Наш Современник
Каталог
Новости
Проекты
  • Премии
  • Конкурсы
О журнале
  • О журнале
  • Редакция
  • Авторы
  • Партнеры
  • Реквизиты
Архив
Дневник современника
Дискуссионый клуб
Архивные материалы
Контакты
Ещё
    Задать вопрос
    Личный кабинет
    Корзина0
    +7 (495) 621-48-71
    main@наш-современник.рф
    Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
    • Вконтакте
    • Telegram
    • YouTube
    +7 (495) 621-48-71
    Наш Современник
    Каталог
    Новости
    Проекты
    • Премии
    • Конкурсы
    О журнале
    • О журнале
    • Редакция
    • Авторы
    • Партнеры
    • Реквизиты
    Архив
    Дневник современника
    Дискуссионый клуб
    Архивные материалы
    Контакты
      Наш Современник
      Каталог
      Новости
      Проекты
      • Премии
      • Конкурсы
      О журнале
      • О журнале
      • Редакция
      • Авторы
      • Партнеры
      • Реквизиты
      Архив
      Дневник современника
      Дискуссионый клуб
      Архивные материалы
      Контакты
        Наш Современник
        Наш Современник
        • Мой кабинет
        • Каталог
        • Новости
        • Проекты
          • Назад
          • Проекты
          • Премии
          • Конкурсы
        • О журнале
          • Назад
          • О журнале
          • О журнале
          • Редакция
          • Авторы
          • Партнеры
          • Реквизиты
        • Архив
        • Дневник современника
        • Дискуссионый клуб
        • Архивные материалы
        • Контакты
        • Корзина0
        • +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        • Главная
        • Публикации
        • Публикации

        ГЕННАДИЙ КАРПУНИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 2 2026

        Направление
        Проза
        Автор публикации
        ГЕННАДИЙ КАРПУНИН

        Описание

        ПРОЗА

        ГЕННАДИЙ  КАРПУНИН

        ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕР

        РОМАН

        КНИГА ПЕРВАЯ

        Свет идет с Востока,
        мрак — с Запада.

        ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

         

        О дне же том, или часе, никто не знает, ни Ангелы 

        небесные, ни Сын, но только Отец.

        Мк. 13, 32

        Глава первая 

        БЛАГОСЛОВЯСЬ, НЕ ГРЕХ

        Чудными бликами сияла поверхность морской глади недалеко от скалистого берега. Туман рассеялся под жгучими лучами близ полуденного солнца. И только дымчато-белые облака царственным венцом парили над Святой Горой, окаймляя её живописные скаты, давая возможность человеку насмотреться на жребий Приснодевственной Марии.

        В отдельные минуты, когда облака, вечно движимые, гонимые воздушными потоками, расползающиеся, но не желающие покидать свой удел, незаметно освобождали небесный простор солнечным протуберанцам, тогда, подобно халколивану*, золотисто-жёлтым блеском переливался залив. И трудно было понять, каких красок больше: синих или огненно-красных, золотистых или фиолетово-лазурных. И если смотреть с каменистого берега в морскую даль, в прорехи седых облаков, откуда животворящим потоком, словно с небесной колокольни, струились солнечные лучи, чудом казалась наполненная благоуханным воздухом природа, доступная и благодарная своим творением кисти Единого Художника.

        <*  Халколиван — сплав меди с драгоценными металлами.>

        Когда же облака заслоняли солнце, морская поверхность тускнела, принимала мрачный, грозный серо-стальной цвет. И предостерегающим был крик пролетающей чайки. Накат волн на пологий ли, усыпанный крупной галькой, каменистый берег, на гранитный ли выступ или на отшлифованный тысячелетиями огромный валун таил в себе предгрозовое. Волны пенистыми брызгами с шумом налетали на скалы, разбиваясь о неподвижный массив. И сердце тогда тревожно трепетало. Даже привлекающие взор игры дельфинов, которые поминутно выкидывались из моря, также тревожили сердце, предвещая сильную бурю. Точно это был намёк на некие тайны небесные, которые простым смертным разгадывать не след.

        В ту минуту, когда неизвестный путник ступил на священную землю полуострова, время близилось к полудню. Его некогда крепкие, с высокими шнурованными берцами ботинки почти развалились: сквозь прорехи выглядывали искрошившиеся концы стелек и грязные, распухшие, избитые в кровь пальцы.

        День стоял ясный. Прозрачный воздух, как в хрустальном сосуде, преломляясь, создавал сказочный играющий мираж. И переливалась поверхность морская, чисто голубец** на иконе, отражая в синеве раскаленную плавь медную. И божественный свет, согревая, проникал в каждый доступный уголок исполински тянувшегося хребта с его зелёными зарослями, с вырисовывающимися по прибрежью обителями, где по холмам и низинам были раскинуты пустыннические кельи.

        <** Голубец — в иконописи голубая краска.>

        Проникал ли свет во впадину, расщелину или трещину скалы... в сверкающие ли зеркальным блеском небольшие каскады водопадов, в чистые источники ключевой воды; под ветви кипарисов, оливкового дерева или виноградной лозы... этот свет охватывал всё окрест; заглядывал под развалины древних монастырей, вокруг которых желтели померанцевые, апельсиновые и лимонные деревья; высвечивал руины античного капища, покоящегося в прахе, увитого плющом; прикасался благодатными лучами к живописным останкам обители, построенной некогда руками и молитвами подвижника для своего уединения на самом краю скалистого утёса. Нежными лучами согревал и путника, хоть и привычного к суровым условиям Севера, но под утро успевшего озябнуть и теперь нуждавшегося пусть в слабом, но необходимом для живого существа тепле.

        Откуда шёл он — путник? Из каких времён? Тех ли, когда бесконечная череда войн захлестнула многострадальную страну, разделив людей на агнцев и волков? когда стервятники поделили могущественную державу, расклевав ее на куски? Но осталась, осталась живая плоть её, с израненным сердцем, в смиренном долготерпении и покаянии — осталась Россия.

        “Восстань же, русский человек! Перестань безумствовать! Довольно пить горькую, полную яда чашу...” — возможно, именно об этом думал в ту минуту путник, находясь вдали от родины, ступив на каменистый берег, неся в душе слова святого праведного. А быть может, он мысленно читал молитву Богородице, чтобы приняла она его под свой омофор, для исполнения того, что было намечено им.

        И всё же — откуда он? Нет, не родом, — откуда идёт? Какие страны прошёл? Не из Косова ли и Метохии, преодолев все кордоны, через Македонию он добрался до Салоников? А быть может, на землю Халкидики его занесла адриатическая волна? Не будем гадать: пусть это также останется намёком на тайну небесную.

        Плавный накат зыбких волн был настолько мягок, ласков, приветлив, что почти не нарушал тишину прибрежья, на котором виднелись рассыпанные по отвесным скалам кельи. Молитву хотелось читать в эти минуты. “Пресвятая Богородица, спаси мя”, — повторял про себя путник.

        У подножия горы, почти никем не замеченный, призывая на помощь милость Божию, стал он подниматься по крутизне каменистой тропы. Крепкие ноги путника несли его как бы сами. Вот уже слева поредел и отступил лес: оставшиеся внизу вековые сосны теперь виделись маленькими. Справа — ни кустика: камень и только. Обломки камней. Местами — отвалы исполинских скал, великанов-уступов, отторгнутых от горы собственной тяжестью и ливневыми потоками.

        Через пару часов взобрался он на высоту, куда звук прибоя уже не доносился. Лишь вольный ветер, чуть-чуть дыша в лицо слабыми порывами, заставлял прислушиваться к посторонним звукам.

        Как на ладони можно было теперь разглядеть весь живописный ландшафт: на южном склоне горы — русский монастырь святого великомученика Пантелеимона: залитые солнцем разноцветные купола столетних храмов, крыши и стены монастырей. К юго-востоку, в холмистой зелени лесов и ароматных рощ — каменистые провалы ущелий с уступами скал, утесы, где на пустынных высотах под тенью кипарисов прячется одинокая келья давно усопшего строгого подвижника. Если же на юг кинуть взгляд — просматривается безбрежная даль архипелага. На север, — где находится далёкая Россия, — от самых стен монастыря поднимаются скаты холмов и гор, образуя исполинские отроги. Огромные куски мрамора лежали под ними. С высоты казалось, что низина усыпана белою галькою.

        Уводящие зигзагами дорожки, вымощенные паломниками и монахами, теперь казались тонкими белёсыми линиями. И часть облаков, плавность которых пару часов назад путник мог наблюдать у себя над головой, осталась внизу. И путник вдруг представил, как на этих облаках, точнее, на одном облачке — белом, чистом, невесомом, которое он выделил из всех остальных и которое словно застыло в небесной выси, как на троне, с державой и скипетром в руках, в царской короне на голове, в красном облачении, с Богоотроком восседает Сама Заступница и Ходатайница этих мест святых. И путник от всего сердца благодарит Богородицу, удостоившую его видеть Её земное наследие и жребий евангельского слова.

        Какое-то время он смотрит на облачко. Оно постепенно смещается, вытягивается, делается прозрачным, размываясь в череде других облаков. Неземная красота захватывает, очаровывает. И уже кажется, что узрел нечто большее, чем видит глаз. Но время торопит, надо продолжать путь, который лежит к самому крайнему уступу.

        Вот и узкие прорубленные ступеньки. Не всякий поклонник в одиночку решится взобраться сюда. Но спросим: зачем мирянину, погрязшему в грехах и суетности, тревожить своим присутствием пустынножителя-молчальника, подвизавшегося здесь в строгом смирении и молитвах до самого успения? Зачем взбираться вверх по опасной каменистой круче, вдыхать, войдя в пещеру, спертый сырой воздух? Лишь затем, чтобы удовлетворить свое любопытство, увидеть одно из обиталищ, в котором с трудом может поместиться лежащий человек? Или путник надеется увидеть здесь чудо? Но кто он тогда?

        Явно не из тех, что толпятся возле православных храмов с туго набитой мошной: не богатый делец, возжелавший услышать Слово, не продажный политик, не ловкий циничный журналист, возмечтавший сделать на увиденном рекламу. И не важный чиновник, проворовавшийся, пришедший с просьбой замолить грехи. Сюда слугам долларовым дорога заказана. В надежде увидеть чудеса они пойдут более доступным путём, к храму с золотыми куполами, по вымощенной брусчатке или гладко асфальтированному, вымытому до блеска тротуару. Но сказано, сказано: блаженны не видевшие, но уверовавшие.

        Вход в пещеру не широк, не узок. Прежде чем войти в неё, путник ещё раз взирает на раскинувшийся под ним скалистый, с лесными урочищами и полянами, величественный простор. Там — блеклой туманной полоской далекого горизонта сходятся две стихии — вода и воздух. Но это не его стихии. Его стихия — огонь, благодетельно греющий или яростно жгущий.

        Минуту он так стоит. Облака расходятся, и теперь на морской поверхности не чешуйчатые блики, а раскалённая, словно в мартене, золотоогненная смесь. Тяжело, трепетно и томно забилось его сердце. Как бы хорошо, подумалось вдруг, бродить у какой-нибудь кельи под тенью приветливых маслин в глубоком раздумье, бродить долго — без нужды и тревог. Но это тоже — не его стихия.

        “Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного”, — произносит тихо путник, осеняя себя крестным знамением, и, пригибаясь, ссутулив плечи, ступает в пещеру.

        Глава вторая

        ПЛАГИАТ — ДЕЛО ТОНКОЕ

        Валерий Павлович Кретов еще с “застойных” времен мечтал снять многосерийный художественный фильм по заказу Госкомитета по телевидению и радиовещанию СССР. Когда же распался Советский Союз, “почил” и заказчик. Сценарий, написанный Кретовым в соавторстве с известным драматургом Савиком Волгодонским по знаменитому роману русского классика, ждал своего воплощения не один год, так что распад страны был серьёзным ударом по творческому тандему, но ударом ещё не “смертельным”. Срочно переделали сценарий фильма в полнометражный двухсерийный. Во-первых, можно было ещё попытаться добыть деньги; во-вторых, зритель мог в один просмотр увидеть картину от начала и до конца. Самое обидное заключалось в том, что проект начал уже осуществляться, и Валерий Павлович преодолел уже немало препятствий.

        Сначала причиной задержки съёмок, как нередко случалось во времена “застоя”, было Госкино: сценарий долго не утверждала экспертная комиссия: идеологически тема не выдержана — таково было решение. Приходилось многократно вносить изменения в текст, делать поправки, что-то добавлять, что-то убирать. По утверждении сценария в том же Госкино немало времени ушло на добывание денег. Казалось, что деньги вот-вот дадут, кто-то “наверху” даже наложил резолюцию — “финансирование открыть”, но кто-то другой добавил — “за счёт собственных средств”. Окаянная горбачёвщина с её демагогическими рассуждениями о “хозрасчёте и самофинансировании” достигла своего пика. Но при “меченом” ещё как-то можно было найти выход: неразбериха, экономические эксперименты, затишье в Госкино — умные головы всё это хорошо использовали. Для людей со связями деньги находились. Об этом “знали” все. Но для Кретова конец 80-х и начало 90-х стали почти верещагинским “Апофеозом войны”.

        Начинающие плодиться, как грибы после дождя, дельцы от кино — новоявленные продюсеры, большей частью люди с дурным художественным вкусом, ознакомившись с темой сценария, подробно узнав о чём фильм, да к тому же двухсерийный, “несовременный”, “не о наших днях”, в помощи отказывали.

        Наступал период, когда отечественная кинопродукция фактически шла к упадку, стала хиреть. Кинотеатры и телеканалы захватил американский ширпотреб, так называемый блокбастер. Некий Таги-заде, закупив три сотни американских фильмов чуть ли не за десять долларов каждый, ввёл первую наркотическую инъекцию в тогда ещё советский кинопрокат. Когда же разогнали Госкино СССР, тот же Таги-заде с “сотоварищи” полностью развалили отечественную кинопрокатную систему. Директора кинотеатров вдруг смекнули: можно зарабатывать бешеные деньги и на “голом” месте, без всяких напрягов, никаких средств не вкладывая.

        Перестройка и следующий за ней распад государства, точно отрыжка эпохи “застоя”, принесли с собой пустые пошлые комедии, фильмы о гомосексуалистах и лесбиянках, проститутках и наркоманах, мафии и киллерах — всё то, что большинство неискушённых нормальных людей сначала восприняли с подозрительным любопытством, как дети невиданные доселе игрушки вроде киборгов и троллей, то есть ту грязь и чернуху, которые впоследствии начали вызывать отторжение. А затем и вовсе — гаденькое тошнотворное чувство, близкое к омерзению.

        В расцвете своих творческих лет и сил Кретов оказался в стране, где, в основном, стали снимать кино абсолютно ненужное, исключительно в целях переработки или “отмывки” денег, которые давали богатые дяди. Кретов под категорию “покладистых” режиссёров не подпадал. Осторожничал. Как ни пытался он добыть денег на свой проект, как только ни умасливал новых буржуа — всё было напрасно. С откровенным же криминалитетом связываться не хотел.

        Переговоры с двумя респектабельными банкирами также не принесли никаких результатов. Молодые на вид люди, в костюмах строгого покроя, как и полагается крупным дельцам, назначили встречу бедному кинорежиссёру в дорогом Палас-отеле, в уютном ресторанчике. Предложили Валерию Павловичу заказать для себя что душа пожелает, разумеется, за их счёт. Обычно не щепетильный в мелочах, Кретов в тот раз отказался даже от кофе. Лишь после длинного рассказа: о том, на каком литературном произведении основан сценарий и кто его авторы; насколько оригинальна тема; что она непременно заинтересует современного зрителя — то есть, когда у Кретова пересохло от всей нужной и ненужной болтовни во рту, он попросил официанта принести бутылочку минеральной.

        — Вы уверены, что события конца девятнадцатого столетия заинтересуют современного зрителя? — спрашивали его строгие костюмы.

        — Убеждён. Но дело не только в этом, — промочив горло, сразу же бросился в атаку Кретов: — Обратите внимание на имена — кто будет сниматься!

        Банкиры переглянулись, улыбки скользнули по их лицам.

        — Актёры — одни знаменитости! — продолжал Валерий Павлович, не замечая лукавых улыбок. — Звёзды советского экрана...

        — Положим, теперь не советского, — деликатно поправили его.

        — Да-да, несоветского... Но всё равно — звезды. Первой величины.

        — Вы нам можете сейчас показать лимит затрат на ваш фильм?

        Вопрос поставил Валерия Павловича в затруднительное положение.

        — Ну, хотя бы дать обобщённую справку величины предполагаемых расходов.

        — Это же кино! Искусство! А не “ножки Буша”, — голосом оскорблённого маститого мэтра, на котором только и держался семьдесят лет великий советский кинематограф, но вкрадчиво и заискивающе вдруг начал импровизировать Валерий Павлович, оттягивая время. Он и сам не знал — зачем. Но... ах! как и что он только не говорил! Какими театральными методами не пользовался!.. — Нельзя соединить “кассу с душой”, — тенором вдруг начинал щебетать он, надеясь достучаться до тонких душевных струн. — Мы же не иуды какие-нибудь, а художники. Художники! — срывающимся голосом, промачивая минеральной горло, вдруг возглашал он, непонятно откуда набираясь смелости.

        — Нельзя соединить “кассу с душой”, — выражая сомнение, задумывались симпатичные буржуи. — Но почему же нельзя... очень даже можно. Только надо хорошо изучить продюсерскую школу Голливуда. — Кретову давали понять, что перед ним хоть и люди, в общем-то, молодые и далёкие от искусства, но не новички в этом деле; что значение входящего в обиход нового для российского кино слова “продюсер” им хорошо известно.

        — Но русское искусство всегда чуралось коммерции, — приводил резонный и, как казалось, веский довод Кретов.

        — Сейчас не те времена, многое изменилось, — любезно молвили эрудированные молодые люди. — Вы, творческая интеллигенция, мечтали о нормальной жизни, о нормальных условиях, о том, чтобы жить не по лжи. Вот вы эти условия и получили. Что хотели, то и получили — рынок и свободу.

        — Мы же не американцы, стремящиеся только к кассовому успеху, — “уламывал” Валерий Павлович обаятельных во многих отношениях банкиров, надеясь хоть на что-то, хоть на лицемерную маску их холёного патриотизма, сквозившего в их умных сомнительно-славянских лицах. Была минута, когда ему показалось, что он уговорил, убедил, достучался до их расчётливых холодных сердец. Когда же речь зашла о будущем прокате фильма, Валерий Павлович сник.

        — Бизнес есть бизнес, — с мимикой японской гейши отвечали ему, давая понять, что время переговоров истекло, что, как у всех людей их уровня, у них много неотложных, в том числе, государственных дел.

        Кретов догадывался — что означала и “улыбка гейши”, и “мы подумаем”: ему дипломатично отказывали. Банкиры по-своему были правы: прибыль с проката картины Кретова — чистой воды утопия.

        После этих переговоров Валерий Павлович “сломался” и навсегда зарёкся искать “меценатов”: как ни убеждай таких вложить капитал в проект фильма — всё будет тщетно.

        И встречались-то с Кретовым, думал обиженный режиссёр, исключительно из тех соображений, что он — всё ж таки киношник, не так чтоб очень знаменитый, но с репутацией, а не слесарь жилконторы: почему бы, например, на досуге не пообщаться с человеком от искусства — маленький спектакль устроить. Вон ведь как перед ними Кретов стелился! Только что поклоны не бил.

        К тому же, как выяснилось, банкиры знали о дружеских связях Валерия Павловича с Гришей Дворянчиковым, а Гриша — величина, не Кретову чета, личность известная, режиссер с мировым именем, огромное влияние на весь российский кинематограф имеет, выход на правительственные круги... Но, как видно, и это не помогло: банкиры, оставив визитки, как сквозь землю провалились.

        Впрочем, переговоры пошли на пользу. Кретов рассказал о своём проекте знакомому продюсеру. Тот, разумеется, за “презент”, составил бизнес-план, к которому прилагался подробный расчёт затрат. Сумма Валерия Павловича ошеломила: на производство картины требовалось не менее двух миллионов долларов.

        Втайне от Волгодонского — своего соавтора — Кретов переработал сценарий, сократив его до минимума. Из двухсерийного получался полнометражный фильм “средней сложности”, что позволило снизить затраты в два раза. Но и в этом случае они выглядели, по меркам Кретова, внушительно. Если он и достанет такие деньги, вернуть всё равно не сможет. Пятую или шестую их часть — возможно.

        Впервые за всю свою творческую жизнь Валерий Павлович так скверно себя почувствовал, так неожиданно растерялся, что у него пропала всякая охота чем-либо заниматься. Долго он пребывал в состоянии доселе неведомой ему подавленности. Потом резко запил и уже не выходил из запоя неделями. Он всё стремился что-то понять, “взять в толк”, осмыслить — что же на самом деле происходит?

        С одной стороны, он, конечно, понимал: рынок, свобода и так далее... Это, допустим, хорошо. С другой, отечественное искусство — и он в этом был твёрдо убеждён — никогда не мыслило рыночными категориями. Даже индустрии развлечений, как таковой, по большому счету в стране никогда не было. Комедиография — и то не развлекательная. Ведь это у нас, русских, — “смех сквозь слезы”. У них, на Западе, Огюстен Скриб, у нас в России — Сухово-Кобылин. Или Островский... А что теперь? Создается искусство на продажу. У Кретова по этому поводу и с Дворянчиковым спор вышел.

        Они находились в буфете, на одной из главных тогда ещё киностудий. Дворянчиков пил кофе, а Кретов, приняв немного “на грудь”, постепенно доходил до состояния душевного равновесия.

        — Вот видишь, теперь ты в норме, — как врач пациенту, говорил Дворянчиков старому другу. — Расстраиваться вздумал! Всё идёт как надо.

        — Это у тебя — как надо, — парировал Кретов, — а я не первый год без работы.

        — Таковы законы рынка, — старался утешить Гриша.

        — Зачем мне такие законы, которые во мне не нуждаются? А? Ответь.

        — Не спеши в камыши: ты ещё нам будешь полезен. Я друзей не бросаю. Или хочешь к старому: да здравствует цензура?! Этого хочешь?

        — Нет, конечно, я понимаю, — успокоился немного встрепенувшийся было Кретов, — но происходит какая-то ужасная, дьявольская подмена. — Валерий Павлович приблизился вплотную к Дворянчикову и, дыша на него, зашептал: — Пазолини абсолютно был не прав, когда сказал, что любая страшная порнография лучше, чем самая либеральная цензура.

        — Прав или не прав, — Дворянчикова передёрнуло от мерзкого перегара товарища, дышавшего на него, — мне нет до этого дела. И меня многое устраивает в создавшейся ситуации. Раньше я всегда снимал и оглядывался, что кому-то не угожу. Или за неделю до окончания съёмок мне покажут во-от такую дулю! — сложил должным манером пальцы Дворянчиков. — А то и вовсе картину упрячут на “полку”...

        Во время разговора Кретов периодически прикладывался к бутылке с коньяком. Состояние душевного равновесия постепенно и незаметно переходило в состояние лёгкой агрессии.

        — Я что-то не разумею, — произнёс он, — ты за тех, кто на твоих глазах рушит наше кино? А ну-кось ответь мне: ты за большевиков али за коммунистов?

        — Я ни за кого: ни за красных, ни за белых, ни за зелёных, — натянуто улыбнулся Дворянчиков шутке.

        — Ты за правых, — кивнул мрачно Кретов.

        — И не за правых, и не за левых, — серьёзно ответил Гриша, — я — за здравый смысл. Хочу быть просто внутренне свободен. И я сво-бо-ден. Я по-другому стал понимать свой общественный долг. И вообще... что ты всё паникуешь? Идёт нормальный процесс, уже наблюдается положительная тенденция...

        — Я не вижу этой тенденции, — протестовал Кретов, — я только слышу, что подрастает какое-то новое племя кинематографистов, молодое и талантливое, что появились хорошие картины...

        — Разве не так?

        — Ну, одну, две при необходимости ещё можно найти. Но вряд ли больше.

        — Ты всегда был пессимистом. Разве плохой фильм... — Дворянчиков произнёс имя режиссёра и название картины. — Я хорошо знаю всех, кто его делал. Режиссёр — замечательный. Оператор комбинированных съёмок — редкий мастер. Представь, дедовским способом — но как! — потрясающе, ловко, талантливо, без всякого компьютерного монтажа и цифровой камеры безупречно сделал свою работу. Это ли не показатель!

        — Не показатель. Неужели ты не замечаешь, что кризис в кинематографе уже настолько зашёл вглубь, так крепко пустил корни, задел жизненно важные органы всего организма, что я, ты, мы — упали. Там нет тепла, света. Это же смерть.

        — Преувеличиваешь. Ты всё видишь через пары алкоголя, в мрачном цвете. Вон — уже почти весь коньяк выпил. Тебе просто надо меньше пить. Но я тебя понимаю. И обязательно помогу. Только всему своё время.

        — Ты мне не указ — пить мне или не пить, — заерепенился Валерий Павлович. — Когда я пью, я зорче вижу. У меня аномалия такая — положительная. А вижу я — создаётся искусство на продажу. Неужели ты этого не замечаешь? Не замечаешь, что меняется сам стиль искусства?

        — Это нормально. Нам нужны экспериментаторы, новые открытия, свежие сюжетные ходы...

        — Разве ты не замечаешь, что актёры стали играть “концертно”? В режиссуре появилось клиповое начало.

        — Это фирменный знак нового кино.

        — Ты меня как будто не слышишь, — мучительно воздыхал Кретов. — Сейчас, оказывается, снимать — экономическое безумие. А посмотри, кто идёт в кинематограф: идут совсем не те, кто хочет настоящего творчества и честно заработать, а те, кому нужно “отмыть” деньги. В результате — плохое кино.

        — Всё это временно. А впрочем... — Дворянчиков развел руками: он устал, видимо, спорить и что-то доказывать подвыпившему другу.

        — Ты же не последний в нашем Союзе... Сделай что-нибудь, исправь, — просил Кретов, как, наверное, туземцы просят приезжего иностранца о пустяковой помощи.

        — Как говорил когда-то один эстрадный пижон, “пипл хавает”. Так вот, пипл хавает и плохую продукцию. И пусть себе хавает. Народу, быть может, нравится такая вот... радость папуаса.

        — Радость!.. — Кретов изобразил отвратительную гримасу: — Я недавно смотрел новый фильм... На протяжении всей картины персонажи разговаривали сплошным матом. Если это назвать “радостью папуаса”, то ты попал в самую точку.

        — Чего ты от меня хочешь? — раздражался Дворянчиков. — Чтобы я сделал невозможное, вернул всё на круги своя? Это, сам понимаешь, нелепо. Или ты хочешь... — Гриша жёстко и проницательно вгляделся в глаза Кретова и, помедлив, произнёс: — Ты хочешь, чтобы я лично созвонился с теми банкирами?

        — Ты, Гриша, м...к. Прости за резкость старого друга. Я лишь хочу знать: кому пришла в голову идея, что мы можем и должны победить в открытом соревновании Голливуд?!

        — Никто не собирается его побеждать.

        — Но с каким идиотизмом, упрямством мы всё равно стараемся победить Америку. Вспомни: Наполеон, как ни старался навязать Кутузову решающего сражения перед тем, как захватить Москву, тот его не принял. Да, бой дал, но Москву оставил. И Москва была спасена, и Россия. Понимаешь ли — Россия!

        — Сравнение совсем не к месту. Кстати, скоро в Доме кино премьера любопытного фильма. Советую сходить. Может, твои мрачные прогнозы немного рассеются.

        — В последнее время я бываю в Доме кино только на похоронах, — горько заметил Кретов. И добавил: — Когда-то общий наш с тобой знакомый, давно покойный, вдруг спросил меня: “Лерочка, неужели вы всерьёз думаете, что буржуа лучше большевика?”

        — Кто таков?

        — Догадайся.

        — Ладно. Что ты ему тогда ответил?

        — Тогда промолчал. А вот сейчас бы ответил: хрен редьки не слаще. Теперь я во всей реальности вижу очарование нарождающегося российского буржуа.

        Кретов поставил опорожненную бутылку на стол, дав понять, что на этом их разговор закончен. Как обычно, что уже стало правилом, взял у Дворянчикова “в долг” и, распрощавшись с ним, ушёл. Разумеется, в очередной запой.

        Глава третья

        ПЕЩЕРА

        “Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного”, — произносит тихо путник, осеняя себя крестным знамением, и, пригибаясь, ссутулив плечи, ступает в пещеру.

        На первых же метрах она сужается, идет под уклон, влево. И снова поворот. Свет уже не проникает, и некоторое время по узкому коридору приходится идти в темноте, натыкаясь на выступы. Внезапная острая боль пронизывает тело снизу доверху, до самого мозга, так, что проступает холодный пот. Из кармана с трудом удаётся вынуть маленький фонарик. Путник направляет луч света под ноги. Плоский, трёхгранный, как наконечник стрелы, каменный осколок торчит в рваном мыске ботинка, поверх истершейся стельки, вонзившись в мякоть стопы, под средний палец. Выдернув осколок, придя в себя немного от боли, подсвечивая фонариком, путник продолжает идти.

        Подошвы ботинок ступают теперь очень осторожно, точно впереди — минное поле. Негромко скребёт, скатываясь из-под ног, скальная крошка; кособоко лежащие мраморные плашки, обманчивые и ненадёжные в своей неустойчивости, в любой момент могут сползти, пойти наперекос, изменить положение.

        На крутом подъёме коридор ещё больше сужается. Приходится ползти на четвереньках. Фонарик теперь мешает, и путник вынужден спрятать его в потайной карман, оставаясь в кромешной темноте. К тому же движение сковывает одежда: путаясь в шерстяном шарфе, сползающем с шеи, наступая на полы пальто, поправляя шляпу, путник упрямо карабкается, который раз сбивая о твёрдые неровности ноги, сдирает кожу на ладонях и запястьях, так как мраморная крошка забивается в зарукавья, засучивает их о тяжеловатые углы плашек, оголяя предплечья по самые локти.

        Проход становится так низок, узок, что приходится ползти по-пластунски. Камни, погромыхивая, скатываются, нарушая могильную тишину. Спёртость воздуха настолько ощутима, что появляется одышка. Колени и руки зудят. Зудит всё тело, взмокшее от напряжения, духоты и влаги. И когда кажется, что мучениям не будет конца, подъём сменяется пологим спуском и неожиданным провалом. Упираясь о стены пещеры всеми в кровь избитыми членами, сгребая за собой груду камней, скатывается путник вниз.

        Провал оказывается неглубоким, и в момент падения человек не успевает испугаться. Он даже не ушибся, только сильно ободраны руки. Стоя на четвереньках, на ощупь ищет слетевшую с головы шляпу. Троекратно крестится, пытается вглядеться в густой мрак. Недолго медлит, пребывая в недоумении. Постепенно появляется ощущение исходящего откуда-то света. Губы невольно начинают читать “Отче наш...”. Но через мгновение он сбивается, забывает слова. “Господи, — просит Бога, — ведь только одно слово мытаря умилостивило Тебя и одно же верующее слово спасло разбойника. Не оставь меня, Господи”. И вдруг вспоминаются слова, и до конца произносится молитва.

        “Спаси, Господи”, — благодарит он, сознавая, что находится в пещере, в одном из отсеков которой, в выдолбленной крестом нише, мерцает огонёк. Встав в рост, начинает осторожно приближаться к огоньку. Вспомнив о чём-то, лезет в карман, нащупывает зажигалку. Глаза отлично свыклись с темнотой. И вот уже язычок пламени освещает зажатую в пальцах восковую свечу. Она надломлена, но, как ни странно, цела. Кончик фитилька слипся с воском. Огонек зажигалки растапливает воск. Потрескивая, он стекает на пальцы, капает во тьму пола. Фитилёк схватывается, и огненный язычок переходит на свечу. Несколько секунд... и она гаснет. Путник пробует ещё и ещё раз: свеча воспламеняется, но гореть не желает. Когда же, оставив попытки её зажечь, ему удаётся подойти к крестообразной нише, внутри которой горит лампада пред иконой, у него из глаз выступают слёзы: Божья Матерь “Державная”, как много лет назад, строго смотрит на него.

        Ровный пол ниши усыпан слоем морской гальки, на котором стоят плошки и лотки с песком, служащие подсвечниками. В них — тонкие и толстые, разные по величине оплывшие свечи. Есть и догоревшие до основания, и целые, и чуть прихваченные огоньком, с опалёнными фитильками. Но почему-то все погасшие.

        Путник зажигает некоторые из них, и они принимаются, освещая икону, рассеивая возле ниши сумрак. Теперь можно немного оглядеться, ибо света стало больше; мрак отступил вглубь, освещая часть каменной стены.

        Возле ниши — чуть поодаль друг от друга — два небольших камня-валуна, где можно присесть, отдохнуть. И путник вздыхает с облегчением, словно тяжёлую ношу сбросил с плеч своих. Но, пересилив себя, перекрестившись, встаёт на колени, на морскую гальку. Смотрит на образ, на знакомую ещё с детства икону, на слегка колеблющийся, точно в прозрачном, осиянном золотом шарике, маленький лепесток лампады. И кажется, что на мрачные стены сырой пещеры именно лампада разливает свой тихий и сладостный свет.

        “Пресвятая Богородица, спаси мя”, — произносит путник, вспоминая рассказы своей бабушки о явлении иконы Божией Матери. Как в страшный год убийства царской семьи явилась святая икона простой крестьянке Евдокии.

        “Есть в селе Коломенском большая чёрная икона, её нужно взять, сделать красной, и пусть молятся”. Такой таинственный голос услышала женщина. Но только после третьего явления, когда Царица Небесная уже строго повторила Своё приказание, в день отречения Императора Николая II, пред исполнением христианского долга исповеди и святого причащения, второго марта 1917 года отправилась Евдокия, жившая тогда в Бронницком уезде Жирошкинской волости, к настоятелю белой церкви в село Коломенское, что в Подмосковье. После утомительных поисков в подвале храма, в помещении, которое когда-то использовалось для хранения предметов, связанных с царской соколиной охотой, на полу, где скопилась позеленевшая от времени вода, стояла почерневшая чудотворная икона. Когда её протерли полотенцами, она засияла красными красками. Особенно ярко бросалась в глаза царская порфира.

        Эта “сказка” очень нравилась, и он просил бабушку снова и снова рассказать её. И бабушка рассказывала. А потом учила молиться и, напутствуя, добавляла, что икона эта не спасает от испытаний, так как испытания нужны, дабы пробудить духовную сторону в людях, но кто во время испытаний будет с верой молиться у этой иконы, тот будет во время этих испытаний спасаем.

        ...Не в состоянии подняться с колен, с трепетом и страхом путник делает троекратно земные поклоны, вглядываясь в каждую деталь иконы.

        На троне с высокой округлой спинкой торжественно восседает Богоматерь, облачённая в царскую порфиру. На главе — императорская корона. В правой руке скипетр, завершённый крестом. Между коленями Богоматери на троне Богоотрок. Правая Его рука — в благословляющем жесте. Позади трона — тёмно-синее небо: над разверзшимися облаками — погрудное изображение Господа Саваофа.

        В полном безмолвии стоит путник на коленях, сосредоточенно всматриваясь в образ, поминая в молитвах и бабушку, и крестьянку Евдокию, получившую тогда откровение от явленной ей Владычицы, объявившей, что отныне Она Сама будет править Россией; что Русское Самодержавие стало несвержимо, ибо оно осуществляется Царицей Небесной, ставшей одновременно и Земной Владычицей нашей, и Престол Царский теперь будет занят навсегда, до скончания века. Что после всех очистительных испытаний Господь помилует и возродит Россию как Православное Царство и путём страданий приведёт её к великой славе.

        Необычайно для Богоматери строг, суров и властен взгляд Её скорбных очей, наполненных слезами. И снова в трепете и страхе, с мольбой о прощении путник падает ниц. И снова после троекратного земного поклона прикладывается к иконе.

        Короткие его волосы взмокли, слиплись на высоком лбу; к переносице от висков и по щекам к тяжёлому щетинистому подбородку и по смуглой жилистой шее течёт грязный пот, оставляя следы. Удлинённый, в испарине, овал лица словно окаменел. Лишь глаза, пощипываемые солёной мутью, воспалённые, с красными веками, обнаруживают неугасимый огонь, неуёмный нрав и неспокойность души. И во всём его облике — грубая сила и твёрдая воля. Но к чему? Понять ещё трудно.

        Долго он так стоит, преклонив колени. В изрядно поношенном, защитного цвета нараспашку драповом пальто. Бордово-зеленоватый в клеточку шарф, под которым видна тельняшка, небрежно накинут поверх ворота. Фетровая шляпа, тоже изрядно поношенная, потерявшая форму, с потертыми свалявшимися полями, прижата левой ладонью к груди. Облик бродяги, вечного скитальца. Или убийцы.

        Путник достает из бокового кармана пальто тонкую ученическую тетрадь, снова вынимает фонарик. Перелистывая исписанные страницы, начинает искать нужный листочек, вложенный внутрь. За этим он и шёл. Он верил, — Провидение вело его к этому месту. Верил — это будет здесь. Он обещал и сдержал слово.

        Мягко светит лампада, плавятся свечи. Тянутся минуты. Кажется, они тянутся так долго, что в душу закрадываются сомнения и недоступный пониманию неестественный страх.

        “Пресвятая Богородица, спаси мя”, — снова и снова обращается он к образу Владычицы Святой Горы, шевеля пересохшими устами. И снова истово крестится, стараясь найти вкладыш, чтобы прочитать с листочка, вырванного из поминальной книжицы, акафист, написанный когда-то самим Святителем Тихоном. Бабушка просила прочитать на Святой Горе этот акафист пред иконой “Державная”, а также “ину молитву”, переписанную ему в тетрадь.

        И вот теперь он испугался, что листочек с акафистом выпал из тетради и потерялся. А к тому листочку, по словам старушки, сам Патриарх Тихон “руку приложил”. Молитва же — вот она, переписана полностью, ещё тем — старым языком.

        Наконец акафист находится. И радость проступает на измождённом суровом лице. Листочек сложен вдвое, почерк хорошо разборчив, сверху в углу помечено: кондак второй.

        “Видящи, Всенепорочная, с высоты небеснаго жилища Своего, — сходят с уст путника слова, — идеже с Сыном Твоим во славе пребываеши, скорбь верных рабов Твоих, — слезы непроизвольно текут по впалым грязным щекам: он преодолел-таки нелёгкий подъём без проводника, не зная дороги, тайно, по благословению неизвестного, встретившегося в начале пути греческого монаха: — Яко гневнаго ради Божия посещения вера Христова поругаема бывает нечестивым зловерием, благоволила еси явити нам икону Твою Державную, — и уже обильно текут слёзы к заросшему густой щетиной подбородку, капают на красно-зелёный в клеточку шарф, пальто, омывают раны на руках: — Да вси христолюбивии люди усердно молятся пред нею, верно вопиюще Богу: Аллилуйя”.

        С затуманенными от слёз глазами путник закончил читать кондак. Когда слёзы высыхают, взгляд переносится вглубь пещеры, в сгущающуюся тьму, где, как ему кажется, еле заметный, очень и очень слабый отсвет откуда-то сверху. Но, возможно, ему, в самом деле, только кажется. А значит, скоро паломничество его закончится.

        До боли напрягая глаза, он всё же всматривается в сгущающийся мрак и почти незаметный проём, где ему мерещится слабый отсвет. И путник вдруг догадывается: там, куда он смотрит, начинается лаз наверх, в другую пещеру, находящуюся ярусом выше, над ним. Он переводит взгляд на икону, точно хочет просить разрешения. Но икона молчит: строг, суров и властен взгляд скорбных очей Державной. И путник понимает: он ещё не до конца выполнил свою миссию, и без благословения, без посторонней помощи взобраться туда, на верхний ярус, ему невозможно.

        С тайной надеждой и страхом пристально смотрит он в еле заметную щель проёма, слабо освещаемую откуда-то извне, стараясь уловить хотя бы малейший промельк скользнувшей тени, стук упавшего сверху мелкого камня, уловить хотя бы подобие крадущихся шагов, любой шорох — будь то шорох крысы или змеи, или даже... Но нет, там, снаружи, ещё день, и солнечными бликами за стенами пещеры переливается морская гладь, свежими ветрами продуваются скалы, а внутри, среди каменных стен, горит лампада пред иконою Божией Матери, и свет от лампады исходит тихий и сладостный.

        Раскрыв на нужной странице тетрадь, путник начинает читать молитву:

        “О мира Заступнице, Матерь Всепетая, со страхом, верою и любовию припадающе перед честною иконою Твоею Державною, усердно молим Тя...”

        И время переходит в вечность, теряет смысл. Путник не чувствует, как в колени впиваются острые крошки гальки, не чувствует ни усталости, ни утомления. Он живёт лишь надеждой и верой. Верой и надеждой. Что-то упоительное возносит его. Как орёл, парит он в небесах, стараясь услышать там неизреченные глаголы, научиться Божественной мудрости. Ведь Господь слышит, и Матерь Его тоже слышит. Ибо он — воин Христов — немало прошёл, хоть и мало постиг, но никогда не дрогнет пред врагом и никогда не предаст веру православную, никогда не отдаст себя в плен своей сластолюбивой и греховной плоти.

        “...Не имамы бо иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Пречистая Дево: Ты еси Всесильная христиан Заступница пред Богом, праведный гнев Его умягчающая...”

        Долго тянутся минуты. Очень долго. Путник читает молитву второй, третий раз... Уже не минуты — часы. И спёртый сырой пещерный воздух наполняется благоуханием. Сомнения и страх постепенно улетучиваются, и в лоно души проливается мягкий и благодатный, тихий и сладостный свет, подобный тому, которым наполняет пещеру лампада.

        “...Избави всех, с верою Тебе молящихся, падений греховных, от навета злых человек, от глада, скорбей и болезней...”

        В конце узкого проёма пещеры, где слабо светится горизонтальная полоска, как будто из далёкого далека доносится чуть слышимое шевеление, шорох: где-то там, наверху, у края вырубленной самой природой штольни, стоит некто доселе невидимый и неизвестный, проливая из волшебного ведёрка ручеёк света. Начинают осыпаться крошки гранитной породы, кварцевая пыль, мелкие камни. И что-то — у-ух! — падает в штольню, точно хлёсткий удар, и зависает, колеблясь, как маятник, в освещённом теперь проёме, который явно уходит вертикально вверх.

        Путник громче, усерднее читает молитву и крестится:

        “...Даруй нам дух сокрушения, смирение сердца, чистоту помышлений, исправления греховныя жизни и оставление согрешений наших...”

        Пот струится обильнее, въедаясь в прищуренные глаза, стекая за шею, на грудь, пропитывая солью давно взмокшую, прилипшую к телу тельняшку, которую впору выжимать:

        “...сподобимся Небеснаго Царствия и тамо со всеми святыми прославим Пречестное и Великолепное Имя в Троице славимаго Бога: Отца, Сына и Святаго Духа. Аминь”.

        Пыльным шарфом путник протирает глаза. Но зрение уже потеряло остроту. И свет от фонарика в тягость.

        Глава четвёртая

        И ТЁМНЫЙ СТАКАНЧИК В ГОЛОВУ БЬЁТ

        Валерий Павлович часто напивался “вусмерть”. Случалось, до белой горячки. В критические моменты кто-нибудь из соседей, собутыльников или “друзей по цеху” вызывал скорую. И Кретова увозили в наркологическую клинику.

        Причину пьянства он объяснял одним — кризисом в кино. Отчасти это было так. В нынешнем кинематографе его возмущало буквально всё. Например, появившаяся волна так называемого тусовочного кино — весь тот мусор, который подавался зрителю как нечто новаторское. Кинотусовки — эта воплощённая на экране мерзость малообразованных людей, которые не хотели учиться ни профессии, ни серьёзному отношению к искусству, — стали тогда особенно в моде. Кретов понимал, почему те держались вместе: они не могли иначе, им было нечего сказать в искусстве, ибо искусство начинается с появления в нём личности, той, которой есть что сказать. Когда же сказать нечего, начинается суета на пустом месте, появляется безвкусица, грубая поделка на криминальную тему или что-то в духе Тарантино, но без таланта. Подобный суррогат выдавался многими подёнщиками с не меньшим успехом и раньше, с одной лишь разницей — он не претендовал на гениальность Феллини и Куросавы. Каждый знал своё место. Эти же, нынешние тусовщики, во что бы то ни стало стремятся заявить о себе. Самоубийцы, не понимают или, наоборот, осознают, что подлинное искусство для них — смертельный враг.

        Подобные мысли приводили Кретова в отчаяние. Но тяготило и другое: то кино, которое мог бы снимать он, никому теперь не было нужно. Последняя черта под всеми умозаключениями Валерия Павловича подведена в один миг на очередной церемонии “Ника”, когда со сцены прозвучали слова: “Российский кинематограф умер!”, “У нас своего кино больше нет, и не будет никогда”. Эти слова настолько прочно совпадали с убеждениями Кретова, так болезненно резали его сознание, что он впал в депрессию. Хотя знал об этом давно. И в минуты пьяных вспышек, истерик при каждом удобном случае Кретов пытался достучаться до сознания других, твердил это на каждом шагу, где только возможно, чтобы не было больно самому — в одиночестве. Но вот теперь это было произнесено вслух, публично, в кругу авторитетнейших кинематографистов. И кем? — уважаемым, знаменитым режиссёром, который своими либеральными пассажами также приложил руку к вынесенному им же самим приговору. И если б не старый закадычный друг Гриша Дворянчиков, Валерий Павлович так бы и прозябал, спивался и оставался бы без работы. Так что дело было вовсе не в том, что Кретов ещё с утра пораньше пропустил рюмочку-другую коньяку.

        Пробежав глазами последние страницы машинописного текста, Кретов сунул его в проём выдвинутого верхнего ящика, массивного, сработанного из чёрного морёного дуба, старинного стола, поверхность которого была обтянута плотным зелёным сукном. Полюбовался инкрустированной отделкой внутренних створок и боковых дверок. Задумчиво перевел взгляд на пресс-папье, дотронулся холёной пятерней до небольшой, но увесистой фигурки, изображающей схватку римского гладиатора со львом, ощутив приятную прохладу вековой потемневшей бронзы. На пальцах остался налёт пыли. Решил тут же вызвать по селектору секретаршу, но передумал. Достал из нижнего ящика фланелевую тряпочку и не спеша, тщательно начал протирать антикварную “безделушку”, по нынешним меркам редкую, можно сказать, раритетную, занимавшую место на столе разве что для антуража.

        Кабинет на третьем этаже, где принимал Кретов — его “святая святых”, — некогда являлся жилыми покоями главного усадебного дворянского дома и состоял, по меньшей мере, из двух комнат, но внутренние стены были снесены. Сам Кретов, отнюдь не дворянской крови, стремился к комфорту и уединению. Место же для работы было выбрано самим хозяином помещения не без умысла: огромное по габаритам с высоким потолком-куполом, оно тяготило посетителей своей изысканной величественностью.

        Несколько вещей сразу бросались в глаза попадавшего в кабинет посетителя. Первое — это расставленные вдоль стен с полдюжины высоких простых книжных шкафов доморощенной работы; второе — стоящие на них мраморные бюсты Спинозы, Гоголя и какого-то высшего духовного лица, возможно, патриарха. И третье — два стула красного дерева “жакоб” с латунными тягами, явно для декорации.

        В одной из витрин за стеклом шкафа стояли книги, на корешках которых острый взгляд посетителя не без труда мог бы прочитать: “Теория кино” Фрейлиха. Выделялось большого формата в фиолетовом супере, вероятнее всего ещё первого выпуска 1959 года, издание “Мосфильм”. Рядом втиснулось свежее — некоего Бориса Криштула “Кинопродюсер”. Здесь же стояли книги и энциклопедические издания по той же тематике. Были и другие. За стеклом, на одной из полок белел гипсовый слепок руки малоизвестного, давно почившего “гения”. Слепок этот не заметить было просто нельзя. Но и с ним, как выяснится позже, произошла любопытнейшая путаница.

        В простенках между окнами висели картины Эдуарда Бёрн-Джонса “Золотая лестница” и Густава Климта “Золотые рыбки”. Особым вниманием пользовалась у неискушенных посетителей последняя, ибо хозяин кабинета, не скрывая порочной улыбки, с наслаждением наблюдал за вошедшим, чей взгляд моментально устремлялся к пышному заду рыжей соблазнительницы.

        В определённом отношении кабинет располагал к некоторому уюту. Кое-какие детали смягчали обстановку, другие — усугубляли: живое чередовалось с мёртвым. Облагороженный камин из серого мрамора, возле которого стоял китайского шитья экран, создавал видимость комфорта.

        На этом, пожалуй, и прервёмся, ибо то, что вкратце описано, — малая толика вещей, находящихся в кабинете, представляющих собой — скажем без преувеличения — настоящий музей антиквариата и современного дизайна. Так что вернёмся к владельцу всей этой роскоши.

        Задвинув верхний ящик, Кретов немного подумал, снова его выдвинул, взял рукопись и ещё раз стал перечитывать, делая пометки карандашом. Пятьдесят страниц текста. Для сценария полнометражной картины — норма. Можно даже кое-что сократить. В целом же Кретов был доволен. Что касается частностей — а они непременно возникнут при очередном прочтении, — это теперь второстепенное. В общем, сценарий написан неплохо. Можно сказать, очень даже неплохо. Спасибо Савику — помог, не отстранился. А ведь мог и отказать.

        Савик Волгодонский — профессиональный сценарист, неплохой драматург, согласился работать с Кретовым, — до определённого результата, разумеется, — под честное слово. Вложил в сценарий, что называется, душу. По черновому варианту Кретова написал так, как и требовалось, уловив главное. Дальнейшее — за самим Кретовым. Профессионалы — и те не всегда обладают достаточным знанием специфики, а Кретов — профессионал. Высокого класса. И как режиссёр цену себе знает. Если учитывать, из чего “сделан” сценарий, на каком материале основан, если кому рассказать, почему Кретов взялся за написание сценария, пожалуй, его сочтут, по меньшей мере, человеком не совсем нормальным. Право, сочтут. Но не Савик. Таких людей, как Волгодонский, в киношном мире — единицы.

        Случай же, который сподобил Кретова “взяться за перо”, и впрямь выглядел довольно странным. С любой точки зрения.

        Глава пятая

        СТАРЕЦ

        Пыльным шарфом путник протирает глаза, но зрение уже потеряло остроту. И свет от фонарика в тягость. Выключив его, закрывает тетрадь и прячет её во внутренний карман пальто. Прислушивается и вглядывается в сумрак, в сторону проёма пещеры, откуда доносится слабый шорох. Выждав, снова включает фонарик, направив луч в сторону лаза, где повис, колеблясь, “окатыш”. Лишь напрягая зрение, можно различить спущенную сверху канатную веревку с завязанным на конце узлом.

        Чаще сыплется скальная крошка: кто-то медленно спускается вниз. Проём полностью заволакивается пылью. И совсем уж неожиданно, когда пыль оседает — не чудо ли! — из узкого проёма, в котором не поместился бы и младенец, вынырнули ноги в онучах, стали выкарабкиваться наружу.

        Из лаза путнику слышится негромкое “благослови”, а ещё через пару мгновений внятный, как трубное эхо, голос просит:

        — Выключи свет.

        И луч меркнет, вновь погружая всё в полумрак. Стоя на коленях, путник кладёт фонарик на усыпанный галькой каменный пол, возле себя.

        Неизвестный уже спустился; лежа на спине, ногами вперёд, прогибаясь и извиваясь всем телом, стал выбираться из проёма. Двигался он торопливо, но очень осторожно. Когда таким образом он выполз, — со стариковской неуклюжестью перевалился на руки, стал шарить возле себя.

        — Теперь посвети, — попросил он.

        Одетый в лохмотья старик, опираясь на свой скромный иноческий костыль, кряхтя, полусогнувшись, поднялся. Сгорбленный, поправив скуфейку, стал отряхиваться. “Точно с того света”, — подумал путник.

        Старец потянулся к кожаному ремешку, который крепился узлом к алюминиевой фляге, оплетённой узкими сыромятными полосками. Насколько было возможно, выпрямился, закинул флягу за спину. После чего оборотился к стоящему на коленях путнику.

        — Да не в лицо...

        Луч фонарика сместился в сторону. Древний по виду старец, хоть и сутулился, был явно высок ростом. Длинная свалявшаяся пропылённая борода с мелкими налипшими камушками лежала мочалкой. На груди, на снурке, висел нательный крест, который старец убрал под рубаху. Он был очень худ, немощен. То, что казалось лохмотьями, было полным монашеским облачением: под вретищем, препоясанным кожаным ремешком, виднелась ветхая схима. Из-под скуфейки — толстого сукна, от многолетия посеревшей до светлой матовости, — сосульками спадали седые редкие волосы. Голова казалась очень крупной. К левому бедру старца, прихваченная к поясному ремешку прочной бечёвкой, прилегала матерчатая сумка. Видно было, что физически монах ослабел не от старости, а от подвигов, прожив долгие годы в крайнем смирении и аскетизме. И это вселяло в путника ещё большую надежду: он, подспудно ждавший этой встречи, проведший здесь многие часы, — на верном пути.

        Постническое лицо старца производило благоговейное впечатление. На смуглый облик, морщинистый и в чём-то неземной, на его суровость словно накладывался образ Божий: как будто незримый живописец довершал своё творение, создавая иконописный животворящий лик. И живописцем здесь был Сам Христос, кистью которого водил Святой Дух Его.

        Вид отшельника подсказывал, что он и во сне не снимал с себя ветхую одежду, готовый в любую минуту к молитве.

        Не обращая внимания на гостя, старец у ближайшего к нему камня-валуна приставил костыль, снял кожаный ремень с флягой, поставил её рядом; не разгибая сгорбленную сутулую спину, обратил свой лик на икону, прочитал Иисусову молитву и, чуть прикрыв усталые вежды, еле слышно произнёс что-то ещё, для путника неразборчивое. Временами казалось, что старик даже не шевелил губами, и тогда было вовсе непонятно, погружался ли он в молитву или впадал в забытье.

        Из матерчатой сумки он достал большую свечу. И когда доставал, путник успел заметить два похожие на пергамент свитка.

        — Встань, — сказал осмысленно гостю, — и отойди. Застишь.

        Приподнявшись с колен, путник только теперь ощутил ломоту и боль в суставах, ноги не слушались, отекли. Фонарик теперь показался обременительным, и его пришлось оставить на каменном полу включённым, под приступком ниши, чтобы не наступить. Немало усилий пришлось приложить, чтобы встать с колен и не упасть, сделать на вялых полусогнутых ногах пару шагов в сторону.

        — Это с непривычки, — замечает старец. Подходит к лоткам, опускается с трудом на колени, зажигает свечу о здесь же горящую и ставит свою в один из лотков. Дрожа всем немощным телом, прикладывается к образу, к нижней части иконы. Его свеча, потрескивая, горит очень ярко, охватывая таинственным светом крестообразную нишу, где находится Державная.

        — Господи, помилуй, прости и спаси нас. Мы все повинны...

        Остальные слова опять неразборчивы.

        Потрескивают свечи, горит лампадка, возле приступка лежит включённый фонарик, высвечивая желтоватые круги на неровной стене пещеры.

        Старец снова и снова крестится, прикладываясь к образу Спасительницы. Но теперь путник замечает, как, сняв скуфейку, он целует босые ступни Богоотрока. Затем, чуть приподняв тело, не вставая с колен, прикладывается лбом к перстам Божией Матери, к левой Её длани, придерживающей большой блестящий шар — символ Земли и Державы. И долго так стоит в покаянной молитве. До тех пор стоит, пока силы не покидают его; спина старца всё больше горбится, сутулится, и лоб его смещается ниже, на колено Заступницы, облачённое в царскую красную порфиру.

        Минута тянется за минутой, а он словно окаменел в молитвенном молчании. Похоже, телом находясь ещё на земле, он духом уже обитал на высотах херувимских, и душа его оставалась никем, кроме Бога, не разгадана.

        Прошло немало времени, прежде чем он поднялся с колен. Медленно подошёл к валуну, возле которого оставил флягу и костыль. Присел на холодный камень. Глаза старца полузакрыты. И путник понимает: старик ещё погружен в молитву.

        — Отец, ты не спросишь — кто я? — решается нарушить молчание гость.

        — Ортодокс? — точно из глубины веков вдруг спрашивает старик; спрашивает неожиданно, отчётливо, с ясным рассудком, будто бы и не было долгого ожидания.

        — Да. Но ты не спросил...

        — Господь разберётся, — отвечает монах.

        И снова минута тянется за минутой. Кажется, что молитвенник уснул.

        — Я шёл к тебе, — вновь тревожит он отшельника.

        — Где твой проводник? — спрашивает тот.

        — Я шёл к тебе, чтобы...

        — Ты не ответил на вопрос.

        — Со мной не было проводника.

        — Ты сам не нашёл бы дорогу.

        — Когда я сбился с пути и был в отчаянии, мне повстречался один монах. Он и указал дорогу.

        — Что он тебе сказал?

        Путник задумался, вспоминая.

        — Ничего, только указал направление. А потом пропал.

        — Пропал, — повторил старец. Казалось, он не был удивлен.

        — Да, исчез. Я его больше не видел. Даже не успел поблагодарить.

        Глаза старца просияли. И в них отразилась вся глубина страдания: затворник знал все, что ждёт человека за гранью жизни, что предстоит пережить грешникам, и скорбел за непокаявшихся.

        — И мне был знак, — произнёс. — А ведь думал — в прелесть впал. Значит, пора, не в ошибке я. — И он осенил себя крестным знамением.

        — Отец, я шёл к тебе, чтобы спросить...

        И который раз прервал его речь старец:

        — В твоём упорстве я не вижу страха Божьего. Страсти есть. И огонь. А зачем шёл, мне ведомо. Как имя твоё?

        — Михаилом крещён.

        Старик мельком бросил взгляд на гостя. Лишь на миг глаза его вспыхнули, но тут же померкли: трудно было понять — признал ли он кого, нет ли; на лице не дрогнула ни одна морщинка.

        — Прадед твой был благочестив, в Великий пост соль с хлебом вкушал.

        Глаза путника тоже сверкнули; что-то зароилось в памяти, просясь наружу, но что...

        — Долго ль шёл? — спросил старец.

        Помедлив, гость ответил:

        — Преодолел я с Божьей помощью немалое пространство и вот уже отметил половину великого пути — четыре десятницы. Хочу отпраздновать святую Пасху у гроба Господня. А шёл я к тебе много лет, отче.

        Видно было, что ответ старца удовлетворил.

        — Послушника своего я отпустил, — задумчиво произнёс он, — сегодня из монастыря приходили... причастился... Ко времени. Пора, пора... — повторял он, склонив голову, снова погружая себя в молитву. И путник окончательно убедился, что, разговаривая с ним, задавая вопросы, монах разговаривает как бы из другого мира, ему, путнику, неведомого, быть может, поднебесного.

        — Что нового в миру? — Вопрос был вновь столь неожиданным, что путник на миг растерялся.

        — Войны, — только и ответил.

        — Да-а... много будут строить домов великолепных и с украшениями, а жить в них, кроме мёртвых, некому будет. Газеты читаешь?

        — Нет.

        — Читать надо. Но не всё, а с толком. Необходимо следить за тем, что творится. Только нужно относиться спокойнее, с твердой верой в то, что всё делается промыслом Божьим. И да будет Его святая воля. А если душу томит, Евангелие читай...

        Путник вкушал каждое слово.

        — Много крови на тебе? — вдруг спросил отшельник.

        Ответ на время повис в воздухе, но молчание становилось невмоготу, доставляло душевные муки.

        — Много, — молвил, наконец.

        — Тяжко было правду говорить, вижу. Зато душу облегчил.

        — Не по своей воле... приказы выполнял. — Пересохший рот, язык, губы с трудом выплёвывали слова. Заметив это, старец наклонился к фляге, не без долгих усилий отвинтил крышку.

        — Поди ближе.

        Гость подошёл. Тот сунул ему дрожащей рукой крышку, которая напоминала не очень глубокую чашу. Сотрясаясь всем телом, — таким немощным старик вдруг стал за последнюю минуту, что, казалось, фляга выпадет из его рук, — он медленно принялся наливать из неё прозрачную жидкость.

        — Пей.

        Пригубив, гость вспомнил, что надо бы, наверное, перекреститься.

        — Не надо, — угадал мысли прозорливец, — пей, раб Божий Михаил.

        И путник жадно стал пить содержимое фляги, которое оказалось кисловатым на вкус. Стало легче, чувство благодарности и блаженства после выпитого охватило его. Слова живой признательности готовы были вырваться наружу.

        — Ещё?

        — Нет. Холодное.

        — Не опасайся. От этого не простудишься.

        Трясущимися пальцами старик прикрутил крышку к горлышку фляги, поставил возле камня. Так и сидел — сгорбленный. Те секунды, которые он потратил, чтобы напоить незнакомца, ещё больше его ослабили. Даже подбородок, коим он опёрся о костыль, который крепко старался держать двумя руками, мелко трясся. Было видно, что последние силы скоро покинут его. Взор старца и в самом деле заметно угасал.

        — Отец, чем я могу помочь?

        Старик даже не моргнул, но было достаточно одного взгляда на него, чтобы понять — молитвенника оторвали от чего-то важного.

        — ...Они являются нам в помощь и утешение, — не выходя из своего внутреннего состояния, сказал он. — Один и тот же человек дважды их никогда не встретит.

        — Ты о ком, отец?

        — О том, кого ты недавно встретил. Он один из них.

        — Один из них...

        — Да. Один из незримого братства.

        — Я слышал о двенадцати незримых старцах.

        — Здесь их больше, — загадочно произнёс пустынник.

        — Расскажи мне о них.

        — Дух познания в тебе силён, — негромко, точно в полудреме, продолжал он, — но духа страха Божия в тебе нет. Победи себя: направь дух силы к Богу, тогда дух света укажет тебе дорогу к духу разумения и к духу мудрости, а дух Господень одарит тебя благочестием и вдохновением в высшей степени.

        — Разве в этом заключается истина? — не совсем понимая старца, как можно дольше старался поддерживать разговор путник, побаиваясь, что в любой момент тот может испустить дух. От подобной мысли в горьком предчувствии у него забилось сердце, на лице выступил капельками пот.

        — Отец, ты меня слышишь? — тревожил он вопросами немощного.

        — Слышу, — чуть приоткрыв веки, промолвил старик. — Ты хочешь знать Истину.

        — Да. Что есть истина?

        — Не прельщайся тем, чего не постиг ещё. Твои слова мертвы. Не уподобляйся римскому язычнику, пославшему Господа на мучения.

        — Но я хочу знать.

        — Почти две тысячи лет назад один безумец уже спрашивал об этом. Но Истина — в правильности вопроса. Безумец же не понял это. И жестоко поплатился.

        — И всё же — что есть истина? — вопрошал путник.

        — Истина — Животворящий Крест Господень. Он — Истина. Значит — Кто. Понятно: Истина — Он.

        — Загадками говоришь.

        — Я указал тебе на Истину, а ты не понял.

        — Не понял, — признался гость.

        — Зажги свечу, что у тебя в кармане пальто, — сказал прозорливец.

        Путника это теперь нисколько не удивило. После услышанного и пройденного, казалось, он готов был ко всему.

        — Пробовал, — ответил он, — гаснет.

        — Зажги, — сказал снова.

        Из внутреннего кармана пальто путник вынул свечу, что была надломлена в двух местах, подошел к лотку с горевшей свечой и от неё стал зажигать свою. Колеблясь, огонёк перекинулся на новый фитилёк, медленно принялся, и вскоре маленький язычок пламени приобрёл форму заострённого красивого ярко-золотистого лепестка. Затем путник воткнул свечу в песок и осенил себя крестным знамением.

        — Отец, мне не понятны твои слова: дух света укажет мне дорогу...

        — Чего же непонятного... В миру не происходит ничего нового. Войны... Исполняются предсказания святого Тайнописца о грядущих судьбах Церкви Христовой и мира. Немало их уже исполнилось. Узрел два свитка, что в сумке моей?

        — Узрел.

        — В первом сказано, что уже свершилось, во втором — что предстоит.

        Старец закрыл очи. Он совсем устал. Тихо сидел на камне. Один Бог знал, чем была занята его мысль и самое сердце. Но вновь воззрился он на собеседника, излучая глазами безмятежный мягкий свет.

        — Святых отцев читаешь?

        — Если время есть...

        Услышанное не понравилось отшельнику, но он и вида не подал: земные страсти его давно были умерщвлены постом и молитвами. Он был из тех, кто давно победил прихоти плоти; кто благодатью спасающего нас Господа вкусил райскую манну небесную и чудодейственное чувство неизъяснимой любви к Богу, нас ради почившего смертным искупительным сном креста на Голгофе. Да и не ожидал он от путника другого ответа.

        — Все войны — по грехам нашим, — спокойно сказал он, приоткрыв веки. — Покаяние и молитвы — в них спасение. Ведай, настоящие предшественники антихриста — современные правители. Скоро, скоро придёт часовых дел мастер, явится в облике Христа, и люди не распознают его. Он и есть антихрист. Слуги его уже наводнили землю, поменяли имена, служат своему начальнику. Но он всего лишь временщик.

        — Ты говоришь, скоро придёт. Когда?

        — Возможно, он уже пришёл. На острове Патмос апостол Иоанн получил Откровение. Читай Последнюю Книгу и найдёшь ответ. Но прежде читай Святое Евангелие и Святых отцев. Надо быть подготовленным. Чтение же Последней Книги должно быть не страстной взволнованностью, а разумным опасением.

        Старец замолчал. Переведя дух, снова начал говорить: смиренно и в то же время, как будто празднуя победу:

        — Не подняться мне боле к себе, ослаб. Значит, так Богу угодно. Да благословен Господь в судьбах нашего вечного спасения! Слава Ему!

        — О какой Последней Книге ты говорил? — не давая старику снова погрузиться в молитву, спросил гость.

        — Не вникаешь... о Книге Страшного суда.

        — Страшный суд... думаешь, он скоро?

        — День Господень придёт, как тать ночью. И когда будут говорить — мир и безопасность, тогда внезапно постигнет их пагуба.

        — Ты сказал, мастер явится в облике Христа, и люди не распознают его. Разве Господь допустит это?

        — Восемь сотен лет назад из гробницы преподобного Стефана, святого Симеона проросла виноградная лоза. Теперь она проходит сквозь стену храма, оплетая высокий навес. Когда лоза засохнет, услышат люди, что явился на земле Христос, это и будет антихрист — часовых дел мастер. Но непрочным будет его царство — рассыплется как битое стекло, как хрустальная пирамида в Лувре, ибо она — символ мастера. Но всё это — песок, пыль. И Париж будет превращен в пыль, и Страсбург, и Гаага... Многие города уйдут под воду... Скоро, скоро...

        Слова старца слетали с уст натужно, с придыханием, становились труднодоступными восприятию.

        — Женат? — тихо, но внятно спросил он.

        — Нет.

        — Значит так Богу угодно. Прими, — поднес он троеперстие к руке путника, что-то вложил ему в ладонь. Это была монета. Судя по весу и отблеску — из металла благородного, но что за монета, какого достоинства — не понять.

        Путник поблагодарил и небрежно сунул монету в карман пальто.

        — Являемое сокровище крадомо бывает, — заметив небрежность, притухшим голосом сказал старик.

        Гость вынул из внутреннего кармана чистую тряпицу, аккуратно завернул в неё монету и спрятал в тот же карман.

        — Что мне делать, отец?

        — С верой Христовой Русь защищать. Осилишь, будет дан тебе белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает... — Дыхание умирающего сбилось, и слова потонули в немоте. Набравшись немного сил, он вновь разомкнул уста: — А время его иссякнет тогда, когда...

        Но и последняя фраза путником осталась неуслышанной — тайной. Старик замолчал навеки, навсегда погрузился в молитву, обращаясь в последний земной поклон к Господу. Сгорбившись, сидя на камне, опершись на костыль, в монашеских лохмотьях, с божественным неописуемым ликом, от которого исходило небесное сияние, он походил на неземное изваяние. Улыбка, застывшая на холодных устах, разгладила кожу старца до младенческой белизны, не оставив ни единой морщинки. Лицо сияло небесной молодостью, которая не зависит от прожитых лет и обретается уже за гранью земной. Он словно заснул, во сне преставясь жизни нестареющей.

        Отягчённый мирскими страстями и душевной скорбью путник, глядя на него, вдруг почувствовал радость и облегчение. Коснувшись его прозрачного иссохшего с прожилками запястья, попробовал нащупать пульс. Рука была чуть теплая, и пульс совсем не прощупывался.

        Путник поцеловал его иссохшую в постничестве святительскую руку и в тихом блаженстве заплакал.

        Что-то подсказывало: пора уходить.

        Еще раз он взглянул на сомкнутые незрячие вежды старца, на его покойный умиротворённый лик, и направился к месту, к тому лазу, под низким сводом которого несколько часов назад свалился в провал, очутившись в пещере. Шёл он теперь, не опасаясь споткнуться или оступиться, словно прожил здесь много дней. Он уже начал подтягиваться на каменный выступ, сделал прочный упор на локти, стал, не торопясь, проникать в лаз, чтобы пуститься в обратный путь, как вдруг услышал слабый гул, отзвук, точно где-то за каменной стеной ударили в большой колокол. В ту же секунду он вспомнил: у приступка на полу возле лотков забыл включённый фонарик. Когда же вернулся за ним, то с удивлением обнаружил, что сидевшего на камне старца нет. Изумление охватило путника, он остолбенел, не решался в первые мгновения даже думать о чем-то ином, сверхъестественном. Смотрел на круглый небольшой валун-камень, возле которого остались фляга и матерчатая сумка, и не верил собственным глазам. Поднял фонарик, батарейки которого заметно подсели, поводил желтоватыми, уже не такими яркими световыми разводами по стенам пещеры, заглянул в самые тёмные места, посветил в невидимые доселе углубления, но старца не было. Путника пробил озноб. Он вдруг ощутил леденящий холод.

        На миг его осенило: старик ушел к себе, поднялся по веревке на верхний ярус пещеры. Но подобная догадка тут же потускнела, превратилась в прах: вспомнив о немощи старца, мысль показалась кощунственной, нелепой. И все же он решил проверить: устремился к проёму, откуда тот появился. И покуда лез вглубь, карабкался лежа на спине, помогая себе отталкиваться каблуками, изгибаясь и выворачиваясь, внедряясь в узкую щель проёма, точно пробойник, всем телом, не единожды вспомнил, как целовал святительскую руку. Вспомнил и пожалел о затее. Пыль и мелкие крошки породы сыпались на лицо, одна соринка попала в глаз. Даже тренированному человеку, каким считал себя путник, понадобилось бы приложить много усилий, чтобы преодолеть узкое место, из которого можно было забраться на верхний ярус. Каково же было его удивление, когда он посветил фонариком вверх, туда, откуда спускалась канатная верёвка с узлом на конце! Казалось, другого конца её, уходящего во мрак, не было видно. Альпинист ещё мог бы взобраться, но немощный старик!..

        Путником внезапно овладело неизвестно откуда исходящее плохое предчувствие, сковал ужас: он ощутил, как зашевелились волосы на голове: за собственное ли легкомыслие, за неверие ли, блазнительные ли думы, за жестокую плотскую и мысленную ли брань; за дерзкие размышления в себе — может ли это быть, да как, да почему, да каким образом? Ему вдруг почудилось, что он навсегда, до конца дней своих так и останется в этом узком проёме, застрянет в этой гранитной щели, в этом крошеве, склепе, между мёртвых камней, и никогда не выкарабкается назад. Это будет последний его крест, и ему уже не спастись.

        “Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного”, — произнёс про себя. И каялся, каялся, каялся... во всех грехах, что смог припомнить. И лишь когда он несколько раз повторил про себя молитву, обратившись к Богу и старцу, когда снова покаялся в грехах, о которых успел забыть в эти страшные минуты заточения, он вдруг без особого труда вылез назад, даже не поранившись.

        В глубоком благоговении, сделав земной поклон, приложился он к образу Державной, коснувшись губами нижнего краешка чудотворной иконы. И только после этого, глубоко в душе пряча своё изумление, с тихим трепетом в сердце увидел на посыпанном морской галькой полу ниши два пергаментных свитка — две скрученные и перевязанные трубочки. Они лежали вплотную друг к другу, соприкасаясь боками. Но не только на свитках задержался его взгляд: рядом находился, тоже из пергамента, толстый, размером с большую книгу, в несколько раз сложенный, лист. Развернув его, путник увидел географическую карту мира.

        Необычной показалась ему карта: со множеством пометок на незнакомых ему языках, быть может, на греческом или ромейском, а может, на эллинском или славянском, — во всяком случае, читать на этих языках он не мог. Но главное, он мог их когда-нибудь освоить, понять. В этом он почему-то уверился. Еще на карте было очень много крестиков, всевозможных непонятных знаков и символов. Самое необычное же заключалось в том, что на ней не было названий тех городов, которые он привык видеть на простых географических картах. Не было на ней ни Нью-Йорка, ни Вашингтона, ни Лондона, ни других известных столиц и крупных городов. Не являлась исключением и Россия: на ее территории тоже стояли кресты, очень много крестов, но не было названий знакомых городов. И границы ее были вовсе не такими, какими привык видеть путник на других картах мира. Но все же это была его Родина, его Россия. Пусть меньше по площади, не таких масштабов, но — он в это теперь верил — сильная, во сто крат могущественнее прежней. И как же легко стало у него на душе, когда он прочитал на карте слово — Москва.

        Присев на корточки, склонившись над картой, путник решил собраться с мыслями, успокоиться. Но дрожь и холод не покидали. Он старался согреться, но не мог. Впервые с такой остротой он ощутил пещерный холод и сырость.

        Карта лежала у ног. Он разглядывал все континенты, океаны, моря, реки, острова. Искал города с новыми названиями, словами, старался разобраться в недоступном пока что их языке. Нашёл расположение государства, где находился в настоящее время сам. И ему показалось, что теперь он многое постиг.

        Долго ли он так сидел, нет ли, но когда решил убрать пергамент, когда приподнял карту и развернул её во всю ширь, чтобы аккуратно сложить, свет от горящих свечей пронзил полотно пергамента как бы насквозь. И там, где контурными линиями была отмечена его страна — во всю ширь четко, на доступном языке, проступили слова: “Как мироносицы помазали тело Спасителя до Его Воскресения, так и теперь Божия Матерь помазывает русский народ до воскресения России”. И снова ему почудился слабый, чуть слышимый отзвук гула. То двенадцатый раз ударили в большой колокол.

        Не торопясь, путник сложил карту и накрыл ею свитки. И, точно рядом был старец, — правильно ли, нет ли, — мысленно напевно произнёс “Со святыми упокой...”. Только потом осторожно присел на валун, где несколько минут назад сидел подвижник. Без лишнего умствования, размышлений, когда вопреки природе нарушается закон сохранения энергии, раб Божий Михаил, закрыв глаза, представил старца и почувствовал, с какой благодатью излучается тепло от камня. Возможно, он бы мог дать этому чуду объяснение. Возможно, он всё понимал. И откуда тепло, и откуда такая светлая печаль...

        Это был единственный день из всей жизни, который одарил путника райским утешением и ангельскою радостью. Но теперь это было собственной его тайной, которую он сохранит до последнего часа своего. Запрячет в своём сердце глубоко-глубоко и всегда будет помнить слова отшельника, дабы не покинуло изречённое им: “Являемое сокровище крадено бывает”.

        Глава шестая

        В ПОДКИДНОГО С КОЗЫРЕЙ НЕ ХОДЯТ

        Случай, заставивший Кретова взяться за сценарий, и впрямь выглядел довольно странно.

        Месяца четыре назад некто по фамилии Воронцов в одиннадцатом часу до полудня появился у Кретова в кабинете. На всех законных основаниях появился, по всем правилам, предварительно записавшись на приём. Это — первая странность, так как к Кретову без личных контактов, без согласований, просто так, за здорово живешь, на общих, так сказать, основаниях на прием в “кабинет-музей” попасть невозможно.

        Так вот, некто Воронцов почти пять минут тяготит Кретова своим присутствием, оставляет для него потрепанную тетрадь и, заметьте, с французской галантностью — adiu! — уходит. Разве не странно?

        Кретов не на шутку тогда встревожился. Почти следом выскочил за Воронцовым в приёмную, заглянул в коридор, увидел там томившегося одиночеством охранника, но... незнакомца и след простыл.

        — Кто его впустил?! — грубо окрикнул Валерий Павлович.

        Лицо Алины — секретаря — приняло маску недоумения и растерянности. Ведь Кретов отлично должен был помнить, что Алина буквально за четверть минуты до появления человека в демисезонном пальто доложила о нём. И хозяин кабинета отчётливо слышал фамилию посетителя, даже в знак согласия кивнул, дескать, готов принять. Словом, после грубого окрика Кретов строго предупредил Алину, что “ни для кого его нет!”, и заперся в кабинете, оставив девушку и всех присутствующих в приёмной в полном замешательстве.

        Тетрадь лежала на чёрном столе, до зеркального блеска полированном, с округлыми краями, какие делают для современных офисов. Длинный стол этот придвинут был впритык, перпендикулярно к дубовому: так принято, чтобы посетителей держать на должном расстоянии.

        Кретов ходил по кабинету то зигзагами, то кругами, резко останавливался, мгновение стоял в задумчивости и, внезапно меняя траекторию, начинал двигаться снова — взад-вперёд, заламывая пальцы, хрустя суставами, косясь на тетрадь. Казалось, это доставляло ему некоторое облегчение. Толстая, с перламутрово-разводчатой клеёнчатой обложкой, потрёпанная от длительного пользования, перелистываний и записей, разбухшая, точно утопленник, тетрадь и впрямь казалась посланием с того света. Она лежала на столе, свёрнутая в трубку, перехваченная крепкой тесьмой. Один торцевой край трубки был заметно обгоревшим.

        “Зачем кому-то понадобилось передавать мне эту тетрадь?” — недоумевал Кретов. Придвинул стул, стилизованный под ампир, с мягкой обивкой. Осторожно сел, упершись мощными локтями в чёрную полировку стола, вдавив кулаки в щёки, словно хотел удержать готовую упасть на плаху голову. Он прекрасно видел своё отражение, и это ещё больше мучило его. Он даже сел чуть поодаль, — не там, где лежала свернутая и перехваченная тесьмой тетрадь. Он почему-то боялся брать её в руки. Более того — боялся дотронуться до неё.

        “Вдруг это бомба”, — мелькнула мысль. От тетради исходил какой-то странный запах — не то серы, не то пороха. На миг почудилось, что в кабинете и впрямь запахло порохом. “Да нет, тетрадь, как тетрадь, — успокаивал себя, — свернута в трубку. И отверстие проглядывает...”. Склонив голову, пригибаясь бочком, он посмотрел в отверстие, словно хотел убедиться. “Да, внутри — полое... Что я, в самом деле!.. — подосадовал он на себя и вдруг замер, оцепенел от одной лишь мысли: — А если в ней такое!.. пострашнее любой бомбы... Если в тетради такая!.. такое!.. что — ой!-ой!-ой! — если в тетради такая информация, что ему — Кретову — и головы не сносить!”.

        Сердце заныло так, что захотелось на покой, в психушку — с психов спросу меньше. “Но если там “бомба”, ему и так головы не сносить, — рассудил хладнокровно он, ещё больше досадуя. — В противном случае, это провокация. Столько завистников вокруг...”.

        Валерий Павлович достал из шкафчика бутылку с хорошим выдержанным коньяком, открыл её, налил себе полстакана. Он знал, что ему нельзя пить, но нервы были на пределе. Не раздумывая, залпом выпил коньяк, даже не закусив, не ощутив его вкуса. К мыслям о покушениях он уже “привык”, а вот к провокациям... — они совершаются ежедневно, ежечасно, ежеминутно. А случившееся иначе не объяснишь.

        “Провокация, бомба... х...ёмба! — взбодрился быстро он от выпитого. И всё же был ещё сильно взволнован. Так взволнован, что вспотел. — Да пошли они все на хрен!”

        Он вынул из кармана пиджака носовой платок, вытер лоб, шею. Высморкался. Сказать, что Кретов слыл трусом, было бы неверно. Он не был трусом. Обычно Валерий Павлович вёл себя очень осторожно. Но если опасность достигала критической планки, Кретов плевал на всё и тогда сам становился опасным. Что не единожды и доказывал.

        Кретов убрал влажный носовой платок в карман, взял со стола ножницы и решительно разрезал тесьму. Тугой с разводами перламутровый цилиндр развалился вдоль по оси, страницы слегка расправились. Внутренняя обложка, прошитая с корешка, так и осталась скрученной. Первые несколько страниц сыграли веером, завитками скрутились одна за другой. Кретов явственно теперь ощутил исходящие от страниц запахи солярки, земли, формалина, гари и чего-то ещё. Словом, набор запахов очень специфических. “Запах войны”, — пришло в голову. Может, бросить тетрадь в пластиковую корзину для мусора, как он выбросил в неё только что разрезанную тесьму?.. Тщательно вымыть руки и попросить Алину вынести мусор на улицу, чтобы тетрадь, от которой и в самом деле повеяло мертвецкой, чтобы эта засаленная, обгоревшая по краям... Короче, чтобы эту тетрадь — с глаз долой!

        Но Кретов преодолел искушение: если не сделал этого в первую минуту, значит, провидение предоставило ему возможность всё хорошо обдумать, взвесить и лишь после принять окончательное решение.

        Он ещё раз прокрутил в голове те несколько минут общения с неизвестным Воронцовым и пришёл к выводу, что на провокацию давешний визит не походил. Розыгрыш? Сомнительно... Здесь нечто другое. Что? Разгадка, видно, кроется в тетради, в её содержании. Об одном он сожалел: по собственному упущению принял Воронцова. И как принял! Бестолково, с самодовольной бездарностью. Ясно одно — произошёл сбой. В его механизме, годами отлаженном, действующем безотказно, — сбой! Ведь, как говорилось выше, записаться к Кретову мог каждый, что называется, человек с улицы. Но последнему сразу давали понять: дни — да что там дни! — минуты приёма шефа уже расписаны надолго вперёд; запланированный график визитов с частыми поездками, творческими командировками или, напротив, с внеплановыми мероприятиями постоянно смещается. И смещается на отдалённое и неопределённое грядущее. Незнакомому посетителю вежливо советовали, тактично внушали, деликатно убеждали, что целесообразнее будет записаться на приём к любому из заместителей, а коэффициент полезного действия по решению вопроса будет тот же самый, что и после беседы с главой фирмы. Для таких посетителей в филиале “Кретов и К” имелись компетентные замы. В крайнем случае — юрист. И далеко не последняя инстанция — глава службы безопасности Тихоныч. Именно вышеуказанные занимались фильтрацией и приёмом посетителей.

        Желающие попасть на приём, но не входившие в ограниченный круг личных знакомых Кретова, так и поступали. Препирательство же оборачивалось себе дороже: решать, пусть и важные, вопросы лучше с теми, кто в данный момент может их решить.

        Многие клиенты доверялись секретарю Алине, учитывая её богатый опыт — в плане полезного совета, разумеется. Всё зависело от специфики вопроса. А Кретов, в конце концов, только ставил подпись на документах. С Воронцовым же отработанная до тонкостей бюрократическая канитель не сработала.

        Записался Воронцов, как и положено — в порядке общей очереди. Но никакие аргументы Алины, а также других сотрудников, не могли переубедить его записаться к кому-либо ещё. Любые доводы и “полезные” советы он категорически, но очень деликатно и настойчиво отвергал. “У меня личный вопрос. К тому же время терпит”, — вежливо отвечал человек неопределённого возраста и приятной во всех отношениях наружности, делая упор на слове “личный”.

        “Личный так личный”, — сдалась Алина и занесла Воронцова в общий список. Через несколько месяцев она доложила о Воронцове. Доложила как обычно, а значит... О-о!! — это дорогого стоит — “обычно” доложить о посетителе — это надо уметь, это надо поймать удачный момент. Словом, посетитель был принят.

        После ухода Воронцова, по указанию Кретова, Алина отыскала старый журнал учёта посетителей в одном из стоящих в коридоре шкафов, где грудами лежали кипы всевозможных неиспользованных бланков, пыльные папки с бухгалтерскими отчётами, стопы разных литературных “толстых” и “тонких” журналов, старые номера “Советского экрана”, “Советского фото”, “Советского Союза” и других, множество рукописей и прочий бумажный хлам. Выяснилось: первая запись “Воронцов М.А.” была сделана четыре месяца назад.

        — Не хамил, — докладывала Алина шефу, оправдываясь. — Вежливый такой, обходительный. Скажешь ему, что вас нет, что вы на совещании или в очередной творческой поездке, подождёт минутку-другую, улыбнётся и уйдёт. Слова лишнего не скажет. Цветы часто дарил. Гвоздики и розы.

        — Брала?

        — Он же от души дарил. И потом... то же цветы. Какая женщина отказывается от цветов!

        — Завидное упорство, — пробурчал Кретов, прочитав в журнале первую дату записи. Алину упрекнуть было не в чем. Безусловно, Воронцов М.А. не торопился. И на него местный бюрократический механизм не действовал.

        Непростой этот Воронцов, подумал тогда Кретов, такой до папы римского дойдёт. И фамилия — что ни на есть обыкновенная. Не граф же он, наконец! Он так и отрекомендовался, войдя в кабинет:

        — Воронцов. — Несколько по-военному даже.

        Кретов как-то сразу ощутил острое нежелание говорить с вошедшим. Посетитель держался, как показалось хозяину кабинета, чрезмерно независимо. А в его кабинете посторонние так себя не ведут. В течение последующих минут Воронцов не проронил ни слова: изучающе, внимательно смотрел на Кретова, стараясь проникнуть взглядом под его чуть выпуклые линзы “бронированных” дорогих очков. А тот, развалившись в кресле, возможно, первый раз за долгие годы вдруг почувствовал себя неуютно: заелозил, да всё больше задом, да бочком, будто ему что-то мешало. В собственном-то кабинете! Святая святых! Нет слов — и только. Обычно он, Кретов, держал собеседника в напряжении, держал тон, исподволь или явно давая понять — кто здесь царь и бог, кто хозяин положения.

        Первые мгновения он так себя и повеё — не привстал даже. В знак того, что услышал вошедшего, нехотя кивнул головой, но не предложил посетителю пройти и присесть, — хотя бы возле чёрного полированного офисного стола, вдоль которого стояли два ряда мягких удобных стульев. А когда решил загладить “оплошность”, сохранить видимость приличия, что-то в нём надломилось, произошёл необратимый процесс, некая подмена. Он пробовал смотреть в глаза Воронцову, но не мог.

        Случалось, когда Кретов вовсе не удостаивал посетителя знаками внимания, но на то имелись веские причины. Если же смотрел собеседнику прямо в глаза, как правило, последний, не выдержав пытки, отводил взгляд, как бы рассматривая кабинет. И уж — Боже упаси! — ни в коем случае не пялился на пышный зад рыжей соблазнительницы символиста Густава Климта. Короче, клиент дозревал, начинал с многословия, а Кретов в отвоёванные минуты владел инициативой, делал так, как полагал нужным. В зависимости от того — кто перед ним находился.

        О каждом новом посетителе он всегда что-нибудь знал заранее, ещё до его прихода: служба безопасности филиала работала безупречно. Это было непреложным правилом. О Воронцове же он не знал ровным счётом ничего.

        В облике посетителя, его внешности не было ничего примечательного, такой человек мог быть кем угодно. Кретов попытался разглядеть и разобраться в нём. Но всякий раз, когда их взгляды скрещивались, он натыкался на плотную завесу: при всей своей открытости Воронцов был непроницаем. Он ускользал. То есть не то чтобы совсем, а как бы смазывался, затушёвывая самого Кретова, фигура которого, вальяжно откинувшаяся в кресле, в свою очередь, становилась подобием чего-то призрачного, подобием туманности, что ли. Или миражом. Взгляд не мог долго сфокусироваться и остановиться на предмете: он как будто натыкался на защитный экран и, отражаясь, распылял самого Кретова. Даже возраст Воронцова он не смог бы определить: ему можно было предположить и тридцать, и сорок лет. А то и больше. Непривычная суровость как под маской скрывала годы. И это казалось тоже странным: возраст людей Кретов обычно определял с минимальным отклонением.

        Держался Воронцов без напряжения, уверенно. Ни лишних жестов, ни лишних слов, ни избитых фраз. Он-то, похоже, знал о Кретове всё и присматривался, как снайпер к мишени, словно только ожидая какого-то знака извне. И Кретов спасовал, дал слабину: вдруг засуетился, предложил посетителю благородным жестом руки присесть. Но тот остался стоять, не “заметив” лицемерного жеста.

        — Слушаю вас. — Кретов внушительно вынул из пачки дорогую сигарету, аккуратно прихватив её средним и большим пальцами. Затем поднес сигарету к античному, с красивыми надкрыльями, носу, втягивая широкими ноздрями нежный табачный аромат. Но прикуривать не торопился: так появлялась ещё одна возможность держать паузу, перехватить упущенную инициативу, дать понять наглецу — кто здесь хозяин. Ибо первую возможность, что уж греха таить, он упустил: не ожидал от посетителя дерзкой независимости, а более всего — непосредственности: той естественности, которая исчезает, когда переступают порог его кабинета.

        Воронцов расстегнул верхнюю пуговицу демисезонного пальто и, не сводя с дородной сытой фигуры прямого взгляда, полез за пазуху. Левая рука Кретова, точно сработал предохранительный аварийный прибор, конвульсивно дернулась, опустилась на колено; палец потянулся к сигнализационной кнопке, вмонтированной в край стола, скрытой под узорчатым резным бордюрчиком. Такой бордюрчик с затейливым орнаментом окаймлял весь периметр старинного дубового стола. И если б Кретов нажал кнопку... да, если б он нажал кнопку, то в кабинет тут же ворвалась бы натасканная и хорошо обученная охрана и... и первый раз за непродолжительные, но тягостные минуты короткого, почти молчаливого противостояния Кретов отчетливо увидел на лице посетителя обезоруживающую усмешку.

        “Так можно сойти с ума”, — левая рука под тяжестью осознанного конфуза вынырнула наружу и переместилась на подлокотник кресла.

        Обезоруживающая усмешка, на несколько мгновений высветившая нормальное естество человеческое, снявшая завесу непроницаемости с пристально изучающих глаз и, в общем-то, приятного лица Воронцова, повергла Кретова в состояние непривычной неловкости, когда всё происходящее вокруг становится бессмысленным и безразличным, и один лишь инстинкт овладевает мозгом — достойно выпутаться из нелепой ситуации.

        Воронцов не был опасен. По крайней мере, для Кретова. Он не был убийцей. И вообще — какая разница — кем он был? Неплохим, вероятно, человеком. Из “конторы”? Вполне возможно. Может, из “бывших”. Что из того? У Кретова в службе безопасности почти все оттуда. Но за две-три минуты Воронцов успел так сильно взволновать, что Кретов начал ощущать боль в затылке. Ему представилось, что он только что прошёл некий серьезный тест, проверку на прочность. И не справился.

        — Собственно... Какое у вас ко мне дело? — Кретов так и не стал прикуривать, положил сигарету на зелёное сукно стола, но, подумав, снова нервозно взял, пальцами сломал её, смял в кулаке и бросил в квадратную хрустальную пепельницу. Крошки табака осыпали бумаги, зелёное сукно, прилипли к ладони. Таким жестом он давал понять, что человеческое терпение не безгранично.

        Воронцов, теперь уже без насмешки, с застывшим лицом, достал из-за пазухи похожий на цилиндр предмет, упакованный в целлофан, развернул обёртку и положил предмет на край чёрного полированного стола. Кретов смог разглядеть потрёпанную, но аккуратно и туго перевязанную тесьмой толстую тетрадь.

        — Что это? — не скрывая удивления и раздражения одновременно, выдавил из себя Кретов.

        — Вам. — Это было вторым произнесённым словом загадочного посетителя.

        — Я хорошо вижу, что тетрадь. Зачем вы принесли её мне?

        Воронцов также аккуратно сложил ненужный теперь целлофан и спрятал в карман пальто.

        — Вы можете сказать, что это всё значит? — подчёркнуто вежливо произнёс Кретов, явно теряя терпение. — И, простите, коль вы ко мне явились, будьте любезны, объясните: кто вы? что вы? зачем?.. — Какой-то миг Кретову казалось, что над ним просто издеваются.

        Посетитель застегнул верхнюю пуговицу демисезонного пальто и, спокойно реагируя на нервическую тираду хозяина кабинета, произнес:

        — Моя персона вам вряд ли о чём скажет, Валерий Павлович. Прощайте.

        Последняя фраза добила Кретова окончательно. Когда за Воронцовым закрылась дверь, Валерий Павлович вскочил с кресла, обогнул дубовый старинный стол и засеменил по кабинету. Ещё через минуту подверг Алину короткой словесной экзекуции и заставил найти старый журнал учета посетителей. Вызвал на “ковёр” всех своих замов с начальником службы безопасности, не оказавшимся в ту минуту на месте, ткнул каждому в лицо — разумеется, чисто символически — засаленную тетрадь. Демонстративно у всех на глазах бросил её в мусорную корзину, пообещал всех уволить к такой-то матери и, приказав Алине никого к нему не пускать, заперся в кабинете.

        (Продолжение следует)  

        --

        КАРПУНИН Геннадий Михайлович родился в 1958 году в посёлке Щербинка Московской области. Окончил Московский автомобильно-дорожный институт. Автор пяти сборников стихов,  нескольких книг повестей и рассказов, романа “Помазанники и плебеи”. Член Союза писателей России. Живёт в Подольске.

        Нужна консультация?

        Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос

        Задать вопрос
        Назад к списку
        Каталог
        Новости
        Проекты
        О журнале
        Архив
        Дневник современника
        Дискуссионый клуб
        Архивные материалы
        Контакты
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        Подписка на рассылку
        Версия для печати
        Политика конфиденциальности
        Как заказать
        Оплата и доставка
        © 2026 Все права защищены.
        0

        Ваша корзина пуста

        Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
        В каталог