ЦЕПИ, ЦЕПИ КОВАНЫЕ
ПОВЕСТЬ
РЫБКИН ХЛОПАЕТ ДВЕРЯМИ
Рыбкин поругался с женой, оделся и вышел из квартиры, не забыв как следует хлопнуть дверью. Подъездной дверью он тоже хлопнул, и если бы на его пути встала ещё какая-нибудь, он хлопнул бы и ей.
Сперва Рыбкин хотел направиться в ближайший бар и выпить бокал-другой пива, но здравый смысл напомнил, что пить в середине рабочей недели глупо, и Рыбкин решил, как он это называл, “прокатиться”. Демонстративно отворачиваясь от своих окон, прошествовал к припаркованному в углу двора “Еноту” и влез в него.
“Енотом” Рыбкин неоригинально называл купленный пару лет назад Note, называл по большей части назло жене, которая утверждала, что Note — определённо “она”, хотя и выглядит несколько... приземисто.
На двор опускались сумерки, вокруг шумной детской площадки курсировали, шушукаясь, мамочки. Кто-то встретился с Рыбкиным взглядом, кивнул приветливо: “Здравствуй, сосед!” — Рыбкин через силу кивнул в ответ, подумал, что вот, с ним приветливы все, кроме родной жены, завёл мотор и выкатился из двора.
И поехал через оранжево-лиловый вечерний город, тёплый и шумный, наполненный музыкой и голосами. Светофоры моргали Рыбкину сочувственно: “Ругаться в такой вечер!” — из магнитолы лилось что-то проникновенно-печальное, и время от времени в прорехах между домами появлялось похожее медный диск солнце, и Рыбкин живописно щурился в его лучах.
“Надоело, — думал Рыбкин. — С детства ненавижу ругаться. Вот позвони мне теперь, — и он поглядывал на телефон, болтающийся в подстаканнике, — я же хрен отвечу”.
Телефон молчал, и Рыбкин этому криво усмехался.
Несколько раз в месяц Рыбкин стабильно ругался с женой, собирался и уходил, хлопая дверями. В зависимости от дня недели, он либо шёл пить пиво, либо “катался”, выезжая за пределы города и петляя вокруг него по лабиринту трасс. Домой он возвращался спустя пару часов — спокойный и молчаливый, умывался и ложился спать. Рыбкин искренне считал, что поступает правильно: не кричит, не бьёт посуду, а просто собирается и уходит по-джентльменски, давая остыть и себе, и жене.
Вот и сейчас он притормозил перед очередным перекрёстком, раздумывая над тем, какой взять курс, — за годы ругани все направления были исследованы вдоль и поперёк. Рыбкин даже достал телефон из подстаканника и полистал карту, но ничего нового ожидаемо не увидел. Тогда он доверился интуиции и поехал “куда глаза глядят”, определив направление наугад.
Жена, пока Рыбкин “катался” или пил пиво, прибирала в квартире или плакала над каким-нибудь фильмом — или и то, и другое, если Рыбкин задерживался.
ИНСПЕКТОР ДЗЕ
Лиловый и оранжевый город, уютный и тесный — потому как совсем небольшой, — как будто не хотел отпускать Рыбкина и отказывался заканчиваться. Во всяком случае, Рыбкину нравилось так думать.
Новостройки сменялись новостройками, их распихивали торговые центры, из-за тех выплывали мечтательно парки в густой листве, уступали место площадям с памятниками, над площадями нависали новостройки — и всё начиналось сначала. Рыбкин жил в этом городе, сколько себя помнил, — а родился он, кстати, в другом, на том конце страны, у моря, — и знал каждый его закоулок, знал наизусть названия всех улиц, причём некоторые мог величать по-старинному, так, как их величали до революции.
“Взять бы, — думал Рыбкин, — да и переименовать их все обратно”.
Он уже чувствовал, как отступает раздражение, как он начинает понемногу остывать, точно забытая на столе тарелка борща. Затем, однако, он вспоминал всё, что ему наговорила жена, — его слова пусть она вспоминает! — и снова закипал.
И город как будто соглашался: “Ладно, Рыбкин, езжай!” — и начинал редеть. Дома становились ниже, парки мельчали, вместо торговых центров отражали друг друга зеркальными окнами универсамы. Здания теперь стояли реже, и солнце подолгу смотрело на Рыбкина, скользя наперегонки с ним по крышам и кронам.
За низенькими и редкими домиками вдруг выросли до облаков самые новые из новостроек — не все из них даже были заселены, — сгрудились тесно, закрывая собой всё на свете, а потом разом расступились и выпустили Рыбкина на простор.
И долго ещё Рыбкин катился, приоткрыв окна, — чтобы чувствовать запахи, — вдоль промзон и железнодорожных путей, мимо забытых ангаров и пустующих автобусных остановок. Дорога, хорошо знакомая, извивалась и кружила, выныривала из-под асфальта и снова пряталась в него, а потом провела Рыбкина под сводами могучего, похожего на арку моста, обогнула озерцо с ковыряющимися у берега экскаваторами и вросла в широкую пятиполосную трассу, которая вытянулась до самого горизонта.
Рыбкин мысленно поприветствовал трассу, удостоверился в том, что путь свободен, выехал на мягкий и ровный, точно пластилиновый, асфальт и пустил “Енота” во весь опор.
Солнце теперь никуда не девалось и долго висело над лиловым маревом поля, а когда трассу сжал с обеих сторон сосняк, весело заморгало в его глубине.
У стелы, знаменующей выезд из города, Рыбкина остановил инспектор, издалека он преградил путь полосатым жезлом, махнул властно к обочине. Когда Рыбкин остановился, подняв облако пыли, инспектор важно, не обращая внимания на пыль, прошагал к “Еноту”, заглянул в открытое окно и представился.
Фамилия у инспектора была длинная и заканчивалась на “дзе” — только “дзе” Рыбкин, собственно, и запомнил.
Кроме фамилии на “дзе”, инспектор мог похвастаться густыми усами, не менее густыми бровями и внушительным носом, и вообще, инспектор был похож на главного героя фильма “Мимино”.
– Документы ваши, пожалуйста, — попросил он.
Рыбкин подчинился.
Инспектор долго рассматривал документы, шевелил губами беззвучно, а потом зыркнул на Рыбкина из-под бровей.
– С какой целью покидаете город?
Рыбкин растерялся.
– Проветриться... А в чём, собственно...
– Да ни в чём, — улыбнулся инспектор. — Так, на всякий случай спросил.
Он вернул Рыбкину документы и улыбнулся ещё раз.
– Счастливого пути.
– Спасибо.
Рыбкин спрятал документы, закрыл окно, моргнул раз-другой поворотниками и продолжил путь.
НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ
Рыбкин ехал в хорошо знакомом направлении по прямой и думал то о работе, то о жене, то о том, что “Еноту” предстоит техническое обслуживание. Сосняк то стискивал трассу, то отступал, навстречу попадались заправки в неоновых бликах и указатели, объявляющие населённый пункт, который обнаружится, если свернуть с трассы в нужную сторону.
Рыбкин ехал по прямой и никуда не сворачивал, потому что в своё время уже свернул везде, где только мог, и каждый посёлок, или посёлок городского типа, или городок ещё мельче, чем его собственный, изучил, проехав насквозь. Поначалу он даже отмечал посещаемые места на карте, но скоро карта покрылась звёздочками так густо, что Рыбкину стало грустно на неё смотреть.
Когда сосняк отступал, видно было, что солнце почти совсем уже скрылось, и только над горизонтом краснеет ещё его макушка. Разлитое по западной части неба малиновое сияние таяло, и вновь подступавший сосняк тёрся по нему кронами так, словно хотел соскрести.
“Скучно, — думал Рыбкин с досадой, глядя на то, как стелется под капот трасса. — Ску-у-уч-но”.
И он даже вслух протянул, перекрывая голосом музыку:
– Ску-у-уч-но.
Время от времени, когда впереди раскидывал руки очередной перекрёсток или вставал у обочины указатель, Рыбкин думал о том, что ст’оит, наверное, свернуть, поехать куда-то вглубь сосняка — или вглубь полей — “куда глаза глядят”, — но потом вспоминал, как уже сворачивал здесь когда-то, и продолжал ехать прямо.
“Лучше бы пива попил, — думал он и ловил себя на том, что снова злится. — Эдак надо сто лет катиться, чтобы что-то новое увидеть”.
Катиться совсем уж далеко ему не хотелось — жаль было и времени, и бензина.
Солнце уже завалилось за горизонт, сквозь остатки малинового сияния загорались звёзды, и сосняк сливался в сплошную чёрную громаду. Когда громада обрывалась, на Рыбкина смотрели зыбкие, в дымке, поля, Рыбкин прекращал злиться и грустил. Громада возвращалась, нависала над Рыбкиным, и он снова злился: на себя, на жену, на начальство, на городок, маленький настолько, что и окрестности у него несолидные, тесные, всяким “Енотом” можно вдоль и поперёк изъездить, не особенно даже и устав.
“Во-он дотуда, — подумал Рыбкин, — и поверну на Смоленскую”.
Ему не хотелось возвращаться тем же путем: лучше уж сделать крюк, заехать в город с другой стороны, а по пути через центр, быть может, заскочить куда-нибудь и выпить чаю. Или вообще поесть — с обеда крошки во рту не было.
И в тот момент, как он об этом подумал, впереди вырос незнакомый указатель, зазывающий Рыбкина на незнакомый поворот.
“Новое что-то?” — удивился Рыбкин и сбавил скорость.
Название с указателя он видел впервые, дорога отклеивалась от трассы и убегала через поле в сторону.
Рыбкин съехал на обочину и остановился перед указателем. Полез в карты, долго ждал, пока телефон уцепится за слабый сигнал, но ни поворота, ни вообще населённого пункта в этой части маршрута не обнаружил.
“Новое что-то, — повторил Рыбкин мысленно, вспоминая, с какой скоростью вырастают иной раз целые районы. — Не успели нанести? Строится ещё?”
Дорога, убегающая в поле, впрочем, новой не выглядела — обычная вытертая шинами дорога, камни и кочки с пучками травы, где-то сужается, где-то расширяется…
И если бы Рыбкин в этот момент посмотрел в зеркало, он бы увидел, что глаза у него горят тем прежним огнём, с которым он на заре семейной жизни исследовал округу ещё не на “Еноте”, а на видавшей виды четырнадцатой, которую в угоду жене звал “Селестиной”.
Но Рыбкин не смотрел в зеркало, он смотрел на одиноко возвышающийся над обочиной указатель, на тихую и пустынную трассу, на дорогу, разрезающую тёмное поле. Он всматривался туда, куда дорога вела, — видно ли огни? далеко ли ехать? — а потом, сдерживая возбуждение, прополз по обочине до съезда и пустил “Енота” по направлению указателя.
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ
“Енот” подпрыгивал на кочках, в приоткрытые окна тянуло душистым воздухом, сверчки из высокой травы подпевали магнитоле, а Рыбкин наконец-то забывал про обиду, которую ему нанесла жена, про несправедливые упрёки и презрительные взгляды, и ехал быстрее даже, чем следовало бы, навстречу очередному открытию.
“Может, мне в краеведы пойти? — думал он, посмеиваясь над самим собой. — Или вообще в путешественники?”
И он вспоминал, как в детстве подолгу разглядывал географические атласы, перерисовывал изгибы рек и очертания морей, переписывал названия городов и прокладывал шуточные маршруты от Северного полюса до Южного.
“Ты вот наговорила гадостей и сидишь в четырёх стенах, — мысленно обращался довольный Рыбкин к жене. — А я хрен пойми где, через поле еду. Ты вот позвонишь, а я ведь не возьму”.
Жена не звонила, наверное, ждала, что позвонит он сам. Рыбкин на её ожидание усмехался и опускал стекло пониже, чтобы высунуть руку и коснуться кончиками пальцев травы.
В самом сердце поля — в обе стороны ничего не видать из-за сумерек — Рыбкин остановил “Енота”, заглушил двигатель и вылез на дорогу.
– Хор-рошо! — рыкнул он и порадовался звуку собственного голоса, так здорово и живо прозвучавшего на фоне сверчков.
Если не считать сверчков, в поле стояла густая, травяная какая-то тишина. Фары “Енота” выдёргивали из сумеречной зыби кусок дороги, за его же пределами всё клубилось, таяло и перетекало одно в другое. Как только Рыбкин присматривался к горизонту, горизонт выгибался и шёл волнами, невысокие одинокие деревца тут и там колыхались привидениями и принимали причудливые формы. Рыбкин запрокидывал голову и смотрел на яркие, тесно рассыпанные звёзды.
– Хор-рошо! — повторял он.
Наконец, он надышался и наслушался, и вернулся в салон “Енота”. Посмотрел на время, на мутную даль и призадумался: ехать ли? Не лучше ли вернуться в другой раз, не так поздно? Делов-то, хлопнул дверью пораньше — и сразу сюда.
“Глупо, — покачал головой Рыбкин. — Раз уж сунулся, так надо чин по чину...”
Он установил себе лимит — если до стольки-то никуда не приедет, то развернётся, — и направил “Енота” вперёд.
Совсем скоро впереди задрожали огоньки — и сначала Рыбкин подумал, что ему кажется. Огоньки между тем увеличились и дрожать перестали, а потом и вовсе превратились в уличные фонари и окна каких-то строений. Рыбкин поддал газу и въехал на широкую улицу вроде тех, на которые богат любой посёлок в окрестностях: домики с палисадниками, автобусная остановка, продуктовый магазинчик.
По всему было видно, насколько посёлок крошечный: из-за домиков выглядывали следующие, потом ещё и ещё, маячили впереди административные какие-то коробки, а дальше всё обрывалось и таяло во тьме.
Где-то лаяли собаки, за одним из заборов взвизгивал, высекая спиральную стружку, рубанок; Рыбкин поёжился от удовольствия и вспомнил, как любил работать с рубанком на уроках труда. Из открытых дверей магазинчика на невысокое крыльцо лился приветливый свет, и в нём стояли с папиросами двое, негромко переговаривались, пускали дымные кольца.
Рыбкин подъехал к магазинчику и припарковался на почтительном расстоянии от крыльца из вежливости, чтобы не нервировать местных жителей. А когда поднимался по ступеням, столкнулся с курящими взглядом и приветливо им кивнул. Курящие от неожиданности взяли под козырёк.
ВО-ОН ТА ВАТРУШКА
Изнутри магазинчик представлял собой нечто совсем обыкновенное: прилавки, полки и витрины, холодильник с пивом и газировкой. Негромко играла под потолком музыка — приятная, — пахло колбасой и свежим хлебом.
За прилавком никого не было, но из подсобки, из-за бамбуковой ширмы, изображающей танцующих журавлей, звучали весёлые голоса.
– Я тебе говорил, Василич, осваивай рокировку, — услышал Рыбкин. — Я только благодаря рокировке и побеждаю.
“Какая прелесть”, — подумал Рыбкин и с наслаждением различил звук опускающейся на доску фигуры.
Он прошёлся туда-сюда по магазинчику, изучая ассортимент, а потом кашлянул негромко. Разговор прервался, бамбуковые журавли расступились, и из подсобки выглянул мужичок в очках. Увидев Рыбкина, он спохватился, поздоровался и вылез из подсобки целиком, и Рыбкин едва сдержал смех, увидев, что мужичок одет в совершенно чуждое и магазинчику, и местности в целом шёлковое кимоно.
– Кефира мне бутылочку, — попросил Рыбкин. — И во-он ту ватрушку.
Мужичок засуетился, полез за кефиром, но потом обернулся на журавлей и сунул в бамбук голову, спросил о чём-то того, с кем играл.
Скрипнул, сдвигаясь в сторону, стул, и из подсобки вышел ещё один мужичок — плотный, усатый, в джинсовых кепке и куртке. Он, прищурившись, посмотрел на Рыбкина и поздоровался, протянул через прилавок руку.
– Здравствуйте, — ответил Рыбкин и предложенную руку пожал.
“Вот это сервис”, — подумал он.
– С вас... — задумался мужичок в кимоно. — Восемьдесят рублей. Посмотрите без сдачи, пожалуйста.
Рыбкин показал мужичку карту.
– Картой? — спросил мужичок и оглянулся на второго, в кепке. — Секунду...
Он выгреб откуда-то из-под прилавка терминал и принялся тыкать пальцем в кнопки, а потом развёл руками:
– Терминалу, кажись, каюк. Может, наличку поищете?..
– Да будет тебе, Василич, — положил ему ладонь на плечо второй. — Терминалы, карты... Что за деньги — восемьдесят рублей? Запиши на мой счёт.
Рыбкин смутился.
– Не стоит, что вы. Давайте я в машине посмотрю, там может найтись.
Мужичок в кепке обошёл прилавок и дружелюбно похлопал Рыбкина по руке повыше локтя.
– Да о чём разговор? Вы уж нас не обижайте, кушайте на здоровье.
Лицо его приняло взволнованное выражение.
– Вы к нам издалека? Раз проголодались?
Рыбкин особенного голода не чувствовал.
– Да нет, — он махнул рукой. — Из города.
– Из города — это хорошо, — кивнул мужичок. — Городской человек завсегда интеллигентен, воспитан... Образование, опять же, профессия. Вот вы кто по профессии?
Рыбкин ответил.
– Ну и прекрасно! — воскликнул мужичок и снова похлопал Рыбкина по руке.
Повисла неловкая пауза, Рыбкин улыбнулся, с благодарным кивком забрал с прилавка кефир и ватрушку и собрался уходить.
– Вы ведь к нам только приехали? — спросил мужичок в кепке. — Ещё ничего посмотреть не успели?
– Н-нет, — ответил Рыбкин растерянно.
– Вот! — хлопнул в ладоши мужичок. — Я тебе говорю, Василич, русский человек не меняется. Чуть только приехал — сразу в магазин! — Он посмотрел на Рыбкина. — А чего кефир? У нас вон, целый ассортимент.
И он показал на полки с бутылками.
– Так я ж за рулём, — улыбнулся Рыбкин.
– За рулём! — воскликнул мужичок. — За рулём — это дело хорошее! Хочешь — туда поехал, хочешь — сюда. Красота! Правильно, Василич?
– Правильно, Пантелей, — ответил мужичок в кимоно.
– До свидания, — попрощался Рыбкин.
– Всего хорошего.
СВОИ И ЧУЖИЕ
Чтобы перекусить, Рыбкину пришлось проехать вглубь улицы: он почему-то стеснялся курящих на крыльце. “Енот” рыкнул и с готовностью покатился вдоль палисадников, остановился в тени могучего клена.
“Если кто ехать будет, — подумал Рыбкин, — фарами моргну. А то ведь и не заметят”.
Но никто не ехал, тихая и тёмная вытягивалась перед Рыбкиным улица, и только светились кое-где под окнами кусты сирени. Клён негромко шелестел листвой, рубанок то ли закончил свою песню, то ли не был слышен отсюда.
“Мило, — подумал Рыбкин, уплетая ватрушку и запивая её кефиром. — Тихо, атмосферно, что ещё нужно?”
В зеркало он видел, как курящие побросали бычки в урну и исчезли в магазинчике.
“Шахматный турнир, наверное, — подумал Рыбкин. — Вот ведь жизнь — сидят мужики вечером и в шахматы играют”.
Он вспомнил кимоно и фыркнул — экзотика!
– А вообще-то кимоно — отличная одежда, — сказал он вслух. — Японцы, чай, не дураки.
И он подумал, что неплохо бы и себе прикупить что-нибудь эдакое — с тиграми, например, или драконами, чтобы дома ходить. Только жена, наверное, смеяться будет, ну, да ничего, много она понимает…
Рыбкин закончил трапезу, завёл двигатель и неспешно поехал по улице, разглядывая домики и палисадники.
“Осторожно, я злой, как собака”, — прочитал он табличку на ближайших воротах и рассмеялся. — Какая прелесть!”
На перекрёстке он свернул, на следующем — тоже: скучно ехать по прямой, наездился по шоссе, — проехал мимо крошечного скверика с монументом в центре. Монумент изображал пловца — широкоплечего и рельефного, в одних только плавках, — опирающегося на весло.
“Супер! — удивился Рыбкин и, сдав назад, сфотографировал пловца. — Глушь, три дома, а искусство везде прорастёт!”
Рыбкин вернул телефон в подстаканник, обогнул сквер и ахнул, потому что упёрся в вытянутое здание с вывеской “Бильярд”.
Окна здания были освещены, из-за открытой двери Рыбкин явственно слышал звонкий перестук шаров.
Бильярдная подставляла один свой бок уличному фонарю, вторым таяла в полумраке, бросала на дорогу пятна света из окон и всем своим видом манила Рыбкина. Над бильярдной серебрилось меленько звёздное небо.
“А почему бы, собственно, и нет? — спросил себя Рыбкин. — Зайду, раскидаю партеечку, всё равно никому я, по-видимому, даром не нужен”.
Он с укором посмотрел на телефон — жена и не звонила, и не писала, а, наверное, прибралась и легла спать. Потом посмотрел на время, посомневался немного для острастки и припарковал “Енота” на видном месте, чтобы на него никто в потёмках не наехал. И уже через минуту оглядывал по-хозяйски бильярдную, прикидывая, какой стол выбрать.
Бильярдная была светлая и страшно уютная — столы стояли тесно, но у каждого помещалось по паре дутых кресел. Со стен на Рыбкина смотрело из резных рам море — не менее дюжины картин, и всё Айвазовский, — с подоконников свешивались из горшков широкие плотные листья.
– Здравствуйте! — окликнул Рыбкина маркёр в жилетке. — Вам какой столик?
Рыбкин показал пальцем на один из свободных.
– Отличный выбор! — маркёр свесился за стойку, и стол Рыбкина озарился светом. — На нём как раз недавно перетянули сукно.
– Глаз-алмаз, — скромно улыбнулся Рыбкин.
Он взял коробку с шарами, кий и прошагал до своего стола, лавируя между играющими, которых оказалось на удивление много. С наслаждением выставил пирамиду — ровненько, по линиям, египтяне работали грубее, — толкнул биток туда-сюда, привыкая к кию, и звонко, уверенно, заявляя о себе, разбил.
И в каких-нибудь пятнадцать минут разогнал все шары по лузам.
“А теперь только чужими”, — постановил Рыбкин, вернул пирамиду и расчистил сукно одними только чужими.
“А теперь только своими”, — и провернул то же самое со свояками.
Сукно было красивое, новое, туго натянутое, и шары летали по нему, игнорируя законы физики, — кружились и танцевали друг вокруг друга, подпрыгивали даже в нетерпении, чтобы угодить-таки в лузу. Давно Рыбкин не играл так хорошо.
“Помнят руки, — вздыхал он удовлетворённо. — Мастерство не пропьёшь”.
И он думал, что надо снова играть регулярно. А жена... ну, что она… не поймёт, что ли?
– Ай да игра! — услышал Рыбкин знакомый голос. — Вы прямо специалист!
Рыбкин обернулся и увидел мужичка в джинсовой кепке — Пантелея.
– Браво, — похлопал Пантелей. — Такое и на соревнованиях не всегда увидишь!
Рыбкин почувствовал, как краснеют щёки, и кашлянул в кулак.
– А мне с вами можно? — спросил Пантелей. — Не откажете в удовольствии?
Рыбкин покосился на часы, но потом фыркнул и погладил ладонью сукно — так всадники гладят лошадиную шею, — конечно, можно!
ПРОЙДЁМТЕ
Пантелей играл очень хорошо — не так хорошо, как Рыбкин, но всё же очень хорошо. Он закатывал и французов, и абриколи, причём бил с двух рук, становясь то правшой, то левшой в зависимости от расположения шаров. Кепку свою он залихватски обернул козырьком назад и после каждого удара довольно поглаживал пальцами усы, отчего усы понемногу приобретали синеватый оттенок.
– Ай да свояк! — восклицал Пантелей на удары Рыбкина. — Вот так чужой! Как по линеечке!
Рыбкин вошёл во вкус и показывал всё, на что был способен, играл на публику, хорохорился и чувствовал себя Томом Крузом в “Цвете денег”. Вокруг их с Пантелеем стола понемногу собирались зрители, шептались, спорили, ставили даже, кажется, сотки и полтинники, и в конце концов никто в бильярдной, кроме них, не играл, а все толпились между креслами и заглядывали друг другу через плечи. Маркёр пролезал к круглому столику с чайными чашками, и Рыбкин благодарно отпивал, размешивал тоненькой ложечкой с камешком на конце сахар, топил этой же ложечкой лимонную дольку.
Наконец, после того как очередная партия была завершена, Пантелей вскинул руки побеждённо:
– Пощади! — и рассмеялся, пригладил синие усы. — Признаю ваше мастерство и склоняю смиренно выю.
Он протянул Рыбкину руку, Рыбкин её пожал и кивнул маркёру.
– Спасибо.
Маркёр кивнул в ответ и принялся собирать шары.
– Сколько я должен?
– Нет-нет, ни в коем случае! — замахал руками Пантелей. — Я проиграл, я плачу!
Рыбкин хотел было воспротивиться, но маркёр крикнул из-за стойки:
– Пантелей Сьминогыч, я ни с вас, ни с него денег не возьму! За такое-то зрелище! Ещё и доплатил бы, будь моя воля!
Пантелей поклонился благодарно, вернул козырёк на место. Рыбкин покряхтел — неудобно как-то… — но противиться не стал и тоже в итоге поблагодарил. Он допил чай, отвечая смущённо на вопросы: давно ли играет? где так научился? участвовал ли в первенствах? — поблагодарил всех ещё раз, пережал все руки и вышел на улицу.
Вышел, втянул поглубже душистый ночной воздух, посмотрел на звёзды, подумал, что после хорошего бильярда и дышится, и смотрится как-то по-другому, как будто выпустил пар или сбросил притягивающий к земле балласт, а всё вокруг выглядит приветливым и соскучившимся.
Вышел на крыльцо Пантелей, кашлянул, обозначая деликатно своё присутствие, чиркнул спичкой и закурил. Протянул открытую пачку Рыбкину.
– Бросил, — добродушно ответил Рыбкин. — Давно уже.
Пантелей покачал уважительно головой.
– А я вот, грешным делом, всё никак.
Он затянулся — табак тихо затрещал, точно солома горела, — выпустил к звёздам облачко густого дыма.
– Хорошо-о...
– Хорошо, — согласился Рыбкин.
– Как вам у нас?
Рыбкин рассмеялся.
– Прекрасно! Такая, знаете ли... идиллия.
Пантелей хмыкнул.
– А это вы и десятой доли не видели. Ночь на дворе! — он обвёл тёмную улицу рукой. — Приехали бы днём, у нас тут ого-го!
– Приеду обязательно, — пообещал Рыбкин.
Из бильярдной раздавался глухой перестук шаров, тихонько играла музыка — ненавязчивая, какая и нужна бильярдным.
“А не вот это вот, — подумал Рыбкин. — “Бум-бум-бум”, хрен сосредоточишься”.
Он достал из кармана телефон и проверил вызовы — новых не было.
– А пловца нашего видели? — спросил Пантелей, стряхивая пепел в ладонь.
– Пловца? А, пловца! — Рыбкин вспомнил статую. — Видел, отличный пловец!
Пантелей заулыбался — как человек, которому сделали комплимент.
– Это вот недавно только установили, по случаю.
– А автор кто? Заказывали?
– Зачем же? — обиделся Пантелей. — Это наш, Семён Семёныч, руки — золото. Он и картины пишет, и из дерева вырезает... А что, может, хотите прогуляться? Я бы вам показал-рассказал вкратце.
Рыбкин уже чувствовал себя уставшим — а ещё ведь домой ехать! — но то, что жена никак не беспокоилась о нём, не звонила и не писала, подстегнуло его и даже как будто придало бодрости.
– Можно, пожалуй, — согласился Рыбкин. — Только недолго.
– Зачем же долго? — Пантелей выбил из окурка уголёк, а сам окурок смял и убрал в карман. — Время-то, чай, не раннее, мне тоже спать надо.
СПРАВА ОНИ ВИДЕЛИ ОДНО, СЛЕВА — ДРУГОЕ
И началась одна из самых странных экскурсий, в которых Рыбкину доводилось принимать участие.
Нет, он, конечно, видал всякое, записывался даже как-то на экскурсию “Пикантный Смоленск”, на которой рассказывали, какой дом когда был публичным, а где кого из знаменитостей заставали в самый неподходящий момент. Но то были экскурсии запланированные и понятные, а здесь он шагал по ночным улицам крошечного посёлка вместо того, чтобы спать дома в кровати, и синеусый Пантелей рассказывал ему, что где расположено и кто где живёт.
Послушать Пантелея, так посёлок был битком набит самыми выдающимися людьми.
– Вот тут у нас актёр обитает, — показывал Пантелей на аккуратный домик с резными наличниками. — В Москве аншлаги собирал.
Он говорил тише:
– Мужик хоть и склочный, а хороший. Заядлый, опять же, рыбак. Сейчас нет-нет, а даёт монопьесы — в ДК.
Домик тонул в цветах: палисадник был засажен так густо, что казалось, весь состоял из одной большой клумбы.
– А это вот, — Пантелей показывал на другую сторону улицы, — дом писателя. В Союзе состоит! Заканчивает четвёртый роман — делает перерывы на монопьесы.
Одно из окон в домике писателя светилось жёлто-зелёным светом.
– Вот и сейчас, наверное, пишет... Прислушайтесь.
Рыбкин с Пантелеем подошли к заборчику напротив окна и прислушались, и Рыбкин с замиранием сердца различил, как, действительно, кто-то за окном барабанит по клавиатуре.
– Это машинка, что ли? — шёпотом восхитился он.
– А то как же! — надулся Пантелей. — Старая школа! — он посмотрел на Рыбкина. — Позовём?
Рыбкин очень хотел посмотреть на писателя, но замялся: а ну как помешают, выбьют из колеи?
– Не надо.
– Ну, тогда пойдёмте дальше.
И таким макаром Рыбкин увидел жилища охотника, рыбака, музыканта, лётчика, авиаконструктора, инженера, микробиолога, специалиста по античному искусству, заслуженного кинолога — и так далее.
Иногда Пантелей отвлекался от обитателей посёлка и показывал, например, дуб, посаженный пятьсот лет назад императорским фаворитом, или колодец типа “журавль”, оставленный после появления в посёлке водопровода, или выкованный кузнецом флюгер в виде старика в кресле-качалке.
Старик — его силуэт — сидел, закинув ногу на ногу, и курил трубку, а дым от неё вытягивался и ложился ровнехонько по направлению ветра.
Сейчас ветра не было, и флюгер неподвижно чернел на шпиле.
– Это у нас баня, — показывал Пантелей на приземистое каменное здание, в котором узкие окошки были закрыты толстым ребристым стеклом. — Василич веники вяжет — сказка. Дубовые, берёзовые — понятно там... Пихтовые, рябиновые, на любой вкус.
Рыбкин пожалел, что баня закрыта. Здорово было бы иметь возможность сказать мысленно жене: “Ты вот наговорила мне гадостей и спишь в кровати, а я хрен знает где веником рябиновым хлещусь”.
– Закрыто ведь? — переспросил он на всякий случай.
– Закрыто, конечно, — подтвердил Пантелей. — Это ж баня, а не... Кхм... Ну, поняли, да?
Рыбкин кивнул. Идею бани в городе оскорбляли так же часто, как и идею бильярдной.
– Успеете ещё, — заверил Пантелей. — Делов-то.
Рыбкин подумал, что и впрямь ст’оит ещё раз приехать сюда, пораньше. В бильярдную заглянуть, в бане попариться... Может, это станет его традицией? Час езды разве не стоит того?
– Это ДК, — говорил Пантелей, и Рыбкин смотрел на особнячок с колоннами, типичными для провинциальных домов культуры, которым вроде бы и размахнуться охота, и не обанкротиться вконец как-то нужно.
Особнячок стоял по ту сторону квадратной площади, а в центре неё возвышался на массивном постаменте бронзовый Высоцкий с гитарой.
– Высоцкий? — ахнул Рыбкин.
– Он самый, — расплылся в улыбке Пантелей. — Работы того же Семён Семёныча. Шибко он Володю уважает.
За особнячком обнаружился сквер с оранжереей и зимним садом.
– Ботаник тут у нас старается, — пояснил Пантелей. — Лауреат итальянской премии. Жаль, не зима, а то бы посмотрели…
За сквером тянулась к небесам пожарная каланча, отданная за ненадобностью местному участковому, — дореволюционная, в прекрасном состоянии.
– Серёжа наш там наверху голубятню обустроил, — поделился Пантелей, закуривая. — Прислушайтесь.
Рыбкин прислушался и различил, как под крышей каланчи, у самых звёзд, урчат утробно голуби.
От каланчи вышли к следующей улице, и Пантелей продолжил перечислять, кто в каком доме хозяин.
– А вот э-это, — Пантелей поправил кепку, — дом Семён Семёныча.
Рыбкин увидел какую-то не то избу, не то корабль без мачт, не то комод в три человеческих роста высотой. Вокруг окон выгибались барельефы, у крыльца на каменных тумбах восседали каменные же тигр и орёл.
– Вот это да, — выдохнул Рыбкин.
– Это что, — улыбнулся Пантелей. — Это вы ещё во двор не заглядывали, — и он локтем толкнул Рыбкина в бок. — Заглянем?
– А можно? — не сдержался Рыбкин.
– Можно, — рассмеялся Пантелей. — Вам всё можно.
Они подошли к расписанным причудливо воротам, и Пантелей подставил Рыбкину ладони со сплетёнными пальцами: получилось что-то вроде ступеньки.
– Становитесь, — позвал он. — Я подсажу.
Рыбкин стушевался.
– Неудобно как-то... Может, не надо...
– Давайте-давайте, — рассмеялся Пантелей. — Что за церемонии?
Рыбкин подумал, не разуться ли, но не был уверен в свежести носков (одевался впопыхах, хватал что под руку попадётся). Он осторожно наступил на руки Пантелея, ухватился за край ворот и приподнялся, заглянул, чиркнув по краю подбородком.
И ахнул.
Двор был заставлен скульптурами — тут были и звери, и птицы, и голые женщины, и представители всех видов спорта — от бокса до лёгкой атлетики. Некоторые скульптуры были завершены, некоторые начаты, некоторые выполнены наполовину. Были тут скульптуры из гипса, были из бронзы, были из дерева и глины. Спортсмены стояли, как живые, а на женщин Рыбкину было неловко и жарко смотреть.
Двор уходил вниз, как будто дом стоял на вершине холма, и за ним Рыбкин увидел светло-серое поле, серебряную змейку реки и тёмный массив леса.
“Выглянет сейчас Семён Семёныч, — подумал Рыбкин, — и решит, что я вор”.
– Слезаю, — сообщил он.
– Здорово? — спросил Пантелей.
– Нет слов.
– То-то же.
И молча, точно и у Пантелея слова закончились, они прошли до конца улицы и упёрлись в двухэтажный бревенчатый дом с витражными окнами.
– А это у нас гостиница, — сообщил Пантелей с улыбкой.
– Угу.
Рыбкин был так переполнен впечатлениями, что оценить гостиницу по достоинству не мог.
– Пойдёмте, заселим вас, — сказал Пантелей, поднимаясь на крыльцо. — Выспитесь, как следует, душ примете. А утром уже чин по чину…
Рыбкин не сразу понял, о чём речь, а когда понял, замахал дружелюбно руками.
– Да нет, спасибо, — поблагодарил он. — Я доеду, всё хорошо. Час пути — и дома.
Пантелей улыбнулся ещё шире.
– Да перестаньте вы! Василич уже маякнул в гостиницу-то, — Пантелей кивнул на крыльцо. — Номер вам подготовили, с видом на реку, — красота!
Он поднялся, приоткрыл дверь, крикнул в светлый проём:
– Приготовили ведь номер?
В проёме раздался шум, потом на крыльцо вышел мужичок в белой рубашке с бейджиком, по-видимому, управляющий. Голова мужичка была обмотана полотенцем на манер тюрбана.
– Обижаешь, Пантелей. Как Василич позвонил, я всё сразу и подготовил. Хоть сам заселяйся.
– Ну вот, — кивнул Пантелей Рыбкину. — Добро пожаловать, как говорится. Вэлком!
Рыбкин кашлянул растерянно, потом рассмеялся.
– Спасибо большое, Пантелей Сьми... Сминогич... Только я поеду всё-таки, а то ведь и правда поздно.
Тут только Рыбкин задумался: что это за отчество? Что за имя у Пантелеева отца — Осьминог?
Пантелей спустился с крыльца, мягко прихватил Рыбкина под локоть, улыбнулся — синие усы зашевелились.
– Ну, вы нас прямо обидеть хотите, право слово. Идите наверх, отдохните. Скажете — вам и чайку принесут, с лимончиком.
– Да нет, нет... — выдавил из себя улыбку Рыбкин и деликатно освободил локоть. — Лимончик — это, конечно, хорошо. И за номер спасибо вам огромное! Но мне же домой надо!
Пантелей засмеялся.
– Миленький! Ну, зачем вам домой!
Он перестал смеяться.
– Дома у вас пока и нет.
– В каком смысле? — опешил Рыбкин.
– Я ж говорю — пока в номере отдохните, выспитесь. А дом мы вам завтра подыщем.
Рыбкин замычал что-то растерянно.
– Не понимаю вас, — сказал он, наконец, и отступил от Пантелея. — Мне ехать надо.
– Нет, — весомо ответил Пантелей. — Ехать вам не надо.
И посмотрел на управляющего в тюрбане.
– Кликни на всякий случай Серёжу.
– Уже, — кивнул исполнительно управляющий, и тюрбан на его голове качнулся, готовый свалиться. — Вон он идёт.
СЕРЁЖА
Рыбкин услышал за спиной шаги, обернулся и увидел, как по улице, исчезая в густой тени и появляясь из неё, идёт человек в кителе и фуражке.
Звёздочки на его погонах таинственно мерцали.
Рыбкин присмотрелся и ахнул:
– Это же вы!
Подошедший участковый тронул фуражку, поздоровался за руку с Пантелеем, зевнул и потёр глаза. И только потом уточнил:
– А кто это — я?
– Вы меня остановили, когда я из города выезжал!
Участковый действительно был как две капли воды похож на инспектора, остановившего Рыбкина несколько — сколько же?.. — часов назад.
И ещё он, конечно, был как две капли воды похож на главного героя фильма “Мимино”.
Участковый посмотрел на Пантелея вопросительно и фыркнул:
– Вы меня, гражданин, с кем-то путаете.
– Нет-нет! — воскликнул Рыбкин. — Я вас хорошо запомнил, у вас ещё фамилия... на “дзе”! Вы же инспектор!
Участковый снова посмотрел на Пантелея, потом рассмеялся Рыбкину в лицо.
– Что вы такое рассказываете, гражданин? Как я могу быть инспектором, если я, — он приосанился, расправил плечи, — участковый? И фамилия у меня не “на дзе”, а на “ов” — Иванов!
На Иванова участковый, конечно, по мнению Рыбкина, не тянул.
– Серёжа это наш, — нетерпеливо пояснил Пантелей. — Сергей Викторович Иванов. На страже законности и... чего-то там ещё, не помню.
Управляющий зевнул вслед за участковым и скрылся за дверью гостиницы.
– Ну так что? — спросил Пантелей Рыбкина. — Баиньки? Утро вечера мудренее?
– Это точно были вы, — не отставал Рыбкин от участкового. — Вы ещё спросили, зачем я из города уезжаю.
Участковый нахмурился.
– Когда я у вас это спросил?
– Да... три, четыре, может, часа назад!
– Гражданин, — строго и устало сказал участковый. — Я весь вечер в голубятне возился, потом книжку читал. Не говорите, пожалуйста, ерунды.
– Да потом, мужики, всё потом, — влез Пантелей. — Утром покумекаете, за чайком-кофейком.
– Никакого утром, — отрезал Рыбкин. — Я домой еду.
И он сделал не вполне твёрдый шаг в сторону. Пантелей вновь завёл шарманку про номер, про “утро вечера мудренее”, про душ и мини-бар с пивом, а потом произнёс спокойно:
– Серёжа, будь, пожалуйста, начеку.
– А я всегда начеку, — скромно ответил участковый и погрозил Рыбкину пальцем. — Вы, гражданин, давайте без глупостей, я мастер спорта по вольной борьбе.
Рыбкину показалось, что внутренности у него медленно покрываются инеем.
– Это что же... — пробормотал он. — Похищение?..
Пантелей рассмеялся, участковый закрыл лицо ладонью.
– Какое ещё похищение, дорогой вы наш? — И Пантелей сделал шаг к Рыбкину, потрепал его по плечу. — Наоборот, мы к вам со всей душой, с распростёртыми, так сказать, объятиями...
И он расставил руки в стороны, точно и вправду хотел обнять Рыбкина.
– Не на-адо мне никаких объятий... — протянул Рыбкин. — Мне домо-ой надо, а не объятия...
Рыбкин нарочно растягивал слова, чтобы хватило времени на раздумья. А раздумывал он о том, в какую сторону ему бежать.
Лучшим вариантом было нырнуть в тень, закрывающую дорожку, а потом прыгнуть через во-он тот забор — и там уж как получится.
– Да как же вы не поймёте, — лучезарно улыбнулся Пантелей, — что вы уже дома?
– Да почему же я до-ома? — Рыбкин никак не мог решиться и тянул время.
– Побег планирует, Пантелей Сьминогыч, — равнодушно подал голос участковый. — Я этот взгляд знаю, и слова вон тянет.
– Да какой побег, Серёжа, — тряхнул головой Пантелей. — Перенервничал человек, с кем не бывает?
И он посмотрел на Рыбкина.
– Поверьте, милый друг, вы дома. Среди таких же, как и вы.
– Каки-их это таких же?
Пантелей пригладил усы.
– С женой разругались?
Рыбкин опешил и даже слова перестал растягивать. Вместо этого он стал вдруг заикаться.
– А... А к-какое ваше...
– Самое прямое, — расплылся в улыбке Пантелей. — С женой разругались? Разругались. Дверью хлопнули? Хлопнули. Это у вас какая ссора по счёту?.. Сколько уже раз сбегали?
Рыбкин задумался: а не происки ли это жены? Подговорила каких-нибудь актёров, надоумила... Или вообще опоила Рыбкина чем-нибудь, и лежит он сейчас дома, глаза под веками бегают туда-сюда. Что там делают, чтобы проверить? Ущипнуть себя надо? А если укусить?
И Рыбкин что есть силы укусил себя за кончик языка, но, кроме боли, ничего не почувствовал.
– А сейчас вы, наверное, думаете, не дело ли это рук вашей жены? — рассмеялся Пантелей. — Нет, дорогой вы наш, она тут ни при чём. Тут только вы.
– Вы что же, — спросил Рыбкин как-то обречённо, — крадёте тех, кто с женами ругается?..
Пантелей замахал руками.
– Да что вы всё заладили? Похищаем, крадём... Да мы же сами — такие же, как вы, сюда другие и не попадают. Правда, Серёжа?
Участковый взял под козырёк.
– И я вот от своей... так вот... — рассмеялся Пантелей. — Ой, давно это было, и не вспомнить уже... И Серёжа, и Василич. И скульптор наш, и писатель — и вообще все.
Гостиничная дверь приоткрылась, и из-за неё показался управляющий.
– И я, — качнул он тюрбаном.
– Вот, — подтвердил Пантелей. — Все мы сюда... как водичка... — он рассмеялся, — стеклись, можно сказать. Ну, и живем вот, поживаем. И хорошо живём!
– Хорошо-о, — подтвердил искренне участковый.
– Сказка, а не жизнь! — хлопнул в ладоши Пантелей. — Коммунизьм! Баня, бильярд, рыбалочка! Ремёсла там разные, театр любительский, шахматные турниры. Что хочешь, то и делай!
Рыбкин посмотрел Пантелею в глаза и мысленно сказал ему: “Устал я слушать этот бред”, — а потом извернулся, как кошка, и бросился в тень.
Тут же его смяли, сграбастали и скрутили в три погибели какие-то клешни, оказавшиеся руками участкового.
– Я же предупреждал, — со вздохом произнёс участковый. — Мастер спорта. Не оказывайте, пожалуйста, сопротивления, нам с вами ещё дружбу вести.
Пантелей стоял, повесив голову на грудь.
– Да что ж такое... Ну что делать, веди, Серёжа, в камеру, на передержку.
Участковый крякнул в усы.
– Нельзя в камеру, Пантелей Осьминогович, я её только покрасил. Не высохла ещё, измажется.
– Не высохла... — повторил Пантелей задумчиво и обернулся на управляющего, который так и выглядывал из-за двери. — Есть у тебя подсобка какая-нибудь поприличнее?
– Есть, чего ж! — рапортовал управляющий. — Пыльная только.
Пантелей пожевал усы и кивнул участковому:
– Веди, Серёжа, в подсобку. Только руки не выкручивай.
– И не собирался, — обиделся участковый. — Что я, зверь какой?
ЗАТОЧЕНИЕ
Подсобка оказалась крошечной и тесной, но все же довольно аккуратно заставленной различными вещами, которыми в подсобке никого не удивишь. Были тут веники, были лопаты, были совки с мётлами и огнетушители. Были банки с краской и тряпки всех мастей, а узкий, привинченный к стене стеллаж ломился от папок и учётных тетрадей.
Участковый вежливо втолкнул Рыбкина в подсобку, извинился и закрыл дверь снаружи на ключ. Тут же Рыбкин бросился на дверь и принялся молотить по ней кулаками.
– Пустите! — кричал он. — Я же ни в чём не виноват!
– Вот заладил, — услышал Рыбкин голос Пантелея. — Виноват, не виноват... Любезный, вина в данном случае отсутствует как категория!
– А чего ж вы меня заперли?
– Пантелей Сьминогович, он же дверь разнесёт, — послышался голос управляющего.
– Не разнесёт, — заверил Пантелей. — Дверь добротная… да и какой смысл?
– Может, связать его всё-таки? Или я за наручниками схожу? — предложил участковый.
Рыбкин в дверь колотить перестал.
– Во-от, — протянул Пантелей. — Всё решаем полюбовно.
Рыбкин огляделся и тогда только увидел вокруг себя все эти банки, мётлы и папки. Свет в подсобке включать не стали, но из крошечного окошка под потолком лилось бронзовое сияние от уличного фонаря, ложилось пятнами там и сям, до чего дотягивалось.
– Так если всё так полюбовно и прекрасно, — подал голос Рыбкин, — с какого хрена вы меня заперли?
Подал — и сам свой голос не узнал, такой он получился какой-то сиплый, неуверенный.
– А как же? — ответил из-за двери Пантелей. — Вы ж уезжать собрались.
– Пантелей Осьминогыч, я пойду? — спросил участковый.
– Иди, Серёжа, спасибо.
И Рыбкин услышал, как простучали по коридору шаги участкового, как хлопнула, закрываясь, входная дверь.
– А с чего бы вам, — продолжил Рыбкин переговоры, — не давать мне уехать?
– Ну, а что же нам делать, дорогой вы наш друг? — спросил Пантелей, и Рыбкин точно увидел сквозь дверь, как Пантелей разводит руками. — Отпустить мы вас никак не можем.
– Почему же?
– Да как вам сказать... — Пантелей кашлянул. — Причин много. Москитище, опять же... А главная, миленький, что вы про нас всем расскажете.
– Не расскажу!
– Расскажете-расскажете. А за нами раз — и примчатся.
– Кто примчится?
– Кто, кто... — засмеялся Пантелей, эхом ему прозвучал издалека, из-за стойки, кашляющий смех управляющего. — Жёны, конечно!
Рыбкин не нашёлся, что ответить.
– А мы, понимаете, не для того тут столько лет всё налаживали, чтобы...
Пантелей замолчал, Рыбкин услышал его вздох.
– Вы, может, скажете, что к нам просто так не попасть... — продолжил Пантелей. — Что вы сто раз проезжали по этой трассе и поворота нашего не видали... Что и на карте его нет, в конце-то концов.
Рыбкин ничего такого не говорил — и не собирался.
– Скажете-скажете, проходили, — заверил Пантелей. — Да только вы недооцениваете женщин. Правильно я говорю?
– Правильно! — отозвался глухой голос управляющего.
– В общем, рисковать нам нельзя, — подвёл итог Пантелей. — Но вы не переживайте, — голос его стал мягче. — Посидите, подумайте, взвесьте всё как следует. Вспомните, как вам с женой жилось, как... Ну, да не мне вам... А тут у нас... Сами же видели... Уважение к человеческому...
Пантелей говорил всё тише, как будто себе под нос, и Рыбкин уже не мог различить его слов.
– Не хочу я думать! — гаркнул он, сделав голос как можно более грозным. — Мне домой надо!
– Да слышали мы уже, слышали, — сказал миролюбиво Пантелей. — И не только от вас. Что ж вы, первый, что ли, горячку порете? У нас многие вон сперва нервничают, буянят даже, а потом посидят-посидят немножко, воздухом нашим подышат, да и передумают. Правильно я говорю?
– Лучшее решение в моей жизни! — крикнул управляющий.
Рыбкин осторожно заглянул в замочную скважину — свет тонким лучиком пробивался через неё в подсобку, — но увидел только стену и угол какой-то картины.
– Ладно, — подал голос Пантелей. — Я пошёл, а вам, милый мой, доброй ночи, — он сделал паузу. — В бильярд вы играете отменно, конечно. Всем нашим фору дадите.
И пока Рыбкин думал, что же ему выбрать: промолчать, огрызнуться, потребовать выпустить его или вновь заколотить в дверь, — Пантелей ушёл, поскрипывая половицами.
– Спокойной ночи, Пантелей Сьминогыч, — услышал Рыбкин голос управляющего.
Пантелей пожелал спокойной ночи в ответ, затем громыхнула, закрываясь, дверь, и в гостинице повисла тишина.
ПОБЕГ
Долго Рыбкин сидел в подсобке и в тишине.
Тишину время от времени нарушало покашливание управляющего, долетающее до Рыбкина словно через вату, а подсобку не нарушало ничего.
Но и сказать, что Рыбкин именно сидел, было бы неправильно. Рыбкин то сидел, то стоял, то смотрел в замочную скважину, то мерил подсобку шагами. Порой он подходил к окошку и, привстав на цыпочки, заглядывал в него, и видел ночь и фонарь, и крышу какого-то дома.
“Аптека”, — думал он, стараясь себя развеселить.
С весельем было туго. Как вообще со всеми остальными эмоциями. Если бы Рыбкина спросили, что он сам себе напоминает сейчас, он бы, наверное, вспомнил светофор: только светофор по щелчку пальца меняет цвета, а он, Рыбкин, менялся в ощущениях — от страха мигом переходил к непониманию, от непонимания к обиде, от обиды к злости, а от злости — к ощущению того, что всё нереально, и он либо умер, либо спит и видит сны. Он искусал себе весь язык, перещипал себя самым зверским образом, но подсобка никуда не пропадала, и он из неё тоже никуда не пропадал.
“А чего это я им верю? — подумалось в какой-то момент Рыбкину. — Может, они там ножи точат. Или костёр разжигают? Ворвутся, схватят — и поминай, как звали”.
Он раскопал из-под вороха тряпок табуретку и осторожно, стараясь не шуметь, выломал ей ногу, чтобы было чем защищаться.
– Не ломайте там ничего, пожалуйста, — попросил сквозь вату управляющий. — Мне это потом чинить.
Рыбкин затаил дыхание и спрятал трёхногую табуретку туда, где она стояла. Потом подумал о жене: а ну, как она названивает ему сейчас, проснулась среди ночи, увидела, что он не вернулся, и названивает. А телефон-то тю-тю: “Серёжа” перед тем, как в подсобку запереть, отобрал. Ключи с бумажником оставили — и на том спасибо.
“Вот тут-то ты... — думал Рыбкин про жену. — Не ценила, не ценила, и вот результат”.
При мысли о жене ему стало грустно, он вспомнил, как она две недели назад обожгла утюгом руку и расплакалась.
Чтобы отвлечься, Рыбкин снова зашагал по подсобке, а затем остановился у стеллажа и стал изучать его содержимое. Листать папки, заглядывать в тетради.
“Ба, — удивился Рыбкин. — Гостевая книга”.
Он раскрыл красивую, в вензелях, тетрадь, листы которой были аккуратно расчерчены на графы. Порядковый номер, дата, фамилия заселяющегося, комната. Рыбкин поехал пальцем по фамилиям, посмотрел на даты и ахнул: в гостиницу заселялись с тридцать второго года. А если это не первая тетрадь?
“Уж во всяком случае не последняя”, — подумал Рыбкин.
Крайняя запись датировалась восемьдесят восьмым.
“Олимпиада”, — почему-то вспомнилось Рыбкину.
Он вернул тетрадь на место и услышал в коридоре шаги, а затем и голос управляющего:
– Как вы там?
Рыбкин схватил табуреткину ногу, спрятал за спину и затаился.
– Вы не волнуйтесь, — проговорил управляющий; он, по-видимому, стоял у самой двери. — У нас хорошо, вам очень понравится.
Рыбкин молчал.
– Я вот тоже сперва... — вздохнул управляющий. — Но пожалел ли я в итоге? Нет, нет и ещё раз нет!
Рыбкин не ответил.
– Да вы ведь и не любите её, — сказал управляющий, подумав. — Жену-то.
– Тебе почём знать? — подал голос Рыбкин.
– А разве любите?
– Люблю, конечно.
– Конечно... — засмеялся тихонько управляющий и повторил гаденько за Рыбкиным: — Коне-е-ечно.
Рыбкин разозлился и почувствовал себя сильным и смелым.
– А что за отчество у вашего Пантелея? — бросил он с вызовом. — Батя у него Осьминог, что ли?
– Осьминог, — ответил управляющий. — А что ж такого? Бывают и похлеще имена.
Управляющий помолчал.
– Вы вот зря, кстати, — протянул он, наконец. — Пантелей Осьминогыч — человек порядочный, хозяйственный. Я бы на вашем месте постыдился.
Рыбкин потерял к управляющему интерес, и управляющий к Рыбкину, видимо, тоже, потому что он кашлянул у самой двери и зашагал к своей стойке.
Гостиница вновь погрузилась в тишину.
А Рыбкин погрузился в раздумья, причём в раздумьях его бросало от важных предметов к совершенно пустяковым, как будто он не томился в заточении, а скучал за столиком в кафе. Наконец, Рыбкин собрал мысли в кучу, встряхнул головой и, не заботясь о бесшумности своих действий, вытащил из тряпья табуретку, кое-как приставил к стене под окном. Влез на неё, размахнулся позаимствованной ногой и разнёс стекло вдребезги.
По фильмам он помнил, что просто разбить стекло — это полдела. Нужно ещё расчистить периметр окна от осколков, чтобы не напороться. Рыбкин стал махать табуреткиной ногой, как палицей, сметая застрявшее в рамах стекло, шатаясь и раскачиваясь на потерявшей устойчивость табуретке. Дочиста стекло сметаться отказывалось. Рыбкин взмахнул “палицей” ещё несколько раз, а потом, как во сне, упёрся ногой в полку стеллажа и полез в окно.
В этот момент за вторую ногу его схватил управляющий.
– Что за дела! — прошипел управляющий. — Слезай быстро! — И закричал визгливо: — Пантеле-ей!
Рыбкин лягнул управляющего свободной ногой, потерял равновесие и повалился на пол. Тут же вскочил, вскинул “палицу”, которую всё это время не выпускал из рук, и неуклюже как-то, наискосок, ударил ей по тюрбану из полотенца.
Управляющий охнул и упал в тряпьё, взмахнув руками.
Рыбкин, ошалевший, с отбойным молотком вместо сердца, бросился в коридор, в один миг одолел его, ударился плечом в дверь и понёсся по улице.
– Пантеле-е-ей! — визгливо кричал управляющий, пришедший, видимо, в себя. — Сбежа-а-а-а-ал!
ПОГОНЯ
Сперва Рыбкин бежал по прямой, не думая, слыша только, как грохочет сердце, потом притормозил, чтобы отдышаться, и запетлял, крадучись и сворачивая, ныряя в тень, а потом снова побежал что есть мочи, потому что услышал за спиной крики, топот и даже выстрелы.
В воздух стреляли, чтобы напугать, или сразу по нему, Рыбкин сказать не мог, а если бы и мог, не сказал бы, потому что дыхания ему не хватало и на то, чтобы дышать, не то что на разговоры.
Рыбкин бежал сломя голову, цепляясь ногами за что попало, но всё-таки не падая, сворачивал в тупичках и срезал углы на перекрёстках. Мимо него мелькали домики с палисадниками, деревья и заборы, ступени и калитки, огни и тени, и Рыбкину казалось, что весь посёлок пришёл в движение и ходит ходуном, выгибается, пытаясь сбросить Рыбкина со своей спины, чтобы потом прихлопнуть.
“Хрена, — думал Рыбкин, и ему казалось, что он даже думает, хрипя, — хрена с два”.
Из дверей высовывались удивлённые лица, смотрели ему вслед, кто-то озирался и выпрыгивал, окликал его, со всех сторон — громче или тише — лаяли собаки, а эхо от выстрелов каталось по улицам туда-сюда, спотыкаясь вместе с Рыбкиным.
– Стой! — долетало до него. — Стой, гадина!
Рыбкин дважды перелезал через заборы, пролетал по чьим-то дворам, топтал чьи-то грядки и сшибал деревянных зверей, вырезанных, видимо, Семён Семёнычем, оглядывался и видел, как через те же заборы сыплются его преследователи — видно было Пантелея, с разных сторон то и дело мелькали усы участкового. Временами у Рыбкина получалось оторваться, спрятаться за каким-нибудь сараем, потом его снова замечали, и всё начиналось сначала.
А потом он выбежал к пловцу изнутри сквера, непонятно как там оказавшись. Свернул от пловца к бильярдной и расхохотался прямо на бегу, увидев миленького, родненького, поблескивающего дверями там, где его оставили, “Енота”.
На бегу он выдернул из кармана ключи, едва не выронил их, вдавил пальцем кнопку — “Енот” спасительно моргнул габаритами.
– Стоять! — гремело сзади. — Не сметь!
Когда Рыбкин был уже совсем близко, из бильярдной на шум повалили играющие, завертели удивлённо головами.
– Вяжите его! — закричали им преследователи.
Но Рыбкин уже дёрнул милую сердцу дверь, упал в милый сердцу салон, завёл милый сердцу мотор и придавил ногой милую сердцу педаль.
“Енот” с готовностью взревел всеми своими лошадьми и полетел по улице, оставляя в зеркале и бильярдную, и погоню.
– Вот так! — кричал Рыбкин, переключая передачи. — Вот так!
И он хлопал “Енота” по панели и пытался поцеловать руль на ходу.
Навстречу ему из палисадников выходили мужички — взъерошенные, непонимающие, — тут же прятались обратно, уворачиваясь.
“Только не тупик, — думал Рыбкин, — только не тупик”.
И каким-то удивительным образом ему, петляющему от перекрёстка к перекрёстку, удалось избежать тупиков. Раз только он заметил один вдали и сразу развернулся, покатился в другую сторону.
Рыбкин долго кружил по улицам, проехал даже мимо гостиницы, а потом свернул наугад раз, другой, третий и вылетел в просвет между палисадниками на дорогу, уходящую в поле.
Это дорога была гораздо более ухабистой, чем та, по которой он приехал. Неровная и вертлявая, точно пьяная, рисовала она по полю загогулины, ухала в низины и влезала на возвышенности, и “Енот” прыгал по ней, громыхая подвеской, но Рыбкина переполняло счастье, он готов был кричать и петь, причём одновременно.
Счастье переполняло Рыбкина до тех пор, пока во всех трёх зеркалах не заморгали чужие фары — несколько пар, — похожие на мечущихся светляков.
По пьяной дороге за ним гнались несколько автомобилей, включая полицейский вазик с синим маячком на крыше, снова каталось по округе эхо выстрелов.
– Рыбкин! — услышал Рыбкин голос участкового, усиленный громкоговорителем. — Сейчас же вернитесь! Это приказ!
Голос участкового вместе с рычанием моторов и эхом от выстрелов разлетался по полю, как круги по воде, из травы выныривали в ужасе, били крыльями птицы.
Рыбкин не ответил и ускорился.
– Давай, “Енотушка”, — взмолился он. — Поднажми...
“Енот” летел на пределе своих сил, подвеска лязгала, точно готова была остаться на дороге, но Рыбкин прижимал педаль к полу, и поле по обе стороны от него мало-помалу стало мелькать всё быстрее, сливаясь в сплошную тёмно-серебристую, лунно-травяную пелену.
– Отрываюсь! — крикнул Рыбкин непонятно кому, глядя на то, как огни фар в зеркалах становятся мельче, а потом и вовсе пропадают.
Дорога перестала вихлять, вытянулась в ленту, Рыбкин поддал ещё скорости, “Енот” послушался, а потом впереди показалась тёмная гряда деревьев.
“Лес?” — спросил сам себя Рыбкин.
От леса хорошей дороги ждать было глупо.
Но это был не лес. Рыбкин нырнул под плотно сомкнутые кроны, ещё под одни, под следующие и по той же дороге выехал на широкую и тёмную улицу в несколько домов.
“Опять?” — и Рыбкин похолодел.
Дома выглядели нежилыми — чернели окна с выбитыми стёклами, тут и там торчали куски брёвен и сколотые бока кирпичей, дыры в крышах жалобно смотрели в небо. Покосившиеся заборы, заросли на месте палисадников, высокая и густая трава — всё говорило о том, что люди отсюда давно ушли.
Дорога как будто выдохлась и перестала стараться. Тут и там она ос’ыпалась, на неё наползали бревна и поваленные деревья. Рыбкину пришлось затормозить, поползти, огибая ямы или проваливаясь в них носом.
Впереди, за домами, вырастала чёрная стена, и тут уж Рыбкин и не спрашивал себя, лес это или не лес, потому что знал, что да, лес.
“Енот” хрипел и свистел, по дну его что-то грюкало, экран магнитолы испуганно моргал, размазывая цифры.
– Держись, миленький, — шептал Рыбкин. — Держись.
Он скользил глазами по зеркалам и ждал, что в любое мгновение в них запрыгают снова огни чужих фар или синего маячка.
Зеркала покамест оставались тёмными.
А потом на дорогу выбежал из-за одного из домов человек, выбежал, замахал Рыбкину тощими руками.
Одет человек был в лохмотья, которые на нём болтались, как на пугале.
Рыбкин взглянул на зеркало, засомневался, но всё же затормозил: почему-то выбежавший на дорогу человек показался ему безобидным.
– Правильно, правильно, — затараторил человек, подбегая к приоткрытому окну “Енота”. — Не бойтесь, мы вас спрячем!
И он побежал за дом, знаками призывая Рыбкина ехать следом. Рыбкин послушался, свернул и увидел, как из-за дома показывается ржавый гараж.
Человек в лохмотьях уже расталкивал в обе стороны двери, с усилием, наваливаясь и громыхая железом.
– Скорее, скорее! — позвал он. — Заезжайте!
Рыбкин — “была не была” — направил “Енота” в непроницаемую тьму гаража, человек тут же закрыл за ним двери изнутри.
– Фары гасите! Тут ржавое всё, просвечивает, как решето! И двигатель!..
Рыбкин погасил фары, дернул ключ из зажигания, и “Енот”, всхрапнув, затих. Гараж затопило тьмой; Рыбкину показалось, что он ослеп.
“Попался”, — подумал он с отчаянием.
– Скорее, — позвали его из темноты. — Ах, вы же не видите... Сейчас...
В следующий миг рядом с ним заколыхался огонёк зажигалки, выхватывая из тьмы то худое лицо, то лохмотья, то край верстака возле “енотовой” фары.
Затормози Рыбкин на секунду позже, и “Енот” бы напоролся на верстак.
– Сюда, сюда, — зашептал человек. — Только тише. Слышите?
Издалека до гаража долетал гул и эхо усиленного динамиками голоса.
Рыбкин вылез из салона, шаря руками перед собой, проследовал за огоньком, посомневался секунду и сполз по деревянной лестнице в холодный и сырой погреб.
– А теперь ни звука, прошу вас, — выдохнул человек Рыбкину в лицо. — Зажигалку придётся погасить.
Огонёк погас, и Рыбкину снова показалось, что он ослеп.
ЕЩЁ ОДИН ПАНТЕЛЕЙ
Сперва Рыбкин слышал только дыхание своего спутника — частое и свистящее, пахнущее чем-то кислым. Потом наверху раздался шум моторов. Шум моторов вскоре сменился голосами, и голоса блуждали то в одной стороне, то в другой, их обладатели перекрикивались между собой.
Бахнул и застрекотал эхом выстрел.
Потом голоса зазвучали совсем близко, до Рыбкина донеслись глухие удары — преследователи на всякий случай били по ржавым стенкам гаража.
Рыбкин не видел ничего вокруг себя и над собой тоже, а потому ему казалось, что он не в погребе, а просто в темноте, и что преследователи шумят, стало быть, не на поверхности земли, а просто над ним, кружась, например, в воздухе. Рыбкину показалось, что он теряет равновесие, и пришёл откуда-то издалека совсем детский страх перед темнотой. Поэтому, как только голоса, а за ними и гул моторов затихли, он попросил шёпотом:
– Зажгите свет, пожалуйста.
Тут же рядом, у самого его лица, плюнулась искрами зажигалка, и в темноте затанцевал оранжевый огонёк.
Хозяин зажигалки приложил длинный и тонкий палец к губам и стоял так некоторое время, прислушиваясь, — Рыбкину даже показалось, что он видит, как подрагивают за спутанными волосами уши, — а потом отнял руку от лица и протянул Рыбкину.
– Пантелей, — представился он шёпотом.
“Ещё один Пантелей”, — подумал с горечью Рыбкин.
– Нет-нет, я другой Пантелей, не беспокойтесь. Тёзка просто.
И худое, в морщинах, лицо его расплылось в улыбке.
– Рыбкин, — представился Рыбкин и пожал ледяную руку.
– Оторвались, значит, — прошептал, продолжая улыбаться, Пантелей. — Поздравляю вас, сердечно поздравляю!
И он вдруг заключил Рыбкина в объятия, сжал неуклюже тонкими руками.
– Спасибо, — растерянно забормотал Рыбкин, выпутываясь из объятий и цепляясь за что-то пяткой.
Пантелей — тёзка того Пантелея, совсем на него не похожий, — отступил на шаг, улыбаясь по-прежнему.
– Это редко бывает, — пояснил он шёпотом. — Чтоб удавалось оторваться. Обычно ещё на поле ловят, — он растопырил пальцы на свободной руке и сжал их в кулак.
– Без вас бы попался, — крякнул Рыбкин. — Спасибо большое.
Он подумал, что пока вылезать из погреба рано: а ну, как тот Пантелей, первый, усатый, просто затаился со своим Серёжей где-нибудь поблизости и ждёт, чтобы Рыбкин выбрался из укрытия.
“Посижу в погребе, — подумал Рыбкин. — Хороший погреб, уютный даже”.
В тусклом свете зажигалки появлялись и пропадали стенки из грубого кирпича, земляной пол, пыльные какие-то коробки.
– Погреб — великая вещь, — прошептал Пантелей, точно услышав мысли Рыбкина. — Без погреба никуда.
Он помолчал, а потом кивнул:
– Ну, пойдёмте.
– Куда? — встревожился Рыбкин.
– Так к главному нашему, Илье Степанычу.
“Ещё один главный”, — с тоской подумал Рыбкин.
– Ну, — пояснил Пантелей, — он не то чтобы прямо уж главный... А так, староста. Выборная должность, можно сказать... Привилегий никаких, морока одна.
И Пантелей шагнул в сторону. Огонёк колыхнулся и осветил тускло деревянную дверь в углу погреба. Пантелей уцепился за ручку, потянул с усилием. Дверь подалась, и на Рыбкина уставился чёрный проём.
– Не бойтесь, — прошептал Пантелей. — Тут свет есть...
Он сунул в проём руку, зашарил ей с той стороны. Раздался щелчок, и проём озарился неярким светом.
– Вот, — довольно сообщил Пантелей. — Милости прошу.
И шагнул через порог.
Рыбкин засомневался на миг, а потом — этот Пантелей почему-то вызывал у него доверие, такое у него было лицо, умное и добродушное, даже как будто знакомое самую малость, — подобрался к проёму, заглянул в него и тоже шагнул через порог.
– Дверочку прикройте, — попросил, не оглядываясь, Пантелей. — В целях безопасности. И не шумите, пожалуйста.
И Рыбкин двинулся вслед за Пантелеем — этим Пантелеем — по узкому, укреплённому подпорками, коридорчику. Под деревянным потолком светились сонно лампы с толстыми плафонами, и свет их отражался на боках множества банок. Были тут и литровые банки, и двухлитровые, и трёхлитровые, и Рыбкин, присматриваясь, видел, что в банках зажаты тесно, обложены веточками укропа и листиками петрушки солёные огурцы и помидоры.
Рыбкин сглотнул слюну и понял, что страшно голоден.
– А вы угощайтесь, — прошептал Пантелей, останавливаясь и с натугой отдирая от ближайшей банки крышку. — Берите сами, я уж своими руками не полезу, некультурно это...
Он снова чиркнул зажигалкой и поднёс её к горлышку банки, чтобы подсветить. Рыбкин опустил в банку щепоть и подцепил за кончик холодный и шершавый огурец, тут же захрустел им, наплевав на приличия и технику безопасности.
Расправившись с первым огурцом, Рыбкин взял второй, затем третий, а затем — с предложения Пантелея — взял всю банку да так и пошёл, держа её в руках и цепляя из неё то огурцы, то кислые и мягкие зубчики чеснока.
ПУТЕШЕСТВИЕ К ЦЕНТРУ ЗЕМЛИ
С банкой в обнимку, хрустя огурцами и прихлёбывая рассол, Рыбкин шёл за Пантелеем, а Пантелей вёл его от одной деревянной дверцы к другой.
За одними дверцами обнаруживался такой же коридор, за другими — квадратные помещения с банками, только в банках теперь было варенье. Потом стали попадаться аккуратные комнатки, заставленные старой мебелью.
– Это вот одна из наших библиотек, — шёпотом объявил Пантелей, шагая через очередной порог. — Пятая.
Тёплое, пахнущее бумагой и пылью помещение, добротные — таких больше не делают! — книжные шкафы. Из источников света — торшер с зелёным абажуром возле глубокого кресла.
Рыбкин увидел, что в кресле сидит с книгой ещё один человек в лохмотьях, слюнявит пальцы и медленно перелистывает страницы, моргает из-за толстых очков.
– Здравствуй, Владик, — шёпотом поприветствовал читающего Пантелей.
– Здравствуй, Пантелей, — отозвался шёпотом же читающий. — Кого ты там привёл?
– А вот ещё одного от погони схоронить удалось.
– Хорошее дело.
– Владик у нас филолог, — пояснил Пантелей, когда библиотека осталась позади, — разгадывает Тургенева.
Люди в лохмотьях стали встречаться чаще; они то читали, то переговаривались шёпотом, то мастерили что-то за массивными верстаками. Комнатки попадались то тесные, то просторные, то тёплые, то холодные, то опутанные проводами, то голые и сырые. В некоторых было сразу по нескольку дверей, ведущих в разные стороны, и везде горели тускло лампы под плафонами, а кое-где мерцали на подсвечниках свечи.
– Поживёшь так под землёй, — улыбаясь, рассказывал Пантелей. — И привыкаешь к темноте. О, — он останавливался, поднимал вверх палец. — Слышите?
Рыбкин переставал хрустеть и прислушивался, качал отрицательно головой.
– Поют, — довольно сообщал Пантелей. — Сидят в погребке и поют себе... Романс, кажется...
И дальше он шёл, мурлыкая под нос какую-то мелодию.
– Не могу больше, — извинился Рыбкин, пройдя насквозь ещё одну библиотеку, старую, с подточенными стеллажами и растрёпанными корешками книг. — Объелся.
– Давайте сюда, — протянул руки Пантелей.
Он взял у Рыбкина банку, по дну которой катались раздосадованно два огурца, и пристроил прямо на полу, у кресла.
– Потом уберут, — улыбнулся он. — Нам бы старосту найти.
Староста обнаружился там, где ему и полагалось, за дверью с табличкой “Староста. Просьба стучать”.
Пантелей многозначительно показал на табличку и, тихонько постучав, потянул дверь на себя.
В центре небольшой комнаты за письменным столом сидел староста, поверх лохмотьев одетый в подобие пиджака, сидел и чертил что-то на плотном листе картона, возил по нему металлической линейкой.
Стол был накрыт стеклом, которое прижимало собой всякого рода справки, таблицы и исписанные от руки листки. Рыбкин присмотрелся и увидел, что у старосты кривой, свёрнутый набок, нос.
– Чего тебе, Пантелей? — прошептал староста, не поднимая головы.
Шёпот у него был важный, поставленный.
– А вот парня спас, Илья Степаныч.
Староста медленно выпрямил спину и посмотрел на Рыбкина. А затем широко улыбнулся и, привстав на стуле, протянул руку.
– Приветствую! — прошептал он. — И поздравляю!
Рыбкин пожал худую, но твёрдую ладонь, староста подтянул его к себе и стиснул в объятиях.
– Спасся! — прошептал староста. — Ещё одного отстояли!
Рыбкин охнул, но выбраться из объятий смог, только когда староста сам его отпустил.
– Чаю? — спросил староста. — Ты, Пантелей, будешь? Я только заварил.
– Не откажусь, Илья Степаныч.
Рыбкин подумал, что пора бы возвращаться к “Еноту”, но ладно, можно и чаю выпить.
Староста выбрался из-за стола и важно прошествовал к тумбочке в углу, зазвенел ложками. На тумбочке зашипел, забурлил кипятком электрический чайник с прозрачными стенками.
– Вы садитесь, молодой человек, — прошептал сквозь шипение чайника староста. — Пантелей, придвинь табуретку.
Пантелей придвинул к столу старосты две табуретки, как две капли воды похожих на ту, у которой отвинтил ногу в подсобке гостиницы Рыбкин.
– Садитесь, пожалуйста.
Рыбкин сел вполоборота, положил локоть на закрытую стеклом столешницу и прочитал на ближайшем листке:
“В древности тот, кто хорошо сражался, прежде всего делал себя непобедимым и в таком состоянии...”
Продолжение фразы было спрятано за выцветшей чёрно-белой фотографией, изображающей самолёт с лопастями и лётчика рядом с ним. Лётчик был одет в кожаную куртку, на голове его темнела кожаная шапка с линзами. Лётчик улыбался и махал камере.
– А вот и чай...
На лётчика опустился мерцающий в свете настольной лампы подстаканник, рядом опустился ещё один. Рыбкин взялся за тонкую ручку и подул на чай, сметая с его поверхности пар.
Среди узоров на подстаканнике числились: слон, выглядывающий из зарослей, и герб города Ярославля.
– Хороший чай, — шепнул Пантелей Рыбкину. — С травами.
Рыбкин подул ещё, отхлебнул и кивнул: хороший чай.
– Что ж, — улыбнулся староста, усаживаясь на своё место. — В нашем полку, можно сказать, прибыло?
Рыбкин отхлебнул ещё чаю и испытал нечто похожее на дежавю: погружённое в какое-то болезненное, полное усталости равнодушие к происходящему.
КОЕ-ЧТО О МАТРЁШКАХ
– Помилуйте, молодой человек? — шептал староста, отхлёбывая чай и шмыгая кривым носом. — Как же мы можем вас отпустить? Ведь это будет либо убийство, либо самоубийство! Пойдёте в лес — москитище пожрёт. Пойдёте назад — вот Осьминогыч нас и раскроет.
Рыбкин не то чтобы спорил, а уже заранее, устало как-то, почти привычно продумывал план побега: вспоминал, какими дверями вёл его Пантелей, по каким комнатам.
“Я вон от мужиков здоровых удрал, — думал Рыбкин не без гордости. — Что мне эти доходяги?”
Он смотрел на Пантелея с его тонкими руками и узкими плечами, на коряжистого, но все же тонкого и узкого старосту.
“Староста вроде боевой, — думал Рыбкин. — Был когда-то”.
– Да вы ж поймите, молодой человек, — говорил добродушно староста. — Это же... ну, как вам сказать... — он щёлкал гнутыми — суставы шишками — пальцами. — Порядок вещей такой... Мы же все когда-то оттуда сбежали. И я, и Пантелей, и остальные. В разное время, но сбежали же, сделали выбор.
Пантелей сидел на своей табуретке, поджав ноги, пил чай и только кивал согласно.
– И вот мы сюда, как водичка, стекаемся, — продолжал староста, — и живём тут по-людски. Тут у нас и библиотеки, и мастерские, и... планетарий даже есть, с гнилушечками!
Рыбкин пил чай и мысленно прокладывал через погреба и подвалы маршрут к “Еноту”.
– А знали бы вы, какое мы, — староста подмигнул, — винцо колобродим... Правда, Пантелей?
– Совершенная правда, Илья Степаныч.
– А если вино не любите... Ну, мало ли у кого какие вкусы? То вот вам насто-оечки, — лицо старосты расплылось в улыбке, и на впалых щеках даже проступил от удовольствия румянец. — Клюквенная, барбарисовая, карто-офельная... С брусникой, со щавелем, с хреном и редькой... И ещё сто наименований, у нас этим делом целая артель заведует.
– Нас, на самом деле, не так уж много, — вставил Пантелей. — Но живём дружно, не ругаемся. Каждый занят, так сказать... своим ремеслом.
Рыбкин, не привлекая внимания, оглядывал комнату в поисках чего-нибудь, что могло послужить для самообороны. Бюст Ломоносова, книжный шкаф, тумбочка с подстаканниками…
В углу стоял огромный, почерневший от времени глобус, от него к стене тянулась тряпочкой паутина.
– Вы спросите, — не умолкал староста, — почему же мы всем миром отсюда не уйдём?
Рыбкин пожал плечами.
– Так ведь пробовали, миленький! — всплеснул руками староста. — Пробовали! Были и до меня смельчаки, и при мне! Всех, — он срезал воздух ребром ладони, — всех подлое москитище потаскало! Раз — и нету человека!
Пантелей кивал.
– А потом, знаете... — староста положил подбородок на сухой кулак, поездил по нему щетиной. — Жизнь человеческая — странная ведь штука. Иной раз сидишь себе в погребе — и вот век бы сидел. Показать вам планетарий?
– Закрыт планетарий, — тихонько вклинился Пантелей. — На ревизии.
– Закрыт планетарий, — повторил расстроенно староста. — Ну, закрыт так закрыт!
Он махнул рукой и допил чай. Встал и обошёл стол, похлопал Рыбкина по плечу.
– Так что... Поздравляю с тем, что живы! — он засмеялся. — И добро пожаловать! Это вам крупно повезло, поверьте! Очень крупно!
Рыбкин не ответил.
– Растеряны, понимаю, — кивнул староста. — Понимаю и — не осуждаю. Не моё это дело — осуждать. Пантелей, — он позвал Пантелея, который в ладонь сплёвывал с губ чаинки. — Хватит плеваться, проводи молодого человека... А давай в четырнадцатую, там место свободное.
Пантелей кивнул исполнительно и подскочил. Рыбкин медленно поднялся, оглядел Пантелея.
“Сделаю вид, что согласен, — подумал он. — А отойдём подальше, я его приложу чем-нибудь, как тюрбана, и домой”.
Он пожал протянутую старостой руку, поблагодарил за чай и вышел.
Пантелей открыл перед Рыбкиным одну дверь, другую, третью, а когда они оказались в полутёмном и пустом погребе, как нельзя более подходящем для исполнения рыбкинского плана, Пантелей прошептал едва слышно:
– Не надо меня прикладывать, я вас отпущу.
Рыбкин опешил.
– Только тихо, — попросил Пантелей. — Чтоб не слышал никто.
И он зашептал так тихо, что Рыбкину половину слов пришлось дочитывать по губам.
– Не волнуйтесь, — шептал Пантелей. — Я у вас спрошу сейчас, точно ли вы хотите уйти. Точно ли... Ну, риски все... сознаёте. И если хотите — и сознаёте, — ступайте себе на здоровье. А иначе чем я лучше, — он кивнул за плечо, — тёзки?
Рыбкин, ещё не зная, как относиться к таким речам, молчал и видел краем глаза, как вокруг тусклой лампы танцует с едва слышным жужжанием мошка.
– Вы мне только пообещайте, что туда, — Пантелей снова кивнул за плечо, — не вернётесь. А если вернётесь, то ничего про нас не расскажете.
– Обещаю, — выдохнул Рыбкин.
– Хотя даже если и скажете... — скривился горестно Пантелей. — Разве ж это жизнь?.. — он погладил ладонью землистую стену, мошка отпрянула от лампы. — Но остальных жалко, так что сдержите, пожалуйста, своё слово.
Рыбкин кивнул.
– Теперь о рисках, — зашептал Пантелей. — В лесу вас, конечно, скорее всего, сцапает москитище.
– Да что это за москитище такое? Все только про него и говорят.
Пантелей задумался.
– На самом деле, говорят о нём мало, — прошептал он, обдав Рыбкина кислым дыханием. — Меньше, чем следовало бы, новичкам только, — он развёл руками. — Какая-то дрянь в лесу живёт. Кто ни сунется — цап, и в нору.
Скрипнула, открываясь, дверь, и в погреб вошёл, бормоча себе под нос, седенький старичок, тоже в лохмотьях. Вошёл, увидел Рыбкина с Пантелеем и схватился за сердце.
– Это ж надо так пугать, Пантелей Иваныч! — прошептал он. — Вся жизнь перед глазами пролетела.
– Прости, ради Бога, Онуфрий, — прижал руки к груди Пантелей. — Не нарочно.
Старичок, охая, прошёл к противоположной стене и исчез за дверью.
– Кондитер, — шёпотом сообщил Пантелей. — Когда-то был известный человек, по Европе катался.
ЕЩЁ ОДИН ПОБЕГ И ЕЩЁ ОДНА ПОГОНЯ
– Если вы меня решили отпустить, — шепнул Рыбкин, — зачем тогда вообще к... главному повели?
“Подвох какой-то, — подумал он. — Проверяет?”
– Не подвох, — шепнул в ответ Пантелей. — И не проверяю. Просто... Я ведь раньше философию в университете преподавал, с Лосевым был знаком. Не к лицу мне людей силой удерживать. Но и порядок есть порядок — кого схоронил, надо к старосте. А там уже человек и старосту послушает, и сам подумает, и решение принимает. Я вот, например, и не знаю, что для вас лучше: уйти или остаться? У нас-то и впрямь всё так, как староста рассказал, — и планетарий, и настоечки...
Рыбкин сперва не понял, а потом распахнул глаза и спросил, стесняясь собственных слов:
– А вы что... — он хихикнул смущённо. — Мысли читаете?
Пантелей пожал плечами.
– Зачем же их читать? Мысли, — он пальцем нарисовал в воздухе загогулину, — это как ти-ихонький такой шёпот. При должной тренировке их просто слышно.
Рыбкин почувствовал, как сердце его забилось сильнее, и проговорил мысленно: “Двадцать семь”.
– Двадцать семь, — устало прошептал Пантелей. — Останетесь, и сами... лет, эдак, через... — он посмотрел в потолок. — Через сорок... Сами научитесь. Хотя вот у старосты, например, всё никак не выходит.
Рыбкин впервые за ночь засомневался. Читать, а хоть бы и слышать чужие мысли он мечтал с детства.
“Но чьи же тут мысли читать? — остановил он сам себя. — Стариков этих? Развернуться негде”.
– Совершенно верно, — кивнул Пантелей. — Абсолютно бесполезное в наших условиях умение, кроме неудобств, ничего не добавляет.
Какое-то время стояли молча, Рыбкин смотрел на вернувшуюся к лампе мошку.
– Так что же вы? — спросил Пантелей. — Остаётесь или уходите?
Рыбкин помолчал — больше для виду — и вскинул подбородок:
– Ухожу!
Он сказал это в голос, не шёпотом и тут же зажал себе рот ладонью, посмотрел на Пантелея испуганно. Пантелей задвигал ушами, затем кивнул: обошлось.
– Тогда пойдёмте.
И он шагнул к двери.
– Постойте, — шепнул Рыбкин, и лицо Пантелея снова показалось ему знакомым. — А давайте и вы со мной?
Пантелей печально улыбнулся.
– Москитища боюсь, — честно сообщил он. — Вы вон молодой, на дерево залезете, если что, а мне как быть?
Он помолчал, посмотрел как будто сквозь Рыбкина.
– Да и... — прошептал он. — Тут ведь, понимаете, какое дело... Чем дольше человек здесь обитает, — Пантелей почесал макушку, — тем меньше он помнит... ну, о том, что прежде было. У меня вот какие-то лица перед глазами, места, а кто это, где это — уже и не вспомню.
Рыбкину стало жаль Пантелея.
– Навыки остались, обрывки какие-то, выборочно... А остальное...
И Пантелей беспомощно развёл руками.
– Идёте? — спросил он.
Рыбкин уже шагнул к двери и вдруг задал резонный — как ему показалось — вопрос:
– Может быть, мне утра дождаться? — спросил он. — А утром уже в путь?
Теперь он был уверен, что здесь ему ничего не угрожает, а раз не угрожает, то можно и не торопиться.
Пантелей улыбнулся печально и ладонями выбил дробь по своему животу; звук получился такой, какой получается, когда зимой на снегу выбивают половичок.
– Не бывает тут никакого утра, милый вы мой человек, — ответил он. — Одна только ночь-полночь.
И распахнул дверь.
– Если идти, то сейчас.
И они пошли. Они пошли библиотеками и мастерскими, спальными комнатами — деревянные койки в два яруса, тумбочки и этажерки, — коридорчиками. Они улыбались и кивали встречающимся на пути обитателям, Пантелей говорил что-нибудь шёпотом, жал чьи-то руки, подсказывал относительно Гегеля и Канта. Рыбкин шагал и думал то о старосте, то об участковом Серёже, вспоминал, как играл в бильярд и бил по тюрбану ножкой от табуретки. А потом он подумал, что ему всё-таки страшно повезло встретить Пантелея — этого Пантелея, не того, — который вот, добрая душа, сознательный человек, в нарушение прямого приказа ведёт его к гаражу с “Енотом”.
Подумал и побледнел, потому что Пантелей посмотрел испуганно сперва на него, а потом на старичка-кондитера, поправляющего на стене картину, которая никак не хотела висеть ровно.
Старичок оглянулся непонимающе, открыл рот, чтобы сказать что-то…
– Бредит юноша, — шепнул Пантелей и потянул Рыбкина за локоть. — Головой ударился.
И он подтолкнул Рыбкина за очередную дверь.
– Думайте о чем-нибудь другом, пожалуйста, — зашептал он встревоженно. — Вспоминайте что-нибудь.
Рыбкин напрягся изо всех сил и стал вспоминать, как накануне ругался с женой, но мысль о том, что Пантелей ведёт его к выходу и, можно сказать, спасает, хотя и предупреждает о каком-то москитище, мысль эта упрямо прорастала сквозь вечернюю ссору и становилась всё увереннее и громче.
– Простите, — только и выдавил из себя Рыбкин.
Пантелей — бледный, как мел, — ускорился и поволок Рыбкина за собой.
Рыбкин перебирал ногами, чувствовал себя скотиной и во всеуслышание думал: “Пантелей меня отсюда выводит, Пантелей меня ведёт к гаражу, как же мне повезло, что он плевать хотел на кривоносого старосту”.
Встречающиеся на пути либо распахивали рты, если слух их был достаточно натренирован, либо смотрели удивлённо — если недостаточно. Пантелей отшучивался и шагал всё быстрее, плотно закрывал за собой двери, а затем сзади раздался какой-то шум.
– Погоня, — прошептал Пантелей.
И он побежал, а Рыбкин, спотыкаясь, цепляя локтями банки с помидорами, врезаясь в дверные косяки, побежал следом.
Шум погони становился всё громче, Рыбкин слышал топот множества ног.
– Сворачиваем, — шепнул Пантелей. — В гараж нельзя.
Они свернули, нырнули за одну дверь, за другую, за третью — Рыбкин сбился со счёту и только твердил, как семафор, про Пантелея, старосту и собственное везение.
– Простите, — шептал он. — Простите, пожалуйста.
За очередной дверью Пантелей остановился и, хрипя, покачиваясь, бросил на скобу засов.
– Всё, — прошептал он, задыхаясь. — Бегите прямо, там никого не будет... Вылезете в огороде... Под крыжовником... И сразу давайте в лес...
– А вы?.. — воскликнул Рыбкин и зажал рот ладонью. — Они же вас...
– Ничего они не сделают, — махнул рукой Пантелей и закашлялся. — Они добрые.
Рыбкин не решался побежать. Топот стал громче, зазвучал за самой дверью, потом на дверь с той стороны навалились — засов скрипнул тревожно.
– Пантелей! — раздался из-за двери отчаянный шёпот в несколько голосов. — Пантелей, ты что творишь?
– Человек имеет право выбирать! — зашипел Пантелей в ответ. — Кто вас поставил ограничивать чужую свободу?
– Пантелей, я тебе как староста приказываю открыть!
– А давайте, я их всех... — и Рыбкин показал Пантелею кулаки. — Чтоб вас не обижали.
Пантелей посмотрел на него с укором.
– На добрых людей руку поднимать... Не стыдно вам? Кроме того, — он кивнул, — со старостой вы не справитесь, это я вам точно говорю.
Рыбкин вспомнил медвежьи объятия старосты, его кривой нос и кулаки разжал.
– Бегите! — шикнул на него Пантелей. — Сейчас сорвут засов, и ради чего всё было? Ради чего я старался?
И Рыбкин побежал — и пока бежал, слышал, как таранят дверь с засовом, как стучат в неё молотками, как рубят её топором.
– К “Еноту” не суйтесь, нельзя! — крикнул звонко, в голос Пантелей. — Сразу в лес! Там машина и не пройдёт!..
Рыбкин бежал по прямой, врезаясь в двери плечом — плечо ныло и саднило. Комнатки становились всё теснее и холоднее, а последняя была похожа на тот самый, первый погреб, с банками. В ней двери не было — зато у стены белела новенькая лесенка. Рыбкин взлетел по лесенке, дёрнул шпингалет, воткнулся плечом в тяжёлые доски, опрокинул их, как опрокидывают крышку колодца, и выскочил на воздух, в самую гущу колючих ветвей крыжовника. Продрался сквозь них, зажмурившись, чувствуя, как руки и лицо покрываются царапинами, перевалился через невысокий заборчик, огляделся и побежал к чёрному хребту леса, сжимающему огороды в кольцо.
КТО В ЛЕС
Пока Рыбкин бежал к лесу, ему казалось, что за ним гонятся все желающие — и те, в лохмотьях, оттеснившие Пантелея, и те, у которых и бильярд, и статуя Высоцкого, и Серёжа с пистолетом. Ему даже казалось, что он слышит сопение и топот, и отдалённый рёв автомобилей вперемешку с голосами. Когда же он добежал до деревьев, нырнул в их тень и обернулся, то оказалось, что никому он как будто и даром не нужен: тихие и неподвижные рассыпались там и сям домики, на них вместе с огородами и гаражами равнодушно лился лунный свет.
Рыбкин отдышался, развернулся и зашагал вглубь леса.
“Я вернусь, — мысленно обещал он “Еноту”, оставшемуся в заложниках. — Я вернусь, миленький. С нарядом вернусь, тут камня на камне не останется”.
Пантелею — этому Пантелею, не тому, — он мысленно пообещал то же самое.
Под ногами его хрустели ветки, над головой ветер гудел в кронах. Деревья — сосняк, как по пути сюда, вдоль трассы — негромко поскрипывали. Рыбкин шагал и то смеялся сам над собой, то мрачнел и задумывался, то принимался щипать своё и без того расцарапанное лицо.
Спустя какое-то время он вспомнил про москитище.
“Пошло оно на хрен, это москитище, — подумал он грозно, — пусть только покажется, я ему...”
Но что он ему, он сказать не мог, так как не знал, с чем имеет дело.
“А и имею ли? — сомневался Рыбкин. — Фанатики напридумывали басен, а мне теперь трясись...”
Но наткнувшись на увесистый сук, он на всякий случай подобрал его, примерил в руках, обломал ненужные ветки.
Получилась внушительная такая дубина, удачнее даже табуреткиной ноги.
“Сунься мне только, — храбрился сам перед собой Рыбкин, чувствуя, как плотно лежит в руках сук. — Кому хошь устрою кузькину мать”.
Но никто не совался. Лес стоял тихий, светлый даже, можно сказать: луна заглядывала между кронами, скользила за ними, точно тоже бежала откуда-то и от кого-то, и Рыбкин шагал из светлого пятна в тёмное, потом снова в светлое, и так далее.
В одном из светлых пятен ему попалось кострище — старое, врастающее понемногу в землю. В центре чёрно-серебряного от золы круга лежали одна на другой несколько головешек. Рыбкин присел возле кострища на корточки, повозил кончиками пальцев по золе, понюхал, лизнул даже зачем-то и угукнул задумчиво.
Кострище придало ему уверенности. Кострище свидетельствовало о том, что здесь были — когда-то, но были — люди, и люди эти не бежали в ужасе, а вполне спокойно жгли костёр. А может быть, даже и ели какие-нибудь шашлыки или бекон или запекали в золе картошку. И вообще вели себя, как обычные туристы в обычном лесу.
“Такие вот вензеля, — подумал Рыбкин. — Пройду сейчас ещё немного и выйду к трассе”.
Он прошёл ещё немного, но вышел не к трассе, а к следующему кострищу, которое придало ему ещё больше уверенности.
“Да тут пикник на пикнике, — подумал он. — Значит, трасса рядом”.
У третьего кострища он только что не танцевал, а у четвёртого задумался о том, не ходит ли он кругами.
Рыбкин выложил из головешек аккуратный квадрат и двинулся вперёд, стараясь идти по луне и делать поправку на то, что, кажется, вестибулярный аппарат всегда немного заносит влево, но уже издалека увидел, что головешки следующего кострища лежат квадратом.
Вмиг с Рыбкина слетела вся накопленная уверенность. Сердце у него забилось чаще, а ноги сделались непослушными и вялыми.
На непослушных и вялых ногах Рыбкин подошёл к кострищу, опустился прямо на землю и с ненавистью посмотрел на квадрат, точно тот был виноват во всём.
И в этот миг услышал где-то за деревьями не то рёв, не то вой, не то скрежет металла. Сердце Рыбкина перестало биться и упало куда-то к селезёнке, но потом вернулось на место и забарабанило так, как не барабанило, кажется, никогда.
Рыбкин, мало что соображая, дождался, пока рёв затихнет, а потом вскочил и побежал. Пока он бежал, сквозь грохот сердца и хруст веток под ногами снова раздался рёв, причём теперь казалось, что он исходит не с той стороны, что прежде, а с противоположной. Рыбкин почувствовал, как у него встают дыбом волосы, и запетлял по-заячьи между деревьями, заметался, меняя направление, но всё равно выбежал к кострищу с квадратом.
Рёв затих, лес погрузился в жуткую, почти злорадную тишину.
“Успокаивайся, Рыбкин, — точно говорила тишина, — видишь, как тихо? Видишь? А сейчас ка-ак...”
И снова звучал рёв, в третьей теперь стороне. Рыбкин сидел у кострища ни жив ни мёртв, спиной вжавшись в ближайшую сосну и чувствуя, как чешуйки коры скребут по шее.
Когда рёв утих и вернулась подлая тишина, Рыбкин отдышался, вытер мокрое от пота лицо рукавом, посмотрел на исцарапанные ладони и внезапно разозлился на жену.
“Вот до чего ты довела! — обрушился он на неё мысленно. — Всё это — слышишь? — всё это из-за тебя! Довольна теперь?!”
Жена его не слышала. Жена Рыбкина в этот самый момент спала под пледом на диване, и перед ней моргал повтором дневной программы невыключенный телевизор. В комнате было открыто окно, под тюль задувало прохладным ветром, и жене Рыбкина снилось что-то тревожное.
“Довольна?! — повторил Рыбкин в отчаянии и стянул с исцарапанного безымянного пальца кольцо. — Довольна, блин?!”
Он размахнулся и швырнул кольцо в сторону, за кострище.
Кольцо блеснуло в лунном свете, упало на землю ребром и прокатилось по вытоптанной золе до края пятна, за которым начиналась трава. Но и добравшись до травы, оно не упало, а продолжило катиться, то скрываясь, то выныривая и сверкая.
Рыбкин вскочил и, ничему уже не удивляясь, размазывая по щекам выступившие слёзы, побежал вслед за кольцом.
РЫБ-КИН! РЫБ-КИН!
Кольцо катилось быстро, но Рыбкин за ним поспевал и даже при желании мог как будто обогнать. Всякий раз, когда кольцо пропадало в траве, сердце Рыбкина снова падало к селезёнке; всякий раз, как кольцо появлялось, на глазах у Рыбкина выступали слёзы благодарности. Сердце его колотилось, в ушах шумело, а по лесу то и дело проносился, корчась эхом, рёв.
“Миленькое, — мысленно торопил Рыбкин кольцо, — поднажми”.
Кольцо точно слышало его и принималось катиться быстрее, и когда на него падал лунный свет, Рыбкину казалось, что он бежит не то за светляком, не то за искоркой.
Сук он забыл у кострища и бежал налегке.
“Кострище”, — подумал Рыбкин с ужасом.
Что толку от кольца, если оно продолжит водить его по кругу? И Рыбкин понял, что покажись впереди ненавистный квадрат, сердце его остановится, он повалится прямо на хвою и траву и откажется куда бы то ни было ещё бежать.
Но кострище не показывалось, наоборот, ландшафт вокруг как будто понемногу менялся, деревья стояли теснее, а пятна лунного света, в которых сверкало кольцо, теперь лежали реже и казались не пятнами, а лоскутами.
Рёв теперь если звучал, то как будто над самым ухом, и Рыбкин даже вскидывал в испуге голову, прикрывался руками.
“А вдруг... — подумалось ему, и внутри у него всё похолодело. — А вдруг оно меня к нему и ведёт...”
Рыбкин даже запнулся, замер, но потом отмахнулся от глупой мысли и продолжал бежать за кольцом… В конце концов, иных вариантов у него не было.
Когда рёв стал громким до невозможности — а он ещё и раздавался теперь чаще, чем прежде, — и Рыбкин понял, что бежит, что называется, “по приборам”, что ноги сами несут его, кольцо закружило, стало рисовать зигзаги, точно пьяное, а затем врезалось в ствол одной из сосен, но не упало, а покатилось вверх по коре, точно намагниченное.
Рыбкин опешил и задрал подбородок, а когда рёв раздался совсем рядом, взлетел на сосну и по-беличьи, не понимая, откуда у него такие ловкость и сноровка, полез вслед за кольцом. Кольцо катилось-катилось, мерцая едва заметно, а потом выкатилось на одну из веток и застыло по стойке смирно. Рыбкин “по приборам” добрался до этой же ветки и повис на ней, обхватив ствол в колючей коре ногами, коленом упершись в ветку потоньше.
Какое-то время он висел в тишине, затем услышал внизу, за деревьями, хруст. Хруст становился всё громче, усиливался и приближался, рассыпался на щелчки, скрип и какие-то особенно мерзкие причмокивания. Когда вся эта мешанина звуков оказалась прямо под Рыбкиным, он скосил глаза и тут же отвёл их, зажмурился что было силы, почувствовал, как мышцы его размякают и отказываются слушаться, но всё же держат его на сосне, повинуясь указаниям каких-то хитрых “приборов”.
Позднее Рыбкин думал о том, что же увидел в тот миг, на который хватило его самообладания, и приходил к выводу, что больше всего увиденное напоминало груду перепутанных и торчащих в разные стороны веток, которые обтянули бледной кожей, но обтянули кое-как, оставив чёрные прорехи и волочащиеся лоскуты. Ветки при этом пребывали в постоянном движении, но скребли как будто в разные стороны, пытаясь расползтись.
Но сейчас Рыбкин ни о чём не думал. Сейчас он висел на сосне, обвив её ослабевшими конечностями, что есть силы жмурился и ждал, что в любое мгновение жизнь его может безнадёжно и бесславно оборваться.
Потом снизу раздался рёв. У Рыбкина вмиг заложило уши — и это, быть может, спасло его от потери сознания или рассудка, причём и то, и другое гарантировало падение. Потом рёв затих, и снова зазвучал хруст, и Рыбкин даже с заложенными ушами понял, что хруст понемногу удаляется. Когда стало совсем тихо, Рыбкин разлепил готовые срастись веки и увидел, что кольца на ветке нет.
“Миленькое, — запричитал он мысленно. — Где же ты?”
Он завертел тяжёлой, как валун, головой и увидел, как внизу, в траве, мерцает, удаляясь, искорка.
“Меня! — взмолился Рыбкин. — Меня забыли!”
Он, обдирая шею и руки, закусив изнутри щёку, чтобы молчать, съехал вниз по стволу, упал на четвереньки — ноги отказывались держать, — потом кое-как поднялся и побежал за кольцом.
Кольцо как будто притормозило, дожидаясь его, а потом покатилось быстрее.
“Бегу, — заверял Рыбкин кольцо. — Бегу!”
Он бежал и прислушивался — уши понемногу откладывало, но рёв если и звучал, то совсем негромко, где-то позади. Кольцо прыгало через кочки, ныряло под встающие из травы петли корней и производило такое впечатление, будто точно знает, куда и зачем ему катиться. Деревья между тем росли всё теснее, луне некуда было заглянуть, и она только подсвечивала как бы изнутри густые, переплетающиеся кроны.
“Вот так чаща, — думал Рыбкин, лавируя между деревьями, запинаясь о корни и ударяясь о стволы плечами. — А дальше ещё гуще”.
Он вглядывался в серебристый полумрак и видел, что впереди деревья стоят, как зубчики на расчёске, корнями, по-видимому, переплетаясь так же, как и кронами. Кольцо кувыркалось, маневрируя, рисовало зигзаги и понемногу отрывалось от Рыбкина.
– Не так быстро! — выдохнул он вслух. — Мне тут неудобно!..
И тут же рёв позади него снова стал громким, а затем зазвучал и хруст. Рыбкин бросился вперёд, врезаясь то и дело в деревья, отбивая плечи и локти, отскакивая и оступаясь; он стал продираться вслед за удаляющимся кольцом, зацепился за что-то ногой, почувствовал боль в лодыжке, застонал, полез вперёд, застрял между двумя особенно близко друг к другу стоящими соснами, дёрнулся, вырываясь, юркнул глубже, но там все сосны стояли так, как эти две, и бежать уже нельзя было, а хруст, мерзкий, отвратительный хруст звучал всё ближе; обернись — и увидишь снова эти ветки, всю эту гадость, все эти крючочки и узелки в прорехах.
Рыбкин, ошалевший от страха, стал протискиваться между стволами, которые теперь только что корой не тёрлись, протискиваться боком, то и дело застревая, втягивая живот и выталкивая, выдирая себя руками, хватаясь за ближайшие стволы.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Хруст понемногу становился тише, а Рыбкин всё протискивался и протискивался, продирался и продирался. Кольцо он давно потерял из виду и теперь даже не искал его, и старался не думать о том, что в детстве боялся тесных комнатушек и замкнутых пространств, старался потому, что деревья уже через одно стояли вплотную, точно склеенные.
Несколько раз Рыбкин застревал так плотно, что чуть было не бросался назад, в сторону затихающих хруста и рёва, но потом шипел на себя, извивался ужом и кое-как пролезал, понимая, что рано или поздно ему придётся либо застрять намертво, либо повернуть обратно.
“Хрена с два, — шипел Рыбкин и протискивался далее. — Не для того я...”
Протискивался он страшно медленно и практически на ощупь: если вверху что-то ещё серебрилось, то до земли свет не дотягивался.
Потом стало совсем темно, а потом Рыбкин, поднатужившись, вывернув себе, кажется, что-то в районе бедра, — он даже услышал щелчок — вывалился на некоторую твёрдую и весьма открытую поверхность.
Вывалился и едва успел подставить руки, а не то бы расшиб лоб. Тут же он поднялся, повёл руками в стороны, ощупывая темноту, и никаких препятствий не обнаружил. Сделал шаг, другой, прислушался и понял, что та тишина, в лесу, была ненастоящей, бутафорской, что она только рядилась под тишину, а вот теперь он оказался в тишине взаправдашней, непроницаемой и плотной, почти осязаемой. Рыбкин подумал, не прилечь ли ему тут, прямо на земле, пусть и твёрдой, но такой манящей, но потом вспомнил про хруст и, шатаясь и шаркая, выставив руки вперёд, побрёл наугад.
И через несколько шагов упёрся ладонями в стену. Пошёл вдоль стены, вытирая её плечом, и добрался до угла, едва не вывалился за него. Ощупал угол и понял, что это не угол вовсе, а проём без двери. Шаркнул подошвой по порогу, перешагнул, нащупал новую стену и двинулся вдоль неё, а потом снова был проём, и снова была стена, но уже другая.
И чем дальше шёл Рыбкин, тем жиже становилась тишина, и уже раздавался откуда-то из-за стен едва различимый гул.
Где-то даже капала тихонько, стёклышком, вода: “Кап-кап…”
Рыбкин шёл на это “кап-кап” и старался не думать о том, что в детстве боялся темноты; шёл и шёл, щупая стены и косяки руками. Несколько раз споткнулся, дважды на четвереньках вполз на какие-то ступени, а потом стал натыкаться руками на какое-то барахло, собранное в углах.
“Что это за хрень?” — гадал Рыбкин, ощупывая какие-то тряпки и палки, гнутые пластмассовые трубки и железки с острыми краями.
Он зацепил что-то ногой, и это что-то покатилось, громыхая, со ступеней.
“Ведро? — удивился Рыбкин. — Я в подвале, что ли?”
Он принюхался — пахло подвалом, слежавшейся сырой пылью и землёй.
“Я опять у этих? — обмяк Рыбкин. — И стоило столько...”
Он уже представил, как встречает Пантелея, как рассказывает ему про москитище, лес, кольцо и всё остальное.
А потом впереди заколыхался едва различимый свет. Рыбкин возликовал и ускорился, отпустил даже стену, снова оступился и свернул за угол. За углом свет был чуть ярче, Рыбкин уже почти бежал.
Коридор — а это уже был, несомненно, средней тесноты коридор — выгнулся ещё раз, и Рыбкин увидел — увидел! — ступени, ведущие наверх. Там, где ступени заканчивались, светился красивыми тонкими линиями, прямоугольник.
“Дверь!” — обрадовался Рыбкин и вскарабкался по лестнице.
Это действительно была дверь, закрытая с другой стороны металлическая дверь, неплотно прилегающая к косяку. Рыбкин потолкал её, побился плечом, потом подёргал за ручку, потом решился и позвал на помощь — сперва тихо, потом громче, потом закричал что есть мочи, но тут же зажал рот ладонью, вспомнив про москитище и оставшуюся внизу темноту. Приник к замочной скважине и в тоненькую щёлочку, не веря своим глазам, различил какую-то клумбу, какой-то угол дома, капот какого-то джипа, припаркованного у самой клумбы. Всё увиденное щедро заливалось оранжевым светом обычного уличного фонаря, под плафоном которого вилась мошкара.
Рыбкин ещё немного поскрёбся в дверь, подумал, не поискать ли другой выход, но не решился, поразглядывал открывающийся в скважину вид, а затем устроился в уголке, поджав колени к подбородку и — измотанный, мелко вибрирующий от усталости и нервного напряжения — уснул.
В такой позе — колени к подбородку — его обнаружил на заре, открыв подвал, дворник.
– Эй! — позвал он, отойдя от первого испуга, и осторожно ткнул Рыбкина ногой. — Ты как сюда заполз?
Рыбкин от прикосновения дёрнулся, заморгал, огляделся и понял, что находится во дворе дома номер четырнадцать по улице Сталелитейной, на другом конце города от места его, Рыбкина, проживания.
Рыбкин знал город как свои пять пальцев и был уверен в том, что это дом именно номер четырнадцать по улице именно Сталелитейной. Он даже знал, что улица Сталелитейная до революции именовалась Мценской. Он даже знал, что во-он в том конце двора стоит давно закрытый ларёк с вывеской “Бакалея”.
– Как заполз, я спрашиваю? — повторил строже дворник. — С вечера, что ли, сидишь?
Рыбкин не нашёлся, что ответить. Дворник посмотрел на него внимательно, вздохнул, а потом присвистнул:
– Кольцо это, что ли?
Он наклонился и вытащил из-под порога — там, где порог соприкасается с бетонным полом — кольцо.
– Твоё, что ли?
Рыбкин кивнул.
Дворник посмотрел недоверчиво, посомневался, но потом всё-таки положил кольцо Рыбкину на ладонь.
Всё это пронеслось в мыслях Рыбкина в мгновение ока. Точнее даже будет сказать: всё это пронеслось сквозь мысли Рыбкина в мгновение ока. А ещё точнее будет сказать, что это мысли Рыбкина в мгновение ока пронесло сквозь это всё. Или даже самого Рыбкина с его мыслями, чувствами и всем остальным пронесло сквозь это всё. Рыбкин встряхнул головой, сбрасывая странное оцепенение, поморгал, потёр глаза и всмотрелся в мутную даль поля, через которую убегала, маня, дорога. Щёлкнул поворотниками туда-сюда и задумался: ехать ли? Может, и правда вернуться как-нибудь до сумерек, чтобы изучить как следует? Вон и спать уже хочется, и перекусить бы не мешало, с обеда во рту ни крошки.
И он как-то слишком серьёзно над этим задумался — и долго сидел, постукивая по рулю, глядя то вдаль, то в темные зеркала — назад, в сторону трассы.
ДМИТРИЙ ЛАГУТИН НАШ СОВРЕМЕННИК №10 2024
Направление
Проза
Автор публикации
ДМИТРИЙ ЛАГУТИН
Описание
ЛАГУТИН Дмитрий родился в 1990 году в Брянске. Выпускник БГУ имени академика И. Г. Петровского. Живёт в Брянске. Лауреат премии “Русские рифмы”, “Русское слово” в номинации “Лучший сборник рассказов” (2018 год). Победитель международного конкурса “Всемирный Пушкин” (2017 и 2020 годы). Лауреат премии журнала “Нева” (2021 год). Победитель Слёта молодых литераторов (2019 и 2022 годы). Победитель международного конкурса “Гайто” (2023 год). Победитель международного конкурса “Русский Гофман” в номинации “Сказочная проза” (2024 год). Тексты опубликованы в изданиях “Новый мир”, “Знамя”, “Москва”, “Наш современник”, “Новый берег”, “Волга”, “Нева”, “Юность”, “Урал” и др. Рассказы переведены на китайский и немецкий языки.
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос