ПАСХА КРАСНАЯ
1. ПРОЛОГ
Доверчивая родина моя встречала густыми, наваристыми на весенней почке сумерками. Шла по реке стальной чешуёй то ли шуга, то ли рябь. Волглый ветер порывист и свеж обрывками снега, а то и сугробинами на откосах оврагов, даже ночью источающими ручьи студёной остатней влаги. Мальчик у парапета набережной зыбает сигарету и далеко брызжет горькой слюной сквозь расщелину верхних зубов. Юная отроковица подле него в чёрном люрексе, обнажающем все её уже, поди, согрешившие формы, голосит бесстыже, матерно и взасос впивается в никотиновый рот. Набережная носит имя русского писателя Александра Грина, что выдумал Зурбаган и мечтательных девушек в ожидании принцев. Но по нашей реке корабли давно не ходят. А уж с алыми парусами и подавно. Сперва распродали корабли на металлолом, а вслед за тем и само пароходство под нож пустили. Испоганили и саму реку. Заилилась наша река. Песком да лесосплавом занесло фарватер. Ходят по ней ныне только браконьерские лодки.
Душу народную тоже словно илом заволокло. Стоит народ на набережной Грина, по большей части, естественно, молодой, с отворёнными багажниками отечественных и иноземных даже автомобилей, из которых струится и застилает родину сладкий дым. Дым этот из турецких кальянов с запахом яблока, дыни иль винограда, с огнедышащими угольями поверх чашки, быть может, и напоминал народу о дальних странах, где счастье неги, соль морской волны и нет зимы. Да только вряд ли душа народная ещё в силах мечтать подобно юной Ассоль. Откликается она ныне только на тупой, как стрёкот отбойного молотка, рэп в исполнении даже не негров с уголовным прошлым, которые эти, с позволения сказать, речитативы изобрели, а из нежных уст пухлого русского мальчика с нерусским псевдонимом Verbee. “Зацепила ты меня, меня зацепила ты. Я сижу, курю один, не спасает никотин. Ты забудь и не вспоминай; Ты просто забудь и не вспоминай”. Бедные Александр Сергеевич да Михаил Юрьевич во главе целой дивизии русских пиитов от “поэзии” этой, должно быть, даже не переворачиваются в гробах, но восстают из них на защиту последнего прибежища русской души — её языка. Но на родине моей их не слышат.
Но коли отойти подальше, к самому парапету, если посмотреть и на дымящиеся сладким дымом автомобили, и на отроков, брызжущих похотью и слюной, легко заметить возвышающуюся над ними крепость с облупившейся местами штукатуркой, с рядами зарешёченных, исполненных люминесцентом окон, со стеною высокой каменной, по верху которой кучерявятся волны колючей проволоки.
Ночь. Голубая хмарь кальянов. Россия. Родина. Тюрьма.
2. РУДНИЧНЫЙ
Вятлаг — это шестнадцать лагерей да поселений, где отбывают свой срок за грехи тяжкие десятки тысяч людей. И тысячи их охраняют. Молох Вятлага, угнездившийся в непролазных чащобах родного края, чащобы эти планомерно изничтожает, обращая их в ходовой пиломатериал; потребляет хоть и не жирный, да всё ж узаконенный ломоть тюремного российского бюджета, на который живёт, кормится да производит на свет будущие поколения тутошних жителей; воспитует по мере педагогических своих способностей да по большей мере, конечно, карает и стережёт вверенное ему стадо. Рудничный, хоть и не соседствует, в отличие от лагерной столицы Лесной, с промзонами, рядами сторожевых вышек, объявлениями о запретных участках, хоть не наводнён людьми в пиксельном камуфляже “кукла”, все одно связан с молохом Вятлага пульсирующей пуповиной дороги, то ли партизанами, то ли фашистами разбомблённой.
Посёлок принял гордое своё имя от фосфоритных рудников, которые в прежние годы давали населению и работу, и какой-никакой смысл в жизни. Но фосфориты оказались никому в богатой нашей стране не нужны. И рудники прикрыли. Остались бывшие зэки. Теперь они и есть главные местные жители. Другие — это те, кто их охранял.
Скользкие овражки, усеянные пластиковыми бутылками из-под пива. Пустые остовы пятиэтажных домов, в которых некогда жили люди, но теперь только студёный ветер да вороньё. Множество шинков, что потчуют доверчивый русский народ палёной водкой да дешёвым вином. Заколоченные досками квартиры. Юный Володя Ульянов с книжкой в руках возле Сбербанка. Кафе “Венеция” в насмешку. Синий вагончик “ритуальных услуг”, что отпирают, должно быть, только по надобности отвезти покойника на погост. Кладбище тут тоже особистое. Подобно грядке у худого хозяина, утыкано камнями да крестами настолько маленькими, что кажется, будто хоронили тут лилипутов. А скорее всего, просто денег на большие кресты да памятники не хватило.
Я прожил в Рудничном две ночи. На последнем этаже “хрущобы”, на лестничных площадках которой и спёкшаяся кровь, и пасхальные вербы, и презервативы, и дыры в бетоне. И несмотря на то, что из окна моего пристанища открывался вполне благополучный вид на главную улицу, по которой лишь иногда проезжала купленная в кредит машина, а у шинка вплоть до позднего вечера клубился весёлый народ, на душе было муторно и дождливо. Я представлял себе, что родился здесь. И вырос в этой комнатке на последнем этаже. И даже постарел. Горькая горечь. Тупая боль, от которой нет никакого спасения, полнила мою душу. Я бы и забылся. И захлебнулся в дешёвом пойле до смерти, если бы не умчался через две ночи без оглядки. А отец Леонид тут живёт с октября пятьдесят пятого. Тут и увидел он впервой этот свет.
Батюшка Леонид Сафронов поджидал меня возле того самого кафе “Венеция” уже под вечер с императорским мопсом на поводке. И мопс, и священник в Рудничном один. А поскольку собачонка эта то ли по причине кривого прикуса, то ли ещё из-за какого дефекта в породистые не выбилась, то и ведёт себя вполне по-сельски: хрюкает радостно новому человеку, носится юлой, тянет телескопический поводок, на котором водит его священник во избежание конфликтов со скорыми на расправу беспризорниками. Звать мопса Чита. По паспорту-то собачьему Чилита, однако суровые нравы да схожесть с обезьяньей физиономией сократили собачье имя до клички тарзаньей подруги. С мопсом на поводке батюшка выглядит не то чтобы нелепо — карикатурно. Под два метра ростом. С рыжей бородищей лопатой. С такими же рыжими волосами, собранными в хвост и закинутыми за плечо. В подряснике холщовом, из-под которого выглядывают пластиковые вьетнамские шлепанцы на босу ногу. Ему бы русскую борзую в поводыри, на худой конец — бернского зененхунда, а тут — мопсиха Чита! И смех, и грех.
— Христос воскресе! — голосит отец Леонид.
Христосуюсь троекратно, утопая щекой в рыжей да мягкой его бородище. Нынче ведь первый пасхальный день, праздник. Самое время разговеться да яичками крашеными ударить. Ещё вчера выстояли пасхальную литургию в городском Преображенском женском монастыре, где развесёлый отец Андрей вприпрыжку кадил сладким ладаном да возвещал Христово Воскресение не только на русском, но и на греческом, и на английском, и даже на чувашском языках. А не шибко сведущий в языках народ всё одно отвечал: “Воистину воскресе!” Ныне же ни ладана, ни кадил, ни храма. Да только на душе всё одно — светло.
“Кукарекают калитки, / В небесах кулич пекут, / Солнца масляные слитки / По завалинкам текут”, — как написал некогда о таких вот пасхальных днях отец Леонид.
Завалились с батюшкой да с Читой в квартиру к церковной старосте Лиде, что изготовляла нам простецкое сельское варево да одновременно пыталась унять пятилетнего своего внучка. А там и попадья подоспела — матушка Фотиния, именуемая так из-за отсутствия в святцах имени Светлана и наречённая при крещении в память коринфской мученицы, не только беседовавшей со Спасителем, но и плюнувшей в харю императору Нерону. Матушка под стать своему имени: разговорчивая, светлая, решительная.
Как и всё тутошнее население за редким исключением, отец Леонид из семьи политкаторжан. Дед его по отцу до революции был жандармом, следователем по особо важным делам. Дед по матери — миллионщиком, купцом второй гильдии. Отца, занимавшего скромную должность поселкового пожарника, восхищала русская поэзия, которую он изучал много из богатой купеческой библиотеки и читал наизусть: Никитина, Некрасова, Демьяна Бедного. Но более всего — Есенина. В такой вот поэтической обстановке и появился на свет тринадцатым, предпоследним ребёнком в семье в октябре пятьдесят пятого Леонид Александрович Софронов. Ныне литератор и поп.
Хорошо, прихватил я из областного центра полуторалитровый пузырёк “Санджовезе”, так что разговлялись мы до самой полуночи, обсуждая и мой новый роман “Бьянка”, на который матушка, к моему удивлению, написала рецензию; говорили про стихи отца Леонида, про нерадивых архиереев, само собой, да про тяжкую долю приходского священника, над которой батюшка как только не потешался да не скорбел и в эпистолярном, и в челобитном жанрах. И уж, конечно же, в поэтическом: “На селе служу, хирею, / Кое-как кормлю семью... / Рассказать бы архирею, / Про худую жизнь мою”! Архиереи, должно быть, пастырской поэзией не шибко интересуются, дерзновенные челобитные кладут под сукно, потому как даже наказать вольнодумца при всём своём святейшем пожелании не могут. По своей-то воле кто из священства, а особенно из молодых да сноровистых на каторгу эту поедет? Кто по доброй воле или даже по воле правящего митрополита взвалит на себя это ярмо — сирых да убогих окормлять? Да сидельцев тутошних лагерей? Всякому известно, что священник приходской живёт от прихода. От продажи свечей. От исполняемых треб. Этого, по идее, ему должно хватать на то, чтобы не одному же, а вместе с семьёй худо-бедно кормиться, содержать в порядке приходской храм, ремонтировать его всякий год, подновлять благолепие да ещё отправлять десятину в епархию. А если прихожан — три калеки? Да старухи из богадельни. Да сидельцы, которым наличные деньги законом и вовсе не предусмотрены. С такими прихожанами не разжиреешь, подобно батюшкам из городских да спонсорами богатых приходов. Тем более что по причине всё той же запредельной бедноты окормляемой им паствы, а следовательно, физической невозможности отчислять десятину, зарплаты отец Леонид и матушка его от епархии не получают. Служат Богу безо всякой за то земной оплаты.
Как живут? “Как бомжи”, — отвечает мне матушка Фотиния. На еду да на одежду не тратятся вовсе. Кто покормит, кто подаст, так тому и спасибо да Божья благодать. Старосты, прихожане добрые. Вот хоть как Лида Фенцель — потомственная политкаторжанка из поволжских немцев, которая, имей она толкового адвоката, давно бы обитала с внуком своим шебутным да с детьми где-нибудь в Мюнхене, да со счётом в банке, открытым сердобольным германским правительством в компенсацию и за войну, и за лагеря. Да только нет у Лиды адвоката. А если б и был, на кого оставит храм да отца своего духовного, да лагерный посёлок Рудничный, что превратился теперь в родину. Жильё у семейства священника тоже дармовое. Много лет проживали они в собственном доме, какой достался им за ненадобностью от местного мецената. Только со временем жилище это начало приходить в естественный упадок, а денег на ремонт у батюшки, как и ожидалось, не нашлось. К тому же, по правде сказать, домовладелец он не выдающийся. Столярничать, плотничать да рукодельничать, что для сельского мужика первейшая обязанность, не обучен. Его же обязанность — Богу молиться. Да вирши сочинять. Платят только за вирши. Да и то не всегда. Словом, собрались хуралом духовные чада отца Леонида, которые по большей части даже не в Рудничном, а в Вятке, Перми и даже столицах, и порешили купить ему квартиру. Сбросились. Получилось сто шестьдесят тысяч. На эти деньги в Рудничном можно купить двухкомнатную квартиру в “хрущобе”. Здесь теперь и обитают матушка и отец. Да Чита.
“Один раз было, пожертвовали нам “буханку”. — вспоминает матушка Фотиния ещё одну семейную заботу. — Прислали с Москвы. Два года каталась на ней кировская милиция. Потом “буханку” эту передали совершенно другому священнику, и весь город ездил на ней на охоту да на рыбалку. В тот год, а как раз был октябрь месяц, начало ноября, возвращались мы с Сорды пешком. Машин нет никаких, шли очень долго, и отец Леонид простудился и заболел. Где-то месяца три лечился. В то самое время женщина, которая пожертвовала нам “буханку”, звонит. Спрашивает про машину. А мы её и в глаза не видели. Добралась она до архиерея. Тот дал нагоняй, и нам машину отдали. Но к этому времени те, кто на этой машине катался, её продали, а нам дали какую-то списанную, без документов, побитую. Мы не стали скандалить, мы её продали, поскольку ездить на ней просто невозможно. Продали и купили “копейку”. Одна дверь верёвкой замотана, под ногами дыра. Самое интересное: только мы на ней выедем, гаишники отворачиваются, а таксисты долгим взглядом провожают”.
Автомобиль — главная статья расходов семейства Сафроновых. Теперь у них автомобиль, наконец, корейский, удобный и по понятиям местным сказочно дорогой. За счёт удобной и мягкой подвески, прежде всего, по причине плавного хода, потому как езда по здешним дорогам вытрясает из человеческого организма не только все внутренние органы и мозги, но даже и душу. Первый взнос по кредиту оплатили всё те же духовные чада. Сафроновы со скрежетом уплачивают остальное, да техосмотр с расходами на бензин забирают пенсию обоих, каковая составляет на каждого целых одиннадцать тысяч рублей! Что остаётся — идёт на лекарства. Чай не юные уже… То тут кольнёт. То там заноет. А медицина в человеколюбивой стране нашей — не из дешёвых. Тем более что у отца Леонида не так давно обнаружили рак щитовидки. С таким диагнозом в Рудничном — прямая дорога к погосту. Пришлось ехать в областную клиническую больницу. И щитовидку эту раковую вырезать. Помню, позвонил мне в ту пору наш общий с отцом Леонидом знакомый. В возбуждении душевном, чуть ни в слезах. “Надо батюшке помочь. Срочно. Счёт идёт на часы”. Через час всё прояснилось. Оперировал батюшку хороший хирург. Всё прошло спокойно и без осложнений. На всякий случай отправил ему в больницу две коробки чудодейственных китайских пилюль с тайваньской камфарой, которые всякую онкологию усмиряют. То ли пилюли подействовали, но скорее всего, Господь Вседержитель помог, только на другой день после операции, ещё со швами на горле, с бинтами и пластырями пошёл отец Леонид исповедовать и причащать страждущий люд прямо в той же самой больнице. Благо, всё необходимое для причастия да крест наперсный были у него загодя припасены. Людей этих, он, конечно, не знал, да ведь какой народ в онкологии, конечно, и без того понятно. Сломленный народ, унылый, подавленный. Кто знает, доживёт ли кто из них до конца года? Одному Богу известно. И вот Он, оказалось вдруг, совсем рядом. Отправил пастыря своего, дабы свершалось даже здесь, в областной больничке по слову Его. “И куда ни приходил Он, в селения ли, в города ли, в деревни ли, клали больных на открытых местах и просили Его, чтобы им прикоснуться хотя к краю одежды Его; и которые прикасались к Нему, исцелялись” Многие ли исцелились, ни я, ни пастырь добрый не ведаем, да только верю, что очистились и обрели надежду, исполнились спокойствием, веру укрепили все без исключения причастники. В сердцах их — Господь, и сами они во Христе! Грехи прощены, и врата Царства Божия отверсты для них.
3. В ЛЕСНОЙ
Поутру, только солнышко мутное взойдёт над царствием неволи, чёрный матушкин “хюндай” ожидает меня возле подъезда, словно правительственный “членовоз”. Отец Леонид с котомками да сумками, в которых у него и Евангелие, и облачение, и чаши для причастия, святая вода и свечи, и просвирки, — словом, весь поповский арсенал для служения да для борьбы с лукавым. Помимо того, здесь же, на заднем сидении автомобиля, целая библиотека книг не только и не столько духовных, но и вполне светских: Тургенев, Достоевский, Астафьев, Твардовский. В долгих переездах от лагеря к лагерю отец Леонид погружён в чтение и почитает такую возможность за сладчайшую благость и источник будущих проповедей.
До столицы Вятлага — посёлка Лесной — всего-то пятьдесят километров, на преодоление которых уходит часа полтора разговоров о творчестве Рафаэля и Репина, о тайне образа “Джоконды”. “Ты только посмотри: за этим образом — Вселенная целая, — рассуждает батюшка. — Не мужчина и не женщина. С улыбкой мертвеца. Да ведь это же князь тьмы! Разве сравнить её с нашей “Троицей”? Ну, конечно, несравнимо. Хотя это было примерно в одно время, разница в сто лет. Там у них возрождение человека, гуманизм, а у нас религиозный гуманизм, если можно так сказать. “Троица” — это вообще невообразимо! Чисто художественно, Леонардо да Винчи не тянет. Похожи, конечно, с Рублёвым. Где-то мастерство почти дотягивается до Рублёва, но духовно у него никак не получается дотянуться”. Ладно бы беседовали мы с ним где-то в Лувре или Прадо, но за окном — тайга, остовы вымерших деревень, поросших сухими трубками прошлогоднего борщевика, да столбы со ржавой колючкой, обозначающие прошлые границы северного тюремного царства. “И зияющий белым каленьем, / Опаляя небесный простор, / Над пропащим от водки селеньем / Скорбный Ангел крыла распростёр”.
Это последние только годы матушка Фотиния с отцом Леонидом с Божьей помощью добираются до лагерей на персональном автомобиле. Прежде-то всё пёхом да на попутках редких. Десять лет. Изо дня в день. “Уходили в полтретьего ночи, — вспоминает теперь попадья, отчаянно вращая “баранку”, чтобы не усвистеть в колдобину, — и приходим в лагерь к шести часам утра. По железнодорожным путям ходили. Так оно проще. Да на КПП ещё ждём, пока откроют, пока у них там развод да пересменки. Отслужим, потом идём обратно, пешком. И так выходило в день километров по сорок. Потом на Лесное ходили, там еще дальше. Потом на перекладных начали. Вначале не сажали, а потом привыкли. И с пьяными ездили, и с драными, и с бандитами. С разными”.
“Когда ходили пешком, — вторит ей отец Леонид, — к нам люди каким-то уважением прониклись. Сам начальник колонии меня уважал! Конечно, он был человек жёсткий, жестокий даже, не любили его люди. А к нам уважение проявлял, потому что видел: ходим пешком, ничего не просим, Богу молимся. И заключённые это видели. Без Бога ничего не бывает. Вот просят меня зэки: “Давайте, батюшка, поговорим за жизнь”. — “За жизнь грешную вы больше меня знаете, — отвечаю. — А мы будем говорить за жизнь праведную”. Так и служим”.
Зимой дело было. Вышли с матушкой затемно. Звёзды мелочью серебряной усыпали небосвод. Трещит околело осина. Мёрзнет в жилах её сок. Дедушка Мороз за нос да за щёки щиплет. Спасу нет. Минус тридцать, чай, не ниже. По узкоколейке, что в прежние времена возила зэков на лесоповал и обратно, добрались, почитай, до Сорды. Мимо старого лагерного кладбища проходя, где покойничков безымянных и поныне не счесть, да вместо крестов — ёлки, палки — лес густой, приметил батюшка краем глаза метнувшуюся тень. И ещё. И вот уже несколько теней. А как выбрались на просеку, только тут и понял: волки. Целая стая. Остановились с матушкой спиной к спине. Да вознесли глас к Господу, умоляя Его помиловать и сохранить. Остановилась стая вкопанно, изготовилась даже, понимая, что одинокие, безоружные люди посреди леса — лакомая и лёгкая добыча. Глазами сверкнули голодно. И вдруг ушли. Медленно и обиженно, словно их кто отчитал.
Волк тоже ведь Божья тварь. А всё же иного человека порядочнее будет. Сколько раз приходил священник с попадьей к лагерным вратам. Не с греховным каким помыслом за душой, не с запретным каким товаром и не с тайной весточкой с воли, но с одним лишь простым и понятным желанием: исповедовать да причастить грешные души. Литургию отслужить. Стоял часами в ожидании соизволения высочайшего тюремных властей. Хорошо ещё, если на КПП, в метровом загончике между двойным решётчатым тамбуром да с нытьём и щелчками электрического замка, а то ведь и на ветру, под дождём, под манной крупой первых снегопадов. Народ-то грешный не только по ту сторону забора лагерного, но и по эту. Сразу-то и не уразумеешь, кто страшней. И насмехались над священником, и измывались, и гнали поначалу-то. Это теперь привыкли. Выдали отцу Леониду специальный документ, позволяющий проходить в вятские лагеря беспрепятственно. Двадцать пять лет привыкали. Но протоиерей их жалеет.
“В тюрьме не каждый сможет работать. Просто психологически. А женщинам так и вообще нельзя. Священникам-то тяжко, чего уж там! Священник, если он такого интеллигентного склада, ему это не по силам будет. Я пятнадцать лет привыкал, чтобы быть там своим. Все её законы и правила понимать. Поначалу-то меня как только не обзывали, поносили всячески, хватали и за бороду. И вдруг словно срезало. К вере приучали себя. Понятно же, какие люди туда попадают”.
В челобитной, каковую направила Епископу Уржумскому и Омутнинскому Фоме “пресс-секретарь, шофёр, бухгалтер, делопроизводитель, псаломщица Никольской церкви посёлка Рудничный Софронова Светлана Владимировна”, служение приходского священника обозначено с канцелярской точностью: “Так называемое “тюремное служение” начато моим супругом протоиереем Леонидом Софроновым и мной по собственной инициативе в июне 1995 года. За это время благодаря налаженному нами Богослужению в четырёх ИТК построено четыре церкви; пятая, домовая церковь была освящена при содействии ныне покойного прот. Алексея Сухих весной 1995 г.; шестая церковь построена по инициативе начальства колонии. Во всех шести церквях регулярно по два раза в месяц в каждой церкви проводятся Богослужения. Итак, из восьми имеющихся в митрополии тюремных церквей в шести служит мой супруг протоиерей Леонид Софронов”.
Простейший арифметический и нравственный подсчет докажет любому епископу, что двенадцать дней из тридцати, то есть почти половину месяца, приходской батюшка проводит на служении в лагерях, иными словами, из двадцати пяти лет, ну, хорошо, округлю, десять годков. Срок немалый. А коли умножить на сорок километров пути, опять же, хорошо, в первые десять лет его служения, то получится семьдесят три тысячи километров. А это, если кто не в курсе, пять с лишним раз обогнуть — нет, не Вятскую митрополию — весь земной шар. Ну, а уж если учесть и тот неоспоримый факт, что служит приходской батюшка в шести из восьми имеющихся в метрополии тюремных храмах, то получается, что служение это он на себе вокруг шарика все эти годы с матушкой и волочёт. Однако же, как оно и водится на Руси, панагии, ордена да медали с именами священномучеников и святителей за тюремное это служение получают совсем другие отцы. Дерзок поп. Да ещё и вирши крамольные сочиняет. “И увидев это диво, / Из народа вышел бес, / Ухмыльнулся шелудиво, / Фукнул серой и исчез”.
Движемся по дорожке, выкручивая кренделя, забираясь то на самую обочину, унавоженную отходами человеческой деятельности, то переходя на встречную полосу, которая, конечно, весьма условна, да только местный голодный полицай-мироед и за неё шкуру спустит, будь ты хоть матушка, хоть батюшка. Ему свою ораву кормить тоже требуется. За годы эти попадья дорогу изучила лучше собственной кухни. Да только всё одно: ни знаниям её, ни амортизаторам корейским от тряски не уберечь. Впору вывалиться из кресла да выпростать в ту самую обочину утренний завтрак, состоявший из творожка “Чудо”. Укачало с непривычки. Но гадить на глазах у священства стыдно. Терплю. И как не терпеть, если о терпении как раз и говорим.
“Для меня первое дело — это священство, — объясняет мне отец Леонид, — а потом уже творчество. Я всегда считал, что писатель должен иметь большую физическую силу. Когда есть силы, он может писать. Когда силы иссякают, то и творчество его иссякает. А у нас каждый день служба: утром и вечером, да всё на выезде. И это ведь не объяснишь никому. Я же батюшка, что я жалуюсь? Иногда, бывает, распсихуешься. Не пускают, к примеру, в колонию. Стоишь два часа, три. Не пускают. Возвращаюсь. Начинаешь объяснять, а тебе в ответ: ты же батюшка, нужно это всё терпеть. Вот и терплю”.
4. ЗОНА
Родина моя вятская испокон веков считалась юдолью человеческого страдания. Ещё демидовские разведчики доложили царю Петру о невозможности проживания в здешних краях, и тот повелел ссылать сюда пленных шведов. Много позднее ссылали на Вятку восставших за независимость Польши революционеров, один из которых, итальянского происхождения по имени Эльвиро Андреолли, написал портрет моей прапрабабки Елены Карловны, урождённой Геберт, — тоже, как явствует из фамилии, не здешних кровей. Да разве только они! Почитай, вся просвещённая Россия тут побывала. И Герцен, и Салтыков-Щедрин, и Короленко, и архитектор Витберг. И даже будущие управители СССР: Сталин с Дзержинским, которым чащобы тутошние, видать, приглянулись особенно, поскольку гнали и гнали советский народ эшелонами. Да и новой власти требуется где-то злодеев своих содержать. Как справедливо сказал об этом один местный литератор: “Этот медвежий угол земли вятской — идеальное место для наказания человека. Короткое, комариное лето, лютые, снежные зимы. Из огородного — только картошка, да и та яйца куриного не больше”. Политкаторжан тут уже не сыскать. Они теперь, за редким исключением, в эмиграции. Раскулаченных, у которых “отжали” добро да за строптивость отправили по этапу, тоже негусто. Раскулаченный теперь, если он только не губернатор, откупается с лёгкостью. Так что обитают в этих краях злодеи всевозможных замесов, начиная с насильников и убийц и до казнокрадов с шахидами.
В ожидании замполита ещё с полчаса маринуют на КПП. Мимо лязгают железными прутьями, ноют электрическими замками входящие и исходящие офицеры. Иной раз и девушка, облачённая в камуфляж. Иной раз и бесконвойники в чёрных душегрейках с охапкой строительных рукавиц. Наконец, пропускают. Мимо “шизо”, мимо опоясанных “колючкой” жилых бараков, мимо столовой обок следовой полосы с вышками по периметру идём с замполитом к храму. Где-то тявкают лениво сторожевые псы. И выстроившийся в столовую отряд, от душегреек, ушанок, взглядов тёмный. Каждый взгляд различим. Кто-то глядит с интересом. Иной с насмешкой. Другой с завистью. А те — вожделенно. И вместе все — окаянно. Этот взгляд я чувствую затылком. Словно ствол “калашникова”.
У каждого из храмов тюремных своя история. Один возвели по изволению начальника колонии и при его участии. Другой строили сами сидельцы. Третий — иные уже сидельцы, в прежней жизни при генеральских погонах и званиях, финансировали. Два из них отец Леонид освятил в честь небесных покровителей собственных дочерей — Анастасии Узорешительницы и Великомученицы Екатерины.
Заходим с замполитом в храм. Прихожан сегодня, в первый пасхальный день, одиннадцать человек. Двое — “полосатики”, что означает, что обладатель белой полосы на груди — заключённый со стажем, иными словами, рецидивист. Отец Леонид уже из алтаря выходит. В фелонь литургическую золотистую с лилиями жёлтыми облачился, поручи тесные повязал, епитрахиль набросил. Уже кадит. Вышагивает по доскам широко. Уже поёт праздничную стихиру: “Пасха красная, Пасха, Господня Пасха! Пасха всечестная нам возсия! Пасха! Радостию друг друга обымем. О Пасха!”. Клубится фимиам сладкий от ладана ливанского. Маячит кадило простенькое, безыскусное, от руки священника вверх и вниз. Сквозь оконце в еловой раме рвётся под своды тёплый солнечный столб, освещая согбенные тёмные силуэты зэков, страдальческие их лики, полня плавленой медью бороду священника, его возвышенный библейский лик. “Избавление скорби, ибо из гроба днесь, яко от чертога возсияв Христос, жены радости исполни глаголя: проповедите апостолом. Воскресения день, и просветимся торжеством, и друг друга обымем. Рцем, братие, и ненавидящим нас, простим вся воскресением, и тако возопиим: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав”.
Стены храма вагоночкой светлой обшиты, иконы да киоты — не из церковных по большей части лавок, а самодельные, руками грешными исполненные во искупление этих самых грехов.
Игорь читает часы. Игорь — убийца. Семнадцатый год в неволе. Стрижен наголо. Взглядом колюч. Режет лоб глубокая морщина. И этот кондак словно бы про него: “Аще и во гроб снизшел еси, Безсмертне, / но адову разрушил еси силу, / и воскресл еси, яко победитель, Христе Боже, / женам мироносицам вещавый: радуйтеся, / и Твоим апостолом мир даруяй, / падшим подаяй воскресение”. Что там у него сейчас в сердце творится? Какие муки душевные бушуют, то мне, конечно, неведомо, да только что-то тайное, ни глазу, ни уху, ни даже собственному его духу неведомое происходит, что-то меняется в нём, сглаживается, смиряется. Это и есть Божий промысел, что прямо сейчас, на моих глазах осуществляется и над Игорем, и над всеми нами.
В лагере восемьсот душ, а на пасхальной литургии всего-то одиннадцать. Как, собственно, и по всей России, именующей себя страной православной. Но и за этих одиннадцать душ покаянных славим Господа. Прежде ведь и того хуже. Приходил отец Леонид в отстроенные храмы, служил литургии, а на исповедь и к причастию никто не подходил. Он и проповеди искренние возглашал. И пояснял доступным арестантскому сердцу языком тайные смыслы исповеди и евхаристии, да только всё одно без толку. А без исповеди и причастия какая церковь?! Секта, да и только. Без малого пять лет увещевал упёртую свою паству отец Леонид. И вдруг словно бы их прорвало. Бывает, и воцерквлённого прихожанина на исповеди слушать тяжко, а тут заключённые по самым суровым статьям, да в прежней своей жизни, как правило, ярые атеисты и агностики. Их-то каково исповедовать? Их, исполненных грехами неисповеданными, душами тёмных, каково причащать? А поп чуть ни пляшет от радости. Пошли, родимые! Услышали глас Спасителя: “Не здоровые имеют нужду во враче, но больные; Я пришёл призвать не праведников, но грешников к покаянию”.
Один из них, в покаянии особо истовый, однажды на исповедь не пришёл. И не исповедовался целых три года. Встретил его батюшка на зоне совсем случайно. Спросил, что вдруг такое с ним произошло. Отвечай, мол, как на духу. И тот отвечает: после последней той исповеди вызвали его в оперчасть и пересказали полное её содержание. Так и выяснилось, что в храме тюремном и стены слышат. С тех самых пор просит поп исповедников излагать свои грехи в письменном виде. А после прочтения и перед отпущением грехов сразу же записочки эти уничтожает. Ну, а если кто из тюремного начальства поинтересуется, отчего подведомственный им народ исповедуется именно так, отвечает с улыбкой неизменной: “Стар я стал. На ухо туговат”.
Евангелие от Иоанна, за отсутствием дьякона и иных иереев, читал один. И чашу с причастием из алтаря один выносил, глядя, как выстраиваются к нему в очередь арестанты со скрещёнными на груди руками. Но отец Леонид первым подозвал к чаше меня: “Иди сюда. У тебя срок всех меньше”. Много раз в жизни причащался я святых даров. В разных храмах. От разных священников. Однажды даже от самого Патриарха. Но вот это причастие в крохотном бедном храме с литографиями, а то и просто вырезками из журналов вместо икон на стенах, с обветшалыми, затёртыми книжками, еловой вагонкой, алтарём самодельным да самописным, с десятком заключённых за твоею спиной, ожидающих, как и я, таинства сопричастности со Спасителем, принятия в себя Тела и Крови Господней, — такого причастия ни с чем не сравнить! Но разве не разбойник, распятый обок Христа на Голгофе и уверовавший в Него, первым из смертных попал в Рай?
Евхаристия имеет одно несомненное мистическое свойство, знакомое каждому, кто испытал на себе это таинство: после того как примешь Тело и Кровь Его, да коснёшься губами чаши, невольная улыбка озаряет лицо. Безотчётная. Необъяснимая. И сердце полнится радостью. Улыбаюсь и я. Отхожу. Смотрю, как улыбается Игорь, которому уже совсем скоро на волю, в мир, который он не видел семнадцать лет. Как улыбаются остальные, некоторые из которых только в самом начале долгого и мучительного пути. Смотрю на отца Леонида, который через таинство евхаристии ведёт греховный этот народ тяжкой дорожкой раскаяния прямиком ко Христу двадцать пять лет без устали. Это и есть пример служения. Безо всякой корысти. Без гордыни. Тщеславия. С одной лишь надеждой, что простятся ему в новой жизни все его прегрешения вольные или невольные. И даруют Царствие Небесное.
“Фёдор Достоевский, — начал свою праздничную проповедь отец Леонид, — чётко показал на примере Раскольникова, как мы за грех отвечаем. И чем раньше вы осознаете это, тем лучше. Поэтому тюрьма — это крест, освобождение. Все люди, ещё раз говорю, которые прошли служения, вновь и вновь благодарят Бога за то, что их посадили. Почему? Потому что, если бы они были на свободе, то спились бы или их убили. И они уже никогда не пришли бы к Богу. Так вот, вы сидите здесь для того, чтобы прийти к Богу. Ребята, которые здесь прежде служили, строили этот храм, постоянно молились, и их выпустили раньше срока. Игорь, который у меня шофёром был, ему вообще срок 17 лет давали, а отсидел 7 лет, так как молился и молился. Вот что такое свобода. Свобода у Бога — один день, как тысяча, а тысяча, как один. Это как в Крестном ходе. Чем тише идёшь, чем тише молишься, тем быстрее придёшь. У Бога своё время. Поэтому тюрьма — дело хорошее. Замечательный крест. Он всегда хорошее делает. Несите свой крест. Может, это вам покажется странным советом. Жестоким даже. Но главное у вас, я всегда говорю ребятам, чтобы не спешили домой. Лучшая служба в тюрьме. Потому что, когда выйдешь на волю, не будет времени. Молитесь, не спешите домой, а спешите сюда, в храм. Ваш дом сегодня — храм. С праздником!”
Проповедь его безыскусная, заранее не сочинённая, и даже несмотря на то, что батюшка состоит в Союзе писателей, с точки зрения литературы скроенная коряво, тем не менее сидельцу попадает в самое сердце. А не в том ли и состоит задача священника, чтобы душу распоследнего злодея перевернуть? Знаю, были и есть в Церкви нашей проповедники во всех смыслах замечательные, чьи речи издаются отдельными книгами, изучаются и цитируются затем не только паствой, но и клиром. Да только дойдёт ли до проповедей этих, поймёт ли их душа арестантская, чуждая в грехе своём сентенций Святых Отцов и высот Евангельских? Им, пожалуй, про паренька, которому семнадцать лет давали, а тот по молитвам своим через семь лет вышел, доходчивее будет. Вот и весь сказ.
После литургии святили пасхальные яйца. Тридцать коробок по три десятка в каждой перетащил Игорь с места на место, покуда отец Леонид кропил их Святой водой да молитву под нос бубнил. Ровно девятьсот штук. Каждому арестанту. Да ещё и охране останется.
Игорь шёл за нами следом с поповским скарбом до самых ворот. Рассказывал мне, как убил человека. Конечно же, как оно часто бывает, по молодости да по пьяни. Как посадили. Как в храм пришёл. Как ждёт всякий раз священника родной матери пуще. И тоскует сердце, когда тот не идёт. И двери храма закрыты. “Слава Богу, что меня посадили, — твердит Игорь. — Слава Богу!”
5. БОГАДЕЛЬНЯ
Богадельня Рудничного — заведение чистенькое да опрятное. Пластиковые бахилы цвета купороса даже выдают. На стенах — поздравления ветеранов труда. Китайские розы, лисий хвост, гераньки весёлые. Сестрички, скорее всего из местных девчат, а потому старикам известные с малолетства, снуют по коридору поспешно. Кому “утку”. Кому таблетку дешёвую. Кому инъекцию обезболивающую. Хорошо хоть богадельня эта состоит при поселковой больнице и потому худо-бедно медикаментами обеспечена. Даже инвалидные коляски имеются у стариков.
Народ, как и положено в заведениях подобного профиля, ветхий да немощный. Тот, чья родня рассыпалась по ближним и дальним городам и весям, а самим хозяйство содержать уже не под силу. Вот и отправляются на казённое содержание. Кто по собственной воле, но чаще по совету выращенных ими же внучков да деток. Чтоб, значит, жильё поскорее освобождали.
Несчастная Мария — одна из них. Тяжела. Из-за веса избыточного и диабета едва подвижна. Но улыбается, крутит спицами салфеточки вязаные на продажу. Сыновья её поразъехались кто куда. Одна дочка осталась. Вышла замуж за бывшего арестанта, какового из-за существенной разницы в возрасте кликала “папкой”, да в скором времени, как это бывает при подобных мезальянсах, увлеклась “юношей” помоложе. Только ведь и “папку” не выгонишь, поскольку у того хоть и маленькая, да всё же пенсия. Так и живут втроём. Сперва пенсию пропивают. Потом идут ягоды да грибы сбирать на продажу. Да побираться, когда зима. Иной раз и мать тряхнут. А та улыбается. Смотрит на старую зацелованную фотографию маленьких своих деток. Да на лик Николая Угодника, что глядит сурово на толстую Марию с картонной иконки. Крутит спицами. Крутит и улыбается Угоднику в ответ. Уже семнадцать лет живет она в богадельне. Ровно столько же, сколько сидит на зоне за убийство мой недавний знакомец Игорь. Таких историй в этой богадельне — в каждой палате да не по одной! Санта-Барбара, каковых в Америке ещё поискать! Русский сериал.
Отец Леонид с каждой старухой и старичком лично знаком. Каждый сериал ему известен. Некоторые уже и завершены. И упокоились на ближнем погосте. Отсюда ведь для каждого путь заранее определён. Предначертан свыше.
А те, что живы покуда, те, что уверовали, сбираются ныне на костылях, на колясках в возле кабинета заведующей, где хоть и не храм и даже не молельная комната, а казенный больничный холл с телевизором, диванами да гераньками. Да разве ж это помеха? “Ибо где двое или трое собраны во имя Моё, там Я посреди них”. А тут и не трое, а человек не меньше пятнадцати. Смирно сидят. Губки поджали. Платочками подвязались. Слушают батюшкины праздничные стихиры. Думают что-то про себя совсем неведомое. Затаённое.
На старухах этих, на молитвах их держалась и держится ещё, быть может, вера православная. Не они ли носили нас крестить тайком от родителей в опустевшие храмы? Не они ли теперь, когда храмов понастроили во множестве, и народ туда пошёл, да всё же нет в стране нашей ни покоя, ни достатка, ни благодати, молятся за страну нашу, воинство её и правителей неустанно? Смотрю на них — униженных, покинутых, обречённых. На нищего попа с дешёвым кадилом в руке. На закуток этот больничный, обращённый вдруг Божественным провидением в храм. И совершенно отчётливо понимаю: их молитва угодней Богу, чем догматические митрополичьи проповеди с амвона позолоченных кафедральных соборов. Ибо ничего не имеют, но обладают всем по завету Христа и апостола Павла.
“В Кай я ездил к одной старушке. Эта старушка, она веровала. Вот в Кай за 60 километров и ездил. На перекладных, в автобусах. А в автобусе ещё отругают, что едешь бесплатно. Но вот послужишь — и радостно. Главное, что тебя ждут”.
Мне трудно это представить. Трудно понять и уж труднее всего на себя примерить. Смог бы отмахать сто двадцать километров на перекладных, чтобы служить в как бы даже не вычеркнутой из русской топографии деревне литургию всего лишь для одной, позабытой всеми русской души? Смог бы смирить гордыню свою, вопрошающую о потребностях семьи и даже тех приходах, где на литургию придут хотя бы трое? И не важнее ли причастить и исповедовать троих, нежели одного? И десяток вместо троих? Рассуждения и искушения эти найдут множество самых важных оправданий, чтобы не ехать. Или сделать это позднее. Но ведь едет! К одной-единственной старухе. На перекладных. Спиной ощущая негодующие взгляды праведных пассажиров. “Грешный я, грешный, — сетует ныне отец Леонид. — Если бы я был святым, то не ходил бы никуда и не служил бы. Сидел бы, как Обломов”.
6. КРЕСТОХОДЕЦ
Великорецкий крестный ход — явление не только для России исключительное, но и для всего человечества. Без малого сто пятьдесят километров идут паломники по лесам и полям, в дождь и град от Кирова до речки Великой, где обретена была в четырнадцатом веке икона Николая Чудотворца. Идут в начале июня. Пять дней. И крестоходцев этих не сотня, не тысяча — в тридцать раз больше!
Среди тысяч этих людей, что съезжаются не только со всех русских краёв, но даже из стран европейских и американских, отца Леонида заметить несложно. Тащит он на спине сидор килограммов на двадцать. На груди — икону. Ростом своим могучим и бородой рыжей возвышаясь над людским потоком эдаким духовным исполином. И непременно — бос. Идёт босиком все сто пятьдесят километров. Иные считают это чудачеством, да только у попа на это есть своё объяснение: “Ничего просто не даётся. Чтобы не стало мозолей, потрудиться надо”. Когда начинал ходить, да по асфальту, до кровавых мозолей ноги стирал. Теперь вот даже не замечает. Ходит босиком зимой и летом. И в богадельню, и в тюрьму, и на крестный ход. Несколько раз, прежде всего, по причине отсутствия денег на транспорт, доходил пёхом из Рудничного до Кирова и обратно. А это, между прочим, 460 километров. Добавьте сюда ещё километры Великорецкого хода, и получится без малого шестьсот вёрст. Всё пешком. Да на босу ногу.
Крестный ход — это не только время сугубой молитвы, особого состояния духа, про которое отец Леонид говорит, что это “преображение человека”, которое происходит с ним всего лишь за пять дней пути сострадания и богообщения, это ещё и встреча с духовными чадами, что едут сюда со всей страны повидаться и помолиться со своим духовным отцом и наставником. Пройти за ним следом этот в буквальном смысле тернистый путь.
Не скажу, что большинство, но многие из них — бывшие лагерные сидельцы. Из Лесного, Сорды, Рудничного, Заречного. Ныне люди вольные. Семьями, профессиями и детишками обзавелись, вылезают помаленьку из тёмного своего прошлого. Взять хоть Женю, отсидевшего в лагере сперва за драку, а уж потом за убийство немало лет, ныне же ставшего иконописцем. Талант этот почувствовал в арестанте отец Леонид. Попросил скопировать “Грачи прилетели”, из “Третьяковки” несколько картин. Не отличить. Без всяческих сеток и проекторов, конечно. На глаз. И это при том, что до лагеря он рисовать даже не пробовал. Божий дар. Гениальность, упрятанная в глубинах тёмной души. Почувствовав это, батюшка времени и сердца собственного на уголовника не жалел. Пока тот был в лагере, благословлял писать иконы, а по освобождении — возил по вятским и столичным живописцам, академикам. Рассказывал чудную Евгения жизнь. А те только головой качали. Действительно, чудо. Готовый иконописец. Ему и учиться не надо. Был случай, приехали к нему прежние его дружки-разбойники во главе с самим атаманом, звать, должно быть, вновь на лихие дела. Поглядел атаман на иконы, что пишет прежний его боец, прослезился. Да так и ушли ни с чем.
Ваня Ефграфов — в прошлом казанский бандит и даже рецидивист, после того как отсидел на двадцать пятой зоне, четыре года ещё жил при Свято-Никольской церкви в Рудничном под духовным приглядом отца Леонида. Ходил не единожды с ним крестным ходом. Да не только в Великорецкий, а даже в Симеоновский, в самую чащобу кайской тайги с тяжеленным поклонным крестом на плечах. Потом уехал в Оранский Богородицкий монастырь Нижегородской епархии. Принял постриг с именем Евстратий. Стал иеродьяконом. Поступил в семинарию. Да только три года назад погиб на дороге.
Олег Шилин, как и Ваня, отсидевший в Лесном положенный срок, обществом и семьёй отвергнутый, два года жил у отца Леонида при его храме. В Великорецком ходу познакомился с девушкой из Луганска. Уехал на Украину. Обвенчался с ней. Детишками обзавёлся. А тут война. Село Долгое, где они с женой Людмилой и детьми проживали — как раз на линии разграничения. В трёхстах метрах от дома по Северному Донцу. Теперь стали ходить крестным ходом вокруг села. И ни один снаряд, ни один осколок их не коснулся. Хотя били, да с обеих сторон, что называется, изо всех орудий. Особенно поначалу. Два года спустя Олег принял священнический сан, хотя образования духовного так и не получил. Служит в сельском храме Иверской Божьей матери. В трёхстах метрах от войны.
Из двадцать девятого лагеря в Сорде Володя Очкин и Игорь Жуков. Оба служат теперь алтарниками. Один в Мурашах. Другой в Калуге.
И это только те, кто последовал за отцом Леонидом в церковном служении. Тех, кто избрал иной жизненный путь, но почитает за честь именоваться духовным чадом сельского священника, и не счесть. Вон они — толпой нестройной бредут за ним, босоногим, по вятской жиже, по траве некошеной мимо мёртвых селений и заросших борщевиком пашен. По несчастной русской нашей земле. Это ли не блаженство?
7. ЭПИЛОГ
А за то, что жил убого,
Не менял служебных мест,
Я б на старости у Бога
Заслужил могильный крест.
Я б лежал в земле, как в ватке,
И сказал бы архиерей:
“Это был у нас на Вятке
Самый сельский иерей.
Самый сельский, самый бедный,
В жизни крест носил он медный,
За могильною плитой
Крест он носит золотой”.
Средь отцов и матерей
Спи, отец протоирей.
Спи до Страшного Суда –
Все к тебе придём сюда.
ДМИТРИЙ ЛИХАНОВ НАШ СОВРЕМЕННИЕ № 10 2023
07.12.2023
Направление
Очерк и публицистика
Автор публикации
ДМИТРИЙ ЛИХАНОВ
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос