ПОЩЁЧИНА
РАССКАЗЫ
САМЫЙ ГОРЬКИЙ ДЕНЬ
Юрка приоткрыл тяжёлую покосившуюся деревянную дверь с резными узорами и выглянул на безлюдный проспект. Осмотревшись на свету, он, по сложившейся за целый год войны привычке, сразу же перебежал на другую сторону улицы, которая была безопаснее при артобстрелах. В утренней тишине медленно падали крупные снежинки. Юрка пошёл по узкой тропинке между сугробов, огибая вмёрзший в мостовую трамвай с выбитыми стёклами, покрытый льдом, как дрейфующее в Арктике погибшее судно. До первого урока оставалось пятнадцать минут. Нужно было спешить.
Ещё два квартала — и направо, через мост, мимо появившейся вчера возле моста огромной воронки, где в небо уродливо торчали искорёженные трамвайные рельсы, словно оглобли дьявольской колесницы, брошенной хозяином в припадке бешенства.
Вещмешок за плечами бил Юрку по худой спине, когда нужно было перепрыгивать через груды битого кирпича или обломки оконных рам, которые не успели убрать после ночного налёта. Там, в заветном вещмешке, учебник по геометрии, томик Пушкина с оторванной обложкой и бережно завёрнутый мамой в тряпицу кусочек чёрного хлеба.
На ходу Юрка попытался повторить заданное на дом доказательство теоремы, но тут же запутался. Зато с лёгкостью повторил отрывок из “Руслана и Людмилы” и дальше всю дорогу с упоением думал о завёрнутом в платок куске слегка подсохшего, солоноватого, немного пахнущего подсолнечным жмыхом, ноздреватого чёрного хлеба. Юрка представлял себе его глянцевую, бурую, закруглённую корочку с одной стороны и шероховатые края с других сторон. Ему хотелось прижать этот вожделенный кусочек к своей щеке, держать в руках, прикасаться к нему губами, вдыхать еле заметный аромат, смотреть на него. А уж потом, медленно рассасывая во рту каждую крошку, с наслаждением съесть. От этих мыслей у Юрки сводило гортань, и он снова повторял отрывок из Пушкина.
Редкие прохожие старались не смотреть друг на друга. Одни шли быстро, не озираясь по сторонам, другие еле передвигали ноги, сосредоточенно глядя в снег перед собой, но те и другие берегли силы, не совершая лишних движений, не произнося бесполезных слов, не расходуя себя даже на неоправданный взгляд в сторону. Печальная участь постигла всех, кто не научился этому за первый год блокады. По отсутствию такой привычки Юрка легко отличал людей, прибывших в Ленинград с Большой земли. Как правило, это были ответственные работники или военные.
Так же чётко Юрка научился определять по лицам людей приближение смерти. Последний раз он видел такое лицо вчера. Сосед по коммунальной квартире Николай Карлович не вставал уже второй день. Его глаза будто провалились глубже внутрь черепа, и когда старик лежал на спине, казалось, что он умышленно втянул их в себя, чтобы не видеть окружающий мир.
Миновав присыпанную снегом воронку и мост, Юрка свернул на улицу Плеханова, за Казанский собор. На небольшой площадке возле сколоченного наспех ещё до войны дощатого нужника сидел на опрокинутой бочке странно одетый мужчина. Модная кепка-восьмиклинка натянута поверх шарфа, которым была, как платком, перевязана его голова. Не по размеру маленький ватник, простроченный вертикальными полосами, обнажал замёрзшие тонкие запястья и необычайно вытянутые кисти рук. Солдатские брюки-галифе уходили в хорошие, но давно не чищенные яловые сапоги.
Незнакомец поймал Юркин взгляд.
— Стой! — сухо, коротко произнёс он, словно отдал команду.
Юрка остановился и заметил, что лицо мужчины тут же приобрело жалкое страдальческое выражение, но отпечатка смерти, как у Николая Карловича, на нём не было. Бледный лоб с большой, словно нарисованной родинкой над левой бровью сморщился, изображая муку. Тонкие чёрные усики минорно повисли над верхней губой.
— Помоги мне, я погибаю от голода, — произнёс незнакомец, протягивая Юрке свои худые длинные пальцы.
— Вы не смогли отоварить карточку? — спросил Юрка, вспомнив, как недавно пожилая соседка Вера Афанасьевна не смогла выстоять длинную очередь за хлебом и вернулась домой в слезах. Тогда мама помогла ей, и Вера Афанасьевна благополучно получила свой паёк иждивенца.
— Сегодня самый горький день в моей жизни. Я впервые прошу подаяния. У меня пока нет карточек. Мой завод эвакуировали, а я отстал. Мне бы два дня продержаться. А там меня отправят через Ладогу вслед за моими товарищами. Вот у меня есть документ, — мужчина начал вытаскивать из кармана бумагу, — у тебя ведь есть хлеб? Дай мне немного, пожалуйста. Иначе я погибну.
Юрка нерешительно снял с плеча вещмешок. Глаза незнакомца смотрители на Юрку пристально, не отрываясь. Под гнётом этого взгляда развернуться и уйти было так же трудно, как остаться живым, стоя во весь рост под пулемётным огнём. Юрка развязал мешок и достал хлеб. Руки незнакомца задрожали и потянулись к мальчику своими длинными полупрозрачными пальцами.
Юрка попытался отломить половину своего хлеба голодающему, но разделить на две равные части не получилось. Один кусок был явно больше другого. Юрка застыл в нерешительности, размышляя, какой же отдать. В ту же секунду он понял, что незнакомец прочитал его мысли, и Юрке стало стыдно. Он протянул мужчине большой кусок.
Тот с жадностью набросился на хлеб, не обращая на Юрку больше никакого внимания.
Убирая оставшийся хлеб в мешок, Юрка подумал о том, что незнакомец голодает недавно. Люди, привыкшие к долгому недоеданию, никогда не запихивали в рот пищу с такой жадностью. Это было ещё одно из его наблюдений за последний год.
Оставшуюся часть пути до школы Юрка уже не пытался вспоминать теорему. И даже чувство голода как будто отступило. “Ведь останется жив этот человек. Он будет работать на заводе. Делать снаряды, которыми Красная армия бьёт фашистов. А я могу вечером принести дров Вере Афанасьевне, и она наверняка угостит меня за это затирухой”.
Потом Юрка вспомнил тонкие длинные пальцы незнакомца и крепкие ладони своего отца, рабочего Обуховского завода, ушедшего на фронт. И руки дяди Никиты, который закручивал гайки двумя пальцами так, что многие не могли открутить и ключом. Неприятные сомнения заёрзали в душе мальчика. Но, быть может, незнакомец — инженер или нормировщик, как дядя Захар. “Сейчас для победы ценны каждые руки”, — вспомнил Юрка слова своей учительницы и немного успокоился.
Вечером дома Юрка не стал рассказывать маме о встрече с незнакомцем. Вряд ли мама будет этому рада. Бросив в комнате вещмешок, Юра сразу же побежал во двор за дровами и притащил их в комнату соседки Веры Афанасьевны.
— Здравствуй, Юрочка! Как хорошо, что ты зашёл. Садись, пожалуйста, за стол, угощайся, — Вера Афанасьевна пригладила седые волосы, поправила бирюзовые бусы на белом накрахмаленном платье и поднесла к своим губам маленькую кофейную чашечку с золочёным ободком. Она держала её за тонкую фарфоровую ручку двумя пальчиками, чуть оттопырив в сторону мизинец.
Юрка застыл в дверях с охапкой дров в полной растерянности. Тёмно-синие бархатные шторы с золотыми кистями были раздвинуты в нарушение светомаскировки. За ними в окне, переклеенном крест-накрест газетной лентой, покачивался в фиолетовой мгле вечернего неба неуклюжий серый пузырь аэростата. В открытой буржуйке горели чопорные ножки венского стула. У стены в бронзовых канделябрах угольно-чёрного пианино мерцали две лучины, вставленные вместо свечей. На столе, покрытом ажурной скатертью, перед Верой Афанасьевной стоял белоснежный сервиз на шесть персон, украшенный изображением витиеватых жёлтых лилий. Все тарелки и супница посередине стола были абсолютно чисты.
— У меня сегодня день рождения! Садись, пожалуйста, Юрочка. Отобедай вместе со мной, — Вера Афанасьевна вновь поднесла к губам пустую кофейную чашечку и, как ребёнок в детской игре, понарошку отхлебнула из неё.
Юрке стало неловко. Угольки догорающей лучины осыпались на белые клавиши открытого пианино.
— Извините, Вера Афанасьевна, мне нужно идти, — Юра положил дрова у порога.
— Жаль. Приходи ко мне вечером, я сыграю тебе Шопена, — Вера Афанасьевна вновь сделала мнимый глоток из фарфоровой чашечки.
Этой зимой в некогда многолюдной коммунальной квартире из соседей, кроме Веры Афанасьевны, оставался лишь пожилой литературовед Николай Карлович, питавшийся только в столовой Пушкинского дома, и студентка театрального института Танечка. Все остальные эвакуировались или были на фронте, либо погибли ещё в первую блокадную зиму от голода и обстрелов.
Поразмыслив, Юрка решил, что ждать помощи от Николая Карловича не стоит. С тех пор как осенью пропала без вести его одиннадцатилетняя внучка Оля, старик частенько менял свою порцию в столовой на сухари или кусочки сахара, которые бережно заворачивал в газету и складывал в картонную коробку с изображением Спасской башни Кремля на крышке. “Оленька скоро найдётся. Она придёт голодная, и мне нужно будет угостить её”, — говорил старик, аккуратно складывая сухарики в коробку. Никто из соседей не верил в возвращение Оленьки, но все сдержанно молчали, не осмеливаясь лишать старика пусть и бессмысленной, но греющей его душу надежды.
Юре иногда хотелось попросить у Николая Карловича один кусочек сахара, но мама строго запретила ему это делать. Вспомнив про этот запрет, Юрка постучался в дверь Танечки.
— А, Юрка, привет! Помоги мне, пожалуйста, застегнуть платье, — Таня повернулась к Юрке спиной, подставляя застёжку, и, кажется, была ему рада.
Несмотря на разницу в возрасте, они дружили. Таня часто репетировала дома перед зеркалом, и Юрка с удовольствием помогал ей, сидя с ногами на тумбочке и сверяя все произнесённые Таней фразы с напечатанным на пишущей машинке текстом пьесы. За это приходивший к Тане жених Валька Григорьев из консерватории ласково называл Юру суфлёром.
— Таня, откуда у тебя такое красивое платье? Я никогда его у тебя не видел!
— Это сценический костюм Офелии, — улыбнулась Таня, — мне дали его в институте для репетиций. Ты не читал “Гамлета”?
— Нет. Мы ещё не проходили.
— Теперь в институте не топят печей, и студентам разрешено больше репетировать дома. Ты поможешь мне сегодня?
— Я сегодня отдал беженцу половину своего хлеба и не хочу рассказывать об этом маме, — Юрка забрался на свою тумбочку и опустил глаза.
— У меня есть “бадаевская конфета”. Помнишь, как в прошлом году горели Бадаевские склады? Там горел и плавился, растекаясь по земле, сахар. Ребята из нашего института потом отламывали кусочки застывшей на земле массы. Очищали от песка и заворачивали в обрывки газеты. Вот такие конфетки получаются. Я недавно выменяла. Давай съедим вместе? — Таня улыбнулась, и её худенькая, бледная рука протянула Юре газетный свёрточек. — Ломай пополам.
Юрка аккуратно развернул лакомство и попытался разломить надвое полупрозрачную грязно-жёлтую плитку. Опять не вышло на равные части. Юрка уверенно протянул Тане большую часть. Таня жестом показала, что нужно сделать наоборот. Её мягкое, почти детское лицо скрывало за нежной улыбкой обречённую покорность, печальную готовность ко всему и желание хоть на время отгородиться от военных тягот светлыми мыслями о театре. Юрке на миг показалось, что на этом лице почти тот же выражение необратимости смерти, что и у Николая Карловича, но мальчик тут же прогнал эту мысль.
— В институтской столовке суп, как вода. Крупинки пшена можно в нём сосчитать. И от елового отвара уже тошнит, — как будто оправдываясь, произнесла Таня.
— Завтра суббота, и мы с мамой пойдём вместе отоваривать карточки в булочную. Я постараюсь принести тебе немного хлеба. Мама разрешит.
— Спасибо тебе, Юрка. Давай учить роль.
Они репетировали весь вечер, пока на пороге комнаты не появился Григорьев. Высокий, слегка сутулый студент в потрёпанном старом пальто, вечно носивший с собой скрипку в буром кожаном футляре с оторванной верхней застёжкой.
— Ну что? Как дела, суфлёр? — Григорьев улыбнулся и ласково потрепал Юрку по волосам.
Это означало, что Юрке пора к себе в комнату. Он нехотя передавал Танечку в надёжные руки Григорьева, немного завидуя ему и наблюдая, с какой нежностью, не отводя глаз, Таня смотрит на своего скрипача.
Наутро Юра вместе с мамой отправился в булочную на углу улицы Пестеля и Моховой. Пошла вместе с ними и Вера Афанасьевна. Несмотря на ранний час, у булочной уже скопилась огромная очередь. Многие занимали очередь с ночи, чтобы в первых рядах получить хлеб. День выдался морозный и солнечный. Снег искрился, скрипел под ногами и слепил глаза. В утренней тишине Юрке на миг показалось, что нет больше войны. Сейчас дадут хлеб, и голод отступит. Он вспомнил продавщицу, нарезающую хлеб на порции огромным ножом с широким лезвием и маленькой, короткой деревянной ручкой. Женщина в брезентовом фартуке всегда с поразительной точностью мгновенно кроила буханку на равные доли. Её огромный, похожий на топор сказочного палача нож совершал молниеносные и точные движения по заданной траектории, глухо ударяясь о деревянную доску. Под его взмахами буханка хлеба становилась всё меньше и меньше, превращаясь в мизерные рабочие и иждивенческие куски.
Когда Юра с мамой уже стояли в хвосте очереди, воздух пронзительным стоном разрезал вой ручной сирены. Вдалеке послышался нарастающий гул самолётов. Казалось невозможным, что именно сейчас, таким солнечным утром, когда привезли и скоро будут давать хлеб, может произойти что-то страшное. Люди в очереди начали переглядываться, кто-то, задрав голову, смотрел в синее, ещё совершенно чистое небо.
— Пойдём, Юрочка, в убежище. Так положено, — мама крепко взяла Юрку за руку и потянула за собой.
Часть людей из очереди тоже поспешно направились в сторону убежища на Моховой улице, но многие по-прежнему остались ожидать открытия магазина.
— Вера Афанасьевна! — крикнула мама, увидев, что соседка осталась в очереди.
— Нет-нет, я останусь, — ответила та и замахала руками, — здесь нет заводов, сюда не ударят.
Через несколько минут, сидя на деревянной лавке в бомбоубежище, Юрка слышал вдалеке уханье взрывов и пытался понять: где бомбят? На Петроградской стороне или Васильевском острове? А вдруг те люди, что остались в очереди, сейчас разберут весь хлеб? Вдруг нам теперь не хватит? Юрке вдруг стало смертельно обидно от этой мысли, и он дёрнул маму за рукав.
— Мам, бомбят далеко. Пойдём обратно за хлебом. Вдруг нам не хватит?
— Нет, Юрочка, так делать нельзя.
— Но многие же остались.
— Нет, я боюсь.
— Вон Вера Афанасьевна не испугалась и уже, наверное, получает.
— Нет, Юра, на время налёта магазин должны закрыть.
В этот момент страшный удар сотряс стены подвала. Юрка увидел, как чёрный репродуктор сорвался со стены и угодил в голову сидящей под ним женщине. Тут же погас свет, и мрак наполнился людскими криками. Юрка почувствовал, как руки матери с силой прижали его к себе. Через минуту наступила полная тишина. Или Юрке почудилось, что это была тишина. Она была такой долгой, будто теперь не кончится никогда. Впервые за последние месяцы войны ему вновь стало страшно, и он заплакал, но тут же, услышав собственный голос, устыдился и замолчал. Вокруг появились звуки. Люди зашевелились. Кто-то вполголоса разговаривал. Затем открылась дверь, и в подвал пробился дневной свет.
Когда Юра с мамой вышел на улицу, ему показалось, что они очутились в другом районе города. С одной стороны по-прежнему была Моховая улица, но с другой стороны дома отсутствовали. На месте булочной, где стояла очередь, из огромной груды камней вырывались языки пламени. Половина пятиэтажного дома была словно отрезана тем самым широким ножом, которым тётка в брезентовом фартуке нарезала хлеб.
Обнаживший свои внутренности дом стоял, обескураженно помахивая висящей на одной петле белой дверью на четвёртом этаже. Она болталась на ветру, подобно выброшенному белому флагу. Этажом выше на фоне ярко-розовых обоев покачивалось чудом уцелевшее старинное зеркало в резной раме. Пожарные уже разматывали рукава и заливали несколько горящих окон соседнего дома. Булочной больше не было.
Юрка думал о том, что теперь нужно отоваривать карточки в другом магазине, значит, хлеба им сегодня уж точно не хватит. Вдруг мысль о Вере Афанасьевне остановила Юрку. Он замер и схватил маму за руку.
— А Вера Афанасьевна? — он посмотрел на мать, но та лишь тяжело вздохнула и покачала головой.
В этот день достать продуктов не получилось. Мама решила отправиться на барахолку, менять на муку отцовский портсигар — последнюю ценную вещь, остававшуюся в доме. Мать долгое время не решалась на этот поступок.
— Папа сказал продать его, когда настанет самый горький день, — сказала она, как бы оправдываясь, — что ж? Наверное, пора.
Она вышла за дверь, но тут же вернулась. Бледная, чуть дрожащим голосом она приказала Юрке ни в коем случае не выходить из квартиры до её возвращения. Простояв в раздумьях возле дверей с минуту, она всё же вышла.
Разумеется, Юрке было скучно дома одному. Танечка ушла в институт, а Николай Карлович, собрав последние силы, поднялся с постели и, шатаясь, в очередной раз отправился на поиски внучки.
Юра вспомнил, как, прощаясь, отец обнял его у дверей год назад. Вспомнил колючую щёку, запах махорки и силуэт серой шинели, медленно удаляющийся по ступеням лестницы. Захотелось выйти на лестничную площадку и ещё раз посмотреть на эти ступени, по которым уходил, может быть, навсегда отец. Юрка открыл дверь и вышел на площадку. Было холодно. В свете оконного проёма каменные ступени лестницы уходили вниз, поворачивая вправо, как меха опрокинутого набок аккордеона.
В углу у самой стены Юра увидел фигуру человека в чёрном пальто с поднятым воротником. Мужчина лежал, плотно прижавшись к стене, и не шевелился. Его серое, выпачканное грязью лицо безжизненно прижималось к ледяной каменной ступени. Подойдя ближе, Юра не сразу узнал Николая Карловича. На нём не было привычных очков, и спокойное по обыкновению выражение лица сменилось злобным звериным оскалом.
Холод заставил Юру вернуться в квартиру. Просидев несколько минут на табуретке посреди кухни, Юра вдруг вспомнил про коробку с изображением Спасской башни Кремля. Тут же вспомнил про мамин запрет, но мысль о сухарях и сахаре, находящихся здесь, в квартире, уже накрепко схватила его, и думать о другом было невозможно.
Не мог же старик куда-то деть эту коробку? Вот бы только проверить. Можно не брать ничего до прихода мамы. Просто узнать, на месте коробка или нет. А потом мама решит, что делать. Она наверняка ведь теперь разрешит что-то взять. Юра решительно отправился в комнату Николая Карловича.
В нетопленой комнате было холодно. Пахло нафталином и остатками хвойного отвара из прилипшего к холодной буржуйке ковшика. Юрка решительно открыл сервант, покрытый белой ажурной салфеткой, и схватил заветную коробку. Вот она, Спасская башня с рубиновой спасительной звездой. Не дыша, Юрка приоткрыл крышку. О, чудо!
На мгновение у Юры закружилась голова. Среди завёрнутых в бумажки хлебных сухарей и кусочков сахара лежала настоящая шоколадная конфета “Красный авиатор”. Юрка бережно взял её в руки. “Росглавкондитер”, вес двадцать граммов”, — прочитал он на фантике. Подумать только, целых двадцать граммов! Юра почувствовал, что больше не владеет собой, и пальцы сами бережно разворачивают фантик.
В этот момент он увидел в коробке клочок бумаги, на котором аккуратным, почти каллиграфическим почерком было выведено: “Олечка, если ты пришла, а дедушки больше нет, то знай: это всё только для того, чтобы ты жила. Береги себя, моя сиротка. Твой дед Николай”.
Юра почувствовал, как рой диких ос жалит его со всех сторон. Он бросил конфету обратно и поспешно закрыл коробку, как будто захлопывая крышку улья. Вспомнилась худенькая, почти прозрачная Оля, пропавшая ещё прошлой страшной зимой во время сильного артобстрела. Её деревянный самокат до сих пор ещё висел где-то на стене в прихожей между жестяных тазов и электрических счётчиков. Юре захотелось закрыть глаза и вернуться в довоенное лето, где двор был полон ребят, и Оля рисовала на асфальте мелом цветы, а Юра рисовал самолёты. Он вышел на кухню и уселся на подоконник, высматривая в окно, когда, наконец, вернётся мама.
В этот вечер отцовский портсигар был успешно выменян на стакан пшена и несколько сладких подмёрзших картофелин. Буржуйка прожорливо поглощала старый паркет, который мама отдирала в опустевших соседских комнатах с помощью огромных щипцов для тушения зажигательных бомб. Эти уродливые щипцы с момента вступления в отряд ПВО мама всегда приносила с собой в дом. Ими можно было схватить горящую зажигательную бомбу и сбросить её с крыши. Поначалу Юра побаивался этих кривых, как деревенский печной ухват, клещей. Но потом и сам научился с их помощью добывать паркет для печки.
Когда в комнате стало тепло, Юра с мамой забрались под шерстяное одеяло и стали делиться новостями. Так они делали в те редкие вечера, когда мама не была на дежурстве, а из чёрного бумажного репродуктора на стене раздавались негромкие и спокойные звуки метронома, которые, словно стук домашних ходиков, наполняли душу теплом и спокойствием.
Мама рассказывала о новостях с фронта, об окружении немцев под Сталинградом и тяжёлых боях. А Юра не удержался и всё же задал вопрос о заветной коробке Николая Карловича, и признался, что уже заглянул в неё и прочитал записку.
Мама долго молчала. Юре даже показалось, что она уже думает о чём-то другом.
— Посмотрим, — коротко заключила она, — увидим, Юрочка, как будет дальше. Может быть, сегодня ещё не самый страшный день в нашей жизни. Мы заберём коробку и оставим на самый горький день.
В воскресенье мама взяла Юру с собой на дежурство. Как же ему хотелось быть хотя бы на пару лет старше, чтобы стать бойцом МПВО, как многие старшеклассники Юриной школы! Но и подняться на крышу в восьмиугольную наблюдательную башню вместе с мамой было большой Юриной гордостью.
Стоя во время дежурства на крыше, Юра с ужасом подумал о том, как будет нелепо и обидно, если бомба попадёт в их дом именно теперь, когда у них есть такое богатство. Ведь не может же так быть!
В этот момент в тёмном вечернем небе появились немецкие самолёты. Их было больше, чем обычно. С нарастающим гулом стальная армада приближалась к притихшему во тьме светомаскировки городу. Сейчас вспыхнут прожектора, и зенитки откроют огонь, а на город посыплется смерть. Юра уже не боялся самолётов, как в первые месяцы войны, но отсюда, с крыши, видеть их было страшнее. Почему же наши не стреляют? Ну что же они медлят? Небо над городом постепенно заполнялось чёрными металлическими крестами самолётов. В одно мгновение Юрина душа переполнилась злобой. Ведь бомба убьёт всех: и маму, и оставшуюся в квартире Таню. И не будет ни школы, ни друзей, ни коробки Николая Карловича с конфетой “Красный авиатор”.
— Сволочи! — закричал что есть мочи в тёмное небо Юра. — Гады, убийцы, изверги! — но голос его уже не был слышен в нарастающем гуле моторов и вое сирены.
Юра вцепился посиневшими от холода руками в металлические перила вышки. В этот момент из района Балтийского завода в небо взмыла красная сигнальная ракета. Часть немецкой армады тут же стала разворачиваться в сторону, и через минуту на завод посыпались бомбы. Небо в той части города побагровело от зарева сплошного пожара. Вспыхнули прожектора. Зенитчики начали бой. Со стороны Кронштадта показалась эскадрилья наших истребителей.
Юра, как парализованный, висел на перилах вышки. Как такое может быть? Это же чудовищное предательство. Кто выпустил сигнальную ракету, указав место для бомбометания?
— Что вы там стоите? Не слышали приказ? — орали откуда-то снизу. — Все на тушение завода, там же сотни рабочих в ночной смене.
Преодолев оцепенение, Юра почувствовал, как мама тащит его за руку по ступенькам вниз.
— Из квартиры ни шагу! — крикнула мама, заталкивая Юру домой. — Я на тушение завода, жди дома.
У Юры всё кипело и клокотало внутри. Предательство! В городе есть враги! Это чудовищно. Впервые ему стало по-настоящему страшно. Он побежал в комнату Тани.
Девушка лежала в своей кровати, накрывшись тёплой фуфайкой. В комнате было холодно.
— Здравствуй, Юра. Я не могу встать. У меня нет больше сил, — тихо произнесла Таня и закрыла глаза.
— Сейчас я затоплю печь, — Юра бросился в свою комнату за паркетом. Ему очень хотелось рассказать Тане о переполнявшем его негодовании. Он разжёг буржуйку и накрыл Таню одеялом.
Таня как будто не слушала Юрин рассказ о предательстве. Она шевелила губами и тихо повторяла какие-то слова.
— Юрочка, я чувствую, что больше не встану, — произнесла Таня чуть громче, — когда я умру, ты попроси, чтобы меня похоронили в костюме Офелии.
— Ты что? Нельзя умирать! — Юра немного растерялся. — Подожди минутку, сейчас я кое-что принесу тебе.
Юрка бросился за коробкой Николая Карловича. Мама поймёт. Она разрешила бы. Ведь это крайний случай.
— Вот, посмотри, Танечка! — через минуту Юра уже открывал перед Таней заветную крышку с изображением Спасской башни.
— Откуда у тебя это? — произнесла Таня так же тихо, словно не веря в реальность происходящего.
— Мама сказала, что это на самый горький день. Ведь если ты умрёшь, разве может быть что-то хуже? Давай съедим конфету и по два сухаря, — Юра поставил на разогревшуюся буржуйку медный чайник.
Спустя полчаса Таня уснула. Юра, согревшись кипятком, уселся возле горячей буржуйки и помешивал в ней красные угли. Из-за неплотно задёрнутых штор начали пробиваться первые полоски света. Мамы до сих пор ещё не было, и Юре становилось всё тревожнее.
В половине восьмого утра Юра не выдержал. Нацепив валенки, телогрейку и ушанку, он решил идти к Балтийскому заводу искать маму. Таня по-прежнему спала, и Юра не стал её будить, чтобы попросить закрыть на щеколду входную дверь. Он просто плотно прикрыл дверь в квартиру и почти бегом бросился вниз по лестнице.
В городе было тихо. Пахло гарью. Вдалеке слышалась канонада. Мороз спал, и Юра, разогретый быстрой ходьбой, расстегнул ворот телогрейки. Вот уже видны и стены завода, который теперь представлял собой жуткое зрелище. Тушить было уже нечего. За уцелевшими наружными стенами сквозь проёмы выбитых окон зияла дымящаяся пустота. Женщины, выстроившись в цепочки, расчищали заваленные битым кирпичом улицы.
Языки пламени от горящих корпусов продолжали ярко освещать полуразрушенный проспект. Оглядевшись вокруг, Юра увидел двух чекистов в коротких кожаных куртках. Они вели перед собой арестованного. Один из них тыкал стволом револьвера в спину арестанта. Другой чекист нёс в руке пустую сигнальную ракетницу. Пойманный ими шпион был перепуган и озирался по сторонам в поисках хоть одного сочувствующего взгляда.
Юра невольно замер. На мгновение бегающий, испуганный взгляд предателя остановился на мальчике. Большая, словно нарисованная родинка над левой бровью задёргалась от нервного моргания глаза. Всё лицо его словно исказилось в мучительной гримасе. Перепачканная сажей восьмиклинка съехала набок. Из разбитой губы текла кровь.
Лицо арестованного вызвало у голодных и измученных женщин, разбиравших завалы, презрение. Его аккуратные тонкие чёрные усики на белой коже рождали в их душах ненависть. А изъятая сигнальная ракетница в руках чекиста вызвала приступ ярости. В предателя полетели обломки кирпичей, и только выстрел в воздух одного из милиционеров спас этого подонка от расправы на месте.
Вслед за внезапным выстрелом Юра тут же услышал за спиной окрик матери:
— Юрка, негодник! А ну-ка марш домой! Я где тебе велела ждать?
Обернувшись, он увидел маму, яростно грозившую ему кулаком. На душе стало спокойно. Он махнул маме рукой и побежал к дому.
На бегу он думал о расстреле предателя и даже представлял себе эту картину по фильмам в кино. Думал о том, что уже понедельник, и нужно бежать в школу, куда ни в коем случае нельзя опаздывать. Но больше всего думал всё-таки об оставшейся дома коробке с изображением Спасской башни на крышке.
Вернувшись домой, Юра увидел совершенно неожиданную картину. Дверь в квартиру была распахнута настежь. Сквозняк шевелил поднимающиеся в воздух занавески. Шкафы открыты, стулья опрокинуты. Пол усыпан осколками битой бутылки. Почти все полки были пусты.
Такую же обстановку Юрка обнаружил и в комнате покойной Веры Афанасьевны, а в комнате Тани даже исчезла буржуйка. Из оставшейся от печки покорёженной жестяной трубы дул ветер. Самой Тани дома не было.
Юра тут же метнулся к серванту, где лежала спасительная коробка Николая Карловича, но уже в коридоре обнаружил валявшуюся на полу картонную крышку с отпечатком подошвы сапога на Спасской башне. От неожиданности и обиды на глаза выступили слёзы. Понимая, что его сейчас никто не видит, Юра сел на пол и разревелся.
— Ты что, суфлёр? Нельзя так! — услышал вдруг Юра знакомый голос за спиной. Обернувшись, он увидел Вальку Григорьева в чёрном заношенном пальто с поднятым вверх воротником. В его руках по обыкновению был бурый скрипичный футляр с отломанным верхним замком и верёвкой, заменяющей наплечный ремень.
— Здравствуйте, — всхлипнул Юра, стыдливо вытирая сопли рукавом.
— Подумаешь, обокрали! Нас уже в пятый раз в общежитии обворовывают. А нам смешно. Брать всё равно нечего.
— У нас сухари украли, — обиженно прошептал Юра себе под нос.
— Это плохо, брат, — сочувственно покачал головой Григорьев и стал рыться в карманах. — На-ка вот! Отдашь матери, она знает, что с этим делать, — Валька протянул мальчишке плитку столярного клея.
— Спасибо.
— А где Таня? Нету? Это отлично! Значит, она всё же поднялась и пошла на репетицию. Молодчина Танька! У нас сегодня последний прогон и дальше — поездка на фронт с выступлениями. А там и кормить будут. Глядишь, выживем.
Уверенный голос Григорьева ободрил Юру. Вспомнив про школу, Юра схватил свой вещмешок и бросился бежать вниз по лестнице. Валька лишь одобрительно рассмеялся ему вслед.
В школу Юра в этот день, конечно же, опоздал. За невыученные уроки нахватал двоек. Но главное, в этот день у него с собой не было хлеба. Усталость бессонной ночи валила с ног. Ледяной ветер задувал в рукава телогрейки. С трудом добравшись до сквера за Казанским собором, Юрка присел на перевёрнутую бочку возле деревянного нужника, где на днях сидел изменник. Веки предательски закрывались, а сознание то и дело проваливалось в сон. Перед глазами проплывала растоптанная сапогом крышка коробки с изображением Спасской башни. Железные кресты немецких самолётов в сером небе. Дымящиеся руины завода.
— Наверное, вот он — самый горький день, — прошептал Юра и больше не думал ни о чём.
Сквозь сон он чувствовал, как незнакомая женщина тормошит его за плечо и заглядывает в лицо. Как она кладёт его на санки и разговаривает с какой-то старухой, завёрнутой во всё чёрное. Старуха машет рукой куда-то в сторону Юриного дома и беззубым ртом кричит что-то вслед женщине, увозящей Юру на санках. Потом была темнота. И лишь после этой непонятно сколько длившейся темноты Юра увидел испуганное лицо матери, которая растирала его очень дурно пахнущей жидкостью.
Увидев, что Юра открыл глаза, она тут же поднесла к его губам жестяную кружку с хвойным отваром. Приподняв голову, Юра понял, что лежит на лавке в кухне, возле плиты, на которой что-то варится. В приоткрытой печной дверце танцуют оранжевые языки пламени. В кухню то и дело заходят незнакомые люди, что-то тихо обсуждают, переносят какие-то вещи.
— Слава Богу, Юрочка, ты очнулся, — улыбнулась мама, — теперь всё пойдёт на лад. Чувствуешь ноги? Можешь встать?
Юра попробовал слезть с лавки. Голова кружилась, но руки и ноги послушно выполняли всё, что он хотел. Юра сел, опираясь спиной о стену.
— Кто к нам приехал? — спросил Юра, указывая на незнакомых молодых людей, куривших в прихожей.
— Это Танины друзья, — печально ответила мама, — ты спал больше суток и не знаешь. Вчера был совсем несильный артобстрел. Так, обычный. А Таня возвращалась с репетиции. Её убило осколком. Пойди, Юрочка, попрощайся с ней.
Юра, пошатываясь и опираясь рукой о стену, прошёл в комнату Тани. У порога на полу сидел Григорьев. Свесив растрёпанные волосы, он смотрел на свои истёртые старые ботинки и даже не взглянул на Юру. Возле его ног валялся скрипичный футляр с оторванным замком, перевязанный верёвкой. Посредине комнаты на столе лежала Офелия. Лицо её было спокойно и прекрасно. Казалось, что она просто забыла роль и с нетерпением ждёт Юриной подсказки. Лишь маленькая чёрная дырочка на Танином виске кричала о том, что спектакль окончен.
— Вот и всё, — услышал Юра за спиной голос Григорьева, — это конец.
Впервые в голосе Вальки звучало отчаяние. Юра обернулся и увидел красные, измождённые глаза Григорьева.
“Вот он, самый горький день”, — подумал Юра и, наверное, нечаянно произнёс это вслух, потому что спустя минуту Григорьев ответил ему:
— Если сегодня самый горький, значит, уже завтра станет лучше. Не так ли, суфлёр? — он подошёл к Юре и крепко обнял мальчишку.
От его пальто пахло табаком, столярным клеем и пороховой гарью. Юра прижался к нему щекой и почувствовал: самый горький день позади.
УДАРНАЯ ЛЕВАЯ
Палящее июльское солнце к вечеру немного ослабло. Его косые лучи пронизывали пыль над просёлочной дорогой, поднимаемую сотнями солдатских сапог. Клубы этой пыли перемешивались с едким дымом пожаров горящего Севастополя. Разрозненные части Красной армии хаотично отступали в сторону тридцать пятой береговой артиллерийской батареи в надежде на эвакуацию морем. По слухам, именно оттуда бежал на Большую землю командующий обороной города адмирал Октябрьский с частью высшего комсостава. Говорили, что именно туда по ночам, опасаясь немецкой авиации, подходят наши корабли, чтобы забирать в Новороссийск попавших в окружение бойцов.
Первый день июля 1942 года принёс только плохие новости. Сопротивление защитников города прекратилось. На береговой батарее больше нет снарядов, но в её мощных укреплениях можно продержаться ещё несколько дней до подхода наших судов. Никто не знал точно, придут ли эти корабли? Существуют ли они вообще? Сколько людей они смогут взять на борт? В управлении войсками царил хаос. Никакой информации не было. В окопах, окружавших тридцать пятую батарею, обустраивались на ночь всё новые и новые бойцы, отступавшие из Казачьей бухты. Всеобщая неразбериха, вызванная бегством командования, осложнялась нехваткой продовольствия и главное — питьевой воды. Счастливчиками были те, у кого ещё оставались во флягах считанные глотки.
Среди таких, чудом сохранивших воду на дне фляги, бойцов оказались два рядовых с фамилией Куликов. Они не были братьями и даже не были родственниками. Призывались оба из большого волжского села, где фамилию Куликов носил чуть ли не каждый третий. До войны они даже не были знакомы. Зато с осени 1941-го Степан и Алексей были не разлей вода.
Ещё на призывном пункте судьба поставила их в один строй. С тех пор парни сильно сдружились. Они были ровесниками, примерно одинакового роста и телосложения. Оба ещё не женаты, и головы их переполнялись схожими мечтами и планами.
Алексей успел закончить перед войной ремесленное училище и всерьёз увлекался футболом. У него были хорошие данные, и тренер заводской футбольной команды уже присматривал для Куликова место в сборной Саратовской области.
Степан имел планы несколько скромнее. В родном селе остался недостроенный его умершим отцом большой бревенчатый дом, который Степану как старшему сыну полагалось закончить. Там же, на соседней улице, осталась и Катюша. Большеглазая сирота, застенчивая и тихая девчонка, приглянувшаяся Степану ещё в детстве.
Теперь все эти мечты превратились в дым. Едкий и угарный дым от догорающих резиновых колёс разбитой снарядом на обочине дороги полуторки. Не стало ни футбольного стадиона, ни родного села, ни ясных Катюшиных глаз.
Зато оставалась молодость, по своей природе склонная к оптимизму, и треть фляги пресной воды на двоих.
За последний год Куликовы научились делить пополам всё. Каждый, добывая глоток воды, щепотку махорки или корку хлеба, думал о друге и был счастлив разделить с товарищем добытое. В этом дележе заключалась сакральная жертвенность, позволявшая каждому из них подсознательно черпать духовные силы у судьбы, сохранявшей их обоих живыми и здоровыми.
— Лёшка, глотни первым, — сказал Степан, протягивая флягу долбившему лопатой каменистый грунт Алексею.
— Подожди, Стёпка, ещё на вершок углубить окоп надо, а то видишь, как осыпался.
К наступлению темноты окоп был достаточно глубок. Стрельба стихла. Обугленная полуторка на обочине догорела и перестала чадить. В чёрном небе показались первые звёзды. Допив последнюю воду, Куликовы уселись рядом, прижавшись спинами к стене окопа.
— Как думаешь, Стёпка, меня возьмут после войны за сборную области играть?
— После войны молодые футболисты подрастут, почище тебя, — отшутился Степан.
— Да где они возьмутся, эти молодые? Им и тренироваться-то сейчас негде, — обиженно возразил Алексей. — К тому же у кого ещё такой удар с левой ноги?
— Сдался тебе этот футбол, что ты в нём нашёл?
— Эх, не скажи, Стёпка... Ты вот представь себе: огромный стадион. Тысячи людей пришли смотреть. Свистят все, переживают, такая атмосфера волнительная. Матч подходит к концу. Счёт ничейный. И тут я выхожу на замену и в последние секунды забиваю решающий гол. Публика ревёт от восторга. Все вскакивают с мест. Кричат, аплодируют. А после матча иду я по улице, а девчонки перешёптываются, на меня смотрят: “Это Куликов, тот самый! Который гол забил!” И платья у них такие лёгкие, шёлковые, на тёплом ветру колышутся...
— Это хорошо, если ты забьёшь гол. А если тебе? А ещё, чего доброго, с ног собьют так, что и не встанешь!
— Так это ещё лучше! Представляешь? Меня на носилках с поля волокут. А девчонки плачут и убегают со стадиона в слезах. А я потом выхожу после матча живой, здоровый и угощаю их мороженым, чтобы успокоить. Нет, Стёпка, тебе этого не понять. Ты наверно только о своей Катьке большеглазой и думаешь.
— Ну, и думаю. И что с того? Я, может, жениться на ней собираюсь. Она лучше, чем весь твой стадион с мороженым.
С моря потянуло тёплым ветром. Где-то в ложбине застрекотал кузнечик. Свет от луны становился всё ярче. Усталость брала своё. Почти одновременно бойцы провалились в глубокий сон.
Солнце ещё не поднялось из-за горизонта, когда Степан проснулся от внезапного шума. Открыв глаза, он увидел стоящего над его головой на бруствере немца. Кругом слышалась чужая речь. Лейтенант в фуражке со свастикой бойко командовал визгливым и неприятным голосом. Наших солдат разоружали, снимали ремни и сапоги, уводили колоннами по десять в сторону Севастополя.
Стоявший над Степаном на краю окопа немецкий солдат был совсем мальчишкой. Его светло-серые глаза испуганно и напряжённо бегали из стороны в сторону. Очевидно, он первый раз наблюдал живых русских так близко. Степан видел перед собой чёрное отверстие ствола немецкого автомата и рваный ботинок этого парня. Из-под оторванной подошвы торчал босой палец его ноги. Справа от Степана, на краю окопа, лежали несколько окровавленных тел наших бойцов. В одном из них он узнал политрука батальона. Другие были сильно обезображены. Узнать их было трудно.
Спустя некоторое время всех вывели в поле и усадили на землю, окружив конвоем из нескольких десятков немецких солдат. Июльское солнце набирало высоту. Начиналась невыносимая жара. Многие пленные теряли сознание. Некоторые из них потом поднимались, другие — нет. Под вечер уже трудно было определить, кто из людей, лежащих на земле, жив, а кто — мёртв. Многие были ранены. Некоторые бредили, просили пить.
Уже в сумерках немецкий автоматчик ткнул прикладом Степана, указывая ему на жестяной бидон для воды. Немец тыкал пальцем то на пустой бидон, то в сторону балки, где находился ближайший ручей.
Степан мигом разбудил Алексея. Они схватили двуручный бидон и под конвоем автоматчика направились в сторону ручья.
Пройдя несколько десятков шагов по пыльной грунтовке, немец остановился. Он был тучным и тяжело дышал. На его лбу многочисленными капельками выступал пот. Кто-то окликнул его сзади, и немец начал, сильно жестикулируя, что-то объяснять своим. Степан и Алексей остановились в ожидании. Конвоир махнул рукой, давая понять, что можно пока продолжать путь без него. Дорога спускалась под гору и была хорошо известна Степану. Через минуту наши бойцы с бидоном спустились к ручью. Немца уже не было видно. Не показался он, и когда ребята, вдоволь напившись воды, наполнили бидон. Степан в лёгком замешательстве осмотрелся вокруг. Сумерки ложились на Крымский берег, остужая раскалённый за день воздух.
Внезапно из большой воронки на противоположной стороне ручья высунулась кудрявая голова в морской бескозырке. Матрос махал рукой, призывая следовать к нему. Недолго раздумывая, Степан и Алексей оставили полный бидон возле ручья и через мгновение оказались рядом с матросом. Кроме них, в воронке лежали ещё двое раненых моряков. Один из них был ранен тяжело.
Кудрявого матроса звали Игнат. Он рассказал, что уже второй день прячется здесь с товарищами. По ночам они вылезают к берегу в ожидании наших судов. Однажды видели, как бойцы вплавь добирались на подошедший к берегу катер “Морской охотник”. Забрать смогли не всех. Начался налёт вражеской авиации. С палубы открыли зенитный огонь. По словам Игната, тот корабль смог успешно уйти в море.
Когда окончательно стемнело, Степан с Алексеем вернулись к ручью и забрали полный бидон с водой. Игнату удалось отмыть от песка рану одного из моряков и перевязать его. Другой матрос до утра не дожил.
С первыми лучами рассвета все четверо покинули своё убежище, опасаясь немецких патрулей, и перебрались под скалистый берег. Там прошёл ещё один день без воды, еды и почти без надежды на спасение.
На вторую ночь Игнат не раз будил спящих товарищей. Ему всё чудился шум моторов катера. Все напряжённо вглядывались в темноту. Гул двигателей действительно слышался со стороны моря, но тут же начинал удаляться от берега.
— Слышишь, Стёпка, как думаешь, если катер не подойдёт близко к берегу, сможем до него вплавь? — спросил Алексей.
— Если волны небольшие, думаю, сможем. Ты же наш, волжский, плаваешь хорошо.
— У меня ноги сильные. Одна ударная левая чего стоит. Точно доплыву.
С рассветом всех четверых разбудил шум мотора. Катер был совсем близко. Из-за гребня пенистой волны то и дело показывалась его серая рубка с маленькими стёклами и зенитным пулемётом. Это был “Морской охотник”.
Ребята, не задумываясь, кинулись в воду. Через несколько минут Степан уже видел весь корпус катера. Его палуба была переполнена красноармейцами. Он отчётливо различал бинты на головах раненных, слышал русскую речь.
Два матроса на корме катера заметили плывущих с берега беглецов. Один из них, совсем молодой, юнга, бросил в воду канат. Второй матрос, постарше, что-то с жаром выговаривал юнге. Первым за брошенный конец уцепился Алексей, плывший быстрее остальных.
В этот момент в небе над самой водой внезапно появились два немецких “Юнкерса”. Пулемётная очередь неприятным цоканьем простучала по корпусу судна. Среди стоявших на палубе многие попадали, остальные интуитивно прижались друг к другу. Юнга продолжал держать канат, за который уцепился Алексей. Второй матрос бросился к зенитному пулемёту и открыл огонь по “Юнкерсу”.
— Я не вытащу всех! — прокричал юнга — Нам надо уходить!
Алексей судорожно вцепился в канат и был уже в метре от леера и тянувшего на палубу юнги. Степан схватился за правую ногу висящего над водой Алексея. Глаза юнги наполнились отчаянием, он задыхался.
— Я не вытяну обоих, надо уходить, все погибнем, — прокричал он.
В этот момент Алексей с размаху ударил Степана левой ногой в лицо. От неожиданности Степан разжал руки и вновь оказался в воде. В глазах помутнело. Последнее, что он успел увидеть и запомнить, была спина Алексея, которого под руки втаскивали на катер.
Степан очнулся через минуту от сильного удара затылком о твёрдый предмет. Солёная вода заливала его лицо. Обернувшись, он обнаружил выброшенную взрывом в море часть деревянного борта от разбитого кузова грузовика. Степан ухватился за этот спасительный плот.
Перед глазами на миг промелькнула Катя, и тут же солёная вода захлестнула лицо Степана. Когда волна в очередной раз подняла Куликова на свой гребень, он заметил, как голова Игната ушла под воду и больше не показывалась на поверхности. Спустя полчаса окончательно выбившийся из сил Степан выбрался на берег.
Стало совсем светло. На берегу он наткнулся на группу из нескольких десятков наших бойцов. Все они были безоружны, полураздеты, многие ранены. Солдаты лежали вповалку на прибрежной гальке. Некоторые тихо разговаривали, но в большинстве молчали. Когда Степан дополз до своих, силы и сознание оставили его.
Очнувшись, Куликов услышал голоса. Это были какие-то команды, которых он сначала никак не мог разобрать. Степан осмотрелся. Всё встало на свои места. Команды звучали на немецком языке. Куликов поймал себя на мысли, что это уже не вызывает у него ни удивления, ни страха. Просто хотелось, чтобы поскорее всё это кончилось. Смерть казалась желанным избавлением от этой бесконечной, обессиливающей и бесполезной череды побегов. Но конец был ещё так далеко, что никто не мог этого даже предполагать.
Впереди был долгий плен.
Сначала концентрационный лагерь на курганах у реки Качи. Проволока, сторожевые вышки, собаки. Жили под открытым небом. Кормили отрубями, смоченными сырой водой из проточной канавы. Жара, дизентерия, жажда. За попытку пройти к воде немцы расстреливали. В южной части лагеря колючей проволокой был отделён небольшой угол, который военнопленные называли “мышеловкой”. Туда загонялись командиры, коммунисты, комсомольцы, евреи и другие “особо важные” пленные. Там их раздевали, избивали до полусмерти, а вечером расстреливали. Степан не был коммунистом, и “мышеловка” его миновала.
Затем был рабочий лагерь Регенсбург при авиационном заводе. Там Степан Куликов с несколькими пленными отказался работать на немцев. Результат был предсказуем. Били прикладами, плетьми, ногами, пока Степан не потерял сознание. Пришёл в себя в умывальнике, где лежал на полу в воде. Через несколько дней он начал работать в бараке уборщиком. Потом были лагеря Флоссенбург и Бухенвальд.
За годы, проведённые в плену, Степан смог выжить, не сотрудничая с немцами. В дальнейшем, после освобождения, это спасло его. У СМЕРШа не нашлось фактов, подтверждающих предательство Куликова. Однако почти для всех освобождённых из плена судьба была примерно одна: в эшелоны и прямым ходом на Урал. Выгрузили в тайге, вручили пилы, топоры. Загнали строить леспромхоз, заготавливать лес. Так и прожил там Степан до самой пенсии. Был в плену — значит, недостоин нормального существования.
Работал кочегаром в котельной леспромхоза. Жил в бараке. Поначалу писал письма в родное село, искал Катю. В первые годы возвращение в отцовский дом было невозможно. Потом, после известия о гибели в сорок втором году Кати и всех родных возвращение потеряло для Степана всякий смысл. Лишь в тридцать девять лет он всё-таки женился, вырастил дочь, переехал из барака в маленькую квартирку. И лишь потом — реабилитация. Вручение медали за оборону Севастополя.
Ему всегда было немного не по себе, что он, Степан Куликов, дожил до этой новенькой блестящей медальки. Было неловко, что не получил эту медаль Игнат и те парни на скалистом берегу. Не дотянули и те, кто делил с ним тонкие картофельные очистки в Бухенвальде, кто стоял часами на лагерном построении под ледяным ветром, кто долбил вместе с ним киркой замёрзшую землю. Все они, кого Степан знал по именам, и те, кого просто помнил в лицо, и ещё, длинные, бесконечные вереницы вечно идущих под конвоем мальчишек... Не дожили. От этого Куликову становилось больно на душе.
Было Степану нехорошо всякий раз, когда его приглашали на встречи ветеранов и юбилеи. Несмотря на это, он почти всегда соглашался принимать в них участие, но был молчалив и печален. Его охватывали тяжёлые воспоминания, которые ещё много дней после этих встреч не давали ему покоя. Все послевоенные годы не отпускали его и мысли об Алексее. Как же он мог так со мной поступить? Что с ним? Жив ли теперь?
Стало Степану не по себе и в этот раз, когда его пригласили на открытие мемориала защитникам тридцать пятой батареи Севастополя.
Организаторы встречи ветеранов решили рассаживать приглашённых в зале по фамилиям, в алфавитном порядке. Степану Куликову достались соседи на букву “К”. И как много лет назад, в одном ряду с ним снова оказался человек по фамилии Куликов.
— Лёшка! Здравствуй, подлец!
Напротив Степана стоял седой старик. На его груди были медали за Прагу и Берлин, орден Отечественной войны второй степени и множество других наград. Он с большим трудом держался на деревянных костылях. Левая нога его была ампутирована. Увидев Степана, старик задрожал всем телом и выпустил костыли, которые с грохотом упали на гранитный пол мемориала. Безногий протянул руки вперёд и начал медленно заваливаться на Степана.
Воцарилась гробовая тишина. Послышались, чьи-то возгласы с просьбой срочно позвать врача. Администратор мероприятия уже вызывал неотложку. У кого-то на руках заплакал грудной ребёнок. Его крик громким эхом разлетался в холодной пустоте зала.
Алексей повис на Степане, обхватив его шею руками.
— Прости меня, Стёпка...
Крупные слёзы текли по его изрезанному морщинами лицу. Как в лихорадке, содрогались плечи старика, и в тишине был слышен тихий звон медалей, ударявшихся друг о друга на груди ветерана. Сильные руки Степана держали висящего на его плечах безногого товарища. Эти грубые, мозолистые ладони вытирали с лица Алексея слёзы.
— Спасибо тебе, Лёшка, — вырвалось невольно у Степана, — спасибо тебе, что пришёл. Как хорошо, что ты пришёл. Потом всё расскажешь. Потом, Лёша...
Они так и стояли всё время, обнявшись, а над Севастополем уже поднималось жаркое июльское солнце. Оно светило над нашим Севастополем...
“КАРГА”
Наверное, в каждом дворе есть такая старуха. Зимой и летом в чёрном пальто, вечно недовольный взгляд, ядовитые словечки вслед каждому прохожему. Она всё про всех знает. Никогда не упустит возможности сделать замечание, укорить, сказать колкость. Все у неё заслуживают порицания. Молодые слишком громко смеются. Старые слишком много болтают попусту. Мамочки за детьми плохо следят. Водители машины у дома паркуют неправильно. А о властях и говорить нечего, просто дармоеды и воры. Даже кошки и собаки бездомные — и те паршивцы: не там, где надо, гадят и бегают, где не позволено.
В нашем доме тоже жила именно такая несносная пенсионерка. Звали её Мироновна. Это по отчеству. А как полностью — никто и не знал. Чаще всего её называли просто Каргой. Сначала так её звали за глаза, а потом уж и прямо в лицо стали говорить.
Каждый раз, как выходишь из подъезда, два звука противных ухо режут: дверь невыносимо скрипит да Карга гнусавым голосом опять кого-то распекает. И откуда столько ненависти в человеке?
Все попытки поговорить с Каргой по-доброму никогда успехом не кончались. Как-то новые жильцы в подъезд заселились. Уж до чего старались сразу со всеми отношения добрые наладить! А Мироновне даже тёплый плед в знак соседской дружбы подарили. Не взяла. Обозвала подхалимами и лицемерами. Теперь каждый раз при их появлении в сторону отворачивается и нервно губами шевелит. Недоброе что-то про себя шепчет. Глазки чёрные так и бегают. Руки костлявые длинными тонкими пальцами нервно платочек теребят.
Близко к себе никого Мироновна не подпускает. А уж в дом и подавно. Живёт одна. Ни родных, ни близких её никто никогда не видел. Так бы и осталась ворчливая, вредная старуха для меня скучным атрибутом дворовой территории, если бы не один случай.
Этажом ниже под квартирой Мироновны жил молодой доцент. Типичный такой физик-теоретик. Спокойный, вежливый, интеллигентный. Лоб широкий, плечи узенькие, очки с толстыми стёклами в чёрной оправе. Рубашечка клетчатая заштопана неумело возле ворота. Брюки коротковаты, застираны почти до дыр и поглажены криво. Ботиночки с острыми носами детского размера. Голос тихий, немного робкий. Взгляд открытый, бесхитростный. Все его Серёжкой звали всегда, хотя ему уже где-то тридцать с хвостиком. Добрый парень. Хороший.
Возвращаюсь как-то домой, а по лестничной площадке Серёжка мечется из угла в угол. Бубнит что-то себе под нос. Нервно руками размахивает, хватается за голову.
— Серёжа, что случилось у тебя?
— Там у Мироновны течёт что-то. А у меня вода с потолка льётся. Я чертежи еле успел убрать, а книги и вовсе не успел. И в компьютер вода попала уже. Он же на полу стоял.
Серёжино лицо страдальчески сморщилось. Глаза, увеличенные до огромного размера сильными линзами очков, выражали досаду и панику.
— Так ты постучись к ней в дверь. Может, уснула она и воду забыла выключить.
— Да я дозвонился уже, а она не открывает, — растерянно ответил Серёжа и в подтверждение своих слов аккуратно притронулся пальцем к дверному звонку.
За дверью пискнул электрический звонок и послышалось недовольное ворчание Мироновны. После чего всё опять стихло, и лишь шум льющейся воды раздавался из-за наглухо закрытой двери.
Я начал что было сил барабанить кулаком в дверь.
— Уважаемая, вы всех заливаете! Откройте немедленно, мы постараемся вам помочь, или срочно вызывайте аварийную службу.
За дверью что-то снова зашуршало, послышались шаги и оханье Мироновны.
Я постучал ещё раз и постарался как можно спокойнее и убедительнее повторить свою просьбу.
Наконец дверь слегка приоткрылась. За ней никого не было. Я толкнул дверь и вошёл в квартиру. У противоположной стены прихожей, вжавшись в шкаф, испуганно тряслась несчастная старушка. Её губы нервно шептали непонятные проклятья, а чёрные глаза были перепуганы и полны ужаса.
Я кинулся на кухню, где из сорванного шланга стиральной машинки фонтаном била на пол холодная вода. Маленькая квартира была залита уже почти на высоту ботиночек доцента, заскочившего вслед за мной. На воде мерно покачивались упавшие с полок газеты. Плавала пустая коробка от конфет. Всплыл забытый за холодильником мусор. Мироновна продолжала тихо стонать из своего угла. Я перекрыл подачу воды в квартиру. Мы с Серёжей, схватив таз и два совка, начали энергично собирать воду.
Спустя полчаса основная часть воды была вычерпана в унитаз. Мокрый, как мышь, доцент побежал спасать свои книги и компьютер. Я присел на табурет, развязывая шнурки кроссовок, чтобы вылить из них воду.
— Выпей, пожалуйста, чаю, — услышал я вдруг за спиной. — Это с брусникой, очень полезный.
Обернувшись, я увидел Мироновну с чашкой в руках. Её голос звучал непривычно мягко. Тонкие костлявые пальцы протягивали мне горячий напиток. Я взял чашку. Она присела в дальнем углу кухни. Чай оказался очень кстати и был весьма вкусным. Я огляделся вокруг.
Чистенько, уютно. Старая мебель. Фарфоровые статуэтки балерин на полочках. Фиалки в горшке на подоконнике. На стене большая чёрно-белая фотография в треснутой рамке. На ней высокий красавец мужчина лет сорока, в длинном плаще и в шляпе с полями. Такие шляпы носили в конце семидесятых. Похожую шляпу носил и мой отец. На руках у высокого мужчины ребёнок. Мальчик лет пяти. В вязаной шапочке с пушистым помпоном на макушке. Сильная мужская рука обнимает ребёнка, как будто прикрывает мальчика от холодного ветра. Эта большая крепкая рука с обручальным кольцом на пальце и серебристыми часами на запястье — словно опора для новой маленькой жизни. Рядом с ними молодая красивая женщина. Её длинные волосы приподняты порывом ветра, большие чёрные глаза светятся от счастья и гордости. Вот она, наша Мироновна.
Я долго смотрю на снимок. Чувствую, что Мироновна смотрит на меня. Молчим. Во мне борются желание расспросить и боязнь затронуть, возможно, больную для Мироновны тему. Наконец, интерес побеждает.
— Что с ними теперь? — осторожно спрашиваю я, указывая взглядом на фото.
— Какая тебе разница? — тихо шепчет Мироновна, отворачиваясь к окну. — Их нет.
— Мужчина немного похож на моего отца, — говорю я. — Его тоже уже нет.
Мироновна не отвечает. Мы молчим и смотрим в разные стороны. Я допиваю чай, но не могу встать и уйти. Что-то держит меня. Продолжаю рассматривать фотографию. Взгляд мальчика кажется мне слегка странным. Ему как будто больше лет, чем можно было бы предположить по размеру его тела. Во всей его позе есть что-то неестественное. Я не могу понять, что меня здесь настораживает, пока не замечаю, что у мальчика огромные чёрные кожаные ботинки, зашнурованные почти до колена. Его ступни развёрнуты в разные стороны и прижаты друг к другу пятками. Сомнений нет. Этот парень не может ходить.
Я не заметил, сколько прошло времени, пока я вертел в руках пустую чашку. Мои мысли прервал голос Мироновны.
— Когда родился Миша, мне сказали, что он не проживёт и года, — произнесла Мироновна, поворачиваясь ко мне, — он родился раньше срока. Помню, как мне первый раз показали его. Ножки тоненькие, коленочки прижаты к подбородку. Одной ручкой он шевелил, а другая была всё время прижата к телу. И очень подолгу в одну точку смотрел, не реагируя ни на что. Мне предлагали его в интернат сдать. Мол, не привыкай к нему лучше. Всё равно помрёт. А если и поживёт какое-то время, так одно мучение будет родителям. Я не сдала. Ничего не боялась тогда. Со мной ведь рядом Олег был. Я за ним как за каменной стеной себя чувствовала. Он был настоящий мужчина. Невероятной внутренней силы и доброты человек.
Мироновна опять отвернулась к окну, и я видел лишь её растрёпанные седые волосы да сгорбленную худую спину с сильно выступающим сквозь халат позвоночником.
— Все они мне постоянно врали и гадости разные говорили, — вдруг резко произнесла Мироновна и спина её затряслась.
— Кто все? Кто врал?
— Врачи, специалисты всякие, светила науки.
— Может, они просто ошибались? Ведь это же непростой вопрос, — попытался я смягчить её гнев, но Мироновна не ответила на моё замечание.
— А я сделала его жизнь счастливой. Он был счастлив. Он смог учиться на дому, он поступил в институт, у него были друзья. Мы ходили с ним в театры, а потом он писал статьи о спектаклях. Он замечательно писал. Очень тонко чувствовал и умел передать свои ощущения. Он прожил целых двадцать четыре года и был счастлив. Слышишь, Миша был счастлив! — почти закричала Мироновна.
— Да, да, я слышу, — кивнул я.
— Я всю жизнь на это положила, всю жизнь боролась. Все были против меня, никто не хотел помочь. Все только сочувствовали, и никто ничего не делал. А я плевать хотела на их сочувствие. Меня все дурой считали. А я одна всю жизнь ради него воевала. С чиновниками, с врачами, с педагогами, с соседями.
— А почему же одна? Ведь Олег?..
— Олег погиб в восьмидесятом году, разбился в аварии. Он так и не услышал, как Миша говорит. Миша очень поздно стал говорить. Понадобилось много занятий. Когда он начал говорить, Олега уже не было. Так мой муж ни разу и не услышал слово “папа”. Ах, как он этого хотел!
Мироновна повернулась ко мне боком, и я увидел, как сильно дрожат её изрезанные морщинами руки. Она крутила тонкое обручальное кольцо на безымянном пальце.
Я почувствовал, что у неё больше нет сил говорить. Ещё какое-то время мы сидели молча. У меня не выходила из головы одна странная параллель. Что-то подтолкнуло меня рассказать об этом.
— Вам может это показаться глупостью, — начал я, — но мой отец тоже так и не услышал от меня слово “папа”.
Я отвернулся от Мироновны, но почувствовал, как она зашевелилась за моей спиной.
— Нет, со здоровьем у меня всё хорошо. Мы прожили с отцом много лет. Он очень любил меня. Но, к сожалению, он ненавидел мою мать. Мой отец не был пьяницей или дебоширом. Напротив, этот человек отличался исключительно правильными взглядами на жизнь. В обществе пользовался большим уважением. Это был очень суровый человек. Его детство пришлось на военные годы и блокаду Ленинграда. Он остался сиротой и не знал материнской ласки. Это сказалось на его характере. Он был крайне жёстким и требовательным. Моя мать боялась его, и я в раннем детстве боялся тоже.
У меня с ним были противоречивые отношения. Были периоды сближения, были ссоры. В последние годы его жизни, когда он стал немощен, сердце его смягчилось. Ему вдруг стало остро не хватать простого человеческого тепла и внимания. Но он же сам не научил меня этому. Стараясь сделать из меня стойкого оловянного солдатика, он не вложил в мою душу способность сопереживать. Я учился этому в жизни без него и, к сожалению, после его ухода.
Нет, я не бросил его, когда он стал стар и одинок. Но, конечно же, не додал ему такого необходимого в старости внимания. Я так ни разу и не назвал его папой, не сказал тёплых слов. Всегда стыдился при нём выражать свои чувства. Он так меня с детства приучил. Никаких эмоций наружу. Больно — молчи. Радуешься — не подавай виду, сдержанно улыбнись. А теперь я так жалею, что ещё при его жизни я не успел до конца поменяться. Не успел стать более открытым и милосердным. Наверное, иначе я мог бы спасти его от холода одиночества последних лет. Или хотя бы произнести такое простое и тёплое слово “папа”.
Пустая чашка от выпитого брусничного чая невольно крутилась всё это время в моих руках. Перед моими глазами то мелькал её тонкий синий ободок, то полуразмытое клеймо на донышке. Вдруг неожиданно близко от себя я увидел чёрные глаза Мироновны. Всё лицо её невероятно преобразилось. Её было невозможно узнать. Взгляд был полон нежности и тревоги. Она смотрела на меня так, как будто меня срочно требовалось защитить, спасти, уберечь. В её больших чёрных глазах была решимость воевать за меня. Оградить, укрыть, согреть. Никогда раньше я не видел Мироновну такой.
С этого дня мы стали здороваться каждый раз при встрече. Я интересуюсь её здоровьем, а она — моими делами. Я увидел, что Мироновна умеет улыбаться, и узнал, что она печёт замечательный брусничный пирог.
Со временем я заметил, что при выходе из нашего подъезда больше не было слышно никаких режущих ухо звуков. Говорят, доцент Серёжа смазал дверные петли. Да и слово “карга” у нас тоже как-то перестало звучать.
ПОЩЁЧИНА
Навигатор показывал многокилометровую пробку на внутренней стороне кольцевой автодороги. Придётся свернуть и ехать через город. Это лишних полчаса, но деваться некуда. Я начала перестраиваться в правый ряд, чтобы съехать с трассы в сторону Володарского моста. Наверное, несколько лет я не была в этом районе. Если бы не пробка, то не попала бы в него и сейчас. Откуда же я знала, что он живёт именно здесь и что сегодня я встречу его?..
Остановившись на светофоре, я увидела мужчину в армейской форме на инвалидной коляске. Он медленно двигался вдоль вереницы машин, замерших перед светофором, и протягивал шапку. Изредка опускались боковые стёкла автомобилей, и в шапку летела мелочь.
Нет, он не мошенник. Всё настоящее. И форма, и тельняшка на груди, и даже две медали, побрякивающие при каждом его резком движении, когда он нервно крутит руками колёса своей коляски. Только ноги он потерял не на войне. Это случилось позже.
Только бы он не узнал меня.
Когда он поравнялся с моей машиной, я отвернулась в сторону. Наверное, не узнал. Ведь и машина уже другая, и причёска, и макияж. Но кожей спины чувствую, что узнал. Проехал мимо.
Остановиться? Выйти поговорить? Вот мне уже сигналят. Впереди загорелся зелёный. Я проехала перекрёсток и остановилась в кармане. Достала сигарету.
Где же эта чёртова зажигалка? Запустила руку в сумочку. Расчёска, крем для рук, пропуск, пластиковые карты, ключи от квартиры, от офиса, таблетки. Чёрт, где зажигалка? Салфетки, шоколадка, помада, брелок, пакетик сахара, три шариковых ручки, тушь. Блин, сломала ноготь, кажется. Так и есть. Теперь надо звонить Гульнаре, записываться на маникюр. Зачем я остановилась? Подойти к нему? Поговорить? О чём? Может, он всё-таки не узнал меня? О чём же говорить? Я и так про него всё знаю. Пять лет этот мужчина был моим мужем.
Где-то там, в прошлой жизни. В той жизни, которой, может быть, и не было. Или она давно растворилась с утренним туманом, вся эта пятилетняя история с замужеством, где был бравый лейтенант и наивная девочка, все эти прогулки, долгие разговоры, посиделки с друзьями.
А ведь он любил меня. Почему любил? Может, и сейчас любит. Да нет, вряд ли. Как он всё же постарел. Ах, вот же зажигалка, в кармане.
Боже, какие мерзкие сигареты я курю. Где я их взяла? А, ну конечно, угостили в офисе. Выброшу.
В окно полетела картонная пачка, украшенная фотографией покойника в морге с биркой на большом пальце ноги.
Вот так когда-то я выбросила из своей жизни и его. Зачем я вообще выходила за него замуж? Тогда мне было неважно. Лишь бы уйти из дома. От этого ненавистного рабства, где моя мать всё время работала, а отчим сидел целыми днями на кухне у телевизора и аккуратно, не спеша намазывал шпротный паштет на булку, чтобы закусить. С какой омерзительной тщательностью этот жирный боров делал свои бутерброды! Нет, он никогда не напивался. Просто методично выпивал каждое утро маленькую и весь день смотрел телевизор на крохотном кухонном диванчике, в котором его стокилограммовое тело продавило воронку.
А мать работала в регистратуре районной поликлиники и ходила по вечерам мыть полы в булочной, чтобы как-то свести концы с концами. Как я ненавидела эту жизнь!
Лейтенант спецназа ВДВ был послан мне с неба. Он так и пришёл в мою жизнь, спустившись из облаков на парашюте, когда я увидела его впервые на показательных выступлениях. Спустившись с небес, он сразу направился ко мне, как будто заранее выделил меня в топе зрителей. А может быть, и вправду он заметил меня раньше, я не знаю.
И закружилось, понеслось, как в песне. Через неделю мы уже покупали вместе продукты в супермаркете, чтобы готовить праздничный ужин на его день рождения. Впервые в жизни я покупала не то, что велела мама, а то, что я буду готовить своему мужчине. Я сама теперь хозяйка, сама всё решаю. Это было незабываемое ощущение. А он за всё платил и улыбался, глядя на меня.
Когда мы вышли на улицу с полными пакетами, я спросила, не тяжело ли ему их нести. Он молча, не выпуская из рук пакетов, поднял меня на руки и нёс до самого дома, не проронив не слова. Он умел удивительно красноречиво молчать.
В тот вечер я впервые осталась у него ночевать. Просто позвонила маме, сказала, что приду утром, и бросила трубку, чтобы не слушать упрёки. А наутро выпал первый снег. Красные кленовые листья ещё продолжали падать на эту ажурную белизну, и воздух был кристально прозрачен. Воскресным утром город ещё спал. В этой тишине мы слышали, как снег скрипит у нас под ногами. Он провожал меня домой, мы смеялись и всю дорогу играли в снежки.
На пороге меня встретил отчим. Он с размаху влепил мне пощёчину с такой силой, что серёжка с моей правой мочки слетела и потерялась. Отчим не был зол или раздосадован моим поступком. Он исполнил эту пощёчину как ритуал, как свою неотъемлемую обязанность мужчины в семье, без каких либо эмоций и слов. Мне даже кажется, что он жевал что-то в это время.
Ударив меня, он невозмутимо удалился на кухню, где продолжил спокойно размазывать шпротный паштет. Он ничего не сказал, когда я развернулась и ушла из дома. Ему было всё равно.
Щека моя налилась жаром и горела. Улетевшую серёжку я так и не нашла. Может, с той серёжкой потерялась и половина моей души. Та самая половина, которая отвечает за сострадание и чуткость. Может, во мне их и не было никогда. Теперь мне как начальнику департамента они только мешали бы. А тогда мне не хватило их для счастливой жизни. Да и была ли эта счастливая жизнь?
Наверное, была. Но она постоянно прерывалась его командировками. Спецназ живёт в условиях постоянной секретности и непредсказуемости. Я никогда толком не знала, куда он летит, на сколько дней и опасно ли там? Он всё время уходил и как будто просто исчезал из моей жизни. Ни звонка, ни сообщения. Да, мне говорили, что они сдают мобильные телефоны на время операций. Понимала, что не имею права даже знать, в какой точке страны или мира он сейчас находится и жив ли вообще. Я постоянно чувствовала себя брошенной. Живущей один на один со всеми неурядицами. Внезапно протекающей батареей, проблемами на работе, медленно сходящей с ума после смерти отчима мамой и леденящим одиночеством по вечерам, когда я не могу даже написать ему, услышать на секунду его голос.
Его просто нет. В какие-то минуты я не понимаю, был ли он вообще в моей жизни? Не является ли моей болезненной выдумкой, мечтой детства?
Потом он всегда возвращался. С огромным букетом роз, весёлый и всегда голодный. Съедал за ужином “слона”, много говорил, был нежен и обаятелен. Мне казалось, что все кошмары — лишь моя фантазия, дурной сон. Но вскоре вновь приходил приказ, и я оставалась одна в открытом космосе без скафандра.
Я часто намекала ему, что была бы рада, если бы он сменил службу. Сначала он пропускал эти намёки мимо ушей. Потом просил потерпеть ещё какое-то время. В конце концов злился и запрещал мне рассуждать о его службе. Тогда я поставила условие. Вернее, просто сказала, что не хочу так больше жить.
Он молча собрался и ушёл. Как всегда, он очень красноречиво молчал. Он не взял из дома почти ничего, но я поняла: он не вернётся.
Развод прошёл заочно. Друзья говорили, что он поселился в другом районе, но не сообщали, где. Сначала мне очень хотелось его разыскать, но мне сказали, что он начал выпивать, и я не решилась. Через пару месяцев заявились два неопрятных мужчины и передали от него записку. В ней он просил отдать ему холодильник.
Я давно собиралась купить новый и с лёгкостью отдала. Когда два оборванца выносили этот старый дребезжащий “гроб”, я спросила: неужели капитан спецназа не может купить себе холодильник? Один из этих ханыг поправил меня: “Бывший капитан, мадам”, — сказал он. А его товарищ показал мне неприличный жест.
Потом от общих знакомых я узнала, что он не дослужил до пенсии каких-то два года. Потерял документы, лишился жилья и уснул пьяный на улице в мороз. Ему ампутировали ступни ног, и теперь он живёт в каком-то приюте. Больше я ничего не слышала о нём.
Да, он изменился. Сильно постарел. А я? Судя по отражению в зеркале, ещё очень даже хороша. Надо записаться на брови. А так — просто куколка. Эта укладка мне очень идёт. И вообще я очень довольна собой. Начальник департамента, как-никак. Квартира в центре. Мама в отличном доме престарелых, где уход и медицинское обслуживание. Я человек самодостаточный и вполне комфортно чувствую себя одна.
Так, может, всё же подойти к нему? Он просит милостыню. Но он же сам в этом виноват. Бросил службу, начал пить, дружит чёрт знает с кем. О чём мне с ним говорить? Помочь? Да, пожалуй, это я вполне могу.
Я вышла из машины и направилась к нему. Он ехал мне навстречу, и его сильные руки, как поршни паровоза, вращали колёса коляски. Он смотрел вперёд, прямо мне в глаза и приближался с фатальностью бронепоезда, у которого я оказалась на пути. На мгновение мне показалось, что он врежется в меня на всём ходу, и я отпрянула в сторону. Он ловко остановился и с презрением осмотрел мои новые замшевые сапоги от Salvatore.
— Здравствуй. Не ожидала тебя здесь увидеть.
Он молчал, как всегда, ярко и доходчиво. Его глаза смотрели на меня, как у киногероя-разведчика, попавшего в плен к врагам.
— А ты постарел. Зря ты пьёшь. Вижу, ты нуждаешься, — я вынула из сумочки пять тысяч рублей и положила ему в шапку.
Он молча вынул двумя пальцами купюру и, бросив её на асфальт, вытер руку о штаны. В одно мгновение его сильные руки развернули коляску, и я увидела его быстро удаляющуюся сгорбленную спину.
Я подняла рыжую купюру. Моя правая щека наливалась жаром, словно после удара.
Ну, что же? Я аккуратно убрала деньги на место. Как жалко, что я всё же сломала ноготь. Надо звонить Гульнаре, записываться на маникюр.
ЕВГЕНИЙ МИРМОВИЧ НАШ СОВРЕМЕННИК №1 2025
Направление
Проза
Автор публикации
ЕВГЕНИЙ МИРМОВИЧ
Описание
МИРМОВИЧ Евгений родился в Ленинграде в 1973 году. Один из редакторов литературного портала “Изба-Читальня”. Выпускник литературных курсов при Литинституте им. М. Горького (курс Андрея Воронцова). Финалист национальной премии “Писатель года 2021”, лауреат конкурса, посвящённого 80-летию С. Д. Довлатова, проведённого Комитетом по культуре Санкт-Петербурга. Лауреат премий “Славянское слово 2022” и “ДИАС”. Призёр литературного конкурса им. В. Г. Короленко. Публиковался в сборниках “Писатель года 2021”, “Антология русской прозы 2022”, “Моё Отечество”, “Дороги жизни”, а также в “Литературной газете”, журналах “Наш современник”, “Кольцо”, “Дрон”, “Волга” и “Невский проспект”.
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос