ПРОЗА
ЕВГЕНИЙ ШИШКИН
ЛЮБИТЕ ИСКУССТВО, ГРАЖДАНЕ!
ТЕАТРАЛЬНЫЙ ДЕТЕКТИВ*
* Печатается в авторской редакции.
Памяти режиссера
Кирилла Панченко
Черновик этой рукописи мне прислала дочь Сергея Сергеевича Варнакова. Я был с ним знаком. Она написала, что папа перед смертью просил передать рукопись в издательство. Был там и письменный наказ автора: “Прошу Вас, если сочтете возможным опубликовать мой труд, оставить в нём всё как есть. Совпадения с реальными персонажами случайны, в некоторых эпизодах — чисто символические, и не могут вызывать у кого-либо претензии к издателю”.
Глава первая. Исчезновение
В столичном театре “Пегас” в начале сезона, на первом сборе труппы после летнего отпуска произошло два неожиданных события. Одно из них любопытное, но не первостепенное: театр резко покинула секретарша Соня. Она второпях выскочила замуж за дипломата, которого срочно отправляли на работу за границу, и отчалила с ним ни много ни мало в Уругвай. Другое событие было ошеломляющим: на сборе труппы не появился художественный руководитель Борис Павлович Вершинин.
Сбор труппы после летнего перерыва — особенный, день для кого-то судьбоносный: объявляются новые постановки и распределение актёров на роли, а за этим и стоит судьба-судьбинушка актёра, а ещё больше — актрисы. Это день очарований и разочарований, обид и восторгов, день очередных интриг и старых склок, но в любом случае — день праздничный, пышный, бурный, почти как в школе в старших классах, когда после лета собираются повзрослевшие девочки и мальчики. Мальчики исподтишка и впрямую оглядывают, оглаживают взглядом грудь и ноги повзрослевших девчонок. Девочки, в свою очередь, зорче глядят на лица мальчиков, которые уже обзавелись усиками, огрубели от загара и стали более мужественными, чем прежде. В актёрской среде было нечто подобное, хотя расставались ненадолго, но в сентябрьском сборе смотрели друг на друга оценивающе, перемешивая зависть и симпатии друг к другу да вплетая воспоминания о былых аплодисментах, сценических удачах и неудачах. Предугадывая новые.
Поначалу в этот сентябрьский полдень актрисы и актёры, принаряженные, загорелые и похудевшие, со свежими впечатлениями от минувшего лета сперва не придали весомого значения этому событию: художественный руководитель Борис Вершинин мог приболеть, не успеть на самолёт из отпуска или с ним случилось что-то подобное. Все знали, что худрук отправился в этом году в Сочи, а в городе Сочи не только тёмные ночи, там разное и очень-очень личное может случиться... А вдруг Борис — режиссёр, натура творческая, эмоциональная — просто расчувствовался в какой-то озорной час, влюбился, увлёкся дамой, загорелой, в шляпке, возможно, и с собачкой, сдался соблазну и выпал из графика театра, а может быть, хватил лишку алкоголя — Борис был в этом деле не промах, — вернее, в отпуске мог позволить себе “расслабиться”, оттого и не поспеть в театральную семью к новому сезону.
Однако дурные и оправдательные наветы и предположения подвергались сомнению, а от сомнений пришло странное и даже жуткое чувство холодной пустоты, когда выяснилось, что Борис этим летом не поехал в Сочи, а поехал на Русский Север, в городок Приозёрное, к огромному легендарному озеру, дабы порыбачить на живописных водных просторах... И пропал. Пропал уже, как выяснилось, почти неделю назад! И о нём ни слуху ни духу!
Борис не раз говаривал, что мечтает о большой рыбалке и добром улове, а вместе с тем и насладиться заповедными видами горно-озёрного-соснового северного края. Говорили, что он собирался встретиться с кем-то из тамошних театральных чиновников и договориться о гастролях “Пегаса”. Однако по первым расследованиям выяснилось, что ни с кем из театральных деятелей он в Приозёрном не встречался и на рыбалку ни с какой бригадой или частным рыбаком на лодке не отправлялся. По крайней мере, никто из числа опрошенных такого пока вспомнить и утверждать не смог.
В гостинице — скромной, провинциальной, беззвездочной, стоящей на окраине городка Приозёрное в тихом районе, — тоже не смогли прояснить судьбу постояльца. Из номера он выходил утром, возвращался вечером, редко завтракал в гостиничном буфете, на обед и ужин ходил неизвестно куда, ни с кем в гостинице знакомств не заводил и, казалось, по вечерам работал в номере, потому что горничная, забирая не однажды мусор и прибираясь в номере, всегда заставала на столе листы исписанной или исчёрканной бумаги и очень страшилась, чтобы ветер из открытого окна не разбросал эти листы и не сбросил их со стола.
Она, горничная, знала, что здесь поселился какой-то московский театрал, а стало быть, человек капризный, которые любят придираться к гостиничной обслуге. В листах исписанной бумаги, с рисунками и каракулями не было ничего удивительного для режиссёра даже в отпуске. Если б он не исчез! Тут уже появлялись всякие догадки. Может, он хотел в уединении поработать, поэтому ни с кем и не контактировал, и не заводил даже беглых знакомств. Возможно, и на рыбалку отправился в одиночку. Хотя это был очевидный риск. Озеро, которое местные жители называли морем, было беспокойным, умеющим наказывать простофиль, неумёх, алчных любителей рыболовной поживы.
Гости к Борису, по словам администраторши гостиницы, не приходили, а когда и тем более куда он исчез, об этом и знать никто не знал. В номере остались почти все его вещи. В шкафу висел дорогой выходной костюм, пара светлых сорочек, галстук шёлковый итальянский, а в умывальной комнате не было зубной щётки, шампуня и почему-то гостиничного полотенца. Номер был оплачен на неделю вперёд, и тревогу поднимать никто не стал.
“Куда он денется: такой костюм в шкафу висит — придёт! — рассуждал немногочисленный персонал гостиницы. — Может, в гостях у друзей закутил... Или в путешествии, в походе, на рыбалке. Вон у нас тут сколько разных путешественником селится. Из-за границы даже прут...”
Вопрос с рыбалкой был, пожалуй, самым горячим и самым тревожным.
...Скоро весь театр “Пегас” гудел тихим осторожным гулом: со всех сторон сыпались предположения, резоны, воспоминания, подозрения.
— А жена? Где Светлана? Разве она не созванивалась с ним? — упрямо повторяла заведующая труппой Инна Гордая (Гордая она была не только потому, что по жизни была самолюбива, а потому, что такая благозвучная фамилия досталась ей от первого мужа, всего их было трое). Девичья фамилия у неё была Колабашкина.
Жена Бориса Вершинина Светлана Николаевна, тоже актриса, только другого столичного театра, находилась в эти дни в санатории в Подмосковье. Последний разговор с мужем её немного насторожил, но не более того. По её мнению, она запомнила слово в слово тот последний — она тут же извинительно поправляла себя: “крайний”, — разговор с мужем. Она уже не раз пересказывала его.
“Светочка, собираюсь на рыбалку в море! — рапортовал ей Борис. — На мобильный можешь не звонить, там связи нет. Сам отзвонюсь, когда вернусь в гостиницу. Дня через три-четыре...”
“Почему так надолго?” — взывала она.
“Не волнуйся! Хорошая рыбалка меньше трёх дней не бывает... Я ж с ночевой ухожу... Толстого тунца тебе привезу!”
Про “толстого тунца” Борис явно шутил. Тунец в озёрах не водится, да и в морях не во всех, но этому как раз никто и не удивлялся: Борис любил шутку, юмор, знал тысячи анекдотов, часто хохмил и хохотал взрывным громким смехом.
“Он так и сказал: дня через три-четыре... Ничто не предвещало дурного”, — в десятый раз рассказывала звонившим Светлана Николаевна и тут же начинала плакать в трубку, словно муж оказался в непоправимой беде.
Труппа театра “Пегас” всё больше погружалась в детали исчезновения художественного руководителя и ещё больше начинала бурлить, посылать безадресные вопросы, восклицания, призывы. Театральный зал на четыре сотни зрителей, где и проходил сбор труппы, полнился испуганными голосами, досадливым полушёпотом, требовательными вопросами:
— А полиция где? Написали ли хоть заявление? — грубым басом вопрошал заслуженный во всех отношениях актёр Барсов.
— Человек пропал... Не иголка же он! — охала уже не молодая, но молодящаяся актриса Вероника Самойлова.
— Полиция эта... Они только трупы ищут... — резал правду-матку другой выдающийся, в меру знаменитый в театральных и киношных кругах актёр “Пегаса” Стас Бельский.
— На том озере, что на море, всё может случиться... Столкновение катеров. Шторм. Баллов пять... Рыбацкую лодку, как щепку, болтает, — говорил актёр Зотов, который, по его словам, был на том море-озере в экскурсионной поездке.
— Типун тебе на язык! Наш Борис не дурак, в шторм не попрётся рыбу удить... — осекал коллегу ветеран Барсов.
— Он-то, может, и не дурак. А вот ты ни хрена не петришь. Там шторм может налететь в одну минуту... И всё — бац, и только щепки... — твердил своё упрямый Зотов.
— Какие щепки? На деревяшках уж никто не плавает. Катер железный. А спасательный инвентарь? — встревал Стас Бельский.
— Да, может, они буханутые были... Заблудились. Фарватер потеряли... — послышался голос ещё одного “знатока”, животастого лысого актёра Капустина.
— А вдруг Борис где-то загулял? Жена покуда в санатории... — высказывал скабрёзность неисправимый ловелас, актёр по фамилии Самсонов. — Оторвался по полной перед новым сезоном. — Дальше раздавался глупый смешок Самсонова, этот смешок некоторые актёры поддержали ухмылками, а другие были донельзя возмущены:
— Чушь собачья!
Иногда в зале на некоторое время повисала мёртвая тишина. Но тишина была настолько насыщена мыслями и догадками собравшихся, что любой женский вздох тут же привлекал внимание, или мужское кряхтение, подкашливание предполагало новую версию или даже сентенцию о пропавшем, а вернее — попавшем в скверную историю худруке. То, что история выйдет скверная, уже почему-то никто не сомневался, хотя искал этому варианту альтернативу. Но вариантов набиралось не так много, как хотелось бы... Что-то, помимо слов, нарождалось в головах коллег, партнёров, подчинённых худрука. Мысли забегали куда-то в тёмное или смутно-светлое будущее театра — уже без Бориса Вершинина... Но пока никто не смел по этому поводу даже пикнуть.
— Ну опоздал... Билетов других не было — на других поездах с пересадками катит, — версия, которую огласил в горячке актёр Малых, была очень хороша и искупительна, но совсем не умна. Однако по-актёрски глуповатый Малых тут же и рассказал байку, выдавая её за некий практический прецедент: — У меня такой же случай был... В Ялте мы загульванили с Гошей Панкиным. Напитки рекой льются, девки компанейские... Просыпаемся, ему — на съёмки в Москву, мне — в театр на репетицию... А самолёт улетел! Хоть реви... Я кричу: “Гоша, чё будем делать? Когда полетим?” Гоша наливает полный стакан коньяку, выпивает залпом: “Всё! Я уже полетел!” — и бряк на кровать.
— Да-а, — кисло усмехнулся старый тёртый калач Барсов. — Эту басенку я от кого только не слышал... Борис и кутёж — не верится! На сбор труппы он бы на карачках приполз, если б смог! А бабьего племени ему и здесь... — и Барсов чиркнул себе по горлу большим пальцем. — Другое тут что-то. Похоже, криминальное...
Опять тишина и раздумье.
Мужские диалоги, где участвовали мифические соблазнительницы, с некоторым презрением и суровостью подслушивала заведующая литературной частью театра, по прозвищу “Тася, подрежь колбаски”. Все знали, а сама Тася втайне гордилась тем, что Борис благоволил ей и по театру стлался основательный слушок, что он шалил с Тасей, когда бывал “под мухой”. Впрочем, свечку никто не держал. Да и Тасю звали по паспорту Татьяной. Просто иной раз во хмелю Борис называл её с какой-то нежностью и уважением, в застолье:
“Тася, подрежь колбаски. Потоньше, пожалуйста. Красиво...”
Она, конечно, подрезала — и делала это красиво, кусочек к кусочку. За это в театре за глаза её и прозвали “Тася, подрежь колбаски”. Казалось, именно Тася знает что-то про Бориса больше, чем все остальные, возможно, даже больше, чем его жена Светлана. Правда, в зале сидела ещё парочка молодых актрис — Белла Гаманюк и Дарья Лощинина, которые тоже могли претендовать на большее знание о Борисе, чем другие женщины. Но гордиться и кичиться этим они сейчас не хотели. Эти молодые актрисы, тайные любовницы Бориса, сейчас сидели в полной растерянности и даже в некотором испуге.
Человек не может мечтать о дурном. Дурное он может только трагически представлять, причём в случае, как правило, нечаянной беды. В театре “Пегас” в этот час таковой случай появлялся, ибо судьба каждого актёра и актрисы, и в целом судьба театра, уж если не на все сто процентов, то на три четверти зависела от художественного руководителя Бориса Вершинина и отчасти директора театра Тимофея Степановича, с которым они фактически, по существу и по идее, этот театр с легкокрылым названием вдохновенного коня и создавали. И если Бориса только исключительно и только за глаза иные члены коллектива называли “Палычем”, то директора все: от мала до велика, от гардеробщицы до художественного руководителя — звали Степанычем даже в глаза, чему он никогда и не сопротивлялся, даже проявлял заинтересованность, чтобы его все так величали — тепло, по-свойски, даже по-семейному. Лишь молодые, совсем недавние члены артистического цеха сторожко относились к такой инициативе и величали его Тимофеем Степановичем, этим в чём-то отдаляясь от него, а возможно, этим не позволяя ему обращаться к ним на “ты” и вообще фамильярничать.
Теперь все в театральном зале ждали уже не Бориса, а директора Степаныча. Он, администратор-вожак, должен был ответить на вопросы труппы. Но было странно: он в театре тоже покуда не появился. Ему уже много раз звонили: заведующая кадрами, главбух... Сведения от них были таковы: “Степаныч срочно едет в театр, но застрял в пробке”. Какая пробка? Почему застрял? В такой день? Он-то ведь должен знать про худрука больше всех. Где он, этот директор?! Что-то темнят... Что-то тут не так... Что-то вовсе складывалось поперёк течения театральной жизни.
Безрезультатно прошёл час, потом другой. Все понимали, что никакая московская пробка не могла отложить приезд директора в театр на такое время.
— Да это ни в какие ворота не лезет! — воскликнул наконец Барсов. — Айда все в буфет! Встречу в любом разе надо отметить!
Все, разумеется, знали, что в буфете нынче будет отменная закуска, чудные бутерброды, салаты — по случаю открытия сезона, да и сам буфет будет начищен, ухожен, с белоснежными скатертями на столах, со сладким ароматом кофе и свежей выпечки. Заведение в театре самое, пожалуй, роскошное, любимое и посетителями, и актёрами: изысканная лепнина в стиле рококо по стенам, а потолок — из затемнённых полузеркальных панелей, которые, по преданию, были сделаны немецкими мастерами для богатого купца, дореволюционного хозяина этого старинного дома.
Предложение отметить встречу в первый момент вызвало некий энтузиазм: выпить горячительного и как-то морально встряхнуться всем хотелось, особенно мужчинам. Но вскоре этот почин был принят отрицательно. Не дело и не время гулять, когда судьба худрука неизвестна, как неизвестна и судьба всего театрального коллектива. Кто будет ставить уже запланированные спектакли, кто будет проводить репетиции уже играемых, и делать вводы кто будет? И что вообще будет? Веяло каким-то холодом от пропажи руководителя, и, как от ледяной воды, которая нечаянно коснулась тела, хотелось поёжиться...
Минуло ещё четверть часа. И в тот момент, когда Барсов сорвался в буфет в одиночку и уже выходил из зала, труппа оживилась: волной прокатился шум, раздались возгласы и приветствия. На сцену из-за кулисы быстрым шагом вышел директор Степаныч. По случаю такого дня он был торжественно одет — в белом пиджаке, с бабочкой на шее, — но выглядел обескураженным и бледным. Он даже забыл сказать: “Здравствуйте!” Он подошёл ближе к рампе и заговорил:
— Объявляю для всех! Театр будет работать пока в том же режиме. Репертуар на сентябрь и октябрь утверждён. Билеты продаются...
— А что же с Борис Палычем? Что известно? — закричали со всех сторон.
— Ни черта неизвестно! Я только что из полиции... На самолёт он не садился. Билет на поезд не покупал. Проверили по базам паспортные данные. Что-то вообще невероятное! — Степаныч пожал плечами. Он, похоже не имел какой-то подходящей версии, но коллектив обязан был успокоить. — Пока ничего не известно. Будем ждать... На днях в театр придёт следователь. Начинается следствие.
— А как же новая постановка? Хотели с завтрашнего дня...
— Ведь читка была ещё весной...
— Роли-то хоть оставили, как при Борисе?
Вопросы сыпались и сыпались:
— А вводы?
— У нас секретарша Соня уволилась, а мне справку надо. Раньше она выписывала, печать ставила...
Степаныч всем давал вразумительные ответы:
— Замену Соне найдём. Пока отдел кадров справки будет выдавать... Новая постановка подождёт. Все остальные вопросы решим в рабочем порядке, — чеканно и отрывисто говорил Степаныч. — Прошу не расслабляться! Пока будем считать, что Борис задержался в отпуске. — Он покусал длинный пегий ус, что обозначало, что он очень взволнован и нервозен. Все знали, что ежели Степаныч треплет и кусает свой ус, значит, дело худо.
Степаныч от этой дурацкой привычки — хвататься за ус и кусать его — всячески хотел отделаться. Даже посоветовался с психологом-гипнотизёром, который провёл с ним беседу, и ус у него несколько дней оставался в покое, но сегодня он трепал свои усы и нервно, и кусаче. Выходило, что произошло что-то из ряда вон выходящее. Наконец, в ответ на ожидание зала Степаныч как-то неуклюже и нескладно поклонился и тут же ушёл за кулису.
Таким его, пожалуй, ещё не видели. Директор в основном был вальяжен, расслаблен, флегматичен, улыбчив. Высокого роста здоровяк, русоволосый, даже чуть с рыжинкой, с пегими вислыми усами, как у Тараса Бульбы, он был неким образцом силы и оптимизма. Но нынче бойцом не выглядел. Казалось, он что-то недоговаривает. Боится огласить всю правду. Труппе хотелось выведать что-то большее. А предстоящее появление следователя в театре наводило смятение и даже некий страх: “А мы-то тут при чём?”
Глава вторая
Первые превращения
Несмотря на врождённую открытость и незлобивость, Степаныч, однако, не позволял себе панибратствовать с труппой и выпивать с актёрами. Поднимал рюмку только с избранными, ветеранами коллектива, хотя по возрасту они до ветеранов ещё не дотягивали. Впрочем, актёрская молодь театра “Пегас” с некоторым высокомерием их именовала “стариками”.
Актёр Барсов как раз и был из тех “стариков”, с которым Степаныч позволял себе иногда выпивать, откровенничать, обсуждать некоторые коллизии и театральные узлы... Для Барсова даже было сделано исключение — он входил в директорский кабинет без стука.
Именно Барсов не мог не появиться у Степаныча в этот тревожный час.
— Ты вот чего, Степаныч, назначай меня временно исполняющим обязанности худрука, — сразу, без обиняков и кривотолков заявил Барсов. — Когда ещё Борис найдётся... И найдётся ли вообще... А жить-то надо. Я тебя не подведу. И труппу, этих молодых раздолбаев, вот так, — тут он сжал кулак и как будто кому-то пригрозил, — держать буду. — Последнюю пару слов он даже процедил сквозь зубы.
Под “молодыми раздолбаями” “старик” Барсов подразумевал стайку молодых, в прошлом сезоне принятых актёров, которые, по сути, ещё мало что умели, только впрягались в актёрскую лямку, знали после театральных вузов этюды, некоторые штампы, дежурные монологи, но при этом нос уже задирали высоко. Некоторые из них проявляли даже излишнюю ретивость: требовали больше работы, повышения зарплаты… Они были, в общем-то, правы, но театр не мог дать всем славу, деньги, почести, аплодисменты, а самое существенное — главные роли. Во всех театрах столицы и провинции было подобное: старики (более грубо — “старпёры”), которые заполонили театры, не давали истинным молодым талантам развиваться...
“Старики” держали оборону, но очень действенную. Конечно, они не могли претендовать на роли Джульетты и Ромео, Хлестакова и Катерины, но главных ролей в других постановках отдавать “щенкам” не хотели. Конфликт был обыкновенным, заурядным, и худрук Борис Вершинин пытался его в “Пегасе” сгладить: много возился с молодыми актёрами и особенно актрисами, что вызывало ревностный тихий протест “стариков”. Нет, неспроста Барсов продемонстрировал Степанычу свой старый каменный кулак, которым хотел придержать ретивую молодь.
— Да ты что? — взбеленился Степаныч. — Ведь Борис потерялся всего несколько дней назад! А ты уже на его место... — Чуть позже Степаныч поостыл, он чувствовал, что Барсов имеет на это свой резон.
— Из управления культуры навяжут тебе чужого человека. Тот всё взбаламутит... А я беспорядка не допущу, — отвечал Барсов. — А вернётся Борис, я тут же отвалю... Я своё место знаю. — Он помолчал. — Но оттуда не возвращаются...
Степаныч опять, было, вспыхнул, осадил, было, навязчивого, безнравственного актёра, который считался другом Борису, но Барсов сам произнёс заклинание:
— Помни, Степаныч, я Борису и тебе всегда был другом! Помни...
— Всегда помню! — ответил Степаныч. — На-ко вот, выпей рюмку коньяку.
Барсов с удовольствием выпил и был таков.
* * *
Степаныч погрузился в ещё б’ольшую печаль. Он обошёл свой директорский кабинет, осмотрел рисованные портреты и фотографии на стенах, где, конечно, на некоторых был художественный руководитель Борис Вершинин.
Степаныч безмолвно спросил кого-то в потоке своего сознания, который иногда подхватывал его мозг (мысли, подчас даже несуразные, летели, как картинки в старом кино): “Куда он пропал, чёрт возьми, не запил же он?.. где-то ведь есть… уж лучше бы запил или с бабой какой спутался, чёрт бы с ним, а то первый день сезона — его нет, и неизвестно будет ли… неизвестность хуже всего: труппа гудит, менты молчат, жена его стонет, что-то будто нехорошее надвигается...” И Степаныч покрутил свой пегий ус. Подивился на себя: надо же, вернулась старая прилипчивая привычка… Покрутишь ус, а потом невольно его и закусишь, вроде и успокаиваешься, но вроде и неприлично на людях усы кусать...
Раздался короткий стук в дверь. Всего лишь один резкий удар костяшкой пальца в середину двери. В этом стуке был только резкий стук, без уважения и предупреждения — так в кабинет к директору входил только сокурсник Бориса, заслуженный артист Стас Бельский. Стас числился в театре первым актёром. Во всех смыслах. Красавец мужчина, с прекрасным баритоном, он хорошо пел, играл на гитаре, мог осилить роль любого искусителя-любовника из любой пьесы отечественной, хоть Островского, хоть Чехова, да и из Лопе де Вега и Шекспира тоже мог много чего осилить. Мало того, он был известен своими ролями в сериалах и даже полнометражных фильмах. Пусть эти фильмы не гремели славой, но Стас был узнаваем, почитаем, востребован. Всё в актёрской судьбе у него ладилось, ладилось и в личной жизни, но чего-то как будто не хватало... Всего лишь самой малости. Кто-то считал, что не хватает таланта, кто-то — что удачи. Кто-то с завистью и язвительностью говорил: “Вот бы ему ещё росточка сантиметров пять, тогда он уж точно был бы неотразим...”
Когда-то Стас учился в знаменитой “Щуке” (Щукинском театральном училище) на одном актёрском курсе с Борисом, потом по стечению обстоятельств попали они по распределению в одну труппу средней популярности столичного театра, там потихоньку, малыми шажочками, стали делать карьеру. Конкуренции меж ними не было. Один — Стас Бельский — герой-любовник, другой — Борис Вершинин — слегка утомлённый жизнью философ, рефлексирующий, что-то вечно ищущий в жизни и собою не очень довольный. Но именно они потянулись друг к другу, “сдружились против” назначенного в театр режиссёра-конъюнктурщика Миронского — режиссёра с регалиями, который в придачу приволок из театрального училища половину своего выпускного курса (он был ещё и педагогом) — и дорожку к славе Борису и Стасу отсёк напрочь, невзирая на уже имевшиеся у них заслуги.
Борис подался на режиссёрские курсы, понимая, что у Миронского ему ловить нечего, да он и сам не хуже миронских станет постановщиком, а Стас искал свою фортуну на съёмочных площадках фильмов среднего пошиба.
В конце XX века времена наступили мутные, но вместе с тем соблазнительные для творческого самовыражения. Снимались жуткие, убогие, пошлые фильмы — Стас плевался от своих ролей. В театре творилась похабщина и чертовщина, которая выдавалась за свободу творческого самовыражения и прогресс в искусстве и вызывала резкий протест у Бориса. К тому же в кино и театре обновились старые и появлялись современные кланы — еврейские, армянские, азиатские — и, конечно, семейные, — творческое пространство и средства, к нему прилагавшиеся, захватывались точно так же, как недвижимость, финансы, недра, производства — по законам власти ельцинского разлива.
Вот в такие времена как-то раз повстречались Борис и Стас. Поначалу перетёрли, не без доли зависти, громкие карьеры “пустышек” режиссёров и бездарных отпрысков известных актёрских фамилий. Но это было дежурное обсуждение, и не главное в речах двух не оцененных по справедливости коллег. В воздухе висела идея. Её нужно было огласить. Стас был любителем сыграть на бильярде, и он, словно в игре, держа наготове кий, почувствовал: само время подкатывало к нему и Борису шар удачи, который можно было загнать в победную лузу.
— А что, Борис, — высокопарно начал Стас, — не создать ли нам свой театр? Для начала хотя бы студию. Или хотя бы антрепризу. А после, глядишь...
— Да я, Стас, дружище, каждую минуту об этом думаю. Каждую! — воскликнул Борис.
— Я на место режиссёра не претендую, — словно бы подсластил пилюлю Стас. — Ты у нас режиссёр... Ну, а я, если позволишь, может, себя проявлю на актёрском поприще.
Говорили они жарко, мечтательно, взахлёб. Идея была хороша, соблазн был велик и понятен. Нечего ждать милости от знаменитых театральных бонз из советской обоймы. Те цапнули свой жирный кусок — ни с кем не поделятся! Пора создавать милости своими руками! Ходовые актёрские годы, да и режиссёрские, летят быстро, на будущее нечего откладывать: куй железо, пока горячо! Говорили при этом на трезвую, без грамма алкоголя, чтоб ответственность и преданность заявленному делу была абсолютной.
После первичного распределения ролей Борису и Стасу потребовался директор будущего театра. И человек этот должен быть деловой, хваткий, а главное — свой в доску, который не обманет, будет служить святому делу Искусства в административном кресле.
Тогда-то и вспомнил Борис о Тимофее Степаныче. Он доводился ему дальним родственником, троюродным дядей... Знал, что Степаныч в юности играл в самодеятельном театре Городничего: по фактуре уж очень подходил. Борис с ним в жизни встречался только считанные разы, в юности, и однажды не очень давно. Степаныч в то время находился “в пролёте”. Только-только он наладил первый свой бизнес по продаже одежды из Китая, но очередная партия по пути из Китая куда-то запропала (в лихолетье на железной дороге в Сибири буйствовали банды, как во времена Батыя), и бизнес накрылся... Борис посочувствовал тогда родственнику, но Степаныч как-то безунывно, оптимистично и даже весело высказался: “Пролетариату терять нечего! Одна деревня сгорела — к другой пойдём... И вообще нет таких стен, Борька, которые не смогли бы пробить лбом большевики!.. По натуре я большевик...”
Борис и Стас заявились в гости к Степанычу, оба трезвые, как стекло, изложили свой план по созданию театра, — а театры в Москве росли в ту пору как грибы после ливня, правда, иногда абсолютно червивые...
“Дурной пример — нам не пример!” — заявили они. Глаза у обоих горели: успех будет за нами!
Степаныч раздумывал недолго и даже ус в задумчивости не покусал... Усы он носил смолоду. Уж очень он любил Мулявина из “Песняров” и подпольно хотел быть похожим на златоголосого бояна. Ходокам театральным сказал твёрдо и основательно: “Согласен!” — и достал из шкафа бутылку дорогого, припасённого на особый случай коньяку.
Действительность оказалось не так романтична и безоблачна, как планы. Но планы осуществились! Настойчивость и ”открытое забрало” режиссёра Бориса Вершинина, актёра Стаса Бельского и железобетонный большевистский лоб Степаныча воплотили в жизнь мечту по созданию театра с крылатым названием “Пегас”.
* * *
...Один из создателей “Пегаса” только что постучал в дверь кабинета Степаныча.
Стас, как всегда, не вошёл, а ворвался: он открывал дверь широко, словно за ним следом шагал слон, а потом переступал порог, на секунду останавливался, а затем — два широких шага к столу и садился на излюбленный, обитый зелёным бархатом стул. Пришёл, сел, но сегодня открывать рот не торопился. Пауза впервые за долгие годы была такой длинной и муторной. Он молчал, тупо глядя в стол. Молчал и Степаныч, жуя ус.
— Ну что? — сказал наконец Стас и тоже, как недавно Барсов, сжал кулак. — Пока не нашёлся Борис, ты меня временно худруком ставь!
Степаныч от неожиданности вздрогнул.
— Ты чего, Стас? Ведь ещё ничего не известно... Может, он вот-вот появится, приедет... Что я ему скажу?
— Ты можешь ему ничего не говорить. Я сам ему всё объясню...
— Слушай, — растерянно произнёс Степаныч. — Только что Барсов приходил, он просился на временно...
— Вот старый гад! Почуял... Ни в коем случае... Сам понимаешь, Барсов не потянет. Да и на стакане сидит. А я как-никак с Борисом затевал... Помнишь?
— Всё я помню! Но не рановато ли заговорили о замене?
— Не про замену я говорю! — вспылил Стас. — Просто тебя хочу предостеречь... — Стас помолчал. — Борис в последние годы всякой шантрапы в театр наприглашал. Возится с этими, а спектаклей хороших нет. Всё это молодёжные понты, халтура... Премьера прошла, пришли только те, кому этот бред интересен. А потом народ не ходит. Зал полупустой. Смотреть-то нечего! До самодеятельности скатываемся.
Степаныч знал, что у Стаса и Бориса, двух друзей и соратников, в последнее время не всё клеилось. Причина была понятная. Стас своего недополучал. А хотелось! Главных ролей, званий, денег, но Борис делал ставку на молодых, активных, послушных, не закомплексованных и не заштампованных. Тут и проявлялась ревность и обиды старых корешей...
Степаныч был в душе на стороне старой гвардии, но в дела режиссёрские нос не совал, да и молодое племя надо воспитывать. И публику надо омолаживать. Чего в зале одни пенсионеры сидят! Яркие неординарные постановки нужны как воздух, молодёжь и на сцене, и в театральном зале — тоже. Лишь бы на голову не сели. А Барсов и Стас не то что поизносились, вполне и Фамусова, и Сатина сыграют, но зритель хочет видеть молодое сексуальное тело и слышать нехрипучие голоса...
— И вот ещё что, — произнёс Стас. — Борис собирался “Гамлета” ставить. Так, по-моему?
— Так. Да, в плане есть. Уже приказ подготовлен. Ты там в главной роли, заметь, — ответил Степаныч.
— Ты этот спектакль дай мне поставить. Я, честно говоря, Бориса сам хотел об этом просить. Сегодня хотел. Но не сложилось...
— Стас, ты, конечно, актёр от Бога, но режиссёр — другая профессия.
На это Стас хмыкнул, чиркнул красивыми чёрными глазами по Степанычу. Степаныч тут же пошёл на попятную.
— Ну, Стас, погоди хоть немного! Борис найдётся...
— А если не найдётся?
— Будем ждать! — сурово произнёс Степаныч. — На вот, выпей рюмку коньяку. С открытием сезона.
Стас не отказался. Выпили. Но обоим стало как-то неловко: выпили-то как-то второпях, не чокаясь и без тоста.
— Если Борис не появится через пять дней, приступай к постановке “Гамлета”, — заявил Степаныч.
Стас несколько оттаял:
— Мне, Степаныч, за театр обидно! Я тут волопупил уж столько лет, а какая-то рвань придёт и начнет распоряжаться...
Возможно, они со Стасом ещё бы поговорили, размякли и обсудили бы всё досконально: куда мог пропасть Борис, поговорили бы о нравах в театре, о групповщине, которой в театре не избежать, о бестолковости молодых амбициозных див и молодых задиристых максималистов-парней, которым сразу подавай главные роли... Но в дверь постучали. Деликатно, по-женски, как-то даже ласково. Степаныч ждал этого неизбежного стука.
В приоткрытую дверь просунулась курчавая, в мелких барашках голова блондинки, долетел вкрадчивый запах французских духов, и тихий, заискивающий голос Анны Львовны, заведующей отделом кадров, или, как было модно говорить, руководителя службы по персоналу.
— Тимофей Степаныч, к вам можно?
— Да-а, — ответил Степаныч, слегка растерявшись.
Стасу Бельскому пришлось ретироваться, он в общем-то и был к этому уже готов: своего добился. Уходя, подчеркнул:
— Через пять дней я приступаю к репетициям.
Степаныч кивнул головой, он уже полностью переключился на Анну.
Она всё ещё стояла возле двери и не спешила к столу. Она стояла, как напоказ, кокетливо, словно демонстрируя себя после разлуки с любимым человеком... В белом лёгком платье, марлевом, почти на просвет, ярко загорелая, пышущая женственностью и желанием нежности и даже близости — той близости, которая могла перерасти в любовь, хотя бы ненадолго, хотя бы на время свидания.
— Ты меня даже не обнимешь? А я так соскучилась, — наконец, сказала она с обидой.
В другой день и час Степаныч уж давно бы тепло и ласково встретил Анну, но день и час был не тот. Театр остался без головы, вернее, никто не знал, где эта голова...
— Я тоже по тебе скучал, — стыдливо буркнул Степаныч, слегка покраснев от вранья. Но так и остался сидеть в кресле.
Роман у них длился давно. В театре об этом никто не знал, разве что кот Ганя, который был жирен, ленив и не по-театральному очень нелюбопытен. Роман всё же был у них не совсем в открытую. С приличиями, без служебных вольностей, даже эпизодический.
Анна ближе подошла к столу, но всё ещё стояла на расстоянии, с которого можно было оценить её фигуру, её манкое тело.
— Ты даже мой загар не заметил, — опять же обиженно произнесла она.
— Да заметил я! Всё я заметил! — вскричал Степаныч, выскочил из-за стола и бросился к Анне, обхватил её своими большими ручищами, придавил к себе.
Когда-то Анна закончила два курса театрального училища, а потом судьба у неё круто изменилась: она вышла замуж за военного, а военного на одном месте не держат. Так она и рассталась со своей мечтой стать профессиональной актрисой, а более того или самое обидное — с военным, в которого она без памяти влюбилась, пришлось расстаться из-за его измен. К театру она уже прибилась не как актриса, а как специалист по персоналу, причём она живо могла судить о спектаклях и даже давала советы по ролям актрисам.
— Ну, что народ-то говорит? — спросил Степаныч, когда Анна, успокоенная, приласканная, исцелованная в щёки, сидела в обнимку со Степанычем на кабинетном диване.
— Народ по существу ничего не говорит, — ответила Анна. — Даже Тася Подрежь Колбаски плечами жмёт, хотя у неё с Борисом давние шуры-муры. Непонятки какие-то... А ты тоже загорел за лето. Хорошо выглядишь. И белый пиджак тебе очень к лицу.
— К седым усам, — рассмеялся Степаныч.
— А вот эта парочка, ну, эти две молодые звездульки, которых Борис пригрел, его же и ругают. Так, по тихой, конечно...
— Да помилуй Бог, за что? Он им карьеру за несколько сезонов сделал. Одна Джульетту играет, другая — в двух премьерах почти на главных ролях…
— Актёрская жадность не знает границ... Хочется славы, денег, богатого мужа... Всего-всего хочется! — усмехнулась Анна. — Мне вот судьба не дала распорядиться талантом... — тут Анна осеклась, резко сменила тему, прижалась к Степанычу и горячо поцеловала его в шею. Степаныч даже испуганно её от себя отстранил. А она зашептала возбуждённым и возбуждающим голосом: — Тимоша, я так ждала нашей встречи! Давай сорвёмся куда-нибудь. Отметим. Всё равно день без худрука даром пропадает.
Анна впрямую распаляла Степаныча. Он сперва хотел было взмолиться, выпалить: “Анечка, милая, светлая, рыбка ты моя, умоляю тебя, только не сегодня, не тот случай, любимая моя, не время...” Но произнести свой монолог он не успел: в дверь настойчиво постучали. Степаныч знал этот требовательный стук. Это была главный бухгалтер Капитолина Всеволодовна. Все звали её просто “Главбух”, по имени-отчеству выходило слишком длинно. Просто “Капа” выходило фамильярно: должность у неё была большая. Главбух очень подходило ей и по статусу, и по смыслу. Главбуху Степаныч был доступен в любой момент. Вероятнее всего, Главбух догадалась, что он с Анной, поэтому постучала в дверь и выдержала паузу.
— Входите! — выкрикнул Степаныч, поднимаясь с дивана.
Главбух входила в кабинет директора всегда с какими-то бумагами, приказами, счетами, ведомостями, папками; она целенаправленно, не обращая ни на кого никакого внимания, шла прямиком к столу Степаныча и, чётко выразив цель своего визита, добавляла: “Подпишите, завизируйте, согласуйте!” Она и сейчас, словно бы не заметив Анны, сказала коротко и внятно:
— Надо срочно подписать. Еду в банк, потом — в налоговую.
Степаныч принялся подписывать бумаги, попутно спросил:
— Как с билетами на ближайшие спектакли, продаются?
— Половина зала, — кратко ответствовала Главбух.
— Что-то запамятовал, чем мы открываем сезон?
— “Ромео и Джульетта!” Народ идёт...
— Все только о любви и думают, — с усмешкой сказала Анна, поднявшись с дивана. — Только чем заканчивается эта любовь, забывают...
Главбух не среагировала на эту реплику. Степаныч тоже не нашёлся, что сказать.
— Вот ещё здесь, несколько актов, — предъявила Главбух директору.
Анна, поняв, что Главбух быстро от Степаныча не отвяжется, резко, капризно, не прощаясь, вышла из кабинета.
Через несколько минут, когда Степаныч разделался с документами, он сказал Главбуху:
— На сегодня это всё?
— Всё!
— Я сейчас тоже уеду в департамент. Надо предупредить...
— Да, — отозвалась Главбух и скоро ушла.
На Степаныча накатила сильная волна страсти и ревности к Анне. Он будто терял её навсегда. Он сейчас для отмазки сказал, что поедет в департамент. Он поедет не в департамент! Там уже знают, что Борис потерялся... Он поедет с Анной покутить... После летней разлуки.
В какой-то момент Степаныч попробовал осадить себя моралью... И опять бурным потоком пролетели в голове мысли: “Не очень-то это красиво — срываться с любовницей во время такого… случая… А чего тут некрасивого? Грех… Да какой это грех! Тоже мне, грешника нашли, вон они, знаменитые режиссёры, — развратник на развратнике, я им в подмётки не гожусь, почти святой… Какой тут грех? Это всё так, по работе, чтоб в эмоциональной форме быть, всё искупительно, без служебного романа в театре и работать не стоит...”
Степаныч глубоко вздохнул и почувствовал в себе огромный прилив мужской силы.
Глава третья
Начало следствия
В день, когда следователь Воробьёв должен был появиться в театре, Степаныч приехал на работу непривычно рано. Следователь сказал, что прибудет после обеда, точного времени не назвал. Степаныч хотел осмотреть кабинет Бориса, а главное — забраться в его ноутбук и по возможности что-то найти, какую-нибудь зацепку, которая вдруг да подскажет, где искать пропавшего без вести худрука.
Степаныч повертел в руках ключ от кабинета Бориса, который взял на вахте и за который расписался в вахтенном журнале. Странное накатило на него чувство какой-то опасности, словно за ним кто-то следил злопыхательским оком... Степаныч, пожалуй, впервые входил в кабинет Бориса без него. В кабинете было душно и как-то заброшенно. Словно тут остановилась жизнь. Что за чепуха! Как могла остановиться тут жизнь, если чайник был горяч? Степаныч, обходя кабинет, прикоснулся к электрочайнику почти машинально. Да здесь кто-то был недавно! Он внимательно окинул взглядом кабинет... “Да может, сам Борис и появился! — радостно-тревожная мысль просквозила сознание. — Нет! Тут что-то не так... Уборщица, может быть, кипятком разжилась”.
Степаныч открыл ноутбук Бориса. Ещё минуту назад Степаныч остерегался, что компьютер Бориса запаролен, а пароля он не знал. Степаныч даже стал прикидывать пароль, который, по его мнению, был непременно связан с театром. Любимые авторы Бориса: Пушкин, Гоголь, Шекспир, Островский. Островский слишком длинно. Чехов быть не мог — к Чехову Борис относился не то чтобы прохладно, просто своим автором, за которого берёшься с радостью, он Антона Павловича не считал.
“Изъездили этого Чехова. Поставить Чехова — это как театральные нормы ГТО сдать на сцене”, — так говаривал Борис.
Может, название? “Ревизор”, “Гамлет”, “Годунов”... Нет, для пароля это не годилось. Перебирать всё подряд было нельзя. Компьютер давал только несколько попыток... И вдруг Степаныч услышал, как кто-то вставляет ключ в дверной замок Борисова кабинета. Он встал, напрягся, даже на цыпочках отошёл к шкафу. Дверь долго не открывалась, как будто кто-то там, в коридоре, замешкался... Замок-то был открыт — только дверную ручку надо было повернуть... Вскоре Степаныч увидел: дверь бесшумно приоткрылась и показалась испуганная Тася Подрежь Колбаски. На тарелке она несла пирожное.
— Тася! Черт тебя дери! — воскликнул Степаныч. — Напугала меня!
Она тоже немало испугалась. Но вскоре честно призналась, что её интересует тоже ноутбук, а пароль ей известен. Это фамилия современного театрального критика и драматурга, с кем Борис был в дружбе, — Варнак.
Компьютер и впрямь откликнулся на “Варнака”. На мониторе высветились театральные маски на рабочем столе и несколько главных, по-видимому, рабочих папок.
— И чего тебе в компьютере Бориса? — спросил Степаныч.
— Кое-что убрать хочу. Папку с моим именем.
— Это почему?
— Да потому! Борис пропал. Сюда менты нагрянут. Что они сделают? Возьмут все компьютеры... Начнут читать... Это я точно знаю, у меня брат следаком работает: первое, что изымают, телефоны и компьютеры. И найдут там мою интимную переписку, объяснения Бориса мне в любви... Всё расползётся. Мне это надо? Мне это не надо! Дойдёт до мужа... Я не хочу остаться одна с двумя детьми. Кто меня на работу возьмёт, у меня даже высшего образования нет... Так что позвольте мне кое-что стереть. Да и свои компьютеры советую вам, Тимофей Степаныч, хорошенько почистить, — улыбнулась Тася.
— Ты на что намекаешь? — спросил в растерянности Степаныч.
— Нет-нет, не на интим! Менты сразу в сметы полезут, разные договора. Менты за одну тоненькую ниточку дёрнут, а там целый клубок выкатится...
Степаныч слегка оторопел. Но Тася Подрежь Колбаски ждать не стала, когда он придёт в себя. Потребовала властно:
— Папку мою — в корзину. А корзину очистить! Я требую!
— С чего это ты вдруг требуешь?
— Требую, и всё! Это личное. А вам советую, Тимофей Степыныч, всю свою администрацию предупредить, чтоб языки прикусили.
— Э-э, ты куда гнёшь?
— Туда-туда... Помните скандал? На вас ещё в прошлом году костюмерша хотела “телегу” в прокуратуру написать...
— Да знаю я это! Пугала. Дура дурой...
— Может и ещё раз попугать... Теперь неизвестно, как всё сложится. Борисом не прикрыться. Так что — каждый за себя. — Тася вдруг задумалась. Потом усмехнулась, повторила: — Каждый за себя... Ладно, пошла я.
— Погоди. Ты что, уверена, что Борис не найдётся?
Тася была не симпатична, не фигуриста, у неё были маленькие поросячьи глазки, которые она сильно украшала косметикой. Вот и сегодня её ресницы были чрезмерно удлинены и румяна на щеках заметны, и тени на веках — тоже с перебором. Степаныч мельком подумал: теперь понятно, почему к ней Борис приставал только в весёлом угаре. “По пьянке-то, Степаныч, можно и кобыле в любви признаться”... — это была Борисова цитата.
— Ни в чём я не уверена, — резко сказала Тася. — Знаю только, что на следующей неделе мы с ним собирались в Питер на постановку в БДТ. Он мне обещал... Ещё обещал дочку пристроить в лицей...
— Но обещать — это не значит жениться…
Тася обиженно прищурилась.
— Это верно! — шепнула она. — Вот поэтому я и требую. Моя переписка с ним уже в корзине. Корзину очистите!
Степанычу пришлось повиноваться и нажать опцию “Удалить”.
— Чепуха какая-то! — сказал Степаныч, когда Тася Подрежь Колбаски ушла из кабинета.
Он, конечно, знал, что Борис время от времени под хмельком с Тасей заигрывал, но про Питер, про поездку в БДТ услышал впервые. Да и что за намёк такой: менты все компьютеры проверят. Вот стерва эта Тася! И костюмерша — ещё одна стерва...
И тут мысли Степаныча побежали в паническом ритме: “Надо и впрямь все свои файлы просмотреть, всё подозрительное очистить, главное — Главбуха настропалить, чтоб всё проверила, чтоб комар носу не подточил!”
Степаныч больше часа провёл за ноутбуком Бориса. Но ничего, что могло бы дать зацепку к его пропаже, не обнаружил. В основном, судя по ленте электронной почты, переписка у него шла с Варнаком на разные театральные темы. Да ещё встретилось несколько редких писем от сокурсников. Была ещё на рабочем столе папка “Анекдоты”. “Это можно и не смотреть, — подумал Степаныч. — Борис был... Стоп! Что значит “был”! Борис человек весёлый, анекдоты любил, и перчёные, и изысканные! Пожалуй, прочитать парочку стоит. К тому же к анекдотам Борис относил и живые, комичные случаи из бытия.
Зацепил внимание Степаныча анекдотический сюжет — чисто театральный.
“Встречаются два театральных режиссёра:
— Ты кого собираешься ставить?
— Шекспира!
— И я — Шекспира! А ты какую вещь?
— “Ромео и Джульетту”.
— О! И я — “Ромео и Джульетту”!
— Я вот думаю, что Джульетта — должен быть мужик годов сорока!
— Ерунда! Я это уже в Амстердаме видел лет десять назад... Я-то вот думаю, что Ромео должен быть большим чёрным лабрадором!”
Пара примечательных сюжетов из жизни. Один — от друга Бориса Андрея Теплова.
“Андрей решил развестись с женой. В заявлении нужно было указать причину развода. Он написал: “Нет любви”. Принимая заявление, секретарша суда, строгая свирепая баба, взъелась:
— Что за ерунда: нет любви? А у кого она есть? Если б всех разводить по этой причине, так и браков бы не осталось... Пишите что-нибудь существенное!
Андрей написал: “Я часто изменял жене с соседкой...”
— Во! Вот это нам подходит! — возликовала секретарша суда”.
И ещё один случай зацепил взгляд Степаныча. Борис привёз его из поездки в Египет к пирамидам.
“Молодая пара туристов устроила в пирамиде секс... Люди в автобусе на жаре ждут их, мучатся. Наконец, они забегают в автобус. Их все спрашивают: “Где вы пропадали?” — “Занимались любовью. Хотим, чтобы у нас ребёнок родился умный, как фараон”. Находчивый турист возразил: “У баранов, где бы они ни трахались, родятся бараны”.
Степаныч негромко рассмеялся и отправился к себе в кабинет.
Вскоре перед ним сидела Главбух.
Директор и главный бухгалтер — это связка, это, как в поговорке, про мужа и жену, “одна сатана” в любой нормальной конторе. Они должны друг другу доверять. Конфликт между ними грозит бедой. Подобную аксиому Степаныч никогда не забывал. Но с Главбухом, сидевшей перед ним Капитолиной Всеволодовной, он всё же не был до конца откровенен. Он даже её не называл Капой — только Капитолиной и только на “вы”. Она, с одной стороны, казалось, была своей, преданной в доску, но с другой стороны, она умела держаться на расстоянии, когда вопрос стоял финансово опасный. Нет, не воровство, не казнокрадство, а просто налаживание неформальных отношений с нужными людьми... У театра — у всех театров России! — такие нужные люди были, есть и всегда останутся.
Сегодня Степаныч говорил с Главбухом начистоту, без опасений, понимая важность момента для существования заведения. Говорил он при этом на несвойственном ему приблатненном сленге.
— В театр следаки собираются нагрянуть. Нос везде совать будут. За нитки разные дёргать. По компьютерам шарить... — Степаныч умышленно нагонял панику.
— С чего бы это? Аудит мы прошли, — сказала Главбух.
— У ментов мозги так устроены. Если потерялся человек, значит, деньги замешаны, — сказал Степаныч. — Надо пару майских актов дописать. И акты по списанию костюмов перепроверить... Чтоб подписи все настоящие стояли, оригиналы, всех членов комиссии. Одним словом, подчистить всё сомнительное. Чтоб комар носу не подточил!
Главбух была понятлива и покладиста.
— Хорошо, я всё пересмотрю. Ревизия по списанию у нас не туфтовая, — выразилась Главбух в уголовно-деловом стиле.
— Всё-таки вам надо пересмотреть! — твёрдо сказал Степаныч. — И последние договора с подрядчиками... Чем быстрее, тем лучше. Менты ведь как рассуждают: дёрнем за нитку — и выкатится целый клубок. Вдруг Борис, мол, в деньгах запутан.
— Думаю, никак он не запутан, — возразила Главбух.
— Я-то знаю, что не запутан. Да вон сколько театров перетрясли. Эти стариканы, худруки и главрежи с народными званиями, дураками прикидываются, мол, мы ничего в финансах не рубим, а директора за шкирку и на отсидку...
Главбух насторожилась, а Степаныч, заметив её внезапную бледность, рассмеялся:
— Надеюсь, нас это не коснётся.
Следователь Воробьёв, однако, в тот день, когда его ждали в театре, в “Пегас” не приехал. Отзвонился, чётко доложил:
— Буду завтра. Ближе к вечеру. У вас там “Ромео и Джульетта”. Почти вся труппа задействована... Мне надо с актёрами поговорить. До завтра, Тимофей Степаныч, — вежливо закончил майор Воробьёв.
Степаныч отчасти понимал Воробьёва: вдруг Борис найдётся, и не надо будет тратить силы на следственные действия, ведь у большинства было ощущение, что Борис вот-вот объявится. Но пока это были только благие надежды.
И всё же Степанычу было неуютно: Воробьёв начнёт шерстить, выяснять отношение актёров к худруку, ну и, конечно, к директору, а уж те наплетут что ни попадя.
Глава четвёртая
Взлёт “Пегаса”
Настал вечер. Степаныч вышел из театра. Ещё ярко светило солнце, было тепло — ранний сентябрь, и в воздухе таилось какое-то очарование, словно бы летний отпуск ещё продолжается и трудовой дёрганый ритм ещё не затянул в оборот.
Степаныч, грешным делом, подумал: а может, опять подхватить Анну да махнуть с ней на катере по Москве-реке... Шашлык, шампанское... а там дальше, как пойдёт... Ведь на открытие сезона хорошо пошло... Нет! Это будет перебор! Надо и честь знать! Он весело осадил себя и поёжился от недавнего памятного удовольствия от свидания с задорной кадровичкой Анной Львовной. Подошёл к своей машине, личной машине. У театра был служебный транспорт, в том числе и легковой, но Степаныч предпочитал сам сидеть за рулем личного авто. Проявлялась ли в этом его скромность? Скорее всего, нет, он просто хотел себя держать в форме, а водительские обязанности к этому призывали.
Он положил портфель на заднее сиденье, как обычно, и хотел было сесть на водительское. Но что-то остановило его. Он вспомнил... Да, он вспомнил... Тогда ведь тоже был яркий солнечный сентябрьский день. Счастливый день, когда были подписаны все бумаги в департаменте и старый купеческий дом стал театром.
Степаныч посмотрел в небо, задержался взглядом на густых кронах тополей, которые уже дважды за последние годы опиливали, а они всё равно быстро и безжалостно отрастали... Палая листва осыпалась на железную кровлю театра, двухэтажного особняка постройки XIX века, мокла под дождями, и на железной крыше появлялась ржавчина. Эта ржавчина своими протечками крыши проедала в некоторые осенние ненастья плешь Степанычу: крышу приходилось срочно чинить.
Покусав свой пегий ус, Степаныч решил обойти дом, в котором, казалось, каждый сантиметр, каждый кирпичик и стёклышко были связаны с ним и с пропавшим Борисом.
Он, Степаныч, — тогда его ещё кое-кто называл Тимофеем: молод был или не стар… — высмотрел этот дом. Он долго путешествовал по району, приглядывался к разным заведениям, которые после падения советской власти меняли своё предназначение или вовсе просто обретали запустелую сущность. И вдруг напал на это здание, абсолютно незавидное снаружи.
Борис Вершинин — душа творческая, он думал при создании театра о труппе из единомышленников, о спектакле — первом, ударном, которым заявит о себе как режиссёре-постановщике и художественном руководителе театра. Степаныч думал тогда о другом: а где, как, а на что, на какие шиши будет жить сей, пусть и очень талантливый и экстравагантный коллектив? Неспроста Степаныч облюбовал взглядом небольшой полузаброшенный особняк в конце одной из окраинных улочек района, в тупике.
Дом был неудобен для сноса: он притирался к промзоне, но имел и свои выгоды. Рядом кольцо автобусов, да и до метро можно было добраться пешим ходом, если не полениться. Особняк сгодился бы для ресторана, казино, конторы, но прежде дряхловатость стен, полов, потолков и кровли стоило омолодить.
Степаныч полез даже в архивы, раскопал, что дом принадлежал одному скабрёзному, с тёмной биографией купцу Чадову. Когда-то здесь был и в самом деле кабак, в который ходили преимущественно купцы и мелкая мещанская челядь; были тут кабинеты разных категорий, что-то вроде банкетного зала, а ещё несколько кабинетов — для разных услуг интимного характера. В советское время, до войны тут располагались городские жилищные службы, после войны определили статус ведомственного склада текстильной продукции, но в конце эпохи советской власти, которая казалась несокрушимой, ведомство распалось, текстильная продукция исчезла... Дом перешёл на баланс муниципальной власти, но та пока не знала, куда его приспособить. Вернее, уже несколько прощелыг чубайсовского призыва пытались его приспособить под разные нужды, складские и конторские, но дом требовал вложений, а прощелыги никаких вложений делать, разумеется, не хотели. Власть — та, что выше, — пока тоже не была готова дать будущее особняку; делила пока более жирные куски недвижимости и земель в центре столицы.
Степаныч, приложив свой талант администратора и взяточный резерв (без взяток он и не помышлял решить вопрос), вышел на городское начальство, на того человека, который принимал решения. Борис Вершинин тем временем обрабатывал департамент культуры, и тоже в этом деле преуспел. Оказался в нужное время в нужном месте.
Ах, как это всё было забавно и здорово! Сколько энергии в них было в ту пору!
Сперва они дом арендовали, в самом большом зале сделали невысокий подиум наподобие сцены, и Борис начал ставить пьесу заморского модного драматурга Стива “Очаровательные пары” на четырех действующих лиц — две влюблённые пары. Герои пьесы молоды, симпатичны, готовы любить друг друга, и зритель их тоже будет любить! Но главное, чтобы высокий Начальник из мэрии всё это дело одобрил.
Настырность Степаныча и Бориса была вознаграждена. Сам Начальник пожаловал к ним в этот особняк с небольшой свитой чиновников более мелкого ранга, которые должны были поучаствовать в создании нового объекта культуры.
Ближе к Начальнику была востроносая блондинистая дама в забальзаковских годах с воздушной косынкой на шее — Косынка была явно представительницей “от культуры”. А ещё ближе к Начальнику была молодая строгая сухая энергичная женщина в очках, в брючном чёрном костюме с красной папкой в руках — Папка явно была из хозяйственно-администраторского блока “от финансов” и, должно быть, многое решала, она часто что-то нашёптывала Начальнику в ухо.
Итак, Начальник, Косынка и Папка прибыли в полуразваленный особняк поглядеть, что тут такое задумали два проворных молодца, не похожие ни на бандитов, ни на торгашей. Сперва комиссию привели в зал. На импровизированной сцене с плохим освещением нетеатральных рогатых люстр, но с чёрным классическим бархатным задником был сыгран первый акт пьесы Стива.
Актёры, две молодые актрисы — красавицы Вероника и Ксения — и обаятельные актёры — Стас Бельский и Барсов — были в ударе. Были чрезвычайно хороши! И те, и другие хотели очаровать и Косынку, и Папку, а главное — Начальника. Они, да и весь творческий коллективчик инстинктивно чувствовали, что настал их шанс на новую жизнь, на новую театральную судьбу.
Косынка, может быть, что-то и смыслила в театре, и порой как-то округляла глаза, изумлялась. Обозвать всё это действо пустяковиной она явно не могла. “Это действительно театр, но пока ещё совсем неуклюжий”, — читалось на её лице. А вот Папка просто озирала окружающую действительность и предлагаемые обстоятельства. Она часто оглядывалась по сторонам, щурилась на стены, своды, перекрытия, старые облупившиеся подоконники, возможно, что-то прикидывала в тогдашних миллионах рублей... Иногда пессимистично покачивала головой. Затем что-то шептала в ухо Начальнику.
Начальник же сидел с каменным лицом и, казалось, смотрел в одну точку, словно вовсе не понимал, что тут происходит. О чём говорят эти люди на сцене, одетые странно: одна девица — расхристанно полураздетая, другая — в свадебном платья, а мужчины один — в халате, а второй — во фраке.
И вдруг Начальник прервал этой действо, он резко встал со стула и громко спросил Степаныча:
— Что здесь раньше было, в этом доме?
Актеры на сцене замерли в паузе.
Степаныч тоже вскочил.
—Текстильное ведомство, склад, — выпалил он.
—До революции, я спрашиваю.
—До революции дом принадлежал купцу Чадову. Здесь был... — тут Степаныч сорвался... Этот момент все присутствовавшие ещё долго будут вспоминать. — Кабак и публичный дом!
Начальник сурово взглянул на Степаныча. Потом перевёл взгляд на актёров, которые застыли в недоумении, но с пониманием, что реприза их завершена.
—Так вы, значит, хотите продолжить это дело? — Начальник ткнул пальцем в девицу на сцене, которая была полураздета, ибо сюжетный ход драматурга требовал этого.
—Ну что вы! — вступил в разговор Борис. — Эстетика театра будет возвышенная... При этом не ханжеская.
Начальник рассмеялся. И опять указал на сцену, на полуголую героиню с голыми ляжками. Не небрежительно, а с восторгом:
— Эстетика-то у неё недурна!
Тут опять вступил в разговор Борис, очень рассудительно, чувствуя важность момента:
— В нашем районе нет ни театра, ни дома культуры. А у нас здесь будут детские спектакли. У нас уже и сказка наполовину поставлена.
— Сказка? — оживилась Косынка, настало время говорить представителю культуры. — Сказка — это интересно. Это нужно району.
Борис, чуя, что наживка приглянулась, тут же и объявил с торжественностью:
— Через неделю у нас намечена премьера. Сейчас готовим декорации.
“Бориса понесло, — с ужасом подумал Степаныч. — Лишь бы не наломал дров... Какая сказка, какие декорации, черт возьми!”
— Мы вас приглашаем! На премьеру. Афиши уже заказаны...
— Как название? — спросил Начальник.
— “Три зайца”! “Три весёлых зайца”!
— Не “Три поросёнка”? — уточнила Косынка.
— Нет-нет! Именно три зайца! — настаивал Борис.
— Это оригинально. Надо посмотреть... — поощрительно сказала Косынка.
Начальник задумался. Но ненадолго. По всему видать, он не любил долгих размышлений на пустяковые темы. Подтвердил:
— В районе действительно нет театральных учреждений. К Новому году ремонт сможем сделать? — вопрос относился напрямую к Папке.
Та сверкнула очками, взглянула презрительно на Степаныча и Бориса. Задумалась. Но тоже ненадолго. Такие уже при входе в дом знают: когда, кто, за сколько сделает ремонт этого дома. И кто, за что, чего и сколько получит.
— Да, — сказала негромко Папка. — К Новому году получится...
— Вот и хорошо! — утвердил Начальник. — Детские новогодние ёлки здесь и проведём. Как заведение будет называться?
— “Пегас”! — выпалил Борис.
Начальник взглянул на Косынку.
— Это лошадь с крыльями. Вдохновение обозначает, — пояснила Косынка.
— Сгодится. — Начальник крякнул, будто испытывал жажду, и добавил весомо: — Буфет здесь должен быть очень отличным! Не хуже, чем у купца. — И ухмыльнулся чему-то.
Степаныч и Борис увивались перед комиссией.
— Ждём на премьеру! — сказал Борис и поцеловал руку уже староватой Косынке; она осталась довольна.
Папка поцеловать себя не дала, обеими руками прижала к себе папку... Это был знак отвержения.
Степаныч тем временем увивался возле Начальника, уверял в хозяйственной преданности и искреннем желании послужить городу и искусству. О чём думал Начальник, слушая эту белиберду, сказать было невозможно. Однако дело-то было сделано!
Когда маленькая властная свита отъехала и можно было открывать шампанское, Степаныч наскочил на Бориса.
— Ты чего! Какая к чертям сказка, какая премьера через неделю! Тут мусору — десятью КамАЗами не вывезешь! Слава богу, эту сцену состряпали.
Борис был невозмутим.
— Через неделю детский спектакль будет! — сказал он громко, твёрдо, чтобы все, в том числе и стены дома, которым сулили новую интересную жизнь, с новой эстетикой, с буфетом, услышали и поняли: здесь новый хозяин, и этому надо подчиниться.
...Да, это было прекрасное, упоительное время для театра “Пегас”. За неделю поставить спектакль, костюмированный, декорированный, со светом и музыкой... Борис работал по тридцать часов в сутки, из театра он не выходил, всю неделю он ночевал на работе, а вместе с ним почти вся маленькая, всего лишь шестиголовая труппа, поверившая ему безоглядно. Степаныч тоже в эти сумбурные дни почти не спал. Как вол, он разгребал завалы в доме, отчищал зал, нещадно эксплуатировал маляров и штукатуров, выбивал стулья для зала, материалы для декораций и костюмов.
Семьи Бориса и Степаныча, да и всех актёров тоже были с головой вовлечены в созидание Театра с большой буквы.
Борис сверкал блестящими от бессонницы глазами, гнал “детский спектакль” “Три весёлых зайца”, фактически “Трех поросят”, переделанных в зайцев... А ещё умудрялся продолжать репетиции по пьесе Стива. Вероника и Ксения, Стас Бельский и Барсов ходили, как сомнамбулы, — невыспавшиеся, взвинченные, но в этом и был некий смысл истерической пьесы Стива; актёры раскрылись во всей своей нервности, темпераменте и необычности, входили не просто в кураж, но и в экстаз... И это был настоящий театр! Театр — творческий опиум! Он давал шанс прожить ещё одну, яркую, неожиданную, очаровательную жизнь на сцене — такую, которую в реальной судьбе не познаешь.
Порой вся труппа ночевала в театре на стульях. Всё кипело, кружилось, было посвящено спектаклю для детей и взрослому — по Стиву. Кругом по району уже пестрели афиши. Днём — спектакль для детей, вечером — для взрослых. Две премьеры!
Именно в эти горячие дни они, энтузиасты, почуяли вкус театральной крови, вкус удачи, благосклонность обернувшейся к ним лицом Мельпомены. Они ещё и сами не понимали, что театр уже есть, он уже состоялся. Он состоялся, тогда, когда Борис смело и чётко сказал, что будет премьера через неделю. Потом он сам признался, что бухнул это сдуру, сгоряча.
На день премьеры — дневной “Трёх весёлых зайцев” и вечерней “Очаровательные пары” — все билеты были проданы, приглашённые почти все пришли. Все недоделки, как могли, прикрыли, что успели — покрасили, к установленным креслам добавили разномастные приставные стулья. Афиши, растяжка на фасаде — всё свидетельствовало об открытии заведения. Буфет! О! Какой Степаныч заказал выездной буфет! С шампанским и икрой, с коньяком и красной и белой рыбой. На открытие театра пожаловал даже сам корифей театра, народный артист СССР — старик, который уже плохо слышал, но любил роль свадебного генерала, — Богданов. Такие персоны всегда нужны — для атмосферы.
Зал был битком набит. И детский спектакль, и вечерний взрослый удались, и весь театр дышал каким-то таинством, новизной, оригинальностью. После вечерней премьеры от счастья, от удачи, от первых аплодисментов, от первых букетов все напились, все друг друга поздравляли, обнимали, целовали... Борис — в центре внимания. Он создатель! Главнокомандующий! Степаныч — заместитель Главнокомандующего по тылу.
Из руководства на премьеру ни Начальник, ни Косынка, ни тем более Папка не приехали.
* * *
Степаныч размеренным шагом обогнул театральный дом, вспоминая то ушедшее, казалось, безмерно счастливое и озорное время. Потом прошло ещё немало лет, пока театр основался крепко, пустил корни. Проходя мимо двери в подвал, Степаныч усмехнулся.
Месяца через три-четыре после открытия театра к Степанычу наведались двое бандитов, коротко стриженные, с татуировками на руках. Один из них — в зелёном бархатном пиджаке, с толстой золотой цепью на шее, очень подлючий. Другой — в стареньком свитере, без внешних понтов, с простодушными глазами, понятливый.
— Слышь, мужик, базарят, что вы тут публичный дом замутили? — спросил Понятливый.
— Да вы что, ребята? У нас театр... Публичный дом здесь до революции был. Вернее, номера, а так тут был ресторан.
— Да поняли мы... Говорят, у вас тут тёлки пляшут, ноги задирают?.. — спросил Подлючий.
— Это варьете! У нас такое не намечается...
— Ну ладно, — сказал Понятливый. — Мы по другому делу. Кому бабло будешь платить?
— Мы тут, в натуре, контроль над всем районом держим, — прибавил Подлючий. — Если не будешь платить, раму на ушах унесёшь!
Степанычу такого ещё никто не предлагал... Он молча поднялся из-за стола, открыл ключом сейф и продемонстрировал:
— Вы ещё поищите такого директора, у которого в сейфе пусто! — и Степаныч так же смело достал кошелёк и показал: там была одна купюра, достоинством для проезда на метро.
Бандиты не то чтобы смутились, но вроде даже поняли, что взять тут нечего. Подлючий безоговорочно заявил:
— Подвал нам отдашь! Мы там сауну откроем.
Степаныч открыл было рот для возражения, но Понятливый понятливо упредил:
— Для банды твоей будет бесплатно. Если тёлки захотят подзаработать — пожалуйста...
—Ты для пацанов наших какую-нибудь клоунаду сваргань, — посоветовал Подлючий. — Мы тоже посмотрим. Потом в баньке помыться с шалавами... Ты, поди, тоже не дурак баб пошпилить? — ядовито спросил Подлючий. — Платить всё равно придётся! Ты только дурня не включай! — Подлючий взял Степаныча за галстук... — Бедный, говоришь? А галстук у тебя на сто баксов тянет.
— Ты, мужик, сильно не бойся, — успокоил Понятливый. — Мы понятливых не обижаем.
На этом бандиты откланялись.
...Степаныч пересёк уютный обихоженный скверик, прилегавший к театру и считавшийся театральной территорией, усмехнулся, вспомнив тогдашних бандюков. Сауну они не открыли, и клоунаду для братвы не пришлось “варганить”. Те двое, Подлючий и Понятливый, куда-то схлынули, появившись лишь однажды. “Пристрелили их в разборках”, — дежурно сказал местный участковый, когда при случае Степаныч поинтересовался этими персонажами, описав их внешность. Время было ельцинское, а значит — бандитское-воровское, огнестрельное...
Но времена эти миновали. И вдруг с бухты-барахты пропал Борис.
В задумчивости Степаныч подошёл к своей машине. И слегка оторопел. Выезд из двора ему преграждал синий спортивный “Феррари”, старенький, уже кое-где помятый и поцарапанный, но ещё, по всему видать, злой, агрессивный, лихаческий. В салоне сидел в тёмных очках длинноволосый, небритый, пижонистый, в бейсболке козырьком на затылок модельер Макс Горин, владелец пошивочного арт-ателье, которое знал весь театральный костюмированный мир. Увидав Степаныча, он выскочил из машины, замахал обеими руками — обозначился, стало быть.
“Чего его принесло, ведь не договаривались? Почему не позвонил...” — спросил себя Степаныч, но быстро понял, почему Макс примчался без звонка. Если бы он позвонил и попросил о встрече, сегодня уж точно бы Степаныч ему отказал. Но Максу, видать, не терпелось...
Он запрыгнул в машину Степаныча, заговорил с напряжением, быстро:
— Слушай, облом какой-то! Ведь Борис мне обещал отдать “Гамлета”, все костюмы, всю одежду для сцены...
— Обещал — значит, отдаст.
— Я всё понимаю, Степаныч. Надежда умирает последней... Об этом мне говорить тоже не в кайф... Все переживают. Но тут дело такое. Я этот заказ под “Гамлета” полгода ждал. Эскизы сделал... Материалы закупил... Мы даже наброски кое-какие с Борисом согласовали. Да ты сам в теме.
— Чего дальше-то, Макс? — спросил Степаныч.
— Давай договор сейчас подпишем, ты мне деньги на мою контору пошлёшь... Ну, а я тебе десять процентов верну... В долларах! — надавил Макс. — Время нельзя упускать, Степаныч. Вдруг кто-то другой явится — и всё. Схема работать не будет.
— За счёт чего ты мне вернёшь? Эскизы не утверждены...
— Оформим договор задним числом, будто всё было согласовано с Борисом... Степаныч, деньги лежат и ждут — надо только наклониться и поднять их! Степаныч, давай не упустим шанс! Я сейчас тоже лапу сосу... Сам знаешь, какие сметы, какие бобы центральным театрам отваливают. Там верхушка и родня бабло под себя лопатой гребут... Вон в “Гоголевском” — миллионы стырили, от денег захлёбывались. Гомики там чёрную икру ложками жрали. А на сцене смотреть не на что... А у тебя, Степаныч, всё же театр! Традиция, классика! Но ты на окраине — тебе крохи. Надо хоть их склевать!
— То, что крохи, это ты верно сказал. — Степаныч покусал ус. Предложение было искусительным, дьявольским. В чём-то обыкновенным. Но могло ли это затронуть Бориса, могло ли это как-то ущемить, оскорбить Бориса? Ведь ничего покуда неясно.
Макс молчал, он знал, что если Степаныч кусает ус, значит, думает, как Чапай из известного фильма.
— Давай через неделю об этом потолкуем. Сейчас не могу.
— Я всё понял. Не достаю. Через неделю заеду.
Макс со своей модельерной конторой был человеком опытным, надёжным, при этом жадным не только до денег, но и до работы. Не мог сидеть без дела и проектов. Но время для не утвержденных ещё костюмов к спектаклю “Гамлет” явно не подоспело.
Синий “Феррари” взревел, крутанулся перед машиной Степаныча и сизым выхлопом из двойной трубы испортил воздух.
Мысли Степаныча понеслись скачками: “Десять процентов в долларях — сумма недурственная. Прав Макс: если придёт кто-то другой, вся затея коту под хвост, момент упускать нельзя, а если Стас будет “Гамлета” ставить, он в костюмерные дела нос совать не будет”.
— Так-так! — вслух произнёс Степаныч, а потом опять про себя, но уже с восклицательными знаками: “Документы надо будет подготовить... Чистые листы с подписями Бориса есть... Так-то так! Да не так! Господа хорошие! Где Борис-то?!” — с досадой подумал Степаныч. И даже слёзы навернулись на глаза. Где же он? К Светлане надо ехать, к его жене. Она самая близкая. Должна же она хоть что-то знать.
Глава пятая
Светлана, любовь и всё остальное
Борис Вершинин влюбился в Светлану Буйнову с первого взгляда, безумно и поэтично. Поэзия состояла в том, что он, как мальчишка, долго любил её платонически, не по-режиссёрски, не по-хамски, как это умеют делать столичные режиссёры, домогаясь молодых актрис. Очумительно считавшие себя гениальными, столичные режиссёры не отягощались моралью и первым делом укладывали молодую актрису в кровать, а чаще всего — на диван в своём кабинете... В театральных кругах существовало даже пошлейшее понятие “уфремовский диван”... Нравственников в театральной сфере находилось мало, поэтому такими развратными диванами некоторые режиссёры гордились, некоторые даже напоказ.
Борис долгое время к Светлане не подходил, приглядывался, очаровывался издали. И даже когда познакомился с ней, не признавался, что он режиссёр и имеет к театру непосредственное отношение. Он с ней не то что заигрывал, а не хотел в ней разочароваться — это и была поэзия отношений. Пусть она его полюбит этаким простачком, у которого только съёмная комната на окраине Москвы, ни шиша в кармане, а о творчестве — только вздохи и ахи, и поклонение перед небожителями искусства, коих в Москве было по дюжине на каждом театральном углу...
Светлана была родом из Харькова, молодая театральная актриса, красивая, чернобровая, голос особенный, звонкий и завораживающий, а ещё — смех. Смех у неё серебряный, заразительный. Искренний. Но роли в местном театре ей давали в основном трагические, второстепенные.
В Москву Светлану затащил обманом один киношный режиссёр, навешал лапши на уши, пригласил сниматься в полнометражном художественном фильме. В итоге фильм не сняли, кинокарьера Светланы не пошла, но и возвращаться проигравшей обратно в Харьков, ничего не добившись в столице, не хотелось. Почти наугад она выбрала театр невдалеке от места, где квартировала у тётки, театр не очень большой, средний по популярности, но в центре и не пустой... Случай — его Величество случай — наградил её. В начальной судьбе актрисы — всё от случая. Прима-актриса этого театра, на которую делал ставку главный режиссёр, нашла себе богатенького режиссёра-иностранца и безоглядно умчалась с ним в Лос-Анджелес, мечтая о голливудских “Оскарах”. Судить её никто не смел, а завидовали всем театром... Впрочем, время было “бегучее”, так что легковесные женские головы у многих закручивало не в ту сторону, точнее — в западную сторону, заокеанскую. Многие возвращались из-за океана без цента в кармане или оставались там, навеки забыв о славе и актёрской карьере.
Светлана пришла в выбранный театр почти на цыпочках, но с первого посещения ей удалось поговорить с главным режиссёром. Она чистосердечно поведала ему историю со своим неудавшимся кинодебютом. Режиссёр, опытный театрал Сан Саныч Грибов по кличке Мухомор, наметанным глазом осмотрел “экстерьер” актрисы, вслушался в её голос и сказал, будто отрезал:
— Подойдёшь!.. Начинаем восстанавливать “Отелло”. Дездемону учи...
Ошалевшая от удачи Светлана вышла из театра, как во сне... Но зубки стиснула, себя настропалила на беспробудную работу. Это означало, что надо потрудиться и Сан Саныча услышать во всём — услышать и понять, чего хочет от неё этот многоопытный Мухомор со званием заслуженного деятеля искусств.
Понимая, что в труппе выскочек и любимиц режиссёра не любят и будут строить козни, в своём поведении Светлана опиралась на скромность и дружелюбие. Но к этому удачно примешалась версия, что у неё дядя очень влиятельный человек в Совмине. Дядя действительно работал в Совете Министров, но влияния никакого не имел, трудясь в архиве ведомства. Однако слух создал ему образ влиятельного чиновника. А в столице чиновников всегда боготворили.
Легенда о “блате” прокатилась по ушам злопыхателей: за Светланой, мол, кто-то стоит важный и в обиду не даст; уж лучше тогда подружиться с ней, чем строить козни. Режиссёру она тоже угодила. Была ли она у него в подружках или, грубее и вульгарнее сказать, под ним на режиссёрском диване, оставалось тайной, но внешне она пользовалась покровительством Грибова-Мухомора. А ещё Светлана поставила цель — подружиться с женой Мухомора, администратором театра, женщиной в меру заносчивой и в меру капризной, но без крутых закидонов жён начальников. Светлана включала в общение с ней свои хитрые штучки, просила Марию Андреевну Грибову дать ей советы как начинающей артистке, готова была выполнить маленькие просьбы и дарила ей при случае милые безделушки: целебный фито-чай, французскую помаду, оригинальную игольницу... За Москву нужно была цепляться всеми коготками! И пока это у Светланы получалось недурно.
Борис Вершинин в то время свой “Пегас” создавал ещё только в голове, прикидывал творческий костяк, присматривался к постановкам старших товарищей. Он знал и по-своему ценил плеяду знаменитых режиссёров в центральных театрах: “МХАТы”, “Маяковка”, “Таганка”, “Современник”, “Ленком”, “Моссовета” да ещё с полдюжины знаковых сцен, но гениями-постановщиками спектаклей никого из них не считал. В некоторых из “выдающихся” он видел ремесленников и хитрых угодников и власти, и бомонду. Но главное — Борис с горечью понимал, что через эту когорту ни перешагнуть, ни вровень с ними не встать. Это были настоящие феодалы, повязанные долголетними связями, кумовством, сцепками с властными структурами; они жёстко и только в свою пользу делили жирный советский пирог всенародной славы и наград от власти, при этом могли презирать друг друга, но признавать тщеславие и зону влияния каждого.
Из актёров эти феодалы лепили сценических героев, словно из пластилина, личные амбиции и прочие актёрские замашки-глупости в расчёт не брались, разве что в порядке исключения. Постулат режиссёра был таков: актёр — сосуд пустой, который наполняется режиссёрским содержанием, ибо только режиссёр отвечает за спектакль, а даже не автор. “Убить автора” — статья французского театрального деятеля была тогда даже популярна. А посему автор — это тоже пластилин...
Однако советское время кончилось, на подмостках оставались ещё отголоски, отзвуки тех времён, но уже не такой громкости, как бывало прежде.
...Накануне Борис посещал “Таганку”. Он еле досидел до конца знаменитый любимовский спектакль — пушкинского “Годунова”... В зале, тёмном таганковском зале, небольшом и душноватом, с пыльной, обтянутой чёрным бархатом, с минимализмом декораций сценой, казалось, было как-то очень неуютно, словно театр израсходовался, увял, готовится к капитальному ремонту или сносу. В зале сидели десятка два-три настоящих зрителей и пара классов школьников, которых постоянно шёпотом урезонивала учительница, чтоб не шушукались и не хохотали не к месту. Им, школьникам, и дела не было до спектакля, решённого в модернистском любимовском стиле, но самое главное — актёры играли холодно, скучно; вроде всё было так же, как прежде, но накала никакого. Словно не было в зале погонщика (а его и в самом деле не было поблизости, на должности и даже в стране), каким был главреж, гонявший своим режиссёрским кнутом пустоголовых актёров... Он их мало ценил, и оценки давал соответствующие. Хотя актёры были с именами, даже с очень громкими именами...
Борис, сидя в зале “Таганки”, думал об этом. Как важен режиссёр! Атмосфера театра! Никакие именитые актёры не спасают действо, ежели нет на них худрука! Он должен постоянно держать труппу в тонусе — никаких послаблений, никакой халтуры и отсебятины! В том спектакле даже фирменная таганковская ремарка Пушкина “Народ безмолвствует”, которую создавали в зале, совсем не сработала. Народ и безмолвствовал, и был равнодушен.
Ещё б’ольшую смуту внёс в душу Бориса очередной просмотр модного спектакля в “Маяковке” по раскрученному Теннесси Уильямсу “Трамвай “Желание”. Впервые Борис попал на него в середине восьмидесятых. Спектакль длинный — три акта, с двумя антрактами, — шёл больше трёх часов. Стояло лето, кондиционеров не было, в зале душно и напряжённо, а главное, хоть спектакль по русским меркам “ни о чём”, прекрасно смотрелся, даже интрига американская интересна — треугольник... опять же. Под конец спектакля главную героиню вывели на поклон под руки, она была измотана, выжата, пот лился у неё по лицу. Да и партнёры её вышли на поклон сырыми от пота, на главном герое — рубаху хоть выжимай.
“Ах, как хорошо-то! — думал тогда Борис. — Здорово! Браво, режиссёр! Он поймал нерв спектакля. О чём этот чужестранный сюжет, каким боком он привязан к русскому бытию, вообще, о чём это всё, — про это все скоро забудут, но важно другое: зритель увидел, почувствовал игру, талантливую работу актёров, их силу и магию театра, а ещё — трудовой пот (лица актёров блестели от пота, светлые одежды актёров серели сырыми проплешинами трудовой испарины). И какими долгими были аплодисменты зала!”
Минус спектакля был в самой пьесе, в самой коллизии, далёкой и отстранённой от русской судьбы. Но постановщик в “Маяковке” был хитёр: он выжимает соки из любого подвернувшегося под руку персонажа, а русская это жизнь или жизнь папуасов, ему неважно... Эмоция, темперамент, гипноз сцены... Старая русская школа — всё же великая театральная школа!
Прошло несколько лет. Прошлая жизнь в стране осталось не просто в прошлом, а за какой-то даже стеной прошлого. И Бориса что-то толкнуло в “Маяковку” на спектакль Уильямса — тот же самый, о той же чужой американской жизни, “Трамвай “Желание”.
Зал был почти пуст! Нет, кое-какой зритель был. Но зал находился в положении всё же более угнетенном, чем полупустой. Лето, но дышалось легко, свободно, даже отсутствие кондиционеров не сказывалось на атмосфере. Постановка та же. Главные исполнители — те же. Но всё совсем не так! Спектакль словно бы состоял из каких-то мало связанных этюдов, и как будто зритель присутствовал на какой-то репетиции, где выкладываться не нужно.
Спектакль двигался к концу, но на главной героине ни капельки пота, хотя она постарела почти на десяток лет. Да и партнёр её, главный герой, свеж, как огурчик, бодр... И никаких пятен влаги на белой рубахе.
Всё вроде бы то же самое: и слова, и декорации, и сцена, и актёры... Но всё не так. Зал чужд, мёртв, актёры не зажигают своей игрой, их даже не спасают популярные имена и былые заслуги, да и внешность никакого театрального триумфа не даёт. Если нет востребованности, никакой режиссёр, никакие актёры не добьются успеха, не создадут театра.
Чтобы искусство жило, должно и общество жить!
...Однажды, размышляя об этом, Борис остановился под деревом. Остановился потому, что стал накрапывать дождь, а у него не было зонта. Тут он, оглядевшись, заметил афишу: “Отелло” в театре режиссёра А.А.Грибова, или Мухомора, если попроще. Спектакль уже начался, но Борис решил оказаться в зале, чтобы не мокнуть под дождём.
Он не знал Грибова лично, но его театр считал классическим, устойчивым, потому и заглядывал сюда. Вот тут-то он и наткнулся на Светлану. Его будущая пассия была задействована в шекспировских страстях с мавром Отелло.
Зал заполнен наполовину — тогда это было обычным явлением, — но на сцене было очень даже живенько, и главная героиня без крикливости и истеричности обольщала зрителей. Она им нравилась. Она нравилась и Борису. В ней была открытость, даже простота, но в какие-то моменты в ней — то ли в ней самой, то ли в героине — пробуждалась спрятанная гордость, неприступность и внутренняя, должно быть, до конца не раскрытая сила любви. “Да-а, — сказал себе Борис, — Мухомор угадал с этой Светочкой…”
Выйдя из театра, Борис отметил для себя на афише, когда будет следующий спектакль “Отелло”, чтобы прийти и посмотреть его с начала и до конца. На этот спектакль он уже пришёл с цветами. А позднее дождался Светлану после спектакля, вежливо познакомился, наговорил комплиментов и проводил до дому. Но пока скрывал свою причастность к театру. “Пусть пока, — говорил он сам себе, — я буду для неё никем... Поглядим, что она за фрукт, может, уже возомнила себя перворазрядной актрисой, к ногам которой валятся поклонники, и он один среди них. В жизни женщина должна жить, а не играть!” Так рассудил Борис в то время. Это было время первых свиданий со Светланой.
Он ходил в театр Мухомора каждый раз, когда шёл спектакль “Отелло”. Иногда Борис, как бы заигрывая со Светланой, уходил со спектакля, не дождавшись конца; он уже знал, что она ждёт его, она уже высматривает его в зале: здесь ли он? И это было символично... К тому же высмотреть его в зале было легко: залы были полупусты, былые советские аншлаги закончились. Теперь зрителем был чаще всего провинциал, который хотел увидеть на сцене не столько спектакль, сколько прежних знаменитостей, либо настоящий театрал, который уже намертво прикипел к театру и не предаст его никогда, либо школьники и студенты, которых гоняли на театральную классику учебные программы, вернее, ретивые учителя-словесники.
...В тот день Борис решительно собрался на “Отелло”. Он уже болезненно соскучился по Светлане, он думал о ней каждую минуту и даже готов был произнести самые важные слова... Выпал выходной день, погода была весенняя майская солнечная; люди уже вовсю мечтали или вынуждены были мечтать о дачах, о посевах, о хлебе насущном, — и что им какой-то там шекспировский мавр с ревнивыми мозгами и жалкой уликой — шёлковым платочком для соплей...
Зал был почти пуст: редкие забредшие люди-зрители, кто-то истинный поклонник, из мужчин — одинокий скучающий интеллигент, уставший пить и ругать власть на кухне. Дездемона-Светлана появилась на сцене и, похоже, очень расстроилась. Она, должно быть, не увидела в зале его, Бориса, он в этот момент и вправду был не виден, он выдерживал паузу — умышленно опоздал к началу.
Играла Светлана чётко, отточенно, как заведённая пластинка, но голос её — высокий, звонкий — звучал раздражительно, словно бы с обидой, дребезжал.
И тут появился Борис, не пряча букет пылающих алых роз, вошёл в полупотёмки зала, широко пошагал к сцене, сел на первый, неминуемо видимый актёрам ряд, невзирая на свет рампы и софитов. Светлана-Дездемона встрепетала. Борис даже почувствовал её трепет, её волнение; она увидела его, просияла, хотя роль Дездемоны в этот момент не предполагала сияния героини, впрочем, это сияние было больше внутренним; она, конечно, заметила и яркие, жгучие розы в его руках... и эти розы были не просто роскошным и дорогим по всем меркам подарком — это был уже какой-то откровенный знак возвышенных чувств и желания близости.
С каждой минутой Светлана играла всё интереснее, повеселела, вошла во вкус, она была откровенно хороша в своей артистической пылкости, даже мавр Отелло по-настоящему, а не на сцене, что-то заподозрил и стал её ревновать; он как опытный партнёр чувствовал возбуждение партнёрши и не совсем мог подстроиться под её темперамент, хотя именно он должен был быть горячим нетерпеливым ревнивцем.
Борис сидел как заворожённый: он не просто любовался Светланой, он уже любил её. Он был очарован её талантом, умением перевоплощаться, отдаваться чувствам героини.
Вот последняя, финальная роковая сцена. Отелло, этот несчастный страдалец, наконец-то исполнил свою злобную миссию. И Дездемона, погибшая от руки глупца, лежала посреди сцены, а зал при этом не особенно и страдал, рыхлый, полупустой зал. Вскоре раздались жидкие аплодисменты. Актёры вышли на поклон, зритель тем временем уходил.
Борис не спешил передавать букет своей Дездемоне... Актёры подались за кулисы, а Светлана не спеша подошла к рампе. Зрителей в зале почти уже не было. Да и сцена опустела. Выходило, что они вдвоём, — он и она. Момент был блистательно роковой, фатальный, счастливейший. Борис протянул Светлане цветы, она приняла их, прижала к груди, но не сводила с Бориса глаз.
— Иди ко мне... Ко мне... — услышала она шёпот Бориса и заворожённая подошла ещё ближе ко краю сцены.
Борис протянул ей руки, и через мгновение он ловко, сильно и неотвратимо подхватил Светлану на руки — она только и успела громко охнуть, а потом он поцеловал её жарко в губы и прижал к себе плотно-плотно, как ценную добычу. Жертва не сопротивлялась, а потворствовала, сама льнула к избраннику.
Несколько зрителей да пара билетёрш с улыбками и потаённым восторгом наблюдали эту сцену неверности Дездемоны, словно нечаянное продолжение шекспировской трагедии, кончившейся реальным хэппи-эндом.
Объяснение не было долгим. Борису хватило нескольких фраз, чтобы признаться в любви и сделать предложение. Светлана, казалось, была этим ошарашена. Неветреная, рассудительная, в чём-то очень осторожная и даже расчётливая, она враз отдалась чувству, искренности Бориса, доверилась ему и своим проснувшимся чувствам и ответила магическое женское “да”.
Уже потом, после ночных поцелуев и волнующих счастливых объятий, Светлана спросила:
— Почему ты так долго меня обманывал? Я ведь знала, что ты учился на актёра в группе у Кабакова... А потом на режиссёрских курсах...
— Ты знала?
— В актёрской среде ничего не утаишь.
— Почему же ты мне об этом не сказала?
— А почему ты скрывал?
— У меня пока не всё устроилось, хотелось тебя удивить, пригласить на премьеру, — виновато признался Борис.
— Вот и я не хотела торопить тебя, Боренька.
—Светочка, экая ты деликатная... Да ты просто чудо! — встрепетал Борис. — Да-а... Ты даже глубже и умнее, чем я думал.
— Я буду считать это комплиментом, — усмехнулась она.
— Светочка, я пока режиссёр на пороге театра. Но я своего добьюсь!
— Я в тебя верю, — прошептала она в ответ и теснее прижалась к нему. — Очень-очень верю... Мне, наверное, Мухомор нагоняй устроит за то, что ты меня после спектакля прямо со сцены утащил... Но в этот момент я, наверное, самой счастливой женщиной на свете была. Отелло задушил, а ты утащил... — Она указала на цветы: — Я, Боренька, эти розы навсегда сохраню. Они засохнут, и я их сохраню...
Театральная партия состоялась — даже с театральной интригой!
Потом — мендельсоновский марш, кафе и море друзей-актёров, шампанское рекой и не только... Театральная чета повела семейный отсчёт. Все принимали этот брак на ура. Он обещал быть счастливым, крепким, творческим, ведь всё выходило так здорово, счастливо, по любви и взаимности, а ещё такая матёрая связка: он режиссёр, она актриса... Семейные творческие подряды, как водится, надёжные, денежные и перспективные. Но по жизни иногда такие схемы давали сбой... Впрочем, как и в других сферах искусства.
* * *
Через год театр “Пегас” набрал первую показательную высоту. Однако предложение Светлане перейти в “Пегас” от супруга пока не последовало. Сперва она этого предложения ждала и, конечно, не отказала бы Борису, но и рваться на подмостки “Пегаса” не спешила. Она не то что бы не верила в новый театр, в мужнины силы и талант, напротив, она очень верила в особость и незаурядность мужа, она опасалась уйти из театра Грибова-Мухомора, где всё уже было отработано, поставлено на поток, где магическое слово “стабильность” давало надежду на необходимый кусок хлеба и даже иногда с маслом славы. Но когда “Пегас” состоялся как творческий институт и районный муниципальный театр и вошёл в театральную афишу Москвы, Светлана почувствовала в себе ревность и некое недоверие со стороны мужа.
— Боренька, — ласково говорила ему Светлана, целуя его в ушную мочку в самый подходящий момент, вполупотьмах, перед ночными ласками. — Почему ты медлишь, ты режиссёр со своим театром, а я жена режиссёра... — Нотка капризности закрадывались и проскальзывала в её магически-просящем голосочке. — Возьми меня к себе в труппу. Ты уже твёрдо стал на ноги.
— Нет, совсем ещё не твёрдо. Пока есть пара-тройка нормальных постановок, но театр ещё в зачаточном виде. А ты... ты у Мухомора уже величина.
— Я понимаю, почему ты меня не берёшь к себе, — уже с настоящей ревностью упрекала Светлана. — У тебя там свои актрисочки... — И она капризно отворачивала от Бориса носик.
— Светочка, я выбрал тебя по любви, я женился на тебе по любви. Прошу не устраивать мне театральные сцены ревности.
Светлана иной раз пускалась даже в слёзы, но Борис не сдавался. А однажды он и вовсе завёл эту долгоиграющую тему в некий тупик, из которого Светлане было не выбраться.
— Светочка, пойми, моя умничка, — этот разговор он заводил уже не перед ласками, а после них, когда Светлана легонько, в ритм его дыхания, колыхалась у него на плече: — Мне нужен театр свободный. Свободный в лучшем смысле этого слова. Он не должен зависеть от семейных расчётов, от семейных интриг, от разного рода подхалимства... Старые тётки, жёны режиссёров играют Татьяну Ларину — разве это свободный театр? Обрюзглые дамы с телесами, родственницы и любовницы, лезут на сцену в “Трёх сестрах” — разве это свободный театр? Это ложь... Прохиндейство! У нас и так большинство театров загажены роднёй, связями, кумовством... Старые кабаны и кабанихи руководят труппами и ни за что никого не подпустят... Нет, такой театр мне противен! — Борис заводился, начинал приводить примеры.
Но Светлана, пообтёршаяся уже в столичной актёрской среде, тоже была не лыком шита.
— Боренька, такой свободный театр невозможен. Тем более в Москве... Театр без интриг и протекции как настоящий творческий объект не существует. Это всем известно. Глянь-ка на комсомольский театр Ширинкина. У него дочура — ни рожи, ни кожи, а на всех главных партиях... Он её народной сделал! А фавориты и фаворитки во МХАТах... А твой любимый Кабаков. Он со своей малолетней жёнушкой спектакли закручивает... На сцене не игра, а кривлянье, но все в ладошки хлопают. Тоже скоро в народную протолкнёт... Да и где, Боренька, ты наберёшь преданных актёров, особенно актрис? Все они будут думать о своей славе, об успехе, а конкурентке с удовольствием подставят подножку. — Тут Светлана подобострастно заглядывала в глаза упрямцу-мужу и шептала: — А вот мне подножку они поставить не смогут. В этом есть плюс. В этом я не просто тебе жена, а твоей верный союзник. Как же ты, Боренька, не поймёшь такую выгоду? Пока держит меня Мухомор — слава богу. Но он никогда меня на заслуженную не выдвинет, у него там своя очередь и свой расчёт... А рядом с тобой мне будет спокойнее.
— Да, разумеется. Многие считают это нормальным и с этим мирятся, мол, свой тянет своего... Но не для того я затеял всё дело, чтобы повторять успех или ошибки других. Мой “Пегас” будет другим. Я хочу дать шанс многим и разным... А стоит мне взять в труппу тебя, я буду невольно подчинён тебе. Я буду озабочен тобой. Ты же мне не чужая. Любимая жена! Разве я буду свободен в выборе актрис?
Светлану мужнины монологи о каком-то идеальном свободном театре, где все актёры вдруг — с чего бы это? — раскроются в своих талантах, не пронимали:
—В Москве никуда не денешься без блата, без связей, без родственников и знакомых, без кланов. Все друг друга стараются устроить. Особенно в искусстве. Вон на эстраде — каждый своего безголосого отпрыска тянет... Ты что, Боренька, открой глазки... — Она старалась говорить осторожно, чтоб не ущипнуть больно его самолюбие. — Вспомни, как вы со Степанычем с протянутой рукой ходили и выпрашивали деньги то на одно, то на другое. А другим сыпалось без всякой меры...
— Мы со Степанычем и сейчас ходим... Будем и дальше ходить... Но слава выше денег! Искусство выше денег! Твои желания я стараюсь понять, — начинал горячиться Борис. — Но почему ты меня не хочешь услышать и понять! Есть ещё одно обстоятельство... Ты мне очень помогаешь тем, что работаешь в другом театре. И я для всех режиссёр свободный!
— Свободным ты был тогда, когда не был женат, — иронично усмехалась Светлана и закругляла разговор.
И всё же Борис не торопился брать под своё крыло жену. Почему? Он ей в общем-то всё искренне объяснил. Но было ещё одно обстоятельство. Театр Грибова-Мухомора был по статусу выше новоиспеченного “Пегаса”. Взять Светлану к себе он всегда успеет, а пока пусть она будет под софитами Мухомора. Однако разговор о театральной связке муж-жена Борис не забыл, а на упомянутую связку знаменитого Кабакова со своей женой, бывшей своей ученицей, в спектакле “Сублимация” какого-то английского водевильщика отреагировал по-своему.
Борис оценил этот спектакль дурнее дурного, глупее глупого — провал, ещё резче — мерзость. “А в ладошки все хлопают...” — усмехнулась Светлана. “Нет, не все!” — горячился Борис. Тогда-то и родилась у Бориса идея — сыграть спектакль на два лица со своей Светланой. С исполнением идеи Борис торопиться не стал, но тщательно стал приглядываться к материалам на два действующих лица: он и она.
...Некоторые свои тревоги Светлана поведала Марии Андреевне, жене Мухомора, которая, казалось, осуществляла неусыпный контроль над своим мужем-режиссёром.
— Я ведь вот о чём беспокоюсь, Марья Андреевна, — признавалась Светлана. — Мой Борис красавец, художественный руководитель. Кабы его там, в “Пегасе”, дурные девки не сглазили или не окрутили. Мне он очень дорог, боюсь его потерять, вот поэтому и готова, как декабристка, за ним в Сибирь... из центра на московскую окраину...
Марья Андреевна выслушала её с неимоверным вниманием и мудрым голосом со старческой хрипотцой дала наставления:
— Ты, красавица, сразу узел завяжи на ревности. Нет её ни для него, ни для тебя! Если будешь Бориса ревновать, измотаешь себе всю душу. А это всё без толку. Ежели человек хочет выпить стакан самогона, он всё равно его выпьет. Никто ему не запретит.
— Почему самогона? — удивилась Светлана.
— Мой Мухомор самогон больше коньяку любит, — отвечала Марья Андреевна. — Только надо самогон ему подавать домашнего качества... Профессия и у Бориса, и у моего муженька больно гадкая... Знаю, опытная уже, как попользовались некоторые режиссёры подчинёнными актрисами. Как наполеоны...
— А как пользовался Наполеон? — спрашивала с искренним интересом Светлана.
— Тот, подлец, даже ботфорты не снимал, когда женщиной пользовался... Но когда ему жена Жозефина рога наставила, чуть не сдох от ревности...
— Лучше б сдох! Нам бы легче... — усмехнулась Светлана.
— Права ты в одном. За мужа-режиссёра надо крепко держаться. И чужих баб-вертихвосток к нему близко не подпускать! Не красота, а женская хитрость — страшная сила!
Они вместе рассмеялись.
* * *
Однажды, когда Борис слегка заматерел на своём посту, а “Пегас” уже встроился в театральное пространство Москвы и мог похвастаться своим пусть и скромным, но заслуженным успехом, тема спектакля мужа-жены всплыла на поверхность. Борис поддался то ли подспудному влиянию Светланы, то ли чувству совестливости: вот, мол, всем стараюсь дорогу проложить, а самого близкого и любимого человека обделяю… Одним словом, Борис решил поставить пьесу на двоих: приходящая исполнительница его жена Светлана и он сам, благо актёрское образование было за плечами. Пьеса, казалось, тонкая, изящная, даже изысканная — “Семейный дуэт” французского драматурга Жерара Солье — это совсем не то, что было с семейной парочкой у Кабакова в пошлой “Сублимации”.
Пьеса, правда, была несколько занудна, в ней не хватало действия, много было говорильни, модернистских стихов Верлена и Бодлера. Но таким образом Борис давал и себе, и Светлане шанс на успех. Вот мол, ты меня просила пустить тебя на сцену “Пегаса”, пожалуйста, раскрывайся здесь как приходящая актриса. “Я тебе в этом спектакле и царь, и слуга!”
Это было счастливое время для Бориса и Светланы. Они упивались друг другом на сцене. Им казалось, что всё у них получается, всё срослось, соединилось в творческом экстазе и гармонии.
А как постарался художник-постановщик Даниил Павлов! Он с вдохновением принял задумку Бориса, устроил им пространство, создал экстравагантный наряд сцены, поработали спецы театра и со светом, и музыкой... И где-то от некоего предчувствия головокружительной премьеры Борис мечтал, что вся театральная Москва будет говорить о таланте его супруги. Он ведь и работал на это — на её имя.
Для того и задумывался весь этот “проект” — это слово Борис не любил, слово холодное, расчётливое, но оно по ошибке затесалось в лексикон русского искусства, — и это слово некоторые привязывали к вызревающей пьесе “Семейный дуэт”.
А премьера! Они, Борис и Светлана, ждали этой премьеры с детским восторгом. Перебрали десятки вариантов афиш и аннотаций. Они искренне волновались, понимая, что спектакль — их семейный труд — есть какой-то особый рубеж в их творческой судьбе. Светлане мнилось, что они теперь уже точно не расстанутся на сцене, и она безоглядно переберётся в “Пегас”, а муж не будет придумывать наивные или хитромудрые отговорки против ее участия в его постановках.
Занавес открылся. Борис по старинке — а не как было принято в последние годы в театрах, когда декорации не скрывались, а, напротив, демонстрировались якобы с целью заранее погрузить зрителя в атмосферу спектакля — сделал в этой постановке начало старомодное, с открытием занавеса. Тёмные тона, тёмная мебель в комнате, лампа под зелёным колпаком и ливень за окном, едва слышный, но с настоящими, живыми каплями дождя на большом оконном стекле. Всё предполагало успех.
Борис и Светлана играли вдохновенно. Зал на премьере был полон: гости, пресса, чиновники от культуры и т.п. Но зал был вместе с тем холодноват и насторожен, он ждал чего-то зверского, взрывного, трепетного, сногсшибательного, может быть, пощечины, может быть, выстрела, может быть, какой-то откровенной дикой постельной сцены, даже несуразной, и, конечно, с истерикой... Борис ведь, смеясь, часто утверждал, что актрисам лучше всего удаются роли кабаних, самодурок, истеричек, изменниц, лгуний; особенно женщины ярки, когда на сцене ругань, скандалёз или даже буза... Тут актриса естественна, ибо во всякой женщине сокрыта и бузотёрша, и истеричка, и лгунья, и... Но пьеса “Семейный дуэт” не предполагала драчки или измен, она предполагала высокую, философски понятную, светлую, одухотворенную любовью жизнь, где всё материальное где-то там, за окном, в бытовом мире, куда герои не торопятся выходить... Они не могут наговориться друг с другом, они читают друг другу стихи — эта пастораль будто песня.
Всё шло, в общем-то, своим чередом. “Креативненько”, — как выразилась Мария Андреевна, разумеется, приглашённая на премьеру. Её муж Мухомор нашёл повод на премьеру не приходить. Словом, всё шло путём, в русле написанного автором, в отличном исполнении. Но вдруг — и это услышали почти все зрители, а главное — это услышали Борис и Светлана на сцене — кто-то откровенно и громко захрапел. Храп, а уж тем паче сап — дело в театральном зале привычное, им никого не удивить, ни зрителей, ни актёров, но здесь-то был не просто спектакль, здесь была избранная премьера, да и на премьеру собрали людей не чужих. И ведь пьеса всего-то на час тридцать пять, без антракта. И тут — на тебе...
Храпел Эдуард Семёнович, большой чиновник из департамента культуры. Он сидел на особом месте в зале, в небольшой ложе на двоих, сидел один, второй стул занимал припасённый им к премьере большой дорогой букет. Храп был энергичен, сочен и даже издевательски вызывающ, словно этим храпом Эдуард Семёнович ставил приговор спектаклю.
Билетёрша долго не решалась, но потом всё-таки осмелилась: вошла в ложу и мягко растолкала храпуна-чиновника. Но назад плёнку истории не отмотаешь... А жидкие, разрозненные аплодисменты, которые раздавались иной раз по ходу постановки, звучали на фоне этого могучего саркастического храпа совсем тщедушными.
Остаток спектакля Борис и Светлана дотянули профессионально, якобы не смутясь. И уж самым интересным стал финал, более-менее удачный и не храпучий... Самым живым в спектакле оказался зонтик, который герои искали вместе, чтобы выйти под дождь; зонтика так и не нашли, но нашли себя... в объятиях друг друга...
Спектакль окончен. Занавес закрылся. Аплодисменты неминуемы. Но Борис крепко держит Светлану за руку и не торопится выйти к зрителям на авансцену на поклон. Он чувствует дрожь Светланы, её досаду и в то же время понимает, что она, Светлана, ни в чём не виновата, а он расплачивается за свою самонадеянность, за своё верхоглядство и неосторожность — в театре держи ухо востро! Провалишься там, где и в голову не придёт, что можно провалиться. Почему он был уверен, что их будут с умилением слушать? Сволочь Эдуард Семёнович продемонстрировал своим легендарным храпом, что с этими модернистскими бодлеровско-верленскими стихами их слушать не стали.
Борис и Светлана, конечно, вышли на поклон, и несколько шикарных букетов, и поздравления, и “браво!” (которое, предвкушая банкет, орал во всё горло Барсов) впечатления от спектакля не изменили.
Поздравляли все. Почти все. Кто-то с пылающими глазами: “Здорово”, “Ну, Борис, ты мастер! А Светочка твоя просто красавица”, “Это событие!” О лицемерии, подхалимстве в театре все знают, дело привычное: худрук в театре не может быть негениальным. Тут хвали-нахваливай его сколь хошь — не пересолишь, не пересластишь, не переборщишь!
Друг и правдоруб Стас Бельский — человек, себя уважающий не меньше, чем всякий худрук в театре, — крепко потряс руку Борису и высказался:
— Постановка-то хороша. Пьеса слабенькая. Стишки эти мутные… Да и вообще, Борь, стихи в спектакле — это хрень... У этого Бодлера в стихах чёрт ногу сломит, недаром они с Верленом оба были с придурью... Композиция тоже какая-то вялая… А постановка, дружище, хороша...
На шикарном банкете — тут уж постарался Степаныч, который умел закатывать роскошные застолья, — все выпили, размякли, говорили в основном добрые слова, особенно нахваливали Светлану, а она краснела и всё старалась не выпустить из вида Бориса, словно его могли увести от неё. Звучали слова и “гениально”, и “талантливо”. Театральная обслуга была за “гениально”, актёры — за “талантливо”, но с оговорками, делились меж собой под выпивку и великолепный закусон.
— Пьеса на любителя... Наш зритель с окраины Москвы на такое валом не повалит.
— Стихи больно непонятные. С голоса они плохо идут.
— Всё заморским потчуемся. Вот ежели бы Есенина… Тогда б совсем другое вышло.
— Да, увлеклись мы Западом... Чё они, умней, что ли? О русском театре забыли... Что за пьеса... Хрен разберёт. Муж да жена друг возле друга трутся да стишата друг дружке читают...
— Пресновато!
— Вот Гоголь гений! Вот Манилов с Маниловой — сколько у них живости и трагедии. Они и без слов были бы хороши.
— Новизна новизной, но наш зритель — ретроград, ему чеховскую тягомотину подавай...
— Кто бы что бы ни говорил, у каждой актрисы есть своё амплуа. Стихи со сцены — дело не женское...
Но на талант постановщика, разумеется, никто из своих не посягал.
Борис понимал, что задумка его провалилась. Эстетствующий спектакль востребован не будет, французские модернисты для русского уха не очень интересны... Но сколько энтузиазма и труда они в спектакль вложили, в эту работу! И слава Богу! Борис в этот вечер был трогательно нежен со Светланой. А она с влажными глазами каялась перед ним:
— Прости меня, Боренька, это я тебя донимала. Хотелось быть твоей и на сцене...
— Да что ты говоришь, родная! За одного битого двух небитых дают... Урок мы дали себе прекрасный... — утешал жену Борис, не пускаясь в анализ, что вышло, что нет.
Борис мечтал создать спектакль “событие”, но события не состоялось. Журналистка Сайкина из жёлтой газетёнки, тоже приглашённая и побывавшая на премьере, как всегда, разнузданно-вульгарным слогом, с высокомерием полной глупыхи писала о премьере Бориса Вершинина:
“Что нам хотел показать режиссёр? Жизнь усталой друг от друга пары? Чем же они тешатся — стихами? И это всё? Нет, конечно, не всё, не всё то, что задумал автор пьесы Ж.Солье, по мотивам которой и поставлен этот неудачный спектакль. Сам по себе материал глубок, как у Чехова. За пустыми фразами стоит трагедия. Но режиссёр Вершинин всё превратил в слащавую пастораль с некоторыми сценическими вывертами и нудноватым чтением стихов. Кстати, превосходных стихов Бодлера и Верлена! Сценические “находки” Вершинина, где он пробует себя и как актёр, а в партнёры берёт свою жену, что вполне логично с его точки зрения, но не с точки зрения искусства, выглядят натужными, неестественными. Замысел автора пьесы — глубже погрузить в коллизии семейной пары — вот задача театра, чтобы зритель в зале сопереживал, а не храпел”.
— Сволочь! — вырвалось у Бориса, когда он прочёл этот ядовитый абзац Сайкиной в желтолицей, но тиражной газете.
Театр всегда подстерегал режиссёра Бориса Вершинина неожиданностями человеческого характера — завистью, себялюбием. Наряду с упоением работой и, порой, удовлетворённым тщеславием, театр, словно ловец актёров и режиссёров на блескучую, как блесна рыбака, наживку славы, цеплял зазевавшихся, самовлюблённых героев и выбрасывал их из реки театрального успеха и признания, словно рыбу на берег. Эта мысль о ловце на обманную наживку славы и сомнительная метафора о реке признания пришла Борису после раздумья о провалившемся спектакле, который после премьеры больше ни разу не был показан на подмостках “Пегаса”.
Борис понимал, что таким путём взлётов и падений прошли сотни постановщиков, и говорил себе успокоительно, что надо поклониться театральным богам, ведь его провал совсем не оглушительный. Не мог храп Эдуарда Семёновича оглушить весь зал. А ещё Борис стал больше чувствовать спрятанный, извечный подвох театра: прежние заслуги не в счёт, доказывать свою состоятельность на сцене надо всякий раз заново, всякий-всякий раз, хоть в большом, хоть в малом.
Светлана после этого эксперимента охладела к “Пегасу” и больше никогда не имела претензий к Борису. “Пегас” не стал семейным театром. Муж не взял жену на свою сцену. Да и, на счастье, Светлане подфартило: Мухомор отвалил ей партию Софьи в грибоедовском “Горе от ума”. Вот тут были русские рифмы.
Глава шестая
Дача Вершининых и Паша Капитан
Степаныч ехал на дачу Вершининых. К Светлане Николаевне. Он намеревался хоть что-то разведать, разузнать у неё — вдруг зацепка есть какая-то, вдруг весь этот кошмар с пропажей Бориса каким-то образом развеется, и найдётся то место, где затаилась пропажа... Хотя холодок дурного предчувствия подленько подбирался к сердцу Степаныча. Ну что же он, Борис, почему никого не предупредил, ежели куда-то надумал свинтить? Или где-то затаился? Не взяли же его в заложники...
На Борисовой даче Степаныч бывал не раз, приезжал в гости и, бывало, под хороший шашлык, с гостями, они с Борисом отчаянно надирались. Иногда, но не всегда, к ним осторожно, деликатно присоединялся сосед, общительный военный отставник с очень хорошими руками, которые росли откуда надо, и этими руками он частенько помогал Борису по хозяйским делам.
Выпить сосед тоже был не дурак, но себя не навязывал — он человек хоть и тёртый, но правил театральной тусовки не знал и побаивался опростоволоситься. Прозвище у него было Капитан, хотя на самом деле по службе он был просто мичманом на судне обслуживания и ведал больше хозяйственной частью, чем боевой. Но моря и океаны повидал... Звали его Павел. А с прозвищем выходило Паша Капитан. Как-то ладно и звучно. Компанию он не портил, иногда мог ввернуть и уместный анекдотец.
Степаныч подъехал к Борисовой даче, и первым, кого он увидел, был сосед Паша Капитан. Скорее всего, Капитан и сам углядел, что проехала мимо его дачи машина Степаныча, и поспешил выбраться на дорогу за калитку. Понятно было, что про исчезновение Бориса и ему, соседу и приятелю, было уже всё ведомо.
Капитан молча пожал руку Степанычу, тот её молча ему протянул, только кивнули оба друг другу. Капитан закурил. После паузы заговорили:
— Ну, и дела-делишки. Светлана Николаевна мне рассказала... — Капитан жену Бориса всегда величал по имени-отчеству.
— А ты, Паша, ничего такого не заприметил. Может, Борис в застолье там что-то говорил, может, уехать куда-то намечал? Не слыхал?
— Нет, не слыхивал. Как-то раз говаривал, что мечтает порыбачить где-нибудь на крупную рыбу. Но кто об том не мечтает! — Капитан развёл руками... — А вот видишь, как рыбалка для Бориса вывернулась.
— Ты... — Степаныч помедлил с вопросом: — Ты, Паша, тоже думаешь, что его не найти?
— Думай, Степаныч, не думай, человека-то нету уж несколько дней. Давно, выходит, нету. Не может ведь он где-то плавать без вести...
— Но лодку тоже пока не нашли.
— Лодку и не найдут. Её уже кто-то к рукам прибрал. Или на дно ушла. В шторме захлебнулась... О скалы разбилась...
— А Борис? Да он же ведь, наверно, не один был, в спасательном жилете?
— Кто знает... Следствие-то начали?
— Да вроде начали. Но не особо торопятся.
Паша Капитан курил, а Степаныч оглядывал Борисов дачный двухэтажный деревянный дом, который Борису был дорог и мил, где он любил отдыхать, именно отдыхать, “отвлечься от мира”, потому что в театре — ни отдыха, ни продыха, всё в делах, в окружении людей.
Борис дачу так до конца и не довёл. На втором этаже в недоделке пустовала комната, которую он хотел сделать кабинетом, но всё оттягивал. Зато веранду и первый этаж обустроил с комфортом; в гостиной уютно: камин, круглый стол, мягкая мебель; всегда пахнет кофе; кофеманкой была Светлана, да и сам Борис любил варить кофе в турке.
Светлана сейчас вышла на крыльцо, но дальше, навстречу Степанычу, не пошла. Вернее, она поначалу даже и пошла, спустилась со ступенек крыльца, но потом, словно бы испугавшись чего-то, замерла на полушаге.
— Ну бывай, Паша, увидимся, — сказал Степаныч и пошёл к калитке, на встречу с Борисовой женой.
Капитан всё же его остановил:
— Погодь-ка чуток, Степаныч. Дело тут такое неловкое. Но дело. Борис мне задолжал...
— Сколько? — изумлённо спросил Степаныч.
— Да в том-то весь и хрен! — встрепенулся Капитан. — Я ведь ему крышу на бане перекрыл, двери поставил. Своим материалом, закупил сперва... Он меня попросил, когда говорит, я в отпуске буду, ты мне тут всё устрой. Я слово дал. Я слово держу... Глянь-ка, крыша-то какова! — Капитан указал рукой по-за дачный дом.
Действительно, сквозь листву и ветви старой яблони, которая уже не плодоносила, виднелась просторная баня и часть крыши вишнёвого цвета. Свежая темнота кровли, которая отблёскивала на солнце, свидетельствовала о том, что Паша Капитан излагал о новизне крыши сущую правду.
— А цену-то что, не обговорили? — спросил Степаныч.
— Да тут у нас ченч один намечался. Я почему и согласился все расходы на себя взять, — стал было объяснять Капитан.
Но Степаныча окликнула Светлана:
— Тимофей Степаныч! — нетерпеливо выкрикнула она и призывно помахала рукой.
— Ладно, Паша, потом обговорим... Сам знаешь, я за Бориса стеной. Долги покрою. Ты не беспокойся!
— Я и не беспокоюсь, — буркнул Паша Капитан, почесал свою защетинившуюся щёку, раздавил жестоко в пыли каблуком чинарь и пошёл к себе на участок.
Степаныч подошёл к Светлане. Она резко рванулась к нему, прижалась, заплакала, мелкой дрожью затряслись её плечи.
— Как же теперь без Бореньки? Как всё будет? Я ума не приложу... — сквозь слёзы лепетала она.
Степаныч понимал, что дело выходит худо, если и Светлана не настроена ждать, а уже смирилась с отсутствием Бориса.
— А этот, — вдруг кивнула Светлана в сторону соседской дачи, — тебя уже начал обрабатывать?
— Кто “этот” — Капитан, что ли? Чем обрабатывать?
— Ну, с баней этой?
— Не о чем тут и говорить! Надо будет, я с ним рассчитаюсь.
— Да в том-то и дело, он просит не деньги!
— А что? — изумился Степаныч, и каким-то диким шальным ветром в сознании пролетело: уж не пристает ли он к Светлане?
Светлана тоже напряглась, выпрямилась. Глаза мгновенно высохли:
— Ты представляешь, что он просит?
— Что?
— Он две сотки земли просит отрезать к своему участку. Говорит, что Борис ему пообещал.
—Не может быть!
—Вот и я ему говорю: “Не может быть!” — подхватила Светлана, но потом слегка осадила себя: — Может быть, он ему где-то под хмельком сказанул, а тот и прицепился к слову? Пойдём в дом, Степаныч. Хорошо, что ты приехал. Мне так хреново... Хочешь выпить?
— Я за рулём... — отказался Степаныч, но после махнул рукой. — А, да ладно... Давай рюмку коньяку, я выпью...
Светлана достала коньяк из шкафа — бутылка была уже почата, видать, она уже прикладывалась к ней, — сыр из холодильника (на тарелке тоже виднелись пустоты, стало быть, уже закусывала).
Светлана и Степаныч подняли рюмки. И тут настал какой-то неловкий и даже нелепый момент: чокнуться рюмками или нет. Вышла небольшая заминка. Степаныч твёрдой рукой потянул свою рюмку к Светланиной. Они чокнулись рюмками, глухо звякнуло стекло, они через силу улыбнулись друг другу: дескать, будем надеяться на лучшее. И выпили. По полной.
Долго сидели молча. Вроде бы надо было поговорить, и было, о чём, но как-то не вязался разговор… Возможно, этот сосед Капитан встрял со своей крышей, сменил настрой и тему.
— Насчёт Капитана ты не думай. Деньги я ему отдам. Не бойся. Борис в должниках не ходил и не будет ходить! — заявил Степаныч. — Да может, придумал сосед про участок, про эти сотки… Такой соврёт — недорого возьмет. Не бойся!
— Я его-то и не боюсь. Противно просто. Вроде как Борис обещал...
— Не верь и не бойся! — Степаныч захотел сменить тему, поговорить с Светланой о самом важном: — Следователь тебе звонил?
— Звонил... Раза три уже звонил. Сказал, как приеду в Москву, так и встретимся.
— Не торопится. Человек пропал, а они хоть бы что.
— Он сказал, что главные новости могут прийти только из городка Приозёрное. Он ведь там потерялся... Сказал ещё позвонить, если что-то подозрительное, странное вспомню... А что я могу вспомнить? Всё шло как шло. Он десятки раз уезжал один в командировки. — Светлана всхлипнула. — Ой, страшно мне... Как я буду без Борьки жить? — Она всхлипнула громче: — Может, если бы я у вас в театре работала, так бы и не вышло... У него вроде как своя жизнь была, у меня — свой график в театре... Говорил: хочу создать театр не по схеме, по таланту... Чтоб кумовства никакого не было. А у всех — кумовство! Целыми кланами работают. Особенно в кино. Чужих никого не подпустят. А звания как раздают! — Светлана ещё налила себе в рюмку коньяку. Быстро выпила. — Страшно мне, — повторила она. — Я уже немолода для молодых ролей. А таких, как я, в театре большинство, конкуренция... Да и режиссёр, наш старый Мухомор, хоть меня и не обижает, но здоровьем плох. Его подсиживают, в департаменте подпирают. Выгонят, отдадут театр какому-нибудь прохвосту. Вон прежний “Гоголевский” театр разогнали. Вместо театра бедлам устроили... Люди говорят, смотреть тошно. Голожопые мужики по сцене бегают... А уж воровство-то какое вскрылось! Государственными миллионами ворочали — и всё себе в карман. Сволочи! Своих же обирают!
Светлана опьянела — развязался язык... Степаныч понимал, ох, как он понимал Светлану, и впрямь сожалел, что Борис не всё сделал для её продвижения. В “Пегасе” можно бы ей и звание заслуженной дать. Но Борис, конечно, хотел быть режиссёром особенным. Сверхзадачи обдумывал...
“Стоп! — осёк себя Степаныч. — Почему “был”?! Нельзя так. Будем надеяться”. Успокоил Светлану:
— Ты худые мысли отбрось. Актриса ты достойная. Насчёт звания я попробую подтолкнуть...
Светлану со званием “Заслуженная” у Мухомора тормозили. Документы вроде бы готовили, но до решающего этапа не доходило; опережали люди кому-то очень нужные, возможно, и более талантливые, чем она.
— Вашего Мухомора, думаю, не тронут. У нас в театрах таких замшелых мухоморов полно. Сидят до гробовой доски. Их ведь только тронь — такой вой поднимется... Борис своё искал. И будет искать!
— Искал? — усмехнулась с горечью Светлана. — Я смотрела его последние постановки... Набрал молодёжь, а она ещё совсем зелёная. Конечно, они ему в рот смотрят, но играть не умеют, самодеятельностью отдаёт.
Степаныч попутно подумал о том, о чём и прежде, бывало, думал. Пролетело спичем: “Звания актёрские — заслуженный, народный, заслуженный деятель искусств — что за чепуха? Прежде была советская власть, была система, ранжир и прочее, теперь те, кто партийные билеты прилюдно рвал и жёг, — ни один гад от своих званий не отказался, а ещё свою родню за уши к званиям тащат...”
Степаныч глубоко вздохнул, придушил в себе нежданную обиду на двурушников.
— Последний разговор с Борисом, — произнёс он. — О чём говорили?
— Да ни о чём! Позвонил. Как всегда, с шуточками. Говорит: “Мечтаю рыбину большую поймать! Тунца”, — говорит. И все. “Целую, пока”. Ничего особенного... Рыбалка? Он же не был рыбаком! Так, ради удовольствия и только в отпуске... Несчастный случай, может, какой-то... Или... — Светлана заплакала.
В кармане у Степаныча затиликал телефон.
—Следователь Воробьёв.
—Слушаю, — Степаныч даже со стула поднялся, прижал ближе телефон к уху.
—Тимофей Степанович, я грозился к вам завтра приехать в театр. Но встреча наша опять не состоится. На следующей неделе я к вам подъеду, предварительно позвоню...
— А что так? Ведь время-то идёт! Есть ли новости?
— Новостей пока нет, — ответил Воробьёв. — Мы сделали несколько запросов по линии МВД, МЧС, волонтёров... Давайте дождёмся результатов. Я позвоню. Всего вам доброго!
— Что за чертовщина… Следователь собирался прийти позавчера, вчера, опросить труппу, может, нащупать какие-то концы... А теперь откладывает...
Степаныч стоял у стола, поднялась и Светлана, утёрла платком слёзы.
— Пожалуй, я пойду. Крепись, будем надеяться, — сказал он.
Она проводила Степаныча до калитки, подозрительно и с опасением посмотрела в сторону соседской дачи.
— С этим фантазёром я сейчас поговорю, — успокоил её Степаныч.
Через пару минут Паша Капитан объяснял Степанычу.
— Дак ты чего на меня катишь? Послушай, а потом уж кати... Борис просил меня сделать крышу, надёжную, чтоб до смерти хватило... — Тут Паша Капитан остолбенел, слова “до смерти” были уж очень неуместны. — Я, как положено, старую кровлю снял. Подрешётник поменял, материалу импортного — кровля немецкая — купил, привёз, наконец, крышу перекрыл... И двери поменял! За просто так, что ли?
— Сколько это стоит?
— Две тыщи баксов!
— Почему в долларах?
— В баксах надёжней. Инфляция, муяция и всякая разная экономическая ситуяция, — ответил Паша Капитан.
Степаныч повертел ус, потом покусал его.
— А не много ты завернул?
— Совсем не много... Я ведь что, с таким раскладом и пришёл к Светлане. Вот, говорю, так и так. А она в бутылку. Денег нет, Борис погиб... Что мне делать-то? Я и предлагаю ченч. Она мне пару соток отрезает земли — ей всё равно за ненадобностью, — а я сарай хочу новый поставить... Она на меня бочку катит. А чё катить-то? Борька мне даже как-то раз говорил про пару соток, там на углу. Оформление за мой счёт. — Паша Капитан воззрился на Степаныча.
Степаныч продолжал кусать ус. От Светланы, разумеется, Капитан денег не дождётся. Она-то ему ничего не обещала. Наконец сказал:
— В отношении земли — вот что, друг мой. — Степаныч решительно показал кукиш. — Думаю, что ты придумал про согласие Бориса. А за крышу заплачу! — сказал ещё более решительно: — Светлану донимать не смей!
— Когда заплатишь? — ядовито и тоже напористо спросил Паша Капитан.
— В течение месяца!
Тут в мозгу Степаныча словно чёртик откуда-то из подсознания выскочил: Макс! Коварное предложение Макса об “откате” с договора в десять процентов по преступной схеме взволновало, и деньги были лёгкие, быстрые, только оформить всё нужно было разумно, “чики-брики”, — как выражался сам Макс.
— Даже раньше заплачу. Через пару недель! Максимум — через три... Ясно?
— Слово даёшь?
— Даю!
Паша Капитан лихо протянул ему руку для скрепления сделки и уговора.
— Третьего, жаль, нету. Засвидетельствовать.
— Мы что, тебя, Паша, с Борисом обманывали когда-то?
— Да нет, я так... Обычай такой.
Степаныч резко повернулся и шагнул к своей машине.
Глава седьмая
Сон Степаныча
По дороге домой с вершининской дачи Степаныч с каким-то не знакомым ранее чувством ощутил, что вокруг него копятся разные неприятности. Их прежде в таком количестве не было. Не было ничего подобного. А теперь словно бы исчезновение Бориса прорвало какую-то плотину, и разом навалилось целое море неуютностей и дурных вызовов. Они были, наверное, решаемы, но до сего дня оставались ему не известны...
Главное, конечно, — театр. Вдруг Борис не найдётся? Что тогда? Новый худрук? Да как же может такое быть? Выходит, и ему, Степанычу, тоже придётся уходить... Ведь с новым он сработается ли ещё? Да и в департаменте захотят ли его держать? Он твёрдо стоял на ногах и крепко восседал в своём директорском кресле за счёт успехов Бориса. Слаженный тандем администратора и худрука давал результаты: все были не то что довольны, но удовлетворены — и в департаменте, и в районе, и в труппе, и... И Светлана не страдала, не тряслась за свою карьеру и блага жизни.
Нынешней ночью Степанычу снились кошмары. Сумбурные, красочные и бестолковые. Он часто просыпался, начинал стремительно вспоминать события минувшего дня и приходил в отчаяние. Бориса Вершинина нет! А вера, шаткая вера в то, что Борис куда-то пропал на время, становилась всё более шаткой. Что будет с театром? Степаныч поднимался с постели, уходил на кухню, смотрел на часы; оказывалось, что он просыпался каждые полчаса и каждые полчаса шёл осторожно на кухню, чтобы не разбудить своими шатаниями и бессонницей жену Ларису, пил воду и отправлялся обратно в постель. Тут же засыпал и опять мучился кошмаром.
В одну из таких побудок Степаныч подозрительно взял в руки свой телефон и стал набирать номер Бориса. Номер был записан в контактах телефона, его можно было и не набирать, одним нажатием пальца послать сигнал, но Степаныч решил перенабрать номер, чтобы не промахнуться, освежить его в памяти...
В трубке стояла напряжённая тишина. Но вдруг что-то треснуло, и с каким-то пугающим запозданием металлический женский голос проговорил: “Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети”. Потом опять — треск, и пошёл зуммер: длинный первый гудок, но вдруг — опять треск, срыв; короткие гудки, казалось, бесконечные короткие гудки и — мёртвая тишина.
Степаныч этим событием был очень взволнован. Он бросился к стационарному телефону. Стал набирать номер Бориса, номер, который он знал назубок, а потом ждал — терпеливо, насторожённо. И снова повторилось то же самое. Треск, металлический женский голос, обрыв, треск, попытка соединения — вроде как поклёвка пошла: клюёт, клюёт рыбка, но крючок не проглатывает! — а дальше опять: “Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети...” А потом вдруг спасительная фраза: “Оставьте своё сообщение после сигнала...”
— Борис! Борис! — вскричал Степаныч и опять проснулся. — Чёрт! Приснилось! — он вытер рукой вспотевший лоб.
Рассвет Степаныч встретил на кухне. Осеннее солнце вставало ещё рано. Оно стрельнуло первыми лучами в потолок, а потом стало всё шире и шире освещать кухню, будто раздвигая её стены. Степаныч пытался вспомнить свои ранние встречи с Борисом. Они же были дальней, даже очень дальней родней. Ничего отчётливо не вспоминалось. Только когда Борис ещё был мальчишкой, Степанычу вспомнилась одна сцена, смутно, возможно, даже не в точных деталях. Вспомнилось детство Бориса. Самое благословенное время в человеческой жизни!
Борис пошёл тогда то ли в пятый, то ли в шестой класс. Тётка Елизавета Серафимовна, которая их обоих тоже родственно соединяла, спросила его:
— А кем хочет Боренька стать?
— Капитаном дальнего плаванья! — отчеканил школьник Боря.
— Похвально, похвально, — одобрила тётка Елизавета Серафимовна.
Больше ничего Степаныч вспомнить не мог, только поморщился, вспомнив теперь уже Пашу Капитана.
Степаныч пошёл в гостиную, полез в шкаф, нашёл толстый, в бархате альбом с фотографиями. Он знал, что фото Бориса там нет, но он хотел найти фото тётки Елизаветы Серафимовны.
“Да, — вспоминал Степаныч, — Борька ведь мечтал стать капитаном дальнего плаванья. Однако занялся лицедейством...” Да и сам он, Степаныч, уже немало лет и сил отдавал этому лицедейству. Связался, в общем, с пустяковиной, а не с настоящим большим мужским делом...
Степаныч вспомнил, как Борис несколько лет назад ставил Мольера в “Пегасе”. Костюмированный спектакль, многолюдный. Парики, грим, платья многослойные, с рюшами... И вот однажды Степаныч, обычно редко заходивший в гримёрки, перед спектаклем заглянул в одну из них, где располагались Барсов и Стас Белецкий. Требовалась какая-то мелочь — формальная доверенность или что-то в этом роде. Стаса пока в гримёрке не было.
Барсов в парике, в темной шёлковой накидке, сидел перед зеркалом, наносил себе грим: гримёрша обслужить всех артистов на этом спектакле не успевала, и актёры, особенно опытные, грим себе накладывали сами. У Барсова от грима было бело-розовое кукольное лицо, одну бровь он уже успел подвести чёрным, а к другой ещё не приступал.
Увидев Степаныча, он поднялся с кресла, поклонился чинно, с выпендрёжем — входил в роль, — а когда формальный короткий диалог был окончен, Барсов, взглянув на себя в зеркало, расхохотался. Улыбнулся лукаво и сам Степаныч, когда застал его в таком виде и за таким занятием, но улыбку, похожую на ухмылку, Степаныч попытался скрыть. А тут Барсов расхохотался, символично сплюнул: “Тьфу!” — и сказал весомо, основательно, с разочарованием во всей своей судьбе:
— Матушка моя — врач. Родитель покойный был строителем мостов. А я чем занимаюсь? Глянь, Степаныч! А ведь, наверно, тоже мог быть обществу полезен, приносить пользу людям!
Дверь в гримёрку была приоткрыта, и громкий барсовский голос далеко слышался в коридоре. Тут-то в гримёрку резко вошёл Борис, который контролировал перед спектаклем актёров и был у гримёрок. Он невольно услышал в общем-то знакомые для многих из артистической братии рассуждения. Громко и резко возразил Барсову:
— Делом, делом занимаешься!.. Если у тебя в зале смеются и плачут — значит, ты и врач, и строитель в одном лице. Любое дело — в толк, если это дело, не обман, не шарлатанство!
Барсов даже покраснел сквозь грим. А Степаныч похлопал Барсова по плечу, подбадривая. Тут вскоре появился и Стас. Он мнения Барсова не разделял. Имел свою заповедь: “Каждому Господь спину готовит к своей ноше!”
Ах, театр! В этом замке лицедейства всегда будет что-то зыбким, неустойчивым, обманным, принятым только посвящёнными... А самое главное — этот мир сам по себе обманный, придуманный, сфантазированный, всегда обманывал жителей, обитателей и созерцателей этого мира. Не многим удавалось прожить свою жизнь безмятежно. Иллюзорный мир давал и иллюзорную славу, которая рассыпалась подчас вмиг, давал и иллюзорную любовь, иллюзорные образы, которые выглядели потом смехотворными или вовсе пошловатыми, а главное — мир этот был всё время изменчивым и изменщицким. Степаныч не был актёром. Он вошёл в этот мир вместе с Борисом Вершининым. И не жалел, в общем-то, что вошёл... Правда, была у него одна роль: в школьном театре он сыграл Городничего в комедии Гоголя “Ревизор”.
Степаныч закрыл семейный альбом, не найдя тётку Елизавету Серафимовну, пожевал ус. Призадумался. Постукал бесшумно пальцами по бархатной корке альбома.
В таком положении — с поникшей головой — застала его жена Лариса.
Она подошла к нему, присела на корточки, положила свою голову Степанычу на колени. Ведь и её жизнь, которая была далека от театральной сцены, — она работала экономистом в торговой конторе, — хотя бы отчасти была привязана к театру; вся семья вольно-невольно говорила о театре, думала о театре, зависела от него. Лариса была верным попутчиком мужу, особенно в первые годы становления “Пегаса”.
— Помню вашу премьеру про Заек. Какой костюм был у Первого Зайки? Одно ухо белое, другое — розовое. Мне потом костюмерша сказала, что материала не хватило, а времени купить не было, я от шторы порезала...
— Помню, как занавес у вас упал после спектакля. Хорошо, что со сцены все ушли... А предродовые схватки у Ольги... Говорили ей: “Не лезь, не лезь...” Но она такой патриот театра...
— А как мы смеялись, когда на Стасе Бельском лопнули штаны... Но ведь выкрутились. Будто так и было по тексту. Стас умница: виду не подал. Снял штаны и в трусах доиграл сцену. Вышло так, будто и это было по замыслу...
— А сколько водки тогда было выпито! На пятилетний юбилей. Я даже к таксистам бегала ночью. Литру водки купила, с утра вам на опохмелку...
Вспоминая эту театральную летопись, они — Степаныч и Лариса — грустно усмехались. Лариса понимала, что мужу сейчас тяжело, а будущее туманно. Она предугадывала, что после исчезновения Бориса над театром и над её мужем соберутся тучи.
— Был худрук, была личность, вокруг него всё вертелось, — тихо сказала Лариса, понимая грустные размышления мужа. — А теперь... Даже как-то странно: всё враз может рассыпаться.
— Ничего, — прошептал Степаныч, сильно прижав к себе жену.
Мельком подумал: “Надо бы прервать эти шашни с кадровичкой Анной, всё, хватит уж...”
Поднималось солнце, оживал город. Были новые надежды на этот новый день.
Глава восьмая
Труппа ждёт обновления
Прошло ещё несколько мучительных дней ожидания. О Борисе по-прежнему — ни слуху ни духу. Степаныч ждал с нетерпением звонка следователя майора Воробьёва и каких-то вразумительных объяснений со стороны правоохранительных органов. Но прежде, ещё до следовательских объяснений, позвонили из департамента культуры. Опытный, хитрый чиновник Эдуард Семёнович поинтересовался:
— Тимофей Степаныч, есть новости?
— Нет, уважаемый Эдуард Семёнович.
— Я понимаю, положение неоднозначное. Но театр должен жить. Там у вас в плане Гоголь.
— Не Гоголь, а Шекспир. “Гамлет”... — ответил Степаныч, мельком подумал: “Ведь наверняка он знает, что не Гоголь, а Шекспир, почему он так сказал? В каждом звонке департаментских чиновников можно и нужно слышать какой-то подвох. Должно быть, кто-то уже примеряется к театру...”
— Я, конечно, Тимофей Степаныч, не тороплю, — мягко говорил Эдуард Семёнович, — но процесс должен идти.
— Процесс у нас не остановится, Эдуард Семёнович, — ответил Степаныч, ответил бодро. — Этот спектакль не отменяется. К постановке уже приступил Стас Бельский...
— Но он не режиссёр!
— Бельский человек нашего театра, и вы знаете, что он талантлив. Пусть начинает...
— Ну, хорошо. Как считаете нужным... Знайте, если потребуется наша помощь...
— Конечно, конечно, я всегда надеюсь на вас, Эдуард Семёнович.
“Кого-то хотят протолкнуть на должность режиссёра. Вот уж фигушки! Как они быстро решили избавиться от Бориса”, — подумал Степаныч. Походил по кабинету, покрутил ус.
Ещё с юности в некоторые моменты своей жизни Степаныч любил представлять себя вождём. Это был личный, сокровенный театр Степаныча. Представлял себя Тимофей Степаныч товарищем Сталиным. Он так же закидывал руку за спину или засовывал ладонь под пиджак, хмурил брови, нагонял на себя важный вид и ходил туда-сюда, представляя себя в роли вождя, который обдумывает важную государственную задачу. Он даже раздобыл курительную трубку. Правда, табака Степаныч не терпел, но подержать курительный прибор, покусать кончик трубки для видимости и для картинки мог. Никаким сталинистом Степаныч не был, но вождя уважал больше всего за то, что его ценил отец Степаныча, фронтовой офицер, ветеран.
Степаныч сейчас ходил по своему кабинету, забросив руку за спину, и, как вождь, хмурил для сосредоточенности и сильной умственной работы брови. “А ведь этот чинуша из департамента накаркает, пожалуй, беду”, — размышлял Степаныч.
В своё время, когда Борис только наращивал режиссёрскую мускулатуру на подмостках “Пегаса”, тот же самый Эдуард Семёнович вызвал его к себе в департамент, “для делового разговора”... Это был скандал, который потом тот же самый Эдуард Семёнович хотел всячески замять. Дело состояло в том, что в угоду времени, когда повсюду обливали грязью армию России, стали печатать жалкую повестушку автора-диссидента о каком-то якобы русском солдатике Задрочонкине. Эдуарду Семёновичу очень нужно было прогнуться перед современным начальством и запустить эту вещицу в театральную среду. Давить на “больших мастеров” он не смел. А вот “прощупать” на прогиб Бориса Вершинина решился. И потом очень пожалел! Он даже не представлял, какие зубы, да что зубы — клыки! — покажет ему молодой режиссёр Вершинин. Услыхав такое предложение — поставить на сцене “Пегаса” некую похабщину, некоего предателя-диссидента, — Борис побледнел и вдруг спросил Эдуарда Семёновича:
— Это что, сталинизм возвращается? Кому вы потворствуете? Заведомо гнусную бездарную стряпню хотите пристроить на русской сцене?
— Нет-нет! Что вы! — побледнел и Эдуард Семёнович. — Я предложил Вам материал. Даже не претендуя на то, что ставить будете Вы, Борис Павлович... Инсценировку и режиссуру сделал бы другой человек. Речь идёт только о площадке “Пегаса”... Такие задрочонкины сейчас популярны, в этом не моя вина...
— В этом вина всех нас! — сказал Вершинин и откланялся.
Впоследствии осторожный Эдуард Семёнович стал ещё более осторожен. Но, как понимал Степаныч, натура чиновника не изменилась, и неспроста он интересовался новой постановкой. Вероятно, уже кто-то ему сообщил, что работать над ней будет актёр, а не режиссёр. Не всё тут было так просто... Степаныч холодок в голосе чиновника почувствовал. Стас Бельский, конечно, не был режиссёром, но актёром слыл одарённым, разноплановым. Был он заносчив. С чужим мнением считаться не любил. Даже порой до ругачки доводил дело и с Борисом, хотя творчески с ним всё равно соглашался.
“Не наломал бы дров Стас, — подумывал Степаныч, мысленно рядясь в сталинский китель. — Уж очень высокомерен. На молодое поколение актёров смотрит свысока... Да что свысока — на театральную молодёжь смотрит, как на блох... Надо предупредить его, чтобы повежливее с ними. “Гамлет” — трагедия тяжёлая, в стихах... А Стас говорил, что поставит быстро, без всяких застольных периодов и читок. Сразу всех на сцену...”
Степаныч позвонил Анне Львовне, кадровичке, она находилась ближе всех к гримёрке Стаса.
— А пригласи-ка, Анна Львовна, Бельского ко мне! — позвонить Анне ему было приятно: что-то колыхалось в груди от её голоса.
Степаныч замер в позе вождя. Представил, как Стас быстрым шагом ворвётся в его кабинет и сразу отвергнет все его предложения, чтобы взять паузу... Эх, и вправду не обидеть бы Стаса! Уж очень он горяч. Взорвётся, если узнает, что из департамента звонили и удивились его режиссёрским возможностям.
Однако вместо Бельского в кабинет к Степанычу завалилась почти половина труппы театра. Причём в основном молодая половина труппы. Впереди стояли двое дерзких актёров — взъерошенные, возбуждённые Марфин и Козлова. За ними — остальные, но лица у них были какими-то зверскими и ничего хорошего не предвещали. Это было похоже на стачку, на бунт, на забастовку... “Восстание!” — мелькнуло в голове Степаныча-вождя.
Марфин держал в руке лист бумаги, испещрённый мелким почерком. Козлова была агрессивна и бледна, её губы дрожали.
Она заговорила первой:
— Мы заявляем, — начала она на высокой ноте, — мы заявляем официально! Мы не хотим работать с Бельским! Его методы работы никуда не годятся!
— Да-да! — тут же подхватили другие актёры.
— Он нам не режиссёр!
— У него и образования режиссёрского нету!
— Бельский просто хам! — раздались громкие обиженные женские голоса.
— Оскорбляет! Матом ругается!
— Дурой меня обозвал...
— Мы не хотим режиссёра Бельского! Он нам не авторитет!
— Он и актёришко так себе. Цену набивает здесь себе. А пустили бы его в центральный театр, да там бы он только половых играл.
— Режиссёр из него г...! — припечатал наконец Марфин.
Шквал голосов прервался, Марфин сделал шаг вперёд. Косо, презрительно и в то же время с неким опасением он смотрел на Степаныча и протягивал ему лист бумаги.
— Что это? — спросил Степаныч.
— А то, что теперь мы тоже будем управлять театром. Мы создали профсоюз. Меня выбрали председателем.
— Тебя? — удивился Степаныч.
— Не тебя, а вас, — жестко поправил Марфин. — Теперь никакого произвола в театре не будет! Наши права мы сможем отстоять! Это протокол.
— Разве они ущемлялись? — спросил Степаныч.
И тут снова словно бы началась партия хора — полетели молодые голоса труппы:
— Гримёрки у нас хреновые!
— Мне по больничному не заплатили...
— Репетиционный зал — там дышать нечем. Кондиционер хоть бы поставили.
— Пол на сцене скрипит!
— У нас переработки много, а нам не платят! Вот у меня в прошлом сезоне...
— И у меня!
— Я на больничном был и работал! И никаких премий.
— А почему все главные роли только тем, с кем режиссёр шуры-муры?
— Мы наведём порядок! Профсоюз — это сила! С ним Вам придётся считаться! — заявила Козлова и прожгла Степаныча ненавидящим взглядом.
После этих слов повисла значительная взрывоопасная тишина.
— Ну, это уж вы слишком, — заметил Степаныч. — И вообще. Я готов принять ваши претензии. Но, пожалуйста, в письменном виде. Пишите заявления, а художественный совет разберёт их.
— Худсовет под вами ходит. А профсоюз — наш!
— На репетиции Стаса Бельского мы больше не пойдём!
— Всё оформим протоколом собрания членов профсоюза.
— Все его оскорбления туда запишем.
— Пошли, ребята! — выкрикнул Марфин, сунув в руки Степаныча “профсоюзный” лист с протоколом собрания.
Актёры развернулись и потянулись на выход из кабинета.
В кабинете раздался в этот момент телефонный звонок. Актёры притормозили, стали выходить из кабинета развалистее — любопытство замедляло шаг: вдруг станет ясно, кто звонит директору. Гудки телефона гремели в кабинете, наконец, оборвались, Степаныч при посторонних не снял трубку. Труппа скоренько просочилась в двери.
Тем временем в театре Анна Львовна искала Стаса Бельского. Он вдрызг разругался с труппой, которая была задействовала в “Гамлете”, затем куда-то исчез. Куда? Лишь бы не запил с горя! Хотя в пьянстве он не был замечен. Да и какое это для него горе! Стас мог поругаться с кем угодно: с костюмершей, гримёршей, вахтёром, он нередко ругался и с Борисом, отстаивая свою особую актёрскую позицию.
— Стас, дружище! — частенько вразумлял его Борис. — Я вижу весь спектакль целиком, а ты как актёр видишь только свою роль, понимаешь только своё значение. Нельзя перетягивать одеяло на себя даже в главной роли, не говоря уж о ролях второй значимости.
Стас был вменяем, но не всегда. А вообще-то Стас был трудяга. Он потому иной раз в какой-то глупой ругачке мог заявить: “Да я обойдусь без вас! В другом театре меня с руками оторвут!” Он, конечно, заблуждался. Шли годы, молодость и мужская красота Стаса были уже не те... Но он оставался всё тем же заносчиво-самовлюблённым актёром, какими бывают талантливые служители Мельпомены, которым она улыбнулась...
Через пару часов Стас Бельский появился в театре так же неожиданно, как исчез. Был он бодр. Даже весел. Абсолютно трезв. Нисколько, кажется, не разочарован скандалом и своим режиссёрским провалившимся дебютом.
Он по обыкновению не вошёл, а ворвался в кабинет к Степанычу.
—Ты где был? — воззрился на него директор.
— Где был — там нет! — ответил Стас. Схватил чистый лист бумаги и начал строчить заявление. Степаныч только глаза круглил и кусал ус. Во время писанины Стас давал пояснения:
—Я понял, что с этими бездарями у меня не склеится... Ха-ха! Думали взять меня голыми руками!
— Да никто и не собирался брать тебя голыми руками. К тебе и в ежовых рукавицах-то не подойдёшь! — возражал Степаныч.
— Говорил, говорил я Борису: не набирай этих молодых охламонов и этих ссыкух... — напирал Стас. — А он мне: надо воспитать смену, омолодить труппу. Да они ничего не умеют! Ни говорить, ни держаться на сцене. А стихотворный монолог — просто мрак...
— Ну, ты это брось, есть ребята очень талантливые. Не все, конечно. Но Борис их подтянул, всем дал шанс... Он считает, молодой актёр более гибок.
— Уроды! — безапелляционно рубил Стас. — Стал я им объяснять “Гамлета”. Выгнал на сцену. Я вообще не признаю застольной говорильни. На сцену, пожалуйста, там и поговорим. А они ни в зуб ногой. Ни двигаться, ни читать...
— Но ведь Борис с ними справлялся!
— Последние спектакли Бориса были г...!
Степаныч уже второй раз за сегодня услышал это противное слово, которое почему-то обожала столичная интеллигенция. Он хотел было возмутиться. Осудить и образумить Стаса. Ведь камень был брошен в Бориса.
— Раньше ты так не говорил. А во всех спектаклях, где сам задействован, считал...
— Да-а-а, — кисло поморщился и отмахнулся Стас. — Всё! Я написал заявление. Ухожу... На год... На съёмки сериала.
— Я надеялся на тебя, Стас, ты всё же величина. У истоков стоял.
— Заявление подпиши, Степаныч. Я эту роль в кино несколько лет ждал...
— А что с нашим репертуаром? Ты же много занят!
— Утрясём. Буду приходящим... Где-то замена, где-то я со съёмок вырвусь.
— Ты поставил меня в тупик, Стас! Не подпиши я тебе заявление — стану твоим заклятым врагом, сорву твою мечту о кино. А подпиши… Я сам себе приговор подписываю. У меня план, репертуар, зрители, билеты, наполняемость зала... Премия с доходов...
— Такова твоя должность. Ты директор, — сказал Стас.
— Наш театр ты всё же не торопись хоронить... — Степаныч размашисто подписал заявление.
Стас ушёл. Степаныч ещё сильнее пригорюнился. Труппу разъедает нигилизм — и так быстро...
Вскоре в кабинете появился Барсов. Так и должно было быть. Он, конечно, уже всё знал о скандале. В лице его, кроме некой озабоченности, таилась и некая радость, даже удовольствие. Барсов, по-видимому, хотел провала Белецкого-режиссёра, конфликта, чтобы самому взяться за постановку шекспировской трагедии. Он ведь себя уже рекомендовал Степанычу. Вот теперь Степаныч должен понять, что Барсов лучше справится с делом, чем его любимчик Стас.
Барсов не стал торопить Степаныча, он в разговоре ходил вокруг да около. Рассуждал о том, что старый конь борозды не портит. Тоже, но мягко и покладисто, упрекал Бориса за то, что поспешил набрать в труппу необстрелянных юнцов.
— Вон, в “Сатирическом” одни старцы да старые перечницы, а залы худо-бедно набирают...
Рассуждения Барсова пресёк телефонный звонок.
Степаныч интуитивно почувствовал, что звонок из департамента. И точно — звонил Эдуард Семёнович. Тему разговора Степаныч тоже предугадывал. Про себя отметил: как быстро в департамент доложили, что у нас бунт на корабле...
Эдуард Семёнович кота за хвост не тянул:
— Тимофей Степаныч, есть кандидатура режиссёра. Не худрука, конечно, об этом речь пока не идёт. Дельный, перспективный. Любит ставить классику... Да вы ведь, наверное, о нём слышали. Это Роберт Соловьев. Вы с ним потолкуйте, с труппой пусть он потолкует, и тогда определитесь...
— Хорошо! Спасибо, Эдуард Семёнович, за заботу... Пусть приезжает, мы с ним поговорим.
— Сами понимаете, Тимофей Степаныч, процесс есть процесс. Заполняемость залов, новые постановки. В конце концов, и зарплаты артистам надо поднимать...
— Всё понимаю, — сказал уверенно и даже солидарно Степаныч.
— Разумеется, временно исполняющим, пока Вершинин не найдётся, — подчеркнул Эдуард Семёнович.
Разговор с начальством окончился. Степаныч покусал ус. Барсов загрустил. Он не всё слышал из их разговора, но многое понял. Главное — место режиссёра даже на время ему не светит.
— Ты пойми, дружище, я сейчас в конфликт с департаментом вступать не буду, — откровенно сказал Степаныч Барсову. — Постараюсь всё на тормозах спустить... Будем ждать Бориса.
Барсов сказал:
— Как знаешь. Ты начальник... — помедлил, попросил: — Хоть коньяком угости.
Степаныч с радостью исполнил просьбу старого кореша. Барсов выпил, несколько смягчился.
— “Молодым везде у нас дорога”, — и с этим ретировался.
Степаныч анализировал ситуацию. Мочил слюной свой длинный ус. Ведь он, по сути, снял свой собственный ограничитель: он приглашает или соглашается пригласить режиссёра на место Бориса. Это тебе не Бельский, свой, и не Барсов, пьющий, но преданный. Ах, как не хотелось пускать козла в огород! Ведь поговаривают, что этот Соловьёв ещё вроде другой ориентации... Правда, Степаныч знал, что болтать в творческой среде излишне умеют, собак навешают — будь здоров! Но в любом случае Соловьёв не был его человеком. “Такой предаст за милу душу!” — худые мысли роились в голове Степаныча.
И тут пришло на ум одно искушение, в общем-то, дьявольское.
С десяток лет назад о безопасности здания по линии пожарной охраны заботился проверяющий МЧС — добродушный, пожилой, совсем не жадный взяточник, который обходился малым, — Михал Савелич Ухов. Фамилия его была очень кстати. У него были большие уши, возможно, и нарекли его предков по такому же внешнему признаку, который передавался из поколения в поколение. Прозвище было у него соответствующее — Ушастый. Он был дотошен, но не строг. Дом этот знал много лет — он проверял его как пожарный ещё при Советах. Он и открыл Степанычу тайну этого здания, которое когда-то, ещё до Советов, было и кабаком, и публичным домом.
Однажды Ушастый поднялся вместе со Степанычем на чердак для осмотра и противопожарной профилактики.
— Как известно, товарищ директор, — говорил Ушастый, — раньше этот дом принадлежал купцу Чадову. Внизу был кабак, а наверху — номера и проститутки. Обращаю ваше внимание, товарищ директор, — учтиво излагал Ушастый. — потолки в некоторых комнатах второго этажа были из разноцветного стекла... А некоторые стёкла были зеркальные. Но прозрачные! Давайте-ка, посмотрим, какие уловки приготовил посетителям хитрец купец Чадов.
Ушастый посвятил Степаныча в уловки развратника Чадова. В одном месте чердака Ушастый сдвинул старые, сложенные стопкой деревянные панели, и сверху открылся вид через часть зеркального потолка на одно из помещений второго этажа.
— Внизу не догадываются, что сверху за ними наблюдают... Это была самая богатая комната по убранству, товарищ директор, — докладывал Ушастый. — Как сейчас говорят, элитные проститутки тут вели приём. Обслуживали богачей, чиновников, военных... Была у купца и другая миссия...
— Это какая же? — изумлялся Степаныч.
—Чадов отправлял важных клиентов к девочкам, а сам с чердака наблюдал за их шалостями. Но не только! — интриговал Ушастый. — Старый бесстыдник Чадов, пользуясь окном вентиляции, слушал разговоры и узнавал некоторые секреты клиентов. Собирал разный компромат на высокопоставленных лиц, так сказать, подноготную.
— Да-а, — диву давался Степаныч.
— С вас магарыч, товарищ директор, — улыбался Ушастый.
Степаныч давал проверяющему умеренную взятку за то, что пожарные нормативы были кое-где нарушены: где-то огнетушитель просроченный, где-то мусор, — и на том они друг с другом по-приятельски раскланивались.
О тайнах чердака Степаныч сейчас и вспомнил. Можно было проникнуть, как под шапкой невидимкой, в одну из женских гримёрных... Время подходящее — скоро спектакль. Он хотел знать, что думает или хотя бы говорит “народ”.
Степаныч давненько не обходил театр. Вернее, он бывал и в цехах, и в гримёрных, и за кулисами, но бессистемно, когда туда вела какая-то веская причина. А вот на чердак он не поднимался с тех пор, как Ушастого вывели на пенсию. Теперь с пожарными разбирался завхоз Гаврилов, который следил к тому же за исправностью крыши. Степанычу надобности забираться по пыльной лестнице и проходить через узкую невысокую дверь на чердак ни желания, ни причины не было.
Степаныч взял на вахте ключ от чердака и направился туда со смешанными чувствами. Что-то вызнавать тайным образом, подслушивать, шпионить ему было противно и не органично. Однако момент того требовал. Самым странным оказалось то, что ключ от чердака не подошёл к замку двери. Это был совсем другой ключ, он не подходил даже по стилю и размеру.
— Пожарные могут нас за это накрячить! Ключи должны быть отовсюду и подходить. Мы же общественное заведение, — бубнил себе под нос Степаныч. — Чепуха какая-то... Где завхоз?
Степаныч пошёл разыскивать заместителя по хозчасти, а сам про себя ругался: “Балбесы, олухи, лентяи!” Но какой-то внутренний голос потоком огорошил его: “Сам такой! Ты что, не знаешь, что директор, руководитель, должен за всем следить, неусыпно следить! Только дай слабину, и всё покатится вверх тормашками… Эх, где же я пролопушил?..”
Оказалось всё проще пареной репы. Замок поменял завхоз ещё два года назад. А ключ на вахте заменить забыл. Смурноватый, рассеянный, неулыбчивый, с матюгами в каждом предложении, завхоз был тяжёл на подъём, но был совсем не пьющим, что было очень важно на его посту.
— А чё там, какой там хрен на чердаке-то? — буркнул Гаврилов.
— Ладно... Разберёмся... — неопределённо сказал Степаныч и даже не бранил завхоза, только забрал ключ.
Когда Степаныч вновь поднялся по лестнице к чердачной двери, то изумился ещё больше: дверь на чердак уже была открыта. Он с опасением вошёл в неё.
На чердаке, под наклонными стропилами, посреди небольшого закута, оклеенного театральными афишами, стоял диван, стол, пара стульев, висела полка с набором одноразовой посуды. Помещение было вовсе не запылённое и даже как бы обжитое. Посреди него стоял взлохмаченный театральный электрик Коля Васькин. Васькин был бледен и отвечал на вопросы Степаныча в явном испуге.
— Что ж ты тут делаешь? — взывал к ответу растерянного и в чём-то уличённого Васькина директор Степаныч.
— Чего я тут делаю? Ничего я тут не делаю.
— Похоже на то, что ты здесь с кем-то развлекаешься? Диван... Стол...
— Я неженатый... Чего мне не развлекаться, — ответил Васькин.
— Да, — произнёс Степаныч. — Ксения тоже не замужем...
Тут был намёк на кассиршу. Васькин покраснел.
— Так иногда, с устатку по рюмке выпьем...
Степаныч усмехнулся, подумал. Место здесь, видать, особенное. Так и хочется заняться развратом.
— А чего бы тебе на ней не жениться? Девка хорошая. Работящая...
— Пока так даёт, — ухмыльнулся Васькин.
— Ладно, ступай. Сегодняшнее свидание у вас отменяется.
Васькин пожал плечами и вскоре скрылся за дверью.
Интересно, знает Васькин о зеркальном потолке или нет? Степаныч прошёл под сводами крыши к тому месту, которое когда-то обследовали с Ушастым. Он сдвинул старенький афишный стенд, потом приподнял ещё один стенд с пола и... почти как на ладони перед ним была женская гримёрная. На вентиляционной трубе Степаныч открыл заслонку. Пристроился на ящике и стал смотреть и слушать.
В гримёрке была Белла, курила тонкую сигарету. Вскоре появилась Дарья. Степанычу их разговор был отчётливо слышен, и сами актрисы сверху выступали во всей своей красе. Белла и Дарья дружили, ссорились, мирились и, по большому счёту, доверяли друг другу. Это и было нужно Степанычу.
— Щас я ему позвоню в департамент, — говорила Белла. — Узнаем, что он выяснил. Может, нам уже назначили нового режиссёра... Этот старый хрыч Степаныч не знает ни черта. Вопрос, может, уже решился на высоком уровне. — Белла издевательски хмыкнула и подняла палец вверх, фактически и мистически, сама того не подозревая, указывая на Степаныча, которого она не могла видеть и которого легко окрестила “старым хрычом”.
“Вот как! Старый хрыч... — удивился мысленно Степаныч. — Значит, кто-то у неё в департаменте свой...”
Белла директора не видела, зато он её лицезрел прекрасно, заглядывался в глубокий вырез кофты на её налитые груди. Белла звонила по мобильному телефону.
— Ну, что будет с нашей конюшней? — спросила она у кого-то.
Ответы Степаныч слышать не мог.
— Кого направляют? Соловьёва? Дак это уже точно? Он же шалабол... Я его немного знаю.
Роберт Соловьёв был достаточно известен в узких театральных кругах. Своего театра он никогда не имел, подвизался в областных театрах на постановках, надолго нигде пристанища не находил, будучи фигурой амбициозной, жадноватой до денег и славы, что, впрочем, не являлось минусом при его профессии.
Новость Степанычу была не нова. Новость была нехороша. Но дальше было интересней.
— А директором кто у нас будет? Этот, что ли, останется? Чтоб театр продвинуть, тут после Борьки надо и директора менять...
У Степаныча округлились глаза:
“Вот гадючка!” — прошептал он.
— Ладно, потерпим пока. Ты, чего будет нового, сам звони. Вернее, сегодня уже не звони. У меня спектакль. Завтра звони... Может, и встретимся. Пока-пока!
Белла отложила телефон.
— Ну вот, с режиссёром уже определились, — кивнула она Дарье и стала раздеваться. Расстегнула джинсы и опустила их до колен.
Тем временем сидевшая как-то неприметно Дарья была, похоже, в большой печали:
— Кто такой Соловьёв?
— Он такой живчик... Болтун, конечно, но креативный, в общем. С ним можно прорваться... Хотя... — с сомнениями отвечала Белла.
Дарья молча пожала плечами и потом тоже стала раздеваться. Надо было готовиться к спектаклю. Она сняла с себя кофту, просторную юбку и осталась в тёмных стрингах и белом лифчике. Степаныч мельком подумал: “Васькин, похоже, не только здесь кассиршу любит, но и такие виды разглядывает...”
Дарья, раздевшись, в растерянности стояла посреди гримёрной.
— Ты чего? — спросила Белла, которая сняла с себя джинсы и скинула с плеч кофту, словно была давая свободу полным грудям...
— С Борисом было всё налажено. В гору шло... А теперь... Какой-то Соловей... Что там впереди?.. Мне уже ведь за тридцать, золотые годы уходят. Джульетту не сыграешь...
— Чепуха! Наоборот, это будет новый кайф. Мы с Борькой застоялись. Он не перспективный. Дальше нашей “конюшни” на окраине его не продвинут. А тут новые люди. Может, вытащит куда-то в кино... На гастроли. Всё новое только нам на пользу... Нет, я не против Вершинина. Он дал стартовый капитал... Но он режиссёр не первого ряда. Для большой театральной Москвы размах не тот...
— Чё ж ты его всё время гением называла? — уколола по-дружески, не больно Дарья.
— Меня ещё в театральном училище настропалили: говори любому режиссёру, что он гений. Не меньше! Иначе так и будешь за кулисами стоять... Я любому скажу, что он гений. Он гениален уже тем, что добрался до сцены и имеет право ставить спектакли. А чего он наставит, кто разберёт, кто оценит? Вчера это казалось гениально, а сегодня г...!
Степаныч вздрогнул: опять это гадкое слово-паразит...
— Зря ты так! Борис всё же профессионал.
— Профессионал? Знала бы ты, что он обещал мне, когда сюда затягивал! Я, дура, уши развесила, даже покувыркалась с ним.
— Да мало ли кто здесь с ним покувыркался, — усмехнулась Дарья.
— Все они козлы! — заявила Белла. — Думают только о своей славе да родню свою проталкивают.
— Это закон природы, — усмехнулась Дарья.
— Что-то всё-таки должно меняться. Я оптимистка, — сказала Белла. — Торчать до пенсии с Борькой Вершининым — не в кайф. Он уже понабрал себе новых дурёх... Вон Вероника Самойлова ходит, как старая грымза. А ведь когда с ним начинала, тоже на крыльях летала.
— Он её все же заслуженной сделал, — сказала Дарья. — А вот мне не успел. Обещал...
Обе полураздетые актрисы были очень аппетитны, хороши, молоды той молодостью, когда женщина распустилась, расцвела, как бутон розы, и плотская любовь такой красотки дорого ценится... Дарья была блондинкой, Белла — жгучей брюнеткой. Они были действительно актрисами. С детства мечтали о сцене, о киношной площадке, об аплодисментах, славе и цветах, о поклонниках и деньгах, дорогих отелях на Средиземном море... А что им пришлось познать и что получить? Крохи! И по деньгам, и по славе. Кто по праву оценит работу актрисы небольшого окраинного театра? У окраинного театра свои особенности: работы много: детские спектакли утром, взрослые — вечером, — а славы — грош. Счастье, если муж попадется богатый, а уж если муж объелся груш, тогда туши свет...
Свет вдруг и в самом деле погас. Словно бы Васькин вырубил всё театральное электричество. Оказалось не так. Во всём районе электричество вырубилось на минуту-другую. Дарья и Белла загомонили. Когда свет зажёгся, Степаныч направился к выходу. Актрисы красились, сидели полуголые, ибо наряды тяжелы, их надевали в последние минуты перед выходом на сцену, чтобы не париться.
Что-то невысказанное, таившееся в душе почувствовал Степаныч, услышав диалог актрис. Реальный, не выдуманный. Несчастные бабы. Погнались за искусством, так терпите. Искусство требует жертв. А на Бориса катить нечего! Он из Беллы и Дарьи актрис сделал! Вдохнул актёрский азарт, дал выучку! А слава? Не всем же быть счастливыми, как жены Кабакова, любовницы Уфремова, дочери Микиты — и далее по списку...
Глава девятая
Детектив приступает к делу
Следователь Воробьёв, в гражданском костюме, слегка мешковато сидевшем на нём, невысокого роста, с умными залысинами, спокойный, несколько даже медлительный, с рассудительным вкрадчивым голосом, появился в театре неожиданно, без предупредительного телефонного звонка. Степаныч оценил этот ход. Следователь, наверное, решил застать врасплох руководителя... Хотя зачем это ему, Степаныч так и не понял.
Воробьёв, в свою очередь, хотел “отчитаться” перед руководством театра: что и как, почему следствие по исчезновению худрука зашло в тупик. Впрочем, органы никогда не проявляли к таким делам рвения. Это Воробьёв и постарался объяснить Степанычу:
— Тут ведь такое дело... — говорил он вкрадчиво и даже душевно. — Человек взрослый, образованный, адекватный потеряться в принципе не может. Вернее, может, но при особенных обстоятельствах или при так называемом форс-мажоре... И конечно, версия убийства всплывает сама собой. Но наши коллеги из Приозёрного пока ничего не обнаружили. Главное — нет тела. Лодку тоже не нашли. Никто и не видел, как Вершинин отправился на рыбалку. Поиски результатов пока не дали... А могли ли его похитить, Тимофей Степаныч?
— Не-ет! Это исключено! Зачем его похищать? — тут же открестился от такой версии Степаныч. — Похищают богачей, детей бизнесменов... Нет! Думаю, нет! Уверен, что нет!
— Простите, у Бориса Вершинина всё нормально было с финансами? Он, может, кому-то что-то задолжал?
В мозгу Степаныча сразу возник образ Паши Капитана. Но тут же быстро этот образ погас. Это не подходило под мерки того долга, о котором предлагал подумать Воробьёв.
— Кажется, нет. Никаких злобных кредиторов у Бориса не было. Да и врагов у него тоже не было... Творческие недоброжелатели есть у всех режиссёров... Зависть, понимаете... Театр — это всё-таки гадюшник... Но это, думаю, не в счёт... А чтобы серьёзный враг или тот, кто возьмётся... Упаси, Господи!
— Я надеюсь, что компьютер Вершинина вы уже проштудировали? — спросил Воробьёв тоном утверждения. — Есть там намёки?
— Совсем нет. Я просмотрел только последнюю его почту... Личное...
— А любовницы? Это очень важно, — вдруг сказал Воробьёв. — У любовниц режиссёра есть мужья, сожители, ревнивцы поклонники. Это поле надо ещё проработать... Все неприятности у мужчин, как водится, из-за женщин или из-за денег... Женщины это, конечно, мёд, который может стать ядом... Для кого-то сущий яд, — усмехнулся Воробьёв, пытаясь выпытать у Степаныча сомнительные стороны личной жизни Бориса.
— Какие-то грехи за ним числились. Но уверен, что до покушений это не могло довести. До мордобоя, может... Но и это вряд ли. Возраст уже не тот.
— А бандиты, братва вас не доставала?
— Это было! Но это было давно. Мы, слава богу, отбились.
— Как у него складывались отношения с супругой? Я с ней уже разговаривал, но ваш взгляд более точен.
— С женой у него всё в порядке... В целом жили они со Светланой в гармонии.
— Значит, вы полагаете, что у неё есть абсолютное алиби?
— Алиби? — вздрогнул Степаныч. — Вы намекаете, что Бориса могли...
— Тимофей Степаныч, заведено дело, и следствие рассматривает все-все версии. Человека-то нет... А случается, есть родственники, которые мечтают получить наследство...
— Наследство у него невелико. Некому на него зариться, — пессимистично ответил Степаныч.
— Простите, а версия суицида могла присутствовать в этом исчезновении? — спросил Воробьев.
— Никак нет! — по-военному ответил Степаныч. — Борька был — нет, стоп! — я оговорился. Борис есть! Человек он неунывающий. И выпить любил... Женщин любил... У него не было причин на себя руки...
— А не был ли ваш худрук чудаком?
— Все люди, которые заняты лицедейством, потенциальные чудаки, и многие на букву “м”...
— В том-то и дело! Мог ли Борис Вершинин разыграть спектакль со своим исчезновением?
— Зачем? — громко спросил Степаныч. — Зачем ему спектакль? У него в руках сцена и целая труппа — вытворяй, что хочешь...
Воробьёв усмехнулся и рассказал, что ему однажды приходилось встречаться с художником, который устроил спектакль собственного исчезновения.
— Лет пять назад я искал человека. Художника по профессии. Живописец. Романов была его фамилия. — Воробьёв явно никуда не спешил и хотел разговорить директора театра, чтобы таким образом выведать, кто что значит в жизни пропавшего Бориса.
— Художника незаконно, лучше сказать, незаслуженно оскорбила жена, причём при родственниках, — продолжал следователь. — Назвала его неудачником, рохлей и всё в том же ключе... Видимо, денег ей не хватало...
— Ну, какой же бабе хватает денег! — подхватил Степаныч.
— И художник наш, обидевшись, исчез... Мне пришлось отслеживать его путь в течение года... Бывают такие вот казусы!
— Нашёлся?
— Благодаря мне, — не без гордости ответил Воробьёв. — Его искали повсюду. Потом списали на “висяк”... А тем не менее я угадал... Я нашёл его алгоритм, его ход... Он с детства мечтал стать не только художником, но и моряком. Он и картины в стиле Айвазовского рисовал... Он сбежал на Камчатку, там завербовался на торговое судно, ушёл в море, а через полгода поселился в прибрежном посёлке, изолировался и стал работать простым плотником. Правда, вырезал какие-то деревянные поделки. Женился на местной учительнице и был счастлив. Возвращаться к прошлой жизни категорически не захотел. Да и фамилию поменял, взял фамилию жены и стал Коршунов...
— Да-а, бывает, — удивлённо произнёс Степаныч.
— Ну, а теперь, пожалуй, самое главное, — сказал Воробьёв. — Рыбалка... Почему все зациклились на этой рыбалке? Возможно, и не было никакой рыбалки. И не могло быть.
— Почему не было рыбалки? — растерянно спросил Степаныч.
— Рыбалка для любителя не терпит одиночества. Об этом кто-то должен был знать здесь, в Москве. Но Вершинин никаких даже снастей не взял. Что за рыбак? Возможно, уже там, в Приозёрном, он обзавёлся рыбаком-приятелем... На воде мог произойти несчастный случай, и тот, второй, испугался, сбежал, а потом концы в воду... Но пока не найдено тело или хотя бы улики, мы должны версию о рыбалке прояснить.
— Борис и в шутку, и всерьёз мечтал поймать большую рыбину, — ответил Степаныч. — Он любил повесть Хемингуэя “Старик и море”. Даже говорил, что собирается поставить её на сцене... Может, поэтому ему хотелось побывать в роли рыбака. Почувствовать, так сказать...
— Эта версия достаточно подходящая. Старик у Хемингуэя был на рыбалке один... — раздумчиво сказал Воробьев. — Бухгалтерские документы Вершинин имел право подписывать?
— Чисто финансовые он только согласовывал. Но в творческих договорах везде стояла и его подпись.
— Он кого-нибудь из актёров или обслуги уволил в последнее время?
— Гримёршу. Ленивая была. Сама давно напрашивалась на это увольнение. Её к тому же “по собственному” убрали.
— Тимофей Степаныч, мне нужен на время, разумеется, под расписку, ноутбук Вершинина. Составлять протокол изъятия и тому подобное не хотелось бы. Волокита...
“Там пароль на ноутбуке”, — хотел было сказать Степаныч, но почему-то не сказал. Ведь Воробьёв его об этом не спросил.
— Если появится что-то новое, я буду вам тут же звонить. Вы, Тимофей Степаныч, можете заниматься своими делами, а я поговорю ещё с теми, кто попадётся на пути, — усмехнулся Воробьёв. — С актёрами прежде всего. Они, похоже, как раз собираются на вечерний спектакль. У вас сегодня “Ромео и Джульетта”. Спектакль густонаселённый. Порекомендуйте, кто был ближе всех к Вершинину?
Воробьёв ушёл.
Визит следователя оставил нехорошее впечатление у Степаныча. Сыщик, скорее всего, не верит, что Борис жив. Он ищет улики его смерти. Ещё у Степаныча осталось впечатление, что следователь хочет что-то накопать такое, что бросило бы тень на театр. Мент есть мент, он мыслит только категориями преступления. Убийство, самоубийство, месть, финансовые нарушения, долги, подкупы, ревность, прелюбодеяние... Степаныч усмехнулся. Это слово всегда вызывало у него ироничное настроение. Прелюбодеяние. Надо же, деяние... Н-да, как бы чего лишнего не наплели сплетницы-актёрши, да и вся обслуга. Хлебом не корми — дай почесать языками… А главное — начальство у них как всегда хуже всех. Актёры — народ неуравновешенный, впечатлительный... Нагородят чёрт-те чего... Следователь только зря время потратит.
Жаль, что Воробьёв пришёл на “Ромео и Джульетту”. У Бориса этот спектакль не выстрелил... Он долго его ставил, мучительно. Он надеялся на актрису Лолиту. Но она “сбежала” из театра, разорвала контракт и сбежала. Сманили дурочку сняться в кино. Дали роль. Съёмки кончились. А что дальше? Пришла, каялась. Но Борис не простил. Сделал ввод. Механической замены не получилось. Ввели не очень броскую Эльвиру. Все ассоциировали Джульетту с красавицей. Эльвира красотой не отличалась. Ей приходилось брать зрителя чем-то иным: обаянием, голосом, эротичностью... Борис выжимал из неё все соки. Но спектакли всё равно были неравнозначные. Иногда Эльвира и впрямь перевоплощалась в Джульетту, и тогда зритель верил ей, но чаще всего у неё не было того огня, которого требовала роль. Пробовать ещё одну актрису Борис не хотел. Шедевра не получилось, но Шекспир писал шедевры, и зритель шёл “на Шекспира”.
Телефонный звонок перебил размышления и воспоминания Степаныча касательно Джульетты. Звонила Светлана Николаевна со своей дачи. Она говорила торопливо, расстроенно, со слезами в голосе, что Паша Капитан опять взялся за своё.
— Он опять душу мне мотал. Говорит, что ты его обманешь, кинешь на деньги... Требует часть участка... Что ж мне делать-то, Степаныч? Я теперь на даче боюсь появиться, а у меня там цветы. И яблоня в этом году плодоносит...
— Я тебя в обиду не дам! Этого дурака Капитана не слушай. Я ему пообещал, время договора ещё не прошло. Я рассчитаюсь с этим бараном!
В тот же день Степаныч позвонил модельеру Максу:
— Завтра заезжай ко мне. Я все документы подготовлю. Только язык за зубами...
— О чём ты говоришь, Степаныч! Я давно подкованный... Завтра обсудим все детали. Я привезу кое-какие эскизы... Обнимаю.
“Ах! Чёрт возьми! — подумал Степаныч. — Не хотелось бы в дерьмо ступать, да придётся. Придётся согласиться с этой халтурой... А этому уроду Капитану я ещё покажу... Хрен он у меня получит всю сумму. Торговаться буду до посинения...”
Он вызвал к себе Главбуха.
Глава десятая
Секреты переписки и появление Востриковой
Майор Воробьёв спектакль в театре “Пегас” не досмотрел. Дотянул до антракта и поехал к себе в управление. Рабочий день уже кончился, но он не хотел тащить ноутбук Бориса Вершинина домой. К тому же домой можно было и не торопиться. Жена с дочкой уехали в гости к тёще, и Воробьёв был свободен. У него на этот счёт даже появились некоторые холостяцкие задумки...
Из того, что говорили ему актёры и обслуга театра, Воробьёв понял, что Борис был человеком неровным, мог впасть в некоторую депрессию. Успех для него был очень важен, но иногда он хандрил и видел в успехе провал и проигрыш. Он не любил лёгкие комедии, но, как все говорили, они у него лучше всего получались.
Оказалось, что больше всего и актёры любят играть такие легковесные комедии. Это у них происходит с удовольствием, а главное — зрителей в зале больше, чем на драмах. И всем весело!
А вот про любовь Вершинина к рыбалке никто ничего не знал. Так, шуточки: все мужчины, дескать, любят рыбалку из-за отсутствия на рыбалке жён... Про отсутствие жён Воробьёв, конечно, понимал. Не мог он понять другого: почему Вершинин, отправляясь на рыбалку, никого об этом не предупредил. Был только звонок жене. В разговоре с ней он пошутил: дескать, поймает и привезёт ей тунца. Лосось, форель, белуга — эти водятся в холодных водах Русского Севера. Но какой к черту тунец! Эта рыба в русских озёрах не водится! Он пошутил? Или показал свою неосведомленность в рыбе и рыбалке?
“По утверждению жены, в доме не было никаких рыбацких снастей. Да и вряд ли бы Вершинин в одиночку отправился на лодке по незнакомому огромному водоёму — это же целое море!” — рассуждал одним голосом следователь Воробьёв — этот голос был словно одна из сторон натуры Воробьёва, как бы Воробьёв Первый. А Воробьёв Второй рассуждал другим голосом — он, как правило, опровергал предположения Воробьёва Первого. Таким образом, в следственных действиях, где требовалась аналитика, Воробьёв жил в раздвоенном состоянии. Впрочем, в таком состоянии при любой исследовательской работе живут очень многие. У одной части натуры — тезис, у другой — антитезис.
Так вот, на доводы следователя Воробьёва Первого тот же майор, следователь Воробьёв Второй, отвечал:
“Вершинин мог на месте взять лодку в аренду, а также снасти...”
“Это надо ещё доказать”, — отвечал Воробьёв Первый.
Следователь надеялся что-нибудь надыбать из ноутбука Вершинина: возможно, адреса рыболовных магазинов, что-то в переписке с друзьями и тому подобное.
Воробьёв Первый:
“Не может быть, чтобы человек, затевавший мероприятие на воде, не обратился к поиску снастей, не переписывался ни с кем, не искал советов и прочее, и прочее. А главное, невозможно представить, чтобы поехал на рыбалку в цивильной одежде: жена утверждала, что он с собой взял только лёгкую ветровку, а резиновой обуви — никакой”.
“Он мог всё купить на месте”, — сопротивлялся этим аргументам Воробьёв Второй.
Разговаривая с артистами, следователь незаметно для них включал диктофон на своём смартфоне, чтобы позже прослушать разговор и точнее уяснить, о чём рассказывали актёры и персонал, вслушаться в какие-то важные оттенки голоса, на которые вживую не обратил внимания.
Следственная практика показывала, что все аудиоматериалы лучше прослушать со своим коллегой: два уха хорошо, а четыре — лучше. К тому же коллега у Воробьёва имелся, вернее — имелась, и дышал он к ней неровно. Капитан Вострикова.
Вострикова служила в другом управлении, но занималась как раз искусством — театралами, киношниками, — выводила на чистую воду взяточников, мошенников, которые залезли в карман государства. Она отличилась в “посадке” директоров театров, входила в группу, которая подчистила взяточников и коррупционеров от культуры. В “культурке” взятки были, конечно, помельче, чем в самих силовых органах, но поле для работы Востриковой не сжималось. Она следила при этом за процессом “искусства”: читала статьи, вела надзор за интернет-порталами о деятелях сцены, администраторах, продюсерах.
У Воробьёва был железный повод прослушать “театральные” записи вместе с ней. Это к тому же должно заинтересовать Вострикову как эксперта-специалиста. Воробьёв уже не раз пробовал “подбить клинья” к коллеге, но пока не получалось. “Вострикова востра” — так шутили в управлении. “Востра, — обрезаться можно, — подумывал и Воробьёв — Цену она себе, похоже, завышает и в объятья к кому ни попадя не попадалась. Слухов нет...”
Штатный сотрудник по компьютерной безопасности без особого труда помог Воробьёву обеспечить вход в ноутбук Вершинина без пароля. Первое, что открыл следователь, была электронная переписка Бориса. Самая большая переписка у Вершинина была с Варнаком, театральным критиком и драматургом, сочинителем пьесы “Шаг в сторону”, которую Борис Вершинин несколько лет назад поставил в “Пегасе” и которая сейчас была в репертуаре.
И хотя в диалоге Борис и Варнак говорили в основном об искусстве и театральном разношёрстном мире, переписка вызвала у Воробьёва немалый интерес.
Вершинин был более “толерантен”, критик и драматург Варнак был более категоричен. При этом Варнак всегда называл Бориса ласково, даже по-отечески, похоже, был его старше, опытнее и жёстче.
Варнак: “Мой дорогой Борис, театр начинается тогда, когда режиссёр делает шаг в сторону. Нет, не в сторону пошлости и сексуальных извращений, а в сторону новой идеи, нового положения смыслов, к совершенству актёрского исполнения. Режиссёры-либерасты этого в принципе понять не могут. У них отсутствует аппарат такого мышления. У них всё в одну сторону... Недаром про виктюкские спектакли говорили: что бы он ни ставил, Шекспира ли, Островского ли, — всё у него выходит про ж...”
Борис: “Мне кажется, что вы, дружище, слишком строги. Конечно, если на сцене Татьяна или Катерина начинают чесать себе причинное место — это уже не Татьяна и не Катерина. Тут нет ни гениального Пушкина, ни гениального Островского. Но если режиссёр создаёт свой изобразительный ряд и не ломает логику событий и авторские характеры — так разве это не новизна? И Пушкин, и Гоголь разве бы от этого отказались? Думаю, даже современные платья их вряд ли бы удивили и оскорбили...”
Варнак: “Здесь очень важен, мой дорогой Борис, контекст времени. Чехов со своими “чайками”, “сестрами” безбожно скучен. Вот его и пытаются обновить. Но обновить его невозможно. Он остался во времени “дяди Вани”, где все мечтают “о небе в алмазах”. Это просто обычный трёп и назидательное просветительство. Надеюсь, знаете сей сюжет... Однажды Чехов пришёл навестить в Гаспре Льва Толстого. Дело было в 1901 году. Толстой тогда в крымском дворце графини Паниной поправлял здоровье после воспаления лёгких. В конце беседы Толстой сказал Чехову: “Я терпеть не могу Шекспира, но ваши пьесы ещё хуже. Шекспир всё-таки хватает читателя за шиворот и ведёт его к известной цели, не позволяет свернуть в сторону. А куда с вашими героями дойдёшь? С дивана, где они лежат, до чулана и обратно?”
Борис: “Дружище, вы просто не любите Чехова. Чехов — это театральная азбука. Его надо ставить начинающим, показывать студентам... Этакий курс познания театральных азов... Женщины у Чехова все думают об одном... О мужчинах... Не о детях... Не о семье... А о мужчинах! Дайте им мужчину, лучше всего образованного и богатого — и они его уж точно полюбят, воспрянут, в новые наряды оденутся. Но на всех мечтательных дам не находится такого количество богатых и образованных мужчин... В этом Чехов современен. Хотя и старомоден одновременно”.
Варнак: “Мой дорогой Борис! “Небо в алмазах”, “Мы будем трудиться”, тут ещё надо горьковское добавить “Человек — это звучит гордо!” Всё это старые броские фигуры речи. Выкрикнули в пустоту. В лучшем случае пустым эхом отзовётся... У каждого времени свой театр, свои герои — так и покажите нам героев той поры, ярко, убедительно, захватывающе! А не пытайтесь осовременить классиков! В некоторых театрах в постановках уже два Онегина, шесть сестёр вместо трёх, а кое-где Хлестаков — пьянь беспробудная, Джульетта — дикая истеричка... Поэтому и актёры играют плохо, не органично. Они не чувствуют характера... Они изображают истерику, кричат невпопад, снимают штаны, ползают в непотребных позах по сцене, даже занимаются мастурбацией... В классических пьесах! Это вздумали называть современным прочтением. На самом деле это театр извращенцев! Они гадят русскому театру! Глумятся над ним. У театральных бездарей, как они любят говорить, в театре возможно всё. Нет, господа! Не всё! Хотите удивить публику, сочиняйте свою непотребщину, но не трогайте русский театр!”
Борис: “Дружище! Подчас режиссёры вынуждены “халтурить” на классике. Почему? Потому что ярких пьес, драматургического материала крайне мало... Есть, конечно, книги, толковые, талантливые. Но режиссура специфична. Инсценировки книг не становятся полновесным драматургическим материалом. Почему? Каждый режиссёр вылавливает в них своё и излагает своим стилем. А пьеса — это твёрдый авторский текст, а не роман. Поэтому инсценировки становятся однодневками. Порой актёрам нечего играть! У современных авторов и особенно авторш полная чепуха в диалогах, в характерах. Вот режиссёры и выжимают всё что можно из классики!”
Варнак: “Мой дорогой Борис! Это мне понятно и очень жаль режиссёров, которым какой-нибудь графоман Сыпкин навязывает свою водевильную чушь. Но всё же в театре главный человек Режиссёр. Он порой слепо гонится за модой. Вспомните Юджина О’Нила с его модной “Любовью под вязами”. Все театры бросились его ставить, и русский театр много потерял на этом, а не приобрёл! Эта подвязовская любовь чужда нашим женщинам, которые в основном и являются зрителями в наших залах. Режиссёр не должен бояться немодности — он должен бояться чуждости! Не бойтесь показаться немодным, не оголяйте актрис на сцене, не показывайте случку ради привлечения в театр идиотов, мой дорогой Борис!”
Борис: “Дружище! Если вы намекаете на постановку Вашей пьесы... Мне казалось, в ней всё было очень деликатным. Я так надеялся, что моя постановка вашей пьесы не оскорбила вас и не оставила разочарование в душе автора”.
Тут следователь прервался.
“Ага! — воскликнул Воробьёв Первый. — Значит, Варнаку не понравилась постановка Вершинина в “Пегасе”. Обида...”
“Ну и что, — парировал Воробьёв Второй. — Пьесы, постановки. Всё это игрушки. Здесь нет повода к мести и физической аллергии”.
Майор Воробьёв так увлёкся чтением переписки драматурга и режиссёра, что не держал на контроле время: он ведь пригласил к себе в кабинет Вострикову для прослушивания аудиозаписи с диктофона, где своё мнение высказывают об исчезновении художественного руководителя актёры и сотрудники театра “Пегас”.
— Не очень ты меня ждёшь, Воробей, — фамильярно-дружески (так она обращалась к нему только наедине) упрекнула Вострикова, войдя в кабинет к майору. — Где кофе, где бутерброды, пирожное? Шампанское наконец?.. Ладно, я пошутила, пирожные не употребляю. От шампанского у меня изжога. — Она увидела буклет-программу театра “Пегас” на столе у Воробьёва, воскликнула: — О! театральные страсти! А знаешь, Воробьёв, я ведь в юности тоже хотела артисткой стать. Думаю, буду вот так кричать, — она сделала театральный жест — выбросила перед собой руку, растопырив пальцы: — “В Москву! Хочу в Москву!” А сама жила здесь... — Вострикова передохнула: — Ну, чего там? Кокнули, что ли, режиссёра-то? Из ревности? Или сам повесился из-за неразделённой любви? Хотя я в это не поверю никогда. Баб ему, наверно, хватало. Эта театральная элита только по пьянке вешается и не из-за любви...
— Ты что-то больно агрессивна сегодня...
— А у меня к этим деятелям культуры после проведённых дел не только нет уважения, но и... О! — перебила себя Вострикова, заглядывая в репертуарную программу “Пегаса”. — Я видела эту пьесу “Шаг в сторону”.
— Неужели ты была в этом театре?
— Нет, конечно. Меня и в какой-нибудь и Пушкинский не заманишь. Разве что для следственного эксперимента... В интернете мельком видела.
— Ну и как, понравилось?
— Чушь, похоже. Я начало и конец посмотрела. Автора почему-то запомнила. Варнак.
— Варнак? Это здорово! Возможно, тут и есть ключ к разгадке... Они с ним всё время спорят в переписке.
Воробьёв попутно с разговором суетился с чаепитием, достал из холодильника нарезку сухой колбасы, галеты, лимон, прибавил к столу полбутылки заначенного коньяка.
— Зуб точить на Вершинина из ревности мужики или мужья, конечно, могли. Но версия зыбкая. Вот послушай. — Воробьёв включил диктофон. — Это говорит ведущая актриса. Примерно его же лет.
“Боже! — с металлическим привкусом рассказывал диктофон устами актрисы Вероники Самойловой. — Ума не приложу, товарищ следователь, куда мог пропасть наш Боренька! Он не имел врагов! Душечка! Всегда всем поможет. И ухаживал красиво... Я помню, как-то мы поехали на гастроли в Чехию. Это было лет... Ну, неважно. Во время спектакля он мне корзину цветов тайно принёс и оставил в гостиничном номере. (Тут голос Самойловой слегка притих.) Чтоб никто из других актрис не видел, чтоб не завидовали. Но я сразу догадалась, что это он. А поздно вечером он ко мне перемахнул через балкон со своего балкона”.
“Как Ромео?” — вставил Воробьёв.
“Ромео был ребёнок, а Боренька уже умел ценить настоящую женскую красоту... Тогда — умел. А сейчас... В труппе какие-то малявки... Что он в них нашёл?!”
— Эта краля в своё время с ним активно вертелась. Но уже отцвела! — твёрдо заявила Вострикова. — Этот персонаж вне игры. С ней уже всё засохло, как те цветы, на которые Боренька расщедрился в Чехии.
Воробьёв перешёл к другой записи, на которой голос был помоложе.
— Это завлит. Её все зовут “Тася, подрежь колбаски”.
На записи Воробьёв хитро и провокационно спрашивал Тасю:
“Я не хочу, чтобы это все обсуждали, но нами рассматривается версия, согласно которой Вершинину могли причинить неприятности из ревности. Как вы считаете, такое возможно?”
“Откуда я знаю, — резко отвечала Тася. — За всех не ручаюсь. Да, у меня были с Борисом хорошие отношения. Надеюсь, товарищ следователь, это не будет записано в каком-нибудь протоколе... У меня были с ним и очень тёплые отношения... А чего! “Уж лучше грешной быть, чем грешной слыть!” Но из ревности его мочить вряд ли стали бы... (Тася рассмеялась.) Тут у нас к нему многие липли. И старые дуры, которых пора на пенсию списывать, и молодые вертихвостки, которые только училища пооканчивали. От него же карьера любой нашей актрисы зависела. Ради чего в актрисы идут? Ради славы! Где слава — там и деньги. А славу даёт режиссёр! (Тася снова рассмеялась.) Тут одна актёрка, известная, народная даже, Василиха призналась... У них в комедийном театре к худруку бабы в начале сезона наперегонки бежали — кто быстрее этому старому извращенцу ширинку расстегнёт...”
— Фу! Выключай эту гадость! — пресекла Вострикова.
— А всё же женский фактор мог присутствовать в его исчезновении, если он был так любвеобилен, — сказал Воробьев, подливая в рюмки коньяку. — Кто-то его мог сильно ревновать и возненавидеть... Я даже не исключаю фантастику, что его могла кокнуть оскорблённая актриса.
— Или муж этой актрисы, — продолжила воробьёвские рассуждения Вострикова. — И всё же тут надо мужика искать! — твёрдо сказала Вострикова. — “Шерше ля фам” не подходит! Режиссёр женщинами пользовался, а не любил их, не отбивал их у кого-то, не уводил из семьи...
— Зачем ему уводить? У Вершинина есть законная жена, актриса, красавица. В другом театре...
— И я о том же. К ним нельзя всерьёз относиться. Вообще эти театралы полные придурки. Трепачи и пижоны...
— Почему полные? — сыронизировал Воробьёв.
— Больше всего трепачей — в искусстве. Они ведь непонятным делом занимаются. Насколько это нужно для народа — понять невозможно. Отсюда и болтовня их, и прожектёрство! — заявила Вострикова. — И всё же ищи-ка ты, товарищ майор, причину в мужике... Директора хорошо прощупал? Говоришь, что они даже какие-то дальние родственники. Сам знаешь, делёж денег между родственниками — основной повод пропажи родственников... Вдруг Вершинин узнал, что директор хапнул большой куш и не поделился...
— Директор Степаныч ведёт себя очень здраво. Переживает, похоже.
— Тот ещё, поди, артист твой Степаныч.
— Да ты что, Вострикова!
— Я криминалист, Воробей! Покопайся-ка ты в финансах родственника. А ревность — это побоку в такой профессии. Да и не сопляки они уже, чтоб из-за бабы на мокруху идти... — Она залпом выпила рюмку коньяку, не поморщившись. — Есть тип людей, куда относятся и актёры, и разные там деятели искусства... Пока он с Катей, он любит Катю. Когда Кати нет, он любит Люсю, потому что она рядом. И всё это очень искренно. Хоть плачь от искренности... А на самом деле никого он не любит. Это такая отмазка для бабников... А этих сама профессия развращает: быть у воды, да не напиться…
— У Вершинина жена под боком...
— Жена — это для удобства бытовой жизни, — оборвала Вострикова.
Обсуждая эту тему, Воробьёв сладострастно смотрел на неё. Она сидела нога на ногу, юбка высоко уползла по бедру; грудь её обострилась и сильнее выпирала, когда Вострикова запрокидывала голову, выпивая коньяк и допивая из чашки кофе.
Не сдержался Воробьёв:
— Может, мы посидим где-нибудь? Вечер ещё не кончился, — предложил он.
— А жена тебе по ушам не нащёлкает?
— Нет. Она к маме уехала в деревню, помочь собрать большой урожай на огороде.
— А ты что не поехал? Безрукий, что ли?
— Я совсем городской. Да и служба. Не до огородов.
— Нет, товарищ майор, служебный роман мне не подходит. Пусть я и одинокая пока, но... “Облико морале”! Мне с мужиком за просто так валяться не хочется. Вот когда разведёшься, приходи!
— Ладно, приду, — обиженно сказал Воробьёв.
Вскоре Вострикова из его кабинета исчезла...
“Эх, быть бы мне режиссёром!” — вздохнул Воробьёв Первый.
“Ну-ну! Раскатал губу-то...” — осёк Воробьёв Второй.
“Коньяку мало было... Я забоялся много-то. Вдруг бы она сразу заерепенилась!” — мысленно сказал Воробьёв Первый.
“Коньяки надо на квартире пить, а не в кабинете!” — подучил Воробьёв Второй.
Затем, успокоившись, майор Воробьёв опять обратился к ноутбуку Вершинина. Читал переписку Бориса и Варнака и попутно размышлял: “Может, Вострикова права. Все секреты — в деньгах. Уж больно чисто Вершинин исчез. Как будто не было человека. Растворился, и всё. Неужели без чьей-то помощи? Как в кино: человека можно напоить, усыпить, отравить... Словом, сделать бесчувственным телом, наконец, трупом... Надо бы какую-нибудь финансовую проверку театру “Пегас” провести. Вдруг там какие-то тёмные схемы были... Хотя интуиция мне подсказывает, что директор Степаныч тут ни при чём. А кто при чём? Надо бы с этим Варнаком встретиться. Он, пожалуй, его ближайший друг. Вершинин его пьесу ставил. И тема очень забавная. Шаг в сторону — и картина становится иной... Но почему же не нашли лодку, свидетелей? Труп, в конце концов? Плохо искали... У местных силёнок мало. Придётся в командировку ехать, на месте всё прощупать. Только надо ли?”
Воробьёв, по обыкновению, недолго поспорил сам с собой. Дескать, надо подождать: что-нибудь выплывет.
Глава одиннадцатая
“Шаг в сторону”
Это было для режиссёра Бориса Вершинина сумбурное, стремительно летящее и очень счастливое время. Он ставил пьесу своего старшего товарища Варнака. А главное — он что-то свежее начинал открывать для себя во всём театральном деле, находил новые краски, образы, а ещё важнее — новые театральные смыслы. Он знал и прежде, что русский театр скрывал в себе разные потайные смыслы, но в последнее время все режиссёры-модники стремились к западным “стандартам” — “чем дурнее, тем интереснее...” — так писал об этом как критик Варнак.
Это был период упоённого труда, когда ни о чём другом, кроме работы, Борису думать не хотелось и не моглось...
В театре “Пегас” появились в ту пору несколько новых лиц: молодые актёры и пара актёров с опытом из провинциальных классических театральных трупп. Они умели и хотели работать, и не задирали нос... А ещё таилась загадка в драматургическом материале Варнака.
После первого прочтения пьесы труппе Борис почувствовал, что интерес к ней проявили не все. Некоторые, казалось, и вовсе не поняли, о чём она, как подходить к образам героев. Тут-то Борис, пожалуй, впервые ощутимо понял, что многие в театре живут штампами. Эти штампы были наработаны десятилетиями талантливыми, даже легендарными актёрами в превосходных пьесах Гоголя, Островского, Чехова, Горького, Булгакова, Вампилова... Но здесь, в пьесе Варнака, предлагалось сделать шаг в сторону, попытаться разрушить — нет-нет, не традицию, а штамп. И не шутовством, модным на ту пору фиглярством и истерикой, и передергиванием авторского смысла.
В пьесе был эпизод, где Варнак давал героине возможность сделать шаг в сторону от её, казалось бы, счастливой, проторённой дороги. Вставал вопрос: зачем? Ведь шаг был небезобидным. Шаг был даже роковым. А в театральном плане — блистательным психологическим приёмом для познания себя и познания окружающих, которые увидели героиню в другом свете.
“За постановку, за нестандартную постановку пьесы Варнака стоит побороться”, — так размышлял Борис и хотел переломить нежно, по-умному труппу, вернее, тех, кто чего-то не понял в смысле пьесы и образах героев и внутренне сопротивлялся постановке. Варнак в постановку не вмешивался. И правильно делал. Постановка — это работа режиссёра. Но предыстория общения режиссёра и автора и долгие споры-обсуждения, некие трения между Борисом и Варнаком уже насчитывали немало лет. Позицию Варнака Борис Вершинин разделял. И не разделял.
Познакомились они в “Тараторке”, студийном театре у Кабакова. На премьере инсценировки курчавого комсомольского литератора Ляхова — тот осторожно-скандально входил в перестроечную моду: насочинял повестушку о комсомолятах, которые жаждали перемен. В то время появился анекдот про активистов-комсомольцев: “Пьют, как взрослые, а работают, как дети”. Кабаков потянулся к этому автору не столько из-за драматургического материала, сколько из-за шумихи, которую наделала ляховская повестушка, опубликованная в одном популярном журнальчике, который всегда мог похвастаться “протестными” молодёжными текстами.
“Тараторка”, вероятно, по сути своей и задумывалась не для фундаментального театрального дела, а для того, чтобы студийно и как бы независимо от настоящего, классического театра держать нос по иронически-либерально-насмехательскому ветру, который шквалисто подул с Запада и завывал в унисон распаду советского государства. Предатели-партийцы в свои ряды быстренько сманили предателей-комсомолят. Но на такие политические вершины “Тараторка” не замахивалась. Что-то модненькое, и главное — не очень задиристое, всё в рамочках... Этакая шалость. Водевильчик с политическим саркастическим окрасом.
Премьера прошла. Шумно, пылко, но всем стало ясно, что это чистейшей воды однодневка, пустоцвет — такое долго не продержится, хотя удивительное московско-театральное пространство способно сохранять полную чушь и дурь даже несколько сезонов: в столице — огромные потоки гостей, туристов, лопоухих зевак, которым лишь бы чего-то увидеть такое скандальненькое, непровинциальное...
После премьеры — застолье, в котором оказались и Варнак с Борисом. Все нахваливали постановку Кабакова, нахваливали автора Ляхова, который сидел пьяный и очень гордый и всем пытался объяснить, какие мудрые смыслы он вложил в те или иные сцены, и всё, дескать, это была правда жизни. Ему кивали, его пытались даже выслушать.
Но Кабаков сидел во главе застолья несколько рассеянным, улыбался своей хитрой улыбочкой, заглядывался на молодых актрис и угощался замечательным салатом оливье, который к застолью подготовили аж огромный таз. Позднее дежурная улыбчивость Кабакова на его раскрасневшемся щекастом лице вылилась в критическую эмоциональную речь — разбор полётов.
Ход был старый, проверенный, известный, психологически очень удобный. Хотя всё вроде бы гладко, но ведь все чувствуют, что что-то не так. Что-то не вышло, не задалось, тогда ищутся некие детали, которые вроде бы и не позволили открыть все глубинные авторско-постановочные смыслы, а именно детали, которые не смогли освоить и представить актёры.
Актёр для режиссёра — как стрелочник... и всегда в неоплатном долгу. Кабаков, казалось, хвалил актёров, но вместе с тем нагонял удушающую критику. Автор Ляхов кивал режиссёру курчавой головой, тоже делал замечания: “...у меня там вот так было написано”, — говорил он; особенно болезненно воспринималось автором то, что актёры иной раз путали текст и по забывчивости вплетали в реплики свои слова.
— Текст автора — это святое! И если ты актёр, должен не просто его знать, а жить им! — взывал Кабаков.
Ему возражали, мягко, извинительно.
— Но ведь это только премьера. Пару слов перепутали... Наработается со временем...
В этом застолье на самом краю длинного стола, приткнувшись, сидели Варнак и с ним рядом Борис, который когда-то учился у Кабакова в театральном училище.
— Не текст автора святое... — тихо и будто по секрету поправил мысль Кабакова сидевший рядом Варнак; он был здесь, в застолье, в качестве критика. Борис, который не просто ценил Кабакова, а ставил его выше остальных режиссёров страны как прогрессивного деятеля театра, насторожился и спросил не без доли сарказма:
— А что же, по-вашему, святое?
Вот так они и познакомились поближе, завязали первый свой диалог.
В тот же вечер, уже после банкета в “Тараторке”, Варнак рассказал ему о премьере “Трёх сестёр” в одном из провинциальных театров. Актриса, игравшая Ирину, подзабыла от волнения канонический текст (“Уехать в Москву. Продать дом, покончить всё здесь и — в Москву...”) и вместо этого в отчаянии выкрикнула в зал: “Уеду! Навсегда отсюда уеду!” — И зал взорвался аплодисментами!
Ох! сколько ещё будет ими говорено-переговорено.
— О нет, мой дорогой Борис, — вещал крепко подвыпивший Варнак. — Цитату, острую красивую мысль любой актёр, если он актёр, должен воспроизводить точно. А словесный мусор современных драматургов, который несут актёры со сцены, зрителю не так уж и важен. Ему важно чувство! Ему важно действие и действо! А актриса или актёр, проникшись чувством героя, даже вправе подкорректировать автора и вместо дежурных слов сказать в порыве что-то искреннее, что скопилось в душе.
Борис с этим не согласился. Он всегда был за авторский театр. А когда узнал, что Варнак не только театральный критик, но и сам метит в драматурги, изумился тем более.
— Стало быть, вы, дружище, сами отвергаете свой текст?
— Нет, ни в коем случае... Я говорю о чувстве, которое может испытать актёр, когда по-настоящему надевает шкуру персонажа. А не штампует образ, который уже кем-то был отлит.
Впоследствии немало копий было сломано ими и в спорах о Чехове, Горьком, Льве Толстом, вдоль и поперёк они проходились и по современным сочинителям. Чаще всего они западали на Чехова. Варнак всегда говорил об Антоне Павловиче с некоторой иронией, а иногда и с состраданием.
— Чехов не был великим драматургом, — рассуждал Варнак. — Он великий писатель-рассказчик! Но на сцене близко не дотягивал ни до Гоголя, ни до Островского... Чехов для сцены очень удобен и прост. Наша театральная богема не очень художественно изобретательна и талантлива, поэтому и зациклилась на Чехове. Он ведь сверхудобен. Прост и поверхностен. Любой поставит... И всегда это сойдёт...
— Ну, уж с этим позвольте не согласиться, — возражал Борис. — Чехов непрост. Там есть где покопаться... Всё тихо на сцене, а за сценой — невидимая буря. Шум бури зритель слышит.
— Буря-то в стакане или в рюмке. Говорильня одна. Словеса! Всё это скучающее чеховское бабьё и ни на что непригодная интеллигенция, которую он и сам ненавидел. Бездельники! — Тут, бывало, Варнак ослабевал и говорил со снисхождением: — Но, мой дорогой Борис, Чехов хитёр. Он ведь не случайно говорил, что может из всякой безделушки сделать рассказ. Помните историю с чернильницей. Вот, мол, вижу чернильницу и — готов рассказ: кто писал, что и кому говорил, когда писал. Чехов был мастеровит. Но слишком однообразен. Всё об одном и том же... Спектакли по Чехову все похожи, как две капли воды. Есть, конечно, бездарные режиссёры, которые коверкают образы, а не создают что-то новое полнокровное. Заставляет актёров картавить, надевают на них очки, бабы у них кричат, визжат — не по-чеховски глупые неврастенички... Но всё это для среднего зрителя. Это не краски к образам — это неумелость режиссёра. Жалкие понты...
— Всё-таки Чехов глубок, очень глубок. При каждом повороте могут возникать разные смысловые оттенки. Порой это даёт возможность даже постановщику почувствовать себя гениальным... Даже у такого болтуна и зануды, как Мончаловский, есть блестящие находки.
— Не стоит разбрасываться термином “гениальность”... Вспомните-ка Уфремова. Из всякой чепухи выжимал смыслы, подтексты. “Сталевары” какие-то идиотские. “Заседание парткома”... Надеюсь, помните эту галиматью? Поналепили трудовой антураж, нагнали лживого политического тумана, словес оппозиционных... Дураки им в ладоши хлопали. А театра-то не было! Стыдно! Враньё! В словах, жестах, действиях... Закурят беломорину на сцене и думают, что они изобразили рабочий класс. Или сапоги кирзовые натянут на актёра — вот, мол, вам народ... Шукшина поганят, изображая этак народ-то...
Однажды, когда Варнак так же разошёлся и метал стрелы в современных режиссёров, которые “не создавали нового, а выдавливали ремейки с вариациями” — выражение Варнака, — Борис предложил:
— А вы, дружище господин Варнак, предложите нашему театру что-нибудь своё. Новое.
Варнак, вероятно, понял намёк. Критиковать, мол, все критики мастера. А вот вам шанс. Проявите себя! Примерно так можно было истолковать предложение Бориса Вершинина.
Поначалу Варнак заюлил.
— Вы ж, мой дорогой Борис, всё равно читать не будете, сунете завлиту... Там у вас, верно, дура какая-нибудь сидит... Режиссёры читать не любят. Даже не умеют читать. Уткнутся носом в классиков, а современных авторов прочесть даже не могут, не научены. Или хотят какой-нибудь непотребный авангард с голым мужиком на сцене устроить...
— Ну что вы! — осадил мягко Борис. — Вы мне дайте свой текст. Прочту непременно и буду искренен в оценке.
Прошло несколько лет после этого предложения Бориса драматургу Варнаку. И вдруг вроде бы уже остывшее предложение было воспринято. Варнак принёс в “Пегас” пьесу “Шаг в сторону”, в скобках было написано “рабочее название”, которое осталось основным.
Неспроста Варнак говорил о шаге в сторону, о некоем ответвлении от магистрального пути. Он говорил даже о шаге в сторону в развитии, в истории театра. Нет, это были не нововведения последних десятилетий, не пошлые трактовки классики, не абстракция, не дикий авангардизм, в котором ничего не понять и который рассчитан больше на эмоциональных простачков. Варнак подразумевал, что и человек как личность, и театр как живой творческий организм могут, а порой и должны отступить в сторону от избранного пути, дабы увидеть всю картину со стороны, “увидеть в другой цельности”, — так выразился сам Варнак.
Пьеса Варнака была символична: героиня, молодая и в общем-то счастливая женщина, вдруг совершает поступок не из её жизни. Ей не свойственный. Она пытается взглянуть на происходящее и на себя бывшую со стороны. Но это не самоцель. Главное — понять, любит ли она своего избранника, готова ли она идти на жертвы ради него, и готов ли тот, кто её любит, пожертвовать чем-то дорогим ради неё. Может, её любовь и его любовь просто удобны, подходящи моменту и случаю. Но она, эта любовь, может развалиться враз, “стоит только наступить на правду”, — по выражению Варнака.
Борис Вершинин приглашал автора, чтобы он сам прочитал труппе свою пьесу.
— Нет, — возразил Варнак. — Это может внести путаницу. Спектакль есть продукт режиссёра. Станиславский не соглашался с Чеховым. И был прав.
— Так вы же сами себе противоречите! — воскликнул Борис. — То режиссёры всё испохабили, то вы даёте им на откуп свой текст...
Варнак усмехнулся, и согласился:
— Точно так. Сегодня — одно, завтра — другое. Главное — событийность и мораль... Да, мой дорогой Борис, пьеса без морали — не пьеса. А средства, краски, образы, коими доносится эта мораль, должны быть выбраны и прочувствованы режиссёром и актёрами, которых тот же режиссёр назначит на роли.
Они могли говорить и говорить, спорить и спорить на театральные темы и коллизии часами, днями, месяцами, годами... От Античности, древнегреческого и римского театра, от истории театра от Еврипида до Шекспира и дальше — к Дидро и Гюго, а после к Гете и Ибсену, а затем непременно следовало искать разные аналогии на родной почве.
— Русскому гению Островскому чертовски повезло, — говорил Варнак. — Малый театр — это его крепость. Там не дадут Островского опаскудить, как это делает кощунствующий пошляк Богомол, которого ценят такие же пошляки, как он. Я видел его безобразную постановку “Волки и овцы”. Пошлость от начала до конца. А ещё святотатство!.. У театра богомолов нет сверхзадачи. Один эпатаж, комиксы, извращения... Кавээнщина даже...
Борис пожимал плечами. Не одобрял, но и осуждать модного постановщика не старался.
— Это его выбор... Он так решил...
— Да как бы он ни решил! — тут же откликался Варнак. — Все эти нынешние богомолы вне эстетики Островского, вне русской эстетики. А Островский вне русской эстетики немыслим... И Гоголь немыслим! Гоголь создал особый мир, но русской эстетике остался абсолютно верен! Да и “солнце нашей поэзии” был абсолютно чистоплотен и гениален на стезе русской эстетики!
* * *
Труппа “Пегаса” читала пьесу каждый сам по себе, без общей читки, некоторые остались пьесой недовольны. Были и такие, кто её и вовсе не понял. Но Борис её понял. Он даже пошёл дальше автора. Он дал шанс каждому актёру сделать шаг в сторону от своего театрального амплуа. И всё обернулось, по мнению Бориса, самым выгодным зрелищным образом.
Труппа работала над спектаклем героически. Да, актёры чего-то не понимали в своих действиях и словах, но интуитивно они чувствовали, что создают каких-то новых героев, которых на сцене им играть ещё не приходилось. А главное — и это прочувствовал Борис Вершинин — Варнак закладывал в сверхзадачу пьесы то же самое, что и для главной героини: зритель должен был понять, что у него в жизни есть шанс шагнуть в сторону со своей привычной дороги и проверить себя и окружающих. Нужно только совсем немного — смелость, или отчаяние, или Божий промысел...
Во время работы над спектаклем Варнак не спрашивал Бориса, как идут дела по постановке, но чутко выслушивал постановщика по телефону, хотя Борис боялся спугнуть удачу — ему казалось, он поймал её за хвост, — и в разговорах с автором не поминал репетиционные работы.
Варнак относился к труду режиссёра деликатно и деликатно помалкивал, будучи автором, то есть зачинщиком действа, которое может и провалиться по его вине. Он окольными рассказами только давал какие-то не очень ясные намёки, — намеки на то, что жизнь значительно богаче наших возможных представлений о ней, о жизни.
Как-то Варнак рассказал Борису случай из жизни. Был, дескать, у него, у Варнака, старший друг и сосед, профессор философии, и этот друг очень боялся, что может вскорости умереть по естественным причинам — от старости или по болезни, — а его молодая жена (профессор поздно женился на своей студентке), которую он любил и верил в её ответную любовь, останется такой неутешной, такой покинутой, одинокой, что у него аж сердце сжималось от боли при таких представлениях. Варнак друга успокаивал и советовал:
“Ты оставь письмо к любовнице”.
“Да у меня нет никакой любовницы!” — выкрикивал друг-профессор.
“Тем лучше. Ты её придумай. И напиши ей страстное письмо... Когда твоя благоверная его найдёт и прочитает, тогда враз успокоится и утешится тем, что ты был не очень хорош для неё...”
Друг на такой самооговор не пошёл, мнимой любовнице письмо не написал и его для жены не подложил.
“И неправильно сделал, — рассказывал Варнак. — У неё, у его жены, любовник-то как раз и был. И месяца не прошло, как я увидел его жёнушку на балконе. Она курила рядом с мужчиной, который курил с ней, улыбался и смело, не таясь, обнимал её за плечи”.
В другой раз Варнак поведал Борису другую историю: “Одна молодая особа, у которой всё складывалось в жизни вроде бы хорошо... Тут очень важно замечание “вроде бы”, — акцентировал Варнак. — Она была влюблена, очарована своим молодым человеком. Она готова была ради него на подвиги... Он сделал ей предложение. Она от радости готова была взлететь до небес. И вот тут сыграло это “вроде бы”. Она вдруг заметила, что её жених всё время чем-то недоволен. То ему не нравилась её одежда, то косметика, то он её ревновал беспричинно. Всё это сглаживалось, но... И она не явилась на свою собственную свадьбу! А главное — после этого испытала удивительное облегчение! Она сама в это поверить не могла, ведь она уже столько передумала, столько напридумывала для себя счастья в их супружеской жизни! И всё это враз растворилось. Как будто и не было! Что-то подсказало ей, что жених её не любит. Было это озарение или блажь, но она и сама почувствовала холод к своему избраннику. Внутренний толчок разума и интуиции заставил её пойти на попятную, вернее — сделать шаг в сторону. И всё открылось в ином свете...”
“Театр, — высокопарно продолжал Варнак, — как ничто иное способен показать этот переворот. Поэтому я вам, мой дорогой Борис, и предоставил свою пьесу “Шаг в сторону”.
В своём театральном изложении Борис очень надеялся на эффект внезапности, чем и заразил труппу. И где-то через неделю-две после первых репетиций актёрский состав откликнулся на его порыв и с головой погрузился в работу; актёры даже раньше стали приходить на репетиции, правда, не всегда заучивали точный текст пьесы. Стилистика у Варнака была особенная, в этом тоже был своеобразный “шаг в сторону”. Борис никого не ругал, а делал внушение; причём, в отличие от многих хамов-режиссёров, никогда на репетициях не ругался матом.
Художник-постановщик спектакля тоже был в ударе. У пьесы был свой стиль, свой цвет, даже свой запах... — лёгкий, почти неуловимый аромат полевых цветов.
— Дружище, дорогой господин Варнак, — официально и иронично говорил Борис автору в тот день, — завтра приглашаю вас на прогон. Это официальное приглашение. За вами приедет машина. Зал будет почти пустой. Это всего лишь прогон. Даже предпрогон.
— Так быстро... Немирович некоторые пьесы по году ставил... А вы уложились всего-то в пару месяцев.
— По-стахановски, — усмехнулся Борис.
В полутёмном зале сидели десятка два человек, в основном из обслуги театра да некоторые актёры, не занятые в спектакле. Было ли какое-то особенное волнение на лицах? Варнак этого не заметил. Явного волнения он не заметил и у Бориса. Тот вёл себя сдержанно, хотя он, по существу, держал экзамен. С Варнаком перед прогоном Борис разговора не завёл, лишь поздоровались.
— Это ещё не премьера, — выйдя на сцену, где собрались актёры-герои пьесы, давал вводную Борис. — Расслабьтесь! Надо композиционно нигде не налажать. Везде выйти вовремя и закрепить всё в своём мозгу. Главное... — Он три раза повторил этот завет: — Нигде не остановиться! Нигде не сорвать прогон! Всю пьесу отыграть от начала до конца! Никаких сбоев. Понятно?! — И Борис возвысил голос и тоном приказа прокричал: — На одном дыхании всё! Прохерачить всё без остановок!
Варнак даже встрепенулся. Борис так и прокричал “прохерачить”. Но это же не матом! “Ну что ж, — про себя усмехнулся Варнак. — Пусть херачат”.
Чувствовалось, что спектакль ещё сыроват, не вполне склеенный. Надо минимум пяток премьер отыграть, чтобы выстроилось, согласовалось, улеглось, а здесь всего лишь прогон, даже предпрогон... Но самое важное: понял ли режиссёр пьесу, туда ли повёл актёров и какой походочкой?.. Примерно так рассуждал Варнак.
В свою очередь, и у Бориса Вершинина вспыхивали сомнения. Мир художественный капризен… А вдруг Варнак всё зарубит, скажет: “Ты чего налепил, дурилка?!” Но с другой стороны, у Бориса было железное правило, правило, в общем-то, во всём театральном, неизвращенческом мире святое: автора можно сократить, но ни в коем случае не подправлять, не дописывать, не добавлять реплик. А действие — так тут хоть на ушах стойте! Тут воля режиссёрская полная.
Сердца у обоих авторов действа были в напряжении, хотя в зале оба автора сидели как истуканы. Сидели порознь. Варнак от Бориса через четыре ряда позади, в тени, в уголочке. Да и актёры не знали, что автор пьесы сидит в зале и смотрит на них, как под микроскопом, ведь он их всех хорошо знает, в смысле героинь и героев, и перед ним сейчас — артистическая плоть, то есть натура, им созданная и текстом наделённая.
Началось всё не так и не с того места, как предполагал и задумывал автор. Это, впрочем, не смутило Варнака. Штучки режиссёрские он понимал и в целом их одобрял. Но в какие-то минуты ему хотелось закричать, всё остановить, уйти из зала, грохнув дверью. Он смотрел что-то такое, что было ему знакомо по словам, но совсем не похоже на то, что он придумал, создал, на что он ориентировался.
“Всё сводится к обыкновенному “мылу”, жалкой мелодраме! А это не так!!! Не так!!!” — в отчаянии думал Варнак. Он писал о философии жизни, а режиссёр всё уложил в женские капризы и примитивные намёки на постельные сцены... Какая-то чеховщина, где все героини только и хотят богатого спутника и желательно образованного, чтобы ещё и трындеть с ним на умные темы, поднимая в собственных глазах свой статус.
“Не-ет, — думал в иные моменты Варнак. — Режиссёр не всё провалил. Чувственность тут уместна, важна. Чувственность не просто важна, она определяюща в некоторых моментах. Но только в некоторых моментах! Главное — философия характера. Метафорическая аура пьесы. Подтекст. Смысл за гранью произнесённых слов... Избыточная чувственность на сцене — это ущербность режиссёра. А Вершинин в первом акте это выпятил. Пересолил... Ладно. Терпим. Ждём, что будет во втором акте”. Варнак слегка пригорюнился.
Антракта меж тем не было. Фактически не было.
— Три минуты перерыв и продолжаем! В том же темпе, никто — никуда! — прокричал Борис строго, властно.
Он, скорее всего, затылком чувствовал взгляд Варнака. Но ни разу на Варнака не обернулся, и в течение этих трёх антрактных минут между актами словом с автором не перемолвился.
Три минуты истекли. Варнак с нетерпением ждал дальнейшего действия. Пусть он чем-то возмущён как автор, но как зритель он действительно заинтригован и даже поглощён действием и той, как ему показалось в первые минуты, несуразицей поведения героев, которую навязывает режиссёр.
Борис ломал представление Варнака-автора, и Варнак, человек опытный, понял, что режиссёр отчасти делает именно вопреки, при этом, по сути, по существу, Борис не наврал, не оскопил, не исправил ни одного слова в авторском тексте, только всё выложил по-своему, со своей приправой. И ведь второй акт показал, что Вершинин был прав. В первом акте он словно завязывал какие-то узлы смыслов, недоговоренностей, а во втором начал осторожно развязывать эти узлы.
...В этот вечер они здорово назюзюкались, автор и режиссёр.
— Вы же сами видели, — говорил Борис, когда они выпили по третьей стопке горячительного и пообмякли, но когда ещё не улеглись впечатления и самые яркие из них ещё прожигали душу. — В конце спектакля героиня вся же раздрызганная была. Она же вперебив дышала и говорила взахлёб... Что главное в театре? Чтобы у героя глаза блестели!.. Слов зритель не запомнит. А эмоции унесёт!
— Эмоции, мой дорогой Борис, не главное в театре. Эмоций и в рекламном ролике хватает. Эмоция, конечно, нужна, чтобы держать зрителя в напряжении, — тряс головой Варнак. — И я понимаю, почему вы в первом акте держите героиню в ночной рубашке — животную сущность человека, зрителя никто не отменял. Но главное — не эмоция. Главное — чувство... Зритель должен унести из театра чувство.
— А разве чувство сострадания к главной героине у вас не возникло в итоге? — вопрошал уже пьяневший Борис и снова брался за бутылку с коньяком.
— Возникло! Но мне не хотелось спекулировать на чувстве жалости или сострадания... Чувство жалости и бродячая собака вызывает...
— Ну, это вы сравниваете крайности! Речь идёт о судьбе человеческой. О морали в высоком смысле этого слова.
— Согласен, — кивал головой Варнак. Но при этом уточнял: — Театр без морали пуст... Театральные извращенцы внесли в театр разврат... Модернисты исковеркали тексты и смыслы... Хамы внесли в действо матерщину и порнографию... И театр опустел... Остался в грязных скотских эмоциях, лишившись морали! Мораль и благородные чувства творят театр. И наоборот!.. — Варнак глубоко вздохнул: — Тут в бутылке ещё осталось. Давайте допьём.
— О чём речь! — сказал Борис. — Это у меня не последняя бутылка... Лишь бы нам до премьеры проспаться...
День премьеры. Зал полон. Приехали журналисты — те, которые были посвящены в театр и обожали премьерные банкеты. Среди них оказалась и заносчивая, занозистая Сайкина. Она приезжала именно туда, где могло произойти что-нибудь скандальное, провальное или восторженное, какого-нибудь необычный театральный выверт... Странно, но в спектакле “Пегаса” не было скандала, голых мужчин и женщин с целлюлитом, не было ни слова матерщины, не было стриптиза, истерик, драк, визга — всего того, что так влечёт критиков к подмосткам. Появились в фойе и важные гости с букетами, в том числе из департамента культуры сам Эдуард Семёнович пожаловал, и тоже с букетом. “Две чашки крепкого кофе выпил, в этот раз не захраплю”... — настраивал он себя.
И всё прошло на редкость чисто, без сбоев, даже как-то гладенько. Яркого блеска в глазах героини и капель пота на лбу не появилось.
Так бывает, это понимал Борис Вершинин. Понимали это и другие. Спектакль нужно довести, завести, наиграть, прочувствовать до последнего слова, даже, возможно, дать новые краски и переделать некоторые мизансцены. Борис понял, где и на что нажать. Философию автора нужно было подать отчётливее.
“Достоевский в своём романе постоянно повторяет теорию Раскольникова, — думал Борис после премьеры. — А в “Бесприданнице” Лариса в предсмертном монологе чётко выкладывает всю правду о себе. Островский непременно покажет и своего главного героя в пьесе — это деньги...” Словом, Борису Вершинину было о чём порассуждать, дабы довести спектакль.
Премьеру ни в коем разе нельзя было счесть серой, но и возвышенной её подать не удалось. Враги театра “Пегас” — явные и подпольные — этим злорадно воспользовались. Хлеще всего проявила себя неувядающая старушка Сайкина.
“Чего ждать от театра, который находится на окраине Москвы? Хороших спектаклей по проверенным произведениям для детей и взрослых. Но худрук Борис Вершинин пошёл на эксперимент, он предоставил сцену некоему автору, написавшему пьесу со странными характерами. Действия героини и последствия от её действий зрителю непонятны. Да и актёры будто бы блуждают в потёмках... Так и хотелось выкрикнуть: да включите вы для них свет на сцене, дайте свет в конце тоннеля! Но такого света зритель не дождался. И зачем такой претенциозный подзаголовок на афише — “Русская драма”. Всякая претензия должна быть оправдана. А тут — нет. Не стоит тратить время на эти “русские потёмки”.
— Сука, — после чтения этой статьи кратко и ёмко произнёс каждый, кто был на сцене в этом спектакле.
Варнак между тем отнёсся к рецензии Сайкиной с ироничной благосклонностью. Он говорил Борису:
— Этой Сайкиной надо в ноги поклониться. Она пишет о вашем театре! А могла бы замолчать постановку, ни строчки. Да, она лает только на тех, на кого ей позволительно. Согласен. Но она делает доброе дело... Вреда её рецензии не приносят, цену этим рецензиям в театральном мире знают. Вы, дорогой мой Борис, больше опасайтесь тех, кто о вас не пишет... Критик Колбасинский пролез во все жюри, экспертные советы — такая колбаса исподтишка вам нагадит во сто крат больше, чем сайкины. И помните слова современного классика: “Евреи опять повсюду пролезли в русское искусство и делят славу и премии”.
Глава двенадцатая
Новые лица
Время, однако, неумолимо. Почти месяц прошёл с момента пропажи Бориса. Следствие никаких результатов пока не представило. Человек как в воду канул. Возможно, это было именно так. Каждый день в театре начинался с одного и того же вопроса. Степаныч уже и не говорил об исчезновении, а только мотал головой, что означало: “Не нашли…”
Пора было искать временно исполняющего обязанности худрука, ибо без него что-то нехорошее стало происходить в театре. Молодые актёры время от времени собирались в стайку и о чём-то перешёптывались, при этом зыркали глазами во все стороны, словно что-то украли. Старики вели себя тоже странно, а порой неадекватно. Актёр-пенсионер Павлов, который был на подхвате и играл в паре спектаклей, явился на “Вишнёвый сад”, где играл лакея Фирса, пьяным — смог выйти на сцену только в начале, а до конца, где главные события, не дотянул... Об этом сообщили Степанычу. Он, увидев полулежачим в кресле гримёрки пьяного Павлова, вскричал:
— Уволю! Прямо сейчас — вон!
— Увольняй, гадкий папа! Обойдусь и без твоего вшивого театра! — раздухарился неподъёмный ветеран.
Несколько человек из труппы наблюдали эту сцену: кто-то с горечью, кто-то с сарказмом, кто-то с радостью и злорадством.
Бледная завтруппой Инна Гордая предлагала:
— Надо нашатырём виски ему потереть...
— Хрен ему надо оторвать! — взбеленился Степаныч.
— Ничего — без него дотянем, не отменять же спектакль! — заявил Барсов. И ведь точно — дотянули без Фирса на сцене. Алкаша “Фирса” в театре больше никто не видел, но помнили о нём долго...
Барсов, который навязывался Степанычу поставить его исполняющим обязанности худрука, вёл себя в последние дни по принципу: чем хуже, тем лучше. Он словно бы подыгрывал некоему бардаку, который начинал растекаться по всем закоулкам театра. Репетиции дневные отменялись, актёры болтались по театру без дела или вовсе не появлялись в репетиционные часы, перетирали старые сплетни, особенно судачили о том, что театр “Пегас” был и раньше не в фаворе, и давно в департаменте его хотели закрыть... Некоторые в открытую говорили, что театр — “дрянь” и что они ищут себе новую сцену. Хотя их точно нигде не ждали на московских “фаворных” подмостках. Все столичные театры были уже под кем-то, с кем-то и чужаков “без имени” не подпускали на пушечный выстрел.
Даже востребованный в сериалах красавец Стас Бельский не мог себе подыскать достойного пристанища на главных сценах, а не в кадре. Ни молодые, ни старые актёры “Пегаса” не могли выскочить из этих театральных кулис на более престижную сцену. “Пегас” создал Борис Вершинин, он создал труппу и репертуар. Но вот его не стало — и перспективы для всех оказались туманны.
...Однажды в дверь к Степанычу постучали — очень вежливо, даже по-женски.
— Ну, кто там? Входите! — грозно откликнулся Степаныч: был он нынче не в духе.
— Тимофей Степаныч, смею представиться. Соловьёв Роберт. Режиссёр... Из Петербурга, — он усмехнулся: звучало по-гоголевски, будто “ревизор из Петербурга”.
Перед Степанычем предстал человек с творческим рассеянно-одухотворённым обличием и в одежде, соответствующей такой неуравновешенной профессии: пёстрый пиджак с отворотами на рукавах, джинсы с мощными островами протёртостей и высокие белые кроссовки.
— Слушаю... — сказал Степаныч и кивнул на стул.
Режиссёра Соловьёва он заочно знал, о нём слышал: мир театральный невелик. Но увидал лицом к лицу впервые. В театральном багаже у Соловьёва была пара-тройка удачных постановок в Питере и ещё где-то в провинции, да ещё Соловьёв с гордостью сообщал, что работал в Европе, в Польше, и там, конечно, у него были грандиозные постановки и неслыханный успех. Словом, Степаныч знал по откликам, что человек перед ним не бездарный, но скользкий, как налим (лезла в голову Степаныча дурная рыбалка).
И тут начался монолог режиссёра Роберта Соловьёва. Говорил он многословно, без пауз, перескакивая с одного на другое, цепляясь за какие-то предметы и вовлекая в разговор фото в кабинете — комментировал что-то, вспоминал. При этом Соловьёв задавал вопросы и сам на них тут же отвечал.
Степаныч смотрел на него с подозрением: “Склизкий он. Очень хочет понравиться и говорит как-то ласково, словно баба-болтушка”.
— Актёры что? Они как дети. Без надзора и вниманья они разлагаются. Их надо нагрузить большой работой! Гастролями! У меня, Тимофей Степаныч немало связей. К тому же родной Питер и Европа. Надо только репертуарчик обновить, подогнать. Борис Вершинин чудесный режиссёр. Гений. Создал такой театр. Я ведь ничуть не претендую на его высоты... Но что дальше? А дальше всё будет гораздо лучше прежнего! Работа не должна стоять... Если вдруг Борис найдётся, — тут Соловьёв пессимистично скривил свои быстрые тонкие губы, — так мы от счастья до потолка подпрыгнем. Но сейчас терять времени нельзя. Бюджет опять уже верстать стали. Надо заявки подать...
— Вас прислали из департамента? — прервал его Степаныч.
— Нет, ну что вы! Просто я получил информацию, что театр остался без худрука... Я не претендую на должность худрука, но режиссёрский труд мне знаком, я жизнь положил на это дело. Вот поэтому, Тимофей Степаныч, я у вас. Мне не хотелось бы путать одно с другим. Смерть Вершинина, вернее, отсутствие Бориса — это одно обстоятельство. И совсем другое — постановочная работа в театре. Жизнь идёт...
Степаныч в какой-то момент почувствовал, или ему это показалось, что Соловьёв говорит какими-то чужими словами. Подобные он слышал от чиновника Эдуарда Семёновича. И самое опасное — он сказал: “Смерть Вершинина”, — а потом поправил себя.
— Вы подозреваете, что Борис мёртв?
— А где же тогда он? — резонно возразил Соловьёв. — Но я повторюсь: меня интересует режиссёрская работа...
— Мне всё понятно. У нас есть художественный совет. Мы это обсудим.
— Тимофей Степаныч, — вскочил Соловьёв. — Я вас не подведу! Можете на меня положиться. У меня есть дельные люди, гастроли за рубежом нам будут обеспечены. Главное — было бы с чем туда ехать! Я найду, с чем...
Они расстались. Степаныч понял, что этот Соловьёв пришёл неспроста. Скорее всего, департамент уже принимает меры, поэтому и прислал на разведку этого прощелыгу с повадками гомосексуалиста.
Не прошло и часа, как в кабинет к Степанычу заявился Барсов и с порога заявил:
— Ну что, дождался? Смотри, какого к тебе хлюста прислали. Почище Хлестакова. Теперь весь вершининский театр псу под хвост... Слышал бы ты, Степаныч, чего он сейчас говорил этим молодым баранам, которые тут профсоюз затеяли. А затеяли они его, чтобы снять тебя. Ни больше ни меньше!
Степаныч сперва круглил глаза, а потом всё понял: ход интриги просматривался определённо. Театр у него хотят отобрать, передать другой команде со всеми вытекающими подробностями. А Соловьёва прислали ради провокации или на разведку.
— Я ж говорил тебе, оформляй меня! — почти выкрикнул Барсов. — Меня надо было ставить исполняющим...
— Да в том же департаменте тебя бы не утвердили. Это же не мой частный театр.
— Что, у тебя там связей нет? За столько лет не прикормил никого?
— Надобности не было. Бориса там уважали, и всё катилось само собой...
— Не всё, — тяжело произнёс Барсов. — Ты бы этого Соловьёва послушал. Я его болтовню в буфете нечаянно уловил. Он нашим соплякам объяснял. Всем, мол, театр “Пегас” не нравится. Нет лица. Ставят, что под руку подвернётся. Особенно пьесу Варнака ругал. Дурацкая, мол...
— Борис эту пьесу ставил с энтузиазмом, — сказал Степаныч. — Да и труппа приняла. А если кто-то не понял, так это не значит, что это плохо... Разве мало дерьма на московской сцене, а все помалкивают... На Варнака не из-за пьесы косятся. Он в своих статьях театральных либерастов и русофобов размазывает. А эта мафия — они друг за друга горой...
— Я про то же. Пусти козла в огород... — согласился Барсов. — Вот ведь времена-то настали! Раньше никто не смел на русский театр рот разевать. А теперь разная нерусь орёт: нет и не было никакого русского театра. Есть театр, мол, мировой, а русского нет... Налей-ка мне, Степаныч, с горя коньяку.
Барсову “налить” в этом кабинете никогда не отказывалось.
— Борис марку русского театра держал, — взвешенно сказал Степаныч. — Он и воспитан в наших традициях.
— В том-то и дело. Нет Бориса-то. Место появилось — вот гадёныши и зашевелились. Надо своих протолкнуть. Своим кусок отдать... Погоди, Степаныч, горько говорить об этом, но и взамен тебя найдут какого-нибудь негодника... Вон Соловьёв прилетел... Хочет влезть сюда, а потом тебя предаст и свою банду приведёт.
Степаныч вертел и кусал ус. Он многое подозревал. Но надежда на возвращение Бориса отодвигала административные угрозы. Он, конечно, видел угрозу от тех молодых наглецов, которые задумали своим профсоюзом качать права, затевать скандалы... Но если бы был Борис, ему стоило бы только шикнуть на этих недоумков — они бы заглохли. Однако теперь положение становилось иным, зыбким. Барсов, как ни верти, был человеком прозорливым.
То, что Барсов подслушал в буфете, было, конечно, не всё, что затевалось при участии новоприбывшего Соловьёва, который вёл себя так, будто уже был оформлен режиссёром в театре “Пегас”.
— Поддержите меня, и всё здесь пойдёт по-другому! Гастроли, фестивали, премии. На звание “заслуженный” будем документы посылать. А то старь эта себе званий нахватала, а молодёжь гнобит.
— Борис тоже — только всё под себя, — поддакивали те, кто окружал Соловьёва в буфетной компании.
— Этого бы ещё свалить, усатого, директора...
— И он не вечен! — успокаивал Соловьёв. — У меня в департаменте всё схвачено. Надо только его не спугнуть раньше времени. Вот если будет хороший скандальчик — это нам на руку, чтобы перетрясти это болото...
Барсов в том или ином виде рассказал Степанычу “о болоте”.
— Только Борис потерялся, так сразу и болото. Вот поганцы! — гневно сказал Степаныч.
Он вдруг почувствовал — образно, — что кресло под ним зашаталось, пусть и не заштормило его, но явно покачнуло от неких волн, исходящих не от этого шалопая Соловьёва, а от департамента культуры.
Барсов запьянел и даже стал требовать от Степаныча:
— Напиши приказ и уволь этих смутьянов профсоюзных. Тут нельзя миндальничать. Сурово надо действовать, Степаныч!
— Да знаешь ли ты, сколько они грязи на меня выльют, жалоб напишут, в минкульт, в прокуратуру, в трудовую инспекцию. От проверок вздохнуть нельзя будет.
— Чё ж теперь, ждать, когда всё развалится?
Степаныч притих и с горечью в голосе сказал:
— И такое бывает. Уфремов умер, и всё... Все его спектакли — на свалку. Театр держится на имени худрука... В театре на Тверском старушка тоже сильно сдала, и начались кувырки... Кабаков ушёл на покой — его жену тут же со сцены пинком... Да и в комсомольском театре после смерти худрука гладь и благодать семейная кончилась.
— Но нахапать успели на три поколения вперёд... — сказал Барсов. — Да, брат Степаныч, искусство — это торговля. Только дурак может думать, что тут чисто и светло, что сеют разумное, доброе, вечное. Хрен вам! У нас кругом лицемерье, а главное — зависть и тщеславие!
— И всё же ты не прав, брат Барсов! — возразил Степаныч.
— Конечно, не прав, — согласился Барсов. — Ибо нет здесь правых, каждый сам по себе прав... И в определённое время... А в общем-то, лицемерие и зависть — это естественное состояние деятелей искусства. Вот если б мы, Степаныч, все вместе создавали космический корабль, то у нас была бы одна общая цель и одна правда. Все были бы заточены на коллективный результат... Но в искусстве все — порознь. Каждый за себя и для себя! А все вокруг — конкуренты, часто — злобные и алчные. Стезя такая... актёрская... И никакого судьи над нами нету!.. Налей-ка мне ещё, отвальную.
Степаныч наполнил рюмку до краёв. Барсов не пролил ни капли, выпил всласть.
* * *
Неприятности в “Пегасе” ширились.
Степаныч в тот день задержался на службе, и хотя не собирался оставаться дотемна, ему пришлось. Из-за “Ревизора”. Спектакль был давно обкатан, играли уже на “автомате”, к тому же классика вечная, каждое гоголевское слово в “Ревизоре” — будто афоризм. В этот вечер билетов на спектакль было продано немного, кое-где в зале зияли пустые ряды. Это Степаныча раздражало. Рекламная служба явно пробуксовывала, ведь публика “Ревизора” любила, да и школьникам спектакль рекомендован. Но все в “Пегасе” работали спустя рукава. Замдиректора по реализации билетов, проворная бабёшка Раиса, была уже третью неделю на больничном... Другие за наполняемость зала отвечать не хотели. У Степаныча тоже руки не доходили во всем разобраться, везде навести порядок. Все чего-то ждали...
Но отсутствие зрителя была не главная беда нынешнего спектакля. Главное — Городничий: вторую по значимости, козырную роль в спектакле играл артист Саянов, он-то и не явился на работу. Все его телефоны молчали. Саянов не был замечен в принятии крепких напитков в рабочее время, и тут на тебе — пропал. Позднее оказалось, что он застрял из-за нелётной погоды на “халтуре”: в составе антрепризы летал в Когалым, к нефтяникам... За работу в “Пегасе” он получал гроши, а за одну антрепризу — целый месячный актёрский оклад.
Вот и скандал. В зал уже стекаются зрители. Пора давать первый звонок. А Саянов только садится в самолёт...
— Что делать будем? — возникла перед Степанычем со стервозным видом завтруппой Инна Гордая. — Саянов опаздывает, телефон его молчит... А родня говорит, что он улетел на халтуру с антрепризой на Север. — И тут она, женщина калёная, с железными нервами, вдруг предложила Степанычу: — Может, Вы, Тимофей Степаныч, за Городничего? А? Суфлёра подгоним, он поможет с текстом...
— Ты с ума сошла!
— Так вы ж мне сами говорили не раз, что всю жизнь мечтали Городничего на сцене сыграть. Даже в школьном театре играли...
— Мало ли чего я говорил или мечтал!
Тут в Степаныче что-то шевельнулось: ведь не случайно он оказался в кресле директора театра, ведь он не скрывал, что по молодости ходил в театральную студию и даже в “Ревизоре” играл Городничего. Даже слова почти все помнил. Степаныч тряхнул головой, словно сгонял с себя какое-то наваждение. Словно беса отогнал, который подталкивал его опозориться на весь театральный мир. Но опозориться хотя бы самому перед собой пришлось.
— Прокурора давай сюда! Быстро! Барсова сюда!
Сообразительная Инна Гордая застучала каблуками по коридору.
— Барсов, выручай! Ты за свою жизнь Городничего играл сотню раз. Будешь Городничим сегодня. Быстро переодевайся! А Прокурором... Я сам отыграю. Там слов немного. Не срывать же спектакль!
Барсов расхохотался на весь театр. Но выбора не было. Степанычу подобрали скоренько китель, подсунули слова для роли Прокурора... Труппу предупредили, чтобы никто и виду не подавал... Но вид подали. Даже на сцене молодой негодяй Хлестаков подставил Степаныча и запутал со словами. Зато Барсов выручил. Своими словами он выгородил Прокурора в диалоге. А Хлестакову показал кулак. Паршивец...
— А чё паршивец? — за кулисами возмущался Хлестаков, актёр Галкин. — Смешно ведь вышло. Директора в дураках оставили... Ни бэ ни мэ.
— Главное, зритель не понял, в чём была наша шняга...
— Уж так и не понял, — съязвил Хлестаков-Галкин.
Саянов, которого подвела нелётная погода, Степаныч не уволил. Однако тот сам написал заявление и ушёл. Сказал напоследок:
— Я давно собирался отсюда свалить. Разом и рубанул. Одна антреприза в месяц — весь “пегасовский” заработок.
Степаныч рыкнул на него:
— Мерзавец ты!
— Ну и пусть. Всё равно без Борьки у вас тут всё развалится.
— Вон!
Инна Гордая, обсуждая афишу на будущий месяц, вздыхала:
— Сезон только начинается, а у нас такие казусы. Кто будет вводы делать? Весь репертуар придётся перетасовывать. Всю афишу. Зритель к нам и так не больно прёт. Парочку бы премьер шумных, со скандальчиком, с голыми бы девками, стриптизом, с матерком. Вот тогда дело бы пошло, — ядовито и иронично рассуждала она.
Самое страшное для Степаныча было то, что в некоторых гримёрках её саркастические мечты активно поддерживали. А театральный выход Степаныча на сцену в роли Прокурора разнюхали журналюги одной жёлтенькой газетёнки, накатали в издевательском ключе статейку “Пегас” без крыльев”, где отметили прекрасную игру Прокурора...
Вскоре в театре случился ещё один шумный казус. Во время шекспировского спектакля в кабинет к Степанычу впопыхах прибежала Инна Гордая, прокричала:
— Там Ромео с Меркуцио подрались. Один другому нос расквасил... Может, технический перерыв устроить? У Ромео-то вся рожа в крови... И фингал.
— Стоп! Ромео с Меркуцио не должны драться. Они же друзья. В пьесе с ним Тибальт дерётся.
— Да за кулисами они подрались. Один другого обозвал. Ты не артист, а г... Не я г.., а ты г..! Тут и началось. Они оба молодые, здоровые, их еле разняли. Джульетта ещё сунулась.
— Стервецы! — вскрикнул Степаныч. — Пойдём глянем на негодяев.
Оба молодца неровно дышали к Джульетте. Но она больше льнула к Меркуцио, чем к Ромео.
Услыхав шум драки, крики, — к счастью для зрителя, это было в антракте, — взволнованная Джульетта метнулась из гримёрки и бросилась к Меркуцио. Они ведь дружили, даже поговаривали, что они “дружат телами”. Увидев мордобой, она взвизгнула и включилась в драку на стороне Меркуцио, успела поцарапать лицо возлюбленного Ромео.
— Как же они в следующем акте целоваться-то будут? — сокрушалась Инна Гордая.
Кровь из носа у Ромео уже не шла. Но морда была очень красна, нос опух, на щеке царапины, в подглазье намечался кровоподтек.
— Скоро у него выход, — сообщила помощник режиссёра.
— Куда он с такой рожей на сцену попрётся? Продлить антракт! — распорядился Степаныч.
Меркуцио при этом помалкивал. У него под глазом тоже намечался синяк.
— Закрасьте им морды. Грим потолще. Да и световику скажите, пусть в полупотёмках спектакль завершает... Подлецы! Объявляю выговор всей троице и лишение премии на пятьдесят процентов!
В зале тем временем раздались аплодисменты — зритель требовал продолжения спектакля, продолжения магической любви.
На следующий день Ромео не появился на дневной репетиции. От него передали Степанычу оскорбительное заявление. Там были и такие строки: “На хрен мне нужен ваш театр. Я в сериалы приглашение имею. Больше не приду. Прошу уволить по собственному желанию”. Степаныч заявление тут же подписал.
Через два дня в театр приехала комиссия из трёх человек из трудовой инспекции, чтобы проверить правильность заключённых с актёрами и обслугой трудовых договоров и правильность их исполнения.
Впервые за долгие годы совместной работы на Степаныча накатила Главбух, Капитолина Всеволодовна, обидчиво и грозно сказала:
— Я так работать не хочу! Какие-то дурни из нашего театра, для которых я стараюсь, пишут кляузы на меня в инспекцию, будто я их незаконно премии лишаю.
Степаныч успокаивал Главбуха:
— Нынешнее племя актёров — сволочное. В Голливуд бы их, они бы поняли, как надо работать при капитализме! Раньше были мастера, которые служили театру. А теперь на сцене и на экране — серость. Все похожи друг на дружку и глупы... Вот гадёныши, опять настроение испортили! — Степаныч сменил тему: — Капитолина, вы деньги в арт-студию Макса Горина перечислили?
— Документы подготовила, но ещё не перечислила. — Главбух открыла свою папку, ткнула пальцем в счёт. — Кто поставит этот спектакль без нашего худрука?
— Всё поставим, как задумывалось. Даже и без Бориса! — твёрдо ответил Степаныч. Подписал счёт. — Оригиналы завтра привезёт курьер от Макса.
— Может, не стоит спешить? — спросила Главбух.
— В том-то и дело, что стоит! — заглянул ей в глаза Степаныч, намекая на особые обстоятельства нынче в театре. Тут же он впервые испытал какое-то неприятное ревностное чувство к Борису. Даже подумал: “Вот дурак Борька, угораздило его где-то шататься по незнакомому озеру... Рыбку он, видите ли, хотел поймать, столько головной боли нам оставил…”
В тот же испорченный день Степанычу позвонила жена Бориса. Разговор был тяжёлый, неловкий для Степаныча. Со слезами в голосе Светлана спрашивала, не слыхать ли чего про Бориса. А сведений о Борисе не было никаких.
В своём театре у Грибова-Мухомора Светлана Николаевна пока не играла, ей дали отпуск за свой счёт: все понимали, что в таком положении, когда она вдова — не вдова, ей тяжко выходить на сцену и изображать счастливых смеющихся дамочек.
(Продолжение следует)
