ТЕОРЕМА БЛИЗНЕЦОВ
ОТРЫВОК ИЗ ПОВЕСТИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
“Частота побегов из питомников-накопителей резерва значительно сократилась в последние годы благодаря успешной воспитательной работе педсостава. Желание увидеть семью всё ещё остаётся самой частой причиной самовольного ухода из накопителей”.
Из ежегодного отчёта Комитета по охране детства
Первая глава
Ника
“Акты вандализма, такие как порча имущества города, чаще всего осуществляются лицами из группы риска. Однако за последнюю неделю в 30% правонарушений этого типа выявлена вина подростков из благополучных семей”.
Из еженедельной сводки центрального управления
охраны правопорядка города Новосветьевска
Ненавижу третье число. Любого месяца. Просто ненавижу. Это день, когда мама долго стоит на балконе, запрокинув голову назад, и щурится. Подходить не стоит. Только наблюдать сквозь прозрачную пластиковую дверь, как вздрагивает мамина спина. Лучше бы вообще исчезнуть и не мешать. Но я не могу. Стою и смотрю на её затылок, на коротко стриженные каштановые кудряшки, на острый бугорок крупного шейного позвонка. Словно, если я отвернусь, с мамой случится плохое.
Папа третьего просто старается поменьше находиться дома. Много дел в офисе, пришлось задержаться, вернулся поздно, сразу лёг спать. Если выходной, то пригласили в гости. Или нужно срочно отправиться за продуктами на другой конец города. Случайно, да. Враньё, конечно. Но ему так проще. Я понимаю. И ничего не переспрашиваю.
Раньше, когда мы ездили к ней, было ещё хуже. Сначала бестолковые сборы с громким перешучиванием, магазин, где кидаешь в корзину то вафли, то шоколад, то другую чепуху в яркой обёртке. Такую, какие обычно кладут на полки у касс. Необязательную дорогую вкусняшку. Тебе улыбаются. Положила много вкусностей — заботливая. Но для меня просто игра — грести со стеллажей сладкие мелочи. Я сама их не люблю. Яблоки вкуснее, правда.
— Ника, ну, куда ты нарядилась в новые светлые штаны? Там же грязища во дворе, выбери что попроще!
Мама частит. Говорит так быстро, как может. Едва не сглатывая слова. Папа молча играет с брелоком на ключах от входной двери. Радио, громко поющее в машине. Музыку перебивают новости. Диктор медленно и отчётливо произносит хорошо заученный текст:
— Сегодня, в родительский день, питомники-накопители по всей стране открывают двери для посетителей...
Папа возится с панелью приборов. Переключить быстрее. Пока никто не застекленел. Другая станция врывается гитарными аккордами. Хриплый голос вокалиста кричит о лучшем городе на свете, и мы с мамой подпеваем, а папа за рулём иногда кивает в такт мелодии. Много суеты. Будто бы весело. Это заглушает нервное напряжение. Улыбайся, болтай, лови ритм. Всё хорошо. Всё отлично. Пережить сегодня. Просто пережить.
Какое счастье, что ездить больше не надо. Лучше эти несколько минут, когда я караулю балкон, чем целый день маеты. А видео и фото можно стереть из памяти смартфона. Не знаю: оставляет ли снимки и ролики с ней мама после просмотра? Иногда хочется проверить, что и как.
Мама вообще-то редко грустит. Некогда. Много работы. В экспериментальном госпитале не попереживаешь, наверное. Загрустил — ошибся. И всё, что делал, насмарку. Но материал-то не пробирки. Живые пациенты. И на работе мама всегда спокойная. Она обычно улыбается, когда выходит ко мне. Синий лабораторный халат, прямая спина, невозмутимое лицо с поздравительной открытки (одновременно милое и кукольно-мёртвое). Мама в госпитале — ожившая фотография, человек с плаката “Они заботятся о вашем здоровье”. Такие висят везде. Дань памяти давнишней эпидемии, такая же, как вялые гвоздики у порогов больниц. Но я знаю, что вечерами улыбка отклеивается от губ, и остаются только тонкие нити морщинок вокруг рта. Нити впиваются, прошивая кожу усталостью. И пусть. Всё равно мама красивая.
Я была в госпитале только в приёмном покое. Внутрь не просочишься. Дочь сотрудника? Ну и что? Пропуска нет? Сиди, девочка, к тебе выйдут. Девочка, блин. Имя бы хоть прочитали. На бейдже ведь написано. Дурацкий бейдж, который приходится каждый день прикалывать к куртке. Пластик мутноватый, но чёрные крупные буквы под ним не различит только слепой. Ника Ларцева, учащаяся. И в углу — мелкий золотистый овал. “О”. Основная. Вроде всё ясно. Но почему-то охранники, вахтёры и всякие там проверяющие из комиссий в школе не любят называть людей по именам. Девочка, мальчик, женщина, мужчина. По-моему, если к ним вынесет из океана огроменную акулу, то и с ней разговор будет короткий:
— Рыба, покиньте помещение! Вы слишком мокрая!
К маме, в лаборатории или палаты, меня нельзя провести, согласна. В тринадцать лет уже давно понятно, что такое пропускной режим и “должность, о которой не рассказывают”. Но можно хотя бы обращаться нормально, а не сквозь зубы? И не коситься так, словно я вот-вот нарочно запачкаю пол или вообще съем фикус?
— Ты должна быть вежливой со ВСЕМИ, — папа печально выделяет голосом нужное слово. — И больше никаких жалоб, мы устали это выслушивать...
Папа опускает голову, когда пытается ругать, и длинная чёлка падает на глаза. Словно он пытается скрыть, что думает на самом деле. Правда злится или делает, как положено. А я и не грублю никому. Подумаешь, отвечаю иногда. Но в госпитале молчу. Мама весь день в делах и так устаёт, что от неё всё время пахнет мятой. Суспензия от мигрени воняет резко и горько. Мы заказываем мятную гадость из аптеки каждый месяц. Если ещё начнут доставать из-за меня, то тут и на неделю флакона не хватит. И я просто стараюсь не замечать брезгливый взгляд дежурной на мои обкусанные ногти с грязной каёмкой и на вечно пыльные серые кеды, проглядывающие сквозь прозрачные бахилы. Не нравлюсь? Ну и страдайте. Будто я к вам пришла.
Дежурная изучает мой бейдж. Имя узнать? Да вот прям щас! Она просто надеется увидеть другую букву. Не “О” — “Р”. Резерв. На резервную девочку можно накричать открыто. Или выгнать за дверь. Даже, если она дочь учёного. Мне кажется, что дежурная знает о той, второй, к которой мы больше не ездим. О том, что она не младшая сестра. Не инвалид, не тяжело больна. Близнец. Копия живая. Дежурная сомневается, кто перед ней. Надеется на ошибку. Но это вполне я, прикиньте? К сожалению, я.
Губы у мамы бледные, потрескавшиеся от сухости. Наверное, сегодня надолго надевала маску. Делала что-то важное, требующее стерильности. Лучше смотреть на них, не переводя взгляд выше. А то замечу недоумение в глазах. Середина учебного дня. Кто-то должен находиться в школе. Писать рейтинговую контрольную работу по праву. Но я сижу здесь, в приёмной госпиталя, ёрзаю по твёрдой лакированной скамейке. Читаю инвентарный номер на кадке с фикусом, запоминаю со скуки цифры. Прижимаю к груди сумку с учебниками, и на ней, между криво пришпиленных значков с лицами киноактёров, видны грязные следы подошв.
— Ника, что случилось? Почему не на уроках?
— Нормально всё. Меня выгнали. Сказали: без тебя назад не пустят. Сначала надо к директору. Так получилось.
Губы сходятся в узкую полоску. Минус улыбка.
— Ты помнишь, какое сегодня число?
— Ну, третье, да... Ладно тебе, я не нарочно.
— Что опять? Дралась? Отказалась выполнять задание? Разбила стекло в шкафу? Украла вещи одноклассницы?
Мама перечисляет сухо и отчётливо. Но тихо, почти шёпотом. Косясь в сторону дежурной. Стыдно, да, что я неправильная? Что люди скажут? Накатывает злость.
— Ты сегодня не успеешь. Директор занят. Интервью даёт, какая у нас хорошая школа. Порталу “Вечерний Новосветьевск”. Надо завтра, до первого урока.
— Ника. Что. Ты. Натворила. Горе. Моё?
— Пошутила.
— Из тебя клещами слова тянуть?!
Мама всё же повышает голос. Дежурная отрывается от вязания, замирает по-совиному, сжимая вместо мыши спицы, и изучает нас, подслеповато щурясь.
— Один... дебил... играл моей сумкой в футбол на перемене. Я решила поиграть с его рюкзаком тоже. Сам нарвался. Кто знал, что там, в рюкзаке, фотоаппарат...
Губы обмякают.
— Чудовище. Дома расскажешь подробнее. Я всегда на твоей стороне, но... Но потом, ладно? Сегодня третье. Дождёмся сообщения, а после поговорим.
На моей стороне. Интересно, какая сторона моя? Вправо, влево, прямо? Но в этот момент я почти люблю сестру. Потому что понятно: пронесло. Мама к вечеру умотается и не станет злиться. А папа вернётся только, когда я усну. Он тоже помнит, что на календаре.
— Ну, я пойду?
— У тебя же сегодня ещё рисование?
— Занятия отменили, в художке нет воды. Отключили.
Вру я убедительно. Когда-то мама узнает, что уже год я хожу в центральный парк вместо художки и музыкалки. Надеюсь, узнает третьего числа.
Осталось продержаться вечер. Вздрагивать от каждого звука мессенджера. Вдруг пришло то самое сообщение? И очень хочется, чтобы скорее. Но только бы мама не плакала при этом.
Отчёты — обязательная штука для тех, у кого резервные дети в отдалённых накопителях. На таком расстоянии, что до них не доехать в родительские дни. Ну, или для тех, которые платят, но не ездят. Отчётами занимается куратор отряда. Рассылает каждый месяц фотографии и видеоролики. Уроки, отдых, личные достижения вроде участия во всяких там спектаклях и спортивных соревнованиях. Наша Лика, похоже, полная дура. Потому что достижений у неё нет. Иногда, после балкона, мама говорит будто бы в шутку:
— Как хорошо, Ника, что мы выбрали тебя. Ты и рисуешь, и на фортепиано играешь. Есть увлечения.
Что она сделает, если узнает о моих прогулах? О настоящих прогулках после уроков? О том, что рисую я баллончиком на стенах у железнодорожной насыпи и поэтому умею теперь бегать очень быстро. О том, что мои пальцы, по которым больше не щёлкают линейкой, забыли даже самые простенькие гаммы? Не поменяет же нас местами? В парке у госпиталя сегодня такая жарища, что асфальт кажется мягким. Но от старого страха приходит озноб. Если я разочарую маму и папу, они ведь не могут отдать в резерв меня? Как здорово, что Лика тупая, и у неё нет достижений. Потому что я всю жизнь, сколько себя помню, боюсь занять её место.
Это старшим нечего опасаться. Там железно. Первый ребёнок — основной. Основные остаются с родителями. Триста лет уже так, с самой эпидемии. Нет, если старший — калека, а младший родился здоровым, то да, в резерв отправят того, кто дефектный. Но так случается редко. Старшим везёт. Я хотела бы быть старшей. Это всё равно, что единственная. Но у нас другой случай. Редкий. Мы же даже не двойняшки. Близнецы. Тут свободный выбор родителей, кого отправить в накопитель. Особенно если медосмотр показал, что оба младенца без проблем. Когда-то давным-давно, тринадцать лет назад, в родильном центре города Новосветьевска, в белом доме с окнами на океан, мама с папой выбрали меня. Я не знаю, случайно ли это было. Очень хочется верить: я особенная. Чем-то отличалась от Лики и тогда. В лучшую сторону, конечно. Только внутри бьётся знание: я могла бы жить не в квартире, а в накопителе. В аккуратном таком интернате на много-много человек. Без родителей. Без собственной комнаты. И становится страшно. Не знаю почему. Я ведь ездила туда. Четыре года назад. Совсем не тюрьма. Яблоневый сад вокруг корпуса. Спортивная площадка с современным пружинистым покрытием. Даже кормят нормально. Но там я была бы словно ничья. Так, запасной вариант. И, знаете, всё на свете лучше, чем это.
Когда я была маленькая, то часто плохо себя вела. Это так называется на языке мамы и папы. Нормально на самом деле вела. Но взрослым не нравилось. То потеряю шапку или варежки. Они кричат, злятся. Одежда дорогая. Будто я нарочно, правда же. То разобью или сломаю что-то. Как сейчас фотоаппарат Длинного. И тогда папа сводил брови в одну полоску на переносице. Сильно лоб морщил, чтобы так получилось. У него ужасно много волос на голове. Больше, чем у мамы с её вечной стрижкой под мальчишку. Больше, чем у меня. Мои-то немного ниже плеч, а у него хвост аж до пояса брюк. И бровей у него тоже всегда хватало с избытком. Злился он даже смешно. Во все брови.
— Ника! Накажу. Будешь плохой девочкой, отвезём в накопитель. Оставим там. Зачем нам плохая дочь? А себе Лику возьмём. Вы всё равно одинаковые.
И я начинала плакать.
Тогда я верила ему. В три года разве можно не верить папе? Только иногда и сейчас я думаю, что нас могут поменять. Мы ведь правда на одно лицо. Близнецы. Если я окажусь неправильной. Такой, что лучше отдать в резерв. Совсем по “Закону об охране детства”, который мы учили в школе на уроках права.
Учили — громко сказано. На праве никто толком ничего не слушает. Там вечно пытаются вести уроки практикантки с юридического, которые боятся нас больше, чем мы их. Очередная девчонка в строгом брючном костюме читает лекцию голосом, звенящим от отчаяния. Ей надо продержаться до звонка. Лён рисует на тетрадном клетчатом листке орнамент из геометрических фигур. Трижды обводит контуры ручкой. Мы сидим вместе с третьего класса, я привыкла, что он всё время выводит мелкие узоры. Лён тихий. Уткнулся в свои почеркушки, вот и не мешает. А на задних партах смеются уже в голос. Историчка бы шикнула, математик загрузил бы заданиями, этик провёл бы устный опрос. А практикантка только краснеет и читает старательно конспект:
— Последствия эпидемии и потери в каждой семье заставили задуматься о необходимости избавляться от привязанностей...
Такие длинные предложения. Помрёшь, пока дослушаешь. Предлагаете их записывать? Я смотрю в окно. Видно белые перила набережной. За перилами должен шуметь океан. Если бы не многослойные стеклопакеты окон, было бы слышно гул воды. Сегодня прибой слизал весь песок, трётся почти у самой береговой ограды. Ест камни, шепчет: “Беги ко мне, девочка, школа подождёт”. Нельзя. Иначе станут ругать на классном часе. Сообщат родителям.
— Был принят закон о формировании резерва. Ребёнок, изначально старший, впоследствии именуемый как основной, остаётся в семье, все последующие дети, именуемые резервными, отправляются в питомники-накопители, где воспитываются за счёт денежных средств родителей, а также государственных субсидий или, при нежелании и невозможности оплаты...
Бумажный комок бьёт меня по щеке. Гогот через проход, со среднего ряда. Опять ЭТИ. Их сейчас не интересую именно я. Им просто скучно. Так-то ко мне они пристают редко. Разве только Длинный усердствует постоянно, но с одним проще разобраться. Я могу дать отпор. Не просто послать, а ударить или зашвырнуть их вещи на шкаф, когда они пытаются топить мои в ведре с грязной водой. Толку мало. Они по одному не ходят. Только толпой. Ото всех не отобьёшься. Но я не плачу, не прошу прекратить, не жалуюсь учителям (после такого можно отчисляться сразу, жизни не будет). В классе есть народ поинтереснее, который можно довести до истерики с икотой. И ещё я могу не дать списать на контрольной, что важнее всего. На любой, кроме этики. С этикой у самой беда. Но вот сегодня им нечего делать. Скорее всего, и не в меня целились. Просто прилетело между делом. Я запускаю комком в Длинного. И не промахиваюсь.
— Совсем страх потеряла?
— ..Резервный ребёнок может быть взят в семью в случае неизлечимой болезни основного или смерти основного по любой причине, а также служить донором крови или органов, при необходимости медицинской помощи основному... — лепечет практикантка, панически шмыгая носом.
Ясное дело, она слышала крик Длинного. И понимает, что ситуация паршивая. На электронном табло над доской мелькают размытые цифры секунд. Минуты меняются гораздо медленнее. Кажется, временная учительница сейчас хочет нужных цифр на часах и спасительного звонка сильнее нас.
— Отстань от неё, — вмешивается Лён.
Ты ещё куда? Молодец, защитил, сейчас и к тебе прицепятся.
— Жених и невеста! — в нас летит пенал.
Разумеется, не кого-то из них, а схваченный у соседа сзади. Своё они берегут. Пенал шлёпается на край стола, Лён спихивает его в проход между рядами.
Я берусь за корешок толстенного учебника права. На обложке — фото стены госпиталя. У подножия её — ржавые гвоздики. Новое право возникло после эпидемии. Вот и картинка напоминает об этом. Надо вмазать по макушке Длинному как раз стороной с фоткой. Обложка твёрдая, из плотного картона. Не промахнуться бы. Если он увернётся и перехватит руку...
— Более одного основного ребёнка в семье может быть, только если она готова отказаться ото всех льгот и помощи государства, платить налоги на второго ребёнка...
— Это что тут за базар? — наша куратор, Виктория Павловна, врывается в кабинет, отстукивая каблуками скрипучий марш.
Металлические набойки противно лязгают по паркету.
Как она ходит на шпильках такой высоты? Не покачнётся, не запнётся. Будто в тапочках.
— Антон, твои представления...
Длинный поднимается неохотно. Едва не скребёт макушкой потолок.
— Что сразу я?! Это Ларцева!
— Имей совесть! Я всё видела. Камеры в классе зачем, по-твоему?
Почему куратор приходит, чтобы разнимать наши тёрки, но никогда не пытается спасти очередную практикантку? Я кладу учебник назад на стол, госпиталем и гвоздиками вниз. Гремит звонок. Народ вскакивает и несётся в столовую, чудом не сметая возмущённую Викторию Павловну. Мы очередной раз не померли на уроке права. Радость-то какая!
Но даже того обрывочного, что я так и недоучила, хватает для понимания: не хочу в резерв!
Но я догадываюсь, почему плачет мама. И это плохая догадка. Мама должна быть настоящим гражданином. И вроде всё так. У неё самая важная профессия. Не просто врач, а исследователь в лучшем экспериментальном госпитале. Эпидемий больше не будет благодаря и ей тоже. Врачи не допустят. Так пишут в учебниках и говорят в школе на торжественных линейках. Звучит так сладко, что аж противно, хоть и правда. Она работает. Много. Она родила основную замечательную меня. И резервную Лику, которая станет рабочей на заводе или кем-то ещё полезным и поможет стране. Даже тут всё хорошо вышло. Мама никогда не нарушает закон. Паркуется и то всегда правильно. Не пьёт, не курит (вот не то что папа, с его стыдливыми утренними сигаретами, а потом счетами за частного стоматолога!). Идеальная мама. Только она не хочет ждать третьего числа. Не хочет помнить о Лике. И на самом деле это значит, что она привязана к ней. Боится заскучать или типа того. А быть к кому-то слишком уж привязанной незаконно. Потому что, как в эпидемию, которую мы никогда не видели, а только читали о ней книги и смотрели кино, надо помнить: ты можешь потерять близких в любой момент. Потому ни-ко-го не надо любить слишком уж сильно. И тем более резервных. Но, может, дело в том, что мы близнецы? Что мама не различает нас иногда? Но я ведь её Ника! Мы всегда были вместе, а к Лике только ездили по родительским дням. А сейчас остались одни сообщения. Иногда мне хочется, чтобы не было и их. Чтобы не существовало моей копии. Чтобы вечера вроде сегодняшнего не пугали.
Но до вечера я успею в парк. И это спасает всё. Мой день точно спасает. После госпиталя стоило бы пойти домой. Вернее, поехать. Будь я с мамой или папой, подвезли бы на машине. А самой надо толкаться в душном автобусе, ползущем, как неспешная черепаха, вдоль побережья. Тут уже нет набережной. Если стать на средней площадке, опереться ладонями о горизонтальный поручень и чуть наклониться, впервые может показаться, что стекла не существует. Просто внизу, под прибрежной насыпью, плещется буро-зелёный океан. Ещё чуть-чуть — и брызги умоют моё лицо. Только обычно к окну не протолкнёшься. Автобусы забиты резервными. Теми, у кого есть работа. Спешат на свои заводы и фабрики, занимают все места: и сидячие, и стоячие. Ехать на одной ноге почти до конечной — плохой план. Мы-то живём на западной окраине. В центре — вперемешку офисы и предприятия. Никаких жилых домов. По Первому городскому кольцу — однотипные серые многоэтажки-общежития для резервных. Второе кольцо, с коттеджными посёлками, — для нас, основных. Сюда редко ездят на общественном транспорте. Если только любят, как я, путешествовать у береговой линии. Автобус подождёт. До Первого городского кольца от экспериментального госпиталя можно добраться и пешком.
Я иду по прямой. Пока ещё тут заасфальтированные улицы-радиусы, которые скоро превратятся в неряшливую грунтовку, петляющую между тёмных островков — одинаковых кварталов-гнёзд. Накрапывает мелкий дождь. День без сырости и влаги — редкость. Когда-то столицу, город Новосветьевск, где я живу, построили у океана. Порт, все дела. Торговля и транспортные штуки важнее вечной омерзительной погоды. Зонт лежит в сумке, но вынимать его лень. Тем более он некрасивый. Серого нейтрального цвета государственного флага. Правильный типовой зонт из школьного подарка на день защиты детства. Будь моя воля, я бы его разукрасила. Хотя бы самыми простыми цветами, а лучше — звёздами. Вышло бы наше обычное городское предгрозовое небо с металлическими тучами. Или космос, подпираемый блестящими спицами. Это ненапряжно. Люблю рисовать. Я и в художку сначала по-настоящему хотела. Но вышло как вышло. Так что теперь зонт у меня серый и скучный, какие положено носить “хорошим девочкам”. Но бреду я с ним под противной моросью с неба в центральный парк. Потому что там теперь есть кое-что получше художки.
Парк находится между Первым и Вторым городскими кольцами. Вроде бы он для всех. Но не секрет, что гуляют там всё больше резервные. Основным хватает зелени во дворах коттеджей. Иногда, правда, из школ привозят классы — кататься на аттракционах. В такие дни для остальных посетителей проход закрыт. Я тут так впервые и оказалась. Лет в восемь. Помню, нам всем купили по целому облаку из розовой сахарной ваты. И выдали по значку с буквами ЦП (центральный парк, понятное дело), сплетающимися в кудрявый вензель. Мы с Лёном попали в одну кабинку колеса обозрения. И смотрели вместе, как уходят под ноги лохматые верхушки тополей.
— Страшно? — спросила я у него.
Будто невзначай. Чтобы не догадался, как я сама боюсь глубокой пустоты вокруг. Вдруг механизм заест, и мы застрянем на верхотуре?
— Нет. Люблю высоту.
Тогда я впервые подумала, что Лён, наверное, классный. Бесстрашный. Никогда не выделывается, не кричит громче других. Не толкнёт, не плюнет в волосы жвачкой, как Длинный. Здорово, чтобы он стал моим другом. Но вслух ничего не сказала. Ещё чего! И не пододвинулась ближе, прилипнув к стеклу смотровой кабинки. И потом, когда нас в школе посадили за одну парту, не показала, что рада. И сейчас я даже сомневаюсь, что это правильно. Что я всегда молчала, не давая понять, как хочу сидеть рядом. А потом возникло общее. Ну, наша тайна, которую на самом деле знают ещё человек десять. Только эти десять чужие. А мы одноклассники. Мы можем сдать друг друга. Если что-то случится. Если одного из нас раскроют. Пусть это, пожалуйста, буду не я. Лён надёжный. Он продержится. А я... я даже музыкалку не смогла вытерпеть, не то что допрос!
Я поправляю свою серую ветровку, того же тона, что и спрятанный в сумке зонт. Нарочно так, чтобы уголок с буквой “О” на бейдже прикрыли складки ткани. Ажурная литая решётка парковых ворот уже видна через дорогу. И там, за воротами, лучше не обращать на себя внимание.
Промахиваю почти бегом участок с аттракционами. Сейчас, в разгар учебного и рабочего дня, они пустуют. Людей почти нет. Нет на виду и патрулей охраны правопорядка. В такое время обычно спокойно. Ни скандалов с громкой руганью, ни драк, ни карманных воришек, слоняющихся в толпе отдыхающих. Время, когда за тобой не следят со стороны. Удачное время для приключений. За аттракционами, сразу после карусели с белыми неуклюжими лошадками, похожими на замаскированных крокодилов, парковые тропинки ухают вниз, в полулесную прогулочную часть. Здесь можно бродить часами, лениво считая выныривающие из-за деревьев белые облупившиеся статуи первых врачей. В темноте они жутковато замирают, слово вот-вот спрыгнут с постаментов и утащат в сумрак. Но сейчас я не обращаю на них внимания и перехожу на бег. Лечу по наклонной тропке, раскинув в стороны руки, и сумка больно бьёт меня по бедру. И попадаю, куда хотела. За дикой безлюдной опушкой сереет железнодорожная насыпь. Первая кольцевая железная дорога. Пассажирские поезда не ходят по этому пути. Только медленные пригородные электрички. И редкая городская, которая дотащит и до моего коттеджа на Втором кольце. В электричке ехать посвободнее, чем в автобусе, но скучно. За окнами нет океана, одни бетонные серые плиты ограды. Плиты, которые должны быть одинаковыми. Без рисунков. А-ха-ха! Да, конечно!..
Наши уже собрались у насыпи. Ясное дело, не все. Тот же Лён на уроках. У многих не закончилась заводская или фабричная смена. Нас тут только двое основных. Забредших из интереса. Членов секретного чатика “Стена”. На бревне под насыпью сидят четверо. Машут мне руками.
— Копия, давай сюда!
Имена тут не приняты. Только ники. Наши клички. Также не принято распространяться, кто ты есть вне игры с рисунками. Чтобы, если попадёшься, не подогнал другим проблем. Я призналась однажды, что близнец. Так и стала Копией. Всем, кроме Лёна и меня, больше восемнадцати лет. Логично. Резервные мелкие по питомникам-накопителям сидят. Как она. Лика. Но до вечера ещё долго. Не хочу её помнить.
По кругу идёт пачка овсяных галет. Самые дешёвые из магазинных. Привкус отдаёт химией, но я выуживаю свою долю и грызу, как ребята. Разницы-то: вкусно или невкусно? Надо быть своей и не выёживаться. Когда пачка заканчивается, тощий темноволосый Галь выуживает баллончики.
— Погнали, пока тихо?
На стенах рисовать запрещено. И не только тут, у дороги, — везде. Для основных за это штраф или исправительные работы. Для резервных что-то похуже, не уточняла. Потому что вандализм и порча общественного имущества. Не понимаю. Почему унылый серый бетон портят картины? И кому они мешают? Это же даже не жилые дома. Но иногда мне кажется, что я ввязалась в чатик “Стена” и эти лихорадочно быстрые перебежки через насыпь с баллончиками не потому, что люблю рисовать. Проще. Мне нравится риск. Нравится сама возможность попасться и тот момент, когда всё-таки не попалась. Сердце часто колотится и немного болит. Я вижу, что Галь не рисует. Пишет. Он единственный из нас делает надписи. Скучные. На лозунги похожие. Всякие там “Отменить резерв!” и типа того. Старается, выводит, украшает завитушками. Это его письмо тем, кто выглянет в окно электрички. Я не заморачиваюсь. Распыляю цветные кляксы, из которых потом сложится космический узор звёздного неба. Надо не забыть оставить свою метку — угловатую крупную “К”. Копия, говорите? Близнец? Копия равно “К”.
— Валим!!!
Патрульные. Вот откуда они в это время тут, а? Принесло же! Можно побежать вбок, вдоль рельс. Можно махнуть через стену. Я подтягиваюсь на руках. Бетон под ладонями холодный и шершавый. Мешает мотающаяся сбоку сумка. И не бросить её. Тетради-то внутри подписаны. Имя, фамилия, школа, класс. Из-за сумки я падаю по ту стороны стены неловко, так, что проезжаю ладонями и коленями по земле, обдирая кожу. Колготки мгновенно разъезжаются уродливыми дырами. Больно, да. Но повезло, что не на кирпичи упала или не в колючий кустарник. Бежать. Петлять по лесу с той стороны дороги. Сзади топот, свист и крики: “Стоять!” Но вроде оторвалась. Становится тихо. На автотрассу за лесом я выбираюсь, прихрамывая. Царапины кровоточат. Уголки колготочных дырищ прилипают к ранкам. В ушах шумит, щёки горят. Но хочется смеяться. Я опять обманула. Ушла от погони. И успела скинуть баллончик с краской у стены. Никаких улик.
В павильоне автобусной остановки я сажусь на узкую неудобную металлическую лавочку и вытаскиваю из сумки смартфон. Захожу в чатик “Стены” и маякую: “Нормально, оторвалась”. Кажется, судя по сообщениям, сегодня повезло. Никто не влетел в неприятности. Подходит автобус. Теперь можно радоваться, что внутри много народа. В толпе не различат мои рваные колготки, следы лесной земли на юбке и ветровке и налипшую к кедам траву. Остаётся трястись до самого дома, цепляясь одной рукой за поручень. И успеть переодеться до того, как вернётся мама. И крышку фортепиано оставить открытой. Будто бы играла.
К окну не пробраться. Да и на среднюю площадку вообще не вылезти. Я повисаю в проходе над хмурым парнем в мышиной рабочей куртке с эмблемой “ФПО”. ФПО — фабрика по переработке отходов. Такие есть в каждом городе. Потому что мусор — переносчик заразы. Угроза новой эпидемии. Его не должно быть. Все отходы свозят на загородные свалки и там сортируют. А со свалок они уходят на фабрики переработки. Ходят слухи, что в таких местах делают удобрения из спрятанных в помойных контейнерах трупов. Но это неточно. Ничего из того, что мы обсуждаем на переменах в женском туалете, не точно. Парень с фабрики смотрит в окно. От него удушающе тянет потом и крепкими сигаретами. Спасибо, что не гнилым сырьём ещё. Очень хочется отойти, но не выйдет. До самого Второго городского кольца в салоне будет давка. Я стараюсь не прижиматься к сидящему, хоть сзади давят под колени чьи-то хозяйственные сумки. Рыхловатая пожилая кондукторша пробирается к нам и, когда я неловко прижимаю к терминалу оплаты ученическую карту, замечает мой бейдж.
— Уступите девочке место. Задавят её тут, — обращается она к парню.
Пока ещё вежливо.
В этот момент я хочу исчезнуть. Ненавижу скандалы. Легко угадать, что выйдет дальше. Парень смотрит на меня без слов с легко угадываемой неприязнью. Я мешаю. Самим фактом существования рядом с ним. Возможно, он уже заметил обидную деталь. Но не сдаётся.
— Видела, куда лезла. Постоит. Со смены уступать ещё всяким соплячкам...
Мне действительно проще оставаться стиснутой чужими телами в проходе, чем чувствовать стыд от того, что в автобусе шушукаются и косятся в мою сторону.
— Она основная, — с резким нажимом на нужное слово произносит кондуктор.
Я стараюсь смотреть прямо перед собой. В приклеенный к стеклу типовой плакат: “Пожертвуйте посильную сумму благотворительному фонду “Путь надежды” на содержание питомников-накопителей”, — и десятизначный специальный номер для сообщений-переводов после. Не оглядываться по сторонам. Не видеть злости тех, кто наблюдает за этой сценой.
— Не надо. Я... сама хочу стоять! Выходить скоро, — вру, чтобы отстали, только уже поздно.
Я ненавижу полупадать от каждого резкого рывка автобуса. Но и заставлять других уступать мне место не хочу. Хоть и имею право. Даже должна. Но это всегда делают с такими лицами, будто мысленно проклинают. Резервные должны пропустить основных в очереди, уступить место в транспорте, должны ещё много чего. Обычно их не заставляют. У основных свои машины, они ходят в места поприличнее и не стоят в очередях. Но случаются исключения. Привет! Исключение сегодня — я, очень, блин, приятно. Забыла перед входом переложить бейдж в карман, как обычно делаю в транспорте. Вот и влипла.
Парень поднимается. Ему, ясное дело, неохота платить штраф и загреметь в камеру на пару недель из-за оскорбления основной. Пассажиры молчат. Но вокруг меня расчищается небольшой островок. Откуда сейчас, в час пик, свободное место? Как надо потесниться, чтобы шарахнуться от опасной попутчицы? Я мысленно радуюсь, что нам с парнем наверняка выходить на разных остановках. Не останемся наедине. На поворотах он рушится на меня всем весом, бурча извинения, и чудом не вдавливает в сидение. И очень внимательно смотрит вниз. На мои исцарапанные колени, выглядывающие в дырки на колготках. У меня горят уши, и я не выдерживаю. Закрываю глаза. Когда ты не видишь плохого, его будто и нет. Почему меня накрыло? Всё правильно. Я основная. Плевать, что мне тринадцать, я лучше их всех, это моё сидение, могла бы и сама подойти к кому хочу, выбрать самое удобное место в салоне — не возразили бы. Я лучше их, ясно! Лучше! Галь что-то пишет в парке на стене. Очередной дурацкий лозунг. Он обиделся бы, узнай, что я веду себя как основная? В смысле “как”? Я и есть основная! Я лучше Галя? Лучше наших из “Стены”? Какая разница! В автобусе все чужие. Нечего заморачиваться! Не вовремя взрывается звуком сообщения смартфон. А то и дальше сидела бы зажмурившись.
Всё хорошо? Ты цела?
Лён пишет в личку. Переживает, правда! И снова становится легко и весело, и я улыбаюсь, и плевать на тех, кого я не устраиваю. Тем более что ко Второму кольцу автобус пустеет, и на отвоёванном сидении можно глядеть в окно на океан. Он сегодня удивительно спокойный.
Дома накрывает отходняк. Я лихорадочно роюсь в вещах. Бейдж, сумка, значки на ней. Все тетради, учебники с наклейками, на которых моё имя. Ничего не потеряла? Я представляю, как к маме приходят в госпиталь патрульные. Как осуждающе качает головой старушка-вахтёр, и в её глазах читается: “Так и знала!” Как мама спрашивает:
— Зачем на стенах?! Почему не в альбоме? Не на мольберте? В твоей художественной школе?
И придётся рассказать правду о художке. И мама начнёт методично выбрасывать из шкафов на линолеум мои вещи, а потом аккуратно складывать в дорожную сумку. Однажды она уже так делала. Когда её вызывали к директору из-за моих слов на классном часе. Классный час я хочу забыть так же сильно, как и художку. Неважно. Мама закроет сумку и скучно проговорит:
— Собирайся. Едем в накопитель. Я забираю Лику из резерва. У меня теперь будет нормальная дочь.
Тогда, в первый раз, я не выдержала. Зажала руками уши, мотала головой, просила прощения. Меня так трясло, что мама испугалась. Потом я лежала на диване, лицом к спинке, запив отвратительно терпкую мятную суспензию холодной водой. А мама возилась в соседней комнате. Старательно делала вид, что меня не существует. Наверное, она волновалась. Может, и жалела. Дала же лекарство. Но с тех пор я перестала рассказывать ей всю правду о школе. Вообще стала как-то меньше с ней разговаривать. Зачем? Она приходит усталая с работы. Не стоит беспокоить.
Я всегда на твоей стороне.
У меня теперь будет нормальная дочь.
Что правда: первое или второе?
Но я знаю вот что. Второй раз, если меня снова начнут выгонять из дома, я не буду сопротивляться. Хотите жить с Ликой, ну и пожалуйста! Может, оно и неплохо в вашем накопителе. Не надо учить право и этику, у резервных упрощённая программа, говорят. Там нет Длинного и его компашки. И врать о художке с музыкалкой не придётся. Вдруг мне там вообще понравится! И идите все куда подальше! Но только бы никто не узнал о нашем чатике “Стена”. Только бы не вычислили, что я тоже рисую у железной дороги. Только бы мама не стояла на балконе, глубоко вдыхая и выдыхая. Только бы не...
Колготки я выбрасываю в мусорное ведро. Они умерли без шансов на воскрешение. Нет одежды хуже, чем тонкие весенне-осенние колготки. Они, считай, одноразовые. Даже если в них не кататься по земле. Чуть прикоснулась — ползёт “стрелка”. Хорошо мальчишкам, их не заставляют носить в школу юбки, и им колготки не нужны. Когда думаешь о такой чепухе, успокаиваешься. И к вечеру я готова к тому самому сообщению из накопителя. К закрытой балконной двери. К маминой мелко вздрагивающей спине. Даже к патрульным на пороге и сбору сумки готова. И, когда мама открывает дверь моей комнаты, вполне спокойно сижу у компьютера. Смотрю в наушниках новую серию истории про приключения на необитаемом острове. Вечерами, когда некуда себя деть, уроки выучены, а чатик “Стены” молчит, я часто залипаю в сериалы. Бывает всё равно, что смотреть. Лишь бы длинное и побольше всякого волшебства. И обязательно весёлое. Без магии и грустное у меня и так каждый день есть. Школа называется. А сериалы должны быть про то, чего у меня нет.
Мама кладёт лёгкую тонкую руку на моё плечо. С намёком: поговорить хочу! Её почему-то злят мои наушники. Дома я часто в них. Смотрю кино, слушаю музыку. Иногда не снимаю их и при выключенном плеере. Пусть думают, что занята. Не говорят, что я не оправдываю ожидания. Не расспрашивают про музыкалку и художку. Но сейчас приходится их снять.
— Да, мам?
Мама молчит. И пальцы её на моём плече нервно вздрагивают.
— Мам, ты чего?
Неужели она узнала про стены у железной дороги?
— Ника, мне пришло сообщение из накопителя.
Я прижимаюсь к её запястью щекой. Мне всегда сложно утешать людей. Толком не знаю, как. Хочется просто дать шоколадку или яблоко. Чтобы ели и не грустили. А что говорить? Непонятно. Странно. Лучше просто показать, что я рядом.
— Ника, ты уже взрослая. Ты должна узнать... Всё ещё может обойтись, но... Лика...
Маме как воздуха не хватает.
— Заболела? — наугад ляпаю я.
— Исчезла. Возможно, убежала. Её объявили в розыск. Буду писать жалобу на их воспитателей. Совсем не следят за детьми.
Я не соображаю, как реагировать на то, что слышу. Да и до конца ещё не понимаю, что произошло. Ощущаю щекой твёрдые узкие мамины пальцы. На экране компьютера по неестественно яркой лазурной воде плывёт лодка. В ней пытаются добраться до острова пережившие кораблекрушение.
Вторая глава
“Ну, когда меня в питомник резервный-то привезли, я всё думала: это ненадолго. Не могут же в самом деле тут оставить. И каждый час сообщения проверяла. Вот сейчас придёт: “Доченька, вещи собирай, нам домой!” А экран был ярко-зелёный. С фото травы. И посреди неё — белый цветок. Фон такой. Дурацкий. Сама выбирала. Очень хорошо помню: на каждом лепестке по три крапинки. Ровно три. Я считала. Рассматривала всё время. За тот месяц, пока ещё верила, что связь плохо ловит или на счету денег нет. Вот только поэтому и не пишут. А потом телефон отобрали”.
Из воспоминаний выпускницы питомника-накопителя
третьего типа Юлии С.
Лика
Хочется пить. Во рту пересыхает, язык скребёт по нёбу. Приходится уговаривать себя терпеть. Когда-то я доберусь до реки, ручейка, уличного питьевого фонтанчика. Чего угодно. Или пойдёт дождь. И никаких магазинов. Никакой воды в пластиковых бутылках-полторашках. Дело и не в том, что денег нет, а воровать я не умею. Там наверняка уже висят листовки-распечатки. Ориентировки. “Разыскивается...” Уж трое суток спустя наши, накопительские, зашевелились. Поняли, что своими силами не обойтись. Надо признать: от них ушли. И возвращаться назад не собираются. По их инструкциям, конечно, положено сообщать о побеге сразу. Ленка так говорила. Но всегда тянут до последнего. Не хотят скандала. Вдруг найдут сами? Я-то знаю. Опыт. Это был мой шестой накопитель. И пятый, из которого пыталась сбежать.
Сколько себя помню, твердят одно и то же: вы должны быть счастливы. Счастливы, что вас вообще оставили. Многим семьям резервные — обуза. Они решают проблему, не доводя до рождения. Счастливы, что находитесь в накопителе, а не живёте на улице. Ваши родные согласились быть кураторами. Оплачивать пребывание здесь. А могли бы скитаться по подвалам и надеяться, что попадёте в госпиталь — работать. Счастливы, что вас курируют родные, а не фонд.
“Благотворительный фонд “Путь надежды” объявляет сбор на девочку Олю пяти лет. Оля милый ласковый ребёнок, который не выживет на улице. Помогите Оле обрести дом, перечислив средства на номер карты...”
Мы смеёмся над такими объявлениями, когда слушаем их в “отрядские” часы. В то время, когда нам включают новостные передачи. Хохочем наперебой. И надеемся никогда не услышать своё имя после слова “маленькая” или “маленький”. Те, кто живут на пожертвования фондов, всегда изгои. Старшие чаще срываются на них. Ведь у фонда в любой момент может кончиться их самосборная милостыня. Или они решат, что из подобранных ты — самое неудачное из вложений. И в накопителе с такими можно делать, что угодно. Пригрозил, что пожалуешься в фонд, и всё. Хоть заставляй вскапывать весь сад или мыть полы и стены, когда остальные отдыхают, хоть голодом мори, экономя дефицитный паёк, лишь бы оставался жив и улыбался на видео.
Но и кураторские должны быть счастливы. Что нам вообще позволяют жить просто так, не материалом при больницах. Счастливы, что накопители вообще существуют: на налоги приличных основных, пожертвования фондов и кураторов. Будьте счастливы, счастливы, счастливы...
На фига мне такое счастье?!
Идти тяжело. Щиколотки ноют, колени наливаются тяжестью. Не останавливаться. Двигаться, пока есть силы. Новосветьевск далеко-далеко. На юге, у океана. За горами и лесами. Как в сказке про дальние странствия. Быстро до него не добраться. Ты же любишь сказки, Лика? Вот и странствуй. Шесть пар железных башмаков заменят одни громоздкие форменные ботинки. Нашу обувь не делят на женскую и мужскую. Обойдёмся. У всех одинаковая. Высокие голенища, плотная шнуровка. Как созданы для долгого пути. Износи их по кисельным берегам, переходя молочные реки. Кисель варят из слякоти и асфальта. Молоком пенятся реки возле фабрик переработки отходов. В старых библиотечных книжках картинки поприятнее будут.
Нужно попытаться попасть на автобус или в поезд. Но это сложно. Где взять деньги на билет? Если и добуду, то там же проверка документов! Которых нет. А пешком тут, наверное, несколько месяцев. Если вообще дойду. От голода желудок сводит тупой болью. Решать с едой. Иначе упаду в обморок по дороге. В лучшем случае найдут, отправят в больницу, а оттуда — в новый накопитель. В худшем... В худшем в Новосветьевск идти станет некому. Поэтому не ныть. Действовать, Лика. Действовать. Погрущу потом. Асфальт от летящих шагов пружинит, подбрасывает к белым, налившимся светлым зноем облакам. Всё получится. Правда. Обычно меня ловили раньше. Едва не в первую ночь. А сейчас уже три дня как вокруг свобода. И я сжимаю в кармане брюк тёплый стеклянный шарик. Пальцы скользят по гладкому боку. “Шарик-шарик, помоги!!!”
Шарик удалось забрать из тайника в тот вечер, когда уходила. Дураков нет — бросать талисман! Кто предаёт волшебные штуки, тому счастья в жизни не видать! У ограды шестого моего накопителя, под сухим горбатым деревом, я завела тайник. В нём лежали: коллекция ярких конфетных фантиков, синий пышный бант на сломанной заколке, спичечный коробок с рыжей собакой на этикетке, складной ножик в форме рыбки с тупыми лезвиями и одна серебристая серёжка-висюлька из металлических ниточек. Находки. Так-то у нас все вещи были одинаковые. Казённые. Сероватые вафельные полотенца, жёсткие зубные щётки, типовые широкие чёрные рубашки и мешковатые брюки в тон, общая жёлтая алюминиевая небьющаяся посуда в столовой. И поэтому ужасно хотелось чего-то своего, необычного. Можно бесполезного и сломанного. Какая разница! Когда вас выводят на прогулки за территорию, не зевай — смотри под ноги. И успей схватить первой. Пока не отняли старшие или те, кто сильнее и наглее. Находка твоя. Главное, спрячь её после как следует.
Воспитатели выбрасывают находки. Считают хламом. Потому наши и заводят тайники. Если случайно обнаружишь чужой, грабить его — последнее дело. За такое бьют. Свои, отрядские. Не по лицу, конечно, и не по рукам. Только там, где закрыто одеждой. Воспитатели и волонтёры следят, чтобы ты нормально выглядел на видео. Никаких ссадин и синяков. Кураторы начнут задавать лишние вопросы. Подозревать всякое. И пожалуются. Или перестанут деньги перечислять. Поэтому за драки можно огрести по полной программе. Особенно такие, что грозят видимыми следами. Нарываются на неприятности и не просто обзывают или толкают, а всерьёз пинают, только в самых крайних случаях. Воровство из тайников — один из них. Каждый накопительский знает простые правила. Не признавайся, что хочешь к основным, — засмеют. Не ври своим — один останешься. Не стучи старшим и не воруй из тайников — поколотят. Не убегай — вернут, и станет только хуже. Я тоже знаю эти правила. И регулярно нарушаю. Не все. Только одно. Последнее. И, уходя, забираю всё моё из тайника. Словно и правда верю, что не вернусь.
С тайником у дерева переживала, что в дождь или снег спичечный коробок размокнет, нож проржавеет, а остальные сокровища испортит земля. Но удалось выпросить у Ленки пустой целлофановый пакет и обернуть в него всю мою добычу. И среди всего этого был спрятан он. Шарик. Лучшее из того, что у меня когда-то было. Талисман, добытый как положено. Моя тайна.
Талисман ещё попробуй найти. У многих их и вовсе не водится. Такие штуковины от любой беды хранят. Боль и страх снимают, удачу притягивают. В накопителях ходили слухи: есть особенные вещи. Они приманивают новых хозяев, и жизнь им меняют. Мол, был мальчишка, достался ему кусочек лунного камня. Просто на скамейке нашёлся, в городском саду. Возили на экскурсию, сам в руки прыгнул. Как того мальчишку ждал. И всё, и через неделю за ним приехали. Говорят, старший брат умер, теперь его, резервного, забирают в семью! Ну, чем не чудо? А другая девочка будто бы уже готовилась к выпуску в старшем отряде. И выменяла себе карманное зеркальце. А в нём отражались не люди, какие есть на самом деле, а вроде как их мечты. Словно кино или представление. И ту девочку больше ни за что не наказывали (даже за песни после отбоя!), а после выпуска распределили не на фабрику или в службу охраны, а аж судьёй в городской суд. Потому что зеркальце ей обо всех обвиняемых правду говорило! Талисман сам в руки приходит. Находка. Подарок. Всегда чудо. Шарик достался мне от Ленки. Ленка — нормальный волонтёр. Не из книжников и не из пожалеек.
Волонтёры бывают нескольких видов. Всё делится на виды. Швы, которые мы учимся делать на уроках труда (“Привыкайте, вам работать руками!”). Биологические виды есть у животных (“Пишем классификацию позвоночных! Пи-ишем, не спим!”). На виды делятся накопители. Первый — самый приличный. Там не держат никого из фондов. Только кураторских. И он на частные деньги. Во втором похуже. Там народ вперемешку, кураторские и фонд. Он частично на налоги, частично на благотворительные пожертвования, частично на то, что дали своим мелким кураторы. Для них второй вид вроде подешевле. Третий — самый адский — там кураторских очень мало. И кроме фондовых живут “временные”. Те, кто попался на улицах в облаву, а теперь решают: удастся ли фонду и волонтёрам что-то собрать на временную передержку или новичков выкинут назад после месяца, оплаченного государством? Я была в накопителях всех трёх видов. Хорошо знаю о них. И о видах волонтёров, обитающих в разных местах, тоже. Да-да, и волонтёры делятся на виды. Чем они особенные-то?
Книжники хотят пометку в книжке волонтёра. Коллекционируют “точки помощи”, чтобы подаваться на конкурсы. Им нужна графа “общественная деятельность”. Мы — её содержание. Они отбывают с нами повинность и сбегают к чему поинтереснее, как только выйдет срок в пару месяцев и им сделают нужную запись. Книжников легко отличить по выражению лица “чтояздесьблинделаю”. Они косячат. Много. Часто. Путают нас по именам, дают неправильные задания. Если улыбаются, то напряжённо и фальшиво. Могут наорать или стукнуть, так, чтобы без следов. Если, конечно, не брезгуют прикасаться. Книжников никто не любит.
Пожалейкам нас ужасно жалко. Будто мы смертельно больные. Или калеки. Нет, среди наших бывали всякие. Только пожалейки сочувствуют любым. Так сильно и напоказ, что ты начинаешь ощущать себя дефектной. Пожалейки краснеют и бледнеют, если огрызнуться в ответ на их ахи и вздохи. По-моему, они считают себя мучениками. Или хотя бы героями. Раз абсолютно добровольно пришли помогать всяким там резервным “беднымдитачкам”. Это те люди, которые обязательно угостят тебя парой пустеньких дорогих конфет, когда ты голодна и съела бы огромный бутерброд. Подарят бесполезную штуку вроде игрушки с батарейками (где, где, блин, брать потом сменные батарейки для неё?). На самом деле пожалейки добрые. Только не очень умные. И маленьким с ними даже хорошо. А со старшими они плохо ладят. Ну, серьёзно, вы сами захотели бы водиться с кем-то, кто считает вас дном? И дико сочувствует по этому поводу… Б’ольшую часть времени пожалейки страдают. И потому, что видят, как нам “не очень”. И потому, что мы не ценим их заботу, само собой.
Самыми опасными волонтёрами я считала изменяторов. Их-то быстро выгоняли, а по нам их подвиги долбили долго. Эти всегда горели. Было видно, что своё “кактакможнонадопоменять” они думали совершенно искренне. И начинали убеждать всех. Нас, воспитателей, директора, спонсоров, разве только до кураторов не добирались (кто им, котикам тупым, контакты даст, а?). Дети не должны убирать во дворе и вскапывать огороды! Это принуждение! Дети, давайте протестовать! Детей нельзя сажать в изолятор! Рисуйте в изоляторе на стенах! Ну, и другие “нельзя” (они у разных изменяторов обычно не совпадали). Кто-нибудь из наших вёлся, начинал повторять, как научил волонтёр, случался дикий скандал. Волонтёр потом приходил к нам, белел, краснел, извинялся, говорил, что не прав. Потому что не хотел вылететь с учёбы или работы. Ну, или не приходил, а приходил директор и обещал, что всех нас выкинут из накопителя на улицу, если мы будем слушать всякий бред волонтёров. И после изменяторов нас гоняли вдвое. Поэтому их все опасались. И, кто поопытнее, не особо и слушали. Целее будешь.
А ещё есть нормальные. Такие, как Ленка. Их мало, но они существуют. Только они непохожи друг на друга. Надо подумать: что за особенность у них? Пока не знаю. Мне чаще всего попадались книжники.
Ларочка из моего первого накопителя была книжницей. Из моего единственного накопителя, откуда я не пыталась сбежать. Отличного. Первого типа. Который я до девяти лет считала домом. Куда в каждый родительский день приезжали трое. Мужчина, женщина и девочка. Мои кураторы. Мама, папа, сестра. И я тогда ждала их. Смотрела в окно. Верила, что когда-то заберут. Но книжница Ларочка сказала мне правду.
Плюсом Ларочки было то, что она не умела врать. Многие книжники так-то притворяются. Хотят казаться хорошими. Ларочка же ляпала, что думала. И что поскорее бы от нас, на организацию какого-то молодёжного форума с палатками аж на побережье океана, где кормят-поят и на концерты приглашенных “звёзд” поглядеть разрешают. Правда, там нужен “общественно-полезный опыт”. Ларочка решила: лучше возиться с резервными детьми, чем сортировать отходы или прибирать за зверями в зоопарке. Не такая грязная работа. Мы слушали об этом вместо сказок перед отбоем, в Ларочкины дежурства. Ставлю на что угодно, сказок она просто не знала. Мне Ларочка не нравилась, но я любила её разглядывать. Она казалась красивой. Две русые косы едва не до колен, тонкая талия, облепленная сизой футболкой, голубые глазища на пол-лица: Ларочка напоминала ожившую куклу из игровой комнаты. Она, кажется, замечала, что я залипаю. Стою тихонько у окна, не подхожу и рассматриваю её издали. А если она попытается подойти, убегаю. И смущалась. Ларочка не умела возиться с маленькими вроде той меня. А к старшим её не подпускали. Сожрут же. Воспитатели не совсем идиоты. У них нюх на всяких Ларочек.
С книжницей Ларочкой я сцепилась в девять лет. После родительского дня. Помню это хорошо не только из-за повода. Я очень редко с кем-то ругалась или не соглашалась. И если уж получалась ссора, воспринимала это как событие. Так себе событие.
Вообще я, наверное, не люблю разговаривать. Слова — это мысли вслух. Только за мысли на тебя не накричат. И не посмеются. Чем меньше говоришь, тем реже тебя замечают. А я-то знала: лучше всего быть незаметной! Когда тебя не видят и не слышат, то не нагрузят лишней работой. И вместо уборки или шитья можно найти тихий угол в саду и читать там сказки из библиотеки. В библиотеке, правда, совсем мало книг, и многие я уже выучила наизусть. Все дарёные. Волонтёры приволокли, какие не жалко. Естественно, не жалко скучные. И у нас куча всяких неинтересных книжек про природу, где одни сплошные описания, а приключений нет. Но ничего. Что не написано, можно придумать. Главное, не попасться на глаза старшим. А то тебе найдут, чем заняться. И почитать не выйдет. Ещё, если ты незаметная, то все считают, что ничего плохого не делаешь. Не нарушаешь правила. И тебя не оставляют без еды, не отправляют в изолятор, не ругают. Вообще никак не наказывают. И если кто-то вылезал в дырку в заборе и бегал вдоль автодороги или бродил по саду после отбоя, то это точно не ты! Даже если один в один похожа на нарушительницу. Ну, и незаметных не заставляют больше учиться, участвовать во всяких там соревнованиях, о которых пишут в новостях. Для отчётов их фотографируют и снимают на видео быстро. И ты не тратишь время на то, на что не хочешь. Как видите, это отлично — быть самой-самой незаметной! И разве сложно для этого молчать, казаться глупой, прятаться от старших и совсем ни с кем не ссориться?
Вот до девяти лет у меня получалось быть невидимкой. Старшие и волонтёры даже путали имя. Как тебя там, ну, мелкая? Лика? Вика? Лина? Лиза? Я откликалась на всё. Ну, большая разница, как тебя зовут? Если зовут есть печенье или смотреть кино в общем зале, надо идти! А если зовут, чтобы шлёпнуть или обругать, то любое имя плохое! Наши называли меня Немой. Кличка не хуже других. И необидная. Куда лучше Свиньи или Вонючки. Молчишь всё время, немая, что ли? И мой кивок вместо ответа. А потом всё испортила книжница Ларочка. Ведь после того, что я наговорила ей, меня впервые запомнили. И выяснили: Немая не просто умеет болтать. Она за языком следит мало.
Во время встреч родительского дня в комнате должен находиться свидетель. На всякий случай. Ходили слухи: один из старших мальчишек пытался напасть на своих кураторов. Мол, вы меня сюда запихнули, а теперь ездите в гости, как хорошие. Он был из тех, кого долго держали в семье. Ну, так бывает. Оставляют резервного для основного ребёнка. Чтобы там привыкал, учился заботиться о ком-то. Или чтобы было, с кем играть. Потому зачастую заводят таких, когда основной ребёнок совсем мелкий. Или забирают в поездки. К морю там или на дачу, или в другое путешествие, где основному сынку или доченьке может быть скучно. А потом отправляют в накопитель. Путешествие закончилось, малыш подрос и перестал быть смешным, может, начал драться с основным или портить вещи в квартире. И хватит, наигрались, шагай в резерв. Такие вот, бывшие в семье, обычно самые злые. Никому не верят. Вот и тот мальчишка спрятал гвоздь. Поцарапал куратора. Отца, кажется. Тот и отказался дальше заботиться. Девайте этого придурка куда хотите. На один спонсорский взнос меньше. Фигню нельзя допускать. Ввели наблюдателей.
Наблюдателем в тот день, когда я поняла, что меня никогда не заберут в семью, была книжница Ларочка. В общей комнате для встреч она смотрела со сдержанной тоской, как я сижу с кураторами. И ждала, чтобы это дело поскорее кончилось. С её дежурством по накопителю вместе.
Мои попечители. Мама и папа. Я легко выучила эти слова. Но не поверила в них до конца. Воспитатели внушают изо дня в день: вы должны нравиться кураторам. Быть ласковыми. Улыбаться. Смеяться. Никаких слёз и жалоб. Показывать, что в восторге от их подарков. Даже самых глупых и бесполезных. Называть мамой, папой, бабушкой, дедушкой, кем прикажут. Разрешать обнимать и целовать себя. К вам ездят получать удовольствие. Резервных детей вообще заводят для удовольствия. Это нормальный основной ребёнок у семьи, чтобы был. А вы маленькая радость. Вот и будьте сплошным счастьем на ножках. Иначе за вас откажутся платить.
Мама и папа. Наверное, я всё же недостаточно хорошая для них. На вопросы отвечаю коротко, чтобы не ляпнуть лишнее. Вздрагиваю, если ко мне прикасаются. Не смеюсь и не хлопаю в ладоши при виде вафель. Я люблю пряники, а не вафли. Меня не спрашивали. Мне возят то, что любят они. Ничего, угощу девчонок в спальне.
Мама, папа, почему я? Я думаю об этом каждый вечер, с тех пор, как поняла, что хуже той, второй. Мы же близнецы, мы одинаковые! Почему я для вас плохая? Вы приезжаете даже и не каждый родительский день. И привозите её. Она стоит в стороне. Смотрит на меня, как я на книжницу Ларочку. Интересно. Но интересно издали.
— Ника, ты можешь обнять сестру! Ника, угости сестру! Ника, посмотри: какая у тебя красивая сестра!
Я ненавижу её. Ненавижу. Улыбаюсь и ненавижу. Девочку на моём месте. Девочку, которая выглядит, как я. Девочку, которая могла бы попросить: возьмите Лику к нам! Ну, хоть на время. Но она молчит. И мои кураторы... Мама и папа... снова уезжают.
В тот день, когда мне девять, пора прощаться. Мама целует меня в щёку. От мамы пахнет мятой. Еле уловимый въевшийся лекарственный дух идёт от кожи. В её присутствии меня часто подташнивает от мяты и нервов. Только бы не вырвало при ней, только бы не это! Папа стискивает мою ладонь. Неловко. Сильно и осторожно одновременно. Как пальцы переломать боится. Его длинный — чуть короче Ларочкиных кос — волнистый хвост лохматится, перекинутый через плечо. Мне хочется дёрнуть папу за волосы, как иногда дёргают меня мальчишки. Но страшно, и я нарочно прячу после рукопожатия за спину руки. Чтобы не прикасаться к чужим локонам. Папа морщит лоб. Наверное, обижается. Ника сидит на подоконнике. Ко мне затылком. Теребит карман серой блестящей ветровки. Кажется, ей плевать, что пора прощаться. Когда они уходят, книжница Ларочка с облегчением высовывается из дальнего угла.
— Лена... Ой, Лика... Лика, иди в спальню!
Я смотрю в окно. Трое идут вместе к синей маленькой машине-капсуле. Кураторы... папа и мама... держат Нику за руки. Она смеётся, упирается. Скребёт подошвами по траве. Не ходить по газону. Строжайше запрещено. Нотация. Лишний час мыть полы. А кураторам можно.
Я торможу. Задерживаю Ларочку. Она морщит лоб. Тонкие нити-впадинки тянутся к вискам. Она может толкнуть. Уволочь за руку. Прикрикнуть. Ускорить шлепком. Но Ларочка просто книжница. Так-то она незлая. И сейчас мнётся. Думает, как выжить меня из комнаты для встреч.
— Ты чего ждёшь? — спрашивает она.
С намёком “шла бы ты отсюда, мелкая”.
Я пожимаю плечами. Отвечать не хочется. Ларочка вздыхает и выдаёт выразительно.
— Ты это... меньше наблюдай за ними. Чтобы не привязаться. Проще отвыкнешь потом.
— А надо отвыкать? Почему?
Я не понимаю Ларочку. И честно уточняю.
— Ну... Не всегда же они станут к тебе ездить. Девочке ты вот не нравишься... А потом ещё и подрастёшь...
Я смотрю на Ларочку. И не верю, что она говорит правду. Меня бросят? Совсем бросят? Даже в родительские дни бросят? И я кричу на неё почему-то:
— Ты врёшь! Врёшь! Ты сама никому не нравишься! Ты дура! Основная, но дура!
Ларочка даже не пытается меня остановить. Моргает, испуганно жмётся к стене. А я кричу, что она врёт, снова и снова. Отлично понимая, что на старших не повышают голос. И не говорят им “ты”. И продолжаю кричать тогда, когда на шум в комнату входит воспитательница...
В изоляторе спокойно и пусто. В другое время мне могло бы там понравиться. Сиди себе на матрасе на полу (другой мебели тут нет). Придумывай, что хочешь. Смысл наказания в том, что ты тут одна. Вроде это должно огорчать. Но я люблю оставаться одна. Люблю, когда меня не достают. Только сейчас я лежу на этом дурацком матрасе клубочком, уткнувшись лицом в колени. И понимаю, что Ларочка говорила правду. Потому что я слышала такое. Когда сидишь незаметно в своём углу, часто невольно подслушиваешь чужие разговоры.
Девочке ты вот не нравишься...
Она, только она виновата! Ни-ка. Ни-и-ика! Ненавижу её! Не. На. Ви. Жу!!!
И тогда, на потёртом полосатом матрасе, в аккуратной пустой комнате с чисто выбеленными стенами, я впервые придумываю свою цель. Похожую на сказку из библиотечных книг. То, ради чего стоит жить, когда меня бросят.
Я хочу пожить её жизнью. Ники, которая почему-то лучше меня. Мы же одинаковые. Совсем одинаковые. Я заменю её. Не знаю, как. Притворюсь ей. Заменю. Главное, поймать шанс. И когда меня через час выпускают и заставляют извиниться перед книжницей Ларочкой, я улыбаюсь. Спокойно и безразлично прошу прощения, глядя в её подбородок. Я верю, что всё правильно придумала.
Через неделю меня впервые переводят. В другой накопитель. Уже второго вида. Наверное, кураторы хотят сэкономить. И с тех пор они больше не приезжают ко мне, те трое. Мама. Папа. Ника. Сколько я их ни жду. Ни в один из пяти следующих накопителей не приезжают. Даже когда я заболеваю воспалением лёгких. Неудачно бежала по зиме из пятого накопителя. Без тёплой одежды. Впрочем, я не хочу помнить мой пятый побег. Как и все провалы. Но я отлично помню, куда иду сейчас. В столицу, в далёкий город Новосветьевск. Город из учебников географии. Центр лёгкой промышленности, порт, пересечение торговых путей. Шестьдесят пятая страница, седьмой параграф. Точка на потёртой клеёнчатой карте в классе. Место, где живёт моя основная правильная сестра, которую я хочу заменить.
Шарик катается между пальцев. “Шарик-шарик, дай мне удачи! Дай мне сил добраться до цели”. Исчезну — и всё равно. Я резервная. Никому не нужная. Так казалось раньше. Но теперь надо продержаться хотя бы ради Ленки. Ленка в меня верит. Это она подарила тебя. Она не пожалейка, не изменятор, не книжница. Ленка нор-маль-ная! Ленку надо бы называть Елена Владимировна. Но между собой мы клеим волонтёрам клички или сокращаем полные имена до обычных. Так что Ленка. Не пренебрежительно — Леночка. А так, как подружка.
Я помню, как она вечерами садится у нас в спальне на тумбочку. Длинная юбка метёт по полу. Перебирает пальцами струны гитары и поёт совсем тихо, чуть громче музыки. Не колыбельные. Какие-то старые пыльные песни о путешествиях на парусных кораблях по океану, кладах у стен старинных городов из белого камня, влюблённых птицах с обессиленными избранниками под крылом, тонких девчонках, умирающих в эпидемию, в последний раз увидев маму. Песни Ленки пахнут костром и отражаются клубящимися тенями в оконном стекле. Днём Ленка выводит нас на работу в теплицы или огород и молча помогает полоть сорняки, доделывая дневную норму за тех, кто слабее. Разливая еду на обеде, она не хитрит с супом, экономя для любимчиков, и делает всем одинаковые порции. Ленка не ссорится с воспитателями, но, если кому-то из наших несправедливо досталось, приходит и садится рядом, даёт выговориться.
Ленка провалила экзамены в педагогический.
— Баллов не хватило. С профильной математикой беда-печаль. Конкурс не прошла. На тот год попробую, — объясняет она, сидя между грядок.
Над огородом палит солнце. Кажется, все насквозь промокли. Тёмные форменные рубашки — одни и те же в любую погоду — липнут к телу. Ленке можно уйти в тень, но она просто надвинула на глаза свою нелепую травянисто-зелёную панамку и возится с землёй, как и мы.
Ленка некрасивая. У неё очень бледная кожа, быстро ловящая целые созвездия рыжих веснушек. Мелкие кудри топорщатся торчащей медной копной, через которую словно пропустили электрический ток. Когда Ленка улыбается, видно, что её передний зуб сколот. По-моему, она странная. Слишком чокнутая для основной. Добровольно хочет учиться, чтобы стать воспитателем или учительницей. Работать в накопителе, с такими, как мы. В этот год после неудачи с экзаменами она “набирается практики” перед второй попыткой. А ещё я ей нравлюсь. Это странно. Очень. Ленка замечает меня, хоть и пять накопителей спустя я для всех Немая. Та, которой не существует. Которую вспоминают только, когда она исчезает по-настоящему.
Шарик пришёл с Ленкой. И принёс удачу. В первый раз я с ней всерьёз поговорила после большого костра. По осени в южных накопителях сильно метёт листьями. Когда я жила в первом накопителе, на севере, под столицей, там почти весь год было прохладно и сыро. Деревья не облетали, а просто скукоживались, горбились, листья чахли на ветках, а потом их вбивало в землю ливнями. И они сгнивали. Становились почвой. Никто их толком не убирал. Но с каждым новым накопителем я съезжала всё ближе к югу, в другую жизнь, сухую и обжигающую. Эта жизнь меня плавила, делала похожей на сырок-размазню из праздничного супа. В этой жизни по осени жгли костры из сухих листьев.
Мы собирали шуршащие охапки, стаскивали на садовую полянку. Листья считались мусором. А я любила разглядывать их, запоминать яркие прожилки узоров. Жёлтые, зелёные, бордовые, коричневые... Будь у меня краски, я бы сидела и целыми днями рисовала эти листья. С одного дерева, но совершенно непохожие друг на друга. Но краски дорогие, в накопителях третьего вида они роскошь. Рисовать я не умею. Только мечтаю об этом. И листья мы не рисовали — жгли.
Костры я любила. Молчишь, смотришь в огонь, придумываешь, что все эти пляшущие искры — заколдованные существа. Они рвутся к небу, где станут настоящими. И жар скребёт щёки, и уютный треск клонит в сон, и можно долго стоять и ловить перетекание по земле огромной тени, которая становится всё меньше и меньше, когда опадает пламя. Иногда у костров начиналась возня. То через них прыгали, то пытались вытащить тлеющий прутик и ткнуть им в соседа. Впрочем, это когда за нами следили так себе волонтёры. С Ленкой наши держались прилично. Ну, хотя бы пытались. И вот был вечер, уже совсем стемнело, в воздухе верещали комары, костёр вышел высокий — пламя взлетало едва не до крыши пристройки, где хранили лопаты и грабли. Почти все убежали в спальни, потому что скоро отбой, да и что они тут потеряли, скучно же! А я стояла и ловила тепло, и всматривалась в то, как листья становятся золой и угольками. От комариных укусов зудели ладони. И я не заметила, что, кроме меня и Ленки, никого у костра не осталось.
Ленка подошла, потрогала осторожно за плечо:
— Не замёрзла?
Я мотнула головой.
— Слушай, тебя тут съедят заживо. Может, в корпус?
Я пожала плечами, но не сдвинулась с места. Ленка почему-то вздохнула. Подумала, стянула через голову плотную прорезиненную куртку, расстегнула и накинула её на меня.
— Спасибо.
Поблагодарить стоило за то, что не прогоняет. Не за тёплую вещь.
— Любишь огонь?
Она зачем-то пыталась меня разговорить. Наверное, потому, что мы остались вдвоём. Старшие смешные. Им кажется, что если не говоришь с другими, то им от этого плохо. Невежливо молчать. Или неприятно. Но на самом деле всё не так. Если вас двое, и вам нормально, когда вы молчите, то у вас всё здорово. Лучше не бывает. Но взрослым положено отвечать. Даже если они вроде Ленки. Не сильно старше. Лет на пять от силы. И я нехотя сказала, не поднимая глаз.
— Ну, да. Красиво.
Разговора явно не выходило. Обычно волонтёры отставали от меня быстро. Я не из таких, кого хочется жалеть. Здоровая. Даже вижу без проблем, никаких сборов фондов или кураторской милостыньки на очки. Не жалуюсь, не плачу. И не собираюсь откровенничать. Просто оставьте меня в покое. Я скоро убегу. И ни к кому до этого привязываться не собираюсь. Хватит. Завязала. Спасибо книжнице Ларочке. Когда ты сама по себе, то и совсем не грустно. И волонтёры чуяли, что мне на них плевать. И не пытались меня замечать. Но Ленка поняла то, что я отстраняюсь, по-своему. И спросила:
— Ты меня боишься?
— А надо?
Ленка не ответила. Подумала, порылась в карманах её вечной мешковатой юбки до земли. Что-то сунула мне в ладонь.
— Ты как хочешь. А я пойду. Куртку перед отбоем вернёшь?
Я не выдержала и посмотрела сразу, что она мне дала. Как маленькая. Стыдно быть чересчур любопытной, да... И замерла. Потому что увидела шарик.
Талисман чуешь сразу. Если он твой, ясное дело. Из-за полутьмы и отблесков гаснущего костра казалось, что внутри шарика клубятся тёмные тени. И от этого он стал совсем сказочным. Стеклянные бока отъедали моё тепло.
— Это мне на время?
— Это тебе навсегда.
Почему Ленка подарила мне шарик? Мы же даже не умели ни молчать вместе, ни разговаривать толком. Но об этом подумалось после. Пока я завороженно ловила утекающий свет.
— Шарик на удачу, — вздохнула Ленка.
— Я знаю. Откуда он у вас?
— Нашла. Бежала к вам от автобуса, заметила. Он лежал на дороге, у самого бордюра. На солнце блестел. Вот, сразу подумала, подберу — притащу сюда. Подарю. А ты любишь красивое, ну и вот...
— Я спрячу.
Откуда она знает, что я люблю? Подозрительно.
— В тайник? — о тайниках Ленка, конечно, знала. В принципе, что они существуют. — Боишься, что отберут?
Я ей не верила ещё, поэтому ничего не ответила. Никому не надо верить, ни-ко-му. Сначала дарят. Говорят, что друзья. Пытаются болтать. А потом предают. Сейчас мне очень хотелось, чтобы Ленка ушла, как раньше обещала. Но не прогонишь же её.
— Ты приходи в корпус. Я буду петь.
— Я приду, — это была правда.
Куда я денусь мимо спальни? Никуда, факт.
И Ленка нырнула за тёмные деревья. А потом навалилась ночь, и я лежала на своей скрипучей кровати с неудобным тонким матрасом. А Ленка перебирала струны гитары, и голос у неё был грудной, низкий. Под такой хорошо засыпать.
После она иногда улыбалась мне. Спрашивала, как шарик. Так спрашивают о щенках или морских свинках из зоологического уголка. О ком-то живом. И я не заметила, что стала говорить ей всё больше слов. Целые предложения. Она не знала обо мне ничего важного. Разве только, что люблю костры. Но между нами начало выходить хорошее. Правильное. Иногда я ей почти верила. Только она лезла куда не просят. Как пыталась что-то обо мне понять.
Однажды мы стояли у ограды и смотрели сквозь проволочную сетку на автобусную остановку. Сетка расчерчивала павильон на косые ромбики. Я тут пряталась. Ленка же пришла курить. Она так-то стеснялась, никогда при нас не мелькала с сигаретой. И сейчас, когда случайно столкнулись, сразу заявила мне, что скоро бросит. Наверное, врала. И непонятно: зачем сказала? Будто мне очень надо: бросит она или нет? Есть у неё лишние деньги, чтобы выкидывать на сигареты, и лишние лёгкие, чтобы кашлять, — её дело. Оправдываться ещё перед каждым… И мы стояли рядом. Глядели, как на дороге набирают скорость легковушки. Накопители-то всегда за городом. И тут можно гонять, как вздумается. Потому вечерами в корпусе часто слышно, как визжат тормоза.
— Лика, а почему ты всё время убегаешь?
Ленка иногда спрашивала невпопад. Молчали же нормально. Нет, её прорвало.
— Я вас не понимаю.
Это лучшая фраза. Отбивает любой вопрос. Помогает казаться глупой.
— У тебя в личном деле пометка. Склонность к побегам. И отчёты... Разные. Я тебя другой представляла по документам. Пока не увидела, — Ленка улыбнулась.
Пепел упал ей на юбку, она вздрогнула, попыталась отряхнуться. Смешная.
— Так выходит.
— Ты просто отсюда уходишь... Или к кому-то?
Мне совсем не нравился этот разговор. Талисман дорого стоит. Ну, так назвала бы цену. А просто откровенничать? Я не идиотка.
— Я вас не понимаю.
— Знаешь, в городе облавы. Беспризорных ловят. И отправляют тех, кто не в накопителе, или в госпитали, или во вредные цеха. Работать. А кого-то, говорят... не отправляют. Да и люди всякие. У основных тоже дети пропадают. А потом — новости в криминальной хронике. Тут ты в безопасности.
— И должна быть счастлива, да?
Я спросила устало, без злости. Так, уточнила.
— Никому ты ничего не должна. Просто, если дотерпеть до выпуска, там проще. Это говорят, что резервным никуда не деться. Знаешь, сколько ваших работают спасателями в горах и на океане? Их охотнее берут. А сколько по питомникам загородным со зверьём возится? И тебе до выпуска года три...
— У вас всё? Ещё есть вопросы?
Не грубить. Я очень старалась отвечать равнодушно. Как бы ни крыло. Вбивала в себя раздражение. Ты что вообще лезешь ко мне, а? По душам, типа, говоришь? Ага. Так я и повелась.
— А ты кем хотела бы стать? Или не думала?
Ленка будто не замечала, что я пытаюсь отстраниться. Но у неё чуть вздрагивала рука, и пепел летел не туда, куда надо. На одежду. На голую кожу запястий. Ей было неуютно со мной, но она упорно продолжала разговор. Стало немного жалко её, и я решила, чтобы по-честному.
— Как вы.
Ленка наморщила нос.
— Волонтёром? — уточнила она неуверенно.
— Учительницей. Только меня не возьмут. Оценки так себе.
Тут я сообразила, что сморозила лишнее. Как ударила. Вышел злой намёк. Не нарочно. И я даже попыталась исправить дело.
— А вы пост’упите. Подготовитесь, и всё выйдет с математикой вашей.
— Если бы… Никогда не умела доказывать теоремы. Или не любила. Ни обычные, ни этические.
— А этические — это что?
Тут мне правда стало интересно. Об этой штуке я не знала. Ленка оживилась. Как почуяла, что я хочу её слушать. Бросила на землю окурок, затушила носком туфли. Прокашлялась.
— В усложнённой программе в гимназии есть предмет. Этика. Ну, у нас там было много всякого, что вы не проходите. Нудного и бесполезного. Лучше бы шить учили, как вас, это хоть точно в жизни пригодится. Логика там, право, история искусств, этика. Этика изучает мораль и нравственность. По идее. А если по программе, там решаешь всякие задачи. Про выбор. И для задачек тоже есть теоремы. Это способ решения. Чтобы правильно выбрать и получить “отлично”. Как формулы, понимаешь?
— А разве работает? Только правильно выбирать?
В рассказе Ленки что-то не сходилось. Нет, сейчас она не врала, как мне казалось. Но было видно: то, о чём она говорит, распадается. Если подумать, конечно. Может, только мне видно. И уточнить хотелось.
— Тебе правду сказать или как положено?
Я поняла вопрос очень хорошо. У волонтёров свои “нельзя”. Не только у нас запреты. Интересно, а их наказывают за нарушения? Что будет Ленке, если она выдаст лишнее? Не в изолятор же посадят. Уволят? Накричат? Какая разница. Не надо ей проблем из-за меня.
— Я вас понимаю. Не работает. А что за теоремы? Как про треугольники?
— Почти. Только про людей. Теорема наименьшего зла, теорема перспективности, теорема близнецов.
Подошёл автобус. Раскрасил ромбики сетки яркими оранжевыми боками. Волонтёры сюда почти все добирались на машинах. А на автобусе ездили рабочие. У нас тут рядом фабрика переработки отходов. Подальше от города, чтобы нормальных людей не травить. И я очень внимательно смотрела на яркий автобус мимо Ленки. И думала: “Лика, заткнись! Лика, не надо, Лика...”
— А про близнецов там что за формула?
— Ну, смотри. Доказывают от тезиса. Тезис теоремы в том, что близнецы, разлученные в детстве, развиваются по типовой модели. Основной-резервный. И между ними нет никакой особой связи. А то всякие теории были раньше. О необычной привязанности, которая проявится при личной встрече. До теоремы.
Ленка, наверное, не знала. В её документах явно значилось, что у меня есть сестра. И даты рождения у нас одинаковые. Но сестра может быть и двойняшкой просто. Не выдать себя. Спокойно рассматривать автобус через сетку. Считать неловко вываливающихся на тротуар пассажиров в немаркой фабричной форме. Не рассказывать Ленке, что формула правильная.
— После тезиса — аргументы...
— Понятно. А вы долго учились играть на гитаре?
Очень хотелось перевести разговор на другую тему. Пусть и так палевно.
— Да не особенно. Слух хороший. Я ноты не знаю. Просто подбираю. Тут главное — правильно поставить руку. Хочешь, могу научить.
Наверное, стоило покачать головой. Зачем мне далась эта гитара ваша? Но я поймала себя на странном. Я хотела. Давно. Всегда. Разумеется, нас учили рукоделию, возне в огороде, уборке. Как ухаживать за животными — для того и зоологические уголки. Полезному. Что в работе пригодится. Но не музыке. Она роскошь для основных. И то, что предлагала Ленка, звучало как огромная щедрость. Много её времени на не факт, что разрешённые уроки для одной меня. Но она могла просто пошутить.
— Давайте попробуем, — ответила я.
От струн поначалу сильно болели пальцы. Терпимо, но неприятно. Ленка забирала меня по вечерам, после ужина. Типа помогать ей. Мы уходили в глубину сада. Она показывала, я повторяла. Выходило даже и неплохо. Складно. Наверное, в этот раз я задержалась в накопителе из-за музыки. Хотелось выучить хоть одну мелодию до тепла. И было спокойно. Даже не хотелось уходить. Ленка не приставала с лишними расспросами. Даже когда увидела мои шрамы. Я тогда сняла ветровку и закатила рукава рубашки. Ну, так удобнее, манжеты не мешают. А там — понятно. Руки у меня некрасивые. Обычно одежда скрывает. Волонтёры же не ходят с нами в душ. Ленка сначала просто смотрела на эти кривые белые полоски от локтей до запястий. А потом не выдержала.
— Лика, это где ты так?
— В четвертом накопителе. Неудачно с ограды съехала. Там не сетка была. Решётка. И проволока по ней. Вокруг колышков намотана. Говорили, что от бродячих собак...
Чуть не добавила к рассказу “съехала, когда уходила”. Шрамами я даже гордилась. Память о моей выдержке. Да, молча терпела, не скулила, не остановилась из-за глубоких царапин. Сильно кровоточили, да. Больно? Подумаешь! Зажили же. А сейчас зачем-то решила похвастаться. И добавила.
— Ещё под коленом есть. Оттуда же. И на спине.
— Ты что, спиной падала?!
— Нет, это из пятого накопителя. Не от ограды. От людей.
По-моему, я нормально объяснила. Без деталей, но ясно. Ленка же, видимо, решила проверить: догадалась или нет. У неё порозовели щёки. Стали едва не в цвет рыжих кудряшек. Волновалась она больше меня.
— Тебя бьют? То есть били?
— Не здесь. Здесь не за что. Здесь я пока прячусь.
“Здесь” означало шестой накопитель. Он был, конечно, паршивый, третьего вида. Но лучше прошлого, пятого. Тут можно было гулять у ограды. Тут жили музыка, шарик-талисман и Ленка. И я, чтобы не рассказывать о плохом, начала играть ту единственную мелодию, которую умела. Немного фальшиво выходило. В паре аккордов я сбивалась. Ленка не стала охать. Сидела и слушала. Но иногда косилась на мои руки. И спешно отворачивалась, если я ловила её взгляд. Думала, наверное, что мне стыдно или неудобно. Как будто можно изменить дело со шрамами. Ты привыкаешь, что они есть. Если не вспоминать, откуда что взялось, вообще ничего страшного. А вспоминать — как корки подсыхающие сковыривать с еле заживших ранок. Я ничего не помню. Не хочу.
В пятом накопителе к завтраку давали ягодный компот. Сладкий-сладкий. Можно было лежать вечером на упругом покрытии спортплощадки и разглядывать в небе белые точки звёзд. Ещё я однажды нашла там, в саду, осколок синего стекла. И закопала у заднего крыльца. Положила под него мелкие камешки и мёртвую стрекозу. И, пока не пошли дожди, смотрела на свой тайник в синее прозрачное оконце в земле. Ещё там были люди. Взрослые и не очень. Чужие. Но их я забыла. И если в снах возвращается ритмичный маршевый стук по паркету, то силой выныриваю в явь. Мало ли что приснится…
Ленка, похоже, не умела забывать ненужное. И слишком чувствовала не её беду. Тревожная какая. Помочь бы ей. И я замерла, ожидая, когда музыка окончательно сорвётся в плотный осенний воздух и растворится в нём.
— Вы не беспокойтесь. Ничего не болит. И мешать не мешает. Даже на отчётной съёмке не видно.
Ленка кивнула. Зачем-то неловко обняла меня за плечи. И попросила:
— Лика, ты можешь не убегать? Ну, хотя бы до весны?
Я кивнула. Потому что и правда, куда по холоду срываться.
— Вы меня ещё не научили длинным песням. Придётся подождать.
Ленка сообразила, что я шучу. И улыбнулась. И часто закивала.
Ушла я сейчас, в последний месяц весны. Первого числа. Когда Ленка исчезла на время — отправилась сдавать вступительные экзамены. Я не обманула её, факт. Может, я вообще не срывалась бы, останься она с нами. Заставь меня пообещать не уходить вообще. Становилось всё сложнее кивать ей, а потом делать по-своему. Особенно после посиделок с гитарой. Хорошо, что она не успела попросить или приказать. Ушла. Все однажды не возвращаются. Все хорошие. Ждать бесполезно. Ленка поступит учиться. Станет не до волонтёрства. Потому надо идти, куда давно собиралась. В Новосветьевск. Чтобы поменяться с той, для которой я вторая и запасная. Или хотя бы заорать в лицо, как ненавижу её. А после этого хоть насмерть убивайте. И я трогала гладкие стеклянные бока шарика. “Шарик-шарик, доведи меня до города! Дай раздобыть еду и воду. Пожалуйста. Очень надо!”
Город таки появился через полчаса. Уже второй. По первому я шла позавчера. Удалось добраться “зайцем” на автобусе. В первом городе я ещё дёргалась. Узнают, поймают, отвезут назад! А сейчас стало ясно: бояться надо меньше. Люди редко рассматривают ориентировки посреди улиц, когда спешат по своим делам. Ещё реже сверяют их с людьми. И не надо ныкаться в пустые проулки. Наоборот, проще всего затеряться в толпе. Тебя несёт потоком народа. И никому ты не интересна. Ни-ко-му! Ещё бы разжиться одеждой, непохожей на чёрную форму накопителя. И — обязательно! — чистым бейджем. Свой, с надписью “Лика Ларцева” я предусмотрительно заляпала масляной краской для полов ещё до побега так, чтобы было видно лишь знак Р.Совсем без бейджа — подозрительно. С неправильным — ловушка.
Этот город был похож на все мелкие южные городки. Типовая постройка, ряды серых бетонных пятиэтажек, между ними — прямые тротуары и узкие автодороги с односторонним движением. Вдоль тротуаров — ровные ряды деревьев и живые изгороди из аккуратно постриженных кустов. Пахло перегретым асфальтом, бензином и гарью — в мусорных баках на обочинах вечно тлело содержимое.
От наплывающих запахов начало мутить. В последние три дня я жевала то, что удалось напрятать с завтраков и обедов в последние дни. Сухари, чёрствая булочка, столетние вафли. Повезло ещё, на пути попалась яблоня. Кислые яблоки здорово выручили. Но голод давил изнутри. Город временами кружился. Розовел радужными пятнами. И пить хотелось всё сильнее. Надо остановиться. Придумать, что делать дальше. Но моё дальше получилось внезапно. Безо всякого плана.
Впереди маячил оживлённый проспект. Наверное, скоро центр. И, чтобы махнуть на другую сторону улицы, пришлось спуститься в подземный переход. По ушам резануло знакомой мелодией. У стены, на деревянном узком ящике, сидела девчонка. Совсем мелкая, лет семи или восьми. Сзади неё, на крупной мозаике, люди в белых халатах суетились у постели неестественно выгнутого больного. Очередные картинки про эпидемию эту дурацкую. Триста лет прошло, а всё рисуют. Будто больше нечего. На фоне мозаичных врачей девчонка казалась ещё мельче. Просто пряталась за гитарой. Покачивала в такт музыке босой ногой и жмурилась. Играла она, кстати, хорошо. Куда получше меня. Где научилась только? Резервную выдавало не только мешковатое латаное серое платье, явно снятое с владелицы вдвое выше и шире. Не только отсутствие бейджа. Ещё браслет. Белый, пластмассовый, плотно обхватывающий запястье. Санитарный. Слыхала я о таких. Цепляют на обработанных от вшей и привитых от болезней, но живущих вне накопителей. За плечом девчонки стояла вторая, примерно моя ровесница. Худая, высокая, с каштановыми давно немытыми волосами-сосульками, падающими на лицо. Она пела, не попадая временами в мелодию. У ног её стояла картонная коробка с надписью чёрным маркером “Помогите на хлеб”. Там валялись несколько мелких монет и одна купюра. Подавали неохотно. Даже не из-за того, что у резервных налички мало, всё на картах. Наверное, потому что старшая сильно фальшивила. Рядом с ними вертелся костлявый мальчишка, с виду ровесник младшей. Кидался под ноги прохожим и совал красную яркую кепку с размытой эмблемой.
— Помогите музыкантам! Тётенька, поддержите искусство! Мужчина, не проходите мимо! — заученный текст он тараторил бойко.
У киоска напротив скучали двое — крупная полная девица мрачного вида и ещё один пацан, постарше. Явно наблюдали, чтобы “музыкантов” никто не обидел. Пацанёнок с кепкой было сунулся ко мне, но увидел чёрную форму и вильнул в сторону. Правильно. Откуда у накопительских деньги? А я остановилась. Потому что знала слова песни. Хорошей и грустной. Одной из тех, которыми запомнилась Ленка. Привалилась к мозаике между двумя белыми силуэтами. И начала подпевать. Сначала тихо, потом громче. Остановка и передышка были нужны. И знакомые куплеты отзывались в голове. Точно знак. Примета хорошая. Я пела сама себе и перекатывала шарик в кармане. Помешаю — отгонят. Мелкая всё перебирала струны. Старшая замолчала. И парочка у киоска, и собиратель с кепкой смотрели в мою сторону, но не лезли. А вот прохожие начали притормаживать. Полный мужчина в приличном офисном костюме порылся в карманах, щедро ссыпал мелочи в коробку. Девушка в крупных очках сунула банкноту в руку пареньку, собиравшему дань. Кажется, я пела достаточно хорошо для перехода.
Маленькая доиграла. И спросила у меня громким шёпотом:
— А ты ещё песни знаешь?
Я пожала плечами. И вспомнила слова истории о старом маяке на берегу океана. И вступила без музыки. Мелкая подхватила. Кажется, она не знала нот, а повторяла за голосом. Выходило хорошо. В коробке звенели, падая, новые монетки.
Песен пять спустя голова сильно закружилась. желудок скрутило судорогой, и я не выдержала. Сползла на пол. Накатило паникой. Лика, падать нельзя! Полная девица и парень метнулись ко мне. Подняли, прижали к мозаике.
— Не пьяная, — сообщила, принюхавшись, девица. — Болит чего?
— Нет. Просто голодная.
Сейчас они отпустят, и главное — не упасть.
— Тошка, сворачиваемся. Улов есть. Ничего, щас угостим.
— Охота тебе левых кормить, — хмыкнул парень.
— Она нам на три дня заработала. Не обеднеешь. Тебя как звать?
Имя Лика палить не стоило.
— Немая.
— Немая так Немая. Идти можешь?
Не стоило никуда ходить с ними. Что за компашка? С чего вдруг такие добрые? Мало ли чего от меня хотят. Хоть и ботинки снять. А что нет? Мелкая босая, а ботинки новые, хорошие... Я хотела мотнуть головой. Но мир опять поплыл.
— Всё с тобой ясно. На воздух её надо. Полегчает.
Мы сидели на верхних ступеньках перехода. Мимо нас бежали вниз люди. Досадливо огибали, задевали локтями и сумками. Мелкая Тошка стояла над нами с гитарой. Девица поддерживала мой затылок и иногда хлопала по щекам.
— Может, её к нам? — спросил мальчишка, принимающий к груди кепку, в которую до этого сгрузили содержимое коробки.
— Придётся. Пока оклемается, так точно. Там проводим. Ты когда в последний раз жрала нормально?
— Кажется, позавчера.
Я не знала, считается ли? Позавчера было много кислых придорожных яблок.
— Сбежала, что ли?
Спросили меня об этом, как о самом обычном деле. И откуда сбежала — яснее ясного. Форма намекает.
— Нет!
Кажется, я ответила слишком быстро, потому что все засмеялись. И вряд ли поверили.
Рядом на проспекте грохотали автобусы. Их шум отдавался тупой болью в висках. И всё ещё очень сильно хотелось пить.
— Поднимайся, певица! — парень потянул меня вверх за воротник рубашки.
С незнакомыми нельзя уходить. Этому учат едва не как только начинаешь соображать. Ничего не брать из чужих рук. Не есть и не пить. Не вестись, если зовут за ограду накопителя. Вообще не болтать с кем попало — заморочат голову и выманят. Не приближаться к машинам. Не разрешать себя трогать. Если почуяла опасность — кричать. Шептались о всяком. Что ходят и ищут: мальчика украсть или девочку? Что вертятся у ворот по темноте. Поджидают зазевавшихся. Тех, кто не слушал, как правильно. Что основных тоже могут утянуть в беду, только их искать станут. А к нам суются чаще, наши мало кому нужны. Бойся чужих. Иначе пропадёшь. Я помнила об этом и даже попыталась вырваться. Но под руки крепко держали, и асфальт покачивался.
— Не померла бы... — тревожно пробормотала девица.
Я попыталась свободной рукой нащупать в кармане шарик. Он был на месте. “Шарик-шарик, выручи меня!” И перестала сопротивляться. Позволила себя вести по радужно слоящемуся проспекту.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. АРГУМЕНТЫ
Третья глава
“Одной из наиболее частых причин нервных срывов у основных обоих полов в возрасте 12-14 лет является несоответствие ожиданиям родителей или законных опекунов”.
Из выпускной квалификационной работы студентки
психологического факультета гуманитарного университета
города Новосветьевска
Ника
На классном часе взрывается лампа. Осколки лежат на тетрадях, поверх криво наклеенных стикеров. Больше нет мерного противного гула, ввинчивающегося в мозг шурупом. Виктория Павловна не обращает внимания на куски белого стекла. Она поправляет розовый кукольный пиджак и повторяет:
— За рисование на стенах грозит исключение. И кому вы нужны без образования? Резервные, и то теперь поумнее будут. Кто хочет вылететь из школы?
Она смотрит на меня в упор. Как когда-то на классном часе. И я чувствую, как жар лопнувшей лампы начинает жечь руку. Сильно. Нестерпимо. Да что такое, пытки запрещены по закону! Тем более тут, в кабинете, где идут занятия по праву. Очередная практикантка всхлипывает в углу. Под кожей скользят от локтя к кисти угольки.
Это тебе за музыку. За рисование. За то, что врёшь.
Голос мамин. Но она же не знает, она же не... Она никогда не сделала бы мне больно! Просто отдала бы к Лике, если что не так!
Длинный подходит вплотную. Шаркает ногами по проходу. Почему-то его не останавливают. Плюёт в волосы жвачкой. В прошлый раз он так сделал на классном часе. Пришлось обрезать пару прядей. Склеились намертво. Но тогда удалось толкнуть в ответ. Сейчас всё тело застекленело. Сделалось непослушным.
— Это Ника. Она рисует.
Длинный сдаёт меня с привычной мерзкой улыбочкой.
Я ищу глазами Лёна, но его нет. Вот стоит его белый холщовый мешок из-под сменки с логотипом футбольного клуба. Вот его тетрадь по логике, исчёрканная чернильными косами по полям. Вот стекло от лампы на стуле. Что случилось с ним, что?!
— Ника, это ты? — ровные фигурно выщипанные брови куратора ползут вверх.
Больно, больно, руку печёт!
Они напишут заявление, чтобы меня перевели в накопитель. Поменяют на послушную и тихую копию. Лён, помоги, помоги, помоги! Осколки тихо звенят сами по себе. Всё громче и резче. Превращаются в сигнал будильника.
Я всё ещё не выныриваю из тяжёлого сна даже в машине. Сегодня в школу я еду с папой. У них с мамой пересменка. Очередь, кто получит меня в подарок. Я гляжу ему в затылок и думаю: а для него я ненормальная дочь или как? Он старается пропускать родительские собрания, мол, его там только и не хватало. И, когда мама там, мы сидим вместе на кухне и разгадываем кроссворды или играем в простые настолки. Папа научил меня разжигать костры. Третьего числа, после отъезда от той, второй, мы часто выходили из автомобиля где-то посреди леса и гуляли, собирая с кустов мелкие сладкие ягоды красноцветки. Никаких корзин для этого у нас не было. Только одноразовые стаканчики. А потом папа возился с костром, пока я сидела на нижних ветках первого попавшегося дерева и жевала красноцветку. Мама обычно пугалась. Немытое. Негигиенично. Как можно, вдруг опять эпидемия, вдруг живот расстроится, вдруг... А папа подмигивал и разрешал.
— Что с ней случится от пары ягод? Да, мышонок?
Когда поездки кончились, он иногда брал меня в бассейн. Редко. У него в офисе поменьше дел, чем в госпитале у мамы, но тоже хватает. Но иногда он выныривал из гор отчётов и кричал:
— Бери купальник и шапочку. Едем плавать!
Я умею плавать только на спине. Так получилось. Этому меня тоже научил папа. Я говорила ему, что боюсь. Не могу смотреть в воду и ощущать под собой пустоту и глубину. И его руки теплели под моими лопатками, а я лежала, смотрела в потолок бассейна, училась держаться. Делалась лёгкой. Сколько бы я потом ни плавала на спине, подо мной замерли воображаемые ладони. Они не дают утонуть. Даже если их и нет на самом деле.
Но сейчас мы не ездим в бассейн, не ходим по лесу и очень редко раскладываем фишки по картонному полю игры. Иногда мне кажется, что с Лёном и Галем куда проще, чем с папой. Лён однажды спросил:
— Что у тебя случилось? Ну, с твоей музыкой?
И я ответила правду. А папе не смогла. Потому что ему никогда не нравилось, что я могу не послушаться. Сделать по-своему. Он злится и на маму, если она забывает в мойке чашки с следами от кофе или оставляет включённым свет в пустом коридоре.
— Я же просил тебя сколько раз!
Меня он тоже просил. Не бросать музыкальную школу. И теперь мне всегда тревожно с ним. Хоть он и улыбается, и неловко прижимает макушкой к груди, и включает в машине не радио с новостями, которое слушает сам, а танцевальную быструю музыку, зная, что я скачивала такую для плеера. Но только я не могу сообразить. Когда я неправильная, он всё ещё любит меня? Или это так не работает?
Папа ловит мой взгляд в боковом зеркале. Но отвлекаться за рулём нельзя, потому вопрос задаёт на перекрёстке:
— Ты что такая кислая? Плохо спала?
Надо рассказать ему про кошмар. Без деталей. Снилось плохое, и... Но на экране смартфона сообщение от Лёна.
— Тебе кажется, — отмахиваюсь я.
И быстро лезу в мессенджер.
Не успел с домашкой по логике. Поможешь?
Спрашивает ещё. Сложно мне, что ли? За окном мелькают цветные пятна рекламы. Тормозим мы под плакатом с гигантским фото руки. Широкое, во весь баннер, запястье. Белый узкий браслет. “Прошедшие санобработку не опасны!” Везёт резервным. Бесплатно лечат и выдают прикольные штуки. У нас в школе таких нет. Наоборот, ругают за украшения. Мол, не по уставу. Мои значки всех бесят. Конечно, это не повод прекращать их носить.
Я машу папе и бегу под баннер. Сумка бьёт по бедру. Пережить школу и в парк. Ну, ещё проверить новости. Вдруг та, вторая, моя сестра, всё-таки нашлась? Я совсем не хочу этого на самом деле. Хоть бы и потерялась навсегда. Мама меньше нервничать будет.
Лён опаздывает. Я сижу за столом, где слишком много места для одного человека. Учитель этики благодушно объясняет новый материал:
— Согласно теореме привязанности, отсутствие привязанности делает человека эмоционально стабильным. Теорема впервые выведена в год окончания эпидемии, после похорон пятой волны пострадавших. Разберём аргументы к тезису...
Учитель этики с виду чуть старше папы. И такой же красивый. Даже волосы у него похожие, тёмные, волнистые, собранные в пышный хвост. Но из-за этого сходства я чувствую к нему только интерес. Не ловлю жадно каждое слово, не улыбаюсь в ответ на его улыбку, не фотографирую тайком на мобильный, не просматриваю каждый вечер его странички в соцсетях. В этика влюблены почти все девчонки в классе. Он прикольный. Умный, рассказывает интересно, не ругается, не кричит, на уроках порядок. И, главное, та-а-акой симпатичный! Правда, он пытается бегать ото всех вне уроков и даже аккаунт вчера закрыл “под замок”, ну почему-у-у? Мне жутко стыдно на переменах, когда наши сплетничают о нём. Я понимаю, почему есть теорема привязанностей. И придумали всю эту муть с резервом. Когда влюбляешься, мозг отмирает. Вот Саша — отличница, человек, которого посылали на международный конкурс по химии. Умный человек. Угу. Только едва не под ноги нашему этику кидается. Где её мозги? Я пытаюсь слушать про аргументы. Лёна всё нет. Длинный приклеивает скотчем к спине сидящего впереди Савушкина тетрадный листок с надписью: “Пни меня”. Вокруг начинают хихикать, но молчат. Савушкин не понимает, что за фигня, и вертится. Длинный сидит тихо. Если сейчас этик поймает его и снимет с Савушкина листок, веселья на перемене не будет. Я вижу в окно, как мимо клумб с цветочным узором — красным крестом, — спотыкаясь от спешки, бежит Лён. Хорошо как! И тут срабатывает чат “Стены”:
Те, кто не был в парке вчера! Череп, Мышка, Галь, Копия! Не светитесь сегодня у железки! Объясним потом!
Руку обжигает несуществующий уголёк.
— Достаём двойные листочки. Проверочная. У двери — первый вариант. Теорема перспективности. У окна — второй вариант. Теорема близнецов. Средний ряд — третий вариант...
Я не могу сосредоточиться. Лён вчера был в парке. Я-то не смогла. Торчала на годовщине свадьбы у мамы и папы. Пятнадцатая. Праздник, все дела. Терпеть ненавижу праздники! Вокруг полузнакомые люди. Коллеги мамы. Коллеги папы. Их университетские приятели. Вообще непонятно кто, мне не объяснили, а прыгать вокруг него на задних лапках надо: “Ника, сними наушники, с тобой разговаривают”, “Ника, покажи Анне Санне твой диплом лауреата из детской картинной галереи Лыжнино”, “Ника, не уходи к себе в комнату, это невежливо”, “Ника...”
Это их праздник. Можно было собраться и без меня. Наши рисуют на стенах. Я нарезаю торт ровными кусочками. Тоска смертная.
— Время истекло, передавайте листочки вперёд.
Кажется, мне грозит неуд по этике. Третий подряд. Невыполненное домашнее задание уже было. Провальный ответ у доски тоже. Похоже, я — то, что написано у Савушкина на спине. Скоро меня все пнут. Морально. Только, может, физически лучше. Или минуту терпеть боль, или несколько дней слушать в школе и дома, что во мне разочарованы. И ведь я учила теорему близнецов. Но аргументы вытекают из головы.
Лён влетает в класс, когда стопка листочков с проверочными уже лежит на столе.
— После урока объяснишь, что стряслось, — говорит ему этик.
Не ругается. Уже здорово.
Я жду Лёна под дверью. Мне надо поговорить с ним о сообщении в чате “Стены”. Девчонки бросают косые взгляды. Они караулят этика — хвостиком протащиться за ним до учительской. И считают меня конкуренткой. Савушкин толкается с компашкой Длинного. И явно проигрывает. Делать нечего. Я смотрю на экран смартфона в календарь. Лика сбежала три месяца назад. Раз не объявилась, то уже наверняка не вернётся. Несчастный случай или вроде того. Мама и папа шепчутся вечерами в своей комнате. Тихо, думая, что не слышу.
— ...мы можем завести другую девочку, если ты хочешь...
— ...Не нужна другая!
— ...Главное, есть Ника!
После их разговоров мятная вонь пропитывает даже стены.
И я радуюсь. Меня больше не на кого обменять, если я их не устрою. Всё будет хорошо. Или нет.
Или нет. Лён и этик не выходят. А уже надрывается звонок. В классе Лён появляется уже на уроке. И неудачно. Когда идёт обсуждение вслух. Был бы новый материал или письменное задание, удалось бы поговорить. Но не выходит. Сиди и мучайся.
Историю ведёт куратор, Виктория Павловна. На ней розовый пиджак из моего сна. И вообще вся она, как с витрины магазина. Манекен. Кукла. Красится не вызывающе, но ярко, резко подводит глаза чёрным, а на губы ляпает, наверное, двойной слой ягодного оттенка помады. Вечные шпильки и одежда средней степени игрушечности. Говорит с лёгким придыханием, местами растягивая слова. Должна бы раздражать. Многие в классе её не любят. Но она не цепляется без дела, не раздаёт выговоры впустую, не просто бубнит наизусть параграфы учебника, а старается дополнительно рассказать или показать особые штуки. Попытаться зацепить нас. Однажды мы даже ходили в музей кино. Смотрели в маленьком зале сборник восстановленных документалок, снятых после эпидемии. Сухая хроника. Волны с первой по пятую. Особые крематории для погибших. Изобретение вакцины. Траур после. Новое право. Люди, умершие триста лет назад, появлялись рядом на экране. Улыбались, шутили, хмурились. Смотрели из-под медицинских масок, стягивали одежду, показывая язвы. Костетравка ест тело. Язвы в кадре заставили отличницу Сашу зажать рот рукой. Когда рядом с тобой мучается и умирает близкий, можно сойти с ума. И я сидела в малиновом кресле кинозала и думала: “Только бы ничего не случилось с мамой и папой”. Да, нельзя быть слишком близкими. Этому научила эпидемия. Но... И все молчали. Даже Длинный не пытался шутить. Слишком страшно. А потом мы хохотали у входа, швырялись друг в друга попкорном и махали руками пролетающим мимо автомобилям. Самое то после такого кино. И Виктория Павловна нас не одёргивала. Зато контрольные по эпидемии мы писали на “отлично”.
Сегодня проходили перенос столицы с юга к океану.
— Делимся на две команды. Используя материал девятого параграфа, первая команда доказывает, что столицу надо оставить на юге, вторая — что перенести к океану...
Я не хочу ни в какую команду. Я хочу узнать, что произошло со “Стеной” и где пропадал Лён. Но сажусь к тем, кто за перенос. Там нет Саши, вечно рассеянный Савушкин, несколько девчонок и никого из приятелей Длинного. Дверь класса открывает дежурная преподавательница.
— Ника Ларцева здесь? К директору. Срочно.
Считаю квадраты паркета в коридоре. Тёмно-коричневые, блестящие. Плохие сны не просто так. Они предупреждение. Сейчас я увижу, что в кабинете сидит Лён. И, может, там другие наши. И что я скажу? Не рисовала? А если признаюсь, как меня накажут? Исключат из школы? Посадят в тюрьму? Оштрафуют родителей?
В кабинете Лёна нет. Зато сидит мужчина в серо-стальной форме охраны правопорядка.
— Здравствуй, Ника. Тебе надо ответить на несколько вопросов. Когда в последний раз ты видела сестру? Лику, воспитанницу резерва?
— Здравствуйте. Я не помню. Четыре года назад. Кажется...
Та, вторая, смотрит на нас исподлобья. Стоит сбоку от потёртого дивана, обитого белой кожей. Вертит в руках упаковку вафель.
— Ника, поцелуй сестру!
Ну, за что мне это? Я, может, вообще брата хотела бы. Уломать маму оставить его, водить на детскую площадку, учить играть в мяч и вертеться на турниках. Красивого брата. Похожего на папу. Без моих мышиных хвостиков из редких тёмных волос, лягушачьей широкой улыбки и вечно ломающихся ногтей, которые запрещают грызть. Копия. Она моя копия. Или это я — копия? Кто из нас хуже? Кто окажется лишним?
— Мама, а можно больше не ездить к Лике? Только помогать. Издали. Я буду посылать ей вафли. Много-много.
— Можно, доченька.
— Мы не посещали накопитель четыре года. Ну, чтобы не привязываться. Так правильно.
Мужчина в сером кивает. Похоже, верит.
— Ника, пожалуйста, запомни. Если вдруг твоя сестра попытается любым способом выйти на связь. Если ты увидишь её лично. Если тебе расскажут о её местонахождении любые посторонние люди. Позвони по этому телефону.
Он толкает ко мне по столу картонный прямоугольник визитки. Однотонный стальной картон, чёрные цифры, фамилия Загорецкий. Визитка явно служебная. Типовая.
— А почему... ну, почему я что-то узнаю? Лика же уже три месяца как потерялась. Может, давно неживая. И она, наверное, не меня искала бы. Родителей.
Странно очень. Мужчина в форме отводит взгляд. Как знает тайну, а выдать нельзя.
— Твои родители тоже оповещены. Ника, твой долг помочь следствию. Стала известна любая мелочь — звони.
— Ну, я же да. Если вдруг что... ну... позвоню!
Почему я начинаю путаться в словах? Я же ни в чем не виновата.
— Девочка может вернуться на урок?
Спрашивает та же дежурная учительница, что привела меня сюда.
Что происходит? Посетить школу ради минутной встречи со мной. Не вызвать повесткой в управление охраны правопорядка, не позвонить по видеосвязи. Почему так срочно?
— Да. До свидания, Ника.
Я бегу к кабинету. И в висках стучат мысли. Лика должна меня разыскать. Иначе не случился бы разговор.
После уроков мы с Лёном сидим на пришкольной площадке. Он — на бортике песочницы. Я — на качелях. От моего веса они скрипят, но слушаются то поджатых, то выпрямленных ног, позволяющих взлететь. Мир мелькает. Размазывается в цветные полосы. Ничего нет. Ветер бьёт в лицо, лезет за воротник блузки. Неуд за проверочную по теоремам догонит меня завтра. Пока — летать. Мы молчим. Я знаю, что Лён рисует. Мне некогда. Качели носят хрипящим маятником. Не набежали бы тётки. Ну, любительницы вопить: “Ко-ко-ко, ты уже большая, слезай!” Иногда я воображаю, что умею колдовать. И всех тёток превращаю в скользких пупырчатых жаб. Нормальных людей — нет. Но тех, кто лучше всех знает, как правильно, и кто пристаёт, когда не просят, точно превращаю.
Лён сказал главное минут десять назад. Тогда мы оба стояли у песочницы. Пахло приближающимся дождём. Стальное небо перечёркивали нитки проводов. Когда-то я придумала, что в грозу провода не дают тучам упасть на город. Ловят, пружинят, отбрасывают ввысь. Не ходи под проводами, никогда не вырастешь. Известная примета. Качели — ловушка. Песочница — тоже. Они близко к опорам линии электропередач. Место остановившегося времени. Кто остался на площадке, никогда не станет высоким. Зато и тучи не рухнут на них! Я смотрю мимо Лёна в загустевающее темнотой небо. На самом деле мне нравится разглядывать его. Лёна, а не небо. Наверное, дело в родинках. На щеке у него их целое созвездие. Пять. Я считала. Будто кто-то Лёна нарисовал и оставил свой знак. Вроде моего косого “К” баллончиком на бетоне. Но открыто пялиться неловко и стыдно. И я стараюсь обычно отворачиваться. Ну, там, чтобы не подумал лишнего. И поэтому сейчас видела белых птиц, мечущихся над столбами качелей. А лица собеседника не видела.
— Они не бегают больше ловить. Поставили камеры. Мы вчера рисовали. А потом нашли. Глазок чёрный. Осталась запись. Они распознают по изображению...
— Может, пронесёт ещё?
— Уже не пронесло. Я утром был в отделении комитета охраны детства с родителями. Они сравнили изображение с базой. Нашли меня в школьном каталоге... На первый раз штраф. На второй обещали прийти в школу и что-то там устроить. На третий могут в резерв отправить.
— Влип же ты...
— Теперь, если идём, то закрытая одежда, капюшон, лицо тоже платком замотать, например...
— А ты ещё... будешь ходить?
— Не знаю. Наверное, да. Галь вот точно собирается. Он отбитый.
Я хочу улететь на качелях от всех опасностей и проблем. Хочу вписаться в тучи. Громыхает.
— Ника, бежим!
Нас заливает тяжёлыми струями. Ветровка мгновенно промокает насквозь. Из дождя мы вываливаемся в сырую пустоту, оставляя за собой следы от раскисших кедов. Мы стоим в арке между домами. Под ногами хлюпает.
— Ты холодная.
Лён берёт мои ладони, стискивает, пытаясь согреть. В полурасстёгнутой сумке умирают плавучие учебники и тетради. Если смартфон уцелел в кармане блузки — чудо. Кожа к коже. Тепло к теплу. На мизинце его то ли ссадина, то ли шрам. Царапчатое и выпуклое. Я хочу, чтобы дождь шёл долго-долго.
— Дрожишь вся, — Лён вздыхает. — Надо было в магазин. Там тепло.
Я дрожу, потому что мне одновременно здорово и страшно от прикосновений к пальцам.
— Там эту твою, вторую, не нашли?
— Говорят, вроде она живая. Только откуда они знают?
— Ну, может тоже камеры где зафиксировали... Везде же снимают. Магазины, площади, парки...
— Лён, а я боюсь. Не хочу, чтобы она ко мне приходила.
— Ты её обидела?
— Нет. Или да. Разве резервные обижаются?
Лён вздыхает. Отпускает меня, чуть отстраняется.
— Вообще-то, да. Ты в “Стене” такие вопросы не задавай, ладно?
Я хочу притянуть его к себе. Насильно втиснуть назад ладони. Прокричать, что ну ни фига же он не понимает! Что мне страшно, страшно, страшно! Что родители сравнят нас обеих, если мы встретимся. Поймут, что ошиблись тринадцать лет назад.
Папа, я по-прежнему боюсь смотреть в глубину, понимаешь, папа? Я плаваю только на спине. Не хочу знать, что подо мной!
Вслух выходят совсем другие слова.
— Почему нас вообще не выгнали из “Стены”, а, Лён?
Лён щурится. Может, это из-за молнии, сверкающей за убежищем арки. Может, из-за того, что с утра в спешке забыл надеть контактные линзы. Когда тащил родителей в охрану правопорядка. Косая длинная чёлка падает на глаза.
— А это основным важно, чтобы резервных считали дном. Не наоборот.
Мы молчим. Не прикасаемся друг к другу. От холода я шмыгаю носом. Сухого платка нет, и я не выдерживаю. Сморкаюсь и вытираю нос рукавом.
— У меня есть брат, — Лён смотрит на свои синие кеды, ставшие вдвое ярче из-за того, что вымокли, — Ему три года. Далеко отсюда. Южный округ. Накопитель второго вида. Мама собирается брать работу на дому. Вторую. Чтобы оплатить место получше. Я просил оставить. С нами оставить... Можно было мне устроиться в галерею, от художки. Билеты продавать после уроков. На налоги хватило бы. Знаешь, почему запретили? Папа сказал, что пока он маленький, то будет ломать и пачкать вещи. Возьмём, когда подрастёт. Нормально воспитанного.
Мне кажется, что у Лёна болит горло. Голос сиплый и низкий. Я обнимаю его за плечи. Рядом. Быть рядом. Обязательно. Он не сопротивляется, но и не обнимает в ответ. За аркой тянется вверх яркая радуга.
Домой я еду на такси. Смартфон выжил. С остальным, кроме сумки, можно прощаться, и я тащу с собой останки всего учебного только из упрямства. Портить вещи плохо. Родители Лёна считают так. Мои тоже. Я должна попросить папу купить новые учебники вместо разбухших и грязных. Таксист тормозит резко, и на поворотах меня подбрасывает на сидении. Сообщение от мамы я получаю в “пробке” у поворота на Второе городское кольцо.
Ника, звонила твоя учительница фортепиано. Нам надо серьёзно поговорить вечером.
Хочу на качели. Свист в ушах, замирание в груди и животе. Вверх-вниз без остановки. Вечером меня убьют. Пнут, как Савушкина на перемене после этики. Потому что можно было догадаться: однажды разоблачат. “Ваша дочь не посещает занятия”. Так это, небось, звучало.
В накопителе нет никакой Лики. Меня не на кого менять, ну!
Я мечтаю, чтобы автомобиль врезался в столб. Новости, бегущая строка, моё школьное фото с электронной карты-пропуска. “Безвременная кончина тринадцатилетней Ники Ларцевой...” Сама-то я трус. А если бы авария... Когда ты умер, не бывает никаких серьёзных разговоров.
Но таксиста-то за что? Вот из-за него аварии не случится. По каким-то неизвестным мне теоремам нашего мира. И мы возле дома, и я, выйдя из машины, иду к нашему коттеджу, часто кашляя. Надо залезть в тёплый душ. Запереться изнутри санузла. Заснуть на коврике у душевой кабины. И не выходить на стук.
Будто я хотела на это ваше фортепиано! Ещё бы что маленькое. Гитара, скрипка, флейта. Такое, что можно взять в школьный поход за город или на сходку “Стены”. Заиграть, чтобы все раскрыли рот и слушали! А фортепиано весит, как я, умноженная на десять! Его в грузовике везти в поход? Вы бы ещё в класс органа меня отдали, блин! Нормальный инструмент, да? Не треть комнаты занимает, а полдома. Очень редкий, историчный, гарантирует консерваторию без экзаменов и медалько-дипломы на каждом конкурсе. Потому что соревноваться я там буду сама с собой.
Приличный ребёнок, если он основной, и значит, на него родителям не плевать, должен собирать портфолио. Победы всюду и везде. Конкурсы, выставки, смотры, соревнования. Спорт, искусство, учёба. Конкурсы красоты. Должна же ты хоть где-то быть лучшей! Папа и мама решили, что я буду хорошим художником и музыкантом. Вот только рисовать я всегда любила. А с музыкой дело решил слух. У меня он был. Притвориться на конкурсе в класс фортепиано, что попасть в ноты сложно, я не догадалась. Ну, мне сказали, что если я провалю вступительный, то очень разочарую папу. Сам он в детстве тоже учился в музыкалке по классу фортепиано. Закончить не смог. Сломал руку, долго в гипсе ходил. А там уже пальцы плохо гнулись. Жить не мешало. Даже плавать не мешало. А вот играть... Но теперь была я. Человечище с идеальным слухом. Сразу после поступления в музыкалку папа запретил мне играть на физкультуре в волейбол.
— Ты должна беречь руки!
Я немного подумала. И стала отказываться мыть за собой посуду. Рукам вредно! Мама злилась. Папа одобрял. Я любила фортепиано ровно на дневную партию грязных тарелок. Потом стало казаться, что готова выдраить всё до блеска. Это лучше, чем сольфеджио!
Очень сложно долго и упорно заниматься не тем, что любишь ты, а тем, что полюбили вместо тебя. Папина музыка меня выматывала. Ноты наползали в снах. Я писала вновь и вновь один и тот же провальный диктант, путаясь в полутонах и вспомогательных звуках. Гаммы. Можно в резерв? В самый омерзительный накопитель? С чаем без сахара в столовке? Только без гамм! Если бы у меня что-то выходило сразу! Если бы с первых дней я могла бы выдавать мелодии! Но мы двигались с черепашьей скоростью. А за окном отгорала ягодами спелая несобранная красноцветка. Волейбольный мяч летал над спортивной площадкой. Лён, с которым так хотелось дружить, шёл за руку с отличницей Сашей, и у неё розовели мочки ушей. Диезы, бемоли, мажор, минор. Папа охотно слушал о них. Проникался тем, как я исполняю его мечту. И не водил в бассейн плавать на спине — оставлял время для упражнений. Хочешь добиться успеха — тренируйся. Как в спорте. Вечерами я садилась за инструмент. Я была должна этой лакированной махине мои часы и минуты. Только, когда играешь, надо слышать себя. А я перебирала пальцами клавиши и думала о той, второй, с которой посылают видео третьего числа, о том, как засветить Длинному в ухо, чтобы больше не пытался стащить мою ручку со стола, о новых кроссовках, которые выбрасывает в браузере всплывающая реклама (мне бы белые с серебром!). Мне было всё равно, что играю. Какая разница. Это же папина музыка.
Может, я бы ещё и продержалась. Год или даже два. Получила бы аттестат. Подарила бы папе. Пусть повесит на работе, на самом видном месте. Том, где удобнее гордиться. Но к нам в музыкальную школу пришла преподавательница из консерватории. Шептались, что она готовит будущих звёзд. Берущих кубок любого конкурса. И две из трёх частей нашего музыкального класса сразу почуяли беду.
Класса-то и было три калеки в два ряда. Многие поотчислялись в первый же год. Я им завидовала. А остались либо те, кто сам упарывался в музыку и ловил влёт всё, чему учили, либо те, кого заставили, вроде меня, либо народ, что вроде и хотел бы заниматься, старался, аж пальцы стирал, но получалось у них звенящее ничего. Первым консерваторская преподавательница подходила в самый раз. Остальные приготовились к смерти. Как легко догадаться, смерть к нам пришла. Причём такая, что и экспериментальный госпиталь не спасёт.
Консерваторское чудо мы назвали Мумией. Настоящее имя её я и не помню. На самом деле, она бы могла и понравиться, не веди у меня фортепиано. Человек из холодильника, застрявший в возрасте сильно старше пятидесяти, но точно не понять, сколько ей, блин, лет. Седину она красила, цвет выходил ярко-баклажановый. В тон ему подбирались броши и бусы. Всё гармонично. Её любимым словом точно было “гармония”. Повторённое раз пятьдесят. А ещё она таскала линейку. Самую обычную, школьную, деревянную. Которой щёлкала по пальцам, если делаешь ошибки. За линейку я ненавидела её всей душой. Это совершенно не больно, если что. Линейка лёгкая. Но сам факт. Меня били! В первый раз получив линейкой, я бросила играть и отдёрнула руку. Мумия скривилась. И кивнула. Мол, продолжай! Я же хотела вскочить, взять эту дурацкую деревяшку и сломать пополам. Папа учил давать сдачи, если достают. Мама говорила: “Никто не посмеет тебя тронуть”. А тут внезапно появилась линейка вместо слов. И я встала из-за фортепиано. И пошла домой. Прямо с середины урока. Рассказывать родителям, что случилось. И... Если вы думаете, что они меня поддержали, вы такие же дуры тупые, как я. Я тоже верила. Но нет.
— Всех так учат, — сказал папа. — Потерпи.
— Не устраивай истерик. И не сбегай с уроков. Извинись перед преподавателем, — заявила мама.
Я сидела и думала. Значит, бить меня нельзя, но на музыке и линейкой можно? Это как? И почему мои родители любят музыкальную школу больше, чем меня? Разве им сложно: пойти туда и попросить убрать линейку? Тогда я снова смогу заставлять себя учиться вместо папы.
Потом я пыталась привыкнуть. Два месяца. Два. Идиотских. Месяца! Я садилась за инструмент и обмирала. Ждала, что ударят. И понимала, что мама с папой не заступятся. Последнее куда хуже линейки.
Я начала мечтать, что случайно сломаю руку. Лучше обе. Запнусь на лестнице, и всё. И конец этому вашему фортепиано. Но потом понимала: это больно. Наверное, настолько, что хуже не бывает. У нас раз в месяц брали кровь из вены в медкабинете. Анализ на инфекцию костетравки. Со времён эпидемии ввели, говорят. Так вот. Каждый раз, когда я закатывала рукав, чтобы позволить воткнуть в меня иглу, я боялась. Этой самой минуты короткой и резкой боли. Сломанная рука будет болеть долго. Больше месяца. Не надо так. И я выдыхала. Прекращала мечтать о глупостях. Пихала в школьную сумку нотные тетради и шла к Мумии на урок. С омерзительным ощущением, что в очередной раз струсила.
Мумия не была злой. Она улыбалась нам. Никому не предлагала отчислиться. Даже самым бездарным. Она, в отличие от меня, любила каждую клавишу фортепиано и, когда играла сама, по памяти, прикрывала глаза, и из-под летящих пальцев вытекали чёрно-белые полосы. Её музыка звучала по-настоящему. И рядом с ней мне всегда становилось тошно. Трудно фальшивить рядом с влюблённым в музыку. Хотелось заорать: “Вам ученик, которому за тридцать, не нужен? Я не девочка Ника! Я на самом деле взрослый дядька. Просто я не прихожу. Заменяю себя дочерью”. И я чувствовала себя резервной. Сильнее той, второй.
Играть нормально в ожидании линейки не выходило. Чем сильнее я старалась сделать безупречно, тем больше напрягалась. И лажала. Дичайше лажала. Пыталась сымпровизировать хорошо и проскочить. Но ошибка — и щелчок по пальцам. А после щелчка меня сбивало в такие овраги и степи, что и бить оказывалось бесполезно. Мумия явно меня вежливо терпела. Закатывала глаза, поясняла, что и как, показывала невозможное для повторения. Зато уже очень плохо терпела сама я.
И однажды после уроков я шла в музыкалку. Она недалеко от школы, потому меня туда никто не провожал. Было солнечно, на автостраде ревели моторы машин. Я кинула мелочь в пластиковый стаканчик какого-то совсем мелкого мальчика в лохмотьях, явно резервного. Погладила чужую рыжую собаку в металлическом наморднике. Потёрла нос уличной статуи — бронзовой девочки-цветочницы ростом с меня. Поплутала тремя переулками, чтобы идти до музыкалки как можно дольше. И увидела пенёк. Самый обычный пенёк из-под срубленного дерева. Тут рос высокий тополь, опасно кренившийся к земле. Я иногда раньше трогала пальцами его кору. Ловила в горсть невесомый белый пух. И вот теперь тополь исчез. Я села на пенёк, закинув ногу на ногу. Положила на землю сумку с нотными тетрадями. И на меня накатило. Не хочу линейку, Мумию, фортепиано! Убейте, сдайте в накопитель, заставьте вымыть всю посуду мира. Никуда не пойду! Я тут останусь, прорасту тополем, дотянусь до проводов, подпирающих облака! Почему, если у меня есть вторая, не отдать ей то, что я ненавижу? И в носу щипало, и мир стеклянно искажался. А потом я встала и пошла. В обратную от музыкальной школы сторону. Будто пенёк оказался развилкой. И с неё получилось свернуть в мою собственную жизнь.
Сначала я думала, что приду к папе и скажу, что всё, хватит, я решила: больше никакого фортепиано. Но раз за разом вместо музыкалки я просто слонялась по улицам. Как можно дальше от Первого городского кольца. В местах, где нет знакомых. Вечерами я врала, что уже позанималась. Иногда играла что-то простенькое для папы. И мне верили. Признаваться оказалось страшно. Может, Лика легко научится играть? И ей окажется плевать на линейку? Может, её не тошнит от сольфеджио? И тогда папа точно захочет другую дочь. Он и различий не заметит. Сидит моя копия. И заслушаешься, какие аккорды выдаёт. А я гожусь только в резерв. Просто тринадцать лет назад в родильном центре на берегу океана мама и папа облажались так же сильно, как я за инструментом. Выбрали бракованного ребёнка. И я скрывала, что давно позабыла дорогу к музыкалке. Может, когда-то и узнают. Только не сейчас, пожалуйста!
Мумию я однажды встретила в продуктовом. Попали в одну очередь на кассу. Она покупала кефир. Всё такая же баклажаново-яркая, в приталенном струящемся платье в пол. Разве только морщины обозначились резче. Наверное, холодильник пережил разморозку. Она узнала меня и ужасно обрадовалась. Аж поздоровалась первой. Я ответила ей на вопрос, почему не хожу, что занятия стали пересекаться с художкой. А там всё серьёзно. Я выставляюсь в детской картинной галерее. Подаю надежды. Лауреат, дипломант, первая гордость после фикуса. Спасибо за занятия, было круто, только фортепиано малость не моё. Но вы красивая, может, нарисую ваш портрет. Мумия понимающе кивала. Я смотрела на её тонкие длинные пальцы, сжимающие ручки продуктовой корзины. И думала, что если она будет давать концерт, обязательно куплю билет. В первый ряд. И что у неё обалденный острый профиль. Мечта для эскизов. Только музыке я у Мумии учиться не стану. И вообще ни у кого не стану. К ней придёт кто-то, с кем не придётся размахивать линейкой. И пока я размышляла, мне почему-то тоже очень сильно захотелось кефира...
Зачем Мумия решила позвонить маме? Спасибо, что не папе. Он просто вымер бы от таких новостей. И не повторит ли подвиг Мумии художка? Рисовать я и правда хотела. Но там вышло всё ещё хуже. Ну и плевать. Есть “Стена”. А-а-а-а! Нет “Стены”. Понаставили видеокамер! Ничего, вообще ничего у меня нет! Даже Лён обнимать не хочет. Он обнимал бы отличницу Сашу. Как раньше, до отвала её мозгов. До Сашкиных стояний у кабинета этики. Я друг, товарищ и брат. Или сестра. Какая разница. Есть Сашка, которой на него плевать. Есть я, помнящая, сколько родинок у Лёна на щеке. Только себе врать глупо. Я запасная. Вариант “послесашкин”. Соседка по столу, товарищ по чатику. Что меня в этом не устраивает, ну? А ещё проблема. Со всеми тетрадями и книгами размокла визитка. По какому номеру звонить, если объявится та, вторая? Та, которую мама и папа могут поменять на меня. Исправить ошибку.
Дома никого нет. Я включаю свет во всех комнатах. Неэкономно. Запрещено. Только плевать. Сегодня мне конец. Пусть ещё и за свет пнут. Я клацаю выключателем и оказываюсь напротив зеркала. С ненавистью гляжу на отражение. У меня нет даже собственной внешности. Копия. Просто копия. Той, второй. Лики. Но тут-то можно помочь. Меняют похожее на похожее. А если мы будем разные, ну?
Никаких наушников. Я врубаю музыку на всю громкость. Аудиосистема ревёт так, что слышно в соседних коттеджах. Уши закладывает. Зашибись. То, что надо. Я танцую у зеркала, отбивая взмахами рук рваный электронный ритм. А потом беру ножницы и начинаю выстригать пряди. Тёмные волосы падают на тумбу, отдельные нити липнут к стеклу. Слёзы в носу и в горле. Я захлёбываюсь ими. Мам, пап, это тоже музыка, прикиньте! Что, не нравится? И соседям не нравится? Звонок у ворот надрывается. Пле-вать! Никакого вам каре. Мы не в парикмахерской. Лику никогда так не подстригут. Выхватить клок с виска. По косой обкромсать чёлку. Ухватить под корень разные пряди сзади. Волосы легко поддаются ножницам. Что, одинаковые?! И теперь одинаковые?! Попробуйте перепутайте! Басы долбят по барабанным перепонкам.
Мама стоит на пороге. Шевелит губами. Я не слышу её. Хорошо. Как в наушниках. Пройтись бы по макушке. Не успеваю. Мама выхватывает ножницы. Пульт щёлкает, и падает плотная опасная тишина. Ну, начинай, говори, упрекай, разочаровывайся, собирай вещи, ну! Я стою спиной к зеркалу. Пальцы сжимают тёмные нити — обкромсанные волосы. Только троньте меня! Уйти. Потеряться на три месяца. Да, пожалуйста!
— Что с тобой происходит? — тихо и мягко спрашивает мама, выдыхая мяту.
Я сползаю на пол. Проваливаюсь к подзеркальной тумбе спиной. Не сопротивляюсь, когда мама осторожно гладит меня по макушке. Ножницы лежат на столе. Далеко. Да я и не собираюсь дотягиваться.
ЛЮБАВА ГОРНИЦКАЯ НАШ СОВРЕМЕННИК № 5 2024
Направление
Проза
Автор публикации
ЛЮБАВА ГОРНИЦКАЯ
Описание
ГОРНИЦКАЯ Любава, прозаик, детский писатель. Лауреат российско-итальянской премии “Радуга”, конкурсов “Добрая лира”, “Стилисты добра”, ДНК-феста и других. Вошла в короткие списки премии имени Владислава Крапивина и “Книгуру”. Резидент Переделкино и Ассоциации писателей и издателей России. Тексты опубликованы в изданиях “Кольцо А”, “Север”, “Урал”, “Формаслов”. Автор нескольких книг для детей и подростков. Живёт в Ростове-на-Дону, работает учителем русского языка и литературы и преподавателем в ИФЖиМКК ЮФУ.
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос