Наш Современник
Каталог
Новости
Проекты
  • Премии
  • Конкурсы
О журнале
  • О журнале
  • Редакция
  • Авторы
  • Партнеры
  • Реквизиты
Архив
Дневник современника
Дискуссионый клуб
Архивные материалы
Контакты
Ещё
    Задать вопрос
    Личный кабинет
    Корзина0
    +7 (495) 621-48-71
    main@наш-современник.рф
    Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
    • Вконтакте
    • Telegram
    • YouTube
    +7 (495) 621-48-71
    Наш Современник
    Каталог
    Новости
    Проекты
    • Премии
    • Конкурсы
    О журнале
    • О журнале
    • Редакция
    • Авторы
    • Партнеры
    • Реквизиты
    Архив
    Дневник современника
    Дискуссионый клуб
    Архивные материалы
    Контакты
      Наш Современник
      Каталог
      Новости
      Проекты
      • Премии
      • Конкурсы
      О журнале
      • О журнале
      • Редакция
      • Авторы
      • Партнеры
      • Реквизиты
      Архив
      Дневник современника
      Дискуссионый клуб
      Архивные материалы
      Контакты
        Наш Современник
        Наш Современник
        • Мой кабинет
        • Каталог
        • Новости
        • Проекты
          • Назад
          • Проекты
          • Премии
          • Конкурсы
        • О журнале
          • Назад
          • О журнале
          • О журнале
          • Редакция
          • Авторы
          • Партнеры
          • Реквизиты
        • Архив
        • Дневник современника
        • Дискуссионый клуб
        • Архивные материалы
        • Контакты
        • Корзина0
        • +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        • Главная
        • Публикации
        • Публикации

        ГЕННАДИЙ КАРПУНИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 4 2025

        Направление
        Проза
        Автор публикации
        ГЕННАДИЙ КАРПУНИН

        Описание

        ПОМАЗАННИКИ И ПЛЕБЕИ

        РОМАН

        Окончание. Начало см. в № 2,3 за 2025 год.

        ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

        Горе смеющимся, потому что они будут рыдать...
        Лк. 6:25

        Глава первая

        ЛЕНТЫ И ШПАГИ

        Если история чему-то и учит, то уж, верно, не тому, чтобы будущие поколения исправили или хотя бы осознали ошибки своих предшественников. А жаль. Беспристрастная муза Клио порой такое вытворяет, такие удивительные разыгрывает пассажи, что диву даёшься. И ничего не поделаешь: из сложной многоголосой её партитуры, как из песни, не то что ноты, диеза с бемолем не выкинешь.
        “Чёрное искусство”, с лихвой окупаясь звонкой монетой, уже демонстрирует на кровавом алтаре необузданную свою фантазию, напирая с такой неистовой силой, какая, видимо, изначально исходила от первозданной, терзаемой стихиями Земли. Проклятые тени прошлого, излюбленные сущности князя тьмы — козёл и летучая мышь — незаметно обрели плоть. И среди беспросветной мерзости этого “искусства”, порождённого вечным мраком, дикой музыкой и заклинаниями колдунов, меж телами, испещрёнными кровавыми символами, разлагающимися и вызывающими гниение всего живого, вдруг встретится такая находка, о которой лучше бы молчать.
        Нынешней ночью Чёрная графиня готовилась сыграть роль посланницы князя тьмы. Оставив обветшалую коммуналку сподручнице Мавре Никитичне, Глафира Ильинична, в соответствии с её титулом, после недавно состоявшейся чёрной мессы находилась с кошками в своём великолепном особняке, о котором знали только самые доверенные и, разумеется, немногочисленная, но преданная охрана. Одна из больших комнат была обставлена и убрана, как будуар богатой аристократки. Стены были тщательно задрапированы чёрным, окна наглухо закрыты. Вместо хрустальной люстры из золота и янтаря горели восковые свечи разной формы и высоты, расставленные на паркете с мозаичной пентаграммой в круге и на разграфлённом таблицей с магическими знаками овальном полированном столе, языки пламени отражались в зеркальных шкафах.
        Кресло-трон с новой обивкой из волчьего меха, в котором расположилась графиня, был поистине дьявольским: подлокотники украшены инкрустацией в форме рыщущих гиен, а резные ножки из слоновой кости выполнены в виде звериных лап. Высокую узкую спинку кресла венчал подголовник с мордой Бафомета.
        Сидя в величественной позе напротив старинного трюмо, графиня сосредоточенно вглядывалась в своё отражение, словно перед ней распахнулась та единственная дверь — дверь внутрь себя, — за которой скрывалась неуловимая и многоликая наследница знаменитой династии магов, хранительница великих таинств. Долгими часами творя колдовство, пробуждающее силы зла, когда удавалось отворить эту дверь, безликая душа графини, поднимаясь из самых глубин адовых, вырывалась наружу тёмной раскалённой лавой и, оторвавшись от Земли, с дикими криками носилась во мраке Вселенной, блуждая по ночам там, где дозволено ей было блуждать Промыслом, в том числе и возле монастырских стен, вызывая проклятия недремлющих или пробудившихся от страшных её криков монахов.
        Да, Глафира Ильинична отлично знала о своей власти — власти, данной магией. Она привыкла к одиночеству, — ибо огромная пропасть, отделявшая её от других, была уже непреодолима, — но сегодня, в этот час магических заклинаний в её апартаментах находился ещё один человек. Это был Брехтель.
        Развалившись на кушетке, он пристально наблюдал за действиями колдуньи, которая, похоже, его совсем не замечала. Казалось, за предыдущую ночь она помолодела лет на тридцать. За антикварным туалетным столиком с выдвижными ящиками, в коих находились чародейские снадобья, склянки с отварами и настоями, золотые амулеты и нитки жемчуга, восседало не сгорбленное измождённое существо с трясущейся головой беззубой старухи, уставшей от жизни, а привлекательная женщина лет пятидесяти. Носик-пуговка, на котором привычнее было бы видеть в роговой оправе большие очки, всегда придававшие Глафире Ильиничне учёный и благообразный вид, немного вытянулся, кончик его заострился книзу, сделав её облик схожим с хищной птицей.
        Брехтель смотрел на женщину с тайным восхищением, но оказаться жертвой её “искусства”... не дай Бог.
        Амурчики с рожками козлят и улыбочками инфернальных младенцев на бронзовом канделябре, где горели семь свечей, словно подглядывали за великой жрицей — колдуньей в тринадцатом поколении. Здесь же, на столике, отливал позолотой серебряный кубок с волшебным вином и в беспорядке были разбросаны вороньи перья, лежали колода карт и шпильки. Среди флакончиков и ярких коробочек с парфюмерией сверкала изумрудом заколка для волос, изготовленная из трёх волчьих клыков.
        В бархатном халате гранатового цвета, с чёрной повязкой на лбу, собрав в пучок длинные тёмные локоны, в серьгах и перстнях, графиня накладывала на своё лицо косметику. Накладывала очень тщательно, точно всеми порами кожи старалась впитать в себя те тайные силы, что способны были продлить молодость. От ядовитого слоя древней формулы крема смуглое лицо постепенно светлело, становилось мертвенно-бледным. Скошенный вбок подбородок с красной родинкой как будто таил в своём жутком изгибе неведомый порок. В тёмных безднах огромных глаз ведьмы хохотали демоны.
        Глядя на её белые запястья в золотых браслетах, похожих на змеиные кольца, Брехтель думал, что все эти кремы непременно пропитаны запахом тления. Он вдруг ощутил угрозу. И впрямь атмосфера в комнате была гнетущей…
        “Недаром Глафиры все сторонятся, — снова подумал он, машинально скользнув по комнате взглядом. — Живёт одна, прячется. Бормочет непонятно что... лишь с кошками и разговаривает”.
        Майор опасался кошек графини. Особенно чёрной, часто норовившей вцепиться в его ноги. Вот и сейчас, увидев их (сработал инстинкт самосохранения), облегчённо вздохнул. Обе кошки вели себя смирно: чёрная растянулась на коврике возле кресла-трона, а серая дремала на широкой двуспальной кровати, свернувшись клубком на подушке.
        Он перевёл взгляд на ведьму. Теперь ему показалось, что она и вовсе стала безличным существом. Только глаза продолжали светиться и с губ срывались глухие заклинания.
        — Девчонка здесь? — устремив непреклонный взор на своё отражение в зеркале, неожиданно спросила она. И хотя мысли её были заняты совсем другим, чувствовалось: Глафира с женским притворством, хорошо скрывая любопытство, ждала, что ответит Брехтель. Даже кошки, беспокойно подрагивая ушами, подняли мордочки.
        — Здесь или нет? — повторила она.
        — Нет, — ответил он, незаметно следя за кошками, хотя больше всего боялся силы графини — тёмной, необузданной её силы, подпитываемой бесчисленными ядами магических трав и заклинаниями, силы, отличной от той, которую сам в избытке демонстрировал во время боевых действий в горячих точках.
        — Так-таки и нет? — с ухмылкой переспросила колдунья.
        — Нет.
        — Но я, как себя, вижу её отраженье в зеркале.
        — Лучше бы ты увидела в нём, где находится диск с компроматом.
        — Я не могу пробиться в келью из этой комнаты.
        — Кто тебе мешает?
        — Проклятый монах закрыл мне вход.
        — Почему ты уверена, что диск у него?
        — Тебе не понять.
        — Мы осмотрели всё. Даже вскрывали полы. Диска там нет.
        — Плохо искали.
        Широко распахнутыми глазами ведьма уставилась на Брехтеля, в эту минуту она казалась воплощением Сатаны. И всё же особым, шестым чувством майор уловил, что и над ней тяготеет время, и оно безвозвратно начинает обретать свою власть.
        Даже с помощью дьявольского костра из человеческих тел, от которого разило мерзкой вонью горелого мяса и костей, ей всё реже удавалось заставить отступать старение. Всё больше кремов и мазей, замешанных на плесени и мёртвой растительности, приходилось накладывать на лицо, руки, грудь, чтобы убрать морщины и скрыть отвратительную пигментацию кожи.
        “Ей мало девственниц, — думал Брехтель, — великая распутница хочет насладиться и порочной кровью”.
        Словно угадав его мысли, графиня встала и заходила по комнате, как хищный зверь, бросая в чей-то адрес ругательства. Наконец остановилась и посмотрела на себя в зеркало. Пристально вглядываясь в своё царственное холодное отражение, будто и впрямь боясь обнаружить там, в зазеркалье, потерю магической древней формулы вечной молодости, сдавленным от злости голосом произнесла:
        — Думаешь, я лишилась своей тайной силы?
        Капля мадьярской крови вдруг взбунтовалась в ней, а проводник всех заговоров — кровь самопроклятого народа, возопившего: “Кровь Его на нас и детях наших”, — вскипела, и графиня внезапно захохотала. И такое ужасное зловонье наполнило комнату, что Брехтель изменился в лице.
        — Катрин никогда не будет твоей! — воскликнула она.
        — Старая карга! — вскочил Брехтель с кушетки. — Я убью тебя!
        В тот же миг инфернальные амурчики на бронзовом канделябре ожили, а из-за шкафа высунулась голова с рожками а-ля Мефистофель. Вдобавок обе кошки, ощетинившись и раскрыв пасти с острыми клыками, принялись шипеть, готовые в любую секунду броситься на него.
        — Ещё одна такая выходка... — изрыгая проклятия и вскинув руку, словно целясь Брехтелю в сердце, зловеще произнесла Глафира, — и я превращу твою жизнь в ад, и весь остаток её тебя будут мучить тени твоих мертвяков!
        — Катрин моя! — жёстко отрезал майор, усаживаясь так, чтобы видеть проём между стеной и шкафом.
        Инфернальные амурчики приняли тот же невинный вид, голова с рожками исчезла, словно её никогда и не было. Лишь кошки продолжали глухо урчать.
        — Не трогай Катрин, — повторил Брехтель.
        — Наивный, — усмехнулась ведьма, — пламя её любви — лишь твоя иллюзия, твоя страсть, она не способна зажечь Катрин. Её нельзя отвратить.
        — Нельзя изобрести заново магические чернила и зелье, если их рецепт утрачен, — едко заметил он.
        — Что ты в этом смыслишь?! — злорадно засмеялась графиня. — Знай: цветок, выросший на мистической почве, как цветок ириса, распустившись, быстро отцветает, чтобы бросить созревшие семена туда, где они непременно прорастут и расцветут для других.
        И вместо того чтобы впасть в гнев, она скинула с себя халат, представ обнажённой. Её тело неожиданно оказалось молодым и упругим. Сплетая руки над головой, поворачиваясь то спиной, то боком, она крутилась перед зеркалом, как стриптизёрша у шеста, доказывая, скорее, себе, нежели кому-то другому, насколько далеко отступила от неё старость и как эффективно её волшебство. Она гладила свои бёдра, грудь, живот, снова и снова убеждая себя, что не видит на них даже начальных признаков дряблости, какие проявляются у многих женщин уже к тридцати годам.
        Да, она явно не желала стареть. Именно это породило в ней неистовое пристрастие к непорочной девичьей крови. Подобно хищнику, она чуяла её запах на расстоянии. Как это у неё получалось, для всех оставалось тайной за семью печатями. А пропавшая в огромном мегаполисе ещё одна девственница, коих в год бесследно исчезает тысячи... кому до неё дело? Разве что охочим до сенсаций журналистам. Но что могут изменить продажные репортёры, если даже такие, как Иорданский, жаждут быть одураченными, принимая на веру любое шарлатанство? И что говорить о наивных студентах, в поисках мандрагоры готовых бегать по городским рынкам и магазинам, чтобы затем на старых кладбищах разыгрывать театр убийц.
        Используя кровь девственниц, старуха обретала молодость. Брехтель уже не раз оказывал ей услуги такого рода, являясь не только свидетелем её фантастических трансмутаций, но и прямым участником чудовищных ритуалов. По приказу Иорданского, он обязан был с ней сотрудничать, выполняя все её прихоти, потакая её капризам. Но теперь речь шла о Катрин. И что-то ему подсказывало: графиня хочет, чтобы девушка унаследовала её пагубную склонность наслаждаться вкусом крови и запахом смерти.
        — Выпей! — услышал он, не заметив, как ведьма тихо подсела к нему на кушетку, держа в руке серебряный кубок. Не в силах совладать со своими сатанинскими прихотями, потеряв всякий стыд, она откровенно ласкала себя, разжигая нечеловеческий огонь плоти. — Выпей. Это очень хорошее вино. Ты сразу взбодришься.
        Разгорячённое тело и лицо графини пылали, обдавая майора жаром. Только глаза её оставались холодными и безжизненными. Она хотела овладеть им, но ей что-то ещё мешало к нему притронуться. Многие мужчины, наверное, не смогли бы противиться чарам колдуньи, но тот, кто знал, что перед ним на самом деле дряхлая старуха, ведьма, в которой ничего не осталось от обычной женщины, испытал бы отвращение и ужас.
        — Выпей! — настойчиво требовала графиня. — Или думаешь, здесь яд? Так смотри... — сделала она глоток вина и протянула кубок. — Ну, пей же!..
        Взгляд её огромных чёрных глаз вдруг пронзил его, и весь гнев Брехтеля обернулся безысходным отчаяньем. Её безумие передалось и ему. Взяв кубок, он сделал пару глотков. Возможно, экстракт белладонны был добавлен в вино, а может, сок другой одурманивающей травы, но, как вампир, испытывающий острый голод, так и майор вскоре почувствовал потребность в Катрин. Все его мысли обратились к ней. Ещё мгновение — и до его слуха донесся её голос...
        — Ну, возьми меня. Возьми свою Катрин.
        Объятия Брехтеля были такими же жаркими, как и поцелуи ведьмы. Безусловно, она знала, чего хочет.


        Глава вторая

        НЕПРЕВЗОЙДЁННЫЙ КОНФЕРАНСЬЕ

        Приятно на сытый желудок читать или смотреть этакое, что веселит и щекочет нервы. Но если вы голодны... тогда вся Москва покажется уродливой, грязной и ненавистной. Здания на углу Тверской, фонарные столбы, даже памятник Пушкину на площади покажутся искривлёнными. Вечернее небо ещё ниже опустится на тротуары, а свет автомобильных фар, встречные прохожие и всё, всё, всё будет раздражать. И в какую-то минуту придёт ощущение, что кто-то над вами глумится. Даже афиша, заманивающая под арку в Большой Гнездниковский переулок. Поэтому тем, кто голоден, не советую опаздывать в “Театр Лёвы Шульмана”, дабы успеть заглянуть в буфет. Великолепные кушанья, ожидающие там, провалившись в пустые желудки, как ни в какие другие часы, принесут пользу и доставят удовольствие. Ибо хорошая игра актёров, по мнению Лёвы, благотворно влияет на пищеварительные процессы зрителей. Но боже упаси!.. Да-да, не дай бог жевать во время спектакля!
        Подвал в означенном выше переулке был заполнен, как уже говорилось, той рафинированной интеллигенцией, которая, пользуясь современной терминологией, обладала утончённым вкусом и самыми изысканными манерами. А кому не повезло с приглашениями, но кого московская интриганка-молва всё ж таки вынудила покинуть уютные тёплые квартиры, заставив ошиваться у знаменитого дома Нирнзее возле театрального подъезда, кто хотел бы знать, что творится за недоступными закрытыми дверями подвала, наивно спрашивали билеты, выискивая любые способы проникнуть внутрь. Увы... Вряд ли кто-то из этой кучки театралов задавался простым вопросом: а что, собственно, есть “московская молва”, так сильно будоражащая столицу? И если б нашёлся хотя бы один здравомыслящий человек, он непременно ответил бы, что так называемая “московская молва” создаётся горсткой той сытой, самодовольной, пресмыкающейся пред власть имущими челяди, которая...
        Впрочем, это уже никакого значения не имеет: слухи множились, вызывали волнения, дразнили и подзадоривали любопытных. И когда раздался третий звонок, служащие театра вдруг забегали по коридорам и фойе подвала, артисты растерянно выглядывали из-за кулис, а художник-оформитель Костя Самодуров и актёр Беня Павелецкий несколько раз промчались по зрительному залу туда и обратно: видимо, искали того, кто задерживал спектакль.
        Хая Шульман, страшная от волнения, под нервной улыбкой скрывая злость, ходила по гримёркам и спрашивала всех об исчезнувшем ни с того ни с сего муже.
        — Вы не видели Лёву?
        И это: “Вы не видели?..” — тихо передавалось из уст в уста и носилось по всем уголкам. Самое же удивительное заключалось в том, что Лёва находился за кулисами, стоял возле задника, слившись с тенью, отбрасываемой декорацией. При всей карикатурности на лице балагура-конферансье было такое неподдельно трагическое выражение, что Хая, наткнувшись на него, тут же подумала, что случилось нечто ужасное.
        — Только не говори, что кто-то умер, — заглядывая ему в глаза, сказала она.
        — Ты погляди... — голосом, полным тоски, выдавил из себя Лёва.
        — Куда?
        — Туда, — кивнул в зал.
        — И что?
        — Мало народу.
        — Как мало?! — удивилась она, подошла к занавесу и заглянула в зал. — Ни одного свободного места.
        — Да, ни одного... Но в проходе-то не стоят.
        — Лёва, не порть себе нервы, их не купишь. Вспомни маму, бабушку Сару Янкелевну, вспомни тётю Розу, наконец, уже третий звонок, — приводя мужа в чувство, с напором, каким строгая мамаша наставляет своё неразумное великовозрастное дитя, зашипела Хая, наступая на Лёву и тесня его к сцене, туда, где сквозил проём бархатного занавеса. — Тебя ждёт зритель. Выбрось из головы все глупости.
        С пунцовыми пятнами на щеках и на лбу, заикаясь и путаясь в словах, Лёва хотел что-то объяснить, но был вытолкнут на сцену. Публика тут же затихла. Затем энергично зааплодировала. И вновь застыла в молчании, желая принять кумира с распростёртыми объятиями, внимать всякому его слову, любым колкостям и намёкам даже прежде, чем он успеет открыть рот. Но с Лёвой творилось что-то неладное. Стоя с розой в петлице перед маленьким красным занавесом, он вдруг ощутил подленькое состояние растерянности, потому как учащённо заморгал и задёргал щекой, сжимая и разжимая пухлыми пальцами лацканы своего элегантного смокинга. Можно было подумать, будто другой человек стоял на сцене, переминаясь с ноги на ногу. Когда же неловкая пауза затянулась до неприличия, кто-то с задних рядов громко спросил:
        — Господин Шульман, скажите, какую зарплату вы получаете?
        По залу прокатилась волна возмущения, ахов и охов. Избалованные зрители, особенно преданные поклонники Лёвы, недоумевали: ничего подобного в отношении их кумира ещё никто себе не позволял. Холёное лицо Шульмана — то ли от волнения, то ли от нервного тика — перекосилось; со стороны могло показаться, что он строит рожи. И хотя это было вовсе не так, ибо его лицо и без того представляло собой застывшую театральную маску, публика затаила дыхание.
        — Когда я слышу нечто пошленькое, — с великодушным пафосом начал Лёва, преображаясь под неким гипнотическим воздействием, отчего многие пришли в умилительный восторг, — когда я слышу вопросы о зарплате, мне становится грустно. “Жалкий глупец! — хочется ответить такому любопытному. — Разве счастье творчества в деньгах? Разве радовать сердца — не есть высшая награда?”
        Публика, конечно, догадалась, что с заднего ряда в игру вступила “подсадка”, но аплодисменты посыпались, как осенние листья, сорванные ураганным ветром. Так что не станем упражняться в эпитетах, а дадим слово Лёве, который к этой минуте вроде бы пришёл в себя, оставив в покое лацканы смокинга.
        — Пожалуй, с этого и начнём, — сказал он после смолкнувших рукоплесканий.
        — Начнём с чего? — опять раздался голос с задних рядов.
        — С аплодисментов.
        И зал вновь потрясли бурные овации.
        — Вообще-то, против таких приветствий я ничего не имею, — когда овации стихли, продолжал острить Лёва, — могли бы и дольше.
        — Да, но все боятся погромов, — вступила другая “подсадка” с таким знакомым, а для многих и родным акцентом.
        — А что, они будут? — снова спросила первая.
        — Заверяю: никаких погромов не будет! — дёргался в нервном тике Лёва. — Тем более что это место абсолютно безопасно. Здесь даже не слышно, что на улице стреляют.
        — Стреляют? — пронеслось по залу.
        — Не гоните волну! — выкрикнул прежний голос из задних рядов. — В этом подвале нам не страшны даже танки.
        — Ви уверены, что их нет? — ёрничала вторая “подсадка”, обращаясь к конферансье. — Ви проверяли?
        — Тогда мне пришлось бы выйти на улицу, а там сыро. Но если танки пройдут по Тверской, то вряд ли что-то изменится, — поднял руку Лёва, как бы завершая разминку. — Тем более что нам ничего менять не надо, всё уже в наших руках. Но если что... уверен, каждый здесь сидящий, тот, кто считает себя настоящим интеллигентом, пойдёт на баррикады отстаивать в этой стране демократию. И пусть меня сразит шальная пуля, я первый запишусь в ополчение...
        — Пардон, — возразили ему вновь, — человек искусства должен заниматься творчеством, а не строить баррикады.
        — Согласен, кроме любви к отеческим гробам существует ещё простое человеческое желание жить в нормальном государстве.
        — И неважно — в каком, — продолжал тот же голос, — важно, чтобы там не стреляли танки.
        — По нам они стрелять не будут, — заверил Лёва.
        — Почему ви так уверены?
        — Потому что мы в том самом подвале старинного здания, где ныне располагается...
        — ...знаменитый театр-кабаре Шульмана!!! — под бравурную музыку оркестра подхватили в один голос высыпавшие вдруг на сцену ярко загримированные артисты, окружив со всех сторон главного конферансье Москвы, точно цыплята свою наседку. Лёва же вошёл в роль так, словно и не было никакой заминки. Продолжая дёргаться в нервном тике, он сверкал остроумием. Правда, кое-кому шутки эти могли показаться и не очень смешными, а то и вовсе утратившими злободневность и отдававшими затхлым душком пропахших чесноком и жареной селёдкой диссидентских кухонь. И всё же основная масса публики восторженно воспринимала выступление маэстро, едкие намёки на политическую современность, на упадок русской культуры и дороговизну в магазинах...
        Лёва фонтанировал остротами, пересыпая их каламбурами. Его неуёмная энергия била через край, заражая публику и перенося её воображение из дня сегодняшнего в дореволюционные события. Он с таким мастерством разворачивал страницы прошлого и настоящего, что зритель почти воочию начинал видеть живые картины той Москвы, где когда-то по мостовой неслись пароконные коляски, скрежетали фаэтоны в английской упряжи или скрипели ступицами ломовые обозы; где в старинных подворотнях ходили с товарами лотошники, зазывая хозяек и мелкую челядь, кричали точильщики и уличные сапожники. А в одном из переулков, словно перекликаясь с колокольней Страстного монастыря, возвышался знаменитый небоскрёб, принадлежащий банкиру и аферисту Митьке Рубинштейну.
        — Дом, в подвале которого мы сейчас находимся, — подводил Лёва зрителя к началу первой сценки спектакля, — один из тех русских небоскрёбов, что построил архитектор Нирнзее для богемы, полагая, что в нём будут жить артисты и литераторы, музыканты и художники...
        — Ложь! — вдруг раздался выкрик с бельэтажа, на котором были установлены два ряда кресел. — Это грязная ложь! — голос был с хорошо знакомым Лёве иностранным акцентом.

        Глава третья

        РОКОВАЯ КРАСОТКА

        Поцелуи графини были столь же жаркими, как и объятия Брехтеля, которому действительно казалось, что перед ним настоящая Катрин. Но мрачные силы, довлеющие над ним, вызвали мучительные видения. В расширенных зрачках его появился особый блеск.
        — Катрин, — возбуждённо, как в бреду, произнёс он и провалился в мир галлюцинаций и того звериного сладострастия, что доводит человека до исступления.

        ...В центр его внимания Катрин впервые попала, когда Playboy разместил в одном из своих номеров её откровенные фото. На глянцевой обложке “русская красотка” была изображена абсолютно обнажённой, полулёжа на шкуре белого медведя и с бокалом шампанского в руке.
        Брехтель уже не помнил, каким образом журнал очутился у него на стойке, когда он — большой ценитель красивых женщин — находился в ночном стриптиз-клубе на Страстном бульваре. Удивительное же заключалось в том, что в тот же вечер и в том же самом месте он встретил Катрин. И правда, она была невероятно красива. И эта красота ослепила его. Даже узнав, что путь от звезды стриптиза к титулу “Мисс Россия”, проделанный ею столь стремительно, не был устлан розами, он уже не мог справиться с собственной страстью. И хотя относился к Катрин, как к породистой кобылице, от которой ждал исключительно наслаждений, она успела полностью овладеть его тайными помыслами и желаниями. Ему нравилось в ней буквально всё: от соблазнительно-эротичного белья с шокирующей амуницией, — например, массивным “иерихоном” за поясом, где каждый ремешок, каждая застёжка идеально подогнаны, — до запаха рыжих волос, которые она омывала отваром итальянского фенхеля или настоем болгарского шафрана.
        Для него не было секретом, что Катрин закончила престижный вуз, имеющий давние крепкие связи с бывшим КГБ, и что у неё много покровителей среди серьёзных людей на Западе и за океаном. Даже узнал о её любовных отношениях с неким Бруджо Курандейро — выходцем из Испании, авантюристом, занимающимся промышленным шпионажем, объявленным Интерполом в розыск и почему-то разгуливающим на свободе. Но майор и предположить не мог, что Катрин, которую он “обучал стрелять”, ещё до знакомства с ним занималась спортивной стрельбой и прошла такую школу снайперов, что могла дать фору любому профи. Он и не догадывался, что Катрин ему ловко “подсунули”, дабы выйти на Иорданского, что к исполнению своего плана рыжеволосая красавица готовилась очень тщательно.
        Пользуясь своей внешностью, обаянием и связями в обществе, роковая красотка, зная, в каких ночных клубах, отелях и ресторанах бывают её клиенты, легко с ними знакомилась. В списке её жертв были не только знаменитые журналисты и режиссёры, но и члены обеих палат. Соблазнив попавших в любовные сети поклонников, она вытаскивала из них важную информацию, получая доступ к государственным тайнам, незаметно, но уверенно подбираясь к Кремлю, к самым вершинам власти.
        Квартира в элитном районе Москвы, “собственный бизнес”, дающий повод общаться с нужными людьми на всех континентах, а также хобби байкера были только прикрытием для её встреч с крупными политиками и дельцами. Лишь три человека знали, что сексапильная бестия и спецагент под кодовым номером “06-06-06”, метивший в самые верхи российской элиты, — одно и то же лицо.
        Чутьё ревнивого любовника подсказывало Брехтелю: вопреки собственным желаниям, Катрин приходилось делить постель и с другими. Флирт с мужчинами, чьи грязные шутки, казалось, доставляли ей удовольствие, вызывал в нём такое бешенство, что ему хотелось убить её.
        — Ты дьявол! Твоя красота порочна! — хватался он в ярости за пистолет. — Я пристрелю тебя!
        — Разве желание нравиться — величайший грех? — тонкий психолог, она давала понять, что сама себе хозяйка и никому не позволит распоряжаться собой.
        Впрочем, когда Катрин была благосклонна к нему и казалось, что она уже в его власти, он был вполне доволен. Да и можно ли было надеяться на большее? Извращённая чувственность погружала обоих в такие губительные омуты, что трудно было понять, кто из них властвует.
        Даже в постели она была, точно на конкурсе красоты. Одетая в красное или чёрное прозрачное бельё, позволявшее в деталях рассматривать её женские прелести, с распущенными огненными волосами до плеч, она преображалась. Ночью, под воздействием ли полнолуния, по другой ли какой причине, в тёмные уголки её души проникали такие древние демоны, от которых не было спасения ни ей, ни ему. Но луна ли была тому виновницей?.. Предаваться животным страстям Катрин могла и при дневном свете.
        В диком порыве она царапала его грудь, плечи, спину, яростно вгрызаясь в мускулистое тело своими крепкими острыми зубами, как будто желая прокусить плоть и насладиться кровью.
        — Ещё, ещё быстрее! Ещё!.. — кричала она в минуты затмения и билась в неистовых конвульсиях до тех пор, покуда огонь, бушевавший в её жилах, медленно не угасал, давая больной душе обрести временный покой.
        Дикий восторг тогда охватывал её. Но вскоре она уже снова изнемогала от скуки. Казалось, она постоянно жаждала какой-то иной любви, более извращённого и жестокого развлечения. Это приводило его в отчаяние.
        Он не хотел признаться себе, что, постоянно терзаемая похотью, она не могла, да, наверное, и не хотела довольствоваться только одним мужчиной. Катрин постоянно нуждалась в острых ощущениях. Безумные гонки на мотоцикле по ночной Москве были тому доказательством. Это будоражило и в то же время пугало его, ибо молодость никогда не думает о смерти, а рисковать ради пустой забавы было глупо.
        — Ты плохо кончишь, — приводил он резонные доводы.
        — Кто не рискует, тот не пьёт шампанского! — парировала она банальностью, чем приводила его в замешательство и восторг одновременно. И он утешался мыслью, что погоня за удовольствиями и экстремальными приключениями — всего лишь игра, дань моде.
        Так и не сумев подчинить её своей воле, мятущийся и суеверный, он всецело подпал под её власть, не понимая, что Катрин никогда не будет принадлежать ему полностью. Не поэтому ли бесстрашный майор спецназа не заметил, как и когда начал остерегаться очень уж “способной ученицы”, выполнявшей его поручения, последнее из которых — трюк с Плаховым на МКАДе.
        В самом деле: отличнейший получился тогда экспромт, можно сказать, в стиле контактной импровизации. Брехтель и предположить не мог такого, ибо планировал нечто другое. Но тут и Зарудный, которому майор ловко “скинул” номер телефона Плахова, прямо-таки кстати позвонил. И всё сошлось как нельзя лучше. А когда сыщик вышел из машины, Брехтель уже нисколько не сомневался в его намерениях и держал на связи Катрин, ждавшую его сигнала по телефону, чтобы тут же подключиться к операции. Словом, всё произошло так, как произошло, и представление с погоней было разыграно, как по нотам. Правда, этому предшествовали непредвиденные события, после которых вокруг майора стали твориться неприятные вещи.
        Людей Зарудного Брехтель вычислил почти сразу, как только те установили за ним слежку: на второй день после “знакомства” полковника с Иорданским. И всё было бы не так плохо, если б через полторы недели психологической обработки сыщика и монаха не произошла непростительная оплошность майора, примчавшегося на засвеченной машине в Лесное, чтобы помешать, как тогда ему казалось, совершить преждевременное и необдуманное убийство Родина. Но в тот момент другой машины под рукой не было, а телефон Венгриса внезапно отключился. Катрин же была вне зоны действия сети, и Брехтелю пришлось гнать в Чеховский район на своём джипе.
        Он опоздал всего лишь на несколько минут. С заросшего кустарником холма, откуда пришлось наблюдать за происходящим в полевой бинокль, который всегда держал в бардачке машины, он, выискивая объект и вращая верньер, видел, как, хищно озираясь по сторонам, идя прямиком к лесочку, Венгрис запуганно вжимал бычью голову в плечи, точно от кого-то прячась. Сержант явно торопился покончить с рискованным грязным дельцем как можно быстрее, хотя чётко знал установку: кроме приказа Брехтеля, ничьих не выполнять. Не исключено, что его подгоняла мысль о деньгах, обещанных старухой. Так или иначе, он заметно нервничал, а значит, мог провалить всё дело.
        Признаться, в те минуты Брехтеля не столько волновал трусливый и алчный Венгрис и его жертва. Интуиция армейского спецназовца подсказывала: где-то там, между деревьями, в зарослях кустарника, затаилась Катрин.
        Прошло не так уж много времени, и опытный глаз майора заметил, как из густой зелени вынырнул Родин. Пройдя шагов двадцать и выбрав хорошо просматриваемую местность на лужайке, недалеко от реки, где, вероятно, и была назначена встреча, капитан присел на пень с росшим поблизости большим кустом орешника и закурил. В его движениях, в том, как он стряхивал пепел, не было заметно никакого беспокойства. Хотя — Брехтель мог поклясться чем угодно — оперативник каждую секунду был готов к любым “сюрпризам”.
        Но вот Родин оглянулся: похоже, услышал шорох. Затушив окурок, бросил его под ноги. В ту же минуту на лужайке нарисовался Венгрис. О чём они говорили, Брехтель, разумеется, не слышал, но по выражению лица Родина заключил, что тема разговора ему не нравилась. И когда он схватил сержанта, который был выше на полголовы, за грудки, тот мгновенно вонзил ему в бок нож. Старый и подлый способ убийства, хорошо знакомый Брехтелю. Оперативник, видно, этого не ожидал. Но то ли рана была не столь тяжёлой, то ли парень обладал недюжинным здоровьем и железной волей... он бросился вперёд и ударом лба в подбородок чуть не сбил Венгриса с ног. На секунду тот опешил. И следующий удар — кулаком в челюсть — был столь же силен и внезапен.
        Должно быть, отчаяние лишило самонадеянного сержанта рассудка: он рассчитывал как можно скорее завалить крепкого на вид сыщика, а тут сам чуть не потерял сознание. Не успев очухаться, мотнув головой, он всей массой кинулся на Родина. Но замешкался и... получил новый удар. А когда запоздало обернулся, капитан, ребром ладони выбив у него нож, тут же нанёс удар ногой в пах. Венгрис взвыл, согнулся пополам и рухнул на колени. Последний удар опрокинул мерзавца навзничь, отбросив его на пару шагов.
        Держась за бок, где уже расплылось большое багровое пятно, сыщик быстро осмотрелся, оценивая обстановку. Превозмогая боль, он всё-таки поднял нож и, оглядев его, отшвырнул в сторону. Затем полез в задний карман брюк за наручниками. И только тогда Брехтель заметил Катрин.
        В комбинезоне защитного цвета и такой же фантомаске с вырезами для глаз, носа и рта, она стояла шагах в семидесяти от места поединка, прячась за толстой высокой сосной. И хоть лица он не видел, был уверен — это Катрин. Неслышно, скользящим шагом, от дерева к дереву, она приближалась к своим жертвам, как хищная кошка. Кроссовки позволяли ей передвигаться абсолютно бесшумно.
        В этой напряжённой атмосфере психическое состояние снайперши передалось и ему. Словно слившись с ней в единое целое, Брехтель почувствовал, как она, стоя за высокой сосной, уверенными, точными до автоматизма движениями ещё раз проверяет пистолет; как, вынув обойму, вновь мягко, с присущим лишь оружию щелчком вгоняет её в рукоятку; как, легко навернув короткий глушитель на ствол и дослав патрон в патронник, большим пальцем переводит рычажок предохранителя, а затем, вскинув правую руку и вслушиваясь в окружавшие просеку посторонние звуки, прицеливается и плавно взводит курок.
        Но когда истекающий кровью Родин, навалившись на злобно мычавшего Венгриса, заломил ему руки назад и надевал на них наручники, именно тогда под ногой Катрин хрустнула ветка.
        Прикрыв ладонью рану и в прыжке доставая пистолет, Родин уже в последний момент, запоздав на долю секунды, метнулся в спасительные кусты. Но первая же пуля, прошив листву, тотчас настигла его. Охнув и завалившись на пень, оперативник уткнулся лицом в траву: его окровавленная рука успела ещё дотянуться до ветки орешника, плетью упав на землю. Не было даже короткого вскрика.
        Что-то смекнув, Венгрис вскочил и ломанулся от страха в кусты. Майор видел его мелькнувшую фигуру.
        Дальнейшие действия Катрин вызвали недоумение и вопросы: убедившись, что сыщик мёртв, обшарив его карманы, она извлекла какой-то сложенный вчетверо лист бумаги и, разорвав его пополам, одну половину вложила в карман Родина. Ещё мгновение — и её уже не было. А десять минут спустя Брехтель, найдя в траве нож Венгриса, забросил его в воду Лопасни. Обыскав труп, кроме странного рисунка и личных вещей убитого, ничего особенного он не обнаружил. Но мобильник оперативника на всякий случай тоже выбросил в реку.
        “Родин, конечно, не бог весть какая важная птица, но и не мелкая сошка: копать начнут непременно, — рассуждал он. — Возможно, даже комиссию по расследованию назначат. Или не станут?.. А, ерунда, — успокоил он себя. — Когда это комиссия что-то толком расследовала? Полистают бумаги, составят заключение, да и убудут восвояси. В таком бардаке хоть гору макулатуры испиши — всё равно никаких концов не найдёшь, лишь больше запутаешься. Форсу много, а дел ни на грош. Только щёки дуют”.
        Теряясь в догадках, со смешанными чувствами и мыслями, он вернулся в Москву, обдумывая, как случившееся объяснить хозяину. Одно знал точно: Венгрис — опасный свидетель, и Катрин, упустив его, допустила непростительную ошибку. Поэтому убрать его надо немедля, что Брехтель следующим утром и сделал, назначив тому встречу в безлюдном глухом месте. Сержант как сидел на скамейке, так и завалился на спину, даже не пикнул. Изымая у него мобильник, майор успел только заметить широко раскрытые, полные изумления глаза.
        ...Сильная головная боль вернула Брехтеля к реальности. Несколько деталей, прочно врезавшихся в память, дав импульс мозгу, вывели его из забытья. Он стал приходить в себя.


        Глава четвёртая

        СЛОВО ДЖЕНТЛЬМЕНА

        — Это грязная ложь! — с заметным акцентом выкрикнул Бруджо Курандейро. В безукоризненном своём смокинге, стоя в бельэтаже и наклонившись над партером, он упирался ладонями в красный бархат толстых перил первого яруса. Выкрик был столь дерзок и вызывающ, что даже те, кто прятался за кулисами, просунули головы, дабы разглядеть наглеца. Сидевшая рядом Эдит развязно улыбалась.
        — Вам-то откуда известно? — отреагировал молниеносно Лёва, заметно заикаясь и хмуря дёргающуюся бровь.
        — Да уж известно, — сказал Джо, возвышаясь над публикой, как гнутый фонарный столб. — Официально заявляю: Рихард строил обычный доходный дом, ориентируясь на весьма разнообразную категорию жителей. Возможно, в их число входили артисты и поэты, но в основном это были люди деловые, приказчики или одинокие служащие... Например, я знал военного фельдшера…
        — Что за вздор?!..
        — Кто это?..
        — Пусть заткнётся!.. — раздавались возгласы.
        — Господа!.. Господа!.. — успокаивал Лёва. — Так нельзя. Я вас, конечно, понимаю, наш театр, так сказать, на избранного, просвещённого зрителя, но если человек хочет высказаться... нельзя замыкать круг.
        — Нельзя потакать обывательским вкусам, — донеслось из зала.
        — Мне очень приятно, что здесь много моих сторонников, да это и не могло быть иначе, — продолжал высокопарно Лёва, — но согласитесь, друзья, в этой стране общество так долго опиралось в своей неразвитой культуре на жлоба, что сами понимаете...
        —Пусть тогда не вякает!
        —Ша! Пусть проваливает! — улюлюкали и шикали в партере и в боковых ложах.
        —А я повторяю, — с наглой улыбкой ответил Джо, не обращая внимания на шиканье, — Нирнзее ориентировался не на богему, а на весьма простую и разнообразную категорию москвичей.
        — Что ж, — развёл Лёва руками, будто ему ничего не оставалось, как только смириться с хамской выходкой гостя, — в жизни я часто встречал монтировщиков сцены куда более интеллигентных, чем испанские гранды.
        Зал который раз взорвался аплодисментами.
        — Если я вас правильно понял, — продолжил Курандейро, когда зрители угомонились, — вы объявили себя правопреемником знаменитого русского кабаре...
        — Это преступление? — под те же улюлюканья спросил Лёва, не догадываясь, в чём заключался подвох.
        — Среди театральных критиков, к которым принадлежу я, — на лице Джо не дрогнул ни один мускул, — есть стойкое убеждение, что на одни только проданные билеты ваш театр существовать не может. У вас же до неприличия большие зарплаты, дорогие костюмы, роскошный оркестр чего стоит...
        — Да, мы неплохо зарабатываем, — поёжился Лёва, как будто шестьдесят шестого размера смокинг стал ему тесноват в подмышках. — Но и меценаты находятся. Меценатство, знаете ли... это же так интимно, это как секс. Ну, что-то очень близкое к нему. Сами подумайте: кто же теперь будет финансировать спектакли по Достоевскому? Или по Гоголю? А у нас — весёлая шутка, умная насмешка, злая карикатура... и чуть-чуть эротики...
        — Театр Лёвы был жертвой старого режима! — выкрикнули из партера.
        — О, как я понимаю, — с гримасой иронии вместо улыбки глядел Курандейро на Лёву. — Проклятое ярмо цензуры, запрет на любое проявление вольной мысли...
        Главному конферансье столицы, без сомненья, импонировало, что его детище кто-то причислил к “жертвам старого режима”. И хотя этого самого детища как такового в советские времена и в помине не было, возражать Лёва не стал: “Небольшая пауза — золото”, — решил он. И ошибся.
        — Тем не менее “красный” диплом ГИТИСа вы, господин Шульман, получили при “старом режиме”, — продолжал пересмешник.
        — Да, при старом... — не ожидая подобного замечания, почему-то пятясь, подтвердил Шульман.
        Сказать, что он был раздражён, а это было очевидно, значит, не сказать ничего. Он был взбешён. Мастер пускать пыль в глаза, непревзойдённый зубоскал, мощной своей интуицией он сразу увидел сильного противника, уловив в его словах очередную каверзу. Ибо, если кто-то всё-таки стал бы рыться в грязном Лёвином белье, вытряхивая его наружу на потребу сплетникам, непременно нашёл нечто сомнительно-пикантное, такое, что знаменитый конферансье ни при каких условиях не желал озвучивать. Вот почему, дабы не искушать судьбу, Шульману пришлось довольствоваться ролью без слов. А это действовало на публику не самым лучшим образом.
        — Так вы нам скажете, какая у вас зарплата, господин Шульман? — Курандейро откровенно глумился, но, несмотря на активные протесты зрителей, ничего с ним нельзя было сделать. Если только вызвать милицию. Но тогда это был бы уже не театр, а нечто такое... о, это было бы... нет, лучше и не предполагать, что это было бы.
        Одним словом, назревающий скандал вполне мог бы переброситься и за кулисы: тревожные шорохи и звуки уже доносились и оттуда, то есть из-за плотного и пыльного занавеса.
        Лёва отступил ещё на пару шагов и, наткнувшись жирным боком на что-то твёрдое, оглянулся.
        — Убери всё серьёзное с лица и смотри в зал! — остервенело прошипела Хая, выпростав руку из-за кулисы и тыча ему в поясницу кулаком. Выпученные её глаза, смотревшие в узкую щель, готовы были его испепелить.
        — Смотри в зал! — повторила строго.
        Испытывая неимоверные муки, он повиновался.
        — Теперь объявляй первое действие.
        Лёва раскрыл, было, рот, но прохвост Курандейро опередил:
        — Господин Шульман, вы уверены, что из возобновления может получиться что-то достойное? Не доказывает ли история обратное?
        В воздухе повисла гнусная пауза. А Лёва окончательно потерял дар речи. Нехорошие предчувствия, ещё ранее закравшиеся, теперь начали томить его душу. И когда он понял, что ему не поможет ни Хая, ни дух умершей бабушки, ни его уникальный талант к остротам, даже милиция не поможет, где-то рядом, в нескольких шагах слева от него, раздался приглушённый бархатный голос:
        — Довольно!
        Удивительно, но в зале сразу воцарилась тишина. И в этой атмосфере шутовской погребальности Шульман будто очнулся от летаргического сна. Посмотрел туда, откуда донёсся “спасительный” голос. В ближайшей к сцене боковой ложе он увидел двоих. С одним из них — Мадангом Фетисейро, что стоял за спиной сидящего в кресле неизвестного, — Лёва был как будто знаком. Словно подтверждая это, коротышка беспардонно, как старому знакомому, кивнул Лёве взлохмаченной головой.
        Что же касается второго, то внешность его вызвала у Шульмана не менее противоречивые чувства, нежели фамильярность и неряшливый вид первого. Лицо незнакомца — сдержанное и строгое — было на редкость узкое и вытянутое. Казалось, по нему никогда не проскальзывал ни малейший лучик теплоты. И если б не все эти качества, он был бы похож на знаменитого советского тенора, правда, уже давно почившего. Смущало и некое несоответствие в одежде гостя: добротный и, вероятно, из очень дорогой ткани чёрный костюм его был как будто устаревшего фасона, а галстук — цвета бычьей крови. Кисти рук в зелёных перчатках покоились одна на другой на серебряном, в виде сплюснутой головы кобры, набалдашнике сложенного в трость фиолетового зонта, точно воткнутого острым концом в пол. На безымянном пальце левой руки сверкал перстень с кровавиком.
        В какой-то момент Лёве показалось, что он уже где-то видел это узкое вытянутое лицо с бледно-землистым цветом кожи и светло-рыжими бровями. Но где?
        — Продолжайте, господин Шульман. Слово джентльмена, мешать вам больше никто не будет, — тем же бархатным голосом произнёс незнакомец.
        Лёва бросил взгляд на бельэтаж и, к своему изумлению, не обнаружил там ни наглого провокатора испанца, ни его соблазнительницы Эдит.
        — Продолжайте, продолжайте, — повторил гость.
        Но Лёва мешкал.
        — Мэтр, — обратился Фетисейро к патрону, — он, видно, забыл, что многие собравшиеся нужны здесь для заполнения пустоты.
        Растроганный, было, Лёва снова заморгал и задёргал щекой: его будто током ударило. Принимавшая минуту назад форму скандала ситуация разрешилась, в общем-то, благополучно, хоть и самым неожиданным образом. Тем не менее, как это ни горько было сознавать, ему только что намекнули... да что там намекнули, недвусмысленно дали понять...
        — Что-то не так, господин Шульман? — спросил мэтр, в голосе которого уже сквозил холодок.
        Лёва, конечно, собрался возразить, что произошло глубочайшее недоразумение, что всё-таки здесь хозяин он. Но, подумав, решил не вступать в полемику, а переключиться на зал и пожелать всем приятного просмотра спектакля. Даже открыл рот, намереваясь произнести свою ключевую заготовку, дескать, сейчас он, то есть группа актёров под его руководством, восстановит связь времён и в лихом канкане промчится от серебряного века до... Но и этого он сделать не смог.
        Непреодолимая сила внезапно приковала Лёвин взгляд к сверкнувшему жарким огнём набалдашнику фиолетового зонтика, который прямо на глазах стал вытягиваться и увеличиваться в размерах. Кобра ожила, поднимая переднюю часть тела в вертикальное положение. Лёва уже видел золотисто-серое брюхо этой пресмыкающейся твари, видел, как у неё раздувается шея и расправляется “капюшон”.
        Голова змеи, с отчётливым рисунком, напоминающим очки, плавно балансировала, слегка покачиваясь на длинном туловище, поблескивающем гладкой огненно-жёлтой чешуёй. Кобра исполняла свой знаменитый гипнотический танец и явно готовилась к нападению. Но Лёва, хотел он этого или нет, почему-то испытывал к ней странное и необъяснимое влечение. Смотрел на неё заворожённо и не мог шелохнуться. Неестественно рубиновые зрачки кобры обездвижили его. И когда она с громким шипением, приоткрыв пасть, показала пару своих ядовитых клыков, в глазах Шульмана потемнело. Как будто в зале погасили свет. Лёва слышал только биение своего сердца и чудовищное шипение. Оно нарастало и приближалось. Казалось, оно было уже совсем близко.
        — Мышка, мышка... — неожиданно донеслось откуда-то. И сквозь шипение, сквозь завесу гнетущей темноты и неизвестности обозначились знакомые звуки. Мало-помалу они становились всё громче и громче. И вдруг луч прожектора ударил в нижнюю часть занавеса. На фоне едва намеченной Эйфелевой башни в ярком золотистом пучке света, отбрасывая преломившуюся искривлённую кулисой тень, грациозно выступила женская фигура.


        Глава пятая

        ОБМАНУТЫЙ ЛЮБОВНИК

        Сильная головная боль вывела Брехтеля из забытья. Он стал приходить в себя. Но открыв глаза, тут же зажмурился: поток искрящихся лучей пылающей всеми огнями хрустальной люстры, казалось, пронзил мозг, заставив плотно сжать веки. Привыкание было постепенным, но недолгим. Расширенные его зрачки ещё плохо реагировали на свет, и хотя в глазах ещё стояли багрово-огненные сполохи, мелькание мушек уже не пугало. Сознание прояснялось, и через пару минут он понял, что лежит в двухспальной кровати под шёлковым одеялом, накрытый до самого подбородка. Голова покоилась на огромной пуховой подушке так, что он мог разглядеть перед собой серую кошку, дремавшую в его ногах. Свечи были убраны или погашены.
        Пошевелив руками, сложенными на животе, стал ощупывать себя и неожиданно обнаружил, что абсолютно голый. Увидев же склонившуюся над ним Катрин, решил спросить, что с ним, но не узнал своего голоса: настолько он осип. Хотел приподняться на локтях, но не смог, ощутив внезапную тяжесть во всём теле.
        — Не дёргайся, грелка упадёт, — предупредила Катрин.
        Только теперь он почувствовал на голове холод. Смутные и дурные предчувствия начали тревожить его.
        — Это средство тебе поможет, — придержав грелку со льдом, она поднесла к его губам чашку с каким-то напитком.
        Горький вкус выпитого отвара, после которого ещё долго приходилось сглатывать горечь, почти сразу избавил от сухости и жжения во рту.
        Окинув Брехтеля уничтожающим взглядом, Катрин прошла к графине, сидевшей в том же кресле-троне в шёлковом бордовом пеньюаре. Обнажив старухе плечи, стала натирать их мазью. Такая процедура была необходима после каждой бурной ночи с каким-нибудь сопливым альфонсом, дабы поддержать свежесть и белизну меркнущей кожи ведьмы, губы которой теперь кривились в самодовольной ухмылке. И Брехтель от одной мысли, что поддался чарам дряхлой старухи, чьё уродство скрыто в зловещих тайниках магии, содрогнулся. Мучительный надрывный стон вырвался из его груди. И сквозь этот стон он услышал повелевающий голос:
        — Отныне ты будешь жить во мне. И только во мне. Но в другой, обновлённой. Я же буду жить твоей силой, наслаждаясь, как наслаждался ею ты. Или ты ничего не помнишь? — и ведьма с той же кривой ухмылкой взглянула на него. — А ведь ещё недавно я заставляла тебя восхищаться мной. Не веришь? Так спроси у неё, — кивнула на Катрин, которая, выронив мазь, мгновенно изменилась в лице.
        — Ну, ну, остынь, — сказала графиня, дёрнув плечом. — Кровь, текущая под твоей белой кожей, понадобится для других целей.
        — Вы... вы не графиня, — глаза молодой фурии злобно сверкнули.
        — Тебе-то... не всё ли равно? — ответила та. — Сейчас всё ложное, будь то бумажные деньги или наследственный титул великого князя, — всё нынче подделка. Власть — вот главное. Мы нуждаемся в твёрдой власти...
        Катрин надменно молчала. Похоже, эти две женщины были достойны друг друга.
        — А ты дерзкая! — Накинув пеньюар на плечи, старуха выпрямилась в кресле. — Но когда-то и я была такой... молодой, красивой...
        Саркастическая усмешка скривила губы Катрин.
        Увидев это, колдунья затряслась от гнева. И вдруг наотмашь сильно ударила её по лицу. Из носа насмешницы мгновенно брызнула кровь и алой струйкой, заливая блузку и короткую, с разрезами юбку, закапала на паркет.
        — Помяни моё слово: пройдёт ещё меньше времени, чем ты думаешь, когда станешь такой же, как я, — произнесла Глафира, бросив ей носовой платок.
        — Джо тебе этого не простит.
        — Да у него таких, как ты... — ведьма нежно погладила подлокотник кресла, точно ласкала рыщущую гиену. — Джо нужна я. Только я! Потому что ты, детка, ещё никто. Ты эмбрион. Поверь мне, я-то знаю. И никто, даже Джо, не может у меня отнять власть управлять силами, которыми я управляю. А ты ещё будешь умолять меня о пощаде. — И, решив преподать строптивице урок, указывая пальцем в пол, жёстко сказала:
        — На колени!
        Лицо Катрин страшно перекосилось, и на нём выступили белые пятна: было видно, как в ней борются два существа, два демона.
        — На колени!!! — закричала графиня.
        — Гореть тебе в аду... — из последних сил произнесла Катрин.
        — Мне плевать, где развеют мой пепел, где я буду после смерти... На колени!.. — как мантру повторяла старуха.
        Ноги Катрин ослабели и стали подкашиваться. Она упала на колени, будто её толкнули в спину. Кровь из носа пошла сильнее: пропитав платок, она уже текла по рукам и предплечьям, крупными густыми каплями заливая паркет.
        — Служить! — щёлкнув пальцами, противно захохотала ведьма.
        Катрин неожиданно залаяла и бросилась вылизывать пол, залитый кровью. Но лишь размазывала её.
        Так продолжалось с минуту.
        — Встань, — наконец, снизошла старуха. — Ступай и приведи себя в порядок. И запомни: это не игра. Отныне не дерзи. А ты оденься, — велела Брехтелю, наблюдавшему за всей этой сценой.
        Выжатый, как лимон, он оделся и почти упал в кожаное кресло возле стола.
        — Зачем Катрин на убийство мента толкнула? — слабым ещё голосом спросил он. Сдвинув в сторону хрустальную пепельницу, стал рассматривать магические знаки и таблицы на полированной поверхности.
        — Тебя, дурака, от тюрьмы спасала, — колдунья достала из ящичка мятый обрывок бумаги, скомкала и бросила ему. — Смотри, что покойничек, соседушка-то Мавры моей, после себя оставил.
        Дрожащими пальцами он расправил смятый комок и, разгладив его, стал разглядывать рисунок.
        — Ну, чем не фоторобот? — спросила она.
        — Фоторобот?
        — Плохо соображаешь, майор? Впрочем, после красавки с мозгами и не такое бывает.
        Он всматривался в портрет очень внимательно и всё равно не сразу узнал в нём свою физиономию.
        — Срисовал тебя Лютиков, — фыркнула старуха. — Вычислил. А где и как — ты уж сам думай.
        Он смял рисунок и сжал его в кулаке.
        — Что молчишь? Нечего сказать? То-то... вот бы следаки сияли от счастья, достанься им такой подарок. Интересно, сколько бы ты пробегал на свободе? День? Два?.. Это не словесный портрет: не узнать тебя просто нельзя.
        Он порылся в карманах, вынул зажигалку и, положив в пепельницу скомканную бумагу, поджёг её. И тупо смотрел на играющее пламя, пока оно превращало страшную улику в пепел.
        — Значит, я тебя ещё и благодарить должен? — в голосе Брехтеля послышались язвительные нотки.
        — Ты меня уже отблагодарил, — усмехнулась она.
        И вновь у него вырвался невольный стон.
        — Не нравится? Или, думаешь, я сама должна была убрать мента? Так, что ли? Да если б я не послала Катрин... не прошло бы и двух часов, как с твоим портретом ознакомились бы все местные ищейки. А затем и весь московский важняк!
        — А другой рисунок, — кивнул на пепел, — тот, что Катрин оставила...
        — Венгрис всё-таки тебе звонил, — догадалась она. — Надо же... а номер стёр.
        — Если б меня там не было, его нож фигурировал бы в деле убийства.
        — И пусть. Сыскари и так подозревают его.
        — Что означал второй рисунок?
        — Н-да... колоритный портрет, — загадочно произнесла графиня. — Но лучше не спрашивай, всё равно не поймёшь. Потому и оставила его следакам: пусть в Москве головы поломают.
        Брехтель понимал: его держат “на крючке”. Он всё ещё пытался изобразить хладнокровного, волевого и сообразительного офицера-спецназовца, но даже выучка, выработанная годами, куда-то подевалась: старуха была умнее и сильнее его.
        — Ты говорила, что человека можно убить одним колдовством.
        — Я и теперь это скажу.
        — Но полковник всё ещё...
        Положив ладони на подлокотники кресла, он механически, с нервным нажимом, начал медленно двигать ими взад и вперёд по кожаной обивке, словно его ладони чесались.
        — Плахов жив, — повторил он.
        — Не ты ли писал послание?
        — Да, писал... Отправитель-то ты. Или почта твоя подвела? Скорость доставки?
        — Это у тебя сложная электроника для записи посланий с того света, а мы — другое ведомство, — сказала ведьма, — за количество слов денег не берём и на бобах не гадаем. Послание дошло вовремя. И туда, куда надо. Дни полковника сочтены. Но мешает монах.
        — Он ещё нужен.
        Скрестив руки и сжав ладони в кулак, майор стал внимательно рассматривать на полу пентаграмму. Затем едко произнёс:
        — Похоже, не всевластен твой рогоносец?
        — Не смей! — притопнула она. — Веками держится власть на вере в него.
        — Плахов опасен.
        — Не переживай, такие, как он, сами навлекают на себя неотвратимый удар убийцы...
        — Надо срочно кончать с Плаховым, он много знает, — майор обмяк и закрыл глаза.
        Днём раньше, когда Катрин виртуозно пришпилила к пиджаку Плахова миниатюрный микрофон, Брехтель слышал весь разговор “четвёрки”, собравшейся в квартире на Кудринской площади. Прямых доказательств, что он замешан в убийстве игумена и в остальных преступлениях, у сыщиков не было, но ситуация сложилась — хуже некуда. Он остро чувствовал вокруг себя скопление смертельно опасных сил. И всё же надеялся выйти сухим из воды. Хоть и понимал: приверженцы злых умыслов не прощают отступничества.


        Глава шестая

        БРОДВЕЙ ПО-МОСКВОШВЕЕВСКИ

        Луч прожектора ударил в нижнюю часть занавеса, и на фоне едва намеченной Эйфелевой башни, в пучке света, отбрасывая преломившуюся, искривлённую кулисой тень, грациозно выступила женская фигура.
        — Это Кедринская, — шепнул коротышка мэтру. — С трудом зарабатывала на жизнь в театре Башкирова. Довольствовалась ролью Третьего Поросёнка. А Шульман увидел в ней Грету Гарбо. Да и сама актриса не сомневается, что её ждёт слава.
        Второй луч высветил ещё одну фигуру.
        — Кира Бельникова, — продолжал Фетисейро, — играла в театре “Шалом”. Была там фактически никем. Но наш подопечный вбил себе в голову, что в любой бродвейской труппе она была бы звездой.
        — Важно, чтобы все эти кедринские и бельниковы стали звёздами здесь, в подвале.
        — Да, господин, но для этого ...
        — Надо, — с нажимом сказал мэтр. — И что это у них за наряд?
        — Обычный арсенал проституток.
        — По-моему, он их безобразит.
        Когда в золотом луче света появилась третья женская фигура, рампа ожила, и под вспыхнувшими сверху и снизу софитами сценический барьер словно разрушился, вовлекая зрителей в тайну театральной магии. Осветители вдруг принялись жонглировать всеми цветами имеющихся у них светофильтров: жёлто-лимонный сменялся красным, красный — синим, а синий — оранжевым.
        — Придворская Генриетта Генриховна, — продолжал шептун. — Как и две первые, была никому не известной актрисой Театра оперетты. У Шульмана — одна из ведущих...
        — В твоих словах пресность.
        — Придворская стала блёкнуть уже в застойные годы, а Шульман... не знаю, что он в ней нашёл.
        — В каждой женщине есть своя тайна. Но ты прав: в ней чего-то не хватает... изюминки, что ли, — внимательно посмотрев на актрису, согласился Теон.
        Игриво-бравурная музыка на несколько пошловатый мотив неожиданно прервала диалог, ошеломила публику. Три певицы, одаривая всех чрезмерной обнажённостью тела, балансируя на грани вульгарности, произвели неслыханно чарующее впечатление. Яркий макияж и высокие каблуки, короткая полупрозрачная одежда, обтягивая интимные места, приковывали взгляды.
        При первых же словах: “Не смотрите вы так сквозь прищуренный глаз...” — песня потонула в оглушительных овациях. Длились они недолго: мимолётную смену настроений режиссёр явно предугадал. Потому что после очень короткой паузы, вызванной аплодисментами и криками “браво”, последующее исполнялось при более спокойном шумовом фоне. И уже в полной тишине прозвучало незабвенное: “Я за двадцать минут опьянеть не смогла от бокала холодного бренди...”
        Заразительный восторг вызвало исполнение и второго куплета, где одна из солисток соотносила себя с институткой, дочерью камергера и с эмигрантской средой. А когда в романсе зазвучал явно искусственный надрыв, заставивший многих испытать противоречивое душевное состояние, бархатный голос негромко произнёс:
        — Неубедительно.
        — Что именно, господин?
        — Они поют так, будто родились и воспитывались в борделе, будто, кроме борделя, никогда ничего не видели.
        — Дух эпохи, к сожалению, наложил свой отпечаток. Сейчас, куда ни глянь, везде бордель.
        — Это не имеет никакого значения. Искусство должно быть выше обстоятельств. Если они изображают институток, пусть и бывших, я должен в это верить. Но разве я могу поверить, что хотя бы у одной из них — папа камергер? Чушь!
        — Вы очень к ним строги.
        — Строг? Ничуть.
        — Но они ещё не звёзды.
        — Скажи, Фетисейро, ты когда-нибудь видел, чтобы бренди пили холодным? Бренди никогда не пьют холодным. Бьюсь об заклад: у автора текста было “английское бренди”.
        — Абсолютно так, — подтвердил хохмач, — но песня давно ушла в народ, обросла разными куплетами. Лично я знаю с десяток вариантов её исполнения...
        В эту минуту оркестр заиграл так мощно, что последние слова унесло вихрем музыки. Одна из певичек с ярко раскрашенным лицом, а именно — Генриетта Генриховна Придворская, которая, по выражению Фетисейро, стала блёкнуть ещё в застойные времена, — так вот эта самая Придворская, сделав три грациозных шага к ложе, где находилась знакомая нам парочка, то ли полунапевая, то ли полунаговаривая, на нисходящих нотах произнесла хрипловатым баском:

        Только лишь иногда под порыв дикой страсти
        Вспоминаю Одессы родимую пыль...

        Ломая руки, обтянутые чёрными перчатками выше локтей, и изображая душевные метания, она, как и обязывали её следующие строчки куплета, презрительно взглянула на мэтра, отчего узкое лицо его ещё больше вытянулось. Даже коротышка был удивлён.
        Движения Генриетты Генриховны были порывисты, а жесты нетерпеливы. Красный пояс вокруг полноватых бёдер и прозрачный бюстгальтер дымчатого цвета, чёрные ажурные чулки и соломенное канотье с красным маком подсказывали зрителям, что бывшая “институтка” с головой нырнула в первую волну эмиграции. Иногда у неё не хватало голоса, и тогда на помощь к ней приходили Кедринская и Бельникова: всё зависело от того, какую ноту надо было брать.
        Возможно, для избранной Лёвой Шульманом публики подобное зрелище и было верхом искусства — экскурсом в прошлое с этаким привкусом утончённого и одновременно пошловатого изящества. Но мэтр, кажется, был разочарован. И когда актриса, сделав несколько стремительных шагов к рампе, по ступенькам сбежала со сцены в партер, как бы влившись в зрительскую среду, он мрачно заметил:
        — Её лицо...
        — Что лицо? — не понял Фетисейро.
        — Её лицо выдаёт. Оно живёт не той, а своей, нынешней жизнью. И помимо её воли показывает совсем иное. Оно не перевоплощается.
        — Всё так, но как она привлекает внимание публики! Особенно мужской половины.
        — Именно! Такая одежда привлекает внимание. Но почти во всех случаях это внимание к телу.
        — Не так уж это и мало.
        — Это может скоро наскучить.
        — Эротика всегда должна присутствовать, — возразил Фетисейро, — она будоражит воображение, шокирует.
        — Согласен, шокирует. Но красный пояс вокруг бёдер! И этот, с рюшем... совсем не по размеру прозрачный бюстгальтер...
        — В то время это было модно.
        — Модно так модно... но зачем эти паузы и полупаузы? Эти непонятные перемещения по сцене? И юбка...
        — Где вы видите юбку?
        — У той блондинки, с гарусным капором на голове.
        — У Бельниковой?.. Так это непростая юбка. При каждом шаге она распахивается, обнажая прелестную ножку и... — насмешник хихикнул.
        — А шёлковые митенки... Такие впору торговкам овощных лавок!
        Открытые кончики пальцев с несусветным маникюром на ногтях и впрямь выглядели очень неряшливо и нелепо.
        — И что это у неё в руке?
        — Незабудки, мой господин. Символ ушедшей счастливой молодости и вечной любви.
        В слепой бесчинствующей страсти, прижимая бутафорские незабудки к груди, актриса закатила глаза, всем своим существом показывая трагедию падшей души. Детский рот выражал обиду, а взгляд — недоверие и робость. Смахнув со щеки выбившийся из-под капора локон, актриса с вымученной усмешкой на лице театральным жестом бросила незабудки в зал.
        — Какая пошлость! — мэтр даже пристукнул зонтиком. — Эти судорожные попытки поразить публику... кому это надо?!
        Бельникова не то чтобы переигрывала, ей, похоже, просто недоставало профессионализма.
        — А вы не находите, что вся сценка превосходно спародирована? — спросил лукавец.
        — Ты надеешься убедить меня в чём-то?
        — Даю голову на отсечение: зритель думает, что приобщён к действу, к тайне рождения искусства. Чёрного искусства, — уточнил коротышка.
        — Не хочешь ли ты сказать, что цель этим достигнута?
        — Полагаю, да. Зритель чувствует себя на равной ноге с актёрами, он не только свидетель, но и участник действа. Посмотрите, как Бельникова ловко вовлекает его в акт творчества. Уверен, все восприняли песенку как первоклассную пародию.
        — Старый плут! — двумя пальцами мэтр сильно сдавил ему толстую щёку и потянул к себе. — Надеешься любую безвкусицу выдать за отличную пародию?
        — Женская натура всегда боролась за свободу! — закряхтел Фетисейро. — И неужели вам самому не нравится эта блондинка?
        Мэтр отпустил его щёку.
        — Вы только посмотрите на изгиб её тела, посмотрите, как играет светотень при каждом его движении, — расшаркивался фигляр, готовый в любой момент выкинуть всякую гнусность. — А высокий каблук, чёрные в сеточку чулки... А юбка с поясом... они удлиняют её фигуру, делают её более изящной. Клянусь, в этом зале не найдётся ни одного мужчины, который не скользил бы жадным взглядом по её животу и бёдрам. Многие дали бы кругленькую сумму лишь за то, чтобы коснуться её прелестной ножки, поцеловать щиколотку, почувствовать запах её маленького упругого бюста. Да что там! Моя бы воля, я дал бы ей титул королевы шансона!
        — Нет, нет и нет! Об этом не может быть и речи! Если кто и заслуживал титул королевы, так это...
        — Её никто уже не помнит, — отступив на безопасное расстояние, дерзнул коротышка. — Та, чьё имя вы хотели произнести, всего лишь королева блатной песни, а их у нас сколько угодно.
        — Не путай настоящий талант с а ля уголовниками! — отрезал грубо мэтр. — Которых, кстати, развелось как собак нерезаных. Все эти Любани с их дешёвым надрывом, весь этот одесский фольклор Свистинского и ему подобных... — он задумался и уже другим тоном произнёс: — Дорогой мой Фетисейро, назови мне хоть одного шансонье, который смог бы исполнить эту песню так, чтобы ощущалась трагедия. Настоящая трагедия, без срыва в пошлость.
        Взлохмаченная голова коротышки поникла в задумчивости.
        — Вот видишь, я прав, — заключил мэтр. — Нет-нет, что ни говори, но трагедии-то нет, осталась исключительно пошлость. А исполнение, доведённое до гротеска, это уже мерзость. Согласись, никто из них на выпускницу института благородных девиц, ну, хоть убей меня, не тянет. Нетрезвые и вполне состоявшиеся проститутки присутствуют, а всё остальное... нет, неубедительно. Я уж не говорю о подтасовках в тексте. Посуди сам: могла ли институтка из Петербурга вспоминать “Одессы родимую пыль”? Скорее всего, было нечто иное.
        — Осмелюсь заметить, вы себе же и противоречите. Разве я вычеркнул Россию из контекста?
        — Противоречу?! Нисколько. Просто надо спеть так, чтоб все поверили в институтку и в дочь камергера...
        — И в Одессу?..
        — Разумеется. А то что же получается? Бродвей по-москвошвеевски? Нет-нет, от такой халтуры публика из театров в церковь побежит.
        — Невелика разница.
        — Ты так считаешь?.. Что ж, в подобной среде всегда было много отбросов.
        Словно подтверждая это, когда в атмосфере глумливой балаганности смолкли последние звуки игривого мотивчика, под ещё не очень смелые “браво” уже послышались восхищённые, но не очень громкие возгласы и перешёптывания:
        — Какая свежесть, смелость!..
        — Как стильно, выдержанно!..
        — Какое превосходное оформление!..
        — Москва никогда ещё не видела ничего подобного!
        В зале постепенно начал гаснуть свет. Восторженный интимный полушёпот сходил на нет. И чем больше темнела сцена, тем невнятнее становились голоса. Когда же они окончательно смолкли, когда в кромешной тьме стали менять декорации и в воздухе повисло гробовое молчание, Фетисейро, в свойственной ему глумливой манере, громко произнёс:
        — Вы, как всегда, правы: даже среди публики много отбросов.
        В партере немилосердно топнули ногой и хлопнули откидным креслом. Однако на атмосферу праздничности и взволнованного ожидания это никак не повлияло.


        Глава седьмая

        “А ЛАРЧИК ПРОСТО ОТКРЫВАЛСЯ…”

        Брехтель чувствовал вокруг себя скопление смертельно опасных сил. К тому же, напомнив ему о “неотвратимости удара убийцы”, ведьма намекала не только на Плахова.
        — Зачем Софрония убил? — строго спросила она.
        — Это не я.
        — Какая разница — ты или твои молодые головорезы, — прихватив колоду карт, старуха оставила свой трон и, придвинув другое кресло к овальному столу, расположилась напротив Брехтеля. — Софроний мой был. Понимаешь, мой! Я его насквозь видела. Как тебя. Ради славы служил и денег. В грехах исповедовался, а от причин не уходил, только больше грешил. И пусть бы накапливал, грехи-то... Зачем было его убивать?
        — Упёртым оказался. Под пыткой лишь заговорил. И кто знал, что сердце не выдержит.
        — А деньги... почему деньги не все взяли? Иконы и кресты — я ещё понимаю, вещи заметные, могут и на след навести, но деньги... тоже мне — грабители липовые!
        — Проморгали мои ребята, — стал оправдываться Брехтель. — У него столько валюты было... и в сейфах, и в столе... не углядели.
        — Ладно, Софрония не вернёшь. Антония-то зачем? — глаза её хитро сверкнули. — А впрочем, за него спасибо. Сбылись мои проклятия. Уж больно мучил меня схимник.
        — А вот этого не надо!.. — майор изменился в лице. — Бог свидетель, старца я не трогал.
        — Бога вспомнил. Не поздно ли?
        — Не убивал! — стукнул ладонью по столу он, да так, что пепел полетел в стороны, а хрустальная тяжёлая пепельница мелко и звонко задребезжала по зеркальной полировке.
        — Тогда кто? — пытала она.
        “Пристрелю тварь...” — подумал в сердцах и незаметно скользнул взглядом по комнате: из-за шкафа морда Мефистофеля не высунулась, а инфернальные с рожками амурчики на канделябре не ожили. Даже кошки смирно лежали на своих местах. В этот раз ведьма не смогла прочитать его мысли.
        — Так кто же Антония-то убил?
        — Тебе виднее.
        Приосанившись, она приняла важный, даже строгий вид.
        — Не слышу...
        — Кому патриарший клобук прочишь? Кому служишь?..
        — Что?! Да он у меня вот где!.. — графиня снова грязно выругалась и, собрав пальцы в кулак, потрясла им: — Все у меня здесь! Все! Исидор, Иорданский, министры... все до одного. Они мне служат, не я им. А надо будет — Россию переверну. Всему свой срок.
        — Зачем тебе это?
        — В посрамлении Рима вся надежда. Чтоб и следа от него не осталось. А четвёртому, сам знаешь, не бывать.
        — Почему же с Лютиковым прокол вышел? Юнцов в дело втянула. Яду не хватило? — съязвил он.
        — Дурак! Студенты наркоманами были, всё равно им одна дорога. А яда у меня на всех хватит. Здесь другое... — она немного замялась, потом сказала: — Любовь у Мавры с соседом-то была.
        От удивления рот Брехтеля перекосило:
        — Любовь... Какая ещё любовь?..
        — А такая самая... как у нас с тобой, — тоже съязвила и ведьма.
        — Нет у нас с тобой ничего. Нет, не было и не будет! — он украдкой взглянул на дверь, откуда в любую минуту могла появиться Катрин.
        — Как знать, как знать... — старухе явно доставляло удовольствие над ним издеваться.
        Сжав губы, он откинулся в кресле, показывая тем самым, что разговаривать в подобной манере не намерен.
        — Чувство Мавра питала к Лютикову, — уже без насмешки, серьёзно произнесла графиня. — А любовь между ними действительно была. Давно очень, тебя и в проекте-то не было, — что-то хищное появилось в выражении её лица. — Что мы только с Маврой тогда не вытворяли!.. Мы же почти как сёстры были. Молодые ведь... Лютиков в атеистах ярых ходил. Я однажды чуть не убила его за это. Но потом и он поверил...
        Брехтель не перебивал, слушал, наблюдая, как старуха медленно тасовала колоду карт.
        — Жил в нашем посёлке паренёк. Народ поговаривал, будто родитель его священником был. Расстреляли священника или сослали куда — вроде бы большая семья у того была, не знаю, а только остался парнишка у нас и прибился к какому-то бобылю. С виду обычный паренёк, тихий, а в душу я к нему заглянула — чисто юродивый: если кого крестом осенит, так тот светится, будто ангелы над ним кружат. А меня от этого лишь крючит всю. Пеной изойду, покуда он рядом. Покоя меня лишил, высохла вся — кости да кожа. Одним словом — блаженный. Про меня сразу смекнул. Вот и решила испытать его — так ли уж крепок он в вере. Подговорила Лютикова — он комсомольским вожаком в ту пору был, лекции по атеизму всё читал. Но баб и выпить любил. Купила я “Спотыкач”, бутылок пять, и они с Маврой заманили дурачка в лесок. Когда он понял, уже поздно было: Лютиков здоровенный бугай, а тот — в чём только душа держалась...
        Привязали его к дереву. Для пущего страха хворостом обложили. А лето сухое было, жаркое. Много тогда лесу сгорело. Дурачок смотрит на нас, улыбается, думает, шутим. Я и спрашиваю: “Есть Бог?” — “Есть”, — отвечает. И вижу, хочет перекреститься. Но руки-то связаны. “А дьявол?” — продолжаю пытать. “И дьявол есть”, — соглашается. “А кто главней?” — и смотрю ему прямо в глаза. А он: “Зачем богохульствуешь, сама ведь знаешь”. Зацепил он меня этим: дескать, всем и так ясно. “Призн’аешь, — говорю ему, — что дьявол всемогущ, отпущу”. А он: “Господь наш, Иисус Христос, всемогущий и всемилостивейший, по грехам моим посылает мне вас в испытание, чтобы образумить вас...” Здесь я не выдержала и по лицу его хворостиной раз, другой... А он: “Помоги им, Господи, прозреть и скинуть вервь вражью”. Это мне-то!.. Сам по рукам и ногам связан, в путах весь, а храбрится. Ещё больше меня это задело. В раже-то ему по глазам и хлестанула. Один и вытек. Когда же он стращать нас стал, что гореть нам в аду за богохульства, Лютиков — он же хмельной безумный был — спичку и поднёс. Ветки сухие сразу вспыхнули. Я жду: испугается христовенький, отречётся от своего Бога или нет. Одёжка на нём уже вся дымится, гореть начала, а ему хоть бы что — не боится. Смотрит одним глазком, губы и щёки располосованы, слёзки текут, из носа кровь струйкой... смотрит и молчит. Ну, чисто ангел! Меня это ещё больше взбесило. Я и давай его вновь по лицу хлестать. Мавра с Лютиковым насильно меня оттащили, а то и второй бы глаз выбила. Постояли мы, вино допили и ушли. Он же так заживо и сгорел, мученик за веру, — в последние слова графиня вложила всю злость и сарказм, на какие только была способна. — С тех пор я кровь ещё больше полюбила, — сощурив глазки, посмотрела на Брехтеля. — Лютиков-то... всё на себя тогда взял, нас не выдал. Он ведь Мавру любил, — и в каком-то отчаянном бессилии махнула рукой, — да и та к нему прикипела, будто других мужиков не было.
        Майор молчал. Прошло не меньше минуты, прежде чем ведьма вновь заговорила:
        — Дело “ангела” не то чтоб громкое было, но на весь район... до Москвы дошло. Но раздувать его не стали. Тогда борьба с религией велась, на самом пике была. Хрущёв почти все церкви позакрывал, те, что ещё оставались. Так что Лютиков получил срок по тем временам не очень большой. Когда же освободился, как подменили его. Набожным стал, в церковь начал ходить. Мавру смущал, чтоб покаялась. Но та в моей власти давно была, крепко я её на привязи держала. Сколько раз я Лютикову съехать от нас предлагала, обмены искала — мы уже тогда в коммуналке жили, каждый в своей комнате. Но он ни в какую... Так всю жизнь Мавра с ним и промучилась. Я хоть и не выписалась из квартиры, а давно от них съехала, сам видишь, в каких хоромах живу. Если б не Лютиков... Да что там говорить... Когда монастырь-то открыли, он с монахами связался, сначала к Софронию зачастил, потом уж к Василию. Но если у меня и вышел “прокол”, так Мавра тому причина. Её я уже наказала: решила не брать к себе — пусть мается в своей убогой коммуналке под худой крышей, покуда кого не вселят. Наука впредь будет. Нельзя нам быть чувственными — тревогами земными терзаться. Магия — вот единственное таинство, которому необходимо причащаться. Что же касается яда, его у меня на всех хватит, не сомневайся.
        — В Москве все голову ломают, что за ангела убил Лютиков, а ларчик просто открывается.
        — Куда уж проще. Поройся в старых газетах, может, и найдёшь чего. “Смерть ангела” — статейка-то называлась.
        Графиня пересчитала карты, ещё раз перетасовала колоду и, поглядывая на магическую таблицу, стала класть карту за картой в общую кучу, произнося вслух:
        — Туз, король, дама...
        Если объявленная карта совпадала с табличной, ведьма отдавала её Брехтелю, указывая столбец, в котором надо искать её значение. Когда набралось четыре карты, она взяла их и, снова перетасовав, спросила:
        — На что гадать будешь?
        — Сама знаешь, — не раздумывая, ответил он.
        — Тогда тащи фортунку.
        Он потянулся за картой и открыл семёрку.
        — Видишь, и здесь полковнику смерть выпала.
        — Твоими устами мёд бы пить.
        Ведьма нахмурилась:
        — Есть у тебя какая-нибудь его вещь — фотография, обрывок письма... всё равно что.
        Брехтель вынул из внутреннего кармана фото Плахова. Графиня достала из ящика ритуальный маленький кинжал, взяла снимок и, нашёптывая заклинания, проткнула его в нескольких местах. Зажгла свечу и над пламенем в медном блюдце с фарфоровой ручкой расплавила воск. Затем поднесла фотографию к тонкому, как жало, огню. Поднесла так, что сначала он выжег один выколотый глаз, а следом — другой. Когда весь снимок уже пылал, ведьма, со словами: “Препровождаю тебя в геенну огненную”, — бросила обугленное фото в ещё неостывший воск. Вонь от сожжённой фотобумаги придала заклинанию особую убедительность. Смешав пепел с воском, ведьма слепила маленького человечка-уродца. Положив его в центр пентаграммы, начерченной на столе, со словами: “Раб Пётр да низведёт раба Антона”, — тот же кинжал стала вонзать человечку в грудь, в голову, в ноги, вызывая духов. И вдруг, окаменев, уставилась в дальний угол комнаты. Брехтель тоже бросил туда взгляд. Из-за чёрной драпировки на него смотрела холодная маска незнакомца с продолговатым узким лицом и стеклянными глазами.


        Глава восьмая

        “БОЛЬШАЯ ПЕЧАЛЬ БЕЗМОЛВНА…”

        Зал погрузился в темноту, но атмосфера праздничности ещё сохранялась. Когда, поменяв декорации, включили подсветку, жуткими фантастическими призраками показались искривлённые силуэты на фоне второго, прозрачного, занавеса. На заднем плане в мертвенном искажённом свете тусклых фонарей мелькали серые тени, устремляясь ввысь, гоняясь друг за другом. Хаотично двигаясь в безмолвии, они демонстрировали настоящий театр теней, который должен бы наводить ужас. Но трудно пока ещё было определить, что же означал сей чёрный юмор: кто был жертвой, а кто, — если, конечно, так было задумано, — убийцей.
        Фоном, который просматривался сквозь марлевый экран, служил задник, расписанный под старинный особняк. Угадывались и булыжная мостовая, и растяжки-плакаты с революционными лозунгами, и тени солдат с винтовками... Словом, многое соответствовало блоковскому образу: “Ночь, улица, фонарь, аптека...”.
        Но главным атрибутом декорации, похоже, был бутафорский балкон, выделявшийся на третьем этаже “дворца”. И хоть всё вышеописанное было не более чем злой карикатурой, зрителя это интриговало. А когда донеслись отдалённые тихие звуки ещё неясной мелодии, луч прожектора высветил на сцене сгорбленную тщедушную фигурку, скорчившуюся на стуле и упиравшуюся костлявыми пальцами в клюку, из зала послышался первый одобрительный вздох и шёпот:
        — Кшесинская... Кшесинская...
        Уже при большом освещении, когда огни софитов и юпитеров, полыхнув, обожгли пышными красками живописное полотно сцены, можно было разглядеть согбенную женскую фигуру. И чем отчётливее вырисовывались её черты, чем безобразнее делал её грим, чем неестественней была поза, тем всё более очевидным казался гротеск и ярче, реальнее становился “портрет” героини, как бы застывшей в немой неподвижности в далёком времени, непонятно зачем оказавшейся в сценическом мире теней.
        Публика была под впечатлением. Поднявшийся занавес и спецосвещение открыли на фоне исторического дворца и всем хорошо известных исторических событий “живой портрет” высохшей столетней старухи, почти мумию, одетую в тёмный балахон. Низко надвинутый на глаза чёрный платок был повязан так, что позволял увидеть под вуалью лишь крючковатый нос и выпяченный, как у Бабы Яги, острый подбородок. Казалось, режиссёр преследовал одну цель — показать женскую старость во всём её уродстве. И в тот момент, когда звучание ласкающей слух музыки заполнило весь зал и сцену, когда сердце готово было содрогнуться от пронзительной грусти под впечатлением от увиденного безобразного призрака, “портрет” начал оживать. Смахнув с лица вуаль и отбросив в сторону клюку, сорвав с головы чёрный платок и скинув с плеч балахон, призрак преобразился в юную красавицу, вмиг преодолев пространство и время.
        Грациозно выпрямив спину и живописно расправив складки балетной “шопенки”, танцовщица выгнулась лебедем и, проверяя, все ли аксессуары костюма на месте, коснулась кончиками пальцев белоснежных пуантов, лентами завязанных на щиколотках.
        — Такие милые банальности часто трогают публику, — удовлетворение впервые отразилось на бесстрастном лице мэтра.
        — И смягчают перо самых строгих критиков, — добавил Фетисейро, всё так же стоя за креслом.
        Пружинисто вскочив со стула, актриса сделала два осторожных шага. В первых её движениях было нечто манящее, томное, волнующее. И зрители, конечно же, увидели в ней балерину Кшесинскую.
        Ступая с вытянутого, чуть касающегося пола носка, она неожиданно устремилась ввысь. Её высокий прыжок получился лёгким и красивым, словно с зависанием в воздухе. Взлетая над сценой, она точно парила в невесомости. Мгновениями казалось, что это сон, что действие полностью происходит в сказочном, ином измерении, в Космосе. Поэзия танца и вдохновение светились в лучезарных глазах актрисы, виртуозно владевшей языком ритмического жеста.
        — Настоящий талант, если он, конечно, есть, — сказал мэтр, — проявится в чём угодно, даже в таком трудном предприятии. Насколько я могу судить, эта женщина — не балерина?
        — Вы правы, Аврора Миланская — из бывших танцовщиц, драматическая актриса, — ответил Фетисейро.
        — Но как очаровательна в ней госпожа Кшесинская! Передавать в танце и пластике столь сложные, тонкие переживания души... неподражаемо! — и мэтр окинул взглядом зал. — И зритель, как мне кажется, поражён не меньше.
        — Он восхищён, мой господин.
        — Скажи, а что она сейчас танцует?
        — Акт “Теней”. Первая вариация из “Баядерки”.
        — О, “Баядерка”! — не скрыл мэтр своего изумления. — То-то я чувствую здесь явное присутствие этой старой ведьмы.
        — Вы кого имеете в виду — графиню?
        — Сару Янкелевну, кого же ещё!
        — Но это балет.
        — Думаешь, я не вижу разницы между танцовщицей и опереточной дивой? — усмехнулся Теон.
        — Я вовсе так не думаю...
        — Должно быть, я ошибся. Но... балет с этими судорожными подрыгиваниями правой и левой ножками, с этими изысками в приседаниях...
        — Это плие, мой господин.
        — Назови ты хоть как все эти плие и фуэте, все эти позы и порхающие глиссандо...
        — Глиссандо... — вновь, было, дерзнул перебить Фетисейро.
        — За кого ты меня принимаешь?! — сверкнул глазами мэтр. — Так вот, вся эта скучная симметрия поз и па — они только нагоняют зевоту. Но балет всё-таки лучше, чем опера, где ради одной лишь сценичности уродуется сюжетная линия, а слова искажаются ради музыки.
        В тёмном углу послышалось покашливание.
        — Что-то хочешь добавить, Джо?
        — В опере и музыка уродуется ради какой-нибудь высокой ноты, — выступил из тени Курандейро.
        — Да, да, да... Нет!.. — резко стукнул ладонью о подлокотник мэтр. — Ты не это хотел сказать, разбойник! Неужто вы оба решили, что оперетту Кальмана я не отличу от музыки Минкуса?
        — У нас и в мыслях такого не было...
        — Не было, — поспешил оправдаться и Фетисейро.
        — Я лишь хотел напомнить, — подкашливая, точно у него першило в горле, продолжал Курандейро, — что в основе данной балетной постановки лежит восточная легенда о несчастной и страстной любви танцовщицы к храброму воину.
        — Тогда зачем вся эта декорация?
        — Дворец Матильды Кшесинской — не только исторический памятник архитектуры, это символ революционных событий. В марте семнадцатого, как вы помните, он был занят солдатами, и в нём разместились большевики.
        — И что же?
        — Кшесинская возбудила судебное дело о возвращении особняка, и решение суда было в её пользу.
        — Гм...
        — Большевики не подчинились правосудию.
        — Этого следовало ожидать.
        — Особняк стал центром агитационной работы. На углу Кронверкского и Большой Дворянской устраивались митинги.
        — Какая же во всей этой сценке связь?
        — В апреле того же года... — коротышка хихикнул, — с балкончика, который и на балкончик-то не похож, выступал вернувшийся из эмиграции Ленин.
        — Связь, конечно, прослеживается...
        — О, ещё какая!
        — Кшесинская, Ленин, революционные солдаты?.. — Теон потёр пальцем свою тонкую переносицу. — Но в чём, собственно, идея?
        — Идея... — и Фетисейро хихикнул снова.
        — Всё продумано, мэтр, — сказал Джо. — Стоит зрителю чуть-чуть намекнуть и включить воображение, он увидит, что сценка — о тайной связи знаменитой балерины с последним русским императором, о тайной и страстной любви и ревности...
        Коротышка тоже намеревался что-то добавить и даже произнёс какую-то сальность, но, как и в прошлый раз, его слова потонули в вихре нахлынувшей партии оркестровых голосов.
        Звуки то рассыпались электрическими искрами, то зажигались бенгальскими огнями, то ускорялись, то замедлялись. В хореографической постановке было много мимических сцен и, блистая искусством тончайшей мимики, отлично чувствуя стиль и характер танца, актриса пригоршнями рассыпала по сцене жемчуг мимолётных невидимых слезинок. Необычайно выразительной пластикой тела она так сильно зажигала зал, что даже на лицах слабого пола можно было заметить выражение любовного экстаза.
        Иногда казалось, что композитор написал ноты вариации исключительно для Авроры Миланской, “под её ногу”, для её изящного женского каприза.
        Особенно удавался ей прыжок с “зависанием в воздухе”, арабеск и аттитюд. Тогда непокорный шаловливый бесёнок вселялся в танцовщицу, и молодой её задор передавался возбуждённой мужской половине, коя тщетно пыталась скрыть жадно-похотливые взгляды за искристым весельем в глазах.
        Но в какой-то момент воздушная пластика улетучилась, язык деликатных намёков и нежных любовных символов сменился декламацией площадной танцовщицы и безудержным разгулом. В самые волнующие мгновения актриса начала выделывать такие откровенно-эротические и ядовито-сладострастные движения, которые своей изощрённостью прямо-таки рвали тончайшую ткань танца.
        — Что это? — спросил мэтр.
        — Третья тень Никии, — расплылся в улыбке Курандейро. — Вариация была написана специально для Кшесинской. К сожалению, часть нотных страниц оригинала была утеряна.
        — Чью же музыку она танцует?
        — Чью положено.
        — ?..
        — Увы, партитуру пришлось восстанавливать полностью, и в данной вариации не очень удачно расписали количество тактов.
        — Эта музыка для Миланской не очень удобна, — согласился мэтр.
        Беззвучность шагов и лёгкость прыжков исчезли. Начав со вставных вариаций, она заканчивала танец апофеозом смерти в каких-то диких конвульсиях. Порой она так громко дышала, что, наверно, было слышно не только в первых креслах партера, но и в самых последних рядах. За эти минуты Аврора Миланская устала так, что на неё было жалко смотреть. А темп музыки всё нарастал.
        — Слишком быстро, — нахмурился мэтр. — Надо бы разложить всё по четвертям.
        — Как-то недосуг, господин, — покашлял Джо.
        — В следующий раз непременно разложим, — заверил коротышка.
        Оба притворщика грустно вздохнули.
        Проделав несколько стремительных комбинаций и разных па, танцовщица вдруг молниеносно взлетела на стул и, сделав фуэте, лишилась сил: её обмякшее тело безжизненно рухнуло на сиденье, а молодое лицо сморщилось в трагической гримасе. И под тающий свет софитов изящная царственная “Кшесинская”, совсем недавно порхавшая по сцене, вновь превратилась в столетнюю старуху.
        — Большая печаль всегда безмолвна, — холодно подытожил мэтр.
        В тот же миг, решив, что актриса всё исполнила безукоризненно, публика наградила её самыми шумными овациями.
        — Как видите, в обычной жизни такая музыка поднимает настроение, — заключил Джо.
        — Присутствовал бы при этой сценке последний помазанник, — вновь хихикнул Фетисейро.
        — Пора заканчивать спектакль, — поднялся Теон, давая понять, что ему наскучило жалкое фиглярство и от своих слуг он ожидал большего.
        — Заканчивать? — обиделся рыжий толстяк: надутые его щёчки скисли, создалось ощущение, что у него то ли зубы болят, то ли живот. — Сочинять сейчас все мастера, а пристроить, пробить, чтоб появились всходы...
        — Что ж, ты прав, — взглянув на него, решил уступить мэтр, — важно посеять. Не написать, а пробить — вот главное! — и он вновь занял своё кресло. — Поглядим, чем вы меня дальше порадуете.
        Свет в зале снова начал гаснуть. И уже в кромешной тьме на сцене что-то грохнулось об пол: возможно, упала какая-нибудь декорация. Зал точно вымер. Но чем дольше затягивалась пауза, тем явственнее ощущали самодовольные и возбуждённые шутками и зрелищем циники, что одним лишь банкетом всё это не кончится.

        ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

        Горе тому человеку, через
        которого соблазн приходит.
        Мф. 18:7

        Глава первая

        “АЙ ДА ФЕЛИКС! АЙ ДА ФРУКТ!..”

        Существует ошибочное мнение, что преступник непременно оставляет следы. Суждения подобного рода можно услышать не только от простых обывателей, но и от работников прокуратуры. Плахову же нередко приходилось сталкиваться с такими случаями, когда следов фактически не было. Имелся лишь почерк, свидетельствующий об отличительных особенностях злодеяния, а также о манере преступника, его скрытых индивидуальных чертах характера, об опыте, наконец. Как правило, подобные дела начинались с трудных головоломок, почти всегда кажущихся неразрешимыми. Но наступал момент истины и... даже неверное предположение приносило пользу, давая самый неожиданный результат.
        Антону Глебовичу — хоть это противоречило всякой логике — в такие моменты почему-то приходил на память известный казус с Колумбом, который, в поисках Индии, открыл Америку.
        Убийство капитана Родина, как три года назад игумена Софрония, относилось к такому разряду преступлений, когда следов — как в зелёном подсолнухе семечек: какую ни возьми — всё шелуха. Ни одной серьёзной ниточки, потянув за которую, можно было выйти на след убийцы и выполнить поручение Зарудного, Плахов ещё не нащупал. Кто за всем этим стоял, он, конечно, догадывался. Поэтому, когда люди Брехтеля взяли его на Курском вокзале и доставили к Иорданскому, Антон Глебович после объяснений с олигархом на следующий день был на том же вокзале.
        Доехав электричкой до нужной станции, он, чтобы развеять свои сомнения, решил, прежде чем посетить монастырь, сначала встретиться с кем-нибудь из домочадцев студента МГУ, правда, теперь уже бывшего, Александра Хорохордина. Затем направиться в городскую прокуратуру, оттуда — в Лесное: успеть заскочить в местные органы и, возможно, познакомиться с участковым Андреем Зорей, беседа с которым обещала быть довольно-таки интересной, и уже после — к отцу Василию.
        Дверь квартиры открыла женщина средних лет. Свалившееся на неё горе, траур — чёрные платок и платье, — морщины и тёмно-синие круги под глазами делали её, наверно, куда старше своего возраста. Окинув его с головы до ног внимательным взглядом, она не торопилась с приглашением войти: вид Плахова не был подобающим ситуации и его статусу — светлый костюм, особенно брюки, которые не мешало бы выгладить, не внушали доверия. Поэтому он поспешил показать удостоверение и объяснить цель визита, после чего Анна Сергеевна — мать покойного Саши — из тесного коридорчика предложила пройти в комнату.
        Разговор длился не более получаса и оставил мучительно-неприятный осадок. Как и следовало ожидать, вину за убийство пенсионера Лютикова Григория Вениаминовича Анна Сергеевна полностью возлагала на сокурсника сына — Олега Мураша, но кроме эмоций: “Я мать, я знаю... Мой сын не убийца!..” — она не могла привести никаких фактов, доказывающих его невиновность.
        И всё же Антон Глебович зашёл не напрасно: ему удалось выяснить одну существенную, отмеченную в уголовном деле деталь. А именно: за несколько минут перед тем, как на студенте Хорохордине затянулась петля, он звонил домой по мобильнику и разговаривал с матерью. Последнее, что врезалось в память Анне Сергеевне, признание сына: “Мама, только верь, я никого не убивал”. А ведь перед смертью обычно раскаиваются.
        Но если даже Хорохордин ещё не был в тот момент уверен в своём последнем шаге к суициду, вряд ли он стал бы врать. Так что это многое меняет. По крайней мере, с нравственной стороны, подтверждая подозрения Жамкочяна. И ещё: Плахов уже не сомневался, что ребят направляла чья-то опытная рука. Но чья? Брехтеля? Что-то не похоже на матёрого спецназовца.
        От Анны Сергеевны Антон Глебович, как и планировал, поехал в городскую прокуратуру. Но уже по дороге обнаружил за собой слежку. Войдя в здание, он медленно пошёл по коридору, задерживаясь возле каждой двери, будто бы изучая таблички с фамилиями. Буквально следом за ним в прокуратуре появились двое крепких парней с цепкими и колючими взглядами. Сделав вид, что не заметил их, и запомнив их лица, Плахов приоткрыл первую же оказавшуюся перед ним дверь и нырнул в кабинет, успев прочитать на табличке: “Олег Фёдорович Митюра”.
        Сидевший за столом молодой следователь, похоже, и был тем самым Митюрой. Попивая чаёк с бутербродом и одновременно листая бумаги, он поднял на неожиданно вошедшего сыщика напряжённый взгляд, предприняв не совсем удачную попытку разыграть сурового и занятого человека, которого отвлекают от важных дел.
        Плахов же, показав удостоверение, бесцеремонно уселся на первый подвернувшийся свободный стул, чем ещё больше смутил хозяина кабинета, напустившего на себя строгость. Суетливо смахнув крошки с документов, Олег Фёдорович встал и не очень уверенно протянул полковнику руку.
        Антон Глебович, чуть подавшись вперёд, поздоровался и закинул ногу на ногу.
        — Олег Фёдорович, кто у вас ведёт дело об убийстве капитана Родина? — с ходу начал Плахов, хотя мог и не задавать этого вопроса.
        — Ново... Новокубенский, — растерявшись, ответил тот. — Феликс Ираклиевич Новокубенский. Но вы его, товарищ полковник, вряд ли знаете.
        — Почему же, — улыбнулся Плахов, показывая, что его бояться не надо, — очень даже хорошо знаю. Где он?
        — У себя в кабинете, — Митюра неуверенно кивнул вверх и добавил: — Наверно, свидетелей допрашивает.
        — Скажи, дело Лютикова, Григория Вениаминовича, тоже Новокубенский ведёт?
        — Лютиков... Лютиков... — на лбу Олега Фёдоровича образовались две морщинки. — Тот, что из Лесного?
        — Верно.
        — Нет, то дело ведёт старший следователь Калмыков.
        — А он у се...
        Вопрос сыщика прервал телефонный звонок. Митюра взял трубку. И почти сразу настороженно и отчуждённо покосился на Плахова, как минуту назад, пытаясь казаться строгим.
        Полковник всё понял: пожелав Митюре всех благ, вышел из кабинета.
        “Быстро сработали, — вспомнил о крепких парнях, оставшихся в коридоре. — Выходит, поступил правильно, войдя к этому Олегу Фёдоровичу”.
        Теперь Антон Глебович не сомневался: кем бы те парни ни были, они следили именно за ним, Плаховым. А ещё он задался вопросом: “Почему два убийства, связанные между собой, не объединены в одно производство?”
        Кабинет Калмыкова, который вёл дело Лютикова, находился на втором этаже, но самого следователя не оказалось на месте. Зато Новокубенский был у себя. И не один.
        Посетитель — редковолосый седенький монашек, с плешью на темени — сидел, чуть сгорбившись, где и полагается сидеть приглашённому в кабинет следователя свидетелю, то есть по другую сторону стола. В левой руке он держал скомканную чёрную скуфейку, а правой сухенькими костлявыми пальчиками перебирал чётки. Увидев вошедшего без стука Плахова, монашек почему-то занервничал, быстро отвёл маленькие юркие глазки, как сыч, поглядывая на сыщика из-под густых щетинистых бровей. Когда же Плахов, как до этого у Митюры, бесцеремонно прошёл в кабинет и сел на свободный стул прямо напротив монашка, тот и вовсе скис.
        Новокубенский, не ожидавший подобной наглости, выпятив нижнюю губу и открыв рот, потерял дар речи. Опомнившись, мгновенно смахнул со своего стола, заваленного папками, какой-то конверт в верхний выдвинутый ящик и животом тут же задвинул его. Впрочем, Плахову это могло лишь показаться: когда он обратил внимание на руки Феликса Ираклиевича, они лежали на столе так же прилежно, как у дисциплинированного школьника на парте.
        Монашек же, откинувшись назад, глубоко вздохнув и шумно выдохнув, трясущейся рукой полез в глубокий карман подрясника и, хотя помещение охлаждал оконный кондиционер, достав носовой платок, стал вытирать лоб, лицо и шею. Но и это не помогло: вынув старый потёртый кошелёк, извлёк из маленького кармашка красную облатку и быстрым движением сунул капсулу под язык.
        Плахов посмотрел на Новокубенского так, как всегда смотрел в таких случаях, — жёстко и открыто. Обменявшись с ним далеко не дружелюбным взглядом, продолжил игру в молчанку, заставляя монашка ещё больше нервничать.
        — Отец Тихон, надеюсь, мы с вами всё обсудили? — поспешил, наконец, нарушить молчание Феликс Ираклиевич.
        И Плахов вспомнил: монашек-то — из Лесного, келейник убиенного Софрония.
        Иеродиакон встрепенулся, перекрестился и поднялся со стула, охорашивая с боков подрясник. Затем расправил скуфейку и глубоко насадил её на лоб. Не говоря ни слова, поясно поклонился и, не благословив грешных мирян, как искони принято у монахов, вышел.
        “Что он здесь делал? Зачем понадобился прокуратуре?” — озадачился Плахов. Ему показалось, что он упустил какую-то деталь.
        Всё это время круглое лицо Феликса Ираклиевича оставалось беспристрастным, только на глубоких залысинах выступила холодная испарина.
        “Ай да Феликс!.. — усмехнулся догадке Плахов. — Ай да фрукт! Информацию получает от братии, да ещё деньги...”
        Что монах был осведомителем Новокубенского и наверняка сообщил о приезде в обитель отца Василия, сыщик уже не сомневался, но его привело в негодование второе предположение. Даже не предположение: полковник теперь был окончательно уверен, что в конверте — а это был конверт, который Феликс Ираклиевич попытался незаметно смахнуть в ящик стола, — находились деньги. Говоря юридическим языком, это была взятка. Только вот за какие такие “услуги” старший следователь по особо важным делам получил её от настоятеля монастыря? Не монашка деньги-то.
        Что без нового игумена здесь не обошлось, было видно невооружённым глазом. Непонятно лишь было — на чьей они стороне. И вообще — по одну ли сторону баррикад? И что полученной взяткой покрывает Новокубенский?
        — Интересно, сколько? — кивнул Плахов на стол, ясно давая понять, что имеет в виду.
        — Вы о чём? — словно не понимая, спросил Феликс Ираклиевич.
        — Сколько денег в конверте?
        — На что это вы намекаете?
        — Намекаю? — удивился сыщик. — Никаких намёков.
        — Вы... вы... понимаете, что вы говорите?! — шея и скулы следователя заметно побагровели.
        — Хорошо, давайте проверим, — спокойно сказал Антон Глебович. — Если ошибаюсь, я тут же извинюсь. Трижды извинюсь.
        — Ошибаетесь! — перешёл на повышенный тон Новокубенский. — О-ши-ба-е-тесь! — произнёс по слогам.
        Плахов простёр руки к небу и резко опустил их, звучно хлопнув ладонями по своим широким коленям.
        — Феликс Ираклиевич, вы не находите, что сегодня, в отличие от вас и ваших коллег, я достаточно вежлив. И терпелив.
        — Я сейчас... сейчас вернусь, — поднялся тот и направился, было, к двери.
        — За конвертик не боитесь? — напомнил Плахов.
        Спохватившись, что чуть не допустил грубую оплошность, Новокубенский остановился. Поразмыслив, вернулся на место. И с ненавистью посмотрел на сыщика, понимая, что выдал себя с потрохами.

        Глава вторая

        “ПОМНИ О ДНЕ СУББОТНЕМ...”

        Без всяких околичностей скажем: успех Лёвы Шульмана с “Институткой” и балетной вариацией из “Баядерки” был настолько громким, что смог затмить все шероховатости и нелепые промахи великого конферансье. Даже Хая, не дождавшись от него вразумительного ответа на свой вопрос: “Какая змея его укусила?” — сменив гнев на милость, теперь ласково пухленькой смуглой ладошкой гладила мужа по широкой, почти квадратной спине. Прячась с ним за кулисой, наблюдала из-под его приподнятой тяжёлой руки за публикой. О, если б она заглянула в его глаза!
        С той самой минуты, как Лёва увидел мэтра, раздражённая гримаса уже не сходила с лица новоиспечённого кабаретьера. Казалось, у него и впрямь что-то болит, будто разлившаяся в его не очень здоровом организме жёлчь не даёт ему покоя.
        Незаметно отодвинув край занавеса, Шульман не столько наблюдал за тем, что происходит в зале, сколько всматривался в ложу, где расположилась незваная троица во главе с гостем, сложившим ладони на серебряном набалдашнике в виде кобры своей трости-зонта. И в то время как Беня Павелецкий и Лера Плохих, Дима Изак и Фима Мясохладобойня, надрывая голоса, творили чудеса пародии, Лёве впору было рвать на себе волосы. Дело в том, что он вспомнил, где и когда видел человека в зелёных перчатках: в Марьиной роще, в Вышеславцевом переулке. В тот самый день, когда, поджидая у памятника Пушкину актрису Аврору Миланскую, встретил прохвоста Маданга Фетисейро.
        Внутренний ли голос нашёптывал, плут ли коротышка, но Лёва втемяшил себе тогда в голову, что непременно должен пойти в синагогу и поставить свечку.

        Из шести синагог, действующих в Москве в то смутное время, нормально функционировала лишь та, что находилась в Марьиной роще. Туда-то после некоторых раздумий и решил направиться Лёва, огорошив Миланскую разговором то ли с самим собой, то ли с кем-то ещё. Не обращая на актрису ни малейшего внимания, он, не извинившись, чего практически с ним не случалось никогда, в конце концов расстался с Миланской столь не по-джентльменски, что та даже всплакнула.
        Короче, Лёва направил стопы в Марьину рощу.
        Старая деревянная постройка с полуовальной крышей во 2-м Вышеславцевом переулке напоминала обычный двухэтажный, барачного типа жилой дом, построенный миллионером Лазарем Поляковым ещё лет сто назад и приспособленный еврейской общиной под молельный дом.
        Войдя внутрь, дав габаю денег и получив у него талит, Лёва направился к восточной стене, где размещался стол для возжигания поминальных и праздничных свечей. И впервые, наверное, Шульман обратил внимание на ветхость и невзрачность молельни в Марьиной роще. Угнетённый этим обстоятельством, он зажёг свечу и, закрыв глаза, представил высокое прямоугольное здание с тройным нефом, своды которого опирались на четыре массивные колонны и были так высоки, что скрывались в таинственной бездне полумрака. Поэтому, когда Лёва, услышав возглас кантора: “Слушай, Израиль: Адонай, Бог наш, един есть...” — когда вновь открыл глаза и погрузился в ветхость и серость, то поклялся, что приложит все силы и средства для восстановления своего — третьего храма Соломона.
        Но всё пошло как-то не так. Когда раввины, торжественно вынув один свиток Торы из ковчега, под возглас кантора: “...люби Адоная, Бога твоего, всем сердцем твоим и всею душою твоею...” — понесли украшенный росписью свиток прямо к биме, Лёва увидел человека в зелёных перчатках. Он стоял среди раввинов с лукаво прищуренными глазами и если чем выделялся, то исключительно этими перчатками, на которые и внимания-то никто не обращал. В какой-то момент Шульману подумалось: “А человек ли это?”
        Кроме того, он заприметил и знакомого коротышку, и было очень странно, что вся процессия в чёрных одеяниях, поверх которых были накинуты молитвенные покрывала, совсем не замечает прохвоста, ибо внешний вид Фетисейро — а это был он — вовсе не соответствовал ритуальному чтению Торы. Более того, никто из толпившихся здесь людей, старавшихся наклониться вперёд, чтобы коснуться кистями своих талитов свитка, тоже не обращал на него никакого внимания. А когда кантор начал вновь возносить молитву: “Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной...” — над Лёвой мелькнула тень. Подняв взгляд, он поймал на себе хладную улыбку Мефистофеля: на месте кантора стоял человек в зелёных перчатках и неживыми глазами смотрел не в текст свитка, а на него, Лёву. И таким древним злом повеяло от этой улыбки, что снова подумалось: “А человек ли это?”
        Сердце маэстро пронзило могильным холодом. Шульман вдруг ощутил резкую боль в плече: как током прожгло. А когда боль немного отпустила, такая жуткая печаль проникла в душу, наполнив её всю до краёв, что восторги, ещё недавно кружившие голову безрассудным неизведанным хмелем, показались пустой забавой. И в этой душной атмосфере синагоги, пропитанной специфическими запахами родной местечковости, смерть вдруг увиделась Лёве так отчётливо близко, что он ощутил её дыхание на своём лице, будто кто-то ледяными губами прикоснулся к его лбу, оставив метку. И эта каинова печать, точно сухой лёд, буквально жгла кожу.
        Вот и теперь, стоя за кулисой, Шульман чувствовал в своём сердце такой же могильный холод, как и несколько лет назад в синагоге. Ведь сегодня была суббота, а он совсем забыл клятву о помощи в восстановлении третьего храма Соломона, ибо огромных расходов требовал театр. И хоть мэтр не глядел на Лёву, это ничего не меняло: ощущение угрозы, исходящей от человека в зелёных перчатках, нарастало. А вместе с ней усиливалась иссушающая душу тревога. И лишь когда публика взорвалась очередным громом аплодисментов, Шульман облегчённо вздохнул: успех затмил плохие предчувствия.
        Второго действия спектакля зрители ждали с ещё большим нетерпением. И не обманулись в своих ожиданиях.
        Каждый новый номер, отличающийся от предыдущего необычайным разнообразием и контрастом, пьянил, возбуждал до нервного, чуть ли не до слёз хохота. Быстрая смена смешной сценки на грустную, сентиментального эпизода — на трагический, а затем неожиданный скачок на весёлую ноту погружали зрителя в мир великой иллюзии, в приятное заблуждение.
        Лишённое фабулы представление, смонтированное, как настоящий фильм с быстрой сменой коротких сцен, и впрямь напоминало кинематограф, выглядело произвольной, ничем не стесняемой импровизацией актёров. А те столь изощрённо издевались над своими персонажами, так виртуозно вкручивали свои балаганные штучки, что Лёва как бы невольно, в силу “нелепейших обстоятельств”, вынужден был вновь и вновь появляться на сцене, чтобы сделать им “замечание”.
        Мало кто догадывался, что всё то, что происходило на сцене, было так же старо, как и само кабаре. Но Шульман преподносил это как своё, новое. И так искусно, что в промежутках между отдельными частями спектакля Лёву вызывали на бис, и он, пользуясь безграничной симпатией зала, великолепно исполнив какую-нибудь заготовку, не переставал влюблять в себя своих поклонников.
        В одной из таких сценок Шульман был, что называется, в ударе. Напомнив, что злая пародия и легкомысленные музыкальные штучки — визитная карточка его труппы, он стал обличать некоторые московские театры, якобы пропахшие вековой пылью и нафталином.
        — Скажите, ну, кто пойдёт сейчас на “Три сестры” или на “Царя Фёдора...”? — вопрошал Лёва, делая многозначительную паузу. — Вот-вот... раньше в кассах стояли очереди. Но то — раньше. Народ ходил в театры. Без ажиотажа, но ходил. А иной раз и билеты невозможно было достать. Говорю это как специалист по лишнему билетику... — Лёва запнулся, прикусил губу, словно ляпнул не то. Но тут же взял темп. Правда, некоторые фразы зазвучали уже как-то невпопад и не к месту, натянуто и чрезмерно восторженно. — О, золотой век перекупщиков! Где ты?! Не денег ради, нет... острота ощущений, откровения — это нами двигало. “Таганка”, “Ленком”, “Современник” — вот наши учителя! Вот наша совесть! А что говорили со сцены: “Король-то — голый!” Ха-ха... И все ведь понимали, о ком речь, кто король. А как аплодировали! О, как аплодировали! Король-то — блоха... ха-ха!..
        Продолжая примерно в таком духе, Лёва, набравшись смелости, вдруг заявил... да-да, заявил о том, о чём вслух говорить было не принято, после чего человек с похожими взглядами в определённых интеллигентских кругах становится нерукопожатным.
        Короче говоря, обнаружив неладное, Шульман попытался всё свести к очередной шутке, преподнести как недоразумение, но не тут-то было. Фетисейро крепко держал его на невидимой верёвочке. И великого режиссёра так понесло, расхлябанная несвязность последующего диалога стала настолько нелепой и дикой, что даже Хае, чего раньше никогда не случалось, приходилось быть чуть ли не суфлёром и пояснять публике, что муж имел в виду под той или иной репликой.


        Глава третья

        ГДЕ КВАС, ТАМ И ГУЩА

        Новокубенский, понимая, что выдал себя с потрохами, с нескрываемой ненавистью смотрел на Плахова.
        — Вот видите, я оказался прав, — поддразнивал его сыщик, глядя на следователя невинными глазами.
        — Что вам надо?!
        — Совсем немного. Лишь услышать вашу версию убийства капитана Родина. Дело-то вы ведёте.
        — Что ещё хотели бы услышать? — Феликс Ираклиевич старался сдерживать себя, но у него это плохо получалось.
        — Ещё... ну, например, с кем Родин в тот день встречался, что делал, кто его видел в последний раз.
        — А какое, собственно, вы имеете юридическое право на это? Кто вас уполномочил?
        — Бросьте, Новокубенский, — сделал брезгливую мину полковник, — вы же в курсе происходящего. Я даже предполагаю, что вам вчера или сегодня звонили насчёт меня. Могу даже догадаться кто.
        — Кто же?
        — Алебастров. Или ошибаюсь? Брехтель? — сыщик намеренно, накаляя обстановку, провоцируя собеседника, сам, однако, излишне приоткрывался и подставлял себя под удар. Но, как говорится, где квас, там и гуща — иначе было нельзя: если не подогреть Новокубенского и не форсировать события, расследование убийства Родина затянется, и кто знает, не запустят ли механизм холостых оборотов, как в деле игумена Софрония? Даже если из Москвы пришлют не Алебастрова, а кого-то другого, где гарантия, что он будет лучше? Все из одной колоды. И как быстро в этом случае развалят дело — ибо противостоять коррупционной махине невозможно! — будет зависеть только от суммы: сколько.
        Плахов был уверен: следователь по особо важным делам Новокубенский — лишь винтик в большой грязной игре, выполнявший расследование дела игумена в “должном” русле.
        — Ну так как? — давил на него Плахов. — Алебастров? Или всё-таки Брехтель? А может, вы сами звонили, Феликс Ираклиевич? Так сказать, с отчётом о проделанной работе?..
        Следователь сидел надутый как индюк, чуть ли не пыхтел, ослабив галстук и расстегнув верхнюю пуговицу рубашки. Но возражать не спешил.
        — Другой на вашем месте давно бы меня, так сказать, турнул, — продолжал Плахов. — Ну, если б не турнул, так уж точно... попросил бы оставить кабинет. А вы молчите. Знаете, почему?
        Феликс Ираклиевич бросил на сыщика внимательный взгляд: “Почему?”
        — Потому что есть одна маленькая, но существенная загвоздка. Объяснить — какая?
        Новокубенский расстегнул вторую пуговицу рубашки.
        — Дело в том, что вы получили противоречивые указания. Да-да... Хотите, скажу, кого вы боитесь ослушаться?
        — Не надо! — испугался чего-то Феликс Ираклиевич и вовсе снял галстук.
        — О-о-о... — ухмыльнулся Антон Глебович, — разве можно в таких условиях работать? Я имею в виду жару.
        — Что вы о себе возомнили, Плахов?! — сорвался тот, но, быстро взяв себя в руки, уже спокойнее, сквозь зубы прошипел: — Да если надо будет, вас в порошок сотрут! И следа не останется!
        — Вы произнесли угрозу не от первого лица, — как будто воодушевился полковник, — и если я вас правильно понял, лично вы стереть меня в порошок не сможете.
        — Не я, так другой...
        — Это уже обнадёживает. Потому что тебя, Феликс... — перешёл на ты Плахов, — я лично сотру в порошок. Поверь на слово: следа от тебя уж точно не останется.
        — Угрожаете?
        — Ни в коем случае. Это ты, господин старший следователь по особо важным делам, мне только что угрожал. А я не угрожаю, я сделаю. Ты меня знаешь.
        Плахов хоть и был возбуждён, но не блефовал. Всё сказанное им было хорошо взвешено и заранее продумано. Вчера, после получения информации от Зарудного и коллег, на ум пришла дерзкая идея — использовать теперь в игре того, кто намеревался использовать самого Плахова, то есть Иорданского. Полагая, что три часа, проведённые на конспиративной квартире генерала, люди Брехтеля, сбившись с ног, ищут его, Антон Глебович, следуя простой логике, рассудил, что ждать его будут, скорее всего, на Курском вокзале, взяв под наблюдение ещё две-три станции этого направления. Что, в сущности, и произошло. Уже находясь в джипе Брехтеля, зажатый с боков двумя здоровяками, Плахов с довольной ухмылочкой, расслабив кисти рук, охваченных браслетами наручников и покоившихся на коленях, думал о том, что будет говорить Иорданскому о причине побега.
        Короче говоря, встретившись во второй половине того же дня с Эрастом Фёдоровичем, разумеется, ни словом ни обмолвившись, где и как получил добытые сведения, “впрыснув” олигарху нужную дозу свежей информации, сыщик изложил ему ряд веских аргументов, убедив его, — конечно, для пользы дела — связаться с Новокубенским. Что, после долгих колебаний, тот и сделал: позвонил следователю и сказал то, о чём попросил Антон Глебович.
        Так что, бросая Новокубенскому вызов, полковник нисколько не блефовал. Марать руки о Феликса Ираклиевича он, естественно, не собирался, но припугнуть мерзавца, чтобы тот не слишком зарывался и не вставлял палки в колёса, было необходимо.
        — Что вас интересует?
        — Кто убил Родина? — в лоб спросил Плахов.
        — Подозрение падает на сотрудника районной милиции...
        — Венгриса?
        — Это лишь версия. Одна из версий.
        — Что ж, для создания рабочей версии это вполне сгодилось бы. Не так ли, Феликс Ираклиевич? — нарочито вежливо произнёс сыщик.
        — Гм, гм... — сверлил глазками Новокубенский, размышляя, правильно ли понял вопрос, ту ли уловил интонацию. А если ответит, да не так? От этого московского мента всего чего угодно можно ждать. Не зря его на пенсию попёрли.
        — Орудия убийства не найдены, — осторожно произнёс Феликс Ираклиевич, догадываясь, что для сыщика это не секрет.
        — Прогресс налицо, — ухмыльнулся Плахов. — Хоть признаёте, что орудий убийства было два.
        — Не надо ёрничать, полковник, — окончательно собравшись с мыслями, почему-то осмелел Новокубенский. — Вы ведь тоже не застрахованы.
        — Не застрахован... — не уловил Антон Глебович, к чему тот клонит. — Но, в отличие от вас, мне плевать на тех, кто хочет мной манипулировать.
        — На жену тоже плевать?
        — Вот оно что, — побледнел Плахов, подавшись всем корпусом вперёд. Кулаки мгновенно сжались, превратившись в две литые пудовые кувалды, лежащие на крепких костистых коленях.
        Следователь, если б не мешала спинка стула, отпрянул бы ещё дальше назад, но спинка-то как раз и мешала, и он вжался в неё так, что стул заскрипел.
        Плахов разжал кулаки: сработал профессионализм.
        “Значит, не ошибся, — думал он, — только от Брехтеля эта дрянь в отутюженном мундире могла узнать о Нине. Проговорился, синенький. Ну что ж, гопник — он и в прокурорских погонах гопник”.
        — Как вы думаете, Феликс Ираклиевич, — сыщик снова был сама вежливость, — мог один и тот же человек нанести Родину ножевую рану, а затем выстрелить ему из пистолета в висок?
        — Теоретически — да, — осторожно ответил Новокубенский, положив ладони на край стола: его белые, будто вылепленные из гипса кисти рук, казалось, были руками другого человека. И когда ухоженные, с розоватыми ногтями пальцы начали отбивать мелкую дробь, создалось впечатление, что пальцами шевелит кто-то другой. — Но Венгрис мёртв и, как сами понимаете, допросить мы его уже не сможем.
        — Вы уже установили, что делал Родин в тот день? С кем он общался? Может, его кто-то видел незадолго до убийства?
        — С ним общался младший лейтенант милиции Зоря, участковый из того же отделения, что и Венгрис.
        — С участкового сняли показания? Есть протокол?
        — Я лично его допрашивал.
        — Допрашивали?..
        — Беседовал, — поправил себя Феликс Ираклиевич. — А чему вы удивляетесь? Убит сотрудник московской милиции...
        — Ладно, ладно... оставим пафос. Продолжайте.
        — Ничего интересного для следствия Зоря не сообщил. Нёс всякую околесицу. А теперь и вовсе... — Новокубенский сжал губы.
        — Почему замолчали?
        — Теперь и вовсе не можем его допросить.
        — Что значит — не можем?
        — Как бы вам сказать...
        — Говорите, как есть.
        — Он невменяем. Находится на лечении в психиатрической больнице.
        — Что?! — не скрыл удивления Плахов. Это было неожиданностью, и очень скверной: ещё вчера, со слов Жамкочяна, младший лейтенант милиции Зоря был в полном здравии, а сегодня...
        — Где конкретно он находится?
        — На Столбовой... гм... простите, в больнице Кербикова.
        Московская психиатрическая больница № 2 имени О.В.Кербикова находилась в Домодедовском районе, в селе Добрыниха, на территории бывшего женского монастыря. По делам службы Плахову иногда приходилось там бывать. Сообщение Новокубенского, что участковый Зоря помещён в отделение, где лежат с особенно тяжёлой формой психического расстройства, ничего хорошего не сулило.
        “Да-а, оперативно работают, — снова вспомнил Плахов о крепких парнях, ошивающихся где-то в коридоре прокуратуры. — Или они сейчас за дверью кабинета? — подумал вдруг сыщик. — Интересно, а не к ним ли хотел выйти Новокубенский? Тогда кто они? Откуда? Люди Резепова? Или Брехтеля? Впрочем, хрен редьки не слаще. Но какова истинная цель слежки? Ведут меня открыто... ведь понимают, что я их вычислил. Значит, не боятся. Имеют отношение к спецслужбам?..”
        — Когда Зорю положили в больницу?
        — Вчера вечером. Я лишь недавно получил информацию.
        — Информация, видите ли, товар скоропортящийся, — сказал Плахов. — Вы хоть успели выяснить от участкового что-то существенное, что проливало бы свет на убийство Родина? Зоря знал, с кем встречался капитан? Может, он что-то заметил незадолго до выстрела? Что, к примеру, делал участковый во время убийства, где находился?
        Губы Новокубенского скривились в едва уловимой усмешке, и Плахов понял, что его трюк не удался. Ни за какие коврижки Феликс Ираклиевич не сказал бы сыщику правду, а всё, что было запротоколировано и подписано младшим лейтенантом милиции Андреем Зорей, являлось уже малосущественным, и если не фикцией, то и не тем, что теперь помогло бы следствию. И Плахову захотелось взять следователя за галстук и со всей силы затянуть узел на заплывшей жирком потной шее, так стянуть, чтобы у того язык вывалился наружу. Но опять сработала профессиональная выдержка…
        — Что говорят психиатры? Я могу видеть больного?
        — Можете, но это ничего не даст. Повторяю: он невменяем.
        — Но хоть что-то он говорил?
        — Нёс всякую околесицу. Твердил о какой-то графине, будто она имеет отношение к убийству...
        Новокубенский спохватился, явно сболтнув лишнее, но сделал вид, что ничего не произошло. Плахов же подыграл, вроде бы не заметил промашку следователя.
        — Я даже подумал, — откровенно стал фантазировать Феликс Ираклиевич, — не из-за бабы ли этого капитана...
        — Это внесено в протокол?
        — Разумеется, нет. Мы решили: незачем на хорошего человека, тем более на мёртвого, тень бросать. И вообще... излишняя осведомлённость... не в моих правилах, знаете ли...
        “Хитрец”, — усмехнулся про себя сыщик.
        — Но если вы настаиваете?..
        — Ну что вы, это очень хорошее качество — никогда ни перед кем не хвастаться осведомлённостью. Да вы мне и так помогли; даже я не смог бы более точно и с такими подробностями обрисовать обстановку. Надеюсь, вы мне позволите, так, чисто формально, ознакомиться с делом? — и хоть это прозвучало как вопрос, полковник вовсе не спрашивал. И если б Новокубенский, что называется, полез бы сейчас в “бутылку”...
        Но Феликс Ираклиевич, не искушая судьбу, поднялся со стула и неохотно направился к сейфу.
        — Приходится нарушать инструкцию... — начал, было, он.
        — Вы правильно меня поняли, — улыбнулся одними губами Плахов. — Не люблю недоговорённостей. А пуще всего — заведомой лжи. Допустить, будто Родин совершил вздорные действия из-за, как вы только что выразились, бабы, может лишь дилетант.
        — Не скрою, бывали случаи, когда я ошибался, — кладя папку на стол, почему-то залебезил следователь, — но я сам решительный противник всякой лжи... Тем более дело взято под личный контроль генерального...
        Полковник его уже не слушал: надо было успеть, и как можно быстрее, ознакомиться с материалами следствия, ибо практика не раз доказывала: как только громкое убийство взято “под личный контроль” министра или генерального прокурора — будет висяк, то есть дело останется нераскрытым.


        Глава четвёртая

        МИСТЕРИЯ ГЛУПОСТИ

        Не подозревая, что с Шульманом происходит, Хая всякий раз одёргивала его, поясняя публике, что режиссёр хотел сказать своей очередной репликой. Делать это было не так уж и просто, ибо шёл спектакль, и на сцене то и дело менялись артисты.
        В середине второго акта зрители с нетерпением и любопытством чаще стали поглядывать на стол, высокое кресло и стулья, внесённые на сцену. Когда же на столе появились соблазнительные импортные бутылки с крепкими напитками и всевозможные лакомства, в первых рядах партера задёргали носами: если и было на сцене что-то бутафорским, то уж явно не сервировка, которая, несомненно, украсила бы стол любого московского ресторана.
        — Кто мне скажет, что такое базис? — обратился Лёва к залу.
        Послышалось перешёптывание. Простой вроде бы вопрос, вовсе не вязавшийся с декорацией, вызвал ухмылки, так как явно был с подоплёкой. И чем дольше тянулась пауза, тем откровеннее становился намёк на некую важную персону. И персона эта находилась на сцене, где разыгрывалась пародия.
        — Быть может, вы мне скажете, что такое базис? — спросил Лёва приземистого, точно гриб-дубовик, коренастого человека с блиноподобным лицом, выступившего из глубины подмостков. Человек был в кепке, но всякий раз как бы невзначай снимал её, гладил блестящую лысину и вновь надевал.
        — Так что такое базис? — ещё раз спросил его Лёва.
        — В каком смысле?
        — В политическом, например.
        — Базис моего политического мышления заключается в том, что я не хочу уходить из Москвы.
        Публика затаила дыхание. В ту же минуту из тени на свет прожекторов, пошатываясь, загримированный под первого президента России, вышел Беня Павелецкий.
        — Тебя никто не гонит, — заплетающимся языком вымолвил он, и все поняли, что “президент” в сильном подпитии. — А вообще москвичам повезло с мэром: спортсмен-многоборец, теннисист, паньмаешь...
        — Это как сказать... — подал реплику третий персонаж, низкорослый, обрюзгший, больше похожий на хорошо откормленного борова, нежели на премьер-министра, которого изображал Фима Мясохладобойня.
        — Что значит — как сказать? — поинтересовался “президент”, уставившись на “премьера” маленькими заплывшими глазками.
        — Он сегодня скажет, а завтра его повесят! — стремительно выскочил из-за кулисы четвёртый, нарочито суетясь и гротескно жестикулируя. Гром аплодисментов всколыхнул зал: не узнать известного на всю страну политика-либерала, который и в жизни-то выглядел ходячей карикатурой, было просто невозможно.
        — Ты, сын юриста, не встревай, — нахмурился “премьер”. — Я не из тех людей, чтобы доводить до мордобоя, извиняюсь за это слово. Не посмотрю, что у тебя мать русская. Такой мордобой устрою!..
        Персонажи были настолько хорошо узнаваемы, что вряд ли нуждались в представлении. Точная интонация, та или иная “крылатая” фраза — и зритель легко узнавал в Бене Павелецком президента, а в Фиме Мясохладобойне — премьера. Один метко подхваченный жест — и Дима Изак, пародировавший мэра столицы, уже не нуждался в накладной лысине и кепке. Как и Лера Плохих, разыгрывавший “сына юриста”.
        — Он, вашбродие, в меня, подлюга, метит, — набычился “мэр” на “премьера”. — Футбол от мордобоя отличить не может.
        — Что ещё за футбол? — почесал затылок “президент”.
        — Игра такая — футбол. Нормальная была игра, дружественная. Ну, немножечко пострадал капитан другой команды. Но это был дружеский удар ногой по лицу. Дру-же-ский.
        — Так и скажи: по морде. А то... по лицу... — “премьер” смачно выругался и ткнул пальцем в “мэра”: — Все твои взбрыкивания нам лишь боком выходят. Зачем меня пенсионером назвал?
        — Возраст политика — шестьдесят пять, а после он впадает в маразм, — зевнул “президент”. И добавил: — Вам объединяться надо, а вы собачитесь.
        — Я готов и буду объединяться! И со всеми, — сказал “премьер”. — Нельзя, извините за выражение, всё время врастопырку. Но что нам с ним объединять?! У него кепка, а я вообще ничего не ношу.
        — Кепка защищает обнажённые части моего тела, — “мэр” снял кепку и демонстративно погладил лысину.
        — Если у человека есть кепка, — как чёрт из табакерки выскочил из-за кулис одетый в кимоно, невысокий плешивый человечек, в залысинах которого угадывались рожки, — он может обеспечить себе и закуску, и выпивку.
        — Кроме кепки, у меня ещё две коровы и свинья.
        — Коровы у него... — усмехнулся “сын юриста”. — А знаешь, отчего коровы с ума сходят, знаешь? От британской демократии. Вот отчего. И твои с ума сойдут.
        — Моим молоком президент пользуется. И мне это приятно, — оправдывался “мэр”.
        — Приятно ему... — передразнил “премьер”, — только и думаешь, как в Лондон удрать.
        — Мне ничего никуда не нужно. У меня есть Москва.
        — А я самый бедный депутат в России, — шмыгнул носом “сын юриста”. — Я из бедных, но образованный. У меня тётка сидела в тюрьме.
        — Эх, что за жизнь! — снова зевнул “президент”, усаживаясь в кресло и приглашая всех к столу. — Денег мало, очень мало денег. А любить людей нужно много.
        Пародия на одно из заседаний нового правительства, разыгрываемая на подмостках, вряд ли нуждалась в комментариях, а игривый мотивчик пошловатой песенки, сопровождавшей сценку, подперчивал зрелище. Но публике это ещё нравилось, им было весело. Кто-то ещё смеялся.
        Часть подвижных декораций иногда сменялась прямо на глазах, вовлекая зал в действо. Калейдоскоп впечатлений затмевал истинный смысл пародий. И только у Хаи Шульман настроение было подавленное: женским чутьём она улавливала в мрачноватом маскараде нечто зловещее, не понимая, откуда исходит гнетущий душу источник.
        — Возможно, это выглядит наивно, — продолжал Лёва, снова обращаясь к залу, — но я хотел бы всем вам показать, что свободные граждане могут реализовать свои мечты и в этой стране, никуда не уезжая. И те, кто критикует теперешнее правительство, которое плоть от плоти нашего народа, те, кто видят в его действиях диктатуру...
        — Диктатуры президента не было и не будет, — привстал с кресла “президент”. Ополовинив стакан, плюхнулся на место: — А других диктатур я не допущу.
        Аплодисменты не заставили себя ждать, но прежнего энтузиазма в них почему-то не ощущалось.
        Намереваясь произнести тост, поднялся со стула и “премьер-министр”.
        — Сейчас мы твёрдо знаем, что делать, какие первые шаги, так сказать... нам надо на это всем вместе навалиться. Навалимся, и у нас это получится.
        — А при ком рупь обвалился? — неожиданно перебил “мэр”.
        Все находившиеся за столом посмотрели на “премьера” так, будто он один был виноват в обвале рубля.
        — Рупь при мне обвалился?! — побагровел тот. — Вы что, ребята? Когда ж вы это успели? Наделали, значит, тут кто-то чего-то, а я теперь и рупь ещё обвалил!
        — Я готов снять свою любимую кепку, если это не так!
        — Премьеру пришить ничего невозможно! — топнул ногой “премьер”.
        — В отношении меня каждый год возбуждается уголовное дело, — мелко забарабанил пальцами по столу “сын юриста”, — и каждый год следователи приходят к выводу, что я невиновен.
        — У тебя отец юрист...
        — Да, отец был юристом. Это демократы пытаются доказать, что он еврей. А я говорю: если еврей — найдите родственников!
        — Ишь, умный, паньмаешь, — зевнул “президент”. — Может, вместо меня президентом будешь?
        — У меня чистые руки, но они будут в крови, если я стану президентом.
        — Обидеть хочет, вашбродие, — зыркнул из-под кепки “мэр”.
        — Кто нас обидит — трёх дней не проживёт, — щёлкнул ногтем о зуб плешивый, тот, что в кимоно.
        — Осторожнее надо... со словами-то, — вновь приложился “президент” к стакану. — А то не успеешь заметить, как террористы бомбами закидают, самолётами...
        — А мы их в сортире мочить будем, — пообещал плешивый.
        — Вашбродие, вот я... — стукнул себя в грудь “мэр”, — слова, которые нелитературные, грешен, употребляю. Но лишь для того, чтобы связывать различные части предложения.
        — И я, — сказал “премьер”, — на любом языке умею говорить со всеми, но этим инструментом стараюсь не пользоваться.
        За двадцать минут второго акта Хая Шульман устала до изнеможения. Ей, наверно, единственной в театре хотелось не смеяться, а плакать, чего в этих стенах с ней ещё не случалось.
        Актёры начали казаться ей бездарями, послушными марионетками. В какой-то миг ей даже почудилось, что всеми ими управляет не Лёва, а чья-то незримая рука. Действие на сцене всё более становилось пошлой и нудной бессмыслицей, которая как-то незаметно подменяла собой изысканную и ироничную пародию. И когда из зала стали кричать: “Безобразие!..”, “Недопустимо!..”, “Это чёрт знает что!..” — у Хаи ёкнуло сердце.
        “Это не подсадка”, — почему-то подумала она.
        Во время короткого антракта, затащив мужа за кулисы и поглядывая из-за бокового занавеса на публику, которая начинала раздражённо гудеть, спросила:
        — Лёва, не кажется ли тебе, что, задевая друзей, ты наживаешь себе врагов?
        — Думая о врагах, мы теряем друзей, — как-то невпопад и двусмысленно ответил он.
        — Но я к такой трактовке не готова!
        В эту минуту перед ними возник “всенародный любимец” Серж Ваканский. Кинувшись к Лёве, артист обнял режиссёра и, расцеловав, воскликнул:
        — Не согласен! Не со-гла-сен! Увы, это не спектакль!.. Но как здорово! Убей меня Бог, здорово! Вы, Лёва, превзошли самого себя! Браво! Это великолепно! Вы всем утёрли нос!..
        Следом за Ваканским, шатаясь, появилась Нора. Приобняв Хаю, а точнее, опершись о её почти мужские плечи, дабы удержать равновесие, она заплетающимся языком, но достаточно членораздельно произнесла:
        — Мо-лод-цы! Отличная развлекаловка. Ничего против не имею. Даже считаю её полезной.
        — Врёт, — шепнул Серж Шульману. — Ей не понравилось. Но она почему-то в диком восторге.
        Когда восторженная парочка ушла, Хая повернулась к Лёве и грустно вздохнула:
        — Застрелюсь.
        — Стреляйся.
        — Я правда застрелюсь.
        — Тогда застрелюсь и я.
        — Ты всё шутишь...
        — И они оба застрелились в один день.
        — Даже в этом ты не можешь быть серьёзным! — воскликнула она. — Неужели не замечаешь, что на сцене какие-то недоумки?! Дебилы! И почему они гонят отсебятину?
        — Бог — Он всё видит, — ответил Лёва. — И если кто-то из них не прав, будет наказан. И не только мной. Так пусть делают, что хотят, не наше это дело.
        — Как же так?!.. — глаза Хаи, выражавшие крайнюю степень удивления, казалось, выкатятся из орбит.
        — А вот так!..
        — Лёва, тебе заплатили?
        — Мне никто ничего не заплатил, — вспылил он. — Хотя продавать себя ничуть не стыдно. Но если я в чём-то не прав, пусть Бог меня сейчас накажет.
        — Очень ты Ему нужен...
        И подумала: “Он тебя и так наказал, ума лишив”.
        Последующее отделение спектакля состояло из коротких сценок, и хотя все репризы, шутки, диалоги были тонко продуманы, ощущение искусственности уже не оставляло многих: как будто всё строилось по законам механики.
        Острота пародий притупилась. Коротенькие действия отдельных эпизодов — так, по крайней мере, виделось Хае — стали вялыми. Но самое гнетущее впечатление производил заставленный спиртными напитками и яствами стол. И невдомёк было присутствующим, что всё это — начало конца.


        Глава пятая

        НЕ ХВАЛИСЬ ЗАВТРАШНИМ ДНЁМ

        В то время как Плахов, покинув кабинет Новокубенского, шёл пустыми коридорами прокуратуры, в Лесном, в дальнем углу монастырской кельи отец Василий, перебирая кипарисовые чётки и включив настольную лампу, читал минеи. На широкой тумбочке, используемой и как письменный стол, втиснутой между железной кроватью и шкафом, лежали Евангелие и Псалтирь. У противоположной стены стояла ещё одна железная кровать — молодого послушника, но вот уже три года, как он покинул монастырь, и место пустовало. Там же, на специальной полочке, было несколько маленьких иконок, среди которых выделялась одна — греческого письма, привезённая с Афона, — иконка святого великомученика Пантелеймона. На божнице, в восточном углу, стояли образа в стареньких киотах, горела лампадка у лика Спасителя.
        Мягкие сумерки, едва разбавленные малиновыми красками вперемешку с лимонными, проникали через оконное стекло и, предзакатными лучами пробиваясь сквозь трепещущую от ветра листву ясеня, росшего за окном, ажурной позолотой расписывали обшарпанные пол и стены помещения. Но в пряные запахи фимиама и воска вкрадывался, раньше незаметный, прелый дух подгнившего дерева и погребной сырости.
        Вчера, как только Василий вошёл в келью, он уловил этот неприятный дух, не успевший выветриться. Да и как бы он выветрился? Полы вскрывали, к тому же очень грубо, как будто в спешке. И так же топорно клали половицы на место, не удосужившись подогнать стыки: несколько досок треснули, и между ними образовались значительные щели. Особенно тянуло гнильцой из прорехи, где варварски был сорван плинтус: разбитый чуть ли не в щепу, он лежал теперь без надобности под стулом, прикрывая лишь для блезиру стык — широкую щель между полом и стеной.
        Ещё бросалась в глаза отвалившаяся или поотбитая штукатурка на стенах: сколы были недавние, свежие, концы дранки сломаны так, будто их оттягивали, — кто-то явно пытался заглянуть в прорехи между остовом и обрешёткой, но курочить стену не решился.
        И всё же впервые за долгие месяцы на Василия снизошёл особенный, будто не от мира сего покой. Десять дней, проведённых в хоромах Иорданского, были тому причиной или что-то ещё, Василий объяснить не взялся бы. Но... как отрадно ему теперь было в своём обиталище с обшарпанными стенами и отвалившейся во многих местах штукатуркой, где каждая торчащая дранка — словно болячка на собственном теле. Как отрадно было здесь, где провёл немало лет в трудах и постах, где когда-то зачиналось сердечное согласие с Софронием!
        Именно к Софронию, в эту обитель, напутствовал когда-то молодого монаха покойный ныне старец Антоний. До самой смерти будет помнить Василий главное правило инока: дни в трудах и постах, а ночи — без сна и в молитве. Да разве не в монашестве обрёл мирянин Никита Жилкин смысл жизни! Не здесь ли, как в майскую теплынь сирень, истинно расцвела его душа! Прежняя суматошная жизнь в миру, когда, будучи актёром, он менял театр за театром, позволяя себе всякое непотребство, уже давно казалась ему чем-то далёким, чужим. И можно ли назвать пустую, кощунственную, погибельную для души суету Божьим даром?! Конечно, нет. А жизнь не только человека, но любой, даже малой твари и есть тот самый Божий дар.
        Возможно, актёр Никита Жилкин и добился бы славы на театральном поприще. И в кино сниматься бы стал. Глядишь, и сделался бы народным кумиром. Но всякому своя судьба. От греха же, хочешь того или нет, всё равно не уйти: так порой нутро скрутит, так ноги сведёт и руки свяжет — хоть живьём в гроб ложись. Потому и любил читать Василий минеи, находя опору в житиях святых, нисколько не сомневаясь, что они, как и молитва, — стена каменная любому граду. И хоть труд монаха не слаще каторжного, иначе нельзя: сатана — вот он, рядышком притаился, вроде бы и в прятки играет, но сам так и норовит за пазуху к тебе шнырнуть. А там плоть, сердце, раскалённое страстями, горит, душа, как в смрадном дыму, изнывает. И пример святых отцов — самый что ни на есть оплот от сатаны.
        — Молитвами святых отец наших... — донёсся голос.
        Василий оторвался от чтения.
        — ...Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас.
        Закрыв книгу, монах положил её на тумбочку и неспешно захромал в другой конец кельи.
        Молитву за дверью повторили.
        — Аминь, — перекрестился Василий и отворил дверь.
        Коридорная прохлада монастырского общежития мигом проникла в келью, освежила воздух, напитанный застоявшимся теплом заходящего августовского солнца.
        — Входи, братец, — пригласил Василий Тихона, видя, что тот и хочет войти, да не решается. — Входи, входи, что ж ты?..
        Иеродиакон, осенив себя крестом, вошёл всё ж таки, но с некой опаскою. А едва переступив порог, плотно притворив дверь, упал Василию в ноги, сильно стукнувшись лбом о выщербленную половицу.
        — Ты что это, братец? Так ведь убиться можно.
        — А хоть убиться, — загугнил могильным голосом чернец, будто его и впрямь только что из земли откопали да вынули из домовины, — мёртвые сраму не имут.
        — Вставай, вставай, братец... негоже монаху лбом доски тешить, коль нужды в том нет.
        Тихон, кряхтя, поднялся. На лбу, иссечённом старческими морщинами, над правой бровью образовалась небольшая шишка с крохотной вмятиной по центру, с выступившей на ней рудной капелькой величиной с булавочную головку. Но монах, казалось, этого не замечал. Оправил нательный крест, что выскочил из-под воротничка, подобрал щепотью подол поистёртого подрясника и отряхнул его в коленках, машинально, без всякой думки. Повернувшись к образам, помолился. Покрасневшие, чуть навыкате, глаза выдавали душевное смятение.
        — Стряслось что? — спросил Василий.
        — Одолел супостат. Как есть одолел, — не поворачиваясь, не сводя взгляд с иконы, где Матерь Заступница протягивала грешному страднику младенца, ответил Тихон. — Связал, окаянный анчутка, так связал, что кости трещат.
        — Истинный монах не знает уз. Он так же свободен, как архангелы, посланцы Отца Небесного.
        Окоченелый взгляд Тихона не сразу, нет, но стал понемногу оттаивать, мягчеть. Согбённая спина выправилась в рост и тут же сломалась в глубоком поклоне Пречистой и Спасителю. Пристыженный, учащённо крестясь и кланяясь, Тихон молился одним сердцем, без слов, точно испрашивал для своей немочи благой вести, а может, и вовсе — посланника Духа Святого.
        Василий не мешал, ждал.
        — Согрешил я, брат, от согрешил... — посетовал, наконец, Тихон. — И раньше грешил, много грешил, но чтоб так, будучи монахом... Потому сразу — к тебе, чтоб братии глаза не мозолить позором-то, ибо чую — жжёт чело-то, припечатал меня сатанина проклятый, только что слепой не заметит.
        Сложив губы дудочкой, Василий приблизился, как бы осматривая чело инока. Затем добродушно улыбнулся:
        — Шишку на лбу вижу — она и жжёт; знать, до крови саданулся об пол-то... А печати никакой нет. Наговариваешь на себя лишку, а это и в самом деле грех.
        Тыльной стороной ладони Тихон провёл по лбу, размазав кровяной сгусточек по-над бровью, оставив след, точно прихлопнул напившегося крови комара.
        Василию стало жалко иеродиакона, захотелось обласкать его: из всей немногочисленной братии он был старший по возрасту и, если попристальней в него вглядеться, — самый что ни на есть бездомок, безвредный подбобыльничек, у коего и век-то уж, верно, отмерен.
        — Ты, Тихон, проходи, в ногах правды нет, — увлекая инока за собой, Василий придвинул ему стул. Сам присел на кровать, скрипнувшую стальными пружинами.
        Утвердившись удобно на стуле, поглаживая сухенькими ладонями острые колени, всю худобу которых скрадывал подрясник, Тихон поначалу расслабился, даже с облегчением вздохнул, но, окинув шустреньким взглядом келью, вдруг как-то весь подобрался, напрягся тщедушным тельцем, ссутулился.
        — Что ты?! — удивился Василий. — Будто за пазухой бес тебя в ребро жалит.
        — Два дня тому... — начал, было, монах, но споткнулся на слове, вновь осмотрелся, словно выискивая кого-то глазами.
        — Да что с тобой?! Не заболел ли? Здесь, кроме нас, никого нет.
        — Ой, не знаю, не знаю... дьявол-то — он вездесущ, куда ни попадя свой зрак суёт, а к нам, горемыкам, и подавно, — пробормотал глухо старик. Чуток ещё поозирался и решительно встал: — Будь что будет! — окстившись на восток, опять сел на стул. — Два дня тому с ремонтом-то управились.
        — Заметил уж. Полы будто вскрывали, а зачем — не пойму, доски-то — старые. Штукатурку поотбивали со стен так, что дранка одна, пазы — ладонь сунуть можно.
        — И я о том же.
        — Неужто с ведома Макария?
        — По его указке. Как только покинул ты обитель, съехал к свому буржую... — лицо Тихона сморщилось: он усиленно напрягал память, стараясь вспомнить имя “буржуя”.
        — Я понял, — кивнул Василий.
        — Вот-вот... как только ты съехал, и затеяли с ремонтом, проводку менять. Старая, значит, люминевая-то, плохая, не дай бог, говорят, замкнёт. Пожар... Так её на медную...
        — Пожар, значит...
        — Да только не проводку они меняли. А если и меняли, то не везде. Я раньше-то электриком работал, в таких делах кое-что кумекаю. Менять — так полностью менять надо, а не кусками. А то получается: здесь медный провод бросили, а там люминевый...
        — Может, так надо.
        — Нет, так не делают. Зачем параллель пускать, какой смысл?
        — Параллель?
        — Ну да. Выдь в коридор — и сам увидишь: бросили общий провод, а толком ничего не сделали. Да и тебе всю келью расковыряли. Полы грозились менять, а после, как хватились, матерьялов и нет. Кто так делает-то?
        — Твой-то в чём здесь грех? — спросил Василий.
        — Мой грех в другом, а ремонт так, к слову пришлось: не нравится мне такой ремонт. Как Софрония не стало, всё пошло наперекосяк.
        — Ты о себе, о себе, Тихон, в чём себя-то винишь?
        Чернец учащённо заморгал, словно от едкого дыма. По иссохшей впалой щеке поползла слеза. Смахнув её рукавом подрясника, промокнул скопившуюся под нижним веком старческую мокроту. Лицо, словно вытесанное зубилом, заострилось. Тонкие, с черничным налётом губы полураскрылись. Тихон принагнул голову, кустистыми бровями затеняя взгляд.
        — Взятку я сегодня дал, — признался он. — Первый раз в жизни.
        — Окстись, монах! — изумился, будто шутке, Василий. — Никогда не поверю: у тебя отродясь за душой денег не было. Сам же всегда говорил.
        — Не было. И что с того? Искуситель — он кого хошь вокруг пальца обведёт.
        — Толком рассказывай: что за взятка? Кому?
        — Следователю, что из городской прокуратуры, — снова с опаскою заозирался чернец.
        — Следователю?..
        — Что нас допрашивал, когда Софрония убили. Хорошо-о-о я его тогда запомнил. Фамилия у него не то Курский, не то...
        — Новокубенский?
        — Во-во... он самый.
        — Как же тебя к нему угораздило?
        — Как... Макарий послал. Машину свою дал, с водителем.
        — И зачем он тебя послал?
        Тихон невесело хмыкнул:
        — Сначала-то я не сообразил. Макарий сказал, будто дело Софрония не закрыто, мол, вопросы у следователя ко мне имеются, надобно кое-что уточнить. А конверт передать с оказией, чтоб лишний раз машину в город не гонять.
        — И что?
        — Не мог же я ослушаться игумена. Э-эх, верно что: не хвались завтрашним днём.
        — Ну, ну...
        — Сижу в кабинете, — продолжал Тихон, — отвечаю на вопросы. А они — что тогда, что ныне... всё ведь давно сказано-пересказано. Но куда денешься... Про посылку-то забыл. А Ново... — старик снова запнулся.
        — Новокубенский.
        — Вот-вот, Кубенский этот и напомни: де, Макарий передать не обещался ли что? Я конвертик-то и отдал. А тут и полковник...
        — Постой, постой... — остановил его Василий, — давай по порядку. Со следователем мне ясно. Что за полковник?
        — Высокий. Важный. Не в форме. Фамилии не помню. Без стука вошёл, нахрапом. Братию монастырскую, три года тому, тоже допрашивал. Он тогда вроде как главный был. Со мной, не скрою, учтиво разговаривал. Я ему: “Сынок...”, а он: “Называй меня, отче, товарищ полковник”. Разве такое забудешь, хошь и сто лет бы прошло...
        Конечно же, Тихон говорил о Плахове, который вчера по дороге в монастырь, выйдя из машины, неожиданным образом исчез, всполошив всех людей Брехтеля.
        — И что же полковник? — спросил Василий.
        — Не в нём дело-то. Следователь сам не свой вдруг стал, — на шёпот перешёл Тихон. — Над столом скоробился, ящик быстренько под ним выдвинул, конвертик в него незаметно смахнул и пузенем своим этот ящик задвинул. Тут до меня и дошло...
        — Так ты не знал, что в конверте?
        — Вот те крест! — три раза торопью перекрестился Тихон. — Ведать не ведал.
        — Почему же ты решил, что там деньги?
        — К гадалке не ходи, прости меня, Господи, — вновь осенил себя крестом иеродиакон, — деньги там.
        — Все под Богом, Тихон. А поедом себя есть — не больший ли грех пред Господом, чем взятка, о коей не знал?
        Неуклюже кособочась, Тихон полез в карман подрясника. Достал носовой платок и, встряхнув его, громко высморкался.
        — Ты, Василий, уж не взыщи, — нелепая улыбка на кротком лице старика больно кольнула сердце, — Кубенский этот про тебя много выспрашивал. Может, я и сболтнул лишнего, сказал об чём не следует... Да что я могу, тварь ничтожная? Это ты у нас — Пересвет, воин Христов, архангелом посланный. Самого митрополита в хвост и в гриву... А что я? Червь навозный! Червь и есть... Игумена — и того боюсь. И был бы ещё Челубей — так нет, вошка антихристова!..
        — Ты о ком?
        — О ком... экий ты непонятливый. Пораскинь умишком-то, — шёпотом заговорил чернец, так, что Василий его с трудом слышал. — Всех под себя подмял Макарий, всю братию. Всех купил. А кого не купил, так, сам знаешь, выжил. Даже новенький, без году неделя, и тот... с виду вроде боевитый, а и он уж готов ступни игумену облобызать.
        Василий вспомнил: видел на всенощной рослого парня в иноческом облачении, но особо к нему не присматривался.
        — Э-эх, сорочье племя! — с горечью тонюсеньким голосочком будто пискнул Тихон, (а и впрямь кручина одолела). — Каждый к Макарию ластится, каждый угодить норовит. А он, самохвал, — кого кнутом, а кому пряничка посулит. Не монахи, нет, слуги дьяволовы, только бы утробы свои набить. Разве это монах, коль собственного чрева — врага наизлейшего — одолеть не может! Молитва — вот пища для монаха.
        — Верно. Молитва так же нужна человеку, как и повседневная пища телу. Только ты, Тихон, всех под одну гребёнку-то не холь, — без упрёка сказал Василий.
        — Нешто я об этом, — снова скособочась, старик спрятал носовой платок в подрясник. — Согласись: душа в душу при Софронии-то жили.
        — Всяко бывало, — не стал лукавить Василий.
        — Всяко-то всяко, а нестроения начались уж после Софрония. Как ныне, никогда не собачились. Позагибай пальцы-то: сколько монахов обитель оставили?
        — Недоволен ты, значит, своим наместником, — тоже перешёл на шёпот Василий.
        — Туточки один наместник — преподобный обители нашей, чьи мощи покоятся в Знаменском храме. Как же я могу быть недоволен?!
        — Ты же понял, Тихон, о чём я.
        — При Макарии разлад начался. Что ему не впрок — так чуть ли не благим матом кроет. Братию поститься каждый день призывает, а сам ряшку наел, боров. Какой он монах? Труп ходячий!
        — Может, у него обмен веществ нарушен, — улыбнулся Василий.
        — Обмен веществ, говоришь... может, и обмен. Только он, обмен этот, странный какой-то, выборочный — у архиереев лишь нарушен. Я же от мирских прелестей в обитель-то бежал, — голос Тихона треснул, будто в горле запершило. — Сколько уж лет к Господу летел... как на крыльях ангельских. Не скрою, падал, шибко падал. Так, что тошно было, бился — аж душа всмятку, на сковородку — и жарь. Исповедь да причастие лишь силы придавали. И молитвы к Деве Пречистой да к Отцу Небесному, да к святым отцам нашим. Так и спасался. А кто без греха? Теперь же не пойму: червь сердечный точит и точит, и нет с ним сладу. И молитва не спасает...
        — На мелочи себя тратишь, потому и молитва твёрдости не даёт, — сказал Василий.
        — ...Летел вроде бы, летел, — не внял Тихон, видно, и впрямь наболело, — и макушкой в небесную твердь уткнулся. С тобой вот калякаю, а сам по сторонам оглядываюсь, боюсь, как бы кто не услышал нас. А чего, кажется, бояться-то мне, коль сам Христос — защита нам и надёжа наша от козней дьявольских. Так нет, чую — будто гири чугунные к ногам привязали и тянут меня, тянут, окаянные, в смрад и гниль, в геенну эту. Вспомни-ка, лет шесть тому, как сам гвоздь целовал, коим Христос распят был. Вот и мне, грешнику, в самую пору к святыне-то приложиться.
        — Это из подпола прелью тянет, — сказал Василий, — глянь-ка, даже плинтус не прибили.
        — Не о том я, — чернец поворошил мослатыми пальцами сивую бородёнку и слабенько охнул: — К каким ещё грехам приневолит меня игумен? Каким местом посадит на угли огненные? Хоть беги отсель...
        — Что такое буровишь, Тихон? Разве можно от церкви бежать?!
        — Не от церкви, от мест энтих.
        — А как же преподобный, чьи мощи покоятся здесь? Бесам оставим? Сам же сказал — единственный он наместник обители нашей. Выше него лишь архангелы да Матерь Божья с Иисусом Христом.
        — Голубь ты сизогрудый, — почти пропел Тихон, — неужто не понял, зачем Макарий с ремонтом удумал? А послушник новый от... ведь тоже полы-то курочил. Три дня как явился, а всё возле Макария вьётся, во всё нос суёт. Другие-то не видят, а я всё замечаю, всё вижу. Ты к нему приглядись, — не тот он, за кого себя выдаёт, ой, не тот!
        В дверь постучали. Монахи переглянулись: кто бы это?
        Немного погодя постучали снова.
        — Наши без молитвы не ломятся, — будто его кто спугнул, поднялся, заторопился Тихон, деловито оправил подрясник.
        Василий встал и сам пошёл открывать дверь. За нею, ростом почти под притолоку, тиская в руках суконную скуфейку, в простеньком, но с иголочки облачении, отличающем послушника от монаха, стоял молодой человек на вид лет двадцати семи. И такая светлая улыбка озаряла его чистый лик, что, перед кем бы он ни предстал, у любого все худые мысли вмиг улетучились.
        — Заходи, чадо, коли дело есть, — впустил незнакомца Василий, поймав знак Тихона, дескать, тот это послушник, тот, о ком только что говорил.
        Молодой человек переступил порог кельи. Мельком кинув на иеродиакона взгляд, робко воззрился на божницу и не очень умело, но почтительно перекрестился.
        “Такому бы девок блазнить”, — хмуря брови, подумал Тихон и, оборотясь к Василию, изрёк:
        — Да вознесут тебя, брат, безгрешные мысли к Небесным Чертогам...
        И вышел из кельи.


        Глава шестая

        ПРЕДСТАВЛЕНИЕ НАИЗНАНКУ

        Это было начало конца.
        Не понравившийся Хае с первой минуты Фетисейро уже давно закручивал тайную пружину дьявольского механизма, стараясь делать так, чтобы тёмный смысл пародий до поры до времени оставался скрытым. В отличие от Лёвы, строившего спектакль в традиционном стиле кабаре, этот гороховый шут изощрённо и незаметно пробуждал в дремлющем подсознании людей такие картины, от которых волосы встают дыбом. Нанизывая эпизод за эпизодом, как магический бисер на нитку, он тщательно продумывал каждую деталь, уготавливая зрелище, достойное психиатрических лечебниц.
        Поэтому, когда из глубины подмостков на авансцену выбежал узкоплечий недомерок, держа в руках барабанные палочки, и выкрикнул: “Россия — страна правового нигилизма!” — публика растерялась. Недомерка тут же прогнали. Шульманы, перехватив недоумение первых рядов, ожидали обнаружить во взглядах зрителей если не упрёк, то досаду. Но этого не было: люди, здесь собравшиеся, несомненно, любили этот подвал.
        Более того, один из актов с дивертисментом прошёл “на ура”. Но дальше... дальше стало происходить что-то непонятное. Рыжий коротышка, ловко перемахнув через полукруглые перила боковой ложи, где оставались мэтр с испанским грандом, вмиг оказался на сцене. Вскочив на стол, за которым Беня со товарищи всё ещё разыгрывал шуточки, Фетисейро, налив себе в бокал виски, провозгласил:
        — Наша страна стоит на краю пропасти, но благодаря президенту, — изящно откинув полы кургузого мятого пиджачишка, как бы демонстрируя свой задрипанный пикейный жилет и несвежую белую сорочку, плут указал на Беню, — да, благодаря президенту мы сделаем шаг вперёд!
        Странно, никто из актёров не удивился вызывающе глумливой выходке влившегося в их компанию наглеца. Напротив, восторженно восклицая и звеня бокалами и стаканами, все стали чокаться с ним, не замечая или делая только вид, что виски, водка и прочее спиртное — не подделка. И лишь во взгляде бурых глаз мэтра читалась откровенная скука. Не по этой ли причине Фетисейро, с которым каждый теперь норовил выпить на брудершафт, неожиданно подключился к действию, которое на глазах публики стало стремительно закручиваться. Хая Шульман просто терялась в догадках — кто же всё-таки эти шуточки над ними шутит?
        Необычный шум в фойе, а затем внезапное появление в распахнутых дверях популярнейшего артиста театра и кино Гоши Бернардова заставили весь зал повернуть головы.
        — Рэкет! Рэкет идёт!.. — ломился Гоша.
        Почтенного возраста капельдинерша преградила путь Бернардову, который был раза в два выше и во столько же раз массивнее её, даже попыталась захлопнуть двери перед носом нетрезвого артиста. Но не тут-то было. Парочка длинноволосых мордоворотов, сопровождавших Гошу, взяла хрупкую пожилую женщину под локотки и, точно манекен, вынесла в фойе.
        Бернардов и его приятели служили в знаменитом театре, располагавшемся в десяти минутах ходьбы от Гнездниковского переулка. Поэтому, когда Гоша, пошатываясь, зашагал по ковровой дорожке партера к сцене, галантно приветствуя зрителей, налево и направо раздаривая воздушные поцелуи и чудным своим баритоном провозглашая: “Рэкет идёт!..” — зал встретил его долго несмолкающими овациями: созерцать “звезду” в таком раскованно-непринуждённом виде ещё мало кому удавалось. Приятели Гоши следовали за ним с молчаливыми улыбками, но с достоинством.
        Молодецки запрыгнув на сцену, Гоша поискал глазами виновника торжества.
        — Где Лёва? — спросил он, не найдя его среди присутствующих.
        В ту же секунду из-за кулис, бледный, жалкий и растерянный, появился Шульман. Нервный тик перекосил его лицо до неприличия. Но Гоша, казалось, ничего этого не замечал. Заключив Лёву в медвежьи свои объятия, похлопывая широкими ладонями по его мощной спине и целуя его в обе щеки, он вдруг вознамерился произнести тост...
        — Ты мне спектакль срываешь, — панически прошептал Лёва.
        Гоша застыл в напряжении:
        — Как?! Это не банкет?
        — С ума сошёл!..
        Только теперь до Бернардова дошло, что он сделал что-то не так. Но актёр не был бы тем, кем был, если б не сумел найти выход из непростой ситуации. Как несколько минут назад Фетисейро, так и Гоша, недолго думая, вскочил на стол:
        — Вторая гастроль! — картинно воздев руку, он барственно щёлкнул пальцами и многозначительно подмигнул коротышке, одновременно припоминая, где и когда его раньше видел. Фетисейро не заставил себя ждать: тут же сунул ему свой бокал. Нюхнув, так сказать, опробовав содержимое на запах, а потом и пригубив, Гоша остался доволен.
        Намереваясь всё-таки произнести тост, Бернардов очень осторожно, так, чтобы не расплескать виски, спрыгнул со стола и свободной рукой небрежно приобнял обескураженного грубой фамильярностью Шульмана.
        — Запомните эту знаменательную минуту... — всё тем же чарующе бархатным баритоном начал декламировать Гоша, обращаясь не столько к залу и окружавшим его артистам, сколько к своему внутреннему “я”, то есть к самому себе, так как любил самого себя послушать. Но закончить тост ему не дал напористый хриплый бас:
        — Я сегодня... ну, решил на свежую голову, так сказать, часа в два ночи Пушкина почитать, — рассматривал свой гранёный стакан Беня Павелецкий, ибо любил пить исключительно из стаканов. — И, знаете, оказалось не так просто.
        Он хотел приподняться со своего “президентского кресла”, но тут же завалился на бок, оставшись сидеть в искривлённой, неудобной и понурой позе.
        Взоры зрителей мгновенно переметнулись с Бернардова на Беню.
        — Пушкин несчастный был, — подхватил тут же “сын юриста”. — Лучше бы его совсем не было.
        Притихший зал в мёртвой неподвижности соображал: что же всё это может значить?
        — Пушкин, конечно, поэт устаревший, — высказал мнение и Фима Мясохладобойня, всё ещё находясь в образе премьер-министра, хотя удавалось ему это — по причине тех же горячительных напитков — уже с трудом. — Но так как я человек порядочный, — а я, как вы знаете, человек порядочный, воспитанный в наших национальных традициях... — так вот, могу сказать одно: принципы, которые были принципиальны, были не принципиальны!
        Никто не успел переварить смысл сказанного, как на сцену вновь вбежал узкоплечий недомерок. Но теперь без барабанных палочек и с наклеенными бакенбардами. Явно копируя “солнце русской поэзии”, он яро, с мальчишеским задором стал доказывать, что Пушкин — всего лишь попса отсталого девятнадцатого века, что поэт он посредственный, и если его кто читает, так только маргинальное меньшинство.
        — Пушкин — наше всё! Он будет до скончания рода человеческого! — заступился за поэта Бернардов, ища любой предлог сказать тост.
        “Премьер”, “мэр”, а также плешивый “дзюдоист” согласно кивнули. Только “сын юриста” не поддержал Гошу:
        — В цифровом мире поэт будет не востребован.
        Это не понравилось “президенту”, который вновь попробовал встать с кресла. Но и на этот раз у него ничего не вышло: спиртное подкосило его окончательно.
        — Умный, паньмаешь, — лишь прохрипел он.
        — Да, я умный!.. — не стал скромничать “сын юриста”. — Со мной машины выдыхаются. Техника не выдерживает. Вот где сила интеллекта, — постучал он себя пальцами по лбу.
        — А я не стесняюсь свой интеллект пополнить японским интеллектом, — жевал слова “президент”. — Как сконтактирую лично с Рю, так и чувствую, что становлюсь умнее.
        — Ваше отвлечённое профессорское многоумие отвратительно, оно на грани безумия, — соскочил со стола Фетисейро, разыгрывая комедию и бросая “сыну юриста” вызов.
        — Тебе писателей не хватает, да, не хватает?! — поддался на уловку тот. — А музыка у тебя есть? Весь мир слушает Чайковского, Достоевского, а тебе Пушкина давай!
        — Может, устроить Пушкинский вечер? — снял кепку “мэр” и задумчиво почесал лысину. — Стишки там почитать... о родине, например. Не замечать отечества — это не замечать бревно в собственном глазу.
        — Почему именно стишки? — подливал масло в огонь Фетисейро. — Почему не прозу?
        — Прозу, да ещё плохую, — покачал головой “премьер”, — нет, не стоит. Лучше уж стишки. “Ты помнишь, дядя, ведь недаром Москва, спалённая пожаром...” А вообще, кто мне чего подскажет, тому и сделаю.
        — Вашбродие, — надев кепку, козырнул “мэр” уже туго соображавшему “президенту”, — я думаю, мы должны говорить правду или хотя бы говорить то, что мы думаем. А то опять намёками. Ну, сгорел Манеж, так французы-то больше сожгли.
        — Бюрократия кошмарит бизнес! — вдруг снова выскочил недомерок, схватил со стола бутылку и юркнул за кулису.
        — М-да-а, — тяжело вздохнул “президент”, — Россия — великая страна, а второго Пушкина что-то не видать.
        — Значит, его надо родить, — подсказал рыжий провокатор.
        — Хорошо бы... чтобы народился, — одобрил идею плешивый, тот, что в кимоно, — может, и впрямь второй Пушкин появится. Вот только... сначала над крысами пусть эксперименты проводят.
        — Ха-ха-ха-ха! — разразился едким смехом “сын юриста”. — По-вашему, крысы стихи писать будут? Ха-ха-ха!
        — Что здесь смешного?
        — Запад гибнет. Запад не может размножаться. Последнее, что у них остаётся, это русские бабы. А вы... крысы...
        — М-да-а, — прищурил осоловевшие, почти слипающиеся глазки “президент”. — Рожаете вы плохо. Я понимаю, сейчас трудно рожать, но всё-таки надо постепенно поднатужиться. Может, у кого иные аргументы имеются? Для престижа России, так сказать.
        — Не нужны России никакие аргументы, — разошёлся “сын юриста”, — у неё один аргумент — на нары!
        — Но какие-то предложения будут?
        — Каждой одинокой бабе — по мужику. Каждому мужику — по дешёвой бутылке водки! — митинговал тот.
        — Вот ты этим и займись, — сказал ему “премьер”.
        — Нельзя мне. Женщина, как только меня послушает, с ума сойдёт и родит урода.
        — А ты молча Пушкина делай, не трезвонь языком. Самого, чай, не в капусте нашли. Мать русская, небось, рассказывала, как ты на свет Божий появился.
        — Вызвали скорую. Она не приехала, — ответил “сын юриста”. — И тогда я родился сам.
        — На старушках пусть сначала потренируется, — подливал масло в огонь Фетисейро.
        — Мне все это предлагают, но мне это надоело, — отбрехивался “сын юриста”. — Я хочу чистоты. Чистую девочку, чистую!
        — Чего захотел! — ухмыльнулся “мэр”. — Чистая денег стоит.
        — За деньги мне не нужны любовницы, мне как спикеру бесплатно положено. А со старушкой сам ложись.
        — Не могу, — ответил “мэр”.
        — Почему?
        — Не хочу изменять ни жене, ни президенту, ни москвичам.
        — У меня на старушку не поднимется, — не сдавался “сын юриста”.
        — Если кто не верит, что поднимется, то у того никогда не поднимется, — подковырнул плешивый в кимоно.
        — Вот-вот, зачем же себя сразу-то со счетов списывать, — опять ухмыльнулся “мэр”. — Прежде чем лечь в постель, надо познакомиться, — наставнически, подозрительно миролюбиво произнёс он. — Поэтому давайте сначала познакомимся, но выскажем намерение, что мы ляжем в постель...
        — Нет, нет и нет! Секс — это для молодёжи. А для меня это нагрузка.
        — Ну вот, — проворчал “премьер”, — хотели как лучше, а получилось как всегда...
        Сценка с душком местечковости и затхлой коммуналки вместо ожидаемого смеха даже у четы Шульман вызвала неприятие, скуку и раздражение. В зале некоторые начали испытывать лёгкое томление, а кое-кто и зевать. Но зритель был ещё милосерден к Лёве.


        Глава седьмая

        ПУШКА ЕЩЁ НАЙДЁТСЯ

        С уходом Тихона в келье не то чтобы посветлело, а как бы заволока некая, что в воздухе нависла, рассеялась. Умел нагнать тоску черноризец.
        — Звать-то тебя как? — спросил Василий послушника, который, что уж греха таить, глянулся сразу.
        — Михаил, — всё так же широко улыбался тот, по-прежнему тиская в руках скуфейку, словно не знал ей достойного применения.
        — Ты наплешник-то не мни, покрой им голову. Или так держи. Чай не тесто...
        Расправив скуфейку, белец аккуратно надел её, спрятав под ней пышные кудри, надвинув шапочку по самые брови.
        — Внял-таки, — улыбнулся и Василий, — покорный. Это хорошо: послушание — одно из главных правил монаха, можно сказать, восьмое правило церкви.
        — Макарий тоже так говорит.
        — Макарий... — лицо Василия посуровело, брови чуть сдвинулись. — Что же он говорит?
        — Говорит, что послушание даже выше самой любви.
        — Дерзок игумен, ой, дерзок, как замахнулся-то... — скорее, для себя сказал монах, чем для внешнего уха.
        — Разве это не так?
        — Так, да не так, — потеребив бороду, ответил уклончиво Василий: не надо послушнику знать то, что ни сердце, ни ум его принять ещё не могут, ибо и так уже согрешил, неопытную младую душу заставив усомниться в словах настоятеля. — А что ты всё улыбаешься? — спросил уже строго.
        — С радости, что вижу вас, — признался тот, похоже, делая это без всякой утайки, открыто, будто и впрямь младенец. — Много слышал о вас, думал — какой вы. Вот и встретиться довелось.
        — Что же ты обо мне слышал?
        — Разное...
        Брови монаха сошлись на переносице, пропахав борозду, стали круче. Он проковылял к окну, стараясь незаметно подволакивать ногу: врождённая хромота давала о себе знать всё чаще. За окном уже вовсю полыхал перламутровым заревом вечерний закат: солнце раскалённым диском медленно начинало проваливаться за дальний гребень еловых верхушек, озаряя келью неестественным радужным светом.
        “Господи, красиво-то как! — подумал Василий. — Глаз бы не отрывал, век бы так любовался”.
        — Что молчишь? — повернулся к послушнику лицом, упёрся ладонями в подоконник, чуть-чуть согнув повреждённую ногу в колене, чтоб меньше ныла.
        — Отче... — Михаил подошёл так близко, что Василий мог сосчитать все веснушки на его носу с горбинкой. — Благослови, отче, — тихо попросил он.
        Не успел ещё монах воздеть руку, а послушник, сорвав с себя скуфейку, со стуком плюхнувшись на колени, уже припал под благословение. От каштановых густых волос Михаила пахло неведомой Василию то ли травой, то ли цветами. Глядя на покорно опущенную голову бельца, Василий обратил внимание и на его жилистую крепкую шею, которую стягивал жестковатый воротник подрясника, на его могучие плечи, дышащие здоровьем и молодостью. Чем-то знакомым, родным, давно ушедшим пахнуло от него, что, наверно, и не вспомнить уже. И как недавно Тихона — этого, в общем-то, безобидного старика с натурой младенца, — Василию вдруг захотелось обиходить новенького послушника, приголубить его, оставить в своей келье. Но, вспомнив слова иеродиакона, Василий, укорив себя за излишнюю сентиментальность, не поддался на этот соблазн. И то сказать: не сам ли только что до забвения иноческого правила наслаждался закатом, любовался солнцем, опускающимся за вершины деревьев, восхищался природой, мирской красотой, которую должен бы отвергнуть с первой минуты пострига. Неужто он, монах, всё ещё жив для внешнего мира? И красота земная ему всё ещё застит красоту небесную? И земное так же мило и желанно, как горнее? Неужто он лишился чувства небесной красоты? Нет-нет, лишиться этого — значит, впустить в своё сердце бесов.
        Василий подал знак, чтоб послушник встал с колен.
        — Пришёл-то что? Дело какое? — спросил без прежней строгости.
        — Макарий послал, — поднявшись и надев скуфейку, ответил Михаил.
        — Зачем же я ему понадобился?
        — Не знаю. Он не говорил, а я не спрашивал.
        Монах вдруг уловил в голосе послушника натянутость, некую недоговорённость. Встретившись с ним взглядом, понял: Михаил и хотел бы что-то сказать, но почему-то не решается. Тяжеловатый, с ямочкой его подбородок с жиденькой рыжеватой порослью чуть отвис, приоткрыв рот. Пухлые, словно налившиеся брусничным соком губы шевельнулись. Но тут же и сомкнулись, не издав ни звука.
        — Бородёнка-то у тебя... что так? — мягко, чтобы не обидеть, улыбнулся Василий.
        — Не растёт, отче, — простодушно ответил тот. — Видать, наследственное.
        — Ничего, ещё отрастёт... Ну, иди. Скажи Макарию: буду.
        Когда послушник вышел, Василий поднёс стул к божнице и, встав на него, затушил робкий угасающий огонёк лампады и отщипнул с фитилька нагар. Поправив жгутик, подлил маслица и снова зажёг лампаду. Закончив с этим, разоблачился и заново привёл себя в порядок, застегнув подрясник на все пуговицы. Скрутив косичку в узелок, схватил её резинкой. Лишь после этого, помолившись, отправился к Макарию.

        Келья игумена, просторная, светлая, была уставлена дорогой церковной утварью, что осталась ещё от Софрония. Никакой светскости в ней, конечно, не наблюдалось, но в шкафу, за потайной дверью, занавешенной тяжёлой бархатной шторой, была смежная комната, доступ в которую для простой братии был ограничен. Насельники об этом знали и не роптали, ведь ничего нарушающего монастырские правила там вроде бы не было. Разве что компьютер... Так электроника давно уже во многих обителях и приходах в порядке вещей. И как нынче современному человеку, пусть и монаху, без технических новшеств? Да никак.
        Макарий, подперев кулаками рыхлые, в жирных складках, проступающие даже под просторной рясой бока, стоял перед зеркалом, высунув щербатый язык, и, не стесняясь сторонних глаз, разглядывал его.
        — Как тебе новенький? — спросил не поворачиваясь, имея в виду послушника.
        Василий, оградив себя крестом, промолчал.
        Не услышав ответа, настоятель, удовлетворившись видом своего языка, огладил ладонью широкую, точно лопата, сивую бороду и повернулся к чернецу. Смерив его взглядом мутных в жёлтых прожилках глаз, скривил губы и хмыкнул. Заложив руки за спину, прошёлся валким шагом и остановился перед ним, покачиваясь с пятки на носок:
        — Так ты говоришь: дерзок игумен?
        Бледная щека Василия дрогнула, скулы покрылись налётом румянца: он почувствовал, как стеснило грудь.
        — Что натужился-то? — пытал Макарий. — Вона как распирает. Вижу, вижу... Всё нутро твоё вижу. Многих, наверно, проклял бы. Мне бы тоже прокричал анаксиос? А? Что воды в рот набрал? Отвечай, когда епископ тебя спрашивает!
        “Прав, похоже, был Тихон, — огорчился монах, — ошибся я в новеньком”.
        Василию казалось, что с годами он научился хоть сколько-то разбираться в людях, а тут оплошал, паршивую овцу принял за кроткого агнца.
        — Ладно, прощаю, — прищурил один глаз Макарий, избоченился, будто примеривался к строптивцу. — Не затем звал тебя. Хотя... моя б воля...
        Устроившись в креслице, что находилось за письменным столом, обтянутым зелёным сукном, на котором стоял старинный бронзовый канделябр и стопками лежали церковные книги, игумен забарабанил пальцами по дубовой кромке, размышляя, с чего бы начать.
        — Мне тут звонили... — качнулся он грузноватым телом вперёд, не приглашая чернеца присесть. Выждал секунду-другую и вновь откинулся назад. — Словом, я в курсе... ну... полковника этого. Пусть живёт у тебя, благо койка свободная.
        Макарий говорил, как-то приторно причмокивая, будто сосал леденец, отчего монаху вдруг стало тошно.
        — Не кичился бы ты шибко, Василий, — словно заметил что игумен. — На самом краю ведь стоишь. Ногтем колупни — и полетишь незнамо куда. Вспомни Антония — вот душевный был старец. Говорят, последние месяцы по чёткам и молился.
        — Душевные люди духа Божьего не имеют, — не моргнув, ответил чернец. — Антоний весь в Боге был, потому и дух прозрения обрёл.
        — Так он его послушанием обрёл и смирением. А смирение рождает покаяние. Смирись, Василий, уйми гордыню-то, вспомни, чему святые отцы учили: послушание выше поста и молитвы.
        — Но не выше Бога, — ответил тот.
        — Нарушивший обычай Церкви христовой не получит награду Господа, — назидательно втолковывал пастырь, пропустив сказанное мимо ушей. Одутловатое, мясистое его лицо налилось краской, чуть лупатые глаза с мутной желтизной в белках смотрели мрачно и, в общем-то, без надежды образумить заблудшую овцу. И чем пуще игумен обхаживал умными словесами Василия, тем никчёмнее казались ему собственные усилия.
        — Возгнушавшемуся малой чаши с напитком бессмертия не пить из большой, — увещевал Макарий.
        Встав с креслица, каким-то крадущимся шагом подошёл к чернецу:
        — Антоний был великим старцем. Но слушаться только таких, как он, — велика ли духовная заслуга? Пойти за тем, кто явно немощен, пойти ради Господа — не лучшее ли служение Ему? Ещё раз советую: смири гордыню, проси Спасителя о милости. Послушание выше любви, оно наполняет душу и украшает воспоминания неизгладимой сладостью.
        — Любовь — это Иисус Христос. Что может быть выше?
        — Христос — это смирение, — без прежнего запалу наставлял Макарий. — Любовь без смирения — всего лишь потехи плотские, страсти. Вот я — пастырь твой, саном выше тебя, а ты вошёл и поклониться даже не соизволил, — слукавил епископ. — Я же днесь и нощь за всех вас, чад своих, молюсь. А коли Богу будет угодно, и на полу пред тобою растянуся, — и он льстиво поясно поклонился. — Но и ты смирись, склони выю-то.
        Василий не смутился, промолчал.
        — Что, не хочешь?.. Так где же она — любовь твоя духовная? Что-то я не вижу её. Моя — вот она, бери, пользуйся, — размашистым движением игумен раскинул руки в стороны, и от него вдруг пахнуло застоявшимся потом. — Что же ты? Под крыло отца своего не хочешь идти? — и видя, что призывы тщетны, чуть повысил голос: — Только духа моего испроси: хочет ли он любовь твою принять? Любовь-то покорна, бежит от гордыни-то.
        — Имеющий любовь сдержан и не кричит о ней на каждом углу, он любит не словами, а делом, — произнёс Василий, затронув, похоже, самый чувствительный уголок сердца Макария, ибо тот, изменившись в лице, сцепил за спиной руки и, с трудом сдерживая себя, отошёл, уставившись в широкий квадрат окна.
        — Софроний твой тоже... думал, что пуп земли, что ему всё дозволено, — пылал уже гневом настоятель. — Совсем голову потерял архимандрит... А всё гордыня проклятая, ино пыжился показать себя первостатейным владыкой. Возомнил о себе... И что из того вышло? А? Ну молчи, молчи... молчание и терпение — золотое правило монаха.
        — Мы нужны Господу живые, а не мёртвые, — ответил Василий. — Скоро от монастыря только музей останется.
        — На что надеешься?! — сорвался на крик игумен. — Черней монаха быть хочешь?! Не будешь! А будет тебе анафема!..
        — Не верю, владыка.
        — Да как ты, червь навозный, прекословить мне смеешь?
        — Не верю, — повторил монах. — Достоин ли я, ничтожнейший, чести такой?
        — Что?!..
        — Пострадать за Христа — великое счастье для грешника.
        Макарий раскрыл, было, рот для ответного слова, но на вздохе и захлебнулся, точно язык проглотил. Василий же, запрокинув лицо вверх и скрестив на груди руки, с выражением, будто открылись ему небесные истины, спокойно и внятно произнёс:
        — За всё воздастся нехристям, — и, повернувшись к западу, где за окном в зыбком мареве всё ещё полыхало жаркими красками и лениво плыли перламутровые барашки облаков, погрозил окаянному скопищу: — Придёт, придёт час, и будет в России царь. А лжецари зря надеются. Пушка ещё найдётся! Ещё стрельнет пеплом-то!.. И каменные надгробья не спасут!..
        Скосив на Василия взгляд, игумен с минуту смотрел на него, как смотрят на прокажённого, страшась к нему приблизиться.
        — Горбатого могила исправит, — буркнул он, взмахом руки давая понять, что разговор окончен.


        Глава восьмая

        ЗАМЫСЕЛ ХОРОШ В ВОПЛОЩЕНИИ

        Зритель хоть и был ещё милосерден к Лёве, но начал испытывать некоторое томление.
        Возомнивший себя президентом Беня Павелецкий, коего, как и других актёров, вёл коварный поводырь Фетисейро, продолжал нести галиматью:
        — Вы, ребята, премьера слушайте, он большую жизнь прожил, побывал и сверху, и снизу... и снизу, и сверху... А меня взять, к примеру... мы с Колем три раза встречались. Вот такая мужская любовь, паньмаешь...
        — Клинтон тоже очень удобный партнёр, — поддержал тему плешивый и снял кимоно, под которым обнаружился довольно-таки цивильный костюм. — Да и Буш ничего. Правда, я не очень в восторге от его ранчо, но жили мы почти одной семьёй. Говорю это как бывший сотрудник разведки.
        — Шведской семьёй? — подковырнул “сын юриста”.
        — Общество должно отторгать всё, что связано с сексом! — жилы на лбу “бывшего разведчика” вздулись так, что их и впрямь можно было принять за рожки.
        — Не согласен, — возразил “премьер”. — Россия со временем должна стать еврочленом.
        — А я предлагаю — трам-бо-вать! — невпопад брякнул “сын юриста”. — Всех трамбовать!.. В Америку десять миллионов русских заслать. Избрать там своего президента, а Клинтону с Бушем — хорошую камеру в Бутырке. А то ядерная держава, блин...
        — Что-то ты того, мать русская... — заелозил в кресле “президент”. Потянулся к стакану, поморщился. — Здесь силой нельзя. Надо, чтоб без войны. Лучше будем уничтожать своё ядерное оружие вместе с Америкой. Дипломатия, паньмаешь.
        — Правильное решение, — кивнул “премьер”.
        Остальные тоже кивнули.
        — Да, правильное... — поднял стакан Беня. Осушив его, крякнул и закончил: — Моё решение.
        — Хирург, загнавший в морг двести больных, двести первого, может быть, и вылечит, — глядя на “премьера”, сказал “сын юриста”.
        — Ты что, гробы считаешь? — не понравилось тому.
        — Я гробы не считаю. Мне больше родильный дом нравится.
        — Зачем же предлагаешь презервативы в России выпускать?
        — Наши надёжнее. Как и наша литература: она более здоровая.
        — Ну вот... к Пушкину вернулись, — обрадовался Гоша Бернардов, похоже, дождавшись своей минуты. — Предлагаю выпить за то, чтобы незыблемый фундамент русской литературы уцелел и устоял перед грядущими бурями.
        — Ещё один умный нашёлся, — широкое лицо “премьера” сплющилось. — Правительство — это вам не тот орган, где можно только языком.
        — Давайте из одного стакана пить, тогда будет единая команда, — предложил “сын юриста”.
        — Ты жену свою учи щи варить, — бросил ему бывший. — Котлеты отдельно, а мухи отдельно!
        — России просто не везёт, — сомкнув влажные глазки и поникнув обрюзгшим лицом, пролепетал “президент”. — Пётр Первый не закончил реформу, Екатерина Вторая не... Столыпин не... я должен закончить... — и он захрапел.
        — Э-эх!.. — налил себе водки “премьер”: захмелевший актёр так вошёл в роль, что не мог уже остановиться. — Корячимся, как негры, а Россия — страна сезонная.
        — Женщина должна сидеть дома: плакать, штопать и готовить, — вдруг снова невпопад произнёс пьяненький “сын юриста”.
        — Ты хотя бы теоретически обоснуй, как второго Пушкина намерен делать, — напомнил ему “мэр”.
        — Нет такого теоретического обоснования рождения детей, — сказал тот.
        — Второго Пушкина — это полная чушь, несуразица, сапоги всмятку. Такой, — “бывший разведчик” презрительно кивнул на “сына юриста”, — только урода смастерит.
        — А сам!.. Что с подводной лодкой, гад?!.. — от выпитого его, видно, переклинило.
        — Утонула.
        — А мы ещё спорим, проверять их психику или нет, — поднялся со стула “премьер”. И рявкнул: — Проверять! Всех!
        — Минуточку, — вновь запрыгнул на стол Фетисейро. — Если всех проверять, то каждого из нас давно в дурдом надо отправить. Или на скамью подсудимых. А в Думе плакат вывесить: “Требуются дебилы”.
        Все так вжились в роль, так глубоко вошли в образ, что, если б и хотели, уже не смогли бы из него выйти: железная воля кукловода — этого негодяя коротышки — вела к одной цели. Правда, в какой-то момент, почувствовав что-то неладное, кое-кто принялся, было, протестовать, поглядывать на Лёву с Хаей. Но Шульманы, выпучив глаза, будто воды в рот набрали. В конце концов актёрам пришлось смириться с вынужденной “импровизацией”. А коварный Фетисейро против их воли продолжал дёргать за верёвочки.
        — Я намерен произнести тост, — с нарочитой фамильярностью приобнял Шульмана Гоша, держа за тонкую ножку фужер. — Так вот, говорю абсолютно искренне: когда-нибудь история назовёт этого человека, — похлопал он Лёву по плечу, — да, история когда-нибудь назовёт его великим мастером иллюзии. И пусть крылатое время — эта птица, летящая в неведомое, которую невозможно догнать, как собственную тень, — не удостоит его славы и почестей, коих он достоин...
        Позёрство пьяного актёра, ироничный и немного грустный голос его, как у нудного унылого докладчика, вызвали у публики зевоту. Заметив это, Гоша злорадно сверкнул глазами и со словами: “За тебя, друг!” — поцеловал Лёву взасос и... запустил фужер в зал. Бокал разбился вдребезги о край авансцены. Осколки стекла и брызги спиртного разлетелись в стороны, в основном на первые ряды партера.
        Гневные вскрики, ахи и охи пронеслись по залу. Но вдруг всё стихло, и прожекторы погасли. С минуту зритель сидел молча и неподвижно, как пришибленный, будто на него вылили что-то непотребное, гадкое, с неприятным едким запахом, который душил, не давая волю эмоциям. А когда прожекторы включились, два луча света, скрестившись, заскользили по рядам, создавая впечатление, будто какая-то мерзкая тварь с перепончатыми крыльями опустилась на головы людей.
        В тот же миг послышалась скабрёзная песенка, и под её пошленький мотивчик на сцену выплыли, прикрывшись только белыми ажурными передничками, в тёмных в сеточку чулках и туфлях на высоком каблуке уже знакомые нам полуобнажённые Кедринская, Бельникова и Придворская. Каждая держала расписной поднос, на котором в несколько рядков тонко позвякивали маленькие рюмки, почти до краёв наполненные водкой, а в хрустальных вазочках чернели маслины.
        Недавние “институтки”, сойдя со сцены, принялись разносить выпивку по залу, оставляя за собой шлейф дорогой парфюмерии. Желающих приобщиться к искусству было много, а посему актрисам раз за разом приходилось подниматься на сцену, чтобы вернуться к зрителям с новым угощением, отчего походка их делалась всё более развязной.
        Постепенно зал наполнился гулом голосов, в котором уже отчётливо слышались шуточки с нехорошим душком. Кто-то из партера уже намеревался запрыгнуть на сцену. Страсти накалялись. Рвались в клочья приличия. Лицемерная личина добродетели, как отблиставшие на солнце краски, потускнела и облупилась. Многие повскакивали с мест, не дождавшись конца спектакля, пошли к дверям, растекаясь по фойе.
        — Программа так себе, — говорил некто с перекошенным чахоточным лицом, направляясь в буфет.
        — Не скажите, — ответили ему, — насчёт “клубнички” у Лёвы фантазия очень даже развита.
        Группа зрителей всё-таки перемахнула через рампу и на глазах очумевших Шульманов и артистов подняла кресло с мертвецки пьяным Беней и, спустившись с ним в зал, в каком-то пародийно-похоронном шествии понесла Павелецкого в буфет, повесив на его грудь неведомо откуда взявшуюся табличку: “ОСТОРОЖНО, ПЕРВЫЙ ПРЕЗИДЕНТ!”
        Мотивчик одной пошленькой песенки сменился другой — “Семь-сорок”, и несколько человек в чёрных шляпах и лапсердаках уже на высветившемся экране с изображением Московского Кремля принялись отплясывать на сцене вокруг меноры. Да так энергично, с подпрыгиваниями и кривляньями, что со скрипом прогибались половицы, подскакивали стулья и даже стол, позвякивая неубранной посудой. Замысел великой иллюзии, то, что было “пунктиком” Лёвы ещё с детства, к чему стремился он всю жизнь, неожиданно обернулся тривиальной пьянкой.
        — И оторвусь же сегодня! — Гоша Бернардов, обхватив талию не очень-то сопротивлявшейся Авроры Миланской, пытался поцеловать её в шею. Та увёртывалась, нехотя отмахивалась, игриво поглядывала на Лёву, лицо которого от злости перекосилось до неузнаваемости.
        — Требую голубую гостиную! — вдруг выскочил узкоплечий недомерок, держа в руках старый виниловый проигрыватель.
        — А ну, дуй отсюда! — пнул его под зад ногой актёр Дима Изак, игравший мэра. — Тоже мне, онанист-затейник...
        Недомерок юркнул в просвет задних кулис, где находились декорации. Лёва, чтобы не видеть всего этого, последовал туда же.
        — Гражданин, у вас гульфик расстёгнут, — донёсся насмешливый голосок недомерка.
        Рука Шульмана машинально потянулась к ширинке, с коей, как выяснилось, было всё в порядке. Но тут Лёва чуть не столкнулся за кулисами со всенародным любимцем Сержем Ваканским, которому и предназначалось замечание. Но тот так и не удосужился застегнуть гульфик. Артист был не один, а с Эдит, чьё до неприличия вызывающее декольте довело бы до греха любого. Казалось, она прилично набралась, ибо с её языка слетали такие словечки, которые трезвая женщина вряд ли бы себе позволила.
        Не замечая Лёвы и обнажив упругие груди соблазнительницы, седой волокита уже мусолил их губами, стараясь отыскать под платьем какую-то застёжку. Появись сейчас его жена, Серж не заметил бы и её: слишком уж много у него было сегодня препятствий на пути к Эдит. Может, поэтому изношенный организм артиста, не справляясь с переизбытком страстей, время от времени впадал в полусонную одурь, которая внезапно сменялась пылкими поцелуями и вздохами.
        — Только не здесь, — искусно дрожа от жгучих прикосновений старого развратника, шептала Эдит, — только не здесь...
        Лёве как никогда вдруг захотелось пожалеть себя. И действительно, на минуту жалость к себе заслонила все чувства. И хотя он понимал, что это не самое лучшее лекарство, что сострадание к самому себе не прибавляет ни сил, ни ума, он ничего не мог с собой поделать. Ему было очень жаль себя. Не бабушку, не маму, не Хаю или кого-то ещё, а именно себя.
        “Одурачил меня проклятый, — думал о коротышке Лёва, — одурачил, подлая образина...”
        На миг Шульману показалось, что одной ногой он стоит здесь, на подмостках, а другой проваливается в бездну. И не только он. Все, кто сейчас находился в подвале, горели тем же адским пламенем, как некогда горело здание ВТО на противоположной стороне Тверской. Но теперь это был невидимый пожар, а потому более опасный и страшный. Внезапное ощущение его, воспринятое логикой повреждённого Лёвиного ума, приоткрыло “великому” режиссёру такие чудовищные тайны, от которых мороз прошёл по коже.
        Выпито и съедено было уже немерено, а ночь длилась и длилась. Атмосфера банкета, преждевременно начавшегося сумбурной пьянкой, сияние огней и блеск зеркал, гнусные интрижки и корпоративный интим толкали беспечных людей поупражняться в “любви”. Торжество плоти затягивалось. Веселились до упаду. В неистовом танце смерти кружили на сцене черные шляпы и лапсердаки, пока, наконец, не попадали в изнеможении. И никто не ведал, какая тревога терзала Шульмана. Никто не желал спасения от пожирающего невидимого огня. Царство чистоты — возвращение к Вечному и Сущему — было чуждо разгулявшейся публике. Она боялась и не признавала Его.
        — Неплохо бы газетную шумиху поднять вокруг всего этого, — бархатным баритоном произнёс мэтр.
        — Сделаем, — пообещал Фетисейро. — Всегда найдутся те, кто вверит себя мне, надеясь на ответную помощь.
        — Помощь?
        — Уверять людей намного легче, чем верить себе.
        — Пожалуй. Но нам пора.
        Ложа театрального подвала вмиг опустела, словно в ней и не было никого. А вскоре из-под арки высокого дома на Тверской вышли три тёмные фигуры и двинулись к Манежной.
        Предрассветная улица была ещё вымершей. Лишь полная шафранная луна, плывшая над крышами, напоминала о жизни, о космической бесконечности, да изредка нарушали тишину несущиеся с включёнными фарами автомобили.
        — Бернардов-то каков... — хихикнул коротышка.
        — А Ваканский... — отозвался испанский гранд, замедлив шаг.
        — Да-а, высоким штилем можно опошлить всё.
        — Искусство разврата ценится в этом обществе... — сказал Джо и, будто что-то вспомнив, остановился: — Пожалуй, вернусь.
        — Позвольте и мне, господин, — замер в ожидании Фетисейро.
        — Тебе-то зачем? — спросил мэтр.
        — Под Пушкина пойду рядиться да виниловый проигрыватель слушать. Люблю, знаете ли, рок-музыку.
        Теон поднял голову и посмотрел на луну: тень омрачила его лицо.
        — Англомания — болезнь опасная, — произнёс менторски. В искажённом отсвете ночного светила глаза его стали странно асимметричными: правый был как будто крупнее левого, который потускнел, сделавшись почти невидимым. Но даже одним глазом мэтр, казалось, видел всю Вселенную насквозь — от края до края.
        — Опасная болезнь англомания, — повторил он. — С таким диагнозом — и в президенты. Гм... гм... глядишь — и нет государства.

        Невесело закончилась ночь в знаменитом подвале. То ли запамятовав, то ли не придав значение тому, что юбилей театра следовало бы отмечать в високосный год (а он, заметим, ко времени описываемого нами события ещё не наступил), режиссёр нарушил традицию, сместив премьеру спектакля на полтора десятка лет. Увы, его уже не переиграть.


        ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

        ...сила Божия в немощи
        совершается...
        2 Кор. 12:9

        Глава первая

        ЖАДНОСТЬ ФРАЕРА СГУБИЛА

        В монастыре Плахов появился ближе к вечеру. Через главный вход, где в кирпичной постройке дремал охранник, Антон Глебович прошёл, как обычный прихожанин, не “афишируя” себя, но и не таясь, понимая, что играть в конспирацию бессмысленно. Неплохо ориентируясь на территории, он сразу же направился к старому корпусу общежития, где находилась келья отца Василия.
        Миновав трапезную, в тенистом скверике, частью поросшем мелким рябинником, вербой и декоративной ракитой, где только начинали сгущаться сумерки, полковник услышал тихий оклик. Сначала даже подумал: не почудилось ли? Нагнувшись и делая вид, что развязался шнурок ботинка, осмотрелся. Оклик из густой зелени кустов повторился. Без всяких сомнений, это был условный сигнал, и предназначался он Плахову.
        Ещё раз внимательно осмотревшись и ничего в этом глухом монастырском уголке подозрительного не обнаружив, сыщик в одно мгновение нырнул в узкую лазейку ветляника и скрылся в зарослях. Но тут же споткнулся. И если б не крепкие руки незнакомца в чёрном, непременно упал бы.
        — Осторожно, товарищ полковник, — услышал приглушённый голос, — здесь такие ветки, что глаз можно выколоть.
        Пригнувшись, прикрываясь ладонью и раздвигая упругие ветки, так и норовившие хлестнуть по лицу, Плахов решил было выпрямиться, но голос упредил:
        — Лучше присядьте. Крапиву я примял. И сотовый отключите, мало ли что...
        Сыщик последовал совету, отключил мобильник. Но, присев, невольно съёжился: помимо крапивы, стали донимать комары.
        Приподняв полы своего длинного подрясника, на корточки сел и незнакомец.
        — Я вас уже минут десять поджидаю, — всё так же шёпотом продолжал он. — Вечерня скоро, а здесь строго.
        — Так ты и есть... “Летучая мышь”?
        Послушник добродушно улыбнулся, но на вопрос не ответил.
        — На фотографии ты немного другой, — внимательно разглядывал его сыщик. — Не пойму только — почему, но другой.
        — Всё дело в одежде. Вы же не послушника ожидали увидеть, — и протянул руку: — Дорош. Михаил, — представился он. Затем достал связку из двух ключей и отдал их Плахову.
        — Что это?
        — Дубликаты. От игуменских хором.
        Сыщик поскрёб ногтем подбородок, успевший уже зарасти щетиной.
        — Не сомневайтесь, Антон Глебович. Я лично проверял: каждый ключ, как родной, к замку подходит.
        — Я и не сомневаюсь. Рассказывай.
        Глаза Михаила загадочно блеснули.
        — Недавно у Макария посетитель был. Видел я его, к сожалению, со спины. Высокий, крепкого сложения. Видел, как входил он в келью... А выходил ли?..
        — Вот как… И когда это было?
        — Позавчера. Поздно вечером. До приезда отца Василия.
        — Странно.
        — Вначале мне тоже показалось это странным, но когда я всё сопоставил...
        — Как он был одет?
        — В штатском. Но выправка военная.
        — Ну-ну, продолжай.
        — Вы сами-то ничего необычного в монастыре не заметили, товарищ полковник?
        Плахов обратил внимание на некоторые “новшества”, появившиеся в обители, но делать выводы не спешил. И если б не Дорош, вряд ли бы сразу догадался, что изнутри и снаружи часть строений оборудована по последнему слову техники.
        — Камеры слежения у главных ворот заметили?
        Плахов утвердительно кивнул.
        — Такие камеры имеются на входе в храмы и в здания монастыря.
        — Они находятся только снаружи?
        — Часть видеокамер установлена внутри помещений. Самое же интересное, что три скрытые камеры — в келье отца Василия. Естественно, статичные, но сектор обзора большой. В коридорах тоже. Всё отлично просматривается.
        — Тебе-то откуда известно?
        — Долго объяснять. Но можно проскочить почти незаметно.
        — Как?
        — Плотно прижавшись к стене, где тень. И... везение.
        — Где расположены камеры?
        — Те, что в келье?
        — Да.
        — Одна примерно в метре над притолокой двери, спрятана в проводку. Вторая — в оконной раме. А третья — в шкафу, над столом Василия.
        — Откуда такая уверенность?
        — Проверял. А вы с подобной техникой сталкивались когда-нибудь, товарищ полковник?
        — Приходилось, — отмахиваясь от комаров, Плахов снова поскрёб щетинистый подбородок.
        — Тогда вот что, — Михаил сдвинул рукав подрясника. Нажав кнопку подсветки циферблата, посмотрел на часы. — Скоро служба. Все будут в храме. Это реальный шанс посетить келью Макария.
        Дорош быстро и чётко изложил суть дела.
        — Узнаю школу Зарудного, — немного смутился сыщик, привыкший сам инструктировать подчинённых.
        — Я, конечно, мог бы справиться без вас, но очередное моё отсутствие во время службы насторожит братию. Первый раз я выкрутился, но второй — вряд ли удастся.
        — Тебе туда больше нельзя, — согласился Плахов. — А то, о чём ты рассказал, кое-что меняет.
        — Вам тоже надо быть очень осторожным. Я не исключаю, что в келье Макария кто-то находится.
        — Думаешь, тот посетитель?
        — Чем чёрт не шутит.
        — Послушник, а рогатого поминаешь, — пошутил Плахов.
        И правда, в ту же минуту послышались отдалённые шаги, которые становились всё отчётливее. Наконец на асфальтовой дорожке монастырского скверика показались двое. Как звери, преследующие добычу и подгоняемые инстинктом, они кого-то явно высматривали, направляясь к зданию монашеского общежития.
        — Не по вашу ли душу?
        — Возможно, — проводил их взглядом Плахов.
        — Знакомые?
        — С утра меня пасут. До самой прокуратуры вели. Открыто. И здесь — как у себя дома.
        — Да, чувствуют себя уверенно. Но здесь я их не видел, хотя в послушниках вторую неделю.
        — Смекаешь, куда направились?
        — Догадываюсь. Но если это контролёры, значит, действуют по приказу.
        — Думаю, это не просто контролёры. Кстати, убийцы прежнего игумена были хорошо знакомы с территорией монастыря. Иначе как бы они смогли ночью отыскать его келью?
        — Осведомитель?
        — Не исключено, — вслух стал размышлять Плахов. — И ещё: они точно знали, в каком из двух сейфов находятся деньги, но вскрыли оба. Зачем? Ведь из сейфа, где были древние иконы и кресты, представляющие огромную ценность, преступники не взяли ничего. И пять тысяч долларов, можно сказать, лежащих на самом виду в ящике стола, не тронули. Нестыковочка получается.
        — Фикция?
        — Уверен. Деньги — лишь отвлекающий манёвр. Это были не воры. Промашка вышла с пятью тысячами у того, кто хотел замаскировать всё под ограбление.
        — Но официальная версия...
        — Какая именно? — не без сарказма спросил Плахов. — Их же было несколько. По одной, если ты в курсе, убийство было совершено из корыстных побуждений. По другой, убитый мог стать жертвой мести со стороны одного из своих бывших послушников или прихожан. И! — поднял палец сыщик: — Почему монахи позвонили в милицию только спустя три часа после того, как нашли тело Софрония?
        — Да потому что никто ничего не знал, — ответил Михаил. — Я всё проанализировал и готов с определённой уверенностью утверждать, что монастырские служащие, трудники, а тем более братия, к убийству непричастны.
        — Откуда опять такая уверенность?
        — При первом знакомстве со списком подозреваемых у меня ещё были некоторые сомнения. Но когда появились данные по каждому из них: кто и где был в момент убийства, поминутно...
        — Да ты, я вижу, отлично осведомлён. От кого получал информацию?
        — От Виктора Степановича.
        — Ладно, это уже не имеет значения. Ты вот что: как можно быстрее свяжись со своими людьми и подготовь данные по этим двоим, которых сейчас видел. Хотя... что-то мне подсказывает, сработаешь вхолостую.
        — Вы сами-то что собираетесь делать?
        — Я-то? — интригующе посмотрел Плахов и вынул из кармана пиджака плоскую пластмассовую коробочку.
        — Что в ней?
        — Обычный компьютерный диск.
        — Кажется, понимаю, — глаза Дороша выдали тревогу. — На живца решили.
        Плахов прихлопнул на шее уже напившегося крови комара и опять недовольно закряхтел:
        — Ты что, получше места не мог найти? Сидим, как урки, комаров кормим.
        — Здесь самое надёжное место. И обзор отличный, всё как на ладони. И где бы я вас столько времени мог ждать? Тем более что за вами “хвост”.
        — А если б я опоздал? Или вовсе не пришёл?
        — Интуиция.
        — Интуиция, ишь ты!.. Никто здесь не догадывается — кто ты?
        — Обижаете, товарищ полковник.
        — Смотри, монахи народ особый, человека насквозь видят.
        Дорош, в общем-то, понравился Плахову: нормальный, без гонору и без всяких там закидонов. А главное — деловой, грамотный. Таких побольше бы в розыск.
        — В каком звании? — спросил уже отеческим тоном.
        — Капитан.
        “Как Родин, — подумал про себя. — Но тоже самонадеян”.
        — По виду не скажешь. Выглядишь очень молодо, — произнёс вслух и грустно вздохнул.
        — Наследственное, — сказал Михаил и, будто прочитав мысли полковника, добавил: — Мне ведь не по вашему ведомству звёзды вешали… Не переживайте, Антон Глебович, я в таких переделках бывал... а здесь — тишь да гладь, да Божья благодать.
        — Времени у нас с тобой, капитан, почти не осталось. Нутром чувствую: не осталось. Вот о чём я... Ты хоть знаешь, что со здешним участковым случилось?
        — С Зорей?
        — С ним.
        — Говорят, будто колдунья... ну... порчу навела.
        — Чёрная графиня?
        — Вы тоже слышали?
        — Так, одним ухом.
        — Только не верю я в это. Накачали парня чем-то. Так накачали, что, похоже, не выкарабкаться ему.
        — С чего ты взял?
        — Был я у него. Сегодня. С медсестрой разговаривал.
        — Вот так новость! — удивился Плахов. — А почему с медсестрой, а не врачом?
        — Боится. По-моему, очень напуган. И медсестра мне по секрету лишь сказала. Тоже боится.
        — Да-а... дела... Стоп! Как ездил? — спохватился вдруг Плахов. — И что, здесь никто не заметил твоего отсутствия?
        — Не заметили, — улыбнулся спецназовец. — Нас ведь не только убивать учили.
        С каждой минутой Михаил нравился полковнику всё больше.
        — А я завтра в Добрыниху хотел съездить, — сказал сыщик. — Если, конечно, за ночь ничего не случится.
        — Время только потеряете.
        — Почему?
        — Как бы это помягче... словом, Зоря теперь что младенец годовалый. Зрелище не из приятных.
        — Жаль. Мы ведь так и не знаем, чем занимался он после того, как расстался с Родиным. А это бы многое прояснило. Есть, конечно, догадка, но, сам понимаешь, всего лишь догадка. А теперь... кто знает, что за те часы произошло? Возможно, у Родина был ещё контакт, о котором нам неизвестно.
        — Со мной он должен был встретиться. Но кто-то нас опередил.
        Михаилу пора было идти.
        — Номер бы вашего телефона, товарищ полковник. Так, на всякий случай.
        Они обменялись номерами телефонов.
        — Сегодня в прокуратуре, в кабинете Новокубенского, монаха видел. Из ваших, — задержал его Плахов.
        — Тихона видели, его Макарий в город посылал.
        — Как думаешь, за какие такие услуги Макарий прокурорским деньги отстёгивает?
        — Вот вы о чём, — приподнялся с корточек Дорош, разминая ноги и оправляя подрясник. — Решили, что это связано с нашим делом?
        — Ошибаюсь?
        — Видите ли, настоятель крайне невоздержан в употреблении алкоголя, вот и попался.
        — Подумаешь, многие из них пьют.
        — Дело не в этом. Прокуратура, по приказу свыше, разрешила оборудовать прослушкой и видеокамерами вотчину Макария за счёт спонсора, желающего после смерти обрести покой в земле обители. Игумен был только “за” — в монастыре же много ценностей. Но он как выпьет, так с похотью своей справиться не может. А завистники всегда найдутся. Вот и попался на собственный крючок.
        — Жадность фраера сгубила, — усмехнулся незлобиво Плахов.
        — Почти так. Монастырь богатый, сам контролирует свои финансы. В прокуратуре не филантропы сидят.
        — Как на это смотрит прокурор?
        — Хоть он, быть может, и не жулик, в чём я сомневаюсь, но от халявы кто же откажется…
        Расставшись с Дорошем, Плахов быстрым шагом шёл к монастырскому общежитию, зная, что в келье давно ждёт Василий, которому он отзвонился ещё днём. Кроме двух монахов, никого по дороге не встретил, но не сомневался: хоть пара глаз в эти минуты, да наблюдает за ним.
        Возле общежития на фонарном столбе была укреплена видеокамера. Такая же камера была в холле первого этажа, но её установили так, что сразу не догадаешься: оптический глазок незаметно выглядывал из-под деревянных перекрытий, разделяющих этажи.
        Келья Василия находилась на первом этаже. И когда сыщик шёл длинным пустым коридором, минуя безымянные двери, в простенках между которыми чернели огромные чугунные заслонки печей, по старинке топившихся аршинными брёвнами, в памяти всплыл один сюжетец.
        Как-то в час относительного утреннего затишья он так же шёл по коридору родного Управления в свой кабинет. А когда открыл дверь, сразу заметил выдвинутый ящик рабочего стола, в нём лежал пухлый конверт.
        Нет, Плахов ни разу не поддался соблазну, не запятнал своих погон (даже мало-мальски) подозрением. Но что это меняло? Продажности среди коллег хватало и без него. Не он — так другие.
        “Прав Дорош, — снова подумал полковник, — мало кто сейчас откажется от халявы”.
        Монах встретил сыщика сдержанно, но с сердечной бодростью; сам подошёл к Плахову, и они троекратно расцеловались.
        — Вот и облобызались по монашескому чину, — сказал Василий и, хоть был гораздо моложе, мягко пожурил: — Припозднился ты, Антон Глебович, мог бы и раньше явиться. Теперь же говорить некогда. Если голоден — в тумбочке хлеб найдёшь. А коль телом сомлел, в постель ложись, — указал на койку у стены, — она твоя. Макарий и так меня поедом ест.
        — Благослови, отче, — слегка наклонил голову Плахов, не опуская взора.
        Их взгляды встретились. Василий, ткнув перстами в ладони сыщика, сложенные лодочкой, осенил его. Полковник, не сводя с монаха глаз, будто случайно, приложил палец к губам.
        Да, они понимали друг друга без слов: не далее как вчера по дороге в обитель Плахов предупреждал Василия: что бы ни случилось, ничему не удивляться.
        После ухода монаха сыщик внимательно осмотрел помещение, но так, словно и не подозревает о видеокамерах.
        Солнце давно уже провалилось за горизонт, и отблеск дневного светила рассеянным умирающим светом слабо сочился в окно. За последние сутки Плахов так вымотался, что ему и впрямь захотелось прилечь. Он выключил настольную лампу. И в келье — обычной комнате — сразу стало сумрачно. Сняв пиджак, повесил его на спинку стула у стены, где лежал оторванный плинтус с торчащими из него гвоздями. Наплечную кобуру, в которой находился ни разу не подводивший его “Макаров”, снимать не стал. Сбросив ботинки, прилёг на койку.
        Зыбкий свет, исходящий от лампадки, показался неожиданно ярким. От звенящей тишины и дивного лика икон сердцу вдруг стало сладко, а по телу разлилось тепло. Плахову казалось, что уже давно ему не было так хорошо. Захотелось закрыть глаза и уснуть. Но расслабляться было нельзя. События последних дней развивались так стремительно, принимая столь необычный, подчас неправдоподобный оборот, что даже он, опытный сыщик, не находил некоторым вещам объяснений.
        Например вчера, когда люди Брехтеля доставили его к Иорданскому. Плахов до сих пор терялся в догадках: мистификацией было то, что показали ему, или происходило на самом деле? А показали ему видеозапись того предрассветного утра, когда Антону Глебовичу, находившемуся под капельницей, в расплывчатом сумраке комнаты померещился узколицый тип в перчатках. На экране, кроме самого Плахова, конечно, никого не было, но полковник отчётливо видел, как штатив с капельницей, без каких-либо видимых причин, сам собой наклонился. Один из металлических зажимов вдруг отстегнулся, завис и, как в невесомости, поплыл по контуру системы.
        Глядя это “кино”, Плахов, разумеется, не испытывал тех чувств, какие испытал, будучи в том полубредовом состоянии, но впечатление было такое, словно он смотрел фильм о паранормальных явлениях. Особенно ярок был момент с чашкой, когда сыщик запустил её в пустоту: вопреки законам физики, зависнув в воздухе, чашка изменила траекторию полёта и, набрав скорость, ударилась о репродукцию Красной площади и вдребезги разбилась.
        Возможно, не просмотрев эту видеозапись, Плахов не придал бы должного значения всей этой мистике, о которой говорил Иорданский. Вот почему, оставшись в кабинете Новокубенского, он внимательно изучил протоколы допроса, обращая внимание на каждую, даже, на первый взгляд, малозначительную деталь.


        Глава вторая

        СКАБРЁЗНОЕ ДЕЛЬЦЕ

        Если кто-то думает, что для мыслящего большинства безвозвратно кануло в Лету время кумиров, обожания кого бы то ни было, глубоко заблуждается. И неважно, что кумиры, олицетворявшие некогда высокую духовность и нравственность общества, в мгновение ока превратились в беспринципных клоунов, алчущих дешёвой славы и лёгких денег артистов, кои в подавляющем большинстве ничем не лучше, а порой и омерзительнее тех, кто занимается древнейшей профессией мира.
        В московском Доме кино на Васильевской улице в десять часов утра должна была начаться гражданская панихида по народному любимцу Сержу — так величал себя, как мы помним, один из последних могикан, артист Ваканский, безвременно ушедший в мир иной три дня тому при загадочных обстоятельствах во время спектакля в подвальчике в Большом Гнездниковском переулке.
        Установленный на сцене, затянутой чёрным бархатом, великолепный двухкрышечный гроб из натурального дуба хоть и утопал в цветах, производил удручающее впечатление отполированным до глянца корпусом, холодный блеск которого не смягчался ни резьбой, ни инкрустацией, ни гофрированной белой тканью внутри.
        Большой портрет актёра с траурной лентой, обложенный снизу венками, возвышался над потоком людей, идущих мимо гроба. Все несли гвоздики или розы. Ослепительно красивый Серж смотрел со своего портрета на медленно движущийся живой поток с такой обворожительной улыбкой и таким лукавым прищуром, словно сам уже попал в рай с кущами.
        “Завидуйте, господа, завидуйте!..” — говорил его взгляд.
        Он как будто и впрямь был очень доволен собственными похоронами: в пронзительной тишине, под нежную мелодию из фильма, который принёс ему оглушительную славу, шли и шли его поклонники и поклонницы.
        В первом ряду на стуле, как и положено, с покрасневшими от слёз глазами, припухшими от неумеренных возлияний, в каком-то полушоковом состоянии сидела вдова. Сыновья великого актёра стояли с каменными лицами. С постными физиономиями молчали родственники и друзья. Соболезнования приехали выразить известные политики, журналисты и звёзды шоу-бизнеса — весь тот цвет изрядно надоевших диссидентов и сомнительных личностей, которым впору было отправиться на свалку истории. Даже заклятые враги впервые за долгие годы собрались вместе.
        Лёва Шульман под ручку с Хаей едва сдерживал слёзы. В стороне от них скорбел в одиночестве давний приятель покойного Эраст Фёдорович Иорданский. Отрешённо смотрели на неподвижное загримированное лицо покойника Дима Изак и Лера Плохих. Беня Павелецкий и Гоша Бернардов в сопровождении дюжих молодцов в строгих тёмных костюмах с белыми повязками на рукавах исполняли роль почётного караула и “стражей порядка” одновременно. Актрисы Кедринская и Миланская не стеснялись рыдать в голос. Им вторили Бельникова и Придворская. Не склонный к сантиментам Фима Мясохладобойня, опустив голову, незаметно смахивал слезу. Даже великий кощунник Костя Самодуров, время от времени бегавший к кулеру с холодной водой, не иначе как под влиянием всеобщего психоза, прослезился.
        А люди всё шли. Разных возрастов. Разного социального положения. Многие, чтобы проститься с любимым артистом, отпрашивались с работы, занимали очередь у дверей Дома кино уже с раннего утра, задолго до отпевания покойника, совершавшегося совсем в другом районе Москвы. Ибо гроб с телом привезли на Васильевскую только ближе к полудню. Никто не сдерживал слёз: ни молодые, ни старые. Какая-то пожилая дама несла в руках фотографию дочери, которая по уважительной причине не смогла проводить своего кумира в последний путь.
        — Скажи, Фетисейро, разве усопших положено отпевать до гражданской панихиды? — спросил мэтр, расположившись в крайнем от прохода кресле, в среднем ряду зрительного зала, рядом с бригадой “скорой помощи”.
        — Нет, мой господин, — ответил коротышка. — После отпевания, по церковным, разумеется, канонам, усопшего положено сопроводить на кладбище.
        — Почему же тело привезли сюда?
        — Обстоятельства, мэтр, — сказал Курандейро, рассматривая публику в зале и поглядывая на сцену. — Обстоятельства изменили весь порядок действа.
        — Обстоятельства? Что за бред! А Церковь?
        — О, когда такая величина уходит в мир иной, это не принципиально, не грех и нарушить каноны.
        — Ты хочешь сказать...
        — Именно это я и хочу сказать. Церковь не рассматривает данный случай как нарушение канона.
        — Гм...
        — Если учитывать все нарушения, — не удержался от саркастической ухмылки Фетисейро, — то сами понимаете, что из всего этого может выйти.
        — Важно успеть пройти все процедуры в три дня, — заметил Курандейро.
        — Что ж, похвально, — удовлетворился ответами Теон. — А скажите-ка...
        Но его слова утонули в ахах женщин бальзаковского возраста, чей траурный вид не вызывал никаких сомнений в глубине чувств и в искренности переживаний по усопшему.
        — Я просто была влюблена в него! — воздыхала одна из них, с заплаканными глазами и припухшим носом. И хотя влажные глаза были у всех, у говорившей они не переставали слезиться ни на минуту. — Это идеал мужчины! Это!..
        — Актёр от Бога! Высокой пробы! Очень высокой!.. — вторила другая, глуповатая на вид, но довольно-таки миленькая. — Я не пропустила ни одного спектакля с его участием.
        — Таких теперь нет, — глядя на портрет Сержа, промокнула уголки глаз кончиком чёрной косынки третья дама, с ярко-красными губами.
        — Он так любил жизнь!..
        — Он и сейчас ещё кое-кому нравится.
        — Мёртвый?
        — О, не надо!.. Для меня он всё ещё жив!.. — всхлипнула первая.
        И правда, — если можно так сказать о мёртвом теле, красиво упакованном в гробу, — покойник выглядел великолепно. Никаких следов на коже неподвижного и в меру припудренного лица, напоминающих, что это всего лишь труп, не наблюдалось. Оно было прекрасно, это лицо и, как бы кощунственно ни звучало, было достойно восхищения. Казалось, Ваканский просто уснул или продолжал играть одну из многих своих ролей, коими часто приводил публику в восторг.
        — А что это за таинственная история с его смертью? Говорят, тело нашли где-то в Прибалтике?
        — Я тоже слышала, какая-то фантастическая телепортация...
        — Вы верите журналистам? — заплаканные глаза первой сверкнули. — Они такое насочиняют!..
        — Но что в смерти Ваканского замешана девица лёгкого поведения, это бесспорно, — фыркнула дама с красными губами.
        — Без женщин здесь явно не обошлось, — сказала глуповатая.
        — Сплетни. Обычные сплетни, — хлюпнула припухшим носом первая.
        — Как же, сплетни!.. Сама читала — “Любовь до гроба”. А вчера по НТВ, кажется, тоже передавали, что некая рыжеволосая бестия была с ним. Шерше ля фам, как говорится.
        — Что ещё за бестия?..
        — Почём я знаю, — пожала плечами дама с красными губами. — По слухам, их было чуть ли не три.
        — Если даже так... что здесь удивительного?!.. — оправдывала своего кумира первая.
        — И я говорю: ничего удивительного — такой красавец!.. Мог себе и позволить...
        — Кто бы они ни были, эти бестии, Серж настоящий везунчик, — вздохнула глуповатая, но тут же спохватилась: — Ой, я что-то не то сказала...
        — Всё то, всё то... — прикрыв уголком косынки яркие пухлые губы, поманила приятельниц третья: — Акулы пера и спецслужбы теперь ищут этих рыжих бестий. Настоящий скандал. Кстати, сегодня утром по телевизору опять передали: ещё один тип фигурирует в том скабрёзном дельце, тоже якобы соблазнённый одной из этих рыжих...
        — Кто же? — спросила первая.
        — Некий французский рантье русского происхождения, эмигрировавший в Париж из-за крупных финансовых афер.
        — А я слышала, это испанец, проживающий в России...
        Бруджо Курандейро нарочито громко покашлял. Женщины настороженно переглянулись, посмотрели по сторонам и поспешили к выходу.


        Глава третья

        ЭФФЕКТ ПРИСУТСТВИЯ

        Лёжа на кровати в келье, Плахов вспоминал события ушедшего дня. От звенящей тишины и дивного лика икон на сердце было сладко, даже запахи были какие-то особенные, тоже нежно-сладкие, что ли. Давно сыщику не было так хорошо. Может, поэтому и мысли выстраивались в стройную логическую цепь. Ведь не зря, ой, не зря, оставшись в кабинете Новокубенского, Антон Глебович внимательно вчитывался в протоколы допроса, обращая внимание на каждую деталь.
        Дело, заведённое по факту убийства оперуполномоченного капитана Родина, ещё не успело сильно разрастись, и материалов было не так уж много. Сыщик уже отчаялся найти что-либо существенное, как вдруг на дне папки наткнулся на любопытный документ: в рапорте участкового инспектора Андрея Зори, решившего, видно, закрепить доказательство какого-то важного факта, было отмечено, что Родин интересовался ксероксом. Дата с подписью Зори свидетельствовала о том, что служебная записка была составлена за день до помещения младшего лейтенанта в психиатрическую лечебницу.
        Как рапорт оказался в папке и почему Новокубенский его не уничтожил, Плахов мог только предполагать. Скорее всего, самонадеянный следователь не придал ему должного значения. Поэтому оставалось только догадываться, какие умозаключения заставили сыщика предпринять ряд действий, объяснить которые вряд ли удастся. Тем не менее действия эти были предприняты.
        ...В первую очередь Антон Глебович осмотрел внимательнейшим образом личный автомобиль Родина, который как “вещдок” всё ещё находился на спецстоянке, за железобетонной стеной возле здания городской прокуратуры.
        Бежевая девятка как будто нарочно была зажата между милицейским уазиком и чёрной иномаркой с синей мигалкой на крыше. Направляясь к девятке, Плахов ещё издали заметил, как из будки охраны вышел человек в камуфляже. Сыщик показал удостоверение.
        — Где ключи от тех “Жигулей”? — показал на машину.
        — В зажигании. Где же им быть! Или в бардачке, — ответил тот и добавил: — Сегодня уже приходили двое. Тоже с удостоверениями.
        “Неужели опоздал?” — Плахов почувствовал, как по рукам — от кончиков пальцев и выше — пробежали мурашки. С ним подобное случалось, особенно в моменты наивысшего напряжения, когда ещё неясная, подсказанная интуицией разгадка была совсем рядом, но по каким-то не всегда от него зависящим причинам или просто по нелепой случайности всё в одночасье рушилось.
        Двери машины были не заперты, но ключей в зажигании не было. Разместившись в кресле водителя, Антон Глебович с минуту глядел в лобовое стекло, на мелкие сколы на нём, на закрывавшую обзор серую, забрызганную смолой бетонную стену за окном. Представил себя на месте Родина: если б тот и спрятал ксерокопию, то только здесь, в своей машине, потому что больше негде. И спрятал бы так, что те, кто за ней охотились, даже не заподозрили бы, что она на самом виду. Но спрятать в салоне “Жигулей” таким способом важную улику... это из области фантастики.
        Плахов посмотрел в зеркало заднего вида. Затем — в боковые зеркала. Ничего подозрительного как будто бы не заметил. И всё равно, надо было действовать очень осторожно: не исключено, что за ним всё ещё следят.
        Он внимательно обвёл взглядом салон. И хоть понимал, что здесь уже “поработали” и шансы что-то отыскать близки к нулю, принялся за дело.
        Сначала отогнул солнцезащитные козырьки и проверил их. Затем заглянул во все отсеки, полочки и кармашки. Осмотрел обшивку дверей, проверив каждую щель. Заглянул под коврики и сиденья, ощупав каждый шов. Лишь после этого открыл бардачок.
        Сверху лежала пустая пластиковая бутылка из-под чая Lipton. Под ней — две сложенные автомобильные карты Москвы и Московской области. Одна — совсем ещё новая, другая — потрёпанная, склеенная по перегибам скотчем, чтобы не расползлась окончательно. Сыщик взял старую и попытался развернуть её. Но, то ли от жары, то ли от того, что склеена карта была небрежно, ветхая бумага слиплась, стала рваться.
        “Так бывает, — подумал Плахов: — купишь новую, а старая в машине валяется. Не жалко вроде, да руки не доходят выбросить...”
        Вынув обе карты, встряхнул их, стал изучать содержимое бардачка. В нём обнаружилась целая кипа старых заказ-нарядов из автосервиса, какие-то буклеты, визитки и тот мелкий хлам, что накапливается годами и о котором думаешь: авось сгодится.
        Поиск в салоне ни к чему не привёл. Антон Глебович, укладывая вещи снова в бардачок, уже намеревался осмотреть багажник, как в надорванном сгибе старой автомобильной карты заметил тонкую белую полоску инородного листа бумаги. Он отогнул угол истёртой кромки: догадка, что это и есть предмет поисков, привела его в волнение.
        Прежде чем потрошить карту, он вновь поглядел в зеркало заднего вида. Только затем перочинным ножом, купленным вместе с обычным DVD-диском и маленьким светодиодным фонариком на Курском вокзале, аккуратно взрезал наклеенный вдоль сгибов скотч. Внутри образовавшегося кармашка был спрятан сложенный вдвое лист. Разворачивая его, Плахов ещё не верил в успех. Ксерокопия была не лучшего качества, но не узнать на ней Брехтеля было нельзя.
        Второй рисунок, отдалённо напоминавший человека со звериными чертами лица, ни о чём сыщику не говорил. Под ним, вероятно, самим Родиным, была сделана лаконичная запись мелковатым, но разборчивым почерком: где, когда и при каких обстоятельствах сделана ксерокопия.
        Почему Родин спрятал в автомобильную карту именно копию, идя на встречу с преступниками, было очевидно: если б копия оказалась у них в руках, то вряд ли Плахов сейчас рассуждал бы на эту тему, потому что бежевую “девятку”, скорее всего, разобрали б по винтикам в поисках оригинала. Или сожгли.
        Он уже нисколько не сомневался: Родин рисковал. И шёл на это осознанно.
        “Но зачем? — тяжело вздохнул Плахов. — Неужели нельзя было как-то по-другому?.. Например, выйти на связь с Дорошем? Ведь Родин знал, что в монастыре находится свой. Не было времени? Или выбора? Может, и того, и другого? — он стиснул зубы: — Сам-то не рискуешь? — подумал про себя и снова тяжело вздохнул: — Если б не Родин, так и плутал бы в догадках”.
        Продолжая прокручивать в голове события последних дней, сыщик поймал себя на том, что давно не испытывал такого разнобоя в чувствах: ему теперь казалось, что Брехтеля он зря недооценивал.
        За такими мыслями не заметил, как задремал. Но недаром говорят: скитский сон короток. Плахову почудилось, будто его разбудил колокольный звон. Он открыл глаза.
        Чуть теплился огонёк сквозь рубиновое стёклышко лампадки, подсвечивая в густой темноте лик Спасителя и необычайно родное, сокровенное лицо Богородицы. Свет мерцающего язычка пламени нежно касался и киотов с образами святых угодников. Плахов невольно засмотрелся в слабо осиянный угол божницы и понял: никакого колокольного звона не было — ему почудилось. Возможно, благолепный звон, пробившийся сквозь сон, истекал откуда-то свыше...
        Пора было действовать.
        “Знать бы точно, наблюдают ли за мной? — гадал Плахов. — Скорее всего, наблюдают. Хотя вряд ли что можно разглядеть в такой темноте. Вот и надо это использовать: пусть увидят и поверят, что диск у меня”.
        Плахов поднялся с кровати. Скрип стальных пружин рикошетом ударил по нервам. Не включая свет, обулся. Стараясь не наступить на лежащий вдоль стены оторванный плинтус с торчащими гвоздями, также на ощупь нашёл стул, на спинке которого висел пиджак. Вынув из кармана пластиковую плоскую коробочку с диском и прихватив фонарик, прошёл в угол комнаты, заранее выбрав место для “тайника”.
        Штукатурка (он отлично это помнил) здесь была растресканной, осыпалась, а местами была отбита так, что выглядывала дранка. Но следов, что стену “прощупывали”, не было. Проведя по штукатурке ладонью в полуметре от пола, Антон Глебович коснулся деревянной обрешётки. Стараясь не шуметь, оттянул пальцами тонкую деревянную планку и просунул в щель за обрешётку плоскую коробочку, которая тут же провалилась. Но не глубоко: видно, за что-то зацепилась.
        “Легче будет доставать”, — решил он и, не разуваясь, вновь прилёг. И опять предательский скрип пружин заставил замереть.
        Выждал какое-то время.
        Теперь надо было включить свет. Но делать этого он не стал, для большей убедительности используя светодиодный фонарик. Направив луч в то место, куда только что спрятал диск, Плахов, как и полагалось в таких случаях, крадучись, готовый к любым неожиданностям, направился к цели.
        “Только бы они клюнули...” — думал он, понимая, что те, кто за ним теперь наблюдают, отнюдь не наивны, и малейшая фальшь всё испортит.
        Просунув пальцы за обрешётку, Плахов нащупал край плоской коробочки, им же только что спрятанной. Но сразу достать её не смог: отверстие было узковато. Отыскав на полу подходящий обломок плинтуса, вставил его одним концом в паз, а другой конец с силой потянул на себя. Деревянные планки обрешётки треснули; штукатурка, крошась, посыпалась на пол. Но в щель теперь можно было просунуть ладонь.
        Вынув коробочку, при свете фонарика, направился к столу, где находилась настольная лампа. Включил и её: всё было рассчитано на то, чтобы “контролёр” убедился в наличии электронного носителя. Поэтому он извлёк диск и стал разглядывать его. После чего перепрятал в “надёжное” место, туда, откуда можно было незаметно и быстро достать.
        Проделав всё это, он разделся, выключил свет и вновь лёг, прокручивая в голове все свои манипуляции: не допустил ли какую оплошность.
        Умирающее мерцание лампадки нисколько не мешало. Поэтому, уже не мешкая, он встал и в темноте привёл себя в порядок. Взбив подушку, накрыл её одеялом, имитируя контуры спящего. Проверил — в пиджаке ли ключи, полученные от Дороша.
        Сумрак коридора пронизывала звенящая тишина. Вжимаясь в стену, сыщик тенью прошмыгнул злосчастный участок, уповая на удачу. Вскоре он стоял возле кельи игумена и вслушивался, есть ли кто за дверью. Выбрав ключ, с привычной чёткостью вставил его в замок, пробуя, подходит ли. Ключ свободно и тихо — лишь чуть слышно щёлкнула стальная собачка — провернулся против часовой стрелки. Сыщик замер. Провернул ключ ещё на один оборот. В следующий миг он уже был в келье.
        С обычной дотошностью, с фонариком в руке, осмотрелся. Память отлично хранила события трёхлетней давности. Место на полу, где когда-то лежал замученный Софроний, было покрыто толстым ворсистым ковром. Большой письменный стол, тоже когда-то принадлежавший убиенному архимандриту, находился там же, словно лучшего места для него и не было. Сейфы были другие, массивнее прежних. Появилось и новшество: шахматный столик с расставленными на нём фигурами и непонятной статуэткой посредине доски.
        Плахов приблизился и посветил фонариком: это был фарфоровый ослик — символ покорности и подчинения. Два низеньких кресла, предназначенные для игроков, стояли по обе стороны стола. Более коротать время в воспоминаниях сыщик не собирался, а подошёл к гардеробу, вместо задней стенки которого, как знал от Дороша, открывалась потайная дверь.
        Прежде чем вставить ключ, полковник достал из наплечной кобуры “Макаров”, ударно-спусковой механизм которого ещё вчера прочистил и смазал. Опустив предохранитель, передёрнул затвор, дослав патрон в патронник. Лишь тогда коснулся личинки замка. Но дверь неожиданно приоткрылась. Свет ударил в проём, заставив Плахова отступить. Слегка толкнув дверь ногой, приготовился услышать предательский скрип. Но было тихо.
        В помещении кто-то находился. Сыщик осторожно заглянул в комнату. Развалившись в кресле, в окружении маленьких мониторов, средних лет верзила, вставив в одно ухо наушник, выбивал пальцами нервную дробь по краю стола. Большой плоский монитор с разделённым на четыре части экраном, где картинки с мерцающими чёрно-белыми изображениями словно зависли, был прикреплён к стене.
        Верзила тупо посматривал на мониторы и, шевеля губами, как будто напевая, абсолютно не заметил, как Плахов мелкими шагами бесшумно подкрался к нему.
        — “Третий”, внимание! Как объект? — внезапно раздался голос из миниатюрного динамика.
        Сыщик застыл в двух шагах от верзилы: голос Брехтеля он узнал бы из тысячи голосов.
        — Объект на месте, — не вынимая наушник, ответил в микрофон крохотного передатчика “третий”.
        — Ты его видишь?
        — Нет. Очень темно.
        — Почему уверен, что объект на месте?
        — Где же ему быть... — верзила тотчас прошёлся пальцами по клавиатуре, вероятно, увеличивая изображение и не забывая при этом посматривать на правый нижний угол большого монитора. Но разглядеть что-то на тёмном экране было невозможно.
        — “Третий”, отвечай! — начал нервничать Брехтель. — Что объект?
        — Объект ничем себя не проявляет.
        — Он в поле зрения?
        — Э-э...
        — Не слышу!
        — Спит, наверно...
        — Наверно?!.. — недовольно бросил майор.
        — А что ему ещё делать... — брякнул “третий”.
        Плахов, догадываясь, что речь идёт о нём, стоя за спиной верзилы, невольно улыбнулся.
        — Посылаю “пятого”? — после непродолжительной паузы вопрос майора показался Плахову не очень уверенным.
        — Посылайте, — подтвердил “третий”.
        — Конец связи.
        В динамике щёлкнуло, и он отключился.
        “Клюнули, — решил Плахов. — Теперь надо, чтобы заглотили”.
        Перехватив поудобнее пистолет, он коротким взмахом резко ударил рукояткой “Макарова” по оплывшей жирком шее верзилы. Тот даже не дёрнулся. Оттащив обмякшее тело к чугунным батареям, сыщик ловко, отработанным движением, прихватил одним браслетом запястье пленника, а другой защёлкнул на железной трубе отопления. Обыскав его, забрал только мобильник. Хотел, было, заклеить ему рот скотчем, да передумал. По-хозяйски устроился в кресле и, положив пистолет на стол, чтоб был под рукой, стал всматриваться в мониторы.
        На одном из них можно было наблюдать ночную службу, что в эти минуты шла в монастырском храме. Мерцали лампадки, горели свечи в стоянцах, заливаясь воском, некоторые уже истаивали, другие лишь начинали плавиться. Монахи читали ночное правило, просили у Господа помощи. Кто-то из иноков споро прошёлся из угла в угол. Затем с кадилом появился Макарий, кладя льстивые поклоны Богу.
        Картинка была достаточно чёткой, и церковное действо воспринималось так, будто полковник сам находится в храме. В какой-то момент он очень близко, почти во весь экран увидел лицо Василия, осенявшего себя крестом: казалось, монах смотрит прямо в глаза и благословляет его, Плахова. Вероятно, вмонтированная камера размещалась в иконостасе, между Царскими вратами и крайним образом деисусного чина. Ибо в следующее мгновение инок вошёл в алтарь.
        Сыщик откинулся на спинку кресла. Потянулся, стараясь вытянуть ноги, и во что-то ими упёрся. Нагнувшись, нащупал под столом это “что-то” и вытащил за лямки не очень тяжёлую сумку-кофр, в какой обычно носят фото- или видеоаппаратуру. Открыв сумку и порывшись в ней, обнаружил пистолет с глушителем. В другом отделении — разобранную снайперскую винтовку и мощный оптический прицел с лазерной наводкой. В боковом кармашке лежала граната.
        Задвинув сумку на место, услышал за спиной возню и постанывание. Верзила, корчась на полу, пытался спиной прислониться к чугунным батареям, помогая себе свободной рукой. Но у него не получилось, мешали наручники, пристёгнутые к трубе.
        — Оклемался? — не отрывая взгляда от мониторов, спросил Плахов. — Я думал, минут двадцать ещё будешь в отключке.
        — Дурак ты, полковник, — покашливая, глухим надтреснутым голосом произнёс тот. — Отдал бы по-хорошему то, что взял, — и дело с концом. Убьют же... и тебя, и бабу твою.
        — Что-то похожее я уже слышал. Но ты и впрямь очень быстро оклемался. Оплыл затылок-то жирком. Сладко, поди, живётся.
        — Ты так и не понял, с кем связался, полкан?!..
        — Почему так грубо?
        — Учти, Иорданский — не главная фигура в этом раскладе.
        — Тебе-то откуда известно? — насторожился Плахов.
        — Вся прослушка на мне, — зачем-то признался верзила: то ли побаивался, наслышавшись о “дурном” характере сыщика, то ли набивал себе цену. — Что такое “Троян”, знаешь?
        — Ну как же: бойтесь данайцев, дары приносящих...
        — Не совсем, — ёрзал верзила на полу. — Про кибертроянского коня слыхал?
        — Не пудри мне мозги. Лучше скажи: чей это “джентльменский набор”, — пнул под столом сумку.
        — Это не моё, — ответил пленник. — И мозги я тебе не пудрю. “Троян” — компьютерная программа. А точнее, вирус. Я в этом спец, усекаешь? Если запустить кому-нибудь такой вирус в компьютер, через сеть всю необходимую информацию можно скачать.
        — Да ты, оказывается, большой человек.
        — Большой или нет, а информацию имею. Верни, что взял, и кончим миром. Скажу, где твоя баба...
        — Вот как... — Плахов непроизвольно потянулся к “Макарову”, но, поразмыслив, убрал руку: “спец”, как отрекомендовал себя верзила, несомненно, что-то знал о Нине. Но от мониторов нельзя было отходить ни на минуту. — Ты с чего взял, что я что-то взял, — продолжил игру простеньким каламбуром Антон Глебович.
        — Не прикидывайся, полковник. Ты же понимаешь, что я всё видел.
        — Что видел? — прикинулся всё же Плахов.
        — Что надо, то и видел.
        — Наверно, успел доложить?
        — А то... приказ есть приказ.
        — Ишь ты. Я думал, ты здесь музыку слушал.
        Верзила, забыв, что прикован наручниками к трубе, дёрнулся. И тут же застонал.
        — Шути, шути... — обронил озлобленно, — скоро не до шуток будет.
        “Пора и впрямь кого-то подключать, — подумал Плахов. — Хотя бы для страховки. Но кого? Дороша? Он в храме, на службе. Его уход сразу обнаружится. Звонить Зарудному? Здесь, мол, крепкие ребята, сам не справлюсь?”
        Он взглянул на дисплей сотового телефона: соблазн заключался в том, что отсюда, из монастыря, он действительно мог позвонить в Москву. Но был ли смысл? Точнее, было ли время?
        Высветив на своём мобильнике номер Дороша, Антон Глебович нажал кнопку. И при первом же гудке сбросил вызов: в правом верхнем углу экрана большого монитора мелькнул силуэт человека: стараясь держаться в тени, он двигался вдоль стены мрачного длинного коридора, изредка оглядываясь и удаляясь вглубь.
        Плахов, как до него верзила, пощёлкал клавишами. На экране возник укрупнённый фрагмент изображения, но цифровое увеличение лишь смазало картинку, сделало её размытой. И всё же сыщику удалось разглядеть на неизвестном маску с прорезями для глаз, носа и рта, а также сдвинутый на лоб прибор ночного видения.
        Вытащив из-под стола сумку, Антон Глебович решил её перепрятать. Но прежде надо было заклеить верзиле рот. Тот начал мычать и брыкаться, и так резво, что попал сыщику в подколенную ямку.
        Достаточно перевидав на своём веку подобных увальней, способных в панике разметать всё вокруг, Плахов не стал церемониться: сдавил верзиле шею так, что тело его вновь обмякло, и скотчем примотал к его щиколотке кисть уже безвольной свободной от наручников руки. Всё это Плахов проделал так быстро, что человек в маске не успел исчезнуть с экрана монитора.


        Глава четвёртая

        ТРИНАДЦАТЫЙ ПОДВИГ ГЕРАКЛА

        Курандейро громко кашлянул. Женщины оглянулись и, никого, кроме бригады “скорой помощи”, не увидев, поспешили к выходу.
        — Что за скандал, Джо? — спросил Теон. — И что это за тип, которого ищут спецслужбы?
        — Не принимайте близко к сердцу, мэтр. Прокуратура Светлогорска уже сама жалеет, что возбудила уголовное дело. Скоро они его закроют.
        — Дело... Какое?..
        — Оно не стоит выеденного яйца, — поспешил вмешаться Фетисейро.
        — Светлогорск... — произнёс в задумчивости мэтр. — Не в Светлогорске ли нашли тело Ваканского?
        — Совершенно верно, — подтвердил испанец. — Но вы это так произнесли, что можно подумать, будто артиста нашли на улице под забором, а не в пятизвёздочной гостинице.
        — Это что-то меняет?
        Лукавцы согласно кивнули.
        — Почему именно Ваканский? — недоумевал Теон.
        — Мы думали... — переглянулись они.
        — Что вы думали?
        — Если вы против... — начал, было, Курандейро.
        — Что?! — острый конец трости-зонта вонзился в пол. — Вы думали, вам кто-то позволит отыграть всё назад?! И почему я узнаю о скандале сейчас?
        — Не хотели беспокоить пустяками, мэтр.
        — Какая гостиница?
        — На побережье Балтийского моря, — виновато ответил Джо. — Постоянное место нашей клиентуры.
        — Какая? — сухо повторил Теон.
        — “Гранд Палас”.
        — Ваканский был нужен здесь, — ледяной тон не сулил ничего хорошего.
        — Простите, мэтр, он и так здесь, — неуклюже пошутил Курандейро. — После того как артист соблазнил Эдит, проявив недюжинную сексуальную прыть, — стал оправдываться он, — мне ничего не оставалось, как пригласить его в “Гранд Палас”.
        — Казанова, настоящий Казанова этот Серж!.. — выгораживал напарника Фетисейро. — Русский богатырь любовного фронта. Илья Муромец! Хотен Блудович! Вулкан! Чуть ли не весь ГИТИС... кхе-кхе... студентки, аспирантки, жёны сотрудников... словом, настоящий профессор. Да я сам был бы не прочь поменяться с ним местами... и отдал бы всё, чтобы своим тугим пестиком опылять тычинки прекрасных розочек. А такой цветок, как... — он замялся и, взглянув на Джо, продолжил в несколько ином ключе: — Нет-нет, мэтр, сорвать молоденький бутончик... О! Для зрелого мужчины это не грех.
        — Ваканский сам пожелал посетить Светлогорск, мэтр, уверяю вас, — лебезил испанец. — Мы неплохо провели время. Ресторан, баня, шикарный гостиничный номер...
        — Девочки, — подпевал коротышка.
        — Да, собственно, что за скандал? — пожал плечами Курандейро.
        — Тогда объясни, почему спецслужбы ищут испанца, проживающего в России? — строго спросил Теон.
        — Вздор!
        — Вздор! — поддакнул Фетисейро.
        — Вы больше слушайте этих баб!.. И потом: спецслужбы ищут французского рантье русского происхождения. Вот, читайте, — вынул газету Джо.
        Мэтр мигом пробежал статью глазами.
        — Здесь сказано, что смерть Ваканского наступила в результате острой коронарной недостаточности.
        — Прошу прощения, — смутился Курандейро. — Возьмите эту...
        Теон взял другую газету.
        — И в какой же правда? — спросил он, так же быстро прочитав.
        — Везде врут.
        — Врут, как помелом метут, — сказал Фетисейро.
        — Я лично был на вскрытии тела Сержа, — продолжал Джо, — и держал его сердце в своих руках: ни одного рубца, что образуется при инфаркте, на нём не было. Ни одного!
        — А написано, что Ваканский перенёс их целых четыре...
        — Врут, — отрезал испанец. — Областной морг, прямо заявляю, хуже некуда: грязный, вонь там страшная, но запах алкоголя, исходивший из желудка артиста, заглушал все остальные запахи.
        — Я тоже присутствовал при вскрытии, — не удержался коротышка, — и хоть оно проводилось под усиленной охраной милиции, как эксперт утверждаю: у покойника было великолепное состояние внутренних органов. Да вот доказательство, — в руке Фетисейро появился прозрачный полиэтиленовый пакет, внутри которого находился предмет, напоминающий нижнее бельё.
        — Что это? — скосил взгляд Теон.
        — Трусы Ваканского. Кстати, от Версаче.
        — Зачем они тебе?
        — Так... на всякий случай. Лет через сто выставлю на лондонском аукционе “Сотбис”. Или “Кристис”. Может, и заработаю.
        — Зачем же надо врать?
        — Видите ли, господин, не люблю копаться в грязном белье, — спрятал трусы коротышка, — тем более в белье покойника, как это делают продажные журналисты, которым лишь бы хороший скандал раскрутить. Но если вы настаиваете...
        — Разумеется. Уж больно душок от этого скандала пакостный…
        — Что ж, извольте, — принял на себя удар Фетисейро. — Никакой ишемической болезнью сердца Ваканский не страдал, он скончался от обычной сердечной недостаточности. Но после того как его привезли в Москву и поместили в холодильник морга при Центральной клинической больнице, кому-то оказалось на руку выдвинуть версию о преднамеренном убийстве. В связи с чем вдова — особа, известная вам своей суперскандальностью, — настояла на повторном вскрытии тела.
        — Как она это объяснила?
        — Никак. Но публично пообещала всех размазать по стене, назвав имена убийц мужа. И, не сомневайтесь, назвала бы; подняла бы такой шум, что многие за головы схватились бы...
        — Почему в прошедшем времени?
        — У Джо и раньше с любовью всё обстояло отлично, — ухмыльнулся коротышка, — но после смерти Ваканского бедная вдова только и думает об испанском гранде.
        — На моём месте так поступил бы всякий порядочный человек, — гордо заявил Курандейро. — К тому же народный любимец и его не менее известная спутница жизни давно не являлись мужем и женой. Да, они проживали совместно на Тверской, но в Кривоколенном переулке Ваканский снимал большую квартиру для своей новой пассии Агнии Зауфер и её шестилетней дочери Рахиль. За приличную, скажу вам, плату...
        — Что, с точки зрения любого нормального мужчины, грехом не является, — заметил коротышка.
        — Не морочьте мне голову, — кинул пристальный взгляд на своих подручных Теон. — Если я понял, речь идёт о предумышленном убийстве без моей санкции. Это первое. И второе: я хочу знать, располагают ли в прокуратуре данными о насильственной смерти артиста?
        — И да, и нет, — ответил Курандейро.
        — ?..
        — На этот счёт есть несколько версий, — пояснил Фетисейро. — Журналистам, естественно, хочется верить в убийство и предать гласности всякие, на их взгляд, вопиющие факты. Прокуратура же заинтересована в обратном. Вот почему эксперты после повторного вскрытия дали заключение, будто смерть Ваканского наступила в результате банального инфаркта. Но это грязная ложь! — разыгрывал комедию шут. — Я лично влил в Сержа пинту виски. И это был далеко не предел. В эпикризе же написали, что содержание в крови этилового спирта и лекарственных препаратов у Ваканского не обнаружено.
        — Лабораторное исследование трупных тканей выявило присутствие алкоголя в большом количестве и препарат типа виагры, влияющий положительно на потенцию, — уточнил Джо.
        — Что же вас возмущает?
        — Враньё! Этаким манером на невинных людей можно всех собак навесить. После ресторана, где Ваканский надрался, как последняя скотина, мы пошли в баню. Затем Джо как истинный джентльмен отвёл Сержа в гостиничный номер, где ему стало плохо.
        — И он умер? — не снимая перчаток, потёр подбородок мэтр.
        Наглецы, сложив на груди руки, приняли трагическую позу.
        — Так просто... ни с того ни с сего?..
        — Ну, почему ни с того ни с сего... — обиженно произнёс Фетисейро. — При исполнении служебных обязанностей. Правда, в некрологе об этом ни слова.
        — “Светлогорские вести” пишут, что в номере присутствовала стриптизёрша из “Интим-бара”, — Теон пронзил Джо взглядом.
        — О, мэтр, за своими девочками я слежу и сомнительные связи на стороне сразу пресекаю. А если кто-то из них и пошалил, так только скрасил последнюю ночь артиста.
        — Газетная версия о девушке лёгкого поведения никем ещё не доказана, — не преминул заметить коротышка. — И не будет доказана!
        — В самом деле, не давать же экспертам заключение, что артиста умышленно довели до смерти путём сексуального переутомления. Это же смешно! — всплеснул руками Джо. — Таблетка в бокале вина! Если так рассуждать, можно много чего нагородить...
        — Совсем как с убийством писателя Горького, — сняв зелёную перчатку, с разочарованным видом мэтр ослабил узел галстука, который, мы помним, имел цвет бычьей крови. — Всё одно и то же...
        — Я думаю, это политика, — с какой-то подоплёкой сказал Фетисейро.
        — Да, при надобности спецслужбы умеют это делать. Но кому был неугоден артист? — снова надел перчатку Теон.
        — Не считаете ли вы, — осторожно спросил Джо, — что под дружеский выпивон в номер гостиницы кто-то подослал бедолаге Ваканскому специально обученную разбитную красотку, чтобы та, вкатив тройную дозу виагры ему в коньяк, замучила его ласками? Так сказать, залюбила до смерти?
        — Виагра с коньяком... что ж, допускаю: в сочетании с алкоголем риск ишемии миокарда очень даже высок. Хотя... не мог же народный артист умереть так легкомысленно?
        — Почему же легкомысленно! — возмутился коротышка. — Вполне достойная для настоящего мужчины смерть.
        — Я давно знал, что Серж плохо кончит, — вздохнул глумливо испанец.
        — Хотя всегда кончал хорошо, — съязвил коротышка.
        — Просто здоровый инстинкт...
        — Мир паху твоему, дорогой Серж... — Фетисейро, совсем уж заигравшись, пустив слезу и, глядя в сторону усопшего, сделал, было, принятое в таких случаях крестообразное движение рукой, но Теон посмотрел на интригана так, что у того мурашки побежали по коже. — Графиня, мэтр, — поспешил уйти от гнева насмешник, понимая, что позволил себе лишку.
        Продолговатое узкое лицо мэтра ещё больше вытянулось, обратившись к сцене.

        Глава пятая

        СЛАВА БОГУ ЗА ВСЁ!

        Человек в маске ещё не успел исчезнуть с экрана монитора, как Плахов покинул келью игумена.
        В ночном небе сквозь дымку сизых облаков просвечивал диск луны. У фонарных столбов висели тучи мошкары. Комариные столбы плясали тут и там. Сыщик уже предполагал, где и как станет брать убийцу Родина: возьмёт его сразу, как тот выскользнет из подъезда на улицу.
        Плахов представил себе, как в тёмной келье три-четыре пули с еле слышными пыхающими хлопками прошивают одеяло и подушку. Представил, как убийца, рванув одеяло, сбрасывает его с предполагаемой жертвы. Но убедившись, что кровать пуста, резко отскакивает в сторону, шаря лучом мгновенно включённого фонаря по всем углам. Лишь после кидается к божнице, где спрятан диск...
        Стараясь ничем себя не выдать, Антон Глебович, притаился в кустах, терпеливо снося комаров и мошкару, напрягая слух и вглядываясь в сумрак, откуда должен был появиться убийца.
        Он, скорее, почувствовал, нежели услышал чужие шаги. Когда силуэт, выскользнув из подъезда, оказался совсем близко, Плахов сходу нанёс ему удар в область сердца. Хотел тут же добавить в солнечное сплетение, но тот и без того обмяк и, если б сыщик не придержал его, рухнул бы на землю как подкошенный.
        Антон Глебович включил фонарик. Неизвестный, одетый в комбинезон защитного цвета, был не столь крепкого сложения, как казалось на экране монитора. Пожалуй, даже хрупким для столь серьёзной роли. Каково же было удивление Плахова, когда, стащив с поникшей его головы фантомаску, он узнал ту самую байкершу, что на “Хонде” помогла ему уйти от преследования Брехтеля. Но теперь она выглядела старше.
        Сыщик хотел связать ей руки её же ремнём, но сбоку мелькнула тень. Удар, наносимый невидимым противником сзади, получился скользящим, и Плахов успел увернуться и даже отпрыгнуть в сторону. Правая рука мгновенно легла на рукоятку “Макарова” с загнанным в ствол патроном.
        — Не дёргайся, Плахов! — жёсткий голос Брехтеля был убедительным. — И выключи фонарь!
        Отработанным движением полковник снял предохранитель и, перехватив удобнее пистолет, перенеся вес на обе ноги, двумя руками навел ствол на звук, но там, откуда раздался голос, в темноте густых зарослей никого не увидел.
        — Не дури! — приказал уже кто-то другой слева.
        “Интересно, сколько их? — подумал Антон Глебович, ставя свой “ПМ” на предохранитель и пряча его в кобуру под мышкой. — Ладно, всё равно у вас ничего не получится”, — решил он про себя.
        — Так-то лучше, — вышел из укрытия Брехтель, держа руку под пиджаком, явно на оружии, видно, сунув пистолет под ремень.
        Одновременно с ним из разных точек появились двое лощёных парней в тёмных костюмах: похоже, те самые, что вчера следили за Плаховым. Один из них — настоящий громила. Оба держали наготове пистолеты с глушителями.
        — Посмотри, что с ней, — приказал Брехтель громиле, кивнув в сторону женщины. Та уже стала приходить в себя: опираясь на локоть, с трудом поворачивала голову, пытаясь понять, что произошло.
        — Скажи, Плахов, ты действительно выстрелил бы? — снова усмехнулся Брехтель. Вынув из-за пояса пистолет и почти вплотную подойдя к сыщику, направил чёрный зрачок глушителя ему в грудь. — Это ведь святая обитель. Представляешь, сколько бы шуму наделал...
        В тот же миг Плахов получил такой сильный удар в живот, что у него потемнело в глазах и перехватило дыхание.
        — Обыщи! — приказал Брехтель второму подручному.
        Тот ловко обыскал сыщика, забрав у него оружие и портмоне.
        Майор взял бумажник. Покопавшись в нём, вынул сложенный вчетверо лист и развернул его.
        — Вот оно что, — протянул он и потёр пальцами мочку уха. — Недооценил я тебя, полковник. Хотя, как ты понимаешь, подобное художество вовсе не улика. Любой адвокат докажет это в два счёта. Вернее, и доказывать-то не будет. Потому как доказывать нечего.
        — А не потребуется никакого адвоката, — тяжело дыша и превозмогая боль, ответил Плахов.
        — Ну да... такие, вроде тебя, и доказывать ничего не будут.
        — Зачем Софрония убил? — держался рукой за правый бок сыщик. — Он и так бы тебе отдал всё.
        — Не сомневаюсь, отдал бы, — майор достал зажигалку. Щёлкнув, поднёс жёлтый огонёк к бумаге. Пламя лизнуло кромку листа, быстро стало разгораться. Скоро от рисунков остались сожжённые чёрные хлопья, тут же подхваченные ветерком.
        — Софроний отдал бы, — повторил Брехтель, уткнув глушитель в шею Плахова. — Мне ещё никто не отказывал. Да вот беда: когда игумен это понял, было поздно.
        — Архаровцы твои перестарались? — спросил сыщик, соображая, как будет выпутываться из ситуации. Он жалел, что не прихватил из кофра пистолет с глушителем: спрятал бы его за поясом, сзади... хотя... вряд ли б успел выхватить.
        — Перестарались, — опять потёр мочку уха Брехтель, — Можно сказать и так.
        — Ты всё равно бы убил его. Как и остальных. Не в твоих правилах свидетелей оставлять.
        Майор усмехнулся. Бросив взгляд на женщину, изменился в лице: похоже, её подташнивало. Сидя на траве с поджатыми к голове коленями, уронив на них подбородок, она искоса с брезгливым равнодушием мутным взором смотрела на Плахова.
        — Диск с тобой? — спросил её Брехтель.
        Она утвердительно кивнула.
        — Вот и хорошо, — вздохнул он, точно с плеч его свалился тяжёлый груз. — Помоги ей, — сказал громиле. — Но сначала возьми диск и передай мне.
        Плахов понял: если сейчас он ничего не предпримет, эти минуты в его жизни станут последними. И всё же, когда громила передавал диск Брехтелю, он вряд ли мог что-то сделать: майор не сводил с него глаз даже тогда, когда с пистолетом в руке вскрывал пластиковую коробочку, чтобы убедиться в наличии диска.
        Характерный хлопок Антон Глебович услышал в тот момент, когда Брехтель отвёл ствол в сторону, засовывая плоскую коробочку во внутренний карман пиджака. Первый выстрел отбросил того, кто обыскивал Плахова, то есть парня, всё время стоявшего с наведённым на сыщика пистолетом. Он был опаснее других, так как в любой миг мог выстрелить. Следующая пуля, предназначенная Брехтелю, досталась громиле, угодив ему в лоб, ибо секундой раньше Плахов, со всей силы ударив майора ребром ладони в нижнюю часть предплечья, стараясь выбить у него пистолет, отсек того от линии огня. Но Брехтель оказался проворнее.
        Что было дальше, Плахов не помнил: что-то тяжёлое, будто кувалда, ударило в грудь, и земля разом обрушилась на него. Открыв глаза, не сразу понял, что лежит на траве, прислонившись затылком к дереву. Один из людей Брехтеля, скованный наручниками, корчился и громко стонал. Дорош обшаривал карманы громилы, распластавшегося неподвижно на том месте, где недавно, поджав колени, сидела женщина в комбинезоне. Заметив, что Плахов открыл глаза, подошёл к нему.
        — Брехтель... — прохрипел Антон Глебович, чувствуя, как в груди что-то хлюпает.
        — Ушёл, — склонился над ним Дорош. Достал носовой платок и промокнул ему розовые струйки в углах рта. — Три пули в него всадил. Ушёл, гад.
        Плахов едва дышал. Боль ритмично накатывала волнами. Вероятно, было задето лёгкое, чем и объяснялось свистящее дыхание.
        Антон Глебович хотел спросить о женщине, но следующая волна боли была сильнее предыдущей. В горле пережало, и он, точно рыба, выброшенная из воды на берег, лишь пошевелил губами.
        — Её тоже упустил, — понял его Михаил. — Сам не ожидал. Шустрая оказалась. Такие вот дела... — Тяжело вздохнул: — Знать бы, что вы, товарищ полковник, кинетесь на майора. Я же сразу, как вызов ваш на своей мобиле увидел, всё понял. Думал, и вы догадаетесь на землю-то упасть. Эх... я б их всех уложил, пикнуть не успели бы. А так... Брехтель вами прикрылся. — Дорош посмотрел на часы: — “Скорая” вот-вот должна быть. Оперативно-следственная бригада уже выехала. Зарудный тоже.
        Два монаха принесли допотопные санитарные носилки, оказавшиеся достаточно прочными. Где уж они их раздобыли?.. На них и перенесли Плахова в келью, уложив на кровать Василия.
        Электрический свет был сыщику в тягость, и он лежал с закрытыми глазами, которые казались глубоко ввалившимися. Воскового цвета лицо осунулось. Нос заострился, и скулы резко выступили. Едва заметное дыхание вырывалось сквозь сжатые зубы. Монахи, находившиеся с ним, поглядывали на него с обречённостью и о чём-то перешёптывались. Появился Дорош.
        — Бригада оперативников приехала, разгружается, — сказал он. — Осветительную установку вытащили. Сейчас начнётся...
        Подошёл к кровати, в которую стрелял убийца.
        — Раз, два... — расправив одеяло и просматривая его на свет, стал считать отверстия от пуль. — Вот сука! Шесть выстрелов...
        Монахи перекрестились. При появлении Василия молча вышли, прихватив с собой носилки.
        Поверх рясы через шею чернеца была наброшена епитрахиль. В руке он держал небольшую серебряную чашицу. Придвинув стул ближе к Плахову, присел. Напряжённость повисла в воздухе.
        — Надо идти давать показания, — нарушил тишину Дорош. Бросил на кровать изрешечённое пулями одеяло, направился к двери. Уже с порога сказал:
        — Обещаю, товарищ полковник: я достану Брехтеля. Из-под земли, а достану. Никуда он не денется...
        Михаил занёс руку, словно хотел ударить незримого врага, но, сжав кулак, с такой силой судорожно надавил им на дверной косяк, что побелели суставы пальцев:
        — И бабу достану, будьте уверены.
        Плахову показалось... да, скорее всего, показалось, что голос Дороша дрогнул, будто последнее слово он произнёс на всхлипе.
        Оставшись с Василием, сыщик открыл глаза.
        Нутро по-прежнему горело, и всё же мало-помалу он как будто притерпелся к боли. Очень хотелось пить. И ещё просить прощения. У Нины. У детей, которые у них так и не родились. У старушки матери, доживавшей свой век в одиночестве. У Василия... За что просить? Но за что просят в таких случаях перед смертью...
        Он провёл языком по сухим губам.
        — Потерпи, Антон Глебович, потерпи немного. И молчи, не трать силы напрасно, — сказал монах, чувствуя, как у самого запершило в горле. — Ты уже и так мне во всех своих грехах покаялся. Наши с тобой беседы недаром прошли, считай, исповедовался ты. А за последние-то сутки вряд ли много грехов себе нажил. А коль нажил, возьму их на себя, — и он, прочитав разрешительную молитву, возложил конец епитрахили на голову Плахова. — Так что молчи, Антон Глебович. И моли Господа о помиловании. Да вот... причастись-ка...
        Ложечкой, что была в чашице, он зачерпнул святые дары и осторожно, дабы не уронить ни капельки, поднёс ко рту Плахова.
        — Вот те кровь и плоть Христова...
        Когда сыщик вкусил их, промокнул ему губы шёлковой тряпицей:
        — А то “скорая” приедет, а ты без причастия...
        Истерзанный физической мукой Плахов внезапно преобразился, в угасающих глазах появилась умиротворённость. На мертвенно-бледном, почти холодном лбу выступила испарина. Если ещё минутой раньше в его чреве кипел неугасимый огонь, проливая жар по всему телу, то теперь боль покинула его. Слабой рукой он попробовал откинуть левый борт пиджака, давившего, как ему казалось, на сердце, но лишь сделал это, как кровь с новой силой брызнула на белую, местами уже обагрённую рубашку.
        — Лежи спокойно, Антон Глебович, — Василий поставил чашицу на стол и вложил в хладеющую влажную ладонь смертельно раненного полковника свою.
        — Свидимся ли, монах? — вдруг чистым, хоть и очень слабым голосом произнёс Плахов.
        Василий нисколько не удивился, точно ждал этого.
        — Мужайся, Антон Глебович. Неси на Голгофу свой крест святой, — сказал он, чувствуя своей ладонью, как жизненные соки уходят из ещё тёплой руки. — Да снизойдёт на тебя благодать. А свидимся ли — это уж по нашим грехам.
        — По-твоему, смерть — благодать? — то ли нервная судорога исказила рот, то ли ирония обозначилась на лице Плахова. — Может, и прав ты: всему приходит конец.
        — Я-то прав, а вот ты, Антон Глебович, из-за внутренней дерзости своей до сих пор понять не хочешь: смерть — это не конец, а только начало, день твоего рождения, но в иную, вечную жизнь. В ту, у которой нет конца.
        — Где царствует мрак и печаль, — вспомнил Плахов где-то услышанные слова.
        — Мрак, говоришь. Оно, конечно, так. Солнце заливает светом лишь могильный холм, не в силах пробить могильную тьму и нарушить гробовое безмолвие, но лучам молитвы нет преград, они проникают в любую толщу земли, рассеивая мрак, озаряя его ангельским пением. И то, что воспринималось как смерть, оказывается жизнью. И наоборот, то, что до смерти считалось жизнью, было лишь сновидением. Наша жизнь — всего лишь сновидение.
        — Что же такое смерть, отче? — на губах полковника снова обозначилась саркастическая усмешка.
        — Смерть... — произнёс очень тихо Василий, прислушиваясь к собственному голосу, к самому себе, словно искал ответ в своём сердце, будто боялся спугнуть его, боялся, что от малейшего внутреннего сопротивления оно, сердце, замкнётся, замолкнет, и он, не услышав его, не даст ответа. — Смерть — это пробуждение от сна, когда душа обретает саму себя, оставляя во власти минувшей ночи всё то, что было в сновидении. Ведь только после смерти человек понимает, что никогда не знал себя, что все его чувства, которыми он довольствовался и которым был подвластен во сне, считая сон явью, позволяли ему видеть только иллюзию, обманчивые образы, кривые тени. Но смерть, даровав душе новое, духовное зрение, закрыла их, как занавес, опустившийся на сцену в конце спектакля. И человек впервые разглядел себя, обнаружив, что всю так называемую сознательную жизнь носил маску, которая так срослась с его лицом, что только смерть помогла сорвать её. Как ураган срывает крыши домов, обнажая остов жилища, освобождая его душу.
        — Нравишься ты мне, Василий. Жалко тебя.
        — Жалко... Почему?
        — Думаешь, я тёмный, не вижу, сколько вашей братии, что стоит за Истину, низвергают и морят.
        — Пусть низвергают и морят. Стоять за Истину, за чистоту Православия — сладко, высшая награда монаху. Но ты не о том сейчас, Антон Глебович. И лучше молчи, побереги силы. А те, кто священников запрещает в служении, кто монахов изгоняет из монастырей, трупам смердящим подобны, неживые они, оболочки лишь.
        Одна случайная слеза скатилась по щеке Василия и тут же высохла. Он не плакал, нет: пронизанное великой скорбью сердце монаха было выше слёз.
        В коридоре послышались гулкие шаги и неразборчивый приглушённый говор. Он приближался, становился громче. Когда дверь распахнулась, Плахов узнал голос следователя районной прокуратуры Новокубенского.
        — Извините, генерал, — говорил он, вовсе не извиняясь, — я не в вашем ведомстве и вам не подчиняюсь.
        — Но вы теперь знаете, кого искать, — явно возмущённый, Зарудный придерживал дверь, преграждая следователю вход в келью. Оба разговаривали на повышенных тонах.
        — Разумеется, знаем. Оформим показания и начнём розыск.
        — Вам недостаточно показаний капитана Дороша?
        — Почему же, они очень ценны. Уже сегодня информация попадёт в министерскую сводку, а завтра или даже сегодня на расширенной коллегии вы лично будете объяснять министру, с каким таким заданием послали отставника в эту, мягко говоря, командировку.
        — Плахов — полковник!
        — Бывший... бывший полковник.
        — Это у вас есть бывшие. У нас бывших нет!
        — Скажете об этом министру.
        — Плахов — старший оперуполномоченный по особо важным делам...
        — Поэтому вы его послали?
        — Не ловите меня на слове. Должность Плахова вполне соответствует...
        — Чему? Чему соответствует?.. — напирал Новокубенский.
        — Если хотите, я сам напишу рапорт, и вы ознакомитесь с деталями операции.
        — Напишете, конечно, напишете. Куда денетесь!.. Но покуда занимайтесь своими делами, а допрашивать и оформлять протоколы позвольте мне. Понадобитесь, вызовем вас повесткой.
        — Новокубенский, вы русский язык понимаете?!
        — Ещё раз извините, но никаких исключений, даже для вашего друга, не будет.
        — Он ранен. У него пули в груди. Его сейчас нельзя беспокоить расспросами.
        — Кто вам это сказал? Какой врач? Дорош?
        — Вы что, не подчинитесь старшему по званию?!
        — Согласно закону, дело возбуждено районной прокуратурой, и его веду я. Поэтому мне решать: где, когда и кого я могу допрашивать!
        — О чём вы хотите его спросить?
        — По какому праву я должен перед вами отчитываться?!
        — Я не прошу вас отчитываться...
        — Весь собранный материал я в полном объёме...
        Дальнейший разговор Плахов уже не слышал. Во мраке угасающего сознания он увидел здание аэропорта и бесконечно длинный коридор из толстого зеленоватого стекла. И Нину, безнадёжно смотревшую ему вслед, прижимая обе ладони к холодному прозрачному стеклу.
        “Скорая” опоздала на несколько минут. Заканчивалась ночь. Дождило. Но рассвет ещё не наступил.
        Глава шестая

        ЭКСКЛЮЗИВ ОТ ВЕРСАЧЕ

        — Графиня, мэтр! — понимая, что позволил себе лишку, поспешил сообщить Фетисейро.
        Узкое лицо Теона обратилось к сцене.
        — Сколько ей лет? — глядя на ведьму, спросил он.
        — Сколько... да столько не живут, — съёрничал коротышка.
        — Что ты в ней нашёл, Джо?
        — Старуха думает, что я без ума от неё, — ответил Курандейро.
        — Это не так?
        — Она лучшая из всех моих учениц, но любовь... вы же знаете, не по моей части.
        Никто не видел, как Глафира Ильинична в платье из чёрных кружев и в шляпе с траурными перьями вошла в зал и, поднявшись на сцену, встала за гробом с родственниками усопшего, вместе со знаменитостями, актёрами и политиками — с той “высокородной аристократией”, которую, по какому-то недоразумению, принято называть сильными мира сего. Со многими из них ведьма была на дружеской ноге. С теми, кто теперь находился возле покойника, графиню связывали тесные узы и вполне утилитарные отношения.
        Театр и фуршеты, приёмы и банкеты, фестивали и презентации, всякие застолья — всё то, что сыпалось на Ваканского при жизни, как из рога изобилия, на поверку оказалось мыльным пузырём, а “звёздный час” со всей пышной светской показухой — фальшивкой. Освободившись от бренной оболочки и оторвавшись от земли, душа Сержа безвольно металась над провожающими его в последний путь грешниками и грешницами в страшном, неведомом досель предчувствии, наблюдая за собственными похоронами, понимая, что настало время платить по счетам. В льющуюся из динамиков нежную мелодию прославившего его фильма, словно отголоски кровавого пира, врывались чьи-то ужасающие крики и звуки хлопающих крыльев пока ещё незримой, но совсем близкой злобной нечисти.
        Его талант, как блуждающая звезда, на мгновение вспыхнув и пленив своих почитателей фейерверком пустых слов, быстро угас, как гаснет всякий фейерверк, погружая всё вокруг в темень и оставляя лишь следы гари и запах серы. И никто, кроме графини, вглядываясь в окаменевшую маску лица, не слышал стенаний покойника.
        — Крепитесь, голубушка, — чуть склонилась Глафира Ильинична над вдовой. — Поверьте, для всех нас это невосполнимая утрата.
        Плечи Норы дрогнули.
        — Сколько бы он мог сыграть! — всхлипнула она, прикрыв носовым платком рот.
        — Да, да... — обронила ведьма, — Серж был великим артистом.
        — На вершине своего творчества... — сквозь слёзы пролепетала Аврора Миланская, но Глафира Ильинична так на неё посмотрела, что танцовщица, опустив глаза, не произнесла больше ни звука.
        — Бесспорно, ещё многими ролями он порадовал бы нас, — траурные перья вспорхнули: графиня выпрямилась, скрестив руки на животе.
        Слова соболезнования с набором обычных в таких случаях штампов не могли обмануть вдову. Она незаметно бросила взгляд на руки ведьмы: их кожа на тыльной стороне ладоней была бледно-розовой, почти девственной, без единой морщинки, хотя Нора отлично помнила, что не так давно на важном приёме в Кремле руки Глафиры Ильиничны заметно дрожали, и кожа на них была сухая и шелушащаяся, а лицо покрыто сетью морщин. Нора хотела взглянуть графине в лицо, но что-то её удержало.
        — Крепитесь, голубушка, все мы смертны, — замогильным голосом повторила ведьма. — Память о Серже останется с нами.
        Надменно вскинув подбородок, Глафира Ильинична подошла к Иорданскому, стоявшему в стороне и скорбевшему в одиночестве. Один из его охранников преградил ей путь, но Эраст Фёдорович подал знак пропустить.
        — Знаю, вы были близкими друзьями, — холодно сказала ведьма.
        Он многозначительно вздохнул.
        — Масштабный человек был Серж. Очень масштабный, — адский огонь сверкал в стальных, без зрачков глазах. — Все журналы и газеты пестрят его портретами, телевидение только его и показывает.
        — Крупнейший артист, — сухо ответил Эраст Фёдорович. — С ним ушла целая эпоха.
        — О да, о да... я просто душой болею, когда уходят такие люди.
        — Вам, графиня, я тоже приношу свои соболезнования, — отступил он на полшага, склонив голову.
        — Вы о чём? — бросила она на него взгляд прищуренных глаз.
        — Как?! Вы ещё не в курсе?.. Сегодня нашли Брехтеля.
        Глаза ведьмы ещё больше сузились.
        — Представьте, мёртвого, — перекрестился Эраст Фёдорович.
        — Зачем мне это знать? — буркнула Глафира Ильинична. — Брехтель работал на вас...
        — На кого он работал, мне известно не хуже Вас! — намеренно повысил тон Иорданский.
        — Что вы себе позволяете?!
        — Графиня, змея, вползая в свою нору, и то должна выпрямиться.
        — В таком случае запишите майора в вечный синодик. За мой счёт, конечно, — прошипела ведьма.
        — Вам не жаль Брехтеля?
        — Человека, гоняющегося за собственной тенью?.. О, нисколько. Брехтель был похож на осла, перед мордой которого держат пучок травы лишь для того, чтобы осёл шёл вперёд.
        — Вы сам дьявол!
        — Откуда вам знать — каков он? А впрочем... Вы, лично, когда-нибудь пробовали догнать собственную тень?
        — Зачем, если в полдень она под тобой.
        — Вот Вы понимаете, что чем быстрее гонишься за тенью, тем быстрее она убегает.
        — Это же очевидно.
        — Потому и убили Плахова. Заодно и Брехтеля. Не так ли?
        — Глупости, — раздражённо сказал Иорданский, не моргнув глазом. — Лучше будем откровенны и спустимся с небес на грешную землю.
        — Но на земле самым ходовым товаром стал скандал.
        — Поэтому меня интересует нечто конкретное: диск у Вас?
        — Нет никакого диска, — не сразу ответила графиня. — И компромата никакого тоже нет.
        — Это уже не смешно, — изменился в лице Эраст Фёдорович. — Этим не шутят!
        — Смех и шутки — вещи опасные, они рождают дерзость, — назидательно произнесла Глафира Ильинична. — Если б люди знали, сколько соблазнов и грехов начинается с них, они б зашили себе рты.
        — Сколько он Вам заплатил? — не верил Иорданский.
        — Кто?
        — Исидор!
        — Говорят, он отпевал сегодня Вашего друга, — ушла от ответа ведьма.
        — Вам-то что за дело? Я задал вопрос.
        — Представляю... чёрная шляпа в соседстве с белым клобуком.
        — Я был в церкви и не видел никакой чёрной шляпы. Там пахло ладаном.
        — Если Вы её там не видели, это ещё не значит, что её там не было, — ядовитый сарказм звучал в голосе Глафиры Ильиничны.
        — Что Вы хотите этим сказать?
        — Церковь — не гарантия спасения: из неё, как из больницы, нередко выносят трупы.
        — Графиня, запах смерти Вам привычен, но это вовсе не значит, что вдыхать трупный смрад должен я.
        — Вы и так им надышались досыта.
        — Чушь! Чушь!.. — занервничал Эраст Фёдорович.
        — Почему же поднялся шум?! Почему власть открещивается от эксгумации?
        — Это всё журналисты... Им кто-то настучал... скорее всего, из наших.
        — Сами напортачили, а во всём виноваты журналисты, — упивалась злорадством ведьма.
        — Семья покойного...– стал вдруг оправдываться Иорданский. — Они думают, что эксгумация принесёт им проклятие.
        — Суеверные олухи! — раздражённо сказала графиня. — Все вы олухи!
        Иорданский вспыхнул, готовый растерзать старуху. Его охрана была в растерянности, ибо привыкла смотреть на ведьму с опасливым почтением.
        — Успокойтесь, — обманчиво-ласковым тоном смирила она его гнев. — Вы, превыше всего ценящий внимание к собственной персоне, должны соответствовать нашей морали. Мы все в одной лодке.
        Эраст Фёдорович молчал...

        ...Стандартная, в общем-то, процедура эксгумации “главного покойника” страны, которую проводили лучшие патологоанатомы, пошла по неожиданному сценарию, закончившись странным образом.
        Под покровом ночи, втайне ото всех, когда, сдвинув многотонную глыбу и раскопав могилу, подняли гроб и открыли его, обнаружили... нет, не расколотый бронзовый монумент гимназисту Ульянову-Ленину, а такое, что человеческим трупом назвать было нельзя: зловонная масса напоминала непонятное вещество. За год с небольшим тело изменилось так, что его не только нельзя было извлечь из гроба, но специалист для забора тканей не сразу решился приступить к работе. Зубы, фрагменты костей, изымавшиеся экспертами для исследования, тут же крошились, превращаясь в тёмный порошок, напоминавший вулканический пепел. Мышечные ткани из-за гнилостных изменений для генетической экспертизы были негодны. Все попытки взять хоть что-то успехом не увенчались. Было решено побыстрее закрыть гроб, опустить его в могилу и привести место в надлежащий вид. Разумеется, каждый из присутствующих дал подписку о неразглашении служебной тайны.
        Возможно поэтому новость мгновенно разлетелась по столице. Слухи поползли один несуразнее другого, а смысл эксгумации так и остался неясен...

        — Вы слишком впечатлительны, — голос графини вернул Иорданского к действительности. Он взглянул на покойника. И вздрогнул: ему показалось, что вместо головы Сержа в гробу лежит бронзовая болванка молодого пролетарского вождя.
        — Что-то мне подсказывает, — с гримасой презрения молвила ведьма, — вся эта история с эксгумацией далека от завершения.
        И вновь Эрасту Фёдоровичу померещилось, будто откинутая половина крышки гроба сама, без чьей-либо посторонней силы, захлопнулась. Никто не видел, как Фетисейро сунул в гроб великому артисту эксклюзив от Версаче. В ту же минуту человек десять по сигналу Гоши Бернардова подняли гроб и через боковой вход понесли со сцены.
        В холле первого этажа, где толпился народ, Иорданский, махнув рукой на охрану, с трудом втиснулся в плотный ряд желающих нести Сержа. Взявшись за нижний выступ основания гроба, пристроившись за Беней Павелецким, медленным семенящим шагом пошёл к выходу. В открытые двери Дома кино уже врывался оглушительный шквал аплодисментов, сотрясая всю Васильевскую улицу, которая от 2-й Брестской до Садового кольца была запружена людьми и усыпана живыми цветами. Под скандирующие крики “Браво!” гроб погрузили в чёрный лимузин, и траурный кортеж тронулся к месту последнего пристанища Ваканского — Новодевичьему кладбищу.
        — Гроза будет, мэтр, — сказал коротышка.
        Августовское солнце палило так же нещадно, как и месяц назад. Горячий воздух плотным колеблющимся сгустком плавал над раскалённым асфальтом, создавая миражи луж, прогоняя москвичей с удушливых, дышащих миазмами улиц в прохладу тенистых парков и в офисы с кондиционерами. Через пять минут небо заволокло тучами, и началась гроза. Без дождя.


        ЭПИЛОГ

        И возвратится прах в землю, чем он и был,
        а дух возвратится к Богу, Который дал его.
        Еккл. 12:7

        В ночь с одиннадцатого на двенадцатое августа тело Плахова отвезли в старую церковь, что находилась в черте города, недалеко от кладбища. В день поминовения святого мученика Иоанна Воина совершено было отпевание. Народу пришло не то чтобы мало, но и не очень много. Взвод солдат, прибывший по распоряжению Зарудного, тоже отстоял панихиду. Отпевали покойного отец Василий и три священника.
        Всю ночь Нина Петровна находилась возле гроба. Не в силах больше стоять, сидела на табуретке в изголовье мужа, отрешённая, погрузившись в воспоминания, с горящей свечой в руке, не замечая, как расплавленный воск капает на платье. Изредка она гладила Плахова по волосам, бережно, словно причёсывала его. Антон Глебович лежал в полковничьем мундире, совсем новом, который при жизни почти не носил.
        Когда Нина Петровна, охая, с громким всхлипыванием и без чувств заваливалась на сложенные одна на одну окоченевшие руки мужа, кто-то тут же подхватывал её и, усадив на место, подносил пузырёк с нашатырём. Она вздрагивала. Придя в себя, о чём-то задумывалась. И было видно, как волна за волной на неё накатывает горе. Своё будущее без Плахова она не представляла.
        После отпевания мужчины столпились у гроба: все хотели нести его.
        День выдался погожий. Редкие белые облачка будто застыли в прозрачном светло-голубом небе. Тихо, пустынно было на кладбище. Только пение птиц, шорох листвы от лёгкого дуновения ветерка, жужжание мух и стрекоз нарушали эту неестественную тишину. Казалось, сама природа провожала в последний путь Плахова.
        С гранитных памятников на похоронную процессию смотрели портреты с холодным и немым укором, напоминая о некой безысходности, словно хотели что-то сказать живым. Что? Быть может, что кладбище — это общий для всех людей дом? Что придёт время, и мы, дети земли, вышедшие из неё, отворив заветную дверь в мир иной, вновь вернёмся туда, откуда пришли? Возможно...
        Процедура прощания прошла довольно быстро. У могилы говорили мало. В основном милицейские чины в штатском. Сказал что-то и Зарудный, но Нина Петровна его не слышала. Она последней наклонилась над мужем и припала губами к его холодному лбу. А затем и к губам, тоже холодным и уже чужим.
        При опускании гроба кто-то бросил в могилу алую розу. Нина Петровна бросила горсть земли. Тотчас прогремели выстрелы: взвод солдат троекратным залпом отдал герою почести.
        После того как установили деревянный крест, сказал своё слово и отец Василий. И опять Нина Петровна почти ничего не слышала. Вернее, слышала, но не понимала. Смотрела на иеромонаха отрешённо, как будто спрашивала: “За что?” Почему подвиг мужа, его самопожертвование принесло ей непоправимое горе? Какой ей-то — одинокой несчастной женщине — от всего этого прок? И почему душа Плахова, как утверждает Василий, достигнув необыкновенной духовной и нравственной высоты, обеспечив себе вечное блаженство в невечернем Царстве Небесном, заставляет душу Нины Петровны терпеть адские муки? Такие муки, что и словами-то не выразить…
        Этого пожилая женщина понять не могла. Потому на поминках, сидя возле Зарудного, нет-нет да и прислушивалась к его разговору с монахом.
        — Осадок какой-то остаётся на душе после кладбища, — продолжал, видимо, начатую ещё ранее беседу генерал.
        — А я люблю наши кладбища, — благоговейно произнёс Василий.
        — Любите?..
        — Да как же их не любить-то?! Ведь кладбище — наша грядущая обитель. И те, кто лежит там, они ведь ждут нас.
        — Ну, если Плахов ждёт, я не против, но если какой-нибудь душегуб...
        — Поэтому Церковь и служит панихиды, чтобы дать человеку действенную помощь.
        — Покойнику?
        — Понимаю, Вас это удивляет.
        — Но если это будет отпетый мерзавец? Такой, как Брехтель?
        — Мы не знаем последние минуты его жизни. А Иисус Христос в назидание нам, грешникам, принял к Себе кающегося разбойника. И это последнее завещание Господа было начертано не чем-нибудь, а Крестом. Кто знает, не раскаялся ли Брехтель перед смертью? Что же касается покойника... разве молитва о его душе, о его загробной судьбе — не помощь? Вот вы, Виктор Степанович, всю панихиду молча простояли, неужто ничего не ощущали?
        — Я материалист и редко хожу в церковь, — признался генерал. — И работа, знаете ли... Но когда бываю в церкви, честно скажу, что-то ничего не чувствую. Наоборот...
        — Ну да... — перебил его Василий, — Вы-то думаете, что едва переступите порог храма, так сразу и Бога встретите. А Он возьми — и не явись пред ваши прекрасные очи. И Вы, конечно, чувствуете себя обманутым.
        — Зачем же утрировать? — усмехнулся Зарудный.
        — Я и не утрирую вовсе. Думаю, что Вам действительно непонятно — как это простым верующим доступно то, что недоступно Вам, таким образованным и умным, как будто образование, дипломы и диссертации являются пропуском в страну истины. А ведь истина — это Бог, и путь к Нему — не через образование, а через веру. А значит — через душу.
        — Исидор с Иорданским вроде бы тоже веруют, — заметил генерал.
        — В том-то и беда, что вроде бы, так как это самая что ни на есть пародия. А она обнаглела до такой степени, что стыдно сказать... Всё шиворот-навыворот. И обманутые люди, отшатнувшиеся от спасительной матери-Церкви, как в бездну, кинулись в эту пародию, а точнее, в объятия дьявола. Вспомните шекспировского Гамлета, сцену с черепом. В ней какая-то зловещая шутка судьбы: то ли человек смеётся над смертью, то ли смерть смеётся над ним...
        — Да, мрачная сцена.
        Генерал взял бутылку и разлил водку по стопкам.
        — Шутники и насмешники всегда забывают о смерти, — продолжал Василий. — Часто стараются передразнить её, не замечая, как, подкравшись, она уже занесла над ними свою острую косу. Не знаю, видите ли Вы, Виктор Степанович, или нет, а я отлично вижу, как нечистая сила, точно ведьма верхом на метле, носится по городам и весям, оседлав расписанные драконами и всякой скверной мотоциклы и прочую технику...
        В ту же минуту прямо возле кафе, где проходили поминки, раздался рёв мотора. Сидевший спиной к окну Зарудный повернулся и посмотрел на улицу: мотоциклист в чёрном облачении и в мотошлеме хищника на сверкающей “Хонде” чуть откатил задним ходом, картинно развернулся на узком “пятачке” и рванул в сторону проспекта Ленина.
        — Исидор с Иорданским на мотоциклах не носятся, — задумчиво произнёс генерал.
        — Они и без мотоциклов своё дело знают. Рядясь в одежды христиан и одновременно отчаянных реформистов, они скоро будут открыто афишировать связь с антихристом, вовлекая всё больше людей в свои игрища. Да что они... они лишь пешки в этой игре.
        — Согласен, правят действительно те, о ком не принято говорить вслух, — заметил Зарудный.
        — Или о ком говорят шёпотом, — дополнил Василий и спросил: — Почему, скажите мне, после убийства Родина и Плахова в отставку отправили именно Вас и... как же его?.. запамятовал...
        — Жамкочяна.
        — Вот-вот... почему?
        — Когда случаются подобные убийства, всегда найдут козла отпущения. Аппарат МВД слегка перетасуют, как колоду. Но никто не возьмёт на себя ответственность за провал.
        — И что в итоге?
        — В итоге... — Зарудный опять горько усмехнулся. — В конечном счёте, как это всегда бывает, победит прагматизм. Это уж как пить дать. В данном случае победили деньги.
        — Сказано в Откровении: ты думаешь, что ты богат, а ты беден, нищ и окаянен, — без назидания произнёс отец Василий.
        — Спросить всё хочу, — Виктор Степанович окинул взглядом сидевших за столом и как бы невзначай придвинулся к иноку.
        — Спрашивайте, — чуть склонился к нему Василий, — коль смогу, отвечу.
        — Вопрос, в общем-то, простой: был ли в действительности компромат? Может, никакого компромата не было? Да и диска, на котором указаны счета швейцарских банков...
        — Был, Виктор Степанович, был... И компромат был, и диск...
        — Так где же они?
        — Всё равно не поверите.
        — Почему же это я не поверю?
        — Иорданский-то не поверил.
        — Во-первых, я не Иорданский, а во-вторых, он что, знает, где... Вы ему сказали?..
        — Да, сказал, — несколько загадочно улыбнулся Василий. — Сказал, что сжёг всё нынешней зимой. Печи у нас хорошие, старой кладки. Да Вы, небось, видели их, Вы же были в обители-то нашей. В печи я и сжёг всё. Когда понял, что бес подбросил Софронию компромат этот самый с диском. Во искушение подбросил. Людей рассорить. И задумка его, скажу Вам, отчасти удалась. Ведь сколько натворил, сатанинское отродье, сколько душ загубил!.. Вот я и сжёг. Печь растапливал и сжёг.
        — Как же это Вы так, отче? — усомнился Зарудный. — Всё сжечь...
        — Вот и Вы не верите.
        — Не то что не верю, а как-то, знаете ли, странно... И Плахов об этом знал?
        Василий кивнул.
        — Так что же он... полез-то?
        — Верно, другие у полковника цели были.
        — Да, другие. — Зарудный сжал зубы, и желваки заиграли на его скулах.
        — Вы, Виктор Степанович, в уныние-то не впадайте, ведь мы здесь не по случаю гибели собрались, а по случаю рождения.
        Генерал смотрел на монаха с недоумением.
        — Да, да, — поднял Василий стопку. — По случаю рождения нового христианского мученика, раба Божьего Антона. Он теперь жив для Бога. Вот и помянем его...

        2008–2010 гг.

        Нужна консультация?

        Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос

        Задать вопрос
        Назад к списку
        Каталог
        Новости
        Проекты
        О журнале
        Архив
        Дневник современника
        Дискуссионый клуб
        Архивные материалы
        Контакты
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        Подписка на рассылку
        Версия для печати
        Политика конфиденциальности
        Как заказать
        Оплата и доставка
        © 2025 Все права защищены.
        0

        Ваша корзина пуста

        Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
        В каталог