ВЫШЕДШИЙ ИЗ БУРАНА
КНИГА БЫТИЯ*
* Журнальный вариант. Продолжение, начало в № 5 за 2024 год.
Глава 5
Восточный экспресс
“4 октября 1883 года впервые отправился в путь знаменитый поезд “Восточный экспресс”. Это поезд класса “люкс” компании “Orient-Express Hotels”, который связывает Европу и Азию. Восточный экспресс изначально планировался не просто как средство передвижения, а как средство для путешествия с комфортом. За более чем столетнюю историю легендарный поезд был неоднократно описан в литературе и кино. Чего стоит одно только знаменитое “Убийство в Восточном экспрессе” Агаты Кристи!
Этот экспресс существует и сегодня. Вот некоторые цифры и факты этого замечательного поезда.
Поезд составлен из оригинальных вагонов 1920-х годов — времени расцвета железнодорожных путешествий класса “люкс”. Вы всегда будете находиться под ненавязчивой опекой стюарда. Все блюда готовятся французскими поварами из самых изысканных и свежих продуктов. Ланчи и ужины подаются итальянскими официантами в одном из трех вагонов-ресторанов, выполненных в разных стилях — Lalique (Лалик), Etoile du Nord (Северная звезда) или Chinoise (Китаянка), — а завтрак и послеобеденный чай будут поданы вам в купе. В каждом купе имеется оригинальная раковина с горячей и холодной водой, а в ночное время оно превращается в комфортабельную спальную комнату с мягкими полотенцами и накрахмаленным постельным бельём.
Гостям на выбор предлагаются два вида купе: на двоих и на одного. За считанные секунды купе превращается из гостиной (в дневное время) в комфортабельную спальню (ночью). Круглосуточные услуги стюардов доступны при помощи звонков, расположенных в каждом купе. В каждом купе электрические розетки международного стандарта на 230 вольт и 115 вольт (для электрических бритв) и индивидуальное отопление. Некоторые купе оснащены персональным сейфом.
Курение в поезде запрещено”.
Из Википедии
Сидя на корточках в ожидании погрузки в окружении автоматчиков с собаками напротив железнодорожного состава с оплетёнными колючей проволокой окнами на втором вагоне за паровозом, — первый, как и последний, в отличие от остальных, был пассажирским, для охраны, — Иван от нечего делать читал-перечитывал крупно мелом выведенную каким-то шутником надпись: “Восточный экспресс”, — а ниже в скобках: “Берлин-Магадан”. Иван по своему опыту знал, что железная дорога тянется через всю Россию только до Владивостока. Но также по своему опыту знал, что во Владивостоке путь большинства пассажиров подобных поездов не заканчивается.
Надпись, раскрывающую тайну необычного маршрута поезда, увидел кто-то из старших офицеров охраны, послышался мат: “Немедленно стереть!” Суматошно стали искать тряпку или швабру и что-то вроде лестницы, потому что надпись была сделана высоко, почти у самой крыши вагона, наконец, нашли два каких-то ящика, но надпись никак не стиралась, въевшись в шершавые доски вагона, пришлось затирать её грязью, благо, что только что прошёл дождь.
Иван был почти счастлив, он удачно прошёл через решето НКВД и СМЕРШа, которые, как на лотке золотоискателя, отсеивали, кого куда определить: кого — сразу в расход, кого — на 10 или 25 лет лагерей, а кого отправить в Москву, на Лубянку, чтобы ещё раз потрясти на более частом решете — лотке судьбы. Рядом с Иваном ожидали возвращения на родину несколько уже пожилых офицеров и даже один генерал бывшей Белой армии, ушедших в вынужденную эмиграцию во время Гражданской войны. Они не предполагали, что большевики так злопамятны, что будут сводить счёты через двадцать с лишним лет, им и в голову не пришло бежать куда подальше от победоносной Красной армии, которой даже сочувствовали. Так что почти счастлив был Иван: не определили в расход, не отправили на Лубянку, откуда, как говорят, мало, кто возвращается, дали не 25 лет, а всего лишь 10.
Но всё равно Ивана глодало беспокойство: скорее бы погрузили в “восточный экспресс”, вдруг передумают, вдруг что всплывёт из далёкого прошлого, вдруг определят на Лубянку. И он, можно сказать, действительно счастливо вздохнул, когда, наконец, их между двух рядов рвущихся с поводков овчарок одного за другим, подгоняя прикладами автоматов, стали загонять в вагоны: “Первый пошёл! Второй пошел!”... Как-то непривычно: нет, не телятник, нормальный пассажирский вагон, даже на полках жидкие тюфяки, наподобие лагерных, набитые неизвестно чем, может, на самом деле из экономии взятые из какого-нибудь брошенного немецкого лагеря. Пахло свежей хлоркой и ещё каким-то густым химическим запахом, значит, обработали от вшей и блох и всякой другой заразы, значит, заботятся о них, значит, нужны они Родине.
Вот и долгожданная Россия! Все старались прильнуть к окнам, закопченным паровозным дымом, а может, специально замазанным, через которые мало что можно было увидеть. Отталкивали друг друга, ничего не увидев, разочарованно уступали место другим. Россия-СССР мало отличалась от Польши, которая вслед за Германией осталась позади: порушенные войной дома, развороченная воронками от взрывов земля, бредущие с опущенной головой люди, одни в одну сторону, другие — навстречу — в другую, редкие железнодорожные ремонтные бригады...
Поезд монотонно постукивал на стыках рельс, не торопился, на больших станциях подолгу стоял в тупиках, ждал пополнения. А то перед последним вагоном с охраной подцепляли новый вагон, теперь уж обыкновенный телятник с нарами и соломой, теперь грузились уже больше бывшие полицаи, священники, не оставившие службы при немцах, уголовники, бытовики, отдельный вагон был женским, куда попадали молодые женщины, сожительствовавшие с немцами или вынужденные работать в оккупационных администрациях, в создаваемых немцами местных органах власти.
Поезд монотонно постукивал на стыках рельс, не торопился. Иван тоже не торопился: приговор ему зачитали за день до погрузки в “восточный экспресс”, и теперь поезд своим убаюкивающим постуком через всю страну уже вёл отсчёт этим десяти годам, назначенным Ивану на искупление его несуществующих грехов... Несмотря на плохую даже по немецким лагерным меркам кормёжку, это был словно курорт: никто никуда не гнал, не подгонял, не выматывал душу допросами, лежи себе и — в ус не дуй. С каждым часом, с каждым днём лагерный срок сокращался, было приятно осознавать, что впереди уже не 10, а всего уже 9 лет, 11 месяцев и 15 дней.
Так они и ехали вместе: бывшие красноармейцы, виноватые в том, что попали в немецкий плен; одни, как Иван, из Второй ударной армии того времени под Великим Новгородом; бывшие солдаты РОА, в большинстве своём тоже бывшие красноармейцы, пошедшие в РОА из-за безнадёги — в противном случае умирай в лагере от голода; рядовые других русских частей, воевавших на стороне немцев; рядовые так называемой Украинской повстанческой армии; солдаты и офицеры Красной армии, за какие-то провинности осуждённые военным трибуналом; рядовые казаки из так называемого Казачьего стана. Эти в Гражданскую войну, спасаясь от кровавого большевистского расказачивания, уходили за границу целыми семьями, хуторами. Люто ненавидя жидов-большевиков, они добровольно пошли воевать против Красной армии.
Только через месяц “восточный экспресс” достучал до Владивостока...
Иван впереди конвоира шёл по гулкому ночному коридору Владивостокской тюрьмы: его почему-то в числе двух десятков заключённых отделили от железнодорожного этапа. Почему — оставалось только гадать, остальной этап сразу отконвоировали на пересылку “три-десять” на Второй Речке. Об этой пересылке — Иван прошёл через неё во время своей первой, довоенной ходки на Колыму — своим попутчикам-”новобранцам” он рассказал много полезного, чтобы были ко всему готовы, вряд ли с того времени там что изменилось к лучшему, если не стало хуже, хотя хуже — некуда. Под сердцем снова засосало: раз в тюрьму, значит, какая-то неясность с ним, какие-то вопросы к его биографии, что его больше всего тревожило, значит, предстоят очередные допросы-вопросы, уточнения, и как бы не залететь, как бы не подловили на чём.
В тюрьме их распределили по разным этажам, распихали по разным камерам, в конце концов Иван остался один. Он шёл впереди конвоира по гулкому длинному слабоосвещённому коридору. Где-то в конце его кто-то истошно кричал. При приближении Иван стал различать слова. Человек отчаянно и устало, — видимо, кричал давно, — с небольшими интервалами выкрикивал: “Ленин!.. Сталин!.. Ленин!.. Сталин!..” От этого хриплого жуткого усталого крика мурашки побежали по спине. Но ни Ленин, ни Сталин не слышали кричащего.
Конвоир открыл скрипучую железную дверь. Одиночка. Старый, видавший виды, набитый соломой матрац — это уже родное. На столе — кусок круто просоленной кеты или горбуши. Надо же: эта традиция не изменилась с довоенной поры. Чтобы с голоду с непривычки наелся человек солёной рыбы, а потом мучился без воды — это был простой и изощрённый метод пытки перед допросом...
Следователь задавал дежурные вопросы, шёл по биографии до конца, потом неожиданно повторял какой-нибудь вопрос из середины, потом выхватывал сначала. Потом опять откуда-нибудь из середины, пытаясь запутать Ивана, что-то смущало следователя в его биографии. Но Иван чётко и с виду равнодушно отвечал на вопросы, в результате не сбился, не залетел, не проговорился и был отправлен на пересылку “три-десять” по-прежнему Иваном Надеждиным. И тем самым ещё больше сроднился с покойным тамбовским Иваном Надеждиным и как бы ещё меньше стал чувствовать себя Иваном Лыковым; иногда казалось: а может, он им никогда и не был…
И неожиданно на очередном кругу предлагерного ада, на очередной пересылке в порту Ванино, тоже являющейся своеобразной станцией “восточного экспресса”, тоже хорошо памятной ему, снова приближающей его к великой русской реке-матушке Колыме, Иван встретил своего старого солагерника из тех первоначальных довоенных лагерных лет. Почти год работали они тогда в одной бригаде на вскрытии золотых россыпей и спали на одних нарах.
И вот снова встретились. А было это так. Их этап подогнали к железным воротам Ванинской пересылки. Этап поджидало лагерное начальство в щеголеватой новенькой форме, в начищенных яловых сапогах, словно готовилось принимать парад или дорогих гостей, и так называемая комендатура, состоящая, как правило, из зэков, сотрудничающих с лагерной администрацией, на лагерном языке — “ссученных” или, ещё короче, “сук”. Этап — около или больше пяти тысяч заключённых — окриком опустили на студёную осеннюю землю на корточки, шорох волной с первых до последних рядов прокатился по колонне. Дождавшись, когда он стихнет, офицеры спецчасти стали неторопливо копаться в бумагах, своего рода накладных: сдал — принял. Из-за их спин неожиданно вышел человек тоже в новенькой щеголеватой офицерской форме, но без погон, тоже в начищенных яловых сапогах и громко назвался комендантом пересылки. Обычно комендант назначается тоже из заключённых — так легче управлять ими — и обычно он бывает одет, как заключённый, но в этом заключённом Иван, к своему удивлению, узнал отпетого бандита по кличке Фунт, знакомого ему по страшной владивостокской пересылке “три-десять”, на которую его два месяца назад отправили из владивостокской тюрьмы.
“Надо же: раньше меня здесь оказался!” — про себя усмехнулся Иван. Он и раньше слышал об этом, теперь же у Ивана не было сомнений, что Фунт с бригадой “ссученных” воров был одним из важных звеньев дальневосточной системы лагерей. На пересылке “три-десять” рассказывали, что Фунта с его бандой переводят из лагеря в лагерь, чтобы он кровавыми методами, вплоть до массовых убийств, наводил там, особенно в штрафных лагерях, нужный администрации порядок. Прежде всего, ссучивал так называемых “честных” воров, которые по своему неписаному воровскому закону не шли ни на какое сотрудничество с лагерной администрацией. Не выдержав издевательств, “честные” воры время от времени поднимали свирепые скоротечные бунты, кончающиеся, как правило, большой кровью. Порой к ним присоединялись, а иногда даже возглавляли эти отчаянные бунты ещё не потерявшие чувства собственного достоинства вчерашние боевые офицеры, попавшие сюда прямо из окопов Великой Отечественной войны и только что закончившейся войны с Японией, у многих на гимнастёрках ещё не выцвели места от боевых наград и нашивок за тяжелые ранения. Меньше всего хлопот у лагерной власти было с политическими — бывшими партийными и советскими функционерами разных звеньев или, как их тут полупрезрительно называли, “политиками”. Они в большинстве своём были безропотны, старались кучковаться отдельно от уголовников и прочего сомнительного люда, не вмешиваясь ни в какие разборки, правда, иногда устраивая между собой жаркие идеологические диспуты. Редкие из них, оказавшись в лагере, быстро прозревали и становились обыкновенными советскими зэками, в основной же массе “политики” по-прежнему верили в идеалы мировой революции, как и в то, что они попали сюда по ошибке. “Лес рубят, щепки летят”, — оправдывали они своё нынешнее местонахождение; им казалось, что рано или поздно разберутся и выпустят их отсюда и не просто выпустят, но и вернут прежние награды, и они снова встанут в боевые революционные ряды. Они никак не хотели поверить, что никакой ошибки тут нет, что Великий Кормчий, набрав силу, начал целенаправленно уничтожать ленинско-троцкистскую гвардию. У него были свои планы на будущее России, в которые он никого до поры до времени не собирался посвящать, и с этими тайными мыслями он и умрёт или, как некоторые полагают, будет отравлен по случайному совпадению в весёлый еврейский праздник Пурим. Его положат в мавзолей рядом с Великим Кормчим Ульяновым-Лениным, но то ли Бог так рассудит, то ли адепты мировой революции отгадают его тайные мысли о будущем России, только через какое-то время его с позором вынесут из мавзолея как недостойного лежать рядом с вождём мировой революции и похоронят по-человечески рядом с Кремлёвской стеной.
В свите Фунта Иван увидел тех же бандитов, которые были с ним на пересылке “три-десять”, где одновременно находились около 50 тысяч заключённых, прибывающих составами “восточного экспресса” со всей страны; здесь они сортировались, часть распределялась по объектам побережья Охотского моря и Сахалина, другая часть уплывала на пароходах “восточного экспресса” в Магадан, на Чукотку, неслучайно же на вагоне “восточного экспресса” было написано “Берлин–Магадан”. Получалось, что, наведя порядок на владивостокской пересылке, Фунт теперь находился в “служебной командировке” в порту Ванино, чтобы, может, потом отправиться для наведения порядка по другим пересылкам и лагерям северо-востока страны.
По спискам в первую очередь стали выкрикивать “честных” воров. Первое, что Ивану пришло в голову: может, из уважения, может, что изменилось с довоенного времени? Их оказалось одиннадцать. Их построили в ряд перед сидящим на корточках этапом около свежеврытого столба, на котором на толстой проволоке висел кусок железнодорожного рельса. По приказу Фунта к построенным подошёл один из бандитов, держа в опущенной руке нож. Этап — около или более пяти тысяч зэков, — сидя в неудобной позе на корточках, и человек двадцать офицеров молча наблюдали за происходящим. Назвали первого. К нему вальяжно подошёл один из бандитов:
— Звони в колокол! — приказал он.
Это была уже знакомая Ивану по довоенным временам процедура по “ссучиванию” так называемых “честных” воров: согласиться ударить по рельсу — значит перейти из разряда никаким образом ни сотрудничающих с администрацией лагеря “честных” воров в разряд “ссученных”, или “сук”, гласных и негласных помощников лагерного начальства.
— Не буду!
— Звони, падла! — бандит с размаху ударил парня кулаком в лицо. Рукавом телогрейки тот вытер кровь с разбитых губ:
— Не буду!
Тогда бандит ударил парня ножом в живот. Тот согнулся, упал под ноги бандиту, в конвульсиях дёргаясь в луже крови. Офицеры лагерной охраны невозмутимо наблюдали.
Бандит, с ножа которого капала кровь, подошёл к следующему:
— Звони в колокол, “сука”!
— Не буду!
Бандит ударяет парня кулаком, сбивает с ног, топчет сапогами, пока тот не перестаёт даже шевелиться, другие бандиты оттаскивают его, полуживого-полумёртвого, в сторону.
Бандит подходит к третьему:
— Звони в колокол!
Третий, опустив голову, побрёл к столбу и ударил в рельс, за ним — четвёртый, пятый...
— Ну вот, — усмехнулся Фунт, — а то жеманились, как девушки на выданье. Это вам словно крещенье господне. Поздравляю!.. Потом спасибо мне скажете...
Только часа через три, пока всех не пересчитали, — затекали ноги, холод полз из студёной осенней земли под телогрейку, — этап подняли и повели в зону, где опять по перекличке разделили на две колонны. Иван оказался во второй.
К стоящему впереди Ивана крепко сбитому молодому парню лет двадцати подошёл Фунт:
— Старый знакомый! — усмехнулся он. — Я тебе на “три-десять” предлагал. Во второй раз предлагаю, может, одумался, войдёшь в комендантскую команду? Проживёшь назначенный срок хозяином своего положения, у тебя не будет другого начальства, кроме меня. Хочешь, будешь нарядчиком, хочешь — заведуй столовой.
— Мы с вами на эту тему уже говорили, — спокойно ответил парень. Ивана удивило его обращение на вы. — Как вы знаете, я не вор, но я не смогу и не буду работать на тех, кто меня сюда посадил.
Иван ждал страшной разборки, как у столба с рельсом, за Фунтом стояли демонстративно с ножами наготове двое бандитов...
Но неожиданно разборки не последовало. Наоборот, Ивану даже показалось, что Фунт теперь смотрел на парня чуть ли не с уважением. Иван слышал, что когда-то Фунта самого, известного по всем лагерям как “честного” вора, долгие годы не могли сломать, но кто знает, через что ему пришлось пройти, чтобы в конце концов согласиться стать “ссученным”.
Но Фунт не отходил от парня:
— Подумай, ещё есть время, пока я здесь. Ты же подохнешь на Колыме, куда тебя отправят. А тебя отправят не просто на Колыму, а — за твою попытку побега из поезда — в один из самых страшных штрафных лагерей. Оттуда мало кто живым выходит. Я видел списки. Ещё можно списки переписать... Скажу по секрету: перед твоей фамилией галочка, что означает: не только при попытке побега, при любом неподчинении стрелять без предупредительного выстрела.
Парень пожал плечами:
— Спасибо за предупреждение, гражданин начальник! Как вы знаете, я не вор, но работать на тех, кто меня сюда ни за что ни про что посадил, не могу.
Какое-то время помедлив, Фунт, хмыкнув, отошёл от парня.
“Значит, снова Колыма”, — с холодком по спине подумал Иван, хотя других вариантов вроде бы и не предполагалось.
Их колонну загнали в огромный длинный полутёмный барак с нарами в три яруса, который не только за свои размеры получил название “вокзал”. Он на самом деле выполнял функции вокзала: здесь распределяли заключённых по лагерям по всему Охотскому побережью, вплоть до Магадана и даже севернее.
В проходе между нарами высоко, почти под самым потолком, висели на проволоках, слегка покачивались, семь каких-то мешков. Иван не сразу сообразил, что это повешенные. Их головы, словно в задумчивости, были склонены набок, выпученные глаза равнодушно смотрели на проходящих под ними. Иван сразу понял, что это не самоубийцы. Это опередивший его Фунт наводил тут в предыдущем, вчерашнем, — трупы ещё не начали пахнуть, — этапе порядок, “крестил” отказавшихся “ссучиваться”, а не убирали их, видимо, в воспитательных целях как для сегодняшнего, так и, возможно, для завтрашнего или послезавтрашнего этапов.
И тут Иван увидел своего старого солагерника. Видимо, тот впереди его, предыдущим этапом снова, как и он, шёл на Колыму, и вот Иван догнал его.
И обрадовался Иван неожиданной встрече, словно брата родного встретил, в голове застучало: значит, выживают некоторые?.. А то всё мелькают, мелькают лица — лишь за одно уцепишься, смотришь, на месте его обладателя на нарах другой, а тот уже где-нибудь в приисковом отвале, в вечной мерзлоте в лучшем случае, если летом, колышек с номером на прилагерном кладбище... А тут — надо же: жив! — с той довоенной поры, когда Иван только ещё впервые, как говорят в простом народе, “пошёл по жизни”. Только совсем поседел. Надо же: он, Иван, за это время навоеваться успел, в чужих лагерях, так похожих порядками на свои, родные, словно их одни и те же люди придумали, четыре года отчебучить. Порой утром проснёшься и не сразу сообразишь, в каком раю пребываешь, в своём или чужом, пока не вернёт тебя в реальность немецкая речь. Где тоже чуть ли не каждый день менялись соседи по нарам, и ни разу не было, чтобы вдруг однажды вернулся прежний сосед, — и вот надо же! И обрадовался Иван, и успокоился даже, будто бы домой вернулся, и надежда в беспросветном мраке засветилась: ведь выживают некоторые... Иван даже помнил его имя — надо же, столько лет прошло, да каких лет, наверное, каждый год был равен веку, чего он только за эти годы-века видел-перевидел, словно в страшном сне, сколько людей за эти годы мимо него прошло, и все в одну сторону, — а вот надо же — помнил!
Этап размещался, перемешивался с прежними, утрясался на новом временном жилье. То там, то здесь вспыхивали короткие вспышки-ссоры из-за лучших мест. Иван заметил свободное место рядом со своим бывшим собригадником, может, потому никто его не успел занять, что как раз над ним висел, время от времени поворачиваясь из стороны в сторону, один из повешенных. И, стараясь никого не задевать, стал пробираться к нему.
— Здесь свободно? — спросил Иван.
— Свободно, — не взглянув на Ивана, буркнул его бывший собригадник.
Иван бросил на нары свой немудрёный скарб, поскорее забрался на них, чтобы никто из идущих по проходу следом не позарился на это место. Заметил, что недалеко от него, через проход наискосок, устроился парень, которого Фунт упорно агитировал в свою “ссученную” команду.
— Здравствуй, Илья! — осторожно окликнул Иван своего бывшего собригадника.
Тот то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал.
Они так и сидели какое-то время молча вполоборота друг к другу.
— Здравствуй, Илья! — повторил Иван громче.
Тот насторожённо слегка повернул голову на его радостную улыбку, ибо радостно улыбались тут лишь сумасшедшие или “ссученные” стукачи-провокаторы, промолчал.
— Не узнаешь?.. До войны, семнадцать лет назад... В одной бригаде на золотой россыпи...
Но и на этот раз хмуро отмолчался Илья, только вечером, после ужина, если его можно назвать ужином, — пустая похлёбка с куском хлеба, мало похожего на хлеб, — заговорил:
— С той поры не семнадцать лет прошло... Можно сказать, семнадцать веков. Напугал ты меня, Иван. Я уж подумал, что ты с того света — за мной пришёл. Я ведь думал, что ты давно уже сгнил в приисковом отвале, хоть на Колыме и не гниют. Может, в час Страшного суда нас и воскрешать легче будет: у других там, в тёплых местах, одни кости, и тех, может, не осталось, а мы в полном ажуре, целехоньки, при мясе и прочем, только отогрей нас около какой-нибудь печи-буржуйки да в костюм определи непременно с галстуком. Может, при коммунизме торжественно откопают, правда, они воскрешения не обещают. Померещилось, думаю. Неужто за мной пришёл с того света: пора, мол, и тебе?.. Ведь как: месяц — и из бригады в сорок человек двое-трое остаются, среди них обязательно — я. “Бессмертный, ты, что ли?” — однажды в очередном лагере пришёл на меня посмотреть даже начальник лагеря, полковник, и не поймёшь, рад он или не рад этому, видимо, не вписывался я в какую-то их арифметику. — Ну, прямо как невымерший последний мамонт!” С тех пор две кликухи, как два ордена, имею — Илья Пророк и Последний мамонт.
— Последнего мамонта помню, а кликуху Ильи Пророка, видимо, уже после меня заслужил?
— Нет, Иван. Кликуху Ильи Пророка я ещё до лагеря получил, на Лубянке.
— За что?
— За неосторожные пророчества по поводу мировой революции, что она рано или поздно закончится вот этими лагерями. Видимо, до сих пор помнят, простить не могут, сроки автоматически набрасывают. Не расстреляли, потому что в 31-м ещё всех подряд не расстреливали, а когда начали расстреливать подряд, какой-то сатанинский план выполнять, я уже спрятался в лагере на Колыме в шахтном забое. Хорошо помню взгляд того гражданина полковника, благодаря которому я получил кликуху “Последний мамонт”. Словно прочитал я его мысли: “Слишком много живёшь, слишком много знаешь, вдруг времена переменятся, слишком опасный свидетель при земном Страшном суде будешь...” Боялся я, что устроят мне какой-нибудь обвал породы в шахте или пристрелят якобы при попытке побега, а то просто ночью “ссученные” или “беспредельщики” по заказу прирежут... А увидел тебя, и похолодело внутри. Поверье не только в колымских лагерях такое: померещится кто с того света, значит, весточку подаёт, значит, твой черёд пришёл... А ты как выжил? Я, конечно, не забыл тебя, но думал, что ты давно в рудничном отвале...
Иван неопределённо пожал плечами:
— Да вот — выжил...
Они помолчали.
— Значит, ты сегодня с пересылки “три-десять” власовским да бандеровским этапом пришёл? — не то спросил, не то утвердил Илья.
— С ним, — подтвердил Илья.
— Потому тут с утра такая торжественность, начальство суетилось, готовилось, словно дорогих гостей встречать собралось.
— Знаешь, Илья, хочу предупредить. Ты помнишь мою фамилию?
— Как же, помню...
— Теперь у меня другая фамилия, Илья. Будет перекличка, не удивляйся. Теперь Надеждин я. Имя — прежнее. Почему — не спрашивай. Будет время, сам расскажу.
— Понял...
Повешенный над ними от дыхания сотен тяжело дышащих людей вдруг медленно стал поворачиваться на проволоке вокруг своей оси в одну сторону, потом — в другую, наконец, остановился и, скосив голову, — так синички по осени при первых холодах заглядывают в окна — стал смотреть на Илью с Иваном, словно по заданию администрации пересылки или просто из любопытства подслушивал их разговор.
— Вчера утром повесили, — пояснил Илья — Комендант Иван Фунт перед вашим этапом наводил порядок, чтобы знали, куда попали. Слышал о таком?
— Как же! Знаком с ним по пересылке “три-десять”.
От спёртого смрадного воздуха подташнивало.
— А как ты к Власову попал?.. По убеждению, что ли? — В голосе у Ильи появились отчуждённые нотки.
— У Власова я был в Красной армии, пока он не сдался в плен. Потому меня тут, видимо, не разобравшись, к власовцам и подверстали... Я в сорок первом в лагере записался добровольцем на фронт. Вспомнили тогда о нас — без вины виноватых: о сидящих в лагерях, о раскулаченных, о так называемых спецпереселенцах, лишенцах, о всяком кулачьем, и купеческом, и другом классовом отродье... Оказалось, что все мы не такие уж враги, а частички великого русского народа: братья и сёстры. Великий Кормчий так назвал нас, когда прижало. За Кремлёвской стеной от Гитлера не отсидишься, вот он и призвал нас под ружьё, хотя порой и ружей не хватало, не говоря о более серьёзном оружии. Ну, что такое штрафбат, наверное, не надо объяснять, слышал, наверное?
— Не надо... Наслышан...
— Попал в плен. Работал в каменоломнях. Без колымской закваски, наверное, не выдержал бы. Так что нет худа без добра.
— Пригодилось?
— Ещё как пригодилось!
— Значит, у Власова в так называемой Русской освободительной армии ты не был, не воевал? — вернулся к прежнему вопросу Илья. Видно было, что ему хотелось это выяснить до конца.
— Звали, не пошёл. Пригрозили расстрелом, но я всё равно не пошёл. Немецкий офицер из лагерной охраны спас, что-то стал объяснять тем, что с Власовым приехали, в результате меня вернули в прежний строй. Как потом мне перевели, он сказал Власову: “Ценный рабочий, таких мало, двойную норму выполняет”. А как не выполнишь, иначе с голоду помрёшь, а так прибавка в виде дополнительного куска эрзац-хлеба — то ли опилки в нём, то ли ещё что, — впрочем, на “три-десять” выдавали ненамного лучше... Так в этом лагере до сорок четвёртого и проработал, всё в тех же каменоломнях. Только в начале сорок пятого меня перевели в другой лагерь, подальше от приближающегося фронта, почти на границу с Австрией. В апреле сорок пятого англичане нас освободили. Некоторые, кто поумнее, в неразберихе смогли на запад перебежать, кто потом в Уругвай, кто в Парагвай уплыли, кто ещё куда дальше подался, чтобы замести свои следы, даже в Австралию. А я не пытался: как это — Родину предать?! А оказалось, что по Колыме соскучился. И почти сразу, из Берлина напрямик, через всю страну “восточным экспрессом”, во владивостокскую тюрьму, а из неё — на пересылку “три-десять”.
— Что за “восточный экспресс”? — спросил Илья.
— Видимо, какой-то шутник из охраны мелом на боку вагона крупно написал: “Восточный экспресс. Берлин-Магадан”. Перед самой нашей погрузкой офицер энкавэдэшник, увидев, орал на своих подчинённых: “Кто написал, мать-перемать? Узнаю — отдам под трибунал”. И заставил солдат стереть. А написано высоко, с земли не достанешь, пока нашли на станции какие-то ящики вместо лестницы. Но уже весь состав знал, что едем “восточным экспрессом” и куда.
— Да, раньше был такой комфортабельный поезд из Европы в Азию, — засмеялся Илья. — Ещё в прошлом веке. Толстосумы на нём катались.
— А перед “восточным экспрессом” сначала СМЕРШ, а потом ребята из НКВД трясли. Выясняли, не английский ли я шпион, хотя мы вроде бы на тот момент с англичанами вместе против немцев воевали.
— А почему — английский?
— Тебе, что ли, рассказывать, — на сей раз усмехнулся Иван, — как ещё до войны дела шили для отчётности, словно с потолка брали, придумывали: кто немецкий, кто японский шпион. Что первое в голову придёт. Ну, а насчёт меня и придумывать не надо было: при освобождении из лагеря подарил мне английский солдат куртку, видел, что я в одной полосатой робе, замерзаю, и зажигалку в придачу: отец у него до революции, видишь ли, в Россию, в Архангельск, матросом плавал. А я, дурак, ни куртку, ни тем более зажигалку не выбросил, с какими-никакими трофеями домой приеду, у нас в России всё это ведь в диковинку. Ребята из НКВД нашли её у меня. Дождался я, дурак, в освобождённом лагере, пока его по согласованию с англичанами энкавэдэшники оцепят. И началось. Думал, забьют насмерть, не выживу. Давно в душе согласился быть шпионом, а никаких доказательств привести не могу, чтобы перестали мордовать. И получил к прежнему, довоенному сроку ещё десятку.
— Дорого тебе обошлась английская доброта! — недобро усмехнулся Илья.
— Но ведь на самом деле добра хотел английский солдат, пожалел, — как бы даже обиделся Иван за английского солдата. — Простой рабочий, отец — матрос.
— Дорого обошлась России эта извечная английская “доброта”! — снова усмехнулся Илья. — И в революцию, и раньше от души при любой возможности России пакостила. И в эту войну союзнички до последнего дня тянули с открытием второго фронта. Открыли, когда мы уже сами справились, к дележу успели, боялись опоздать. Конечно, подаривший тебе зажигалку солдат, скорее, об этой грязной возне знать не знает. Но Англия по большому счёту та ещё сука. Англия всегда была главным врагом России. Сама с Россией старалась не воевать, но натравливала на неё других. В том числе, подозреваю, и Германию, как в Первую, так и в эту войну. А до того в результате дворцовых интриг подсунула малахольному царевичу Николаю, будущему Николаю Второму, в невесты малахольную немецкую принцессу с гемофилийной наследственностью по мужской линии. И уже этим был поставлен крест на романовской династии, а, как потом оказалось, и на России. Дорого обошлась России его романтическая любовь. В своё время Англия организовала убийство императора Павла Первого, позже — убийство Григория Распутина, который предупреждал Николая Второго, что вступление России в войну с Германией закончится для России катастрофой. Есть предположение, что, видя неизбежность краха, Григорий Распутин готовил военный переворот, чтобы ради спасения России заключить с Германией сепаратный мир, но за несколько дней до переворота его застрелил английский агент Освальд Рейнер при содействии российских масонов, махровых патриотов из Государственной Думы и некоторых родственничков царя, настаивающих на продолжении войны до победного конца. Тоже малахольный, но, в отличие от Николая Второго, хитрожопый английский король Георг под напором своего антироссийского окружения после Февральской революции отказался принять, спасти от неминуемой гибели своего малахольного двоюродного брата Николашу... Англия и сейчас пакостит. Мировое осиное гнездо, кажется, до сих пор находится в Англии. Если со временем оно и переместится куда, например, в Америку, Англия по-прежнему будет пакостить России, как бы она ни называлась.
— Может, ты и прав относительно англичан, — помолчав, откликнулся Иван. — В зону английской оккупации, спасаясь от Красной армии, вышел так называемый Казачий стан — казачий корпус вместе с семьями, который воевал на стороне Гитлера. Нет, не власовцы, этих он преимущественно набирал в лагерях военнопленных, утверждая, что РОА воюет не против России, а против большевиков за свободную Россию.
— Но ты не пошёл? — усмехнулся Илья.
Иван тоже усмехнулся:
— Некоторые пошли, чтобы не умереть с голоду или чтобы не быть расстрелянными. Какая освободительная армия, когда Власов приехал в наш лагерь с офицерами СС и хвалил Гитлера, а вчера ещё командовал армией в Советском Союзе и был любимчиком у Великого Кормчего? Кстати, кто служил у него в Красной армии, — а в немецких лагерях было немало таких, — говорили, что солдата он в Красной армии не жалел: когда при отступлении, оставшись по разным причинам без командиров, солдаты выходили в тыл поодиночке или разрозненными группами на поставленные им заслоны, их по его приказу без всякого разбора тут же расстреливали... Нет, Казачий стан — это те казаки, что вынуждены были уйти в большинстве с семьями от верной смерти за границу в Гражданскую войну, ты же знаешь, что их по приказу Троцкого уничтожали поголовно. Несмотря на то, что они никогда не были гражданами Советского Союза и потому формально не подлежали выдаче, англичане специально, под каким-то предлогом придержав, сдали их Великому Кормчему. А ведь могли бы пропустить их дальше на запад, в американскую зону оккупации, помочь перебраться куда-нибудь в Латинскую Америку. Казачий стан своим многотысячным табором — с семьями, со стариками, с малыми детьми — расположился в ожидании судьбы в Австрии около города Лиенца. И англичане тайно от казаков сдали их. Конечно, неизвестно, как повели бы себя американцы. А казаки поверили, стояли, ждали. Вон напротив, на третьих нарах, казак с Кубани. В одном вагоне со мной сюда ехал. Жутко было слушать, что он рассказывал. В один день неожиданно окружили лагерь части НКВД вместе с армейскими частями. Рядовых казаков в одну сторону, офицеров — в другую, семьи разлучали, детей буквально отдирали от матерей, многие офицеры стрелялись, чтобы не попасть в большевистский плен, женщины с грудными детьми бросались с моста в бурную горную реку. Видя это, сдался НКВД командовавший Казачьим корпусом немецкий генерал-лейтенант Гельмут фон Панвиц.
— Немец? — удивился Илья.
— Немец.
— Надо же... А у Англии всегда одна задача — любым способом как можно больше свести на тот свет русских, неважно, красных, белых ли, а ещё лучше — русскими же руками. И не раз у неё получалось.
Они долго молчали.
— Ну и как, — усмехнулся Илья, — чьи лагеря слаще?
— И там, и тут сладко... Хотя, пожалуй, их против наших слабоваты, да в них, чужих, вроде как сидеть и умирать не обидно, вроде как за Родину страдаешь. А тут — за кого?.. Правда, у немцев порядку больше. Первый лагерь, полевой, сразу после окружения, понятно: наскоро огородили предварительно выкопанное картофельное поле, конец сентября, спали прямо на земле, хорошо, у кого шинелька или телогрейка, вроде нашей лагерной, только цвета зелёного. Было: неделю совсем не кормили, так мы всё поле, как свиньи, перерыли в поисках остатков картошки. Вода — только дождь. Каждый день дождь, но никакой посуды. А когда привезли в настоящий лагерь, идти мы уже от истощения не могли: все у них по линеечке. Что у меня было в нашей красноармейской книжке: фамилия, имя, отчество, рядовой, размер шапки, сапог, выданы кальсоны, даже фотографии не было. А у них: фотокарточка, разумеется, фамилия, имя, отчество, но и место рождения, профессия, домашний адрес, имена жены, отца и матери, какими болезнями болел. Немцы — народ аккуратный, хозяйственный, умерших с голоду, расстрелянных так просто, как скот, не закапывают, где попало и как попало. На золу, на удобрения, на мыло перерабатывают, женскими волосами матрацы набивают.
— А ты миновал, значит, этой судьбы?
— Миновал, дал Бог! Впрочем, после Колымы — чего не выжить?!
— Выходит, Колыма тебе нипочем, в огне не горишь, в кислоте не растворяешься. Ни пуля, ни снаряд на фронте тебя не взяли, а у немцев вообще, как в санатории, жил?
— Выходит, так. Бог миловал. — Ивана стала раздражать полунасмешливая манера Ильи говорить.
— В Бога веруешь, раз Его то и дело поминаешь? Или так, вроде присказки?
— Какая разница: верую — не верую, — нахмурился Иван. Не любил он таких разговоров. Тем более что сам не знал, верует он или не верует. Хотя иконку-ладанку с некоторых пор при себе держал, Николы-Угодника, как потом выяснил. Был секрет у него по поводу этой иконки. От рожденья он был некрещёный, мать пыталась, а отец не дал. В комсомольцах ходил, не запишешься в комсомол — никакого хода в жизни. Так Ивану жить и умереть бы некрещёным, только тогда, в Мясном Бору, шаря по мёртвому Ивану Надеждину единственно в поисках документов, которые, как ему казалось, могли его спасти, наткнулся на эту ладанку. Он вздрогнул тогда, на какое-то мгновение замер и, без всякого сомнения, осторожно снял её с убитого, боясь порвать тонкую нитку, которая оказалась очень крепкой — только годы спустя он узнает, что называется она гайтаном. И, обмыв ладанку в студёной болотной воде, в которой они оба лежали, неожиданно поцеловал её и надел на себя, перекрестился, хотя до того ни разу в жизни не делал этого, а того, с кого снял ладанку, тоже перекрестил. Он сумел сохранить её все эти неполных четыре немецких года. Было однажды: потерял сознание от побоев, — били за то, что не выполнил дневную норму из-за простуды, — очнулся под ледяной водой из брандспойта, хватился, а на шее её нет, и захолонула душа, даже жутко стало, а потом оказалось, что она — в сжатом кулаке. Он не знал ни одной молитвы, шептал в самые тяжёлые времена слова, которые сами шли от сердца, и все эти годы сомневался, правильно ли он тогда поступил. Пока не столкнулся на последнем году немецкого плена с таким же пленным, как оказалось, бывшим священником, которому почему-то сразу доверился и который сказал ему: “За всю свою жизнь впервые встречаю человека, который сам окрестил себя. Но, учитывая особые твои обстоятельства, и за то, что не бросил ты его, забрав ладанку, а перекрестил на прощанье, как бы сделал его своим крестником, Бог давно простил тебя и принял к Себе. Но чтобы не сомневался ты, давай ещё покрестим: выйдем из барака под первый дождь, дождь — он ведь из самого главного святого источника на нас посылается. Это потом вода в Землю уйдёт, чтобы святыми источниками и реками вернуться к нам. Бог так, дождями, каждый раз смывает с нас накопившиеся грехи, а мы не понимаем этого. И если уж не смывают грехи с нас дожди — так много их накопилось, — тогда уж, разгневанный, посылает Он на нас ураганы. Повтори за мной три раз с поклоном: “Боже, милостив буди мне грешному!” И повторяй эту молитву как можно чаще, только с сердцем, всякий раз, когда только возможно будет. А другие молитвы сами на душу придут. Самые верные молитвы — это те, которые не заучиваются, а идут из глубины сердца. Так ты теперь что ни на есть самый настоящий православный христианин. Даст Бог, встретимся, я тебя другим молитвам научу”. Но не встретились. Жив ли? Может, Сам Бог священника того к нему присылал?
Молчание затянулось.
— Обиделся, что ли? — прервал молчание Илья. — Спросил потому, что заметил: здесь, за колючей проволокой, больше те выживают, кто в Бога верует, независимо от того, есть Он или нет Его, или придумали Его для самообмана. Православные ли, мусульмане, буддисты, даже сектанты разные, особенно же старообрядцы. Этим даже как бы в радость лагерная пытка. Потому она как бы не от сатанинской ленинской партии и Великого Кормчего Сталина, а как бы от Бога через партию и правительство, как бы таким образом Он особую им любовь выказывает, чтобы потом, на том свете, наградить раем.
— А ты? — в свою очередь спросил Иван.
— Что — я?
— Веруешь в Бога? Ведь тоже выжил. Даже кликуху “Последний мамонт” заслужил.
— А я?.. — задумался Илья. — Не знаю. На Бога не надеюсь, потому как безмерно виноват перед Ним. Наверное, больше из любопытства живу. Что дальше будет? Хотя имею мечту насчёт себя и насчёт страны. И хранит, меня, наверное, не Бог — слишком много грехов за мной. Я, скорее, — результат биологического отбора, по Дарвину, хотя в теорию Дарвина не очень-то верю. Иногда думаю, может, по-разному: кто — от Адама и Евы, а кто — от обезьяны произошёл, потому у нас на Земле порядка и нет, потому во всем противостояние... У нас в роду все крепкие были, что по отцу, что по матери. Хотя тут много крепких не выдержало, куда крепче меня. А может, действительно, кто-то меня бережёт? Иногда задумаюсь: а кому, кроме Бога, меня беречь? Только зачем, если я в Него не очень верую? Или Бог таким образом наказывает меня за грехи мои, что я тут обретаюсь уж который срок? И, может, за то, что в Него безоглядно не верую, Он не берёт меня к Себе — таких Ему там не надо. Ведь я, наверное, один из десятков, сотен тысяч выжил, а может, из миллионов, если всех по всем лагерям да тюрьмам, да ссылкам посчитать. Это потом узнают, может быть, какие-нибудь археологи, откопают, подсчитают, сейчас-то это под секретом, сколько нас через лагеря, через свои и чужие, — а для нас они все свои, — прошло, через это чистилище. А ещё через всякие ссылки и спецпоселения... Ведь здоровья тут мало, чтобы выжить. Большинство ведь тут как, кроме уголовников да бытовиков: “Меня осудили по ошибке...” — и ждут, когда с ними разберутся, извинятся перед ними, снова посадят за стол под красным сукном — и рвут себе нервы. А я знал, что никакой ошибки нет, давно всё к этому шло, случайного ничего не бывает, тем более у нас, в России… из белены не вырастет пшеница, хотя порой белена заменяет нам пшеницу. Я с самого первого дня, как меня в первый раз взяли, а может, и раньше, понял, что долго терпеть придётся, эта власть не на пару лет Россию накрыла крылом кроваво-красного цвета. Потому, в отличие от большинства попавших сюда, не изматывал себя надеждой или обидой, тем укорачивая себе жизнь. Не давал слабину душе, жене сразу же написал, чтобы с сыном отказались от меня. Я давно понял, что нынешняя государственная власть в России — лишь бутафория. Может, сама того не подозревая, она всего лишь вроде нашего лагерного начальства, исполняющего чужую волю. Попробуй оно, дай нам слабину, тут же окажется на одних с нами нарах. Поделили страну, народы по-живому на куски, потом, после этой власти, которой рано или поздно всё равно конец придёт, это ох какой большой кровью обернётся! Икаться будет десятилетиями, а может, и столетиями. Ты думаешь, зачем нарезали из России пятнадцать или шестнадцать союзных республик? Чтобы в случае, если СССР будет помирать в агонии, можно было разорвать его на пятнадцать-шестнадцать независимых опереточных государств, обманутые народы которых будут видеть свои беды в России и ненавидеть русских. Я давно понял, что за нынешней властью стоит другая, тайная власть, а эта специально поставлена для сживания со света последнего настоящего русского мужика, чтобы от русского народа осталось лишь название, одни ошмётки, а под его именем жил совсем другой народ с вырванным русским сердцем. Вот ты рассказал, как англичане после войны сдали Великому Кормчему Казачий стан. Кого не расстреляли, разбросали с большими сроками по лагерям, детям в детсадах и яслях дали другие фамилии, чтобы они забыли своих родителей. Вчера отсюда морским “восточным экспрессом” ушёл этап в Магадан, почти все с двадцатипятилетними сроками, там много было и казаков. И тут, среди нас, наверное, их немало. Ну ладно, кто воевали вместе с Гитлером против большевиков. Но оказывается, уже во время войны НКВД вместе со СМЕРШем отлавливали по всей Европе русских беженцев времён Гражданской войны, которые не воевали в гитлеровских формированиях, порой даже тех, кто в подполье, в партизанских отрядах воевал против Гитлера. И вся Европа беспрекословно, даже с радостью их сдавала, мужественно отказалось выдавать, кажется, только маленькое государство Лихтенштейн. На Владивостокской пересылке я встретил человека, который попал туда после Тайшетлага на строящейся Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. Он рассказывал, что встретил там многих бывших русских офицеров, участвовавших в Гражданской войне, которых хватали в Югославии, Болгарии, Польше, Румынии, Китае, я не говорю уж о Германии. Заранее были составлены списки якобы опасных эмигрантов, по ним и работали ищейки. Некоторых расстреливали прямо на месте: в Праге, Белграде, Софии, Берлине, Варшаве... Других этапировали с большими сроками в концлагеря в СССР. В лагере под Тайшетом он встретил бывшего генерал-лейтенанта Белой армии Сергея Николаевича Войцеховского, который в Гражданскую войну после смерти легендарного генерала Владимира Оскаровича Каппеля возглавил белые войска Восточного фронта в самую трагическую их пору, во время Сибирского ледяного похода, о котором ты, конечно, не слышал; будет время — расскажу. В эмиграции, в Чехословакии, ему, имевшему огромный опыт Первой мировой и Гражданской войн, была вверена самая крупная группировка чехословацкой армии, которую он переформировал по своему усмотрению и усиленно обучал. В результате Чехословакия к 1938 году, к Мюнхенскому сговору, имела отмобилизованную, обученную и хорошо вооружённую армию численностью в 1,6 миллиона человек, а с учётом резервов — до двух миллионов. Германия имела превосходство только в самолётах. В это время обстановка в Европе уже стала накаляться, реально запахло войной. Войцеховский начинает форсировать строительство оборонительных фортификационных сооружений вдоль чешско-германской границы. В результате на границе с рейхом Чехословакия имела полосу мощных железобетонных укреплений. Пограничные укрепления были совершеннее хвалёной немецкой линии Зигфрида или знаменитой французской линии Мажино. Гитлеровский фельдмаршал Кейтель, который к началу Второй мировой войны возглавил верховное командование вермахта, потом признавал, что на преодоление этой оборонительной полосы немцы могли бы потратить полгода, и неизвестно, преодолели ли бы они её вообще. Войцеховский предлагал дать военный отпор Германии, но правительство Чехословакии струсило.
Так вот, что касается РОА: Гитлер первоначально предложил возглавить её не генералу-предателю Власову. Первоначально предложение возглавить РОА было сделано как раз Сергею Николаевичу Войцеховскому, который, как и генерал Деникин, отказался сотрудничать с Гитлером. Ответ генерала Войцеховского был резок и короток: “Я большевиков ненавижу, но воевать против русского солдата никогда не буду”, — за что он, живший тогда в Праге, стал поднадзорным гестапо. А ищейки НКВД и СМЕРШа, вошедшие в Прагу вслед за победоносной Красной армией в мае 1945-го, несмотря на то, что Войцеховский был военным министром подпольного правительства Чехословакии, по-большевистски отблагодарили его за этот отказ: арестовали, и теперь со сроком 10 лет гноят в концлагере под Тайшетом. А у него ещё с Первой мировой войны язва желудка. Из-за неё он не может работать на так называемых общих работах. Сочувствующие ему врачи, такие же лагерники, и кое-кто из лагерной администрации — не все же они звери, и мы с тобой встречали разных, хотя всех их старались сделать зверями, — его как инвалида пристроили санитаром в лагерную санчасть. Мне говорили, что он мечтает, несмотря ни на что, выйти на волю, не подозревая, что, если и вытянет свою десятку, ему автоматически добавят новый срок: таких коммунисты не выпускают.
— На самом деле, странно как-то получается, — усмехнулся Иван. — Русского мужика как бы с двух сторон уничтожают. Я надеялся, что после войны что-то изменится... Кончили бы уж разом!
— Войнами, убедились, нас не возьмёшь. И тевтонцы, и Наполеон, и теперь вот Гитлер, и до них не раз пытались. Потому нас будут изводить по-другому, изнутри: самых сильных — лагерями, ссылками; остальных, уже слабых духом, уже оторванных от корней, уже нерусских по духу, как бы бывших русских, будут соблазнять из-за забора сладко-ядовитыми конфетками в блестящих обёртках, как когда-то папуасов. А разом кончать нельзя! Может, по плану нас в несколько десятков лет изводить будут, постепенно. Кому-то мешаем мы на планете. А разом — нет! Ведь всех враз сведёшь, даже сапоги новым барам чистить некому будет... А ведь кому-то надо золото бесплатно добывать, тот же алюминий, на котором мы с тобой тоже корячились, лес рубить... Это потом нас постепенно будут заменять узбеками, таджиками, китайцами всякими. Потому что мы как народ потеряем жажду жизни, равнодушие к будущей русской судьбе серым туманом обволочёт нас, женщины перестанут выходить замуж и рожать перестанут, и убывать мы будем по миллиону в год... Ещё в тридцать первом, когда меня в первый раз взяли, совершенно невиновного, мне всё стало ясно. Впрочем, ещё раньше. Вот я и приготовился жить, по крайней мере, сто лет, а может, и больше. Я знал, что кончится один мой срок — добавят другой, третий, пока не загнусь. Так и случилось. Меня даже на пересуд в Москву только вот в этот раз вызвали, чтобы там без суда в кабинете начальника Бутырки зачитать новую бумажку. Правда, не зря в Москву съездил, потому как с соседями по камере мне повезло: за три месяца, можно сказать, прослушал целый ряд лекций по разным наукам. Одно только знакомство с профессором науки кибернетики, которую большевики определили в разряд буржуазной, чего стоило! Его незадолго до этого из-за границы выманили. Он ввёл меня в курс последних и не последних событий и веяний в стране и в мире, я как бы курсы повышения квалификации прошёл. По многим вопросам он меня просветил, жизнь его тоже заставила тренировать память, многое помнить наизусть. Да и другие соседи были не из дураков, со светлыми головами. Так что не зря в Москву съездил. Да ещё прокатился бесплатно, как ты точно определил, в “восточном экспрессе” до Москвы и обратно, на станциях в мутное окно старался увидеть, что в стране изменилось. А в ней ничего не изменилось, по крайней мере, почти все в чёрных лагерных телогрейках ходят, отличаются только те, кто не износил до конца военную форму А так все в чёрном. Словно вся страна в трауре. Так что хорошо съездил, благодарен начальству. А обычно бывает так: подходит очередной срок к концу, меня вызывают в лагерную контору, в руки суют очередную бумажку, уважительно так, обязательно на вы: “Распишитесь! Вам три года добавили”. Потом пять. Потом снова три... Потому как они знают, что исправить, перевоспитать меня невозможно. Заклинило кого-то на мне. Потому я не рву себе душу, как большинство. А сжал её в комок. И потому я не соблазнялся, как большинство: выполнишь, надрываясь, в день две нормы — скосят срок. Не курил, не переедал, не чифирил, мухомором не травился, писем родным не писал и писем от них не ждал. Очень мне хочется увидеть, чем это в конце концов кончится? И может, уже недолго ждать? Замечаю: суетливы стали лагерные начальники в последнее время, чуть ли ни вежливы. Чуют: что-то непрочно наверху. Бога-то они отменили, а смерть всё равно им не подвластна. Я думал, что они покрепче, что на дольше их хватит. Лишь бы меня как многолетнего свидетеля втихомолку не убрали.
— Вот ты говоришь: не переедал. Разве тут можно переесть? — усмехнулся Иван. — Или тут что-то изменилось?
— Как будто ты раньше ни разу не видел: выпустят из-под земли, из забоя доходяг в так называемый санаторий, перед тобой — куча мёрзлой брюквы или пересоленной рыбы, ешь до отвала. И набрасывались. И раздувало животы. А я знал: мне надо выжить. Во что бы то ни стало выжить! Кто-то же должен выжить, хотя бы для того, чтобы рассказать обо всём этом!
— Кому? — усмехнулся Иван.
— Да если на Земле уже некому, просто задрать голову в небо и закричать, может, где-то там, далеко-далеко, кто услышит. Что есть такая планета Земля, что творится на ней такое, оберегитесь, пока не поздно, что-нибудь делайте, стройте какой-нибудь заслон, китайскую стену, пока эта зараза не добралась до вас... Умереть легче всего. Того они и добиваются. А ты вот назло им выживи! Чем меньше надежды, тем больше надо стараться выжить. С кого-то же должен начинаться будущий русский народ. А я верю в него, несмотря ни на что. Выжили же после монгольского ига, но это пострашнее. Монголы обложили народ тяжёлой данью, но не трогали душу, а эти, наоборот, в первую очередь уничтожают душу. Я ж тебе говорю, суетливы они стали, нервные какие-то. Вроде война кончилась, радоваться бы, а они... Чую, скоро там, наверху, начнут уничтожать друг друга, как в двадцатые, а потом в тридцатые годы. Словно чуют конец свой. Нет, не вина, не совесть их прижимает к земле — такого чувства они лишены. А чуют они приближение конца своего. И одни ещё больше звереют. Другие, наоборот, начинают заигрывать с зэками, с народом на всякий случай. А вдруг всё перевернётся, если не до обратного, то хотя бы повернётся другим боком? Я смотрю на всё это и злорадствую, чувствую, что чего-то они не учли. И до этого времени во что бы то ни стало нужно дожить. И не просто любопытно увидеть, чем это закончится, а увидеть, что после этого будет. И не просто посмотреть со стороны. А может, встать в ряды проснувшихся оставшихся русских и нерусских и будить других. Может, начнётся что-то настоящее, если снова не подсунут народу какого-нибудь Ульянова-Бланка в кепочке. Вот моя вера. Вот почему я живу до сих пор. И почему собираюсь жить дальше. Понятно я тебе объяснил? Хотя, раз ты выжил, не хуже меня знаешь. Выйдешь отсюда, обязательно женись, несмотря на твои годы. Тебе ещё не поздно. Будут дочери, не останавливайся, дождись сына, хотя бы одного. И вложи в него свою душу... Выжить надо несмотря ни на что. Я, конечно, не толстовец, но иду я как-то в культпросветчасть, после шахты чуть ноги волочу, грязный, заросший; дай, думаю, газетку почитаю, там между строк можно кое-что важное вычитать. На пороге — блатарь-беспредельщик. Ни с того ни с сего — меня ногой в грудь. Я не стал отвечать, хотя мог убить его одним ударом, и молча уползать не стал. Поднялся и спрашиваю: “За что? Давай поговорим”. Удивительно: послушал. Разговорились — и поняли друг друга. И даже следователи в первый мой арест — девять из тринадцати, которые бились со мной, — вынуждены были передо мной пасовать. Конечно, знаешь, был такой великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, он поставил себя умнее Иисуса Христа и даже пытался заменить Его собой и проповедовал теорию непротивления злу насилием. Я далеко не сторонник его теории, даже, может, наоборот, но не всегда нужно лезть на рожон. Иногда ради будущего и через себя нужно переступить, вытереть о себя ноги, только душу надо свою спасти.
— Ты помнишь отца Павла Флоренского, перед которым заключённый из встречного этапа встал на колени? — спросил Иван (сколько времени прошло, а не давал ему покоя тот случай). — Вырвался из колонны, упал перед ним прямо в грязь на колени, не обращая внимания на бросившегося к нему конвоира: “Благослови, батюшка, отец Павел, если не на жизнь, то на смерть! Без покаяния умереть страшно...” Я тебя ещё спросил: “Что, его с Соловков к нам на Колыму этапировали”. А ты отмолчался.
— Запомнил ты его? — улыбнулся Илья.
— Как не запомнить?! Все эти годы перед глазами.
Илья помолчал.
— Может, не надо тебе этого говорить. Но это был не отец Павел, а если и отец Павел, то не Флоренский. Скорее, обыкновенный, как мы с тобой, зэк, не отказавшийся от его имени. Это легенда, что то один, то другой якобы встречал его на Колыме. На самом деле никогда не был он на Колыме. В Сибири был, южнее нас, на строительстве Байкало-Амурской железной дороги, которую тоже наш брат-зэк строит, а оттуда его прямиком этапировали на Соловки. Осенью 1937-го его с Соловков выдернули на пересуд в славный город Петербург, и оттуда на Соловки он уже не вернулся. На Соловки лишь пришла бумага, что на пересуде он был приговорён к высшей мере наказания и что приговор сразу же был приведён в исполнение. Могли бы на Соловках расстрелять, нет, в Ленинград потащили.
— Но может, это слух? — с надеждой спросил Иван.
— Нет, Иван. На одной из пересылок я встретил человека, которому доверяю больше, чем себе, с которым отца Павла Флоренского этапировали с Соловков и который в Петербурге-Петрограде-Ленинграде был с ним в одной камере, ему на пересуде 8 лет добавили. И был свидетелем, когда отца Павла вызвали на пересуд, с которого тот в камеру не вернулся. И надзиратель потом сказал, забирая его вещи, что прямо тут, в тюрьме, состоялось заседание “тройки”, в три минуты решили, зачитали приговор и тут же, не заводя в камеру, расстреляли... А перед этим, предвидя своё будущее, отец Павел Флоренский посвятил того человека в великую тайну, которую, кроме него, знали ещё только трое, и этот человек не знал, живы ли ещё те трое. Отца Павла расстреляли ещё в 1937-м, но народ не мог смириться с этим, потому что нужен он был людям, особенно здесь, за колючей проволокой, и родилась легенда, что не расстреляли его в Ленинграде, а этапировали на Колыму. И пошла по стране легенда, что якобы то в одном, то в другом лагере его видели, и уже не только на Колыме, но и в других местах, и даже одновременно в разных местах. Уже давно отправленный в мир иной, он всё ещё поддерживал дух в людях. И, видимо, находились люди, которые, рискуя, брали на себя его имя, зная, что его здесь, на Земле, давно нет. И никакой выгоды в этом самозванстве не было, наоборот, была большая вероятность если не получить пулю за такое самозванство, то увеличить срок. Или, по крайней мере, не отказывались, когда в них признавали отца Павла.
— Но он же назвал его не просто отцом Павлом, а отцом Павлом Флоренским. И потом, после карцера говорил мне, что это не кто иной, как Павел Флоренский, что он сразу узнал его, что раньше он видел его на одной из пересылок.
— А ты вот помнишь его, этого отца Павла Флоренского, как он выглядел?
— Ну как же: высокий, статный, открытое русское лицо, русые волосы, рыжая борода...
— Вот в том-то и дело, что не рыжая. Павел Флоренский был невысокого роста, и обличьем нерусский. Потому как был полуармянином, и волосы, и борода были у него тёмные, если не сказать — смоляные.
— А у меня, как сейчас, перед глазами, — вспоминал сразу поникший духом Иван, — холодный моросящий дождь-полутуман, вдруг вытянувшаяся из него встречная колонна таких же заключённых поравнялась с нами, и шедший впереди меня мужик вдруг вырвался из нашей колонны и опустился прямо в грязь перед ним на колени. Произошло замешательство, обе колонны остановились. Охрана заволновалась, ближайший конвоир сорвал с плеча винтовку, дёрнул затвор, но “отец Павел” прикрыл собой вставшего перед ним на колени. “Убери!” — негромко, но строго сказал он вертухаю, и тот неожиданно послушал его. “Отец Павел” поднял на ноги опустившегося перед ним в грязь бывшего человека: “Благословляю на жизнь! Бог давно простил твои грехи. Крепись духом, выживешь!” — и толкнул обратно в нашу колонну: “Крепитесь! Выживем!..” — крикнул “отец Павел” уже всем в обеих колоннах.
Орали начальники конвоев — почему встали колонны, заходились в лае овчарки, прозвучало несколько предупредительных выстрелов в воздух. Спрятав подальше в середину опустившегося на колени, тронулась наша колонна, за ней и встречная, наконец разошлись, и всё улеглось. Растерянно-злобно шёл рядом с нашей колонной с винтовкой наготове вертухай, проворонивший выскочившего из колонны доходягу, всё выискивал его глазами среди нас, наконец нашёл: “Ну, погоди, мать твою, вечером поговорим...” И, по всему, не мог объяснить и простить себе своей растерянности перед тем зэком из встречного этапа, перед которым доходяга, рискуя жизнью, упал на колени: почему он, старый служака, сержант-сверхсрочник, беспрекословно подчинился, словно начальнику конвоя, его спокойному требованию опустить винтовку, хотя имел право пристрелить и того, и другого, но он тогда, словно загипнотизированный, опустил винтовку и сделал несколько шагов в сторону.
— Павел Флоренский не просто священник, — сказал Илья, — а выдающийся богослов, то есть церковный учёный; основной его труд, сделавший его всемирно известным, — “Столп и утверждение истины”. Иначе говоря, это философия всеединства мира. Хотя, ещё не закончив эту работу, он уже считал её пройденным и в какой-то мере, может, даже ошибочным этапом в своей жизни. У него даже были мысли вообще не публиковать её. Но хорошо, что этого не случилось. Через эту его работу многие и многие из нашей гнилой интеллигенции пришли к Богу. Он предварил её эпиграфом: “Познание делается любовью”. Он и меня тогда, можно сказать, ещё полного атеиста, приблизил к вере.
— Как-то странно: столб и утверждение истины, — засмеялся Иван. — Что за столб? Не телеграфный же или тот, на который крепят колючую проволоку? Который таким образом вместе с колючей проволокой утверждает истину?
— А ты не без юмора, — тоже засмеялся Илья. — Ты недалёк от истины. Наши столбы с колючей проволокой утверждают истину коммунизма: все вместе, все равные и потому счастливые за колючей проволокой. А вожди коммунизма по ту сторону колючей проволоки, и они по-своему тоже привязаны к ней, тоже по-своему заключённые... Столп, в отличие от столба, пишется через “п”, грубо говоря, — это тот же столб, только большей величины, это, скорее, колонна, башня. Например, у Пушкина: “Вознесся выше он —памятник— главою непокорной Александрийского столпа”. И человек может быть столпом. Сам Павел Флоренский как личность был своего рода столпом, который, даже будучи мёртвым, является опорой для многих. У Флоренского же столп — это, скорее, непоколебимые основы веры. Но, повторяю, нельзя судить об отце Павле Флоренском только по этой работе, она родила в нём мысли, которые он не успел до нас донести. Название “Столп и утверждение истины” отец Павел взял из Евангелия, из Первого послания к Тимофею святого апостола Павла. Ты когда-нибудь читал Евангелие?
— А где и когда я мог его читать?!
— Чтение Евангелия или Библии у многих переворачивает жизнь. Для многих же вроде меня, испорченных рационализмом, это до поры была, скорее, великая художественная литература. Образ Христа — то ли был Он, то ли не был — для меня до недавнего времени был, может, всего лишь художественным образом, на который нужно равняться, своего рода жизненным идеалом, выраженным через Него. Но кто выразил через Него этот идеал? Как ни крутись, за ним встаёт образ Бога... Но что самое поразительное: отец Павел, Павел Александрович Флоренский, был выдающимся математиком, инженером, искусствоведом.
— Но нас столько убеждали, что наука противоречит Церкви.
— Церкви как административному органу она, может, и противоречит, но не Богу. Павел Александрович Флоренский мог избежать лагерной судьбы. И, соответственно, расстрела. В отличие от нас, сирых, мог спокойно уехать за границу, как сделали многие из его окружения. Но он остался. Остался с тобой и со мной. По его мнению, кто-то должен был остаться, чтобы не образовалась духовная пустота. А во скольких он укрепил надежду, даже уже будучи в ином мире, даже если и нет того мира. И, как выясняется, и тебя если не держал, то поддерживал на этом свете. Моё сознание где-то на грани миров: атеист во мне не перестаёт бороться с человеком безусловной веры... Другие уехали, а он остался с родным народом. Я их не осуждаю, их здесь ждала та же смертная участь, а там они продолжали работать на будущую Россию, в которую продолжали верить. Но как бы то ни было, они уехали. Один из них, замечательный русский философ Сергей Николаевич Булгаков, испивший до дна горькую чашу изгнания, писал об отце Павле, Павле Александровиче Флоренском: “Не умею передать словами то чувство Родины, России, великой и могучей в судьбах своих, при всех грехах и падениях, но и в испытаниях своей избранности, как оно жило в отце Павле. И, разумеется, это было неслучайно, что он не выехал за границу, где могла, конечно, ожидать его блестящая научная будущность и, вероятно, мировая слава, которая для него и вообще, кажется, не существовала. Конечно, он знал, что может его ожидать, не мог не знать, слишком неумолимо говорили об этом судьбы Родины, сверху донизу... Можно сказать, что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, но он избрал Родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом. Отец Павел органически не мог и не хотел стать эмигрантом в смысле вольного или невольного отрыва от Родины, и сам он, и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее её преступление”.
— А откуда ты здесь знаешь, что он там, за границей, сказал? — не то удивился, не то засомневался Иван.
Илья внимательно, даже насторожённо посмотрел на него, но потом улыбнулся:
— Столько лет по лагерям и нарам, и не знаешь, что не надо задавать подобных вопросов. Так я могу чёрт знает что о тебе подумать, за стукача принять... Я же тебе говорил, что три месяца в Бутырке, куда меня этапировали на пересуд, не прошли для меня даром благодаря соседям по камере. Я не знаю, поймёшь ли, но слушай, если интересно... Честно говоря, я сам не всё понимаю. Время от времени мне нужно это кому-то объяснять, на самом деле повторять себе, чтобы не забыть, чтобы не свихнуться умом. В чём, например, состояло главное открытие Павла Александровича Флоренского как математика? Он предложил разместить мнимые числа, а мнимой единицей называется число, квадрат которого равен единице, на обратной стороне плоскости... Можешь это представить?
— Да ты что?! — усмехнулся Иван. — У меня за спиной четыре класса, и то — когда...
— Это на самом деле трудно представить, даже с самым высшим образованием. “Новая интерпретация мнимостей, — писал Флоренский, — заключается в открытии оборотной стороны плоскости и приурочении к этой стороне области мнимых чисел”. Там, на обратной стороне плоскости, как бы находится своя, обратная координатная система. Не понял? Честно говоря, я и сам не всё понимаю. Словно у всего на Земле существует как бы двойник, что ли, может, даже за её пределами. Более того, как бы существует другой мир, противоположный нашему. Противоположный, но не враждебный. И наш мир без того существовать не может.
— И там есть свои зэки? — усмехнулся Иван.
— Может быть, — вполне серьёзно ответил Илья. — Может, подобный лагерь на том свете называется адом.
— Илья! Можно тебе один вопрос задать?
— Задай, если смогу на него ответить.
— А кем ты был в той жизни? До лагеря? Вот уже второй раз по жизни пересекаемся, а я о тебе ничего не знаю. Помню, я ещё в первую свою ходку однажды спросил тебя, но ты отмолчался, сделал вид, что не услышал. А второй раз я не решился спрашивать.
— Кем я был в той жизни? — усмехнулся Илья. — Имеет ли теперь значение, кем он был ещё вчера в той жизни? — кивнул он на покачивающегося над ними повешенного, который, казалось, продолжал прислушиваться к их разговору и которого никто не собирался убирать, видимо, уже завтра или послезавтра ожидался ещё один этап, где тоже нужно было навести порядок, и повешенный был наглядным пособием. — Я уже почти забыл, кем я был в прошлой жизни. Порой мне кажется, что я родился рабочим-зэком первой категории: шахты, рудники, золотые россыпи, лесоповал. Но я помню. Не поверишь, в прошлой жизни я был молодым, подающим надежды профессором философии. Преподавал философию не где-нибудь, а в Московском университете... Что молчишь, удивлён? Самый что ни на есть гнилой интеллигент, из тех, которые и погубили Россию. Но вот видишь: из профессоров философии иногда поучаются неплохие зэки-рабочие первой категории. Может, это единственное оправдание их существования. Слышал такой анекдот? Спрашивает нарядчик новобранца-зэка, бывшего студента: “На кого учился?” Студент отвечает: “На философа”. — “Ах, это те, кто не может соединить категорию времени с категорией пространства? У меня это просто: бери лом с лопатой и копай траншею от забора и до вечера”. У меня как у философа не было никаких иллюзий насчёт так называемой большевистской власти. Я ясно видел, что нас ждёт в будущем: государственное насилие, которое захлестнуло страну, не временно, может, только оно со временем примет несколько цивилизованную форму, чтобы палачи могли соблюсти лицо. А потом придёт время, которым заканчивается всякая революция, когда палачи в борьбе за ускользающую власть схватятся между собой, как это было у них один раз уже в 20-е годы, и это обернётся новой волной уничтожения народа. Потому большой трагедии для меня не было, когда я оказался за колючей проволокой, я только не знал, когда конкретно меня возьмут. Я уже на воле чувствовал себя зэком. Привыкал к этой новой, полезной для философа социально-политической ипостаси. В этом смысле в моей жизни ничего не изменилось. Они считали, что за колючей проволокой я перестану думать. Я отличаюсь от других зэков тем, что в моей жизни с арестом принципиально ничто не изменилось: как был философом, так и остался философом, только из кресла профессора переселился на нары. И как философ я ясно вижу, что рано или поздно всё это кончится. Ради мнения так называемого мирового сообщества власть вынуждена будет дать народу маленькое послабление, а народ примет его всерьёз, пусть на маленькие должности на уровне района, завода, колхоза то там, то здесь, судя по газетам, уже стали приходить национально мыслящие люди, неважно, русские они или нет, которые вынужденно носят большевистский партийный билет. Просто нормальные люди, специалисты. И большевики вынуждены с этим смириться, иначе всё просто остановится. Потому я спокойно жду их конца. В отличие от других, не рву нервы, жду. Потому живу долго. Может, ещё книгу напишу. Только боюсь, что на кровавом изломе времени забугорные кукловоды нынешнюю власть хитро заменят другой, более гибкой, но не менее сволочной, опять-таки нацеленной на мировую революцию, только другого цвета, а по сути та и другая — одно и то же... Ну, да ладно! Что же касается Павла Александровича Флоренского… Признаюсь, я встречался с ним уже после большевистского переворота, в короткий промежуток между арестами, но не был близко знаком. Ничего не знаю о судьбе другого выдающегося учёного — Александра Леонидовича Чижевского. Слышал, что и его не обошло. Где он, в каком лагере, в тюрьме ли, если вообще не расстреляли? Может, где-то рядом? Ты только послушай, кого они сажают, рубят под собой сук. Международный конгресс по биологической физике и биологической космологии, проходивший в 1939 году в Нью-Йорке, в своём итоговом документе констатировал: “Александр Леонидович Чижевский олицетворяет для живущих в XX веке монументальную личность Леонардо да Винчи”. Так можно, наверное, сказать только ещё об академике Вернадском, которого они по каким-то причинам побоялись тронуть. Запомни эти имена... Ты задумайся: Павел Александрович Флоренский обосновал теорию мнимых чисел, о которой я тебе говорил, ещё в конце прошлого, XIX века, когда ещё не были открыты так называемые античастицы, когда не были разработаны принципы квантовой физики, на основании которых произошло, если можно так сказать, опознание “антиматерии”. Ты понимаешь, он на много десятилетий раньше астрономов математически предвосхитил открытие во Вселенной чёрных и белых дыр, предсказал существование зеркальной Вселенной, сопряжённой с нашей.
— И в то же время был священником?
— И в то же время был священником. Я тебе уже говорил, что наука ни в коей мере не противоречит Богу. Она только открывает Его законы. Бог — создатель не только нашей Земли, но и всей Вселенной. Это простая истина и в то же время великая непостижимая тайна. И наука крохами малыми постигает её, к сожалению, чаще самым безнравственным образом, и вот тогда она становится противоречащей Богу. Вселенная бесконечна, и это непостижимо человеческим разумом, как недостижимо и полное познание Бога. Если человек окончательно Его познает, то обязательно попытается Его свергнуть и занять Его место. Так вышел из-под Его власти Сатана, до того самый любимый Его ангел... Понятно, почему я здесь? Я им опасен, потому что как философ отрицаю их право на существование. Со мной всё ясно. Я вот только не могу понять, почему ты тут, ты им должен быть нужен там как безропотный кормилец, страна-то после войны голодает, большинство крепких мужиков полегло на войне. Они рубят сук, на котором сидят. А Флоренский… они знали, кого убивали. Они убивали опасную для них мысль. И даже гадать невозможно, что за мысль о человеке, о Боге, о Вселенной сожгли они в его рукописи. И может быть, свой главный концлагерь устроили на Соловках, в одном из самых святых мест России, специально ради того, чтобы в том числе убить его мысль, как и мысль ему подобных? Это только потом они додумались до рентабельного рабовладельческого хозяйства, когда во главе всего лагерного хозяйства страны Великий Кормчий поставил социально близкого большевикам международного уголовника Нафталия Френкеля. Этот факт, может, хотя бы немного приоткрывает тайну, прячущуюся за их спиной. И когда уничтоженная мысль Флоренского придёт на ум другому человеку? И придёт ли? А сколько в лагерях и тюрьмах погибло и томится подобных Флоренскому? С которыми мы с тобой жили на одних нарах, встречались на пересылках, в студёных банях, в которых специально не было не только горячей, но даже тёплой воды, но мы с тобой о тех людях даже не догадывались! Лучшие сыны России безвестно погибают здесь, прежде всего, русское крестьянство, которого ты частица... Кто придумал тебе такое наказание?! Мы ещё поговорим с тобой на эту тему, если у нас будет время. Нас могут уже завтра погрузить на морской “восточный экспресс”, а можем проторчать здесь день, другой, а то и неделю. А то погрузят на разные пароходы... Знаешь, в чём ещё особенность Флоренского-философа? Ты прости меня, если не всё поймёшь. Но мне надо выговориться, высказать, что во мне накопилось. Тетради у меня хитро отбирают, подговаривают какого-нибудь зэка-беспредельщика, и он на моих глазах рвёт их и говорит: “Иди, пожалуйся!” Да с некоторых пор и боюсь я их заводить, чтобы снова не привлечь к себе внимание, чтобы они не заметили, что до сих пор не выбили из меня философскую дурь, а это значит новый пересуд, который может быть последним.
Илья помолчал.
— Знаешь, Иван, ты первый, кто спросил у меня о Павле Александровиче Флоренском, и для меня это очень дорого. И очень важно. Ты увидел его в образе другого, тоже, по всему, сильного духом человека, ты не забыл его, пройдя через десятилетия страшных испытаний и здесь, и на войне, и в немецком плену. Значит, ты хотя бы кое-что, да должен понять. Они специально делают так, чтобы мы ничего не понимали или забыли. Так в чём особенность Флоренского-философа? В том, что он был не отвлечённым мыслителем, а философом жизни и практики. Этим он отличается от своих предшественников и, прежде всего, от своего учителя Владимира Соловьёва, о котором ты, конечно, даже не слышал.
Иван только усмехнулся в ответ.
— Флоренский во всех вопросах был, прежде всего, практик. И физикой он занимался не отвлечённо, как большинство физиков: “Я изобрёл, а там думайте, для чего употребить, для ада или рая”, — а конкретным, добрым применением её в жизни. Но я ушёл от главной своей мысли. Я хотел сказать, что отличает Флоренского-философа. Может быть, в философии с него, как в естественных науках с Вернадского, начался поворот человеческого сознания в сторону соучастия человека в деле мирозданья, то есть соучастия его в делах Бога. Что для того Бог и создал человека. Мы много говорим о добре и зле, но всё более отвлечённо. Флоренский же и в философии, и в прикладной науке стремился конкретным делом утверждать добро. По Флоренскому, мир мудр и весь устроен по мудрым законам природы. И нужно содействовать этой мудрости, а не противостоять, не бороться с ней. Такой подход — чисто русский. Потому его и запрятали в лагерь. Но потом и этого им показалось мало: его убили. В своё время его единомышленников Булгакова и Бердяева большевики выслали за границу и теперь, видимо, очень жалеют об этом: надо было тоже сгноить их здесь или расстрелять. Ибо, несмотря на все заслоны, доносятся оттуда их голоса, а в России находятся люди, которые прислушиваются к ним... Ты меня прости, что я тебя в такие учёные дебри затащил! Но чтобы точнее сформулировать даже для себя какую-то мысль, нужно кому-то её рассказать, а рассказать было некому. И ты вот, выживший самым невероятным образом, прошедший все круги земного ада, спросил вдруг о Павле Александровиче Флоренском.
— Но может, тогда на дороге всё-таки был он, отец Павел Флоренский? — Ивану, потерявшему в жизни всё или почти всё, не хотелось расставаться со спасительной легендой: она грела его многие годы. Однажды в немецком плену ему причудилось, что он встретил во встречном этапе отца Павла Флоренского — так он был похож на зэка из встречного этапа, в котором зэк из его этапа признал отца Павла Флоренского и опустился перед ним на колени прямо в дорожную грязь, прося благословления. Так похож, что Ивану хотелось его окликнуть, тоже опуститься перед ним на колени. Но то ли тот дал ему, Ивану, какой неведомый знак, остановивший его, но что-то Ивана тогда остановило. Неужели тогда, в немецком плену, он встретился с тем зэком, не отказавшимся от имени отца Павла Флоренского? Если это так, то кто он? Почему он встретился ему во второй раз? Так в жизни не бывает. Но встретился же он вновь с Ильёй...
— Прости, что убил в тебе эту легенду, но нет, не он, не отец Павел. Я тебе уже говорил, что встречался с ним, хорошо знал его в лицо, узнал бы, как ни изменила бы его лагерная жизнь... И ещё о Павле Александровиче Флоренском. Соединив в себе богослова-философа и математика, он понял, что пространство сжимаемо и расширяемо, что в зависимости от этого оно может иметь разную структуру. Ведь это математическое доказательство Чуда, о котором нам говорит религия. Порой ведь математики не знают, даже не догадываются, чт’о они доказывают, их мир чисел отвлечён от жизни. Например, в математике есть учение о множествах. Павел Александрович Флоренский математическим путём объяснил древний интуитивный религиозный обряд. Нет абсолютного пространства. Оно всегда разное. Причём одна и та же вещь в одном пространстве имеет один объём, в другом — иной, а в третьем, может, и вообще теряет его. У Флоренского мы находим совмещение чистой математики и чистого пространства. Для Флоренского математика — не отвлечённая наука, а бытие. Все чудеса, если можно так сказать, которые творятся в математических формулах, в такой же степени творятся во времени и пространстве. Если кратко охарактеризовать открытия Павла Александровича Флоренского в области духа, то это, прежде всего, неразличимое тождество идеи и материи, воспринимаемое чувственными данными. Тождество философии и математики. Для него бесконечность — понятие не только идеальное или материальное, но и живое, то есть оно одновременно одно и другое. Эти две науки — философия и математика — никогда не умирают, так как касаются Вселенной в целом. Отсюда связь Флоренского с искусствознанием, его занятия иконописью. Как раз в иконе даётся то общее, что по сути своей математично, но на самом деле изображается в виде живого существа. Бесконечность как живое существо, воспринимаемое чувственно, — вот в чём новизна мысли Флоренского. Вернадский уже после его гибели развил эту мысль. Он писал об особой стойкости вещественных образований, проработанных духом, например, предметов искусства, это придаёт культуроохранительной деятельности планетарный смысл. Ты прости меня, что я тебе устроил лекцию по философии, что ты не всё понимаешь! Получилось, что я рассказываю больше себе, чем тебе... Ненавидя большевиков, Владимир Иванович Вернадский был истинным патриотом России. Один человек из его окружения, которого он не смог спасти от ареста, мне говорил, как радовался Вернадский, когда немцев погнали сначала под Москвой, потом под Сталинградом. Говорил, что, “перегорев в горниле страшной войны, в горниле страшной русской беды, мы ещё можем вернуться к всечеловеческой доброте, к Иисусу Христу”. Что, “исчерпав себя, нигилизм докажет своё ничтожество, всем надоест, вызовет ненависть к себе и тогда, после краха всей этой мерзости сердца и умы уже не по-прежнему, вяло и с оглядкой, а наголодавшись обратятся к Православию, к русской идее, к идее России...”
Помимо повешенного, со средних нар свесился и стал прислушиваться к их разговору зэк, так и не снявший на ночь шапку-ушанку.
— Нас слушают, — насторожился Иван.
— Идём, покурим, — предложил Илья, хотя Иван знал, что Илья раньше не курил.
Они вышли в тесный тамбур-курилку за парашей и бочкой с водой для окурков, своего рода прихожую. Вечером и ночью выходить из барака категорически запрещалось.
— Слушай, Илья, а ты не знаешь того парня, что напротив нас на нарах, которого, как я тебе говорил, Фунт пытался уговорить перейти в “ссученные” и отступил ни с чем? Я думал, что они его тоже зарежут, а Фунт вдруг отступил.
— Знаю, что зовут его Вадим Туманов. Ещё не успел услышать о нём? Присмотрись к нему. По первому кругу идёт, может, потому отчаянный. За полгода после ареста уже много чего успел, за что могли не раз пристрелить, а словно кто отводит смерть от него в последний момент, невольно поверишь, что он Богу угоден. Если попадёшь с ним в один лагерь, держись за него. В прошлой жизни он был третьим помощником капитана дальнего плавания. Призвали служить срочную. С детства мечтал о море, мечта сбылась, взяли во флот. “Деды” хотели его испытать, не зная, что он боксёр. Своего рода крещенье, так заведено было. Вызвался самый сильный. Туманов первым же ударом отправил его в нокаут, а тот, падая, головой пробил стоящий у стены огромный портрет Великого Кормчего. К этому ещё добавили, что при обыске нашли у него грампластинки певца-эмигранта Петра Лещенко, а ещё кто-то донёс, что любит Туманов стихи Есенина и не любит “великого пролетарского поэта” Маяковского, более того, называет его говнюком. Присмотрись к нему, несгибаемый человек, и есть в нём какая-то внутренняя сила, если уж Иван Фунт от него отступился. И не дал на растерзанье своим бандитам, увидев в нём особого человека. Во Владивостокской пересылке отправил в нокаут старшего надзирателя за то, что тот ударил его ни за что ни про что по лицу связкой ключей. От удивления даже не стали его бить, другого в этом случае забили бы насмерть. Потом пытался бежать из лагеря строго режима на Диомиде. Там били до того, что полмесяца не мог встать. И вот уж по дороге сюда — побег из поезда, слышал, наверное, — семерых уложили из автоматов, а его пуля мимо прошла, и потом не забили. Ему без вопросов грозит штрафной лагерь. Хорошо, если бы ты попал с ним в один этап, а потом — в лагерь. По твоим статьям и тебе, скорее всего, дорога в штрафняк. Может, действительно, его Бог бережёт? Для будущего России, которое Он знает лучше нас и лучше Туманова. Легенда о Туманове уже впереди него из лагеря в лагерь идёт, хотя он в лагерях всего полгода. Не только заключённые, всё начальство собирается посмотреть на него, когда его привозят в очередной лагерь. Вот и сегодня. Начальство надеялось, что Фунт натравит на него своих бандитов, может, тут ему и конец будет, предвидят, что с ним хлопот много будет, а Фунт почему-то спасовал, может, по-своему уважает его. Или всё-таки надеется завербовать его в свою команду. Если окажешься с Тумановым в одном лагере, держись его, хотя боюсь я за него: больно уж резкий. Но если он рано или поздно выйдет на волю, если его, конечно, не убьют, — очень много желающих, почему-то многим, даже зэкам, он поперек горла, прежде всего лагерной администрации, — за ним может быть большое будущее. Такие люди смогут вытащить страну из болота, в которое её завели товарищи большевики. Одна из задач лагерной администрации — нейтрализовать таких, как Туманов, по возможности ни при каких условиях не выпускать на волю. Поэтому не знаешь, что лучше тебе советовать: держаться ближе к нему или, наоборот, подальше...
Илья помолчал.
— Всё-таки, наверное, не случайно мы с тобой снова встретились. Как не случайно ты затеял разговор об отце Павле Флоренском! Я понял, как дорого тебе это имя. Я, конечно, “Последний мамонт”, но рано или поздно, сколько ни духарись, моему бессмертию в любой момент может прийти конец. Да и старше я тебя на полтора десятка лет. Я давно мечтал встретить такого человека, как ты. Теперь я знаю, кого искал, с кем ждал встречи. Конечно, можно было поговорить с Вадимом Тумановым. Но он слишком заметен, и неизвестно, что с ним будет завтра, слишком независимо по отношению ко всем — к тем и другим, к ворам и к администрациям лагерей — он себя ведёт. Это не может без конца продолжаться, да и срок он только начал тянуть. А нам с тобой, чую, скоро снова расставаться. Слышал я вчера мельком, что, может, уже завтра отправят на этап бригаду из зэков первой категории. Видимо, какой-то новый лагерь затевают. Может, новое золотоносное месторождение открыли... Прости ты меня, но я хочу тебя, Иван, посвятить в тайну, связанную с отцом Павлом Флоренским. Надо же: я годами присматривался к людям, кому можно довериться, и вдруг ты заговорил об отце Павле! Нет, это не может быть случайным. Не иначе, как Бог нас снова свёл. Я хочу посвятить тебя, можно сказать, в великую тайну. Её знают, кроме меня, всего двое. Во всей стране, во всём мире — всего трое. И я не знаю, живы ли сегодня те двое. Может так быть, что я уже единственный, кто хранит эту тайну. И это меня постоянно гложет. Может получиться так, что на мне оборвётся знание об этой тайне. Тогда не будет мне оправдания на этом, а тем более на том свете. И я хочу посвятить тебя в неё, если ты, конечно, не откажешься. И потому, что тебе верю. И потому, что больше некого в неё посвятить. И ещё: зная эту тайну, ты не будешь иметь права умереть, по крайней мере, до того времени, когда её можно будет раскрыть или передать другому надёжному человеку, может, со временем тому же Туманову. Ты тоже должен стать бессмертным, более бессмертным, чем я. Не говори ни нет, ни да. В принципе, тебе ничем знание этой тайны не грозит. Никогда ни на каком допросе тебя о ней не спросят, потому что уже нет в живых человека, который передал мне её. Прости, но мне больше некому её передать! Если бы знать, что жив хоть один из тех двоих!..
Иван молчал, напряжённо ждал. После всего пережитого не хотелось никаких подвигов.
— Ты, конечно, слышал о великом русском святом, преподобном Сергии Радонежском? Не надо, не отвечай. Он подв’иг князя Дмитрия на спасительную для России Куликовскую битву, после которой народ назвал его Дмитрием Донским. Сергий Радонежский основал главную святыню России — Троице-Сергиеву лавру. В народе его ещё при жизни называли игуменом всея Руси, что, может, быть выше, чем быть Патриархом всея Руси. Так вот, его нетленные мощи хранились в Троице-Сергиевой лавре. Пришли к власти эти изверги и стали уничтожать всё, что связано с верой, прежде всего, самые великие святыни. В лучшем случае передавать в музеи как экспонаты, доказывающие, что Бога нет. Несомненно, что они надругались бы над святыми мощами преподобного Сергия. Не просто надругались бы, а уничтожили бы. В 1919 году, до того, как быть арестованным, отец Павел Флоренский не как священник, а как учёный большевиками был включён в Комиссию по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой лавры. Поняв, что он включён в неё только для того, чтобы, используя его имя, скрыть истинные цели этой Комиссии, он предпринял отчаянный шаг. Втайне от других членов Комиссии, прежде всего, от большевистских представителей, он однажды через Успенские ворота тайком прошёл в лавру, а затем в келью наместника. Можно только догадываться, о чём ещё говорили они на тайной вечере с архимандритом Кронидом. Потом они тайно прошли в Троицкий собор и, сотворив молитву у раки с мощами преподобного Сергия, вскрыли раку и изъяли главу преподобного, а на её место положили голову погребённого в лавре князя Трубецкого. Главу преподобного временно схоронили в ризнице и покинули лавру, дав обет молчания, какие испытания ни обрушились бы на них. Время показало, что их опасения были не напрасными. В начале 30-х годов накатилась новая волна уничтожения святынь Церкви и арестов священнослужителей, в 1933 году снова был арестован Павел Александрович Флоренский. Один из посвящённых, видя грозящую опасность, — фамилию его я не знаю, да и если знал бы, не назвал бы, — тайно забрал ковчег с главой преподобного Сергия из ризницы Троицкого собора и схоронил его в окрестностях Николо-Угрешского монастыря под Люберцами — есть такой городок под Москвой. Знаешь, где это? Ничего, по карте найдёшь. Вскоре он также был арестован, а из заключения, как и ты, добровольцем попросился на фронт, решив, что на фронте, может, больше шансов выжить, чем в лагере. Не знаю, вернулся ли он с войны. Не знаю судьбу и второго. И я тебе назову место, где спрятан этот ковчег. Нарисую схему, а ты, запомнив, сожги её. Время от времени, чтобы не забыть, рисуй её на снегу, на песке, а затем стирай. Главное проверить, есть ли там ковчег с главой святителя, если он там, то ждать лучших времён, когда можно будет вернуть её в лавру. Если её там нет, то всё в порядке, значит, её взял оттуда кто-то из двоих посвященных и устроил в другое надёжное место, может быть, посвятив в тайну кого другого. А если она там, ждать лучших времён. А лучшие времена обязательно придут, скорее всего, уже после меня. А может, глава уже на месте. Ведь испугавшись, когда Гитлер оказался под Москвой, Великий Кормчий открыл многие храмы, вернул многих священников из тюрем и лагерей, вернул патриаршество... Исполнишь?
— Буду жив — исполню, — твёрдо сказал Иван. — Если, конечно, раньше тебя выйду отсюда. Но и ты ещё крепок. Можешь раньше меня выйти.
— Может, её там уже и нет. Значит, она уже на месте. Исключено, что её могли найти другие. Тогда можешь считать твою задачу наполовину выполненной. Почему наполовину? Я видел сон. Якобы тот из двоих, что спрятал главу под Люберцами, который ушёл добровольцем на фронт из лагеря, по ранению демобилизовался и перенёс ковчег с главой в Москву, в квартиру племянницы третьего из посвящённых, и она хранит ковчег на подоконнике, поставив на него для конспирации цветочный горшок. Конечно, это всего лишь сон. Но если не окажется ковчега в тайном месте, попробуй найти в Москве в высотном доме на Пресне, которую теперь, конечно же, зовут Красной, квартиру Екатерины Павловны Васильчиковой. Это племянница одного из посвящённых. Вот такую задачу ставлю я перед тобой, которая ставит перед тобой другую задачу — несмотря ни на что, выжить, иначе говоря, стать бессмертным. Кроме тебя, я пока не вижу надёжного человека.
— Спасибо, что поверил в меня. Жив буду — выполню. Можно сказать, у меня появилась цель в жизни. А то я её совсем потерял, даже такую цель, как просто выжить.
— Вот такую тайну хранил все годы тюрем и лагерей отец Павел Флоренский. Он тайно хранил, оберегал одну из главных святынь России, которую тем самым не дал осквернить или даже уничтожить. Быть может, в этом и состояло его главное нецерковное служение в этой жизни. В ней не было места страху, унынию, отчаянию. Он и в лагере продолжал общаться с близкими через молитву и продолжает общаться с нами и сейчас — через Господне посредничество. “Я принимал... удары за вас, так хотел и так просил Высшую Волю”, — писал отец Павел жене и детям 18 марта 1934 года... Пошли, а то и сюда уже не раз заглядывал этот, видимо, “ссученный” с третьих нар, выяснял, что мы здесь так долго делаем.
Они вернулись в барак. Здесь, под покачивающимися под самым потолком повешенными, оказывается, шёл спор об Иисусе Христе.
— Иисус Христос всё видит! — сипло сквозь надрывный кашель, скорее, шептал, чем кричал, размазывая по щекам слёзы, стоящий на коленях между нар прямо на студёном полу человек неопределённого возраста, старик — не старик. — За наши смертные грехи мы и попали сюда. Он испытует нас, и рано или поздно придёт судить нас Своим Страшным судом...
— Так, получается, что Иисус Христос нас испытывает тут, а не фараоны из НКВД по приказу Великого Кормчего? — приподнялся на нарах до того дремавший угрюмого вида зэк на нижних нарах напротив. — Получается, они слуги Его? Если так, то пусть идёт Он подальше, твой Иисус Христос! На хрен мне ваш рай, если дорога в него идёт через этот “вокзал”, который пострашнее ада?..
— Что касаемо НКВД — да, действительно, Он наказует нас и через него, — уточнил человек неопределённого возраста, старик — не старик, но, скорее, всё-таки старик.
— Вы укоротите языки-то! — кто-то фальцетом прокричал из темноты. — А то услышат или донесут, и нас заодно укоротят только за то, что слушали. Дайте поспать!
— Опять про своего Христа, мать-перемать!.. — продолжил угрюмого вида зэк с нижних нар напротив. — Толку-то от него! Царь Николашка вон во всепрощающего Христа играл, таскался по монастырям, бил поклоны Ему, вместо того чтобы страной заниматься, давить эту жидовско-масонскую заразу на корню, выжигать калёным железом, в результате страну, себя и семью погубил. И почему Иисус Христос, если Он так любит нас, не заступился за нас в семнадцатом году, а отдал на мучение этим извергам?
— Ты Христа не трожь! — тихо, но твёрдо повторил человек неопределённого возраста, скорее, всё-таки старик. — Тем более матом. Потому мы и здесь, что отвернулись от Него, все — сверху донизу, кроме Царя-страстотерпца. Ты его не трожь, он святой, за всех нас на Голгофу пошёл. Ты можешь не веровать в Иисуса Христа, дело твоё окаянное, но не трожь, кого не познал.
— А что его познавать-то! Баба он, что ли? — хохотнул кто-то из “ссученных”.
— Иисуса Христа не троньте, бесстыдники! — тонко, как подстреленный заяц на исходе, закричал человек неопределённого возраста, скорее, всё-таки старик. — За то и терпите!
— А ты за что терпишь, если такой святой? — спросил зэк угрюмого вида напротив. — Ты замолчи! Не трави душу, иначе раздавлю, как вошь, мокрого места не останется.
— Я, может, моложе тебя. Ты, наверное, в подвалах Лубянки не бывал, там быстро старят. Ты можешь меня убить, я, может, тебе только благодарен буду, что прекратишь мои мучения, но прошу: Христа не трожь! — так бесстрашно ответил старик или человек, которого раньше времени сделали стариком, что угрюмого вида зэк от удивления приподнялся на локоть, усмехнулся, но вставать с нар не стал, может быть, просто жаль было нагретого места.
— “Христа не трожь!” — усмехнулся зэк, так и не снявший на ночь шапку-ушанку, снова свесившись со своих средних нар, которого Илья, было, принял за “ссученного” стукача. — Другой вон: “Вождя, Великого Кормчего, не трожь!” Вождь его сюда засадил, а он за него в горло готов вцепиться. “Вождь, — говорит, — не виноват, его обманули. Он, вождь, даже не догадывается, что мы здесь. Если бы знал, он сразу бы всех выпустил. И всем бы по прянику дал”. И тоже рубаху на себе рвёт: “Можешь меня убить, а вождя не трожь!” И трясётся весь. А его и посадили-то за то, что мухи обсидели портрет Великого Кормчего в его кабинете, он стал соскабливать ножичком и нечаянно проколол бумагу. А его заместитель, чтобы сесть на его место, а заодно, может, смежную его комнату в коммуналке в отобранной в своё время у буржуев квартире прихватить, на него донос написал, что он злобно колол холодным оружием портрет вождя. Кто больше над нами издевается, того больше и любим. Такова, к сожалению, вся русская история. А если уж вообще изверг, то души в нём не чаем. Вождь-то — он хоть есть, за кремлёвскими стенами от народа спрятавшийся, любовь его к нам мы постоянно ощущаем, а Иисуса Христа нет и не было. Сказка это. Чтобы народ легче было обманывать. И чтобы легче было умирать. А сколько страстей вокруг Него, не существующего! Сколько судеб Его именем исковеркано! Миллионы! Сколько войн из-за Него затеяно было и сколько, наверное, ещё будет… А потом, может, против его другого бога поставят, именем которого будут уничтожать уже миллиарды.
— Господи, прости ты их, неразумных, за их богохульные речи! — шептал, крестясь в тёмный, поросший плесенью угол старик или человек, которого раньше времени сделали стариком, так и стоящий на коленях на студёном полу. — Не ведают, что говорят. Прости им, Господи, от злобы злоба рождается, другого быть не может... Был Иисус Христос, был! А главное — есть! И наказует нас за грехи наши! — со слезами шептал он, руки его тряслись.
— Был-то Он был! — подтвердил зэк, так и не снявший на ночь шапку-ушанку. — Действительно, жил-был такой человек на Земле, это давно доказано. Но только кем Он был — вот вопрос?
— И кем же? — переспросил доселе молчавший, до пояса обнажённый зэк, старающийся выжить из своей рубахи вшей: он держал её на вытянутых руках перед топкой железной печи; те, не выдержав жары, лаская слух обладателя рубахи, потрескивая, умирали, и сам же ответил: — Революционером. Да-да, революционером. Просто нынешние революционеры, большевики, почему-то боятся этой параллели. Иначе говоря, ревнуют. И если бы не расстреливали священников, идя на поводу у ненавидящих Его евреев, хотя Он сам был евреем, а взяли бы Его на вооружение, может, народ не смотрел бы на них, мягко говоря, искоса... Да, Он был революционером.
— Таким, как, например, Ульянов-Ленин? — усмехнулся зэк в шапке-ушанке, свесившийся со средних нар. — Впрочем, может, вы и правы. У них можно найти много общего.
— Да, революционером! — твёрдо повторил философ, выжаривающий вшей из своей беловатой от соленого пота и торчащей колом рубахи, словно она была накрахмалена или была из брезента. — Все это знают, но боятся себе признаться. Это Толстой изобразил его сусальным непротивленцем, тем самым в корне исказив. Да ещё хотел встать на его место. А Христос был совсем иной — не бестелесный и безвременный, а суровый и сильный, грозный боец, политический вождь, человек действия и силы. Да, Он был настоящим революционером. И не просто революционером, а может, даже первым настоящим революционером, безгранично верящим в своё дело и в свои цели, не останавливающимся ни перед чем, даже перед собственной смертью. Таким, что вся последующая история мирового революционного движения вплоть до наших дней является лишь продолжением его деятельности и его учения. Только, может, в искажённом или даже перевёрнутом виде. Марксизм, по сути дела, это то же самое Евангелие, написанное атеистическим шрифтом, своего рода плагиат, только последователи Маркса по своей необразованности этого не понимают. Другие лукавят, делают вид, что не понимают. Третьи хитрят, когда противопоставляют марксизм Евангелию Иисуса Христа, как и вообще религии. Те идеи, которые марксизм проповедует и в которые, я уверен, мало кто верит, — идеи братства, бесклассового общества грядущего будущего, где нам всем будет так хорошо, как в раю, а может, даже лучше, — разве это не учение Иисуса Христа о всечеловеческом братстве и рае? Я полагаю, что Маркс просто переписал Иисуса Христа как еврей, ненавидя его, предавшего еврейство, на свой лад. И оба призывают за собой лишь униженных и обездоленных. Вы не задумывались над этим? А униженные и обездоленные ничего не умеют, кроме как хвататься за оружие и свергать очередную власть.
— И озлобленных, — добавил со средних нар зэк-философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку.
— Да, и озлобленных! — повернув рубаху другой стороной к огнедышащей топке, согласился философ — охотник за вшами и блохами. — Именно Он задолго до Маркса неоднократно предупреждал: “Горе вам, богатые!” Разве не по этой формуле грабили и убивали большевики в 1917 году? И в 1929-м, когда приступили к так называемой коллективизации. Иисус Христос неоднократно говорил о трудности и даже невозможности богатым попасть в рай. Нынешние революционеры-большевики пошли ещё дальше: если Христос призывал богатых опроститься, то большевики просто уничтожили богатых, хотя могли бы сделать их из гуманности бедными, дать им возможность по-толстовски опроститься. Впрочем, для этой цели они организовали Соловки, осквернив самое святое для русского народа место. Только вот не смогли на Соловках остановиться, приведя к нулю богатых, принялись и за небогатых, а потом и за чуть сводящих концы с концами. И так как Соловки не могли всех вместить, то расползлись они островами по всей стране. У Иисуса Христа каждый ищет и находит то, что хочет. Его можно представить, придумать и таким, и этаким. А Он был истинным революционером.
— Я не понимаю, вы одобряете или осуждаете революционеров, — засмеялся зэк, так и не снявший на ночь шапку-ушанку, хотя на средних нарах, в отличие от нижних, было не так холодно. — У вас проскальзывает то одна интонация, то другая.
— Осуждает “тройка”, — отрезал философ, жестоко, по-революционному расправляющийся со своими вшами и блохами. — А у вас проскальзывает интонация стукача-провокатора, без которых ни одна “тройка” не может обойтись. Правда, по отношению к вам я почему-то не допускаю этой человеческой слабости, ныне возведённой в человеческое достоинство, потому тем более не надо задавать подобных вопросов.
— Спасибо за урок!
— Пожалуйста! Учиться никогда не поздно.
— Иисус Христос вербовал учеников из простых рыбаков, которые, по сути, не понимали его программу, — продолжил философ, с азартом охотника или революционера охотившийся на вшей.
Повешенные, казалось, прислушивались к философской дискуссии, под дуновением тёплого воздуха от печки поворачивались к дискутирующим то одним, то другим ухом.
— И бездельников, — добавил сверху философ, даже на ночь не снявший шапки-ушанки.
— И бездельников, — согласился философ, охотящийся на вшей. — Чем ученики охочее до чужого добра, тем лучше. Тогда в их головы можно вложить что угодно...
— И про “врагов народа”, и про “мировую революцию”, — добавил со средних нар философ в шапке-ушанке.
— И про “врагов народа”, и про “мировую революцию”, — согласился, не стал спорить философ, объявивший непримиримую войну своим вшам и блохам. — А программа Его, если прочесть без предвзятости и заданности Его речи, чисто революционная. В ней нет и тени смирения, которое Иисусу Христу приписывают. Он ведь прямо говорил, что пришёл на землю, чтобы принести “не мир, но меч”.
— Ну, тут уж вы, мягко говоря, немного перегнули, — не согласился философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку.
— При чём тут я?! — усмехнулся философ, выживающий из своего философского одеяния вшей и блох. — Мнения, что Иисус Христос был революционером, придерживались даже некоторые служители Церкви. К тому же вы, может, знаете, что в XIX веке в Западной Европе родилось учение, основанное не кем другим, как католическим священником, которое так и называется “христианский социализм”. Сей святой муж считал, что сущность христианства исключительно в перестройке общества на началах справедливости, всё остальное — разные там мистические штучки, вроде разных чудес: Вознесения, Страшного суда — придуманы Его суеверными, немного психически больными апостолами. Или взять английского священника Джонсона. Он считает, что нынешнее строительство так называемого социализма в России полностью соответствует духу Евангелия Христа.
— И наш “вокзал” органично туда вписывается как символ счастливого социалистического, а потом и коммунистического будущего, — хохотнул философ в рваной ушанке на средних нарах. — Вот сюда хотя бы на сутки этого Джонсона.
— Ну, о нашем “вокзале” этот Джонсон, наверное, и не подозревает, — не поддержал его шутки упорный борец с насекомыми. — А если и слышал, то ему втолковали, что это распределитель в климатологические санатории, где лечат посильным трудом и холодом, закаливанием. Джонсон и его единомышленники даже утверждали, что настоящими последователями Иисуса Христа теперь являются лишь коммунисты и их сторонники, хотя коммунисты упорно отказываются от Иисуса Христа. Джонсон в этом никакого парадокса не видел, по нему получается, что большевики являются тайными или сами не подозревающими того христианами.
— А не думаете ли вы, что после этого пустопорожнего трёпа вас всех могут переаттестовать, философы драные? — видимо, по нужде спустился худой зэк с верхних нар. — А заодно и всех нас, — показал он на спящих, — вынужденных слушать вашу галиматью. Неважно, слушали ли они вас или спали. И откуда вас, гнилых интеллигентов, столько набралось в одном бараке? Скорее бы рассортировали по лагерям. Там эту интеллигентскую дурь быстро выбьют из ваших голов. Ведь уже завтра кто-нибудь настучит, и не исключено, что как раз кто-нибудь из вас, из-за идейных разногласий. Пустобрёхи! Страну проболтали, погубили и даже здесь не могут угомониться, — он взял ватник и пошёл в курилку-предбанник, где была и параша.
— А если Иисуса Христа специально придумали, чтобы через великий обман завоевать мир? — снова свесился со средних нар философ в шапке-ушанке. — Хитро сотворив из Него борца с ветхозаветным еврейством? А на самом деле Он был и есть его тайный агент?
— Вот в этом вы, пожалуй, правы, — вступил в разговор до того молчавший зэк в женской кофте. — Я всё больше прихожу к мысли, что христианство — это не что иное, как искусно скроенная ширма изо лжи и обмана. И обмана очень хитрого и весьма наглого. Стало аксиомой, что христианство противостоит иудаизму. А что, если это только хитро замаскированная форма иудаизма? Куда ловчей: вроде бы бороться с иудаизмом, а на самом деле решать его стратегические задачи, морально разлагая врага! И если разобраться, Иисус Христос на самом деле — всего лишь один из иудейских даже не пророков, а тайных агентов, засланный в стан врага, чтобы разложить его непротивлением злу насилием.
— Господи, что он говорит?! — заплакал так и не поднявшийся с колен и не перестающий креститься старик или, скорее, человек, которого раньше времени сделали стариком. — Куда завели нас грехи наши?!
— Помолчи, старик! — холодно, без сочувствия остановил его философ в женской кофте. — Это не я придумал. Знаменитый теоретик иудаизма Мартин Бубер писал, что он ещё с юности рассматривал Иисуса Христа как своего великого брата, потому что Он сумел объединить под коренными началами Ветхого завета почти весь остальной мир. Кстати, ветхозаветные иудейские пророки предсказывали появление Иисуса Христа как Мессии. А он явился в лице великой подмены, внешне противостоя иудаизму, а на самом деле служа ему?
— Как ты можешь? — плача, протянул к нему руки старик или человек, которого раньше времени сделали стариком. — Господи, останови его неразумного! Он сам не ведает, что говорит. Как может он?..
— А так и могу, — усмехнулся философ в женской кофте, казалось, ему доставляло удовольствие терзать человека. — Мне жалко тебя, не знаю, старик ты или не старик, или прикидываешься стариком, но ты хотя бы перед концом своим должен узнать правду. Например, раввин Лео Бок совсем недавно писал: “Иисус в каждой черте Своего характера — еврей; такой человек, как Он, мог вырасти только на еврейской почве, только там и нигде в другом народе. Иисус — истинно еврейская личность, все Его стремления и действия, помыслы и чувства, речи и молчание — все несёт на себе печать еврейства, еврейского идеализма, всего лучшего, что в еврействе было и есть, а тогда было только в еврействе...”
— С Лео Боком трудно не согласиться, — неожиданно вступил в разговор Илья, чему Иван не просто удивился, а забеспокоился за него — вдруг завтра донесёт кто, с его тайной ему нельзя вступать в подобные разговоры. И раньше, как Иван знал от Ильи, он старался избегать их. — Его утверждение можно понимать как раз в пользу христианства. Что Иисус, выразив в Себе всё лучшее в еврействе, но отвергнув расистскую идеологию талмудического иудаизма, таким образом родил христианство. То есть христианство — это не что иное, как истинное предназначение иудейства, его историческое и мистическое продолжение; для этой цели Бог первоначально и определил иудеев избранным народом, чтобы они объединили все народы, не выделяя из них ни одного. Для того Он и послал Иисуса Христа на Землю, видя, что избранный Им народ уходит с начертанного Им пути. Да, христианство — это высшая ступень развития иудейства. Но иудейские первосвященники не увидели или принципиально не хотели видеть в Нём Мессию, которого они столько веков ждали. Потому не просто отвергли, а распяли Иисуса Христа как преступника, но в Его лице распяли и обрекли на муки и весь еврейский народ. В своей злобе они не поняли, что своим злодеянием они и родили христианство, а вся дальнейшая история иудаизма представляет собой борьбу с Иисусом Христом, то есть борьбу со своим истинным предназначением. Иисус — действительно еврей среди евреев, Он вобрал в себя всё лучшее, что было в еврействе, или, точнее, выразил Собой его лучшие качества. И из этого органично вытекает мысль, что Он выразил в Себе истинную избранность еврейского народа...
— Простите, а вот вы что думаете по этому вопросу, — обратился философ в женской кофте к устроившемуся на нарах рядом с Вадимом Тумановым мужчине лет шестидесяти, по обличью явно еврею.
— Не хотелось бы мне вступать в подобного рода дебаты, тем более здесь...
— Но всё-таки? — настаивал философ в женской кофте.
— Я, пожалуй, соглашусь вот с вами, — повернулся мужчина, по обличью явно еврей, к Илье: — Хотя я, как вы понимаете, не христианин. Но в синагогу тоже не хожу...
— Потому что её, как и церковь, большевики закрыли?
— За границей синагоги не закрыли, — ответил мужчина, не ставший отрицать, что он еврей. — Можно сказать, что я на распутье... Имея в виду корни христианства и в попытках найти пути разрешения так называемого еврейского вопроса некоторые раввины, — по крайней мере, я встречал таких — призывают к сближению иудаизма с христианством, как двух братьев одной матери, разругавшихся между собой по пустяку или по недоразумению и разбредшихся по миру; и пора им, наконец, снова объединиться в одну семью ради общей цели. Например, известный еврейский публицист Клод Монтефьоре писал, что Евангелие от Иисуса Христа следует рассматривать как часть иудаизма, а Христа — как одного из иудейских пророков. В настоящее время в Соединённых Штатах Америки даже создан специальный институт, который ставит своей целью воссоединение иудаизма и христианства. И уж совсем недавно в швейцарском городе Зелисберге учреждено общество иудео-христианской дружбы, которое ведёт активную пропаганду единства иудеев и христиан.
— Можно подумать, что вы только что из Швейцарии? — усмехнулся философ в женской кофте. — Рано или поздно во главе этого института или любой другой подобной организации явно или тайно встанут иудеи. Как некогда случилось с безобидным профсоюзом вольных каменщиков, который в результате подмены со временем стал масонским орденом, и они поставят эту организацию на службу иудаизму, а рядовые её члены даже не будут подозревать о её целях.
— А я на самом деле сравнительно недавно из Швейцарии, — не стал спорить мужчина, по обличью явно еврей. — Я жил там беженцем с нансеновским паспортом двадцать пять лет после Гражданской войны. Заметьте, я не остался с евреями-большевиками, устроившими в России революцию и мечтающими устроить мировую революцию, а ушёл с белыми, являясь, хочет этого русский народ или не хочет, его частью, в то же время оставаясь евреем. Теперь вот, после Великой Отечественной войны решил вернуться в Россию, на родину. Меня ещё до войны большевистские дипломаты несколько лет обхаживали, уговаривая вернуться, я держался, а тут развесил уши, да и ностальгия замучила.
— Простите, а кто вы по профессии? — спросил его Илья. И уточнил: — В той жизни? И почему они стремились вас вытащить в Россию? Вы представляли для них какую-то опасность? Или ценность?
— До революции я был довольно-таки известным журналистом, освещающим уголовно-политические процессы. Я видел, куда страна катится, я писал, что власть не видит или не хочет видеть, как страус, затолкав голову в песок, всей опасности всякого рода нарождающихся революционеров. Мои статьи очень не нравились революционерам, однажды в меня даже стреляли, евреи — в еврея. За границей я по горячим следам написал ещё несколько резких статей по поводу так называемой русской революции, об участии в ней евреев, статьи решились опубликовать только белоэмигрантские журналы. Но надо было на что-то жить. Я ушёл от политики и занялся преподавательской деятельностью. Кстати, мой сын в Париже женился на дочери русского офицера, убеждённого монархиста. Надеюсь, что со временем мои внуки вернутся в освобождённую от большевиков Россию... И когда через полтора десятка лет мне неожиданно предложили вернуться в Россию и возглавить юридическую кафедру в одном из университетов, я наивно решил, что большевики простили меня или забыли мои давнишние выпады против них. А они, оказывается, ничего не забывают. Вернулся, и меня прямо с поезда пересадили на поезд, правда, с короткой остановкой на Лубянке, и сюда. Позвольте представиться: агент швейцарской разведки, которая, кстати, кажется, вообще не существует, — он спустил ноги с нар.
— Но, может, ты на самом деле шпион? — снова вскинул руки старик или человек, которого раньше времени сделали стариком. — Как можно соединять несоединимое: Христа с Антихристом?
— Как вы знаете, отец, почти все мы тут “шпионы”, “изменники Родины” да “враги народа”, — засмеялся “агент швейцарской разведки”. — Не смотрите на меня как на врага, отец. Оба мы “враги народа”... Хорошо, что веруете, в этом ваше спасение, но нет ничего страшней слепой веры. Они ведь тоже, как вы в Бога, слепо веруют в Карла Маркса и в победу мировой революции, те, что посадили нас сюда и кто нашими руками построил для нас вот этот “вокзал”, который ведёт в коммунистическое никуда. Это разновидность какой-то психической болезни, потому что они даже в общих чертах не могут представить своё коммунистическое завтра, оно так же виртуально, как вам обещанный рай. Потому они называют его неопределённо: светлое будущее. И всегда оно даже не на горизонте, а за горизонтом. И многие из них не подозревают, чему, кому служат. То, что я сказал и что задело вас, отец, далеко не значит, что это моё убеждение. Я только констатировал факт, что на самом деле существует такое общество иудео-христианской дружбы. И это общество возникло неслучайно, — продолжил “агент швейцарской разведки”. — В Германии неким Эдвардом Майером написан трёхтомный труд “Происхождение христианства”. Этот Майер весьма убедительно доказывает, что религиозное мировоззрение Иисуса Христа нисколько не выходило за рамки современных ему еврейских фарисеев. Он так же, как они, верил в Царство Божье, населённое ангелами, и противопоставлял его царству Сатаны с его бесами. Он, как и фарисеи, верил в загробную жизнь и в посмертное воздаяние людям райскими блаженствами или адскими мучениями. Да и всё остальное: и воскрешение мёртвых, и Страшный суд...
— Да, эти истины были открыты до Него, — подтвердил старик или человек, которого раньше времени сделали стариком. — Но эти истины были открыты евреям, чтобы они потом открыли их всем народам, а они сокрыли их только для себя, и потому истины перестали быть истинами, а Он воспротивился и понёс их всем народам.
— Я не собираюсь вам противоречить. Я хочу только сказать, что Иисус Христос всецело находился на почве иудейства и никогда не выходил за его пределы. Как и у ветхозаветных пророков, язычники у него являются только привеском к иудейскому миру, как нечто третьесортное, более того, мешающее, враждебное... Почему-то никто не хочет заметить, что Иисус не рассматривал свою миссию как всемирную. И он наставлял своих апостолов вести проповедь только среди евреев: “На путь язычников не ходите и в город самарянский не ходите; а идите наипаче к погибшим овцам Дома Израилева”. Это уже его апостолы, видя безуспешность своей пропаганды среди евреев, пошли в другие народы. Это они, а не Он, родили христианство.
— Но вы не задумывались, почему другие народы, в противовес иудеям, оказались восприимчивы к проповеди Иисуса Христа? — спросил “агента швейцарской разведки” зэк в женской кофте.
“Агент швейцарской разведки” не успел ответить.
— Извините! — неожиданно вступил в разговор, спустившись с верхних нар, курчавый зэк с чёрной, как смоль, бородой. — В вашей теории, конечно, есть своя логика, по которой опять получается, что во всех бедах мира виноваты евреи. И в том, что вы сейчас находитесь в этом “вокзале”. И я, еврей, вместе с вами. А евреи, извините, больше других пострадали из-за вашего Иисуса Христа.
— Вашего! — с удовольствием, с нажимом поправил его философ в шапке-ушанке. — Он ваш, но вы его сделали нашим, может, на свою беду.
— Как вы можете?! — снова заплакал старик или человек, которого, возможно, раньше времени сделали стариком, страдающий за Иисуса Христа. — Как вы можете?! Вы судите о Нём, как о простом человеке! Вы, иудеи, не увидели или не захотели увидеть в Нём истинного Мессию, которого вы ждали столько веков и ждёте напрасно до сих пор. Он уже приходил, а вы Его не узнали. Не захотели узнавать. Не изменили вас и последующие века. Вам страшно, что Он отобрал у вас народы, которые вы, сославшись на Бога, хотели сделать рабами своими, и ненавидите Его за это.
— Уймись, отец! — остановил старика или человека, которого раньше времени сделали стариком, философ в женской кофте. — Отобрал ли? — усмехнулся он. — У них отберёшь! Уймись, не рви себе душу, да и нам тоже... Ну, и вы, — повернулся он к курчавому зэку с чёрной, как смоль, бородой, — чего травите человека? Верует — и хорошо... Кем вы были, если не секрет, в прошлой жизни?
— Здесь это имеет какое-то значение?
— Но всё-таки? — настаивал философ в женской кофте.
— Ну, главным бухгалтером строительного треста.
— Ну, тогда всё понятно.
— Что понятно?
— Что вы попали сюда не из-за идейных разногласий с большевиками и Иисусом Христом... Так что не травите человека, который попал сюда, скорее всего, не за растрату казённых денег или пропажу стройматериалов.
— Извините, а я не травлю, — вежливо ответил курчавый зэк с чёрной, как смоль, бородой. — Мой дед, кстати, крестился.
Философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку, снова свесился с нар:
— Простите, а дед ваш крестился, потому что уверовал в Иисуса Христа или чтобы перескочить через черту оседлости, которая существовала в России до большевистского переворота, а потом перебраться в Москву?
— По воскресеньям дед регулярно ходил в церковь.
— Ну, в церковь напоказ можно ходить, как выпущенным из лагеря на поселение предписано ходить отмечаться в комендатуру. А вы, следуя дедушке, крестились?
— А кто в советское время крестится?
— Хитро вы уходите от заданного вопроса. Кто уверовал в Иисуса Христа, тот тайком, да крестился.
— Ну, а вы-то сами, например, крестились? — в ответ спросил курчавый зэк с чёрной, как смоль, бородой.
Философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку, спустил ноги с нар:
— Мать, несмотря на запрет большевиков, тайком крестила. Уж не знаю, у каких попов, их к тому времени почти всех перестреляли да пересажали. Скорее всего, с бабками в бане. Простая баня порой заменяла тогда русскому человеку церковь. Может, потому я получился такой непутёвый. А вам креститься после большевистского переворота было не только не надо, вы запретили это делать русским и бросились оккупировать в буквальном смысле этого слова Москву, Петербург, другие крупные города. Но зато черту оседлости, можно сказать, учредили для русских. Может быть, в отместку. Более того, за так называемый антисемитизм, который своей оккупацией вы вызвали сами, учредили расстрельную статью.
Старик или человек, которого раньше времени сделали стариком, единственный защищавший Иисуса Христа как единосущного не только для всей планеты, но и для всей Вселенной Бога, от переживаний заснул прямо на студёном полу. Илья позвал Вадима Туманова, и они осторожно водрузили его на нижние нары рядом с Иваном, повешенные продолжали напряжённо прислушиваться к разговору, хотя он их уже вроде бы не касался, или, наоборот, они там наверху под сводами “вокзала” успели постигнуть часть вселенской истины, и разговоры внизу, под ними, казались им пустыми.
— Хитро вы устроились на планете, — продолжил свесивший с нар для удобства разговора ноги философ в шапке-ушанке. — Если еврей оказался в России, то он, оставаясь евреем, уже русский, да ещё непременно русский интеллигент, а переедет завтра во Францию, будет французом, например, Клодом Мантефьоре; перебравшись в Польшу, он будет поляком, и опять-таки непременно писателем, банкиром, юристом, политиком, но не слесарем, не землекопом... И везде он будет тайно или явно ненавидеть Иисуса Христа. И везде он будет маленькими шажками пробиваться к экономической власти страны, чтобы потом взять страну за горло. И для конспирации прячетесь за чужими фамилиями, у вас чаще всего рыбьи, птичьи фамилии: Если не секрет, какая у вас фамилия?
— Окунев.
— Ну, вот: в Германии вы были бы Фишманом.
— Да, дед мой в Австрии носил фамилию Фишман. Такой конспирации нас научили века гонений, геноцид, погромы...
— А почему не громят татар, башкир, чувашей? — усмехнулся свесивший с нар для удобства разговора ноги философ в шапке-ушанке. — Из Ветхого завета, данного вам Богом, ваши религиозные вожди выковали Талмуд — сознательную антихристианскую идеологию, вычистив из Ветхого завета все уже исполнившиеся предсказания пророков о Иисусе Христе. При этом Божьи заповеди по отношению к ближнему стали применять только по отношению к своим соплеменникам... Правда, позже появились смягчённые варианты Талмуда, из которых были убраны самые оскорбительные для христиан места. Это было сделано папской цензурой в 1581 году, множество талмудических книг по этой причине было сожжено и самими иудейскими раввинами для утаивания подлинного текста, сокращения на службе раввины должны были дополнять устно, и это передавалось из поколения в поколение — и так до настоящего дня.
А Иисус восстал против этого. И если даже допустить, что всё-таки Бог рассеял вас, то у Него не могло быть иного намерения, кроме того, что Он надеялся, что вы будете умом, душой человечества, а вы в большинстве своём стали ядом. Не мог Бог рассеять для того, чтобы вы завоевали весь мир в роли господ, оставив остальным народам роль рабов! И из страшного, как вы утверждаете, вавилонского плена вы вышли не все. Мало того, только малая часть. И совсем не потому, что кого-то не отпустили. Как свидетельствует один еврейский источник, подчёркиваю — еврейский, значит, ему можно верить: “…многие остались в Вавилоне, не желая оставить имущество”. Значит, не так уж плохо жилось вам в этом плену. И не родина, а имущество превыше всего! Один из честных евреев, болеющий за свой народ, а значит, и за другие народы, писал: “Народ, получивший закон, не захотел возвращаться в свою страну. Здесь есть что-то глубинное, чего мы, даже сами евреи, ещё не осознали до конца. Куда проще болтать о сохранении еврейства и еврейских ценностях, чем объяснить подлинные причины рассеяния”. Вот в этом вся суть еврейства: народ получил от Бога закон и страну, но не захотел возвращаться в наречённую для него страну. Объяснение нахожу только в одном: если всё-таки Он рассеял вас по миру как действительно избранный народ, то потому, чтобы вы донесли Его спасительную мысль всей планете, всем народам. Но вы отказались от Всевышнего, избрав в качестве Него мамону, то есть перестали быть истинными евреями. Я что предлагаю. Раньше все споры на эту тему проходили даже не как споры, а каждый, доказывая свою правоту и как бы обиженный, оскорблённый противоположной стороной, кричал сам себе, не слушая доводов другого. Мы с вами сейчас в одном положении, в одной роли — роли отверженных, хлебаем одну пустую лагерную баланду. Всех нас ждёт, скорее всего, одна судьба, учитывая приписанную большинству из нас статью и назначенный срок. После этого “вокзала” нас ждёт Колыма, и мало шансов вернуться оттуда, если только не какие-нибудь чрезвычайные события, вы понимаете, о чём я говорю. Впрочем, они совсем не значат, что перед нами сразу откроют лагерные ворота. Может, мы, евреи и неевреи, здесь вместе и потому, что несём на себе вину за сложившиеся исторически между нашими народами взаимоотношения, что за все эти тысячелетия не смогли найти пути друг к другу, чего от нас, я уверен, всё-таки ждёт Всевышний. Давайте попробуем без взаимных упрёков, осуждения, оскорблений, навешивания ярлыков разобраться в причинах случившегося.
— Давайте, — неожиданно легко согласился “агент швейцарской разведки”. — Мы, сами евреи, разве не хотим этого понять? По крайней мере, большинство из нас разве не мучает этот вопрос? Честно скажу: причина нашего рассеяния до конца непонятна и нам, евреям, по крайней мере, мне. Я полностью согласен с неким Максом Бродом, который в своей книге “Любовь на расстоянии” пишет: “Наше рассеяние — величайшее проклятие для нас самих. И ничего хорошего — никакой пользы и никакого мира — оно не приносит и другим. Мы всюду гости, и всё равно мы нежеланны, от нас везде хотят избавиться”. Но другой еврейский писатель пишет: “Возможно, что народ еврейский сохранился не вопреки изгнанию и рассеянию, но благодаря ему”. И я, наверное, согласен и с ним...
Ему не дал закончить мысль философ, не снимающий шапку-ушанку даже на ночь:
— Судя по библейской книге Эсфири и по работам античных авторов Страбона, Цицерона, Сенеки, Тацита, антисемитизм существовал задолго до Иисуса Христа в народах, соприкасавшихся с евреями. Иисус Христос здесь ни при чём. Евреи, будучи уже тогда разбросанными по всему миру, в любом государстве, как писал один из евреев, “считались прежде всего со своими национальными, то есть еврейскими, интересами, ставя их выше государственного патриотизма и ведя пропаганду широчайшей терпимости по отношению к евреям и демократичности, а это, как ничто другое, способствовало разрушению традиционного уклада коренного населения и усиливало антисемитизм в националистически настроенных, верных традиции кругах”. И в то же время в каждом государстве вы закрываетесь как бы в скорлупе, куда никого не впускаете извне. Вот чрезвычайно авторитетное мнение по этому поводу одного из лидеров современного сионизма, Владимира Жаботинского: “Мне нестерпимо жаль, если я разочарую наивного читателя, веровавшего всегда, что какой-то злой Папа или курфюрст злоумышленно заключил нас в гетто. Он заключил нас, но только тогда, когда это было уже сделано нами после многих столетий. Гетто создали мы сами по нашей доброй воле, по той же причине, чтобы жить в них, по крайней мере, на ограниченной площади — самостоятельной, особенной жизнью”. Причём, как пишет другой еврейский учёный Ю.Гессен, “в Российской империи выходу из гетто мешало сильное сопротивление кагально-раввинского союза; с теми евреями, кто шёл на сотрудничество с властями в деле ассимиляции, кагал порою расправлялся доносами, предательством, провокацией и убийствами”.
— Лично я, может быть, склоняюсь к вашей мысли, что процесс нашего рассеяния надмирный, от Бога, — обратился к философу, так и не снявшему на ночь шапку-ушанку, “агент швейцарской разведки”. — Но мы почему-то не поняли или не до конца поняли Его мысль насчёт нас, и потому мы страдаем от своего рассеяния даже больше, чем другие народы от нас... Что касается меня, мой отец был крещён. И мне кажется, искренне веровал в Иисуса Христа, потому как молился и дома. Правда, нас к этому не принуждал, говорил, что каждый решает для себя сам. Не принял ни первую, ни вторую революцию. Говорил, что участием в них евреи вызовут гнев Божий. И он будет страшен. И случится это не обязательно в России. Ну, а мне не пришлось выбирать, “красные евреи” закрыли и церковь, и синагогу... “Красные иудеи, отказавшиеся от Бога”, не представляют всего и тем более истинного еврейства, хотя с каждым столетием, с каждым годом, как это ни печально, их становится всё больше. Обратите внимание, что все евреи во власти, из-за которых вы нас ненавидите, не ходят в синагогу. Она им чужда, как вашим русским атеистам во власти церковь. И эти две группы атеистов легко находят общий язык. Они как бы составляют какую-то новую надмирную национальность и новую религию. И вот эти две группы людей и организовали сначала Февральскую, а потом Октябрьскую революции. Таких людей как бы без национальности или новой химерной национальности становится всё больше и больше.
— Из того, что вы оба сидите здесь, с нами, на нарах, ваши талмудические вожди потом извлекут для себя большую пользу, хотите вы этого или не хотите, — усмехнулся философ, даже на ночь не снявший шапку-ушанку. — Здесь вы сидите, скорее, как еврейские жертвенные ягнята, в знак доказательства всемирного страдания евреев. Потом будут лить о вас слёзы как о жертвах еврейского геноцида, организованного Великим Кормчим, которого вы с некоторых пор люто ненавидите, но не той ненавистью, которой ненавидим его мы, русские. А о нас, — философ, не снявший даже на ночь шапку-ушанку, обвёл рукой огромный “вокзал”, — никто и не вспомнит, как бы так и должно быть. Мы не ритуальная жертва во славу Яхве, мы, словно скот на скотобойне... Идол, отказавшийся от Иеговы, а потом и от Христа, еврей Карл Маркс писал: “Наиболее упорная форма противоположности между евреем и христианством есть религиозная противоположность. Как можно устранить противоположность? Для этого нужно сделать её невозможной. Политическая эмансипация иудея, христианина, религиозного человека вообще есть эмансипация государства от еврейства, от христианства, от религии вообще”.
— Эта идея — девиз масонства, — уточнил философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку. — Если “красные иудеи” собираются завоевать мир путём революций, не гнушаясь крови, то масоны — тихой сапой, захватывая духовные, политические и экономические узлы государств. А на самом деле они суть одного. Если Февральская революция в России была в большей степени делом масонов, то следующая за ней, так называемая Великая Октябрьская социалистическая революция была делом “красных евреев” и русских атеистов. Генеральной репетицией у них была революция в Германии, но там они потерпели поражение и сделали для себя соответствующие выводы. Иудей, отказавшийся от Иеговы, но не принявший Иисуса Христа, непременно становится не просто атеистом, а непременно революционером, борцом за всемирное народное счастье, где все народы — опять-таки яко скот. Последователь Маркса, по крайней мере, таковым он называл себя, иудей Лев Бронштейн, который в России перед революцией для мимикрии поменял фамилию на Троцкий, — все апостолы социализма и коммунизма меняют фамилии в зависимости от страны, где они мутят воду, — считал, что “организация труда есть по существу организация нового общества: каждое историческое общество является в основе своей организацией труда. Если каждое прошлое общество было организацией труда в интересах меньшинства, то мы делаем первую в мировой истории попытку организации труда в интересах самого трудящегося большинства. Это, однако, не исключает элемента принуждения во всех его видах — в самых мягких и крайне жёстких. По общему правилу, человек стремится уклониться от труда. Трудолюбие — вовсе не прирождённая черта, она создаётся экономическим давлением и общественным воспитанием....” Вот точно по Марксу мы и сидим здесь, общественно воспитываемся. Применительно к русскому народу его мысли выразил заразившийся “красным” иудейством русский, большевик Николай Бухарин: “Пролетариат строит фундамент будущего общества. И притом строит его как организованная сила, имеющая план и величайшую волю этот план провести, несмотря на какие-то бы ни было препятствия... Отсюда совершенно неизбежна принудительная дисциплина... Одной из главных принудительных форм нового типа, действующего в сфере самого рабочего класса, является уничтожение так называемой “свободы труда”. Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как это ни парадоксально звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи...” Ну, разве это не о нас? Если Маркс был чистым теоретиком, своего рода провокатором, то последователи его — “красные иудеи” и русские атеисты, ставшие “красными иудеями”, — потопили Россию в крови, определив её полигоном воплощения коммунистической идеи всепланетного счастья.
— Да, в юности какое-то время Маркс считал себя христианином, — заметил “агент швейцарской разведки”. — Я не знаю, когда и под чьим влиянием в нём произошёл духовный переворот, но поздний Маркс называет христианство самой безнравственной из всех религий. Карл Маркс стал не просто атеистом. Атеисты не верят в загробную жизнь, а судя по его письмам, по воспоминаниям близких, он верил в неё. Возможно, он попал в сети тайной секты сатанистов. Ведь ещё в своих ранних, дохристианских произведениях он признавался, что заключил договор с Сатаной. И объявлял своей целью увлечь человечество в бездну — и со смехом последовать за ним туда.
— Но, может, это всего лишь поэтический образ? — предположил Илья.
“Агент швейцарской разведки” пожал плечами:
— Не знаю... Перед тем, как с Марксом произошёл этот нравственный переворот от христианства, минуя чистый атеизм, к сатанизму, он познакомился с неким Моисеем Гессом, который, несомненно, сыграл большую роль в его жизни. Это он привил Марксу так называемые социалистические идеалы.
— Простите, Моисей Гесс? Насколько достоверно существование этого человека? — снова свесившись с нар, спросил зэк, так и не снявший на ночь шапку-ушанку.
— В Израиле есть могила: “Моисей Гесс — основатель германской социал-демократической партии”. Однажды на неё наткнулся один мой знакомый, разыскивая могилы своих родственников...
— Не является ли он предком или родственником Рудольфа Гесса, ближайшего соратника Гитлера?
— Этого я не знаю, я как-то не задумывался над этим... Не исключено...
— Но есть какие-нибудь серьёзные доказательства, что Маркс был сатанистом?
— Прямых нет, но у всех сатанистов — беспорядочная личная жизнь. Маркс был виновником самоубийств двух дочерей и зятя, двое детей умерли от недоедания, в то время как он сам тратил на себя огромные деньги, которые давал ему Фридрих Энгельс.
— Фридрих Энгельс тоже был иудеем?
— Нет, чистым немцем. Но с ним произошло то же самое, что с Марксом. Энгельс, который в молодости писал восторженные христианские стихи и который так страстно предупреждал против опасности сатанизма, человек, который молился со слезами, чтобы самому уберечься от этой опасности, вдруг становится ближайшим сотрудником Маркса, выполняющим все его прихоти... Тайна отношений между коммунизмом и сатанизмом, мне кажется, никем не исследована, как и принадлежность Маркса к секте сатанистов, но боюсь, что, если копнуть поглубже, можно найти подтверждение не только этому. Я приведу вам один жутковатый пример. Уже упомянутый здесь марксист-большевик Николай Бухарин в четырнадцатилетнем возрасте, познакомившись с антихристианской книгой “Откровения в Библии”, стал мечтать стать Антихристом. Узнав из Священного Писания, что Антихрист должен родиться от апокалипсической блудницы, он настаивал, чтобы его мать призналась, что она была проституткой...
У философа, так и не снявшего на ночь шапку-ушанку, готов был новый вопрос:
— Как вы можете мне объяснить неясную для меня цитату из Фридриха Энгельса: “Кровавой местью отплатит славянским варварам всеобщая тайна, которая вспыхнет, рассеет этот славянский зондербунд и сотрёт с лица Земли даже имя этих упрямых маленьких наций”. Что это такое — всеобщая тайна?
— О ней можно только догадываться, — пожал плечами “агент швейцарской разведки”. — Наверное, то, что именно славянство, и прежде всего Россия с её Православием, были уже тогда единственным препятствием к завоеванию всего мира. Самое страшное, что эта древняя, боюсь, извечная идея, словно хамелеон, в зависимости от условий и обстоятельств постоянно меняет не только кожу, она может принимать форму с виду совершенно противоположных и даже враждебных друг другу философских учений и политических движений. И трудно порой, почти невозможно на первоначальных порах её распознать, а когда, наконец, распознают, бывает уже поздно. Она к тому времени, подобно раку, уже сделала своё страшное дело и перебралась на другое тело. Словно как бы изначально собрались некие силы на Земле или на Небе даже и решили: никогда не называть вслух главную тайну против Бога своим именем, как не называть своим именем “бога”, которому ты служишь. Чтобы люди не догадывались, какой цели их в очередной раз заманивают служить, в одном случае это будет называться какой-нибудь масонской “Сверкающей ложей”, призывающей к всеобщему братству, в другом — Великой французской революцией, в третьем — Великой Октябрьской социалистической революцией... И трудно предугадать, где, в каком новом неожиданном месте, боюсь, что снова в России, после краха большевистского режима снова свершится нечто подобное, страшное, что тоже назовут какой-то Великой революцией или, совершив чёрное дело, скромно промолчат. И совсем не обязательно участие в этих деяниях самих “красных иудеев”, достаточно внести вирус брожения в какой-нибудь народ, может, даже во вроде бы неприступный ислам, извратить его и спровоцировать его на всемирное разрушение. На разных континентах, в разных странах, в разные века эта древняя идея носит разное название, но приверженцы этой идеи, этой Главной Ядовитой Мысли, без слов понимают друг друга, словно существует тайный пароль, по которому безошибочно узнают своего. Да, тайный пароль...
— А вот вы лично в чём для себя видите решение еврейского вопроса? — упорствовал философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку.
— Я много думал об этом, но к какому-то определённому выводу не пришёл. Я могу сказать только о себе: оставайся евреем, если чувствуешь себя евреем, но живи среди другого народа так, как, например, русский среди французов, немец среди русских, если не можешь, как русский среди русских, и не навязывай им своих законов. Что касается меня, я чувствую себя евреем, но Россия — моя родина, и я её гражданин, и в этом я не вижу противоречия. Для кого-то выходом станет ассимиляция. Наверное, счастлив тот, кто примет её всем сердцем. Я надеюсь, что её всем сердцем примут мои оставшиеся во Франции внуки. Может, со временем они вернутся в Россию, по крайней мере, я старался привить им любовь к ней. И к концу XIX века ассимиляция получила в России большое распространение, особенно после отмены черты оседлости. Сейчас ассимиляции мешает вновь вспыхнувшая не на пустом месте волна антисемитизма. Но мы, евреи, должны понять, что виноваты в этом не русские, а “красные евреи”, отказавшиеся от Бога и вместе с отказавшимися от Бога русскими устроившие в России революцию. Опять на ум приходит пример Хазарского каганата: пробрались к власти, и где он теперь, этот Хазарский каганат? Каганата как государственного образования нет, а потомки бежавших из него евреев и иудействующих хазар захватили всю Европу и даже Америку. И невольно приходит мысль: может, талмудические вожди специально спровоцировали разгром каганата, чтобы организовать новое рассеяние по миру? А мы, побитые, действительно гонимые, пошли дальше по свету, чтобы внедриться в другую народную кровь и начать разрушать её. А что вы сделали с Россией, свергнув царя? Устроили очередной Хазарский каганат. Лет двадцать назад за это моё утверждение расстреляли бы. Что, нам плохо жилось при Николае Втором? Захватили печать, банки, промышленность, даже во главе Церкви поставили еврея Саблера. Этого было нам мало, вам подавай всю власть. Ненавистного нам Николая Второго нет, мало того, что мы его убили, мы ритуально убили всю его семью.
— России больше нет, и ты сидишь с нами на одних нарах, — усмехнулся философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку. — Но в будущем, как уже говорили, пригодишься как жертвенный ягненок, хочешь ты этого или не хочешь. Впрочем, в лагере, куда после этого “вокзала” попадёшь, скорее всего, неплохо пристроишься в разного рода “придурки”: в санчасть, в каптёрку, в столовую, в баню, а то и в бухгалтерию — вольнонаёмных не хватает... Да, таких в лагере, кто презрительно, кто завистливо “придурками” зовут, привыкай к лагерному языку. Свои, которые уже раньше тебя в лагере оказались, помогут. Как рассказывают, раньше вас в лагерях почти не было. Только в 1937-м вы стали появляться здесь, на нарах, потом пачками, когда Великий Кормчий — невольно его зауважаешь — на время, кажется, вывернулся из-под вас. Но боюсь, что только на время, потом вы всё равно доберётесь до него, по полной сведёте с ним счёты, а заодно и с русским народом. Простите, что перебил! Упорно лезете наверх и везде за собой тащите своего. Уже не обязательно талантливого. Известный профессор античной истории Соломон Лурье в 1920 году, столкнувшись со вспышкой так называемого антисемитизма, писал, что он нисколько не удивился, наоборот, “убедился, что ход событий блестяще подтвердил верность сделанных прежде выводов, что причина антисемитизма лежит в самих евреях, что с преобладанием евреев в новой коммунистической власти антисемитизм вспыхнул с новой силой и достиг такого расцвета, какого и нельзя было представить себе при старом режиме”.
— С Соломоном Лурье нельзя не согласиться, — вздохнул “агент швейцарской разведки”.
— Ещё до революции я был немного знаком с одним широко образованным евреем, Иосифом Менассиевичем Бикерманом, кстати, знатоком русской литературы и автором ряда исследований о жизни евреев в России, — снова вступил в разговор Илья. — Вам знакомо это имя? — спросил он “агента швейцарской разведки”.
— Конечно! Мы в одно время уходили с ним в изгнание в Гражданскую войну вместе с частью русского народа. И не однажды встречались уже за границей. По сути, я являюсь его единомышленником, разделяю его взгляды, в том числе на еврейский вопрос. Кстати сказать, вся семья Бикерманов необыкновенно талантлива: его сын, Илья Иосифович, родившийся в Кишинёве, — вынужденно стал американским, немецким и французским историком-антиковедом, профессором Колумбийского университета. Другой, его брат, родившийся в Одессе, Яков Иосифович, впоследствии стал выдающимся немецким и американский химиком. Загляните в любую научную энциклопедию, и вы встретите там все три имени. Поднялись из крайней еврейской нищеты. Как вы уже, наверное, поняли, в поисках лучшей доли семья переезжала с места на место, минуя большие города из-за черты оседлости. До Кишинёва и Одессы жила в сельце Окны Херсонской губернии. Не имея возможности поступить в церковно-приходскую школу, — а других школ не было, — Иосиф упорно занимался самообразованием. А в результате в 1897 году после отмены черты оседлости поступил на историко-филологический факультет Новороссийского университета. Но вскоре за участие в студенческих волнениях, в которых, к сожалению, заводилами чаще всего, а точнее сказать, как правило, была еврейская молодёжь, был исключён из университета, но через два года смог восстановиться. После окончания университета и неожиданно для еврейского окружения стал выступать в журнале “Русское богатство” с резкими статьями против зарождавшегося сионистского движения, ратовал за приобщение евреев к русской культуре. Стал постоянным сотрудником патриотического журнала “Сын Отечества” и газеты “Наша жизнь”. Будучи евреем, не принял ни Февральского, ни тем более Октябрьского переворота, хотя организаторами того и другого были преимущественно евреи или еврействующие. После Октябрьского переворота, не ожидая ни для России, ни для себя ничего хорошего, эмигрировал в Берлин, впоследствии — в Париж. Примкнул к правоконсервативной промонархической части вынужденной русской эмиграции, выступал с резкой критикой большевистской власти. В 1923 году вместе с Даниилом Пасмаником и другими выпустил сборник статей “Россия и евреи”, в котором высказывал опасения относительно грядущего всплеска антисемитизма в России как следствия непривычного для населения России выдвижения евреев на ответственные и общественно заметные должности, а также их отождествления с большевиками. В 1928 году под эгидой “Патриотического союза русских евреев за рубежом” издал под своей редакцией на английском языке сборник статей “Десять лет большевистской гегемонии”, авторами в котором вместе с еврейскими публицистами выступили русские публицисты Пётр Струве и Сергей Мельгунов. В 1939 году в Париже уже посмертно его сыном, Яковом Иосифовичем, была опубликована его книга “К самопознанию еврея: Чем мы были, чем мы стали, чем мы должны быть”.
Так вот, в книге “Россия и русское еврейство” он с горечью писал: “Тяжко страдает Россия, болеет великими болями и русское еврейство. Полны уродства и взаимоотношения между ними... Русский человек твердит: “Жиды погубили Россию”. В этих трёх словах и мучительный стон, и надрывный вопль, и скрежет зубовный. И стон этот отдаётся эхом по всему земному миру. Не только в Баварии или Венгрии, изведавших сладость коммунистического строя. Не только в государствах, частью или полностью образовавшихся из обломков великой прежде России... Но также в странах, смутой пощажённых, а от России отделённых целыми материками и океанами. Несколько времени тому назад я прочитал в немецких газетах, что в Германию приезжали японские учёные знакомиться с антисемитской литературой: и на далёких островах, где евреев почти нет вовсе, заинтересовались нами. Нельзя не видеть, что волны юдофобии заливают теперь страны. Именно юдофобия — страх перед евреем как перед разрушителем. Вещественным же доказательством, пугающим и ожесточающим, служит плачевная участь России. Еврей на всё это отвечает привычным жестом и привычными словами: “Известное дело — мы во всём виноваты; где бы ни стряслась беда, будут искать и найдут еврея”. Девять десятых из того, что пишется в еврейских современных изданиях по поводу евреев и России, составляет, как ни прискорбно, только пересказ этой стереотипной фразы... Итак, 27 февраля или 25 октября оборвана была историческая нить, ткавшаяся целое тысячелетие. Большевистская или добольшевистская революция ниспровергла державу русскую. Кто в еврее видит главного виновника русской беды, для того большевики — губители России; через большевиков добираются до еврея, слишком бросающееся в глаза участие евреев в большевистском бесновании приковывает к нам взор русского человека и взоры всего мира...”
“Агент швейцарской разведки” остановился:
— Продолжить цитировать Иосифа Менассиевича Бикермана?
— Даже обязательно, — попросил Илья. — Меня очень интересует его книга “К самопознанию еврея...”, которую вы упомянули. Я знаю, что все еврейские издательства Германии, где он тогда жил в эмиграции, отказывались её печатать и что она позже уже была издана в Париже. Но прежде всё-таки статья “Россия и еврейство”.
— “Нечего и оговаривать, — писал в ней Иосиф Менассиевич, — что не все евреи — большевики и не все большевики — евреи, но не приходится теперь также долго доказывать непомерное и непомерно рьяное участие евреев в истязании полуживой России большевиками. Обстоятельно, наоборот, нужно выяснить, как это участие евреев в губительном деле должно отразиться в сознании русского народа. Русский человек никогда прежде не видел еврея у власти; он не видел его ни губернатором, ни городовым, ни даже почтовым чиновником. Бывали и тогда, конечно, и лучшие, и худшие времена, но русские люди жили, работали и распоряжались плодами своих трудов, русский народ рос и богател, имя русское было велико и грозно. Теперь еврей — во всех углах и на всех ступенях власти. Русский человек видит его и во главе первопрестольной Москвы, и во главе Невской столицы, и во главе Красной армии, совершеннейшего механизма самоистребления. Он видит, что проспект Святого Владимира носит теперь славное имя Нахимсона, исторический Литейный проспект переименован в проспект Володарского, а Павловск — в Слуцк. Русский человек видит теперь еврея и судьёй, и палачом; он встречает на каждом шагу евреев не коммунистов, а таких же обездоленных, как он сам, но всё же распоряжающихся, делающих дело советской власти — она ведь всюду, от неё и уйти некуда. А власть эта такова, что, поднимись она из последних глубин ада, она не могла бы быть ни более злобной, ни более бесстыдной. Неудивительно, что русский человек, сравнивая прошлое с настоящим, утверждается в мысли, что нынешняя власть еврейская и что потому именно она такая осатанелая. Что она для евреев и существует...”
Эту жестокую мысль он, еврей, продолжает и в книге “К самопознанию еврея”. Он пишет в ней о революции и Гражданской войне: “...евреи были не только объектом воздействия во время этой тяжкой смуты. Они также действовали, даже чрезмерно действовали. Еврей вооружал и беспримерной жестокостью удерживал вместе красные полки, огнём и мечом защищавшие “завоевания революции”; по приказу этого же еврея тысячи русских людей, старики, женщины, бросались в тюрьмы, чтобы залогом их жизни заставить русских офицеров стрелять в своих братьев и отдавать честь и жизнь свою за злейших своих врагов. Одним росчерком пера другой еврей истребил целый род, предав казни всех находившихся на месте, в Петрограде, представителей дома Романовых, отнюдь не различая даже причастных к политике и к ней непричастных. Пробираясь тайком с опасностью для жизни по железной дороге на юг, к Белой армии, русский офицер мог видеть, как на станциях северо-западных губерний по команде евреев-большевиков вытаскивались из вагонов чаще всего русские люди, а евреи оставлялись, потому что сумели приспособиться к диким правилам большевиков о передвижении; русский офицер не мог этого не видеть, потому что это бросалось в глаза и евреям, которые мне об этом с горечью и с ужасом рассказывали...”
— Но, несмотря на его и его единомышленников предостережение, это желание — создать собственное еврейское государство — самым мистическим образом осуществилось, — как бы продолжил его мысль философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку, — но только не в результате добровольного исхода евреев из Европы — не хотели они в большинстве своём покидать Европу, — а в результате организованного Гитлером уничтожения евреев во время Второй мировой войны.
“Агент швейцарской разведки” при этих словах печально усмехнулся.
Он заговорил торопливо, сбивчиво:
— Тогда из-за своих убеждений, из приверженности к старой, коренной России, как ни неприветлива она к нам была, уехали не только мы с Иосифом Менассиевичем Бикерманом. Для большинства евреев, ушедших на чужбину, это стало трагедией, потому что мы вынуждены были порвать с Родиной. А остаться с “красными евреями” мы не хотели.
На глазах “агента швейцарской разведки” выступили слёзы, и чтобы не увидели их, он отвернулся
Все, участвовавшие в разговоре, долго молчали.
— Спасибо! — сказал Илья. Он подошёл к “агенту швейцарской разведки” и крепко пожал ему руку.
— Спасибо! — прервал молчание бывший главный бухгалтер строительного треста, расхититель социалистической собственности. — Спасибо! — ещё раз повторил он. — Мой отец дважды уезжал из России и дважды возвращался. Кстати, на владивостокской пересылке в тридцатые годы погиб прекрасный русский поэт, еврей Осип Мандельштам: “беспредельщики” утопили его в унитазе.
— Спасибо! — спустился со своих средних нар философ, так и не снявший на ночь шапку-ушанку, чтобы тоже пожать руку “агенту швейцарской разведки”. — Теперь мне, русскому, ваша точка зрения как русского еврея ясна, будем её считать подведением итогов нашего диспута. А что касается Иисуса Христа...
— Иисус был и есть! — срывающимся голосом взрыдал снова старик или человек, которого раньше времени сделали стариком. Он, оказывается, проснулся, а может, вообще не спал. — И грядет Его Новое Пришествие! А может, Он уже ходит по Земле. Потому что страдает Он за всех нас! Один за всех! А мы вместо благодарности оскверняем Его имя. И потому будет Страшный суд! Будет!.. Уже недалеко... Может, Он уже пришёл во второй раз, может, Он уже здесь, среди нас, в этом бараке-“вокзале”, делит с нами страдание, как когда-то ради спасения нас взошёл на Крест. Слушает сейчас нас и думает с сердечной болью, надо ли Ему нам, предавшим Его, открываться?.. А Его новые апостолы давно среди нас. Говорят, в одном из лагерей на Колыме страдает за нас отец Павел Флоренский, может, Бог даст увидеть его. Где-то тут рядом терпит муку епископ Мануил (Лемешевский), душеприказчик великой заступницы России Табынской иконы Божией Матери, — ушла она, не потерпев надругания, с частью русского народа в гражданскую войну в Китай. Где-то около озера-моря Байкала, в ссылке, Его Преосвященство Епископ Лука Ясенецкий — никакие издевательства не могли его сломить, а в лагерь его бросить или расстрелять из-за его всемирной славы уже не решились, только в ссылку. Врачует в какой-то таёжной деревне. Со всей округи лагерные начальники едут к нему лечиться. Может, для того его и сослали в Сибирь...
— Эй вы, контра, “враги народа”, может, заткнётесь, в Христа-Бога Мать?! — подал голос кто-то, скорее всего, из уголовников. — Откуда вас здесь столько собралось? А то сейчас встану, устрою вам Голгофу! Не то утром оперу или Фунту доложу, что замышляете тут контрреволюционный заговор во главе с Иисусом Христом, который прячется среди вас в этом бараке под чужим именем. Что ты, старик, и есть Иисус Христос, мутишь воду. Вот уж вам будет Второе Пришествие. Несчастная Россия: верующие избрали Богом еврея Иисуса Христа, атеисты — еврея Карла Маркса.
— Давайте, мужики, спать! — примирительно сказал кто-то из молчавших до сих пор не философов, а простых русских мужиков, которые пуще всего в жизни любили работать и на себя, и на страну и которых ни за что ни про что оторвали от этой работы. — Иисус Христос — там, а мы — здесь... Не нам судить... Действительно, беду только на себя, на всех нас накличете. Да и дайте поспать, завтра не в санаторий...
В бараке затихло. Только слышно было, как потрескивали в печи, сопели, выдавливая из себя воду, сырые дрова и тихо плакал в темноте старик или, скорее, человек, которого раньше времени сделали стариком, потому что стариков из-за их физической немощи и, как следствие этого, их нерентабельности на Колыму не отправляли.
На душе у Ивана было тяжело. Было приготовился жить, как трава, ни о чём не думая, но вот снова неожиданно встретил Илью, и наступило расслабление души, что здесь, в лагере, равносильно смерти. Вот уплывёт завтра Илья морским “восточным экспрессом”, или он раньше Ильи, и дальше — словно пропасть. Это только в сказках встречаются счастливо в третий раз в жизни или даже возвращаются с того света.
Было слышно, как тихо плакал в темноте человек, которого раньше времени сделали стариком, что-то шептал сквозь слёзы, наверное, молитвы.
Иван не знал, как его успокоить. Илья опередил его, спустился с нар и положил ему руку на плечо.
— Чего тебе? — испуганно вздрогнул тот.
— Не плачь! Не терзай себя зря. Веруешь — и хорошо! В этом твоя сила. И в этом твоя беда, потому что трудно тебе, потому что думаешь о спасении не только себя, но и других, не познавших Бога или специально уведённых от Него. Ведь большинство на этих нарах из беспризорников, они дети сатанинской большевистской революции, оторванные не только от веры, но и от родителей. Прости их, если можешь! Не рви своё сердце, они не виноваты, что у них пусто на душе. И потому им хочется досадить другому. Оскорбить его Святыню. Потому что их душой властвует бес. Они — воспитанники подвалов и подворотен. Прости их и — веруй! Они видели твои слёзы, и, может, хоть один из них задумается. Только не рви зря душу, иначе сгоришь.
— Ты знаешь, что я тебе скажу, — зашептал человек, которого раньше времени сделали стариком. — Никому не говорил, а тебе скажу. Потому как силу духовную в тебе вижу. Тот человек, о котором вы тайно говорили, перед которым другой упал на колени, — прости, я урывками подслушивал ваш разговор, но не для того, чтобы настучать, — в котором многие признавали отца Павла Флоренского, на самом деле не отец Павел Флоренский.
— Я знаю, — сказал Илья.
— Знаешь, да не всё, — зашептал человек, которого раньше времени сделали стариком, наклонившись к его уху. — Это, может, сам Иисус Христос... Нет, я не сумасшедший! Он уже давно ходит по Земле. Может, Он взял на себя обличье того, которого люди признают за отца Павла, чтобы Его не узнавали, но в то же время, чтобы знали, что этот человек от Него. Но это не так. Он и обличья своего не менял. Один заключённый мне тайно сказывал, что в человеке, которого признавали за отца Павла, он признал самого Господа нашего Иисуса Христа. Да-да! Он говорил, что отец Павел обличья был совсем другого, то ли армянского, то ли грузинского. Но дело даже не в том. Как сказывал мне тот человек, у них в храме была старинная икона, писанная с плащаницы, в которую Господа нашего Иисуса Христа обернули после страшной иудейской казни, его обличье на ней отпечаталось. Так вот, он, как увидел Его, сразу узнал, потому как обличьем Он был точь-в-точь, как на плащанице... Он уже давно среди нас, ходит, смотрит, слушает. Может быть, Он даже с нами в этом “вокзале”. Он спокойно, беспрепятственно мог бы уйти сквозь эти затворы, но Он не делает этого, чтобы до какой-то поры быть вместе с нами. Чтобы окончательный вывод сделать, как поступить Ему с нами, грешными... Я не знал, кому доверить эту тайну, боюсь, засмеют, посчитают за сумасшедшего, сам, чувствую, долго не проживу. А в тебя я сразу поверил. Неси эту тайну, верным во Христе говори. И другим, может, тоже уверуют... Дай тебе Бог опоры! Мне уже немного... Зачем меня тащат туда, в ледяную страну, дали бы тут помереть. Можно мне держаться около тебя? Может, когда помру, закроешь мне глаза, перекрестишь?
— Боюсь, что уже завтра мы расстанемся. Скорее всего, разными пароходами-кораблями поплывём. Слышал, формируют первый этап из рабочих первой категории. Скорее всего, я попаду в него. Давай спать, отец, — положил Илья старику или человеку, которого раньше времени сделали стариком, руку на плечо, — как в сказке говорится: утро вечера мудренее...
Он вернулся к своим нарам.
— Идём, на прощание покурим, — снова предложил он Ивану. — Утром не до этого будет.
Они вышли в предбанник, к параше.
— Знаешь, Илья, у меня не выходит из головы Вадим Туманов, его попытки побегов — так человек хочет свободы, — сказал Иван. — Удавалось ли кому бежать бесследно?
— Бежали-то и бегут многие, но почти всех рано или поздно ловят. Чаще до возвращения в лагерь дело не доходит, пристреливают по пути. Если крупный побег, бросают даже армейские части. Мало кому удавалось затеряться. Уголовники-беспредельщики порой соблазняют с собой в побег кого-нибудь из молодых дураков на самый чёрный день в качестве продовольствия. Потом, когда кончаются тайно насушенные в побег сухари, съедают. Да ты и сам не хуже меня знаешь по прошлой ходке. Да если с Колымы и удавалось кому уйти, без паспорта много не набегаешь. Машина сыска работает безукоризненно. Только если кому удавалось добыть добротный поддельный паспорт. Да разве кому удавалось бежать за границу.
— Что, были и такие?
— Были, но лишь единицы. В начале войны я познакомился на Колыме с немцем, нет, не из военнопленных, тогда ещё не было их, тогда больше наших брали в плен, миллионами, и позже не было на Колыме лагерей немецких военнопленных, не выдержали бы немцы колымского климата. Был он учёным-философом. В круглых очках, как школьный сельский учитель, близорук. Звали его Вальтер Шубарт. В начале Первой мировой войны из патриотических побуждений попытался добровольцем записаться на фронт, не взяли из-за плохого зрения, взяли только в 1917-м на Восточный фронт, воевал доблестно против нас, имел награды, стал офицером. После войны учился в университетах Йены, Гейдельберга, Мюнхена, получил степень доктора юридических наук, работал адвокатом. Уязвлённый засильем евреев в Германии после Первой мировой войны, занялся публицистикой, написал статью “Идол разрушения мира”, посвящённую вечному еврейскому вопросу. Немец как немец. Можно даже сказать, что классический немец. Но женился на русской, вынужденной в Гражданскую войну бежать от большевиков: по семейному преданию, её бабка была внебрачной дочерью князя Долгорукого, и эта женитьба перевернула его жизнь. Он увидел в своей русской жене образ России. В результате в тридцатые годы он написал книгу “Европа и душа Востока”, в которой он, немец, никогда не бывавший в России, но проникшийся к ней великой любовью, предсказал великое будущее России и духовную гибель Европы, если Россия не спасёт её своей мессианской доброй душой. Предсказал в самое страшное время для России, в самую пору геноцида русского народа. Книгу, которую он посвятил своей жене и товарищу, Вере Марковне, он смог издать только в Швейцарии, потому что в Германии к тому времени к власти уже пришёл Гитлер. Но большевистская Россия отблагодарила его за любовь к России концлагерем: сначала на Колыме, а потом лагерем немецких военнопленных, кажется, в Казахстане; не знаю, выжил ли?
Вальтер Шубарт увидел в своей русской жене не только образ России, но и образ будущего мироустройства планеты. Он по ночам пересказывал мне кусками содержание своей книги, а я старался запоминать. Вот, например: “Женщина — хранительница не только плода, но и красоты. В ней с древнейших времён дан прообраз Мадонны, Матери Спасителя. Культуры с женственными чертами являются творческими, художественными, одарёнными пониманием красоты. Когда инстинктивно азиатская склонность к женской сущности встречается с осознанно христианским уважением к ней, можно ждать удивительных результатов. Итогом такого совпадения, которое не повторялось нигде и никогда на Земле, стала русская женщина. Это одна из немногих счастливых случайностей на нашей планете...” Я могу только добавить к сказанному им: случайность ли?
И дальше: “Многие из тех, кто бывал в России, выносят оттуда впечатление, что русская женщина обладает более высокой ценностью, чем русский мужчина... Разные народы дали разные образцы человеческих идеалов. У китайцев это мудрец, у индусов — аскет, у римлян — властитель, у англичан и испанцев — аристократ, у пруссаков — солдат, а Россия предстаёт идеалом своей женщины. Никакая другая женщина, по сравнению с русской, не может быть одновременно возлюбленной, матерью и спутницей жизни. Ни одна другая не сочетает столь искреннего стремления к образованию с заботой о практических делах, и ни одна так не открыта навстречу красоте искусства и религиозной истине”.
И вот, может, главное: “Русская женщина — смертельный враг большевизма, и она его победит. В этом мировое предназначение русской женщины. У нас есть серьёзные основания для надежды, что русский народ спасёт именно русская женщина. В этом мировое предназначение русской женщины. Это развитие идёт уже полным ходом. Ведь это именно женщины первыми и наиболее горячо отдаются пробуждающейся религии и затем пытаются передать новую веру мужчинам в своём окружении. Множатся случаи, когда коммунистические браки, зарегистрированные в загсах много лет назад, тайно получают церковное освящение. И почти всегда это бывает по настоянию женщины. У нас есть серьёзные основания для надежды, что русский народ спасёт именно русская женщина”.
В Германии книга Вальтера Шубарта была запрещена, там уже готовились к войне с Россией, он вынужден был уехать в Латвию к родственникам жены. Когда в 1940 году в Латвию под видом освобождения вошли советские войска, он попытался выехать из Латвии. Но, чтобы удержать его, — он сразу же попал в поле зрения НКВД, который не собирался выпускать птичку из клетки, — ему для видимости предложили работу в одном из престижных московских институтов. А когда он отказался, конфисковали все его рукописи, а потом арестовали его сына Максимилиана. Освободить сына удалось только при ходатайстве тогдашнего немецкого посла в Советском Союзе графа Шуленбурга: тогда обе страны играли в великую дружбу. В конце концов выпустили на Запад только детей. И в июне 1941-го, за два дня до вхождения в Ригу немецких войск, его вместе с женой арестовали агенты Лубянки — даже при отступлении большевики отлавливали своих врагов, не давали им уйти на Запад. Хотя врагом России он не был, наоборот, восторженно писал о ней, правда, не о большевистской. Хорошо, что не расстреляли при стремительном отступлении, чтобы не был обузой; они обычно при отступлении расстреливали в тюрьмах всех заключенных, независимо от тяжести преступления. Так он оказался на Колыме. Но пробыл на Колыме недолго, его вскоре этапировали, как потом говорил один из надзирателей, куда-то в Казахстан, в лагерь военнопленных, хотя военнопленным он не был.
Так вот, Шубарт мне рассказывал, что с Беломорканала из Свирского лагеря в 1934 году сумел бежать служивший ранее в Белой армии писатель Иван Солоневич вместе с сыном и братом. Болотами они пробрались в Финляндию, где в фильтрационном лагере он написал книгу “Россия в концлагере”, в которой рассказал, в отличие о Ромена Роллана и других прикормленных Великим Кормчим западных писателей, об истинном положении дел в СССР; книга разошлась на Западе огромным тиражом. Жена перед его побегом оформила фиктивный брак с работавшим в России немецким инженером и таким образом тоже смогла перебраться через границу. Потом Солоневич переехал в Болгарию, куда после Гражданской войны ушли многие части Белой армии, и стал издавать газету “Голос России” народно-монархического направления, для бывших солдат Русской армии и беженцев. Он мечтал воспитать в изгнании слой русской молодёжи, которая, вернувшись в Россию после свержения большевиков, — а он в это твёрдо верил, — встанет во главе новой России, продолжательницы прежней, исторической России. Понимаешь, Иван, есть люди, которые не только думают, но и в самых невероятных условиях продолжают бороться за будущее России.
Но большевистские ищейки — они шныряли тогда по всему миру, отлавливая своих врагов, — добрались до него и в Болгарии. В редакции “Голоса России” прогремел взрыв. Погибли жена Ивана Лукьяновича Солоневича и его секретарь. От большевистских спецслужб Солоневичу пришлось прятаться в гитлеровской Германии, где он до поры до времени чувствовал себя в относительной безопасности, где он и познакомился с Шубартом, который, наоборот, вскоре был вынужден бежать из Германии из-за любви к России в Латвию, где, как я уже говорил, был захвачен большевистской охранкой.
Как говорил Шубарт, — а он сносно говорил по-русски, — в Германии Солоневич пытался объяснить немецким военным, которые уже тогда вели разговоры о возможной войне с Россией, что “о России нельзя составлять представление по русской художественной литературе. Что в случае войны, несмотря на большевистский режим, в бой пойдут не литературные “обломовы” и “маниловы”, а всё те же русские мужики, победившие Карла XII и Наполеона, и что не стоит обманываться вывеской СССР — в этом квазигосударстве живёт всё тот же русский народ и русский дух”. Это не могло нравиться властям Германии, и если из Болгарии он вынужден был бежать от большевистских ищеек, то в Германии он скоро попадает в поле зрения гестапо, его несколько раз арестовывают и в конце концов ссылают из Берлина подальше в провинцию, но всё-таки не выдают большевикам.
— А что с Солоневичем было дальше?
— Шубарт к этому времени уже перебрался в Латвию, и дальнейшая судьба Солоневича ему была неизвестна. Но я думаю, что Иван Лукьянович Солоневич не успокоился. Скорее всего, зная, что его ждёт после того, как советские войска войдут в Германию, он постарался попасть в зону американской или английской оккупации, а потом перебраться куда-нибудь в Латинскую Америку или даже в Австралию. Он не обольщался, как некоторые, как ты, кто после окончания войны ждали своей участи в Европе, — большинство из них попало в руки СМЕРШа и НКВД. И там, в Латинской Америке или ещё где, если жив, я уверен, он не успокоился, а силой своего литературного таланта борется за будущее России. Возможно, работает над программой будущего устроения России.
Илья на какое-то время замолчал.
— Хорошо, что я вспомнил о Шубарте. Я обязательно должен был тебе рассказать о нём. Потом бы мучился, что не рассказал. Может, и в этом смысл нашей сегодняшней случайной и неслучайной встречи. Ты должен знать о нём. Вальтер Шубарт даёт возможность посмотреть нам, русским, на себя со стороны. Мы привыкли себя самоуничижать. Нас столько лет приучали к этому. А это немец, в Первую мировую войну воевавший против России, в то время когда Германия уже готовилась к новой войне с Россией, написал о России восторженную книгу и предсказывал ей великое будущее! Ему не простили этой книги ни в Германии, ни в СССР. Потому что он писал о духовном закате Европы, в том числе Германии, и о старой России, какой она была до большевиков, и о будущей России, которая после них непременно будет и которая, по его мнению, спасёт весь остальной мир.
Так вот, предвидя свой вероятный конец, Шубарт — он понимал, что тогда в Латвии его схватили не для того, чтобы потом выпустить, над ним даже суда не было и даже срока никакого не назначили, — по ночам цитировал мне кусками свою книгу, а я потом про себя повторял, стараясь запомнить. Ему хотелось, чтобы, кроме меня, в России как можно больше людей узнали о его книге. О его предвидении будущего России. Пусть в пересказе, как в древности пересказывали былины.
Как хорошо, что я вспомнил о Шубарте! Тебе это надо знать. Это великий провидец, зримо увидевший загнивание Запада, порождением которого, как ни парадоксальным это кому-то кажется, является советский большевизм. Вальтер Шубарт зримо увидел через свою русскую жену душу России, которая со временем, сбросив с себя большевизм, станет центром евроазиатского мира и спасёт Европу и весь мир от окончательного духовного падения. Но Запад, вместо благодарности, будет всячески этому сопротивляться и будет стараться уничтожить Россию, уничтожая тем самым, прежде всего, себя.
Книга Вальтера Шубарта “Европа и душа Востока” в своём роде уникальна. На Западе, насколько я знаю, нет другого труда о России, сравнимого с ней по искренней симпатии к русскому народу. Он предсказывает предстоящую духовную катастрофу западной цивилизации, но надеется на спасение Европы и всего мира русской душой. Выдающийся русский философ Иван Александрович Ильин, — кстати, полунемец, высланный большевиками за границу, как они определили в приговоре, “на вечное изгнание”, потом, они, наверное, жалели, что его не расстреляли, — так писал о книге Шубарта в 1940 году: “Мы, русские, читаем эту книгу не без волнения: во-первых, мы узнаём во многих чертах мессианского человека действительно наши русские национальные черты; во-вторых, мы впервые видим, чтобы западный европеец открыл свои глаза и верно увидел нас, не для того, чтобы презрительно или ненавистно отзываться о нашем народе, а для того, чтобы сказать о нас если и без полного понимания, то всё же с любовью к нам и с верою в нас... И когда это сказано, когда увидено? Во время третьего десятилетия нашего национально-государственного крушения. Когда, казалось бы, о национальной России перестали и говорить, и думать... Но мы по-прежнему верим в Россию и в будущее нашего народа. Но что увидел его, уверовал в него и провозгласил его человек иной земли и иной крови, — это событие волнующее и требующее от нас прямого отклика... Запад подарил человечеству самые совершенные виды техники, государственности и связи, но лишил его души. Задача России в том, чтобы вернуть душу человеку. Именно Россия обладает теми силами, которые Европа утратила или разрушила в себе. Поэтому только Россия способна вдохнуть душу в гибнущий от властолюбия, погрязший в предметной деловитости человеческий род, и это верно, несмотря на то что в настоящий момент сама она корчится в судорогах большевизма. Ужасы советского времени минуют, как минула ночь монгольского ига, и сбудется древнее пророчество: свет с Востока”.
И ещё: “Россия — единственная страна, которая способна спасти Европу... Как раз из глубины своих беспримерных страданий она будет черпать столь же глубокое познание людей и смысла жизни, чтобы возвестить о нём народам Земли. Русский обладает для этого теми душевными предпосылками, которых сегодня нет ни у кого из европейских народов... В судьбе своего собственного народа русские не увидели бы никакого смысла, если бы этим одновременно не раскрывался для них смысл судеб всего мира... Можно без преувеличения сказать, что русские имеют самую глубокую по сути и всеобъемлющую национальную идею — идею спасения человечества”.
Шубарт отвечает и на такой вопрос — почему же не на обречённом на постепенное загнивание Западе, а в православной России произошла большевистская революция: “Жертвенной душе всегда грозит опасность стать жертвой более жёсткой натуры насильника. В результате, эти особенности русских создали условия, когда занесённая из Европы эпидемическая болезнь духа сделала самую ничтожную из всех партий самой могущественной. Но это одна причина. Другая кроется в максималистском русском сознании. Оно не выпускает из виду конца истории — Апокалипсис и Царство Божие — и все соизмеряет с ним. И когда, видя несовершенство земного, русский человек увлекается ложными идеями по его “исправлению”, он относится к ним столь же максималистски. Даже атеизм в России и на Западе различный. Европейский атеист противостоит абсолютным величинам холодно и деловито, если вообще придаёт им какое-либо значение; русский же, наоборот, упорно пребывает в душевном состоянии верующего даже тогда, когда приобретает нерелигиозные убеждения. Его стремление к обожествлению столь сильно, что он расточает его на идолов, вроде Ленина и Сталина, как только отказывается от Бога. Западная культура приходит к атеизму через обмирщение святого, а восточная — через освящение мирского”.
И вот ещё, что принципиально важным считает Шубарт: “Неважно, сколько безбожников в стране; важно, сколько в ней истинных христиан. И дело не в количестве верующих, а в силе и глубине их веры. Главный вопрос о том, сколь многие готовы отдать жизнь за Христа. И на этот вопрос в империи Советов люди достаточно часто отвечают тем мученическим “да”, к которому до сих пор не чувствовал себя принуждённым ни один народ новой Европы...”
И если говорить применительно к нам: если в каждом лагерном бараке есть хоть один такой старик, который, скорее всего, совсем не старик, как в нашем “вокзале”, беззаветно верующий в Христа, не потеряна надежда. Вольно или невольно, спорящие с ним, даже самые отпетые уголовники если не прислушиваются к нему, то, по крайней мере, не трогают его, чувствуя в нём особенное, им непонятное, в корне отличное от них. Как и задумываются над тем, почему в этом аду больше выживают верующие. Как и почему священников бросали в лагеря и расстреливали в первую очередь. И Шубарт утверждает: “Великая, страдальческая жизнь одного такого представителя народа служит для всех оправданием смысла самых кровавых событий. Если с этой точки зрения посмотреть на современную историю, то мы должны признать: именно в России сегодня существует то истинное и последнее христианство, которое именно в зверствах преследований проявило свою неземную красоту”.
“Представителя западной культуры тянет от мира горнего в мир земной, — утверждает Шубарт. — Как человек изначального страха, он противится христианскому доверию к Богу. Как человек предметный, он пренебрегает заботой о спасении души. Как человек дела, он не знает истинной цены средоточию духа и в своём высокомерии отвергает учение о первородном грехе. Ему гораздо ближе подлинно еврейская расовая гордыня Ездры, учение о “священном семени”; первородному греху он противопоставляет первородное благородство, а метафизике чувства вины — метафизику высокомерия. Русская душа, наоборот, ощущает себя наиболее счастливой в состоянии самоотдачи и жертвенности. Она стремится к всеобщей целостности, к живому воплощению идеи о всечеловечности. Она переливается через край — на Запад. И это Запад раздражает. Русская душа настроена по-мессиански. Её конечная цель и блаженное упование — добиться всеединства путём полной самоотдачи. Русское чувство братства не следует путать с понятием стадности. Русский — это не человек толпы, он высоко ценит свободу человеческой личности. Идеалом личности на Западе является сверхчеловек, на Востоке — всечеловек. Сверхчеловек стремится к возвышению из жажды к власти, всечеловек стремится к расширению из чувства любви. Ужасы большевистского времени минуют под напором этого чувства, — повторяет Шубарт. — Как раз из глубины своих беспримерных страданий Россия будет черпать столь же глубокое познание людей и смысла жизни, чтобы возвестить о нём народам Земли. Русский обладает для этого теми душевными предпосылками, которых сегодня нет ни у кого из европейских народов”.
Илья перевёл дух:
— А вот послушай ещё: “Западноевропейский человек рассматривает жизнь, как рабыню, которой он наступил ногой на шею... Англичанин хочет видеть мир как фабрику, француз — как салон, немец — как казарму, русский — как Церковь. Англичанин хочет добычи, француз — славы, немец — власти, русский — жертвы. Англичанин хочет наживаться от ближнего, француз — импонировать ближнему, немец — командовать ближним, а русский ничего от него не хочет. Он не желает превращать ближнего в своё средство. Это братство русского сердца и русской идеи. И это есть Евангелие будущего”. И Шубарт, соприкоснувшись с русским духом через свою жену, через русский язык, через русскую литературу, через русскую философию, увидел зримо приближение этой эпохи. “Запад движим неверием, — пишет он, — страхом и себялюбием; русская душа движима верою, покоем и братством. Именно поэтому будущее принадлежит России... У европейца человек человеку волк, всяк за себя, всяк сам себе бог; поэтому все против всех и все против Бога... Европеец не заметил, как он прошёл через иудаизацию христианства и утратил Христа. В России иное понимание Евангелия. Я уверен, — утверждает Шубарт, — что русские были христианами до своего обращения в христианство... Русское сердце было открыто не Ветхому, а именно Новому завету. В русской душе есть данные, делающие русского человека самым верным сыном Христа. Вот откуда русская национальная идея: спасение человечества придёт из России. Это самая глубокая и самая широкая национальная идея из всех, имеющихся у других народов. Основная социальная идея русского народа такова: общество как Церковь, как духовная общность, как свободное многообразие в любовном единстве, как мистическое Тело Христа... Можно сказать, что европеец — человек дела, а русский — человек души и сердца. И Европа есть страна деловитости, а Россия есть родина души. Русский человек, может быть, и плохой делец, но братский человек. Он гостеприимнее всех народов Земли. Он чувствует глубоко, умиляется и плачет. Русские люди и называют друг друга не по титулам и званиям, а просто по имени и отчеству. Русский человек не одержим западным честолюбием и властолюбием — в глубине души он хочет угодить Богу, устоять пред Его лицом, а не пред человеками. Эта русская братскость есть выражение веры и Царства Божия. Русский человек уверен, что любящий Бога будет любить себе подобных. А любить — значит уважать”.
Иван молчал, опустив голову, как бы не смея поднять глаза на Илью.
Илья не выдержал:
— Ну, что ты молчишь?
— А что тут говорить? Прости, но всё это похоже на красивую сказку о тридесятом царстве-государстве, которого на самом деле нет и которое в принципе невозможно. Нет, это не о нас, а о каком-то другом народе, может быть, вообще на Земле не существующем. Со стороны, из-за забора мало что увидишь, остаётся придумывать. Не придумал ли Шубарт несуществующую Россию?
— Не буду с тобой спорить. Сейчас, здесь, за колючей проволокой, это, конечно, дико слышать. Когда рядом с нашим “вокзалом” женский концлагерь, в котором нравы страшнее мужского, а по посёлку бродят опустившиеся ниже плинтуса женщины, вышедшие из этого лагеря. Но не отмахивайся разом. При случае подумай, прислушайся к себе, может, во многом с Шубартом согласишься... Когда Вальтер Шубарт писал свою книгу, в России была самая страшная пора большевистского геноцида русского народа и геноцида других народов, связавших свою судьбу с ним, — им этого не простили. Как раз в то время нас с тобой, как сотни тысяч других, в первый раз бросили в концлагерь. Каждый по-своему был опасен для большевиков. И прежде всего — крепкий русский крестьянин, несмотря на то что кормил большевиков. Вырубалась любая опасная для большевиков мысль. Лишь в эмиграции не прекращалось осмысление вселенского призвания России. И немец Вальтер Шубарт в стране, которая готовится напасть на Россию, говорит о роли в просвещении Европы вынужденной русской эмиграции. Большевики не подумали о том, что, выпустив или даже выгнав из России лучшие её умы, тем самым роют себе могилу.
Илья снова помолчал, как бы давая Ивану осмыслить сказанное. Потом продолжил:
— Вот слушай, что говорит Шубарт о нас: “Русские и европейцы обладают совершенно различным чувством времени. Западный человек-монада, вечно гонимый смертельным “слишком поздно”, мчится по быстротечной орбите своего времени с хронометром в руках. С церковных башен раздаются удары часов — строгое напоминание о необратимо бегущем времени. Как символично это сочетание часов с храмом Божиим! В России это встречается крайне редко... В России люди относятся друг к другу иначе, чем на Западе. Здесь возможна настоящая, лишённая фальши любовь к ближнему. Именно это придаёт очарование русской жизни, которое радостно охватывает чужеземца, как только он ступает на русскую землю. Путешественники, не знавшие дореволюционной России, впадают в грубую ошибку, объясняя социальную задушевность русских коммунистическим государственным и общественным строем. То, что их восхищает, есть не коммунистическое, а русское в советском государстве. Это не благодаря большевизму, а вопреки ему. Большевизм именно разрушает эту русскую естественность, превращая всю жизнь в театр”.
“В Европе дело Христа потерпело провал, — утверждает Шубарт. — Этот процесс саморазрушения имел две стадии: как возврат христианства к своему ветхозаветному исходному пункту и как соскальзывание от Ветхого завета к открытому атеизму. Пока западный прометеевский человек придерживался веры, он придерживался именно духа Ветхого завета. Как восторгался еврейскими пророками Ницше, отбросивший Евангелие! Ведь в иудейской религии, в противоположность христианству, Бог — господин своих рабов, а не Отец своих детей. Верующий доверяется Ему, но ещё больше — боится Его. Ветхий завет не дышит чистым духом христианской доверительной веры, а обнаруживает явные следы языческой религии, основанной на страхе. Он превыше всего ставит принцип возмездия, а не христианскую этику любви. Бог — это власть, в лучшем случае — охранитель права, но никак не любовь. Месть Он предпочитает милосердию. Облик Бога у реформаторов носит в себе эти еврейские, нехристианские черты. Истинное христианство — это религия чистейшего изначального доверия”.
Илья снова перевёл дух:
— Что удивительно, Иван, Шубарт увидел, в отличие от многих из нас, потерявших надежду в будущее России, ростки старой-новой России в оккупированной большевиками стране, которая по американскому масонскому образцу называется СССР. “Даже те русские, — пишет он, — которые являются заклятыми врагами большевизма, как Солоневич, говорят о “сильном поколении”, подрастающем в Стране Советов. Россия доказала всему человечеству несостоятельность безбожной культуры... и, страдая за всех, начинает очищаться сама от того чужеродного, что душит её. Именно этой национальной мутации коммунизма — превращения СССР в православную Россию — боится Запад, а не интернационалистического коммунизма, разрушающего Россию. Поэтому не в страшные 1920–1930-е годы, а лишь когда коммунизм в связи со Второй мировой войной взял на вооружение русскую традицию, Запад начал “холодную войну” против него”. Шубарт имеет в виду, что Великий Кормчий, убедившись, что внутри Россия осталась православной, державной, в самый критический момент Великой Отечественной войны, спасая себя, а вместе с собой страну, вернул из лагерей нерасстрелянных священников, восстановил патриаршество, вернул погоны армии и учредил ордена великих русских полководцев и впервые назвал русский народ великим. Мы накануне великих перемен, Иван, потому должны выжить. Мы столько ждали этих перемен, что перестали в них верить. Предсказания Шубарта тебе, конечно, кажутся, невероятными, даже фантастическими, но ты должен знать о них. Чрезвычайно важно, что они принадлежат иностранцу, немцу, и не просто немцу, а который в Первую мировую войну добровольцем воевал против России. Он не заметил, когда стал русским. Более русским, чем большинство из нас, русских. Русским его сделала русская женщина, ставшая для Шубарта вроде Марии Магдалины, в которой он увидел будущее не только России, но и всего мира. И в соседнем с нами женском лагере томятся не только падшие и ветхозаветные Эсфири, но и святые русские женщины, просто мы не знаем их имён. Мы нужны будем стране, Иван, вот увидишь. Перемены будут тяжёлыми. Внуки и правнуки сидящих вместе с нами в лагере пламенных революционеров постараются прорваться к власти и попытаются на этом переломе взять реванш, соблазнить страну западными, разрушительными для России реформами. Вот, пожалуй, и всё, что я хотел тебе сказать о Вальтере Шубарте. Ты не сразу готов всё это понять и принять, тем более поверить в его пророчества, но пусть они заставят тебя задуматься, может, они будут тебе хоть малой поддержкой. А ты, уверовав, станешь поддержкой для других... Ну, что молчишь? — тряхнул он Ивана за плечи. — Дорогой ты мой человек!
— Как я понял, Илья, Шубарт написал эту книгу в 30-е годы, когда ещё не грянула Вторая мировая война, в которой во второй раз столкнулись Германия и Россия.
— Точнее: столкнули Германию и Россию, — поправил Илья. — И опять в этом не последнюю роль сыграла Англия.
— Не изменил ли Шубарт свой взгляд на Россию, на русских, оказавшись за любовь к ней в советском концлагере? Одно — глядеть на неё издалека, “из-за забора”, совсем другое — оказаться внутри неё?
— Нет, не изменил. Как он говорил мне, он ещё больше укрепился в своих мыслях, увидев в этих лагерях даже среди уголовного мира, который в том числе и порождение большевизма, настоящих русских, как крупинки золота в песчаной россыпи.
— Мне кажется, что о Шубарте ты “случайно” вспомнил не только мне, — усмехнулся Иван.
— Да, не только тебе — согласился Илья. — Я рассказываю о нём каждому, кто способен услышать и задуматься... Я чувствую, что Шубарт тебя не убедил. Действительно, здесь, в этом аду, в который обрушена Россия и где почти каждый, чтобы выжить, готов вцепиться друг другу в горло, где властвуют “беспредельщики”, — а они в большинстве своём тоже наши, русские, и на вышках при пулемётах тоже в большинстве русские парни, — это похоже на фантастическую и даже кощунственную сказку. Но послушай тогда другого иностранца, которого кто-то из французских писателей назвал “единственным европейским героем нашего времени”. А по-моему, нужно признать, что этот человек был самым великим человеком первой половины XX века, о второй пока помолчим. Но великими, по древней варварской привычке, мы по преимуществу считаем великих злодеев, отличившихся как раз на поприще уничтожения народов, чужих или своих. Ты слышал о великом норвежском полярном исследователе Фритьофе Нансене?
— Нет, не слышал. Впрочем, один зэк, из бывших белогвардейцев, схваченный ищейками НКВД в Болгарии в 1945-м, рассказывал, что его, после Гражданской войны оказавшегося за границей, спас нансеновский паспорт.
— Сейчас у нас с тобой нет времени, чтобы я мог рассказать о великих подвигах Фритьофа Нансена как полярного исследователя. Однажды побывав в России, даже не в самой России, а на полярных её окраинах во время подготовки одной из его экспедиций, а потом, глубже узнав её в путешествии по Сибири, он не просто глубоко полюбил Россию и русский народ, но и, как великий учёный, увидел, что за Россией, за душой её народа, для кого-то загадочной, а для него оказавшейся понятной и близкой, будущее не только Европы, но и всей планеты. Вернувшись на родину, он написал в 1914 году книгу “По Сибири”, в которой предсказывал Сибири великое будущее: “Наступит время, она проснётся, проявятся скрытые силы, и мы услышим слово о Сибири. У неё есть своё будущее. В этом не может быть никакого сомнения”. Как бы подчёркивая эту уверенность, он дал книге подзаголовок: “В страну будущего”.
И эти слова он повторит снова, когда в 20-е годы на Россию обрушится страшный голод. Засушливый, неурожайный год усугубили большевики политикой продразвёрстки — тотального выгребания из закромов крестьян всего хлеба. Не оставляя даже на семена, они отправляли его тайно для рабочих Западной Европы, с которыми собирались продвигать по миру свою кровавую революцию, хотя рабочий класс Запада не нуждался в этом зерне, как и не собирался творить мировую революцию. И Нансен, оставив на неопределённое будущее планы своих полярных экспедиций, бросил все свои силы на спасение русского народа. Многие тогда не понимали или делали вид, что не понимают, что, спасая Россию, Нансен спасал и Европу, а вместе с ней и весь остальной мир. Многие на Западе до сих пор не могут простить ему таких слов: “Русский народ имеет большую будущность, и в жизни Европы ему предстоит выполнить великую задачу”. И это он говорил о стране, в то время буквально вымирающей от голода! И в разных вариантах он повторял эту мысль снова и снова в разных странах и с разных трибун: “Это будет Россия, которая не в слишком отдалённом будущем принесёт Европе не только материальное спасение, но и духовное обновление”.
Нансен обратился за помощью к великим державам: “...мандат, полученный мною от Лиги Наций, — инициатором создания которой в своё время он был, — предлагает апеллировать к правительствам всего мира. И я буду настойчив. Я постараюсь сплотить народы Европы, чтобы они предотвратили жесточайшее испытание в истории, предстоит страшное состязание — кто скорей. Мы должны опередить русскую зиму, которая медленно, но верно надвигается с севера. Постарайтесь по-настоящему понять, что будет, когда русская зима настанет всерьёз, потом будет поздно раскаиваться!” Но так называемые великие державы под предлогом нежелания сотрудничать с большевиками ответили отказом, в то время как в США пшеница гнила у фермеров, не знавших, куда её сбыть, а в Аргентине столько скопилось кукурузы, что ею начали топить паровозы. А большевики продолжали отправлять за границу пароходы с зерном, бывало, что в порту с одного парохода разгружали зерно, поступающее по нансеновской помощи, а рядом на другой пароход грузилось зерно на нужды мировой революции, конфискованное у голодающих крестьян.
Масштабы деятельности возглавляемой Фритьофом Нансеном миссии были поистине грандиозны. Когда её работа набрала полную силу, то ежедневно помощь голодающим оказывалась почти 2 миллионам человек в 14 областях России. Нансен сам много ездил по России, забирался в самую глубинку, заходил в крестьянские избы, зачастую заставая там уже только мёртвых, его не останавливала опасность заболеть сыпным тифом, от которого из 60 его сотрудников-добровольцев умерли 10. В промежутках он ездил по Европе: Гаага, Берлин, Стокгольм... Везде он взывал о помощи. Из экономии средств Нансен не получал в миссии никакой зарплаты, он селился в самых дешёвых гостиницах в холодных мансардных комнатах, ездил только в поездах 3-го класса. Свою речь в церкви в Копенгагене он закончил такими словами: “Я сказал своё слово, и буду повторять его снова и снова. Никогда не забыть мне смертную тоску в глазах русских детей. Спасите Россию!”
Вот ты сказал про нансеновский паспорт. В 1920-1930-е годы он спас жизнь сотням тысяч, если не миллионам русских людей. Так называемый нансеновский паспорт был введён Лигой Наций в 1922 году по предложению Фритьофа Нансена для определения правового статуса русских беженцев после Гражданской войны. На старый российский паспорт или какой другой сохранившийся документ наклеивалась после уплаты пяти франков марка с портретом Нансена, дававшая законную силу данному документу. Юридическая сила нансеновских паспортов была признана 52 правительствами, в дальнейшем их выдавали армянским, турецким, сирийским и еврейским беженцам. Это был до сих пор невиданный тип паспорта — в сущности, маленькая марка с портретом великого полярного исследователя, на которой стояла надпись “Societe des Nations”. Но эта скромная маленькая марка предоставляла несчастным людям право на проживание в странах, в которых они по воле судьбы оказались.
Илья замолчал.
Утром, после завтрака, если это можно назвать завтраком, один из вертухаев, растворивший настежь двери “вокзала”, стал выкрикивать фамилии, сверяясь с бумагой:
— С вещами на выход, строиться напротив ворот: Парамонов, Халилов, Селивёрстов...
В первой десятке выкрикнул он и Илью.
— Ну ладно, я пошёл! — сказал он Ивану. — Будем верить, что мы ещё встретимся... Этих не сняли, — показал он на повешенных, — значит, на подходе следующий этап.
— Ну, ладно, мужики, — обратился он к повешенным, — у вас на этом свете всё позади. А что впереди, один Господь знает. — Он перекрестил их, не задумываясь, были ли они в жизни крещёными.
— Поговорить с тобой даже толком не успели, — обнял Илья Ивана. — Держись!.. По крайней мере, мне ты продлил жизнь. Мне кажется, что уже брезжит свет в окне. А насчёт отца Павла Флоренского — прости, что я убил в тебе эту легенду. Ты всё равно храни его в своём сердце. Он расстрелян, но всё равно жив, потому как остался в памяти тысяч людей. Он продолжает помогать людям, потому жив.
— Я рад, что мы снова встретились! — сказал Иван.
Они ещё раз обнялись.
— Спасибо тебе! — боясь не успеть, сказал Иван вслед Илье.
— За что? — улыбнулся Илья.
— За то, что ты выжил...
— И тебе за это спасибо!.. — засмеялся Илья.
Но оказалось, их стали грузить на один и тот же огромный пароход “Феликс Дзержинский”. Пароход, судя по виду, строился для других, скорее, научных целей, было видно, что его наскоро переоборудовали в “восточный экспресс” для транспортировки заключённых из Ванинского “вокзала” в Магадан. Заключённых поотрядно стали по трапам загонять в разные трюмы; оказывается, потому на Ванинской пересылке и разбили их заранее на отряды, чтобы потом сподручней было разгружать по лагерям. Иван удивился огромному количеству на палубе “восточного экспресса” автоматчиков с собаками. Илья попал в первый трюм, а Иван — в третий, и на сердце стало как-то легче, когда он увидел, что вместе с ним в трюм впереди него спускается Вадим Туманов. В трюм набили более тысячи человек. А кроме первого и второго, грузили ещё в два трюма. Люки закрыли, оставили только щели, чтобы зэки в трюмах не задохнулись, а также через эти щели, увеличивая их, спускали вниз мешки с хлебом и бидоны с пресной водой. Да ещё на четвереньках в эти же щели выпускали зэков под наведёнными автоматами малыми группами справить нужду. Для этого в качестве туалетов к борту “Феликса Дзержинского” были приварены на радость морской мелкой живности металлические ящики с небольшими дырами в полу, чтобы в них не могло протиснуться человеческое тело.
Не успел “Феликс Дзержинский” отчалить, как в трюме началось брожение, кучкование. Среди заключённых было много бывших моряков и офицеров только что закончившейся войны с Японией. Они, в том числе бывший моряк Туманов, прекрасно знали карту здешних мест и примерно представляли, прикидывая скорость судна, где они плывут. По всему, “Феликс Дзержинский” постепенно приближался к проливу между Японией и Курильскими островами. Кто-то высказал, скорее, хулиганскую мысль, чем действительное предложение: “А не повернуть ли нам в проливе Лаперуза в сторону Японии?” Но эта шутка сыграла роль спички, неосторожно брошенной в пустую бочку из-под бензина. Моментально возник план захвата судна и направления его в один из японских портов. Кто-то из бывших полковников пытался отговорить, что это безрассудство, которое закончится большой кровью, но молодые офицеры, ещё вчера ходившие в отчаянные атаки, слушали его только из вежливости. Постепенно был разработан план мятежа. Через перестукивание о перегородку между трюмами о нём узнали и в соседнем трюме и дали согласие на поддержку. Было решено напроситься в туалет, первой штурмовой группе вырваться на палубу — в неё войдут недавние фронтовики; они сбивают с ног ближайших к люкам автоматчиков, вырывают автоматы, а там дело привычное, — второй вырывается группа моряков, в которой Иван увидел, конечно же, готового к рывку Вадима Туманова. Но, видимо, кто-то из “ссученных” выдал заговорщиков. Чуть успела первая группа вырваться на палубу, как по ней без предупреждения был открыт шквальный автоматный огонь. Пятнадцать убитых остались лежать на палубе. Остальные, в том числе Вадим Туманов, который во главе второй группы успел вырваться наружу, по трапу, сбивая друг друга, посыпались обратно в трюм. Следом в наступившей тишине из громкоговорителей прозвучало: “Я начальник управления Северо-Восточных исправительных трудовых лагерей генерал Деревянко. Если не успокоитесь, я прикажу капитану пустить в трюм кипяток и перегретый пар. Получится бульон с клецками”.
Вот, оказывается, почему на “Феликсе Дзержинском” было так много автоматчиков. Не кому-нибудь из боевых генералов, а почему-то именно генералу Деревянко осенью 1945 года в качестве командующего Дальневосточной армией доверят вместе с американским генералом Макартуром на линкоре “Миссури” подписывать акт о капитуляции Японии...
Глава 6
Колымская элегия
И оказался Иван снова на Колыме, в лагере с символическим названием “Желанный”. Такое ощущение было, когда этап, можно сказать, торжественно входил в парадные ворота, словно в родной дом вернулся. Надеялся, что где-то рядом в одном из соседних лагерей Илья, и это грело душу. Зэков в лагерях часто пересортировывали, порой в этом трудно было найти смысл, и они с Ильёй в будущем могли оказаться в одном лагере. Вадима Туманова среди своих новых солагерников Иван, к его большому огорчению, тоже не обнаружил, его, как одного из участников попытки побега из поезда, а потом мятежа на пароходе, скорее всего, этапировали в тюрьму или в один из штрафных лагерей.
Через какое-то время Ивана перевели в другой лагерь с не менее поэтичным названием “Счастливый”. Так назвали открытое месторождение золота романтики-геологи, не предполагая, что название это со временем перейдёт на один из самых зловещих островов ГУЛага и приобретёт жутковатый смысл. Иван надеялся встретить здесь Илью, — по зэковской тайной почте он знал, что Илья недавно находился в этом лагере, — но оказалось, что за день до прибытия Ивана Илью перекинули в другой лагерь, ещё дальше на север.
Кажется, на третий год... Иван старался не считать время, не следить за ним — так легче жить-выживать: прошёл день, остался жив, и хорошо. Самое гиблое дело — считать дни до освобождения, не раз бывало: оттрубил человек восемь-десять лет и срывался в побег за месяц-другой до освобождения — не выдерживали нервы. Так вот, кажется, на третий год на вечерней поверке прошёл слух, словно ветер прошуршал, что привозят в лагерь Вадима Туманова. После “восточного экспресса” под названием “Феликс Дзержинский” Иван сменил несколько лагерей, снова вернулся в “Счастливый”, но ни разу не столкнулся с Тумановым, хотя время от времени слышал о нём, то об очередном его побеге, то об очередной попытке его “трюмить” “ссученными” ворами или “беспредельщиками”. Услышав о “подвигах” Туманова в очередной раз, Иван всё больше приходил к мысли, что того, скорее всего, Бог бережёт, иначе говоря, Туманов как бы стал для Ивана ещё одним доказательством существования Бога, потому как ничем иным факт легендарной живучести Туманова было не объяснить. Словно он был запланирован Богом на будущее для какой-то особой цели, которая, может быть, пока неизвестна самому Туманову. Постепенно перед Иваном вырисовывалась невидимая постороннему глазу духовная сеть над сетью окружённых колючей проволокой лагерей: расстрелянный, но в душах людей по-прежнему живой отец Павел Флоренский и тот неизвестный зэк, перед которым другой зэк, приняв его за отца Павла Флоренского, опустился прямо в грязь на колени, а тот не отказался от имени отца Павла; и томящийся где-то недалеко отсюда выдающийся хирург епископ Лука Ясенецкий; и епископ Мануил (Лемешевский), который тянул, кажется, пятый срок, которого старик, или человек, которого раньше времени сделали стариком, назвал душеприказчиком неведомой Ивану Табынской иконы Божией Матери, но которая после этого рассказа легла ему на душу; и Илья, который в шутку и всерьёз загадал жить сотню и, может, больше лет, пока не рухнут лагеря и создавшая их власть. И вот теперь Вадим Туманов, которого за его вызывающую непокорность уже несколько раз могли застрелить при попытке побега, зарезать, в конце концов “ссучить”, как Ивана Фунта, а его ничего не брало, что-то останавливало тех и других от окончательной расправы. Его по-своему уважали и зэки-политики, и “честные” воры, к нему, как говорили, были неравнодушны вольнонаёмные женщины, которые работали в лагерных администрациях, и даже жёны офицеров охраны, — видимо, они своим женским чутьём чувствовали в нём настоящее, чего не было в их мужьях, и тосковали по этому настоящему.
Весь “Счастливый” ждал появления Туманова, которого должны выпустить в зону из тюрьмы, куда попал, кажется, после попытки очередного побега. Но незадолго до этого в лагере неожиданно появилась гастролирующая комендантская группа Васьки Пивоварова, которая, как говорили, была страшнее даже бригады Ивана Фунта. Как стало известно, до “Счастливого” бригада Васьки Пивоварова прошла Воркутинские лагеря — Сиблаг, Норильск, Ангарлаг, Китой и ещё много других лагерей Севера и Востока страны и теперь явилась наводить порядок на Колыме. Иван Фунт со своей командой, видимо, остался смотрящим за зонами в Ванино и во Владивостоке.
С 1947-го по 1953 год, то есть до смерти Великого Кормчего, колымские лагеря пережили свои самые страшные времена. В Главном управлении лагерей нашли способ, как заставить работать десятки тысяч “честных” воров, принципиально не желающих работать и сотрудничать с администрациями, и заодно сократить число уголовников путём массового уничтожения их друг другом. Это время в лагерях потом назовут “сучьей войной”. По лагерям Союза прокатилась волна “трюмиловок”. Бригады отпетых бандитов, созданные высоким лагерным начальством, переезжали из зоны в зону, под страхом смерти принуждая “честных” воров “ссучиться” — начать сотрудничать с администрацией лагерей. Бригада Васьки Пивоварова, созданная под Карагандой, в Карлаге, была одной из самых страшных, она состояла из отпетых уголовников, каким-либо образом провинившихся не только перед властью, но и перед преступным миром и не имевших другого шанса выжить, кроме как вместе с лагерными властями сломать хребет “законному” воровскому миру. Но на этом власть подобных бригад не ограничивалась. Практически под их властью была жизнь огромной армии всех других заключённых, независимо от того, были они или не были ворами. Беспредел Васьки Пивоварова закончится на Индигирке в лагере на прииске Ольчан. Он с надзирателем зайдёт к “честным” ворам в барак. Вор по кличке Цыган, не дожидаясь “трюмиловки”, прыгнет с верхних нар и ударит его в шею заточкой, сделанной из выпрямленной дверной скобы.
У Васьки Пивоварова не было повода “трюмить” Вадима Туманова, потому как тот не принадлежал ни к “честным” ворам, ни к “сукам”, держался отдельно даже от большинства политических, хотя первоначально загремел в лагерь по политической статье. Его независимость одинаково раздражала и воровские кланы, и лагерное начальство. Да, Ваське Пивоварову не было причин “трюмить” Вадима Туманова, но, видимо, на него был заказ, только неизвестно, от кого: от начальства, у которого Туманов был в печёнках, или от местных “ссученных” воров, которые, имея печальный опыт общения с ним, сами предпочитали с ним не связываться.
Не успел брошенный в зону Туманов появиться в бараке и определиться с местом на нарах, как за ним в барак вошёл Ваха, один из приближённых Васьки Пивоварова, вместе с надзирателем, что говорило, что заказ был, скорее всего, от лагерного начальства. Ваха был известен тем, что без всякого предупреждения, без промаха бил ножом обречённого в сонную артерию или ниже пояса. Иван видел, что надзиратель незаметно указал на Туманова, они, улыбаясь, перешёптывались.
Огромный улыбающийся Ваха разбитной походкой стал надвигаться на Туманова. Он держал обе руки за спиной, в которых Иван, когда Ваха мимо него проходил, увидел по ножу. Барак замер в оцепенении, никто не решался предупредить Туманова о приготовленных за спиной ножах — это значило тут же быть самому зарезанным. И никто не знал, догадывается ли Туманов о ножах и куда Ваха собирается ударить: в сонную артерию или ниже пояса. Ещё, быть может, мгновение — и Туманову конец. Но Туманов, видимо, догадывался. Он на долю секунды опередил Ваху страшным ударом в лицо, и нож попал Туманову не в шею, а в правое плечо. Ваха отлетел к стене и стал сползать на пол. Но нары не дали ему свалиться, и Туманов стал наносить удар за ударом, правой рукой в челюсть, а левой по виску. Вбежали ещё несколько надзирателей, повисли на Туманове, с трудом надели на него наручники. Это спасло Ваху от верной смерти.
Туманова, определив виноватым в разборке, отвезли в Сусуманский КОЛП (комендантский отдельный лагерный пункт). Ивану, однажды побывавшему там, он запомнился огромными воротами, массивнее и выше, чем в других лагерях, в каких он был. Один из надзирателей, конвоировавший Туманова, Сергей, — фамилии его Иван не знал, — потом рассказал Ивану, что было дальше. В кабинете, куда ввели Туманова, было много офицеров, в том числе начальник Западного управления лагерей полковник Аланов, о нём среди заключённых было мнение как о последней сволочи. Мало того, как о психически сдвинутом: он не признавал других методов поддержания порядка в лагерях, как время от времени буквально топить их в крови. Среди офицеров была средних лет красивая женщина в бросающемся в глаза красном пальто, может, из спецчасти, может, из Москвы, какая-нибудь проверяющая.
Туманова, не сняв наручники, поставили к стене. Аланову доложили об организованной якобы Тумановым драке. Но, по всему, Аланов уже прекрасно знал о ней. Туманов попытался было объяснить, как было на самом деле, но успел только сказать: “Гражданин начальник...” — как тот заорал: “Молчать!”
Аланов предложил женщине в красном выйти: “Вам не следует этого видеть”, — на что та улыбнулась: “Ничего, я привыкла!”
Аланов приказал туго стянуть Туманову принесёнными брезентовыми ремнями ноги выше щиколоток, Туманов, чтобы не упасть, вынужден был привалиться к стене. Он, догадываясь, что за этим последует, тоже попросил красавицу в красном пальто выйти, но та лишь кокетливо улыбнулась ему в ответ. Один из надзирателей по кивку Аланова, отступив назад, ударил Туманова ногой в грудь. Тот упал, и другие надзиратели стали его пинать. Туманов просил лишь об одном: “Уберите женщину!” И, уже обращаясь к ней: “Неужели вам доставляет удовольствие на это смотреть?!” Но та продолжала кокетливо улыбаться, пока Туманова без сознания не выволокли в коридор.
— А теперь он где? — спросил Иван.
— Прямиком уволокли в изолятор. Когда я часа через четыре, дождавшись попутки, собрался уезжать, мне сказали, что он ещё был без сознания. Попросил знакомого надзирателя: “Хорошо бы до ночи отлить водой”. Там крыс до черта. Было там однажды: одному заключённому ночью нос откусили.
Через день полковник Аланов нарисовался в лагере на предмет более глубокого расследования происшедшего, в результате Ваху никак не наказали. Приехал на золотодобывающий полигон, подошёл к бригаде, в которой работал Иван, и стал расспрашивать о жалобах. Бытовики и “политики” молчали, а “ссученные” воры стали жаловаться на отвратительную еду, на холод в бараках, два месяца не водили в баню, все завшивели, нет не только постельного белья, даже матрасов нет, спим на голых досках.
Аланов усмехнулся:
— Что же вы не бежите?
В ответ услышал:
— А куда бежать, гражданин начальник?
Аланов снова усмехнулся:
— Если Иосифу Виссарионовичу Сталину нужно было, он семь раз бежал!
— Если бы сейчас было так легко бежать, как тогда, сейчас бы вся Россия в бегах была! — сказал Мишка-буржуй из-за спины Аланова.
Тот побагровел:
— Кто это сказал?
Все молчали.
— Молчите?.. Тогда всей бригаде десять суток карцера! — бросил он через плечо своей свите.
Второй раз Иван столкнулся с Тумановым в поселковой больнице, куда попал по поводу двусторонней паховой грыжи. Тот оказался в соседней палате, говорили, что после очередного избиения надзирателями. Удалось лишь поздороваться, потому что в тот день Туманова уже выписывали, а так хотелось поговорить, спросить, может, в каком лагере встречал Илью? В окно было видно, как перед больничной вахтой остановились два крытых грузовика: конвой, собаки. Больные вываливают из палат проводить Туманова, как местную знаменитость, в коридор, на улицу, к колючей проволоке.
Туманов вскакивает в специально открытую для него дверь второго грузовика. Спрашивает:
— Куда везут?
Конвойные молчат. Один из заключённых отвечает:
— В “Ленковый”.
Это один из самых страшных штрафных лагерей, может, даже страшнее печально знаменитого “Случайного”. Туманов пытается выпрыгнуть обратно, но конвойный автоматом преграждает путь.
— Подожди... — отталкивает его Туманов
— Что — подожди?
— Я больной.
— Был больной, теперь здоровый...
Туманов коротким прямым ударом бьёт конвойного кулаком в горло. Тот опрокидывается на землю, выпускает из рук автомат. Туманов спрыгивает на землю, отпинывает ногой от себя автомат, чтобы не подумали, что он решил его захватить. Конвой стреляет в воздух, спускают собаку, но громадная овчарка, не разобрав, бросается не на Туманова, а на другого конвойного, может быть, потому, что оба — и Туманов, и конвойный — в черном: Туманов — в ватнике, конвойный — в полушубке. Она валит конвойного на землю. Но вторая собака хватает Туманова за ногу. Туманов бьёт овчарку кулаком в ухо. Пес скулит и отпускает его. Не прекращается стрельба в воздух. Туманов, растолкав растерянных конвойных, бросается обратно в больницу. На входе его пытается задержать больничный надзиратель, Туманов хватает его за воротник и отбрасывает в сторону, вбегает в больницу и врывается в кабинет главврача Софьи Ивановны Томашевской.
Не успел закрыть за собой дверь, как в кабинет вбегают сразу несколько офицеров.
— Я к вам попал из одного лагеря, а из больницы меня хотят отправить в другой — в штрафной “Ленковый”, где меня планируют убить. Меня специально везут туда. Я не долечился. У меня высокая температура.
Главврач поворачивается к фельдшеру:
— Измерьте ему температуру.
Фельдшер — эстонец, у него, как и у Туманова, 58-я статья, 25 лет. Туманов с надеждой смотрит на него, что тот скажет: хоть на градус, хоть на полградуса выше нормы?.. Но эстонец остаётся эстонцем. Долго рассматривает градусник:
— Нормальная, Софья Ивановна!
Томашевская разводит руками:
— Извините, Туманов!
— Ладно, — поворачивается Туманов к офицерам, — сейчас поедем.
Толкает вторую дверь — в коридор.
В коридоре толпится провожающий народ, в том числе с некоторых пор легендарный вор Иван Хабычев. У него несколько сроков, в том числе за побеги. По документам он давно списан: в последнем побеге ночью сгорело охотничье зимовье, в котором они остановились, сгорели все сбежавшие вместе с ним зэки; тогда решили, что и Хабычев сгорел. А он, оказывается, в последние секунды успел очнуться от тяжёлого после выматывающего бега сна. Его списывают как погибшего в архив, а через год уже далеко от лагеря его неожиданно ловят... Привозят, сдают в воротах лагерной охране. Надзиратели ведут его на допрос и по пути — то ли был приказ сверху, то ли сами устали от Хабычева — с короткого расстояния выпускают в него очередь из автомата. Метили то ли в голову, то ли в спину, но попали в шею. Утащили в морг. Хотели хоронить, пощупали — бьётся пульс. Лагерный врач, из заключённых, настоял поместить его в больницу, в’ыходил. И вот он в коридоре.
— Иван, нож! — кричит ему Туманов.
Тот протягивает Туманову нож. Туманов пытается проткнуть себе живот, но нож совершенно тупой. Тут же в коридоре одна из медсестёр, она к Туманову хорошо относится, как, впрочем, и все в больнице. После избиений его не раз сюда привозили, большинство медицинского персонала и других лагерных больниц относилось к нему с сочувствием.
— Валя, милая! Что-нибудь острое!
Медсестра исчезает в двери и через несколько мгновений возвращается с опасной бритвой. Распахнув бритву, Туманов режет себе живот. Кровь хлещет через пальцы, прикрывающие рану. В таком виде он вбегает обратно в кабинет главврача.
Она в ужасе взмахивает руками:
— На операционный стол! Срочно!
Офицеры, матерясь, ни с чем покидают больницу, и этап без Туманова оправляется в “Ленковый”.
По этому случаю ликовала вся больница, словно эта победа касалось не только Туманова, но каждого из заключённых и даже медицинского персонала. Одно дело — проявить дерзость, непокорность в разборках между заключёнными, совсем другое — при сопротивлении властям, когда это в любой момент может грозить смертью. Потому, когда Туманова привозили в какой-нибудь очередной штрафной лагерь, заключённые повисали на барачных решётках: “Туманова привезли!”
Однажды в штрафном лагере “Новом” конвоир ударил Туманова винтовочным штыком в пах, и его, окровавленного, привезли в Сусуманскую райбольницу, рану зашивала главный хирург, вольнонаёмная Елизавета Архиповна Попова. На следующий день через фельдшера она предложила Туманову после выписки остаться в больнице дневальным. У врачей было право подбирать для больницы обслуживающий персонал. Попасть работать в санчасть, баню, на кухню — для большинства это было огромным везением, иногда единственной возможностью выжить. Туманов, к удивлению всех, попросил передать Елизавете Архиповне, что благодарен за предложение, но принять его не может.
Она пригласила его к себе в кабинет.
— Почему, Туманов?
— Не хочу вас подводить.
— Не понимаю.
— У вас могут быть неприятности, если я из-за своего характера снова попаду в какую-нибудь историю.
— Зачем вы так?..
В её глазах — явное сочувствие. И когда Туманова снова привезут в райбольницу в тяжёлом состоянии, встретив его в коридоре на носилках, она грустно повторит:
— Зачем вы так?..
И так будет несколько раз.
В Сусуманской районной больнице, построенной заключёнными ещё в 1930-е годы, врачи в основном были тоже заключённые, но работали и несколько вольнонаёмных, в том числе жёны лагерной и приисковой администрации. В лагере на Мальдяке заведовала санчастью Татьяна Дмитриевна Репьева. Рассказывали, что она приехала на Колыму в 1936 году после медицинского института с мужем-геологом, они жили в большой солдатской палатке. Весёлую, общительную, её пригласили стать лагерным врачом. Муж был против, но ей хотелось помогать людям, попавшим в беду. И через какое-то время с ней что-то произошло. Она замкнулась, ушла в себя. Поползли слухи о её романе с полковником Гараниным из Северо-Восточного управления исправительно-трудовых лагерей. Он отличался безмерной жестокостью, граничащей с садизмом. На его совести были сотни расстрелянных им собственноручно заключённых за малейший проступок, а то и без всяких причин. На водоразделе рек Мальдяка и Беличана есть перевал, за которым укрепилось название “Гаранинский” — там им расстрелянных сбрасывали в шурфы. Говорили, что Репьева списывала убитых как умерших от дистрофии и цинги. Также говорили, что у Репьевой не было выхода. В противном случае, откажи она Гаранину в сожительстве, он грозил найти предлог, чтобы арестовать её мужа.
Среди вольнонаёмных был единственный врач, который ненавидел заключённых только потому, что они были заключёнными, и не скрывал этого. Никто не знал, как он попал на Колыму. А его ненавидели все в больнице, не только заключённые, но и весь медперсонал. На приёме он не говорил, а цедил сквозь зубы, на вопросы вообще не отвечал. Потому старались не попадать к нему, с ним отказывались работать санитары. Между собой заключённые его звали Доктор с “Майданека” — с лёгкой руки одного заключённого, который, как и Иван, побывал в немецком концлагере.
Одно время вышло распоряжение, опять-таки по хлопотам отдела культпросветработы, который был озабочен культурным образованием заключённых, чтобы бригады выходили на работу обязательно под музыку. В “Перспективном” тянул срок аккордеонист из знаменитого Харбинского джаза Михаил Боннер. А так как конвоирам было всё равно, что звучит, — “Интернационал” или “Мурка”, — Вадим Туманов попросил Мишу как старого знакомого по другим лагерям при выходе из ворот сыграть романс “Очи чёрные…”. И почти месяц каждое утро бригада выходила из лагерных ворот под мелодию этого романса. Некоторые из заключённых отчаянно, с надрывом подпевали.
В бараках чуть ли не через день — сходки “честных” и “ссученных” воров. Порой они длятся сутками, тогда на работу идёшь совершенно не выспавшийся. Воровские законы страшны, малейший проступок — и человек навсегда изгоняется из воровского общества без возможности когда-либо заслужить прощение. За малую провинность могут убить. Однажды возник конфликт между ворами Шуриком Кокоревым и Борисом Морковкиным. Кокорев обвинял Морковкина в каких-то прошлых грехах, за которые он якобы не был наказан, — воспользовался тем, что его перевели в другой лагерь. Кокорев говорил, что от наказания ему всё равно не уйти. Борис Морковкин, видя бесполезность попыток доказать свою невиновность, сидя на верхних нарах, привязывает к потолочной балке виток где-то добытой тонкой стальной проволоки и надевает его на шею.
— А теперь, — кричит он Кокореву, — смотри, “сука”, как умирают “честные” воры... — и пока никто ничего не успевает понять, бросается с нар вниз.
В лагерях часто заходил спор о высшей мере наказания. В 1947 году была отменена смертная казнь, высшей мерой из гуманных соображений был учреждён срок в 25 лет; расстрел будет снова введён незадолго до смерти Великого Кормчего. У Ивана по поводу необходимости смертной казни было твёрдое мнение — она в некоторых случаях просто необходима, и Бог, наверное, не будет против этого. Только в их бараке было несколько патологических уголовников, которые за жуткие убийства были осуждены на 25 лет по нескольку раз. Такие, Иван был убеждён, не должны оставаться живыми. Более того, считал он, есть люди, которые вообще не должны были родиться, почему Бог, если Он есть, попускает такое? Иван и в прошлую, и в нынешнюю ходку не раз встречал заключённых, у которых было по 10-15 судимостей, и все за убийства, и каждый раз их осуждали на 10-25 лет, потом даже переставали судить — не было смысла терять время. Такие с удовольствием шли в бригады Васьки Пивоварова и Ивана Фунта.
Однажды Иван стал невольным свидетелем разговора Туманова с одним из “честных” воров-авторитетов.
Туманов говорил:
— Мне сообщили: назревает большая резня с чеченцами из второго барака, подзуживаемая “ссученными”. Администрация лагеря, скорее всего, знает о ней и, по всему, не собирается её пресекать. Резня будет страшной. Я хочу пойти к чеченцам на переговоры. Хочу доказать им, что никому — ни им, ни нам — эта резня не нужна. Мы живём накануне больших перемен в стране. Рано или поздно Великий Кормчий умрёт. Чем бы это ни кончилось, у нас появится надежда на выход на свободу. Но для этого надо дожить. Потому по возможности надо избегать всяких стычек.
— Извини, Вадим, я тебя очень уважаю, но к чеченцам я не пойду, — ответил “честный” вор. — Что касается свободы, я здесь более свободен, чем по ту сторону колючей проволоки. А той свободой ты меня не прельщай. Рано или поздно я снова сюда попаду. Для меня давно любая власть — не моя. А что я здесь сижу, наверное, это для страны лучше, чем если окажусь на свободе. Извини! — И отошёл в сторону.
— Давай я пойду, — неожиданно для себя предложил Иван.
— Вы? — удивился Туманов.
— А что? Я нейтральный человек. Вору, пусть даже “честному”, они могут не поверить.
— Зачем вам рисковать? Я давно к вам присматриваюсь. Вы человек с огромным, ещё довоенным лагерным стажем. К вам относятся с уважением. Даже “ссученные” стараются вас не трогать. Но если разговора не получится, в этой резне мы первыми можем пойти под нож. Чеченцы — крутые ребята, и они многих из нас просто не знают: кто — вор, кто — ни при чём. Вы, как никто, заслужили, чтобы дожить до свободы. Потому вам ни в коем случае не стоит светиться.
— А тебе ни в коем случае нельзя идти одному. Если никто не согласится, я готов пойти.
И тут Иван вспомнил о своей тайне, но обратно свои слова в рот не затолкаешь, к тому же от судьбы не спрячешься — тут уж как Бог рассудит.
Чеченцев предупредили, что есть разговор и что для разговора придут двое, безоружные, без ножей и заточек. Один из них — Вадим Туманов. Второй из “изменников Родины”, авторитетный человек с довоенным стажем, сиделец не только своих, но и немецких лагерей. Разумеется, что Вадима Туманова большинство чеченцев знают, остальные, по крайней мере, слышали о нём.
Туманов с Иваном решительно заходят в барак к чеченцам. Чеченцы смотрят холодно и насторожённо. Но приглашают гостей сесть на нары.
Как-то нужно начинать разговор.
Начинает Туманов:
— Мужики, и у вас, и у нас огромные сроки. Многие из нас знают друг друга и не сделали друг другу ничего плохого. Надеюсь, вы хорошо меня знаете: я не вор и не “ссученный”, я в прошлом — штурман дальнего плавания и здесь не вхожу ни в какие группировки. В этом смысле я свободный человек. Отношение ко мне лагерной администрации знаете, как знаете и то, что вы все вместе, наверное, не были столько раз в карцерах и изоляторах, сколько я.
— Вадим, зачем ты влезаешь в это дело? — спросил старший из чеченцев. — Мы уважаем тебя, и никто тебя не тронет. Ты можешь остаться в стороне.
— Я могу остаться в стороне, — согласился Туманов. — Но я думаю обо всех. А потом, вы-то можете оставить меня в стороне, когда войдёте в наш барак, а администрация меня не оставит, обязательно пришьёт к этой резне, ей нужен повод, чтобы рассчитаться со мной, почему-то я её не устраиваю, хотя стараюсь не влезать ни в какие разборки. Может, они и стравливают нас в очередной раз, чтобы расправиться со мной? В прошлый раз не получилось, должно сейчас получиться. Поймите, мужики, есть верные приметы, что времена скоро должны измениться, вы понимаете, о чём я говорю, тысячу лет никто не живёт. И вам, и нам есть надежда дожить до свободы.
Чеченцы слушали с каменными лицами.
— Нас специально стравливают, — продолжал Вадим. — Никто из нашего барака не говорил о вас плохого. На нас специально наговаривают. Вас уважают как не “ссученных”. Может произойти резня, вы парни горячие, у нас тоже много горячих. Кому это нужно? Только тем, кто вас и нас бросил сюда с огромными сроками и теперь стравливает нас между собой.
Иван похолодел. За такую речь можно было получить ещё один срок. И даже выше срока. Вадим, наверное, хорошо это понимал, но как-то нужно было чеченцев задеть за душу.
— Ты правильно говоришь, Вадим, — наконец, отозвался один из чеченцев. Его поддержали ещё несколько человек. Но основная масса молчала.
Вадима с Иваном пригласили на чай. Говорили почти два часа. Но ни о чём так и не договорились. Уходили расстроенные, и по всему чувствовалось, что резни, скорее всего, не избежать.
Вадим предупредил своих, что нужно ждать худшего. Барак приготовился к бою. Вот послышался шум: идут! Но оказалось, что это в зону вошли больше полусотни автоматчиков и с ходу начали стрелять в воздух. Значит, администрация всё-таки решила предупредить резню. Заключённых выгнали из бараков, построили. Командовавший автоматчиками начальник первого отдела полковник Васильев приказал Туманову и Ивану, а также нескольким чеченцам выйти из строя.
— Что произошло?! — спросил он.
Заключённые молчали.
— Я повторяю: что произошло?
— А что произошло? — не выдержал, переспросил Туманов.
— Что тут затевалось?
— А вы не знаете! — вспыхнул Туманов. — Свели в одну зону людей, враждующих между собой, стравили их, теперь спрашиваете, что произошло? К счастью, пока не произошло.
После такого разговора Туманова, а заодно и не участвовавшего в перепалке Ивана — начальству стало известно, что именно он ходил с Тумановым к чеченцам на переговоры, — отправили в женскую зону под Сусуманом. К ней примыкал печально известный мужской штрафняк, где в скором времени всё-таки произошла резня, но уже между “честными” ворами и “беспредельщиками”. А было это так. В зоне находились около 400 заключённых, преимущественно “честных” воров, не желавших сотрудничать с администрацией лагеря. Кому-то из начальства в голову пришло проучить “честных” воров, показать, кто в лагере хозяин, взяли и перевели в эту зону из “Ленкового” этап “беспредельщиков”. Как потом говорили, лагерные власти были уверены, что после только что вышедшего указа о возвращении смертной казни резня в лагерях остановится. А скорее, лагерная власть устала от “беспредельщиков” и таким образом решила избавиться от них, а заодно разобраться и с не выходящими на работу “честными” ворами...
Как бы то ни было, но как только “беспредельщики” были брошены в лагерь и вошли в барак, началась резня. Когда Иван, отлучившийся из барака по каким-то делам, вернулся обратно, увидел страшную картину. На нарах и на полу в лужах крови лежали девять зарезанных ворами “беспредельщиков”. Барак не успокаивался, пока оставшихся в живых “беспредельщиков” не сделают калеками.
Ночь прошла в напряжении... На следующее утро, а это было 14 мая 1954 года, лагерь окружили человек двести автоматчиков. Всех заключённых вывели из бараков. Приказали сесть на землю. Оставшиеся в живых, но покалеченные, указали на тех, кто из воров убивал. Уличённых построили отдельно — им грозит расстрел. Офицер, командующий разборкой, вдруг жестом приказал Туманову перейти в отобранную группу.
— Меня за что?! — вскочил с земли Туманов. — Меня в это время даже не было в бараке. Я был в портняжной. Там могут подтвердить.
Но капитан цедит сквозь зубы:
— Я сказал: проходите туда!
Вадим понимает, что его тоже причисляют к участникам резни или просто пользуются случаем, чтобы разделаться с ним, и что последствия для него могут быть страшные, вплоть до расстрела. Не раздумывая, он ударил капитана в лицо. Тот отлетел к ногам окруживших заключённых солдат, собаки подняли лай.
К Туманову быстро подошёл присутствовавший при разборке прокурор по надзору за лагерями:
— Именем закона!..
Но Туманов уже не помнит себя и сбивает прокурора с ног. На какое-то время все растерялись, не зная, что делать. Потом Вадим говорил Ивану: “Я уже не в силах был совладать с собой. Нет, я не был в беспамятстве, голова нормально работала, даже успел представить, что за этим последует, в какие-то мгновенья становилось страшно, но остановиться уже не мог. В этот раз мне просто хотелось, чтобы меня убили”.
Всех из оцепенения вывел голос старшины:
— Разрешите, я его возьму!
Здоровенный старшина, встав в боксерскую стойку, надвигается на Туманова. После первого же удара Туманова старшина рухнул на землю с залитым кровью лицом. Туманов поворачивается к солдатам:
— Вас кормят до отвала тушёнкой, а вы не можете взять одного человека! Ну, кто ещё?! — Туманов двинулся к ним.
По чьей-то команде один из автоматчиков открыл огонь. Он стреляет под ноги Туманову и над его головой. Туманова это не останавливает, он продолжает идти навстречу ему. Ивану кажется, что Туманову сейчас хочется одного: чтобы его убили. Скорее всего, его и застрелили бы, но боялись попасть в солдатское оцепление за его спиной.
Туманов не заметил, когда в руках солдат появился длинный собачий повод. Он запутался в наброшенном на него поводе и упал. Со всех сторон на него набросились солдаты. Связали руки за спиной, стали бить сапогами по туловищу, по голове...
Забросили в кузов грузовой машины. Он сумел развязаться и концом шнура ударил одного из офицеров. Тогда Туманова сбросили с машины и снова стали бить. И снова забросили в машину. В кузове — шесть избитых до полусмерти, уже недвижимых тел, впереди, у кабины автомашины, — четыре автоматчика, отгороженные щитом из досок. Туманов поднялся. Молодой сержант заговорил медленно, держа наготове автомат, в наступившей напряжённой тишине был слышен только его спокойный голос:
— Успокойся, Туманов, ну, успокойся... Вот я сейчас нажму на крючок — и тебя нет... Понимаешь? Успокойся, чуть нажму пальцем — и всё, тебя нет и больше никогда не будет! Понимаешь?.. Больше никогда не будет...
И неожиданно этот спокойный голос подействовал на Туманова гипнотически. Он медленно сел, было видно, что по его лицу текли слёзы, потом он опрокинулся на спину.
— Успокойся, Туманов, успокойся... — ещё раз повторяет, словно убаюкивает его сержант.
Туманов навсегда запомнит этот голос и напряжённые, но в то же время сочувствующие голубые глаза.
Машина увезла Туманова и ещё шестерых, избитых до полусмерти, в Сусуманскую центральную тюрьму. По дороге от тряски Туманов потерял сознание.
Он пришёл в себя уже в тюремной камере. Кто-то вытирает ему лицо холодной мокрой тряпкой. Туманов открывает глаза и, внимательно всмотревшись в наклонившегося над ним человека, узнаёт в нём одного из заключённых, соседа по “вокзалу” знаменитой Ванинской пересылки, через которую лежал его путь на Колыму. Почему-то тогда запомнилось его лицо.
— Ну, вот и хорошо, проснулся, почти целые сутки спал. На, попей водички. Меня звать на здешний манер Ильёй Пророком, а ещё Последним Мамонтом кличут. Слышал, может, потому как в колымских лагерях я, наверное, один из самых древних — с довоенных лет... Я давно к тебе присматриваюсь, с “вокзала” в порту Ванино, а потом издалека прислушивался, слух из лагеря в лагерь по воздуху или по гулкой, вечно мёрзлой земле быстро доносится.
— Я тоже почему-то вас запомнил, — с трудом разжав разбитые губы, улыбнулся Туманов. — Вы были в “вокзале” на одних нарах с Иваном Надеждиным. Мы с ним уже не раз сталкивались. Просил при случае привет вам передать.
— А мне вот пока не привелось его больше встретить. Может, ещё даст Бог. Я рад, что с тобой встретился снова. Я очень хотел, чтобы мы встретились, может, я у Бога выпросил эту встречу. У меня к тебе серьёзный разговор.
— Если насчёт побега, то отсюда не убежишь. Да и не беглец я сейчас...
— Нет, не насчёт побега. Наоборот, чтобы ты понапрасну не изводил ни себя, ни этих сволочей побегами. В конце концов они тебя пристрелят или найдут управу каким другим способом. Ты же видишь, что на тебя специально ведётся охота. Им нужен повод, а ты им его даёшь.
— Я не могу поступиться своими принципами...
— Подожди, дай сказать. У нас с тобой мало времени. По всему, меня сегодня выдернут на этап, есть слух, что ещё дальше на север, в один из чукотских лагерей, так что времени у нас не больше часа, а то и того меньше. Я уж так старался, чтобы до этого времени ты пришёл в себя... Вот что я тебе хочу сказать. Оставайся самим собой, но береги себя, по пустякам не лезь на рожон. Ты должен решить для себя, что принадлежишь не только себе, такие люди скоро будут нужны России. Ты думаешь, тебя бережёт случай или твоя отчаянная отвага. Нет. Сколько не менее отважных полегло под пулями конвойных! Тебя Бог бережёт для какой-то большой цели. Не возгордись этим, а отнесись к этому со всей ответственностью. Великий русский мыслитель Иван Александрович Ильин писал о таких, как ты: “Мы знаем ещё, что в России есть люди настолько сильные духом, что они вырабатывают себе как бы маску, обличье мнимой лояльности в лице и в словах. Но что они думают и чувствуют, об этом не знает никто...” Вот ты на время должен стать таким. А дальше он говорил: “То, в чём Россия будет нуждаться прежде всего, будет новый ведущий слой. Вести свой народ есть не привилегия, а обязанность лучших людей страны”. Вадим, это он говорит о таких, как ты.
— Я отношусь к лучшим людям страны? — открыв глаза, усмехнулся Туманов сквозь разбитые, спёкшиеся губы.
— Не ёрничай, сейчас не до юмора! Ты сам знаешь цену себе. Береги себя, присматривайся к людям. Роняй в них надежду. Но не лезь на рожон. Повторяю: знай себе цену. Будущее России зависит от каждого из нас. Прежде всего, от таких, как ты. В межвременье могут захватить власть не просто “проходящие и усидевшие”, а откровенные враги России, в том числе затаившиеся до поры до времени нерусские внуки и правнуки пламенных революционеров...
Но Илью на этап в это утро почему-то не выдернули. Крикнули в окошечко, чтобы готовился на следующий день. И до вечера они о многом успели поговорить. Говорил, правда, больше Илья, а Туманов слушал, и не только потому, что ему было трудно говорить из-за разбитых в клочья губ и тупо гудящей головы. Ему показалось, что он давно ждал такого человека, который раскрыл бы ему глаза. И он, не прерывая, внимательно слушал. Говоря о более счастливом будущем России, которое должно прийти, которое непременно придёт, Илья, между прочим, рассказал и о принципах хозяйствования старинных русских артелей, которыми без насилия над людьми поднималась Великая транссибирская железнодорожная магистраль, которая стала становым хребтом России и по которой “восточным экспрессом” их довезли до Владивостока, чтобы потом перегрузить в железные трюмы морского “восточного экспресса”. На продолжении её строительства сейчас копошатся зэки. Илья рассказывал о принципах работы старинной русской артели во всех тонкостях дела, Туманов то и дело закрывал глаза, как бы впадая в дрёму.
— Это не обо мне, — выждав паузу в рассказе Ильи, сказал Туманов. — Я же моряк, штурман дальнего плавания. Как вы говорите, если даст Бог, засветит свобода, я сразу же снова в море, даже если рядовым моряком, дня меня на берегу не удержишь, море мне до сих пор по ночам снится...
— Как говорится, твоя воля. Но всё-таки подумай, о чём я говорил. Не выбрасывай из головы. Это и в море может пригодится.
Наутро Илью действительно выдернули на этап.
— Не прощаюсь! Даст Бог, встретимся, если не тут, то на свободе. Не забывай, о чём я говорил: что ты нужен будешь не только себе. И о старинной русской артели не забывай. Если не сам, какому крепкому мужику мозги вправь. Пользуйся любым случаем, просвещай народ, веди нашу культпросветработу... И меня помни: Илья Пророк или Последний Мамонт...
Следующий раз Иван встретился с Вадимом Тумановым только через полгода на этапе, неизвестно, по какому принципу сформированному из заключённых разных лагерей. Но до сих пор Иван ни разу не встретился с Ильёй, и надежды на встречу было мало, потому что тот после Сусуманской тюрьмы тянул лямку в лагере другого, более северного, Чукотского управления лагерей. Этапу намеренно не говорят, куда везут. Уже в дороге выяснилось, что опять везут в печально известный “Случайный”. Ну, эти романтики-геологи, понадавали названий золотым месторождениям, не думая, что сами могут попасть в основанные на этих месторождениях лагеря. Одно время заходить в “Случайный” побаивались даже надзиратели. Еду завозил в бочках бык по кличке Ермак.
Никто не хочет возвращаться в “Случайный”. Пока ехали, договорились между собой: в лагерь ни в коем случае не входить, сопротивляться до последнего — пусть везут в какой угодно, только не в “Случайный”.
Машины подъезжают к воротам лагеря. Заключённые спрыгивают, не дожидаясь приказа. Конвоиры не успевает сообразить, что происходит, а заключённые уже колючей проволокой обвязывают борта грузовиков.
— Мы в этот лагерь не пойдём, везите куда угодно, только не в этот, — объясняют они своё поведение.
Пока одна группа обвязывает борта, другая открывает капоты машин:
— При применении силы обе машины запылают. Спички у нас есть.
Туманова отзывает в сторону недавно прибывший из Москвы полковник Чистяков. Они с ним уже знакомы. Ему о Туманове рассказывали как о местной достопримечательности.
— Гражданин полковник, — говорит Туманов, — в эту зону мы не пойдём. Вы нас увезёте отсюда подследственными в тюрьму или в больницу, но в эту зону мы не войдём. Это я, Туманов, вам говорю.
Полковник говорит вполголоса, чтобы не слышали остальные:
— Туманов, я тебе обещаю: сейчас зайдёшь в зону, за тобой пойдут другие, а через пару дней я тебя отсюда заберу. Даю слово.
Туманов усмехается:
— Гражданин полковник, никогда бы не подумал, что вы обо мне такого плохого мнения. — И возвращается к машинам.
У ворот “Случайного” их продержали больше суток. Заключённые стояли на своём. Выхода у лагерного начальства не было — их решили вернуть в сусуманскую тюрьму. По пути зэки внимательно всматривались в местность, опасаясь, не хитрит ли начальство. Заподозри они неладное, сразу же прибегли бы к давно опробованному приёму: сгрудиться в кузове по одному борту и всем одновременно раскачивать машину, угрожая опрокинуть её. Заключённые не раз прибегали к таким действиям, когда не хотели ехать в какой-нибудь лагерь. На этот раз действительно привезли в сусуманскую тюрьму. Дней через десять предложили ехать в “Челбанью”. Никто не возражал.
5 марта 1953 года умер Великий Кормчий. Одни заключённые ликовали, другие плакали, не скрывая слёз. Ждали перемен. И они пугали. Но какое-то время всё оставалось по-старому. Правда, примерно через полгода куда-то исчезли самые одиозные фигуры лагерной администрации вроде Заала Мачабели, отношение к заключённым заметно изменилось. В “Челбанье” начальником лагеря стал Фёдор Михайлович Боровик, неизвестно за какие грехи в своё время сосланный на Колыму, он и до смерти Великого Кормчего неплохо относится к заключённым.
Однажды он приказал привести в свой кабинет Туманова. Вадим шёл впереди надзирателя Корзубого, сцепив руки за спиной, и гадал, чем он провинился на сей раз? Вроде бы ничем. Войдя в кабинет, всё ещё гадая, что послужило причиной его вызова к самому начальнику лагеря, он, как положено, представился: “Заключённый Туманов, статья 58-я, пункт 5,8,10, по вашему приказанию прибыл”.
Начальник лагеря сидел, склонившись перед разложенными перед ним бумагами, и молчал. Наконец он оторвал от них голову и без всяких предисловий, даже не поздоровавшись, предложил Туманову возглавить проходческую бригаду прииска в шестьдесят человек, по сути, главную бригаду прииска, зная, что Туманов до сих пор никогда не соглашался ни на какое сотрудничество с администрацией лагерей...
И Туманов неожиданно для себя и боясь, что затянувшееся за предложением начальника лагеря его замешательство может быть истолковано как отказ, согласился... Но тут же добавил: при условии, что он сам подберёт рабочих.
Начальник лагеря, кажется, тоже пришёл в некоторое замешательство, видимо, для него было неожиданным быстрое согласие Туманова. По всему, он настраивался его уговаривать.
— Хорошо, — после некоторого молчания сказал он.
Новость моментально облетела лагерь. Для заключённых это было шоком, не знали, что думать. Туманов сломался, как в своё время Иван Фунт?
— Пришло другое время, мужики, — объяснял Туманов обступившим его солагерникам своё решение. — Чую, мы накануне больших перемен. Единственный путь к ближайшему освобождению — это честная работа. А там посмотрим...
Он вспомнил Илью, склонившегося над ним, избитым до полусмерти в Сусуманской тюрьме, его наказы-увещевания.
Ивана в свою бригаду он не позвал, зная о его здоровье. Да если и позвал бы, Иван не пошёл бы: он знал, что и дня не выдержал бы тяжёлой работы в шахте. Другого на месте Ивана списали бы вчистую, если бы не статьи “изменник Родины” и “английский шпион”.
В “Челбанье” Иван получил весточку от Ильи. Илья сообщал, что снова переводят его в другой лагерь, куда — молчат. А под прикрытием этого сообщения сообщил главное: что при скором освобождении Ивану ехать в окрестности Угрешского монастыря нет необходимости, всё образовалось наилучшим образом.
Насчёт скорого освобождения Иван усмехнулся. Но Илья оказался провидцем, не зря имел кликуху Илья Пророк. Примерно через месяц Иван оказался в Сусуманской райбольнице, где ему из-за язвы удалили половину желудка. По выписке медицинская комиссия его признала негодным к какой-либо физической работе, в таких лагерь не нуждался, и его списала на свободу, правда не по чистой, а как “изменника Родины”, на поселение. Так засветилась впереди свобода, которой, он, кажется, был не рад, так он привык к несвободе и не знал, как жить дальше. Радоваться бы, но странно, когда он выходил из ворот лагеря, было некое чувство, вроде грусти, что больше он никогда не увидит этих бараков, карцеров, изоляторов, хотя ничего страшнее в жизни не было. Жалел, что не удалось проститься с Вадимом Тумановым, хотя они не были закадычными друзьями. Вадима с бригадой, когда Иван прощался с лагерем, временно перебросили для нарезки шахты на другой прииск. После Ильи Туманов был в лагере Ивану вторым дорогим человеком, можно сказать, он, как Илья, помог ему выжить, и Ивану хотелось, чтобы Вадим знал об этом, хотя из-за него Ивану пришлось и пострадать. И снова, как много лет назад, выдали ему серую бумажку-справку.
А Илья то ли на самом деле не знал, то ли скрыл от Ивана, что не знает, в какой его переводят лагерь. А перебросили его в лагерь на горе Бутугычаг, что в переводе с чукотского “плохое место”; чукчи со своими оленьими стадами всегда обходили эту гору стороной, потому что от этой горы, как они говорили, веяло смертью. Перебросили в отдельный лагерный пункт “Сопка”, как оказалось, в урановые шахты, где добыча руды, которая нужна была для изготовления атомной бомбы, велась вручную и без всяких средств защиты.
Иван вышел за лагерные ворота. Идти было некуда. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, около поселкового магазина, сюда шли-вели все поселковые дороги. Иван не ошибся в своих мыслях. Его подобрал, приютил встретившийся на улице старый знакомый по лагерю, бывший “враг народа”, тоже несколькими годами ранее оставленный по истечении срока на поселение. Взял он Ивана как бы нештатным помощником кочегара в котельную так знакомой Ивану Сусуманской райбольницы. Первое время Иван и спал там, отогревал промёрзшие за многие годы кости. А потом неожиданно повезло, может быть, по-настоящему первый раз в жизни. У Петра Сибирцева, с которым они путешествовали по лагерям ещё в довоенное время, кончился срок поселения, он собрался на материк, к родным, в Вологду, и отдал он Ивану свою землянку. Устроена она была основательно. В своё время, выйдя из лагеря, Пётр попросил знакомого по лагерю расконвоированного экскаваторщика вырыть яму на склоне оврага, в яме сколотил каркас комнаты с кухней из горбыля, натасканного с лесопилки, и всё это засыпал толстым слоем шлака из больничной котельной вперемешку с опилками. Устроил даже не буржуйку, а, натаскав со стройки кирпича, — везде работал бывший и нынешний расконвоированный лагерный люд — сложил кирпичную печку чуть ни в треть землянки. И зажил Иван непривычной жизнью, как вольный человек, только два раза в месяц нужно было отмечаться в комендатуре, что не сбежал на материк или по льду на Аляску. Был в истории Чукотки такой отчаянный побег, Иван не знал, удачный ли...
Через какое-то время Ивану удалось устроиться, опять-таки по лагерному знакомству, разнорабочим на поселковую лесопилку: отнеси, принеси.
Однажды около поселкового магазина Иван обратил внимание на бывший лагерный люд, что-то громко обсуждающий в расклеенной на щите объявлений сусуманской районной газете. Иван из предосторожности хотел пройти мимо, но его окликнули:
— Иди-ка сюда!
Иван подошёл.
Перед ним расступились:
— Читай, что творится в мире!
В газете на первой полосе была опубликована поздравительная телеграмма:
“Бригадиру скоропроходческой бригады Туманову. Подразделению, где начальником Боровик.
Поздравляем шахтёров бригады с большой производственной победой — выполнением суточного задания по проходке стволов на 405%. Выражаем уверенность, что горняки не остановятся на достигнутом...
Начальник управления В.Племянников, начальник политотдела М.Свизев”.
И ниже было приписано: “Бригада Туманова по результатам социалистического соревнования признана лучшей в “Дальстрое”.
И выпустили из соседних лагерных ворот бывшую сельскую учительницу, дворянскую дочь, так же — на поселение. Некуда тут ей было деться, и пригласил Иван её к себе в землянку, пока не найдёт она себе пристанище; соорудил из досок нечто вроде привычных лагерных вторых нар, так и осталась она у него. И жили они сначала как брат и сестра — и потому, что она была на пятнадцать лет моложе него, и потому, что были оба, как каменные, и не было у них никаких желаний. А потом прикипел к ней душой, к тому времени не то, что бы отболела у него душа по Татьяне, но понимал: прошло двадцать с лишним лет, для неё погиб он на той страшной войне, в том страшном Мясном Бору, и если хочешь добра ей, не напоминай ей о себе — давно вышла замуж, дал бы Бог ей хорошего человека! А если и одна мыкалась — что он может сделать: сюда позвать, в пустыню ледяную, на вечное поселение? Да и как напомнишь о себе, когда у тебя другая фамилия? Сжал он зубы и сжал душу в маленький комок — так и держал её, так легче жить было. И прикипел он душой к Марии, которую замерзающей подобрал на улице, и два года не могла она зачать — так, видимо, вошла в неё вечная мерзлота, — но на третий всё-таки зачала.
И родился у них сын. И назвали они его тоже Иваном. И было великое тихое счастье, хотя жили они по-прежнему в яме-землянке, великим трудом выдолбленной Петром Сибирцевым в вечной мерзлоте. Как он там, на родине? Но приходила порой ножевая мысль: а вдруг там, в горькой родной стороне, есть у него сын или дочь? Двадцать один год тогда ему или ей. Какая вина его, что они без отца, а он вот вдруг счастлив? Как там, на его родине?
Но счастье было коротким, иначе оно, может, и не счастье? Иначе его, может, и не оценишь? Даже не успел научиться по-настоящему улыбаться. Лишь что-то похожее на улыбку, пока больше на болезненно виноватую гримасу, иногда стало прорезываться на его окаменевшем лице. Лишь год минул его сыну, как он стал сиротой, уравнялся с тем сыном или дочерью в родной стороне. Там, за страшными лагерными воротами, смерть не смогла подступиться к Ивану, а тут... Привычно и экономно в движениях откатывал он тачку с опилками от пилорамы, оттаскивал в сторону нетяжёлые обрезки горбыля, которые пойдут на дрова, в том числе и ему. Надо было рассчитать, чтобы сил не только на сегодня, но и на завтра хватило, и радовался в душе: ещё час — и пойдёт он домой, и увидит своего сына, как вдруг от проходной передали ему криком друг через друга:
— Надеждин, на выход! Милиция там тебя ждёт.
И замерло сердце, и как бы обмякло тело, и обволокло голову тёплым противным туманом: “Значит, опять туда...”
И всё громче стучало в голове, и шёл мимо лесовоз, только что развернувшийся после разгрузки, и Иван, словно в бреду, словно в угаре, шепнув напарнику:
— Нет, больше я туда не пойду, больше у них не получится! — бросился головой под колесо. И не успел шофёр-бедолага ударить по тормозам.
А милиционер, участковый инспектор, как оказалось, пришёл по пустяшному поводу — ребятишки самодельным футбольным мячом выбили в магазине оконное стекло, и когда он поймал одного из них, — как потом выяснилось, сына соседа Ивана, — и спросил строго, чей он будет, тот, колымский маленький хитрец, прохныкал сквозь хитрые показушные слёзы — лишь бы только отпустили ухо: “Надеждина Ивана, что на лесопилке работает...”
Глава 7
Вадим Туманов
В 1954 году бригада Вадима Туманова снова была признана лучшей в “Дальстрое”. От неё во многом зависел план всего Северо-Западного управления лагерей — самого большого на Колыме. Потому к бригаде было особое отношение: вроде бы по-прежнему, пусть расконвоированные, но заключённые, но с ними приходится считаться. В бригаде каждый владеет тремя-четырьмя профессиями: скреперист, бурильщик, рабочий очистного забоя, водитель самосвала — все без затруднений подменяют друг друга. Потому техника ни часа не простаивает. Наклонный ствол проходят до 15 метров в сутки, что до них считалось невозможным, нарезку штреков двумя забоями — до 36 метров. Почти всегда нарезают одновременно две-три шахты. До бригады Туманова таких темпов проходки не знала не только Колыма.
Работали с азартом, чувствуя себя внутренне свободными людьми. Привыкшие к смертельному риску, работали порой с нарушениями техники безопасности. Однажды в бригаду нагрянул начальник прииска имени Красного командарма Фрунзе, на котором они тогда нарезали шахту, Илья Давыдович Хирсели. Ему, скорее всего, из зависти к успехам бригады и к вынужденному к ней покровительственному отношению лагерного начальства настучали, что бригада работает без всякого соблюдения техники безопасности. Он с ходу с упрёками набросился на Вадима Туманова. Туманов стал оправдываться, что это неправда. Пошли к шахте и видят: семеро шахтёров с бурами на плечах со смехом, куря, выезжают из наклонного ствола шахты на транспортёре, что является грубейшим нарушением техники безопасности. Все онемели. Начальник прииска молча смотрит на Туманова. С его губ готово сорваться ругательство, но Туманов с широкой улыбкой опередил его:
— Гражданин начальник, в бригаде одни москвичи и ленинградцы — не могут отвыкнуть от трамвая!
Неожиданно на губах высокого начальства появилась улыбка, и все рассмеялись вместе с ним. Бригада отделалась лёгким наказанием, никакой другой бригаде этого не простили бы. А что делать? Сурово наказывать — себе в убыток, потому как именно тумановскую бригаду бросали на всевозможные прорывы, на быстрое обустройство новых шахт с богатым содержанием золота, часто именно от этой бригады во многом зависело выполнение плана не только прииском и всем управлением, но всей системой колымских лагерей.
Маленькие начальники, которые ещё вчера обращались с заключёнными, как со скотом, теперь вынуждены с Тумановым считаться и в сложных ситуациях предпочитают с ним не связываться, даже когда он позволяет себе вещи, для заключённого недопустимые. Однажды Туманов, ремонтируя скип, задержался в шахте, к нему прицепился начальник режима лагеря:
— Кто разрешил задерживаться? Я тебя больше не выпущу из зоны!
Туманов порвал пропуск в зону и швырнул его в лицо начальнику режима. Это ЧП! В другом случае это по меньшей мере грозило бы карцером, но начальник режима лишь в бессилии скрипел зубами.
На следующий день Туманова вызвал к себе начальник прииска Фёдор Михайлович Боровик, тот самый, который в своё время предложил ему возглавить проходческую бригаду.
— Ты что, с ума сошёл?! Придётся объясняться с начальником режима всего управления полковником Племянниковым.
Полковник Племянников вызвал к себе Туманова и начальника режима лагеря, чтобы разрешить возникшую проблему; с другими заключёнными так не деликатничали. Начальник режима лагеря к Племянникову явился, мягко товоря, навеселе. Племянников приказал посадить его на десять суток на гауптвахту, но тот и в другой раз явился к нему не вполне трезвым. Его из органов выгнали. И хотя вроде бы никаких заслуг Туманова в его снятии не было, этот факт ещё больше укрепил среди младшего и среднего звена разного рода начальников репутацию бригады Туманова как неприкасаемой...
Накануне нового 1956 года полковник Племянников вызвал Вадима Туманова и неожиданно вручил ему пригласительный билет на новогодний карнавал в Центральном клубе Сусумана. Туманов в растерянности отказывается. Тогда Племянников приказывает ему там быть. В сомнениях Туманов возвращается в лагерный барак. Но его собригадники, узнав о свалившемся на их голову чуде, собирают, у кого что есть: костюм, белую рубашку, галстук, туфли, которые они, будучи расконвоированными, на всякий случай прикупили. Попасть заключённому, пусть и расконвоированному, в Центральный клуб Сусумана — всё равно как человеку с улицы оказаться на правительственном приёме в Кремле.
Туманов входит в ярко освещённый зал со сверкающей гирляндами и разноцветными огнями новогодней ёлкой. Сразу вспомнил Владивосток, бесшабашные вечера в кругу друзей-моряков в ресторане “Золотой Рог”, от этого воспоминания защипало в глазах и запершило в горле. Зал полон гостей: офицеры разных лагерей, районное и приисковое начальство, много незнакомых в штатском, видимо, командированные офицеры МВД из Магадана и, может, даже из Москвы, много девушек. Играет оркестр, все в масках, сыплется серпантин, все кружатся в вальсе. Вадим растерялся: мог ли он представить всего несколько месяцев назад, что возможно такое... Вадим со страхом подумал, сможет ли он танцевать, — вдруг кто пригласит на дамский вальс; когда-то во Владивостоке девчонки учили его вальсу и танго, но это было так давно, в другой жизни. И вдруг, словно прочитав его мысли, распорядитель бала объявляет дамский вальс, и тут же одна из масок подходит к нему и, грациозно поклонившись, выводит его на ещё пустую середину зала и начинает кружить в вальсе, и, к его удивлению, оказалось, что он ничего не забыл.
Вадим обратил внимание на стайку девушек, которые были нарасхват как у молодых офицеров, так и у высоких чинов. Разогретые выпитым, они чувствовали себя хозяевами положения.
Внимание Вадима привлекла девушка, которую чаще, чем других, приглашают кавалеры, порой к ней подходят сразу несколько человек, и ей приходится выбирать. Вадим несколько раз пытался подойти к ней, но его постоянно опережали. В очередной раз, когда девушку снова уводят у него из-под носа, он приглашает на танец одну из её подруг. Видимо, со стороны были видны все его поползновения, потому что девушка, не дожидаясь его возможных расспросов, на которые он, может быть, и не решился бы, стала рассказывать о понравившейся ему подруге: зовут Римма, приехала на Колыму по распределению, окончила торговый техникум, работает в Сусумане товароведом. Они вместе живут в общежитии.
— Она у нас серьёзная, — предупреждает девушка. — Комсомольский секретарь!
Проводив девушку, Вадим далеко не уходит и с первыми аккордами нового танца поворачивается к Римме. Та улыбается в ответ и идёт с ним танцевать.
Вадим от волнения чувствует себя напряжённо, старается не наступить ей на ноги чужими полуботинками. Римма улыбается так же мило, как она улыбалась, танцуя с другими.
— Давно в Сусумане? — спрашивает он, чтобы с чего-то начать разговор.
— Нет, не очень.
— Нравится?
— В общем, здесь ничего, только публика какая-то... Знаете, сколько здесь бывших заключённых?
— Да, мне рассказывали, — соглашается Вадим.
— Вы, наверное, ещё не успели присмотреться.
— Может быть, — соглашается Вадим.
Они кружились в вальсе. “Это лучший из всех вальсов в моей жизни”, — потом напишет Вадим Туманов в своей книге. С ним время от времени здоровается кто-нибудь из танцующих рядом. Это неудивительно: многие сусуманские офицеры и вольнонаёмные знают его, легенду колымских лагерей, в лицо. Римма, видимо, всё понимает по-своему. Она решает, что он какой-то новый молодой начальник. Во всяком случае, человек воспитанный, порядочный, да другие и не могли попасть на новогодний карнавал. Танец закончился, Вадим не отходит от Риммы. Вадим встаёт так, чтобы к ней было трудно подойти другим кавалерам, они продолжают разговор. Но кто-то всё-таки из-за его спины протискивается к Римме и приглашает её на танец, одет тоже прилично, но по лицу Вадим видит, что тоже из своих, бывших или нынешних зэков.
— Извините, — в первый раз отказывает Римма, — но я устала.
Кавалер отходит, что-то недовольно бормоча себе под нос, чувствуется, что с манерами у него не очень.
— Какой невоспитанный, — говорит Вадим. — А ещё комсомолец.
— Почему вы думаете, что он комсомолец? — спрашивает Римма.
Вадим усмехнулся:
— Кажется, мы с ним из одной организации.
— И часто вы бываете в Сусумане?
— Нет, я нездешний.
— Вам, — говорит Римма, — надо быть осторожней. Особенно по вечерам. В посёлке кого только нет. Полно рецидивистов. А вы такой доверчивый.
— Почему вы думаете, что я доверчивый?
— По лицу видно.
— Лицо бывает обманчивым.
— У меня интуиция!
Вадим не стал спорить.
— Раз вечером по Сусуману ходить небезопасно, разрешите после карнавала вас проводить?
Римма, к его радости, разрешает. Женское общежитие УРСа — в получасе ходьбы от клуба, почти рядом с КОЛПом, в который Туманова не раз привозили избитым. Его столько раз провозили мимо этого бревенчатого здания, в котором было, оказывается, общежитие, бывало, и в наручниках или связанным, из лагеря в лагерь, в райбольницу и из райбольницы, и он не подозревал, что когда-нибудь будет стремиться в этот невзрачный дом. Скоро он зачастит сюда. Комендант общежития Александра Сергеевна — бывшая лагерница, всегда была навеселе. Туманов быстро подружится с ней и всегда будет приходить с угощением — шампанским, закуской.
В том же 1956 году бригаду расконвоированных Вадима Туманова перебрасывают на горный участок “Контрандья”, относящийся к прииску “25 лет Октября”. На “Контрандье” — шахты с высоким содержанием золота, задача бригады — горноподготовительные работы: проходка наклонных стволов, штреков, все уже знают, что быстрее и качественнее тумановской бригады никто этого не сделает. И хотя бригада привыкла к тому, что её то и дело перебрасывают с места на место, как “скорую помощь”, на прииски, проваливающие план по добыче золота, и возят уже не в кузовах грузовиков под прицелами автоматов, а на вахтовых автобусах, покидать прииск “Челбанья”, где начальником Фёдор Михайлович Боровик, ставший для Туманова своего рода крёстным отцом, на этот раз не хотелось.
О положении дел на “Контрандье” Туманов уже знал. Не зря один из ручьёв геологи назвали Мучительным — такие там сложные условия бурения и проходки, не говоря уже о том, что местность сама по себе была труднодоступной, без всяких дорог.
Положение было очень тяжёлое, за обстановкой на “Контрандье” напряжённо следят в Магадане, а может, и в Москве: срывается не только квартальный, но и годовой план, и у бригады, завоевавшей прочную репутацию безотказной и не увиливающей от самых трудных заданий, нет морального права отказаться, не говоря уже о том, что как заключенные отказаться они не могут.
Ознакомившись с обстановкой, Вадим поставил условие: выполнить задание почти невозможно, но он со своей бригадой выполнит его, если ему дадут право по своему усмотрению заменять на шахтах персонал, в том числе вольнонаёмный, людьми из своей бригады, ставить своих, заключённых мужиков горными мастерами. Начальству ничего не оставалось, как согласиться, лишь бы бы поскорее пошло золото и в хорошем объёме.
В первые же дни на “Контрандье” Туманов заменил своими людьми семь человек из разного уровня руководителей, в том числе, как оказалось, нескольких членов партии. До того Туманова предупредили, что делать это можно только с разрешения партийных органов, но Туманов не прислушался к этому предупреждению: предстояла тяжёлая работа, а с этими людьми её не выполнить. Уволенные пожаловались в райком партии: с каких это пор какой-то заключённый распоряжается их судьбами? Пусть расконвоированному, но заключённому, позвонил сам Александр Иванович Власенко, первый секретарь райкома партии:
— Это же коммунисты, ты должен понимать, — в голосе нет и тени начальственного металла, к которому готовился Туманов, скорее, он укоряет его, даже просит.
— Да, я всё понимаю, — отвечает Туманов. — Они авангард мирового рабочего класса, в первых рядах строителей коммунизма... Но что делать, если работать они не умеют, да и не очень хотят?
К его удивлению, секретарь райкома не срывается в крик, не грозит наказанием, наоборот:
— Вадим Иванович, я не настаиваю, прошу, отнесись внимательней.
И Туманов понимает, насколько серьёзно положение: от того, как скоро они начнут давать на гор’а золото, зависит не только выполнение плана прииском, но и выполнение плана всего Западного горного управления; зависит не только судьба приискового начальства, но, видимо, и судьба первого секретаря райкома партии. Все они — своего рода тоже заключённые. Лишь бы шло золото, лишь бы выполнить план, ради этого они даже готовы временно попасть в подчинение заключённого, которого ещё недавно бросали из одного штрафного лагеря в другой, а то и тайно заказывали его убийство.
Через несколько дней Туманов вынужден был уволить начальника ещё одной шахты, а на его место он распорядился поставить приехавшего с ним расконвоированного, как и он, заключённого Виктора Кожурина. После последнего разговора райком партии не возникал по поводу этого увольнения, что называется, вынужден был проглотить.
На следующий день к вечеру Туманов ехал верхом по посёлку, усталый, не евший со вчерашнего дня. Навстречу идут только что уволенный его распоряжением начальник шахты с женой, хоть объезжай их стороной. Туманов здоровается с ними и собирается ехать дальше, но они в два голоса уговаривают его зайти в гости: видим, устал, перекуси с дороги. Хозяйка ставит на стол тарелку с горячими пельменями. Отказаться нет сил. Потом Туманов говорил:
— Ем пельмени, смотрю на притихших хозяев, а на душе тяжело. “Какая же ты сволочь, Туманов, — думаю. — Вчера написал приказ уволить человека, а сегодня сидишь у него в гостях, ешь пельмени... Нет, — говорю себе, — отстранять его в такой ситуации у тебя нет морального права. Только бы не свалиться от усталости, не уснуть, успеть переделать приказ...”
Доехав до конторы, Туманов переписывает распоряжение: назначить Виктора Кожурина не начальником, а помощником начальника шахты. Виктору он объяснил ситуацию:
— Практически это ничего не меняет, по сути, ты становишься начальником шахты и за всё отвечаешь, а он — твоим помощником, и я тебя очень прошу, сделай всё, чтобы шахта заработала.
Туманов во главе всех уже существовавших на прииске проходческих бригад поставил своих людей, они по-своему настраивают технику, внедряют ими самими разработанные способы разработки россыпей в зоне вечной мерзлоты. Скоро шахта входит в ритм и намного перевыполняет план. А у начальника шахты словно выросли крылья, впоследствии, уже после отъезда Туманова с Колымы, он станет Героем Социалистического Труда.
— Никогда не знаешь, какую роль в судьбе может сыграть предложенная голодному человеку тарелка пельменей, — потом шутил по этому поводу Туманов.
И так, в напряжённой работе по 12 часов в сутки, поднимающей одну шахты за другой, летели дни. Счастье чувствовать себя внутренне свободным человеком, даже если ночевать ты идешь за колючую проволоку. Иногда Туманов думал: вот такая работа, которая даёт тебе право чувствовать себя не только свободным, но и счастливым человеком, наверно, невозможна по ту сторону колючей проволоки, где всё регламентировано на 100 лет вперёд, вплоть до мифического коммунизма. Будет ли он счастлив там, если он всё-таки рано или поздно выйдет из-за колючей проволоки, как счастлив сейчас здесь? Эти мысли всколыхнул недавно прошедший XX съезд КПСС, на котором Никита Хрущёв развенчал культ Великого Кормчего. Съезд переполошил всю страну, а ещё больше — лагеря, но на Колыме пока всё оставалось по-прежнему. К решениям коммунистического партийного съезда Туманов отнёсся с большой осторожностью: уж слишком всё валили на Великого Кормчего, словно они не были его соратниками и подручными. В большинстве колымских зон эти новые веяния воспринимались давно отчаявшимися, утратившими всякие надежды на скорое освобождение людьми со свойственной лагерным старожилам недоверчивостью и боязнью снова быть обманутыми. Впрочем, куда-то исчезли самые одиозные начальники лагерей, или их просто поменяли местами.
Однажды в самый напряжённый момент запуска одной из шахт заехал на прииск первый секретарь райкома партии Власенко, дежурно спросил:
— Как дела, Вадим Иванович?
— Идут, Александр Иванович, — так же дежурно ответил Туманов. Он ещё не привык, чтобы его называли по имени и отчеству, тем более большие партийные начальники.
Власенко задал ещё несколько дежурных вопросов и вдруг без всякого перехода:
— В Сусумане работает комиссия с правами Президиума Верховного Совета СССР. Она пересматривает дела осуждённых по политическим статьям... Ты готов ехать со мной в Сусуман?
— Всегда готов, но с моим-то послужным списком...
— Но ты же начал путь по лагерям с 58-й статьи, политической, с кучей подпунктов, которые один страшнее другого... Так что едем!
— Надо ли, Александр Иванович? — засомневался Туманов. — Только терзать надеждой душу. Конечно, большое спасибо за такое предложение, но я не строю на этот счёт иллюзий. Пройдено двадцать два лагеря, пять лет заключения в самых страшных — в “Широком”, “Борискине”, “Случайном”, — жизнь по заведённому кругу: побег, следственная тюрьма, больница, БУР или ШИЗО, снова побег, ограбление сберкассы, которое я действительно считаю преступлением, следственная тюрьма...
— Повторяю: первый твой срок — по политической статье. Уголовником тебя сделал лагерь. Всё, решили: завтра едем!
Давая понять, что разговор окончен, Власенко оборачивается и быстро садится в машину, оставив Туманова в тяжёлом раздумье: работал, как вол, спасаясь от мыслей, ни о чём не мечтал... Самое невероятное, что ему это предложил ответственный работник партии, которая в своё время бросила его в концлагерь и которую он ненавидел.
И вот они едут в Сусуман.
Долгое ожидание в коридоре.
Наконец, вызывают или, как выразилась вышедшая в коридор девушка, приглашают.
— Заключённый Туманов, садитесь, — предлагает сидящий за столом в центре. Это, как Туманов потом узн’ает, прибывший из Москвы председатель Комиссии по пересмотру дел заключённых Владимир Семёнович Тимофеев. Тут же первый секретарь райкома Александр Иванович Власенко, его присутствие теплит надежду.
Туманов садится. Один из офицеров зачитывает его биографию: когда родился, где работал, за что осуждён, как вёл себя в лагерях, сколько побегов, ограбление сберкассы, сколько раз наказан. Туманов сидит и думает: “Господи, когда же я всё это успел? Какое тут освобождение?!”
Офицер, переведя дух, переходит к жизни Туманова после 1953 года, когда он неожиданно для себя согласился возглавить проходческую бригаду.
— Туманов, — читает он, — в это время резко меняет поведение...
Теперь Туманов не без удивления слышит так много доброго о себе, сколько не приходилось слышать за всю прежнюю жизнь. Говорили о возглавляемой им бригаде, уже три года лучшей на Колыме, о его уникальных рационализаторских предложениях. И что благодаря ему, Туманову, на приисках управления организовали по-новому добычу золотоносных песков, что это внедряется в других северных управлениях.
Пересмотр дела обычно занимает 15-20 минут. С Тумановым говорят почти три часа. Его засыпают множеством вопросов, в том числе и чисто производственных, большинству сидящих за столом ясных, чтобы приехавший из Москвы председатель комиссии мог понять, что за человек сидит перед ним, какое место он занимает в золотопромышленности Колымы, а может, и всей страны. У некоторых, может, мелькает шальная мысль, что, чтобы не терять Туманова, может, принципиально не нужно его освобождать, по крайней мере, повременить? Ведь, освободившись, он, скорее всего, сразу уедет с Колымы, и добыча золота сразу упадёт. При выходе из комнаты Туманов уже не помнил всех вопросов, но один поставил его в тупик, он не знал, как на него отвечать, врать он не мог по своей сути. Ответить честно — тогда не видать ему никакого освобождения:
— Скажите, Туманов, что вам не нравится в сегодняшней жизни? — спросил его приехавший из Москвы председатель Комиссии по пересмотру дел политических заключённых.
Туманову, как и тысячам его солагерников, многое не нравилось в нынешней жизни страны, и Туманов лихорадочно перебирал в уме, чт’о бы сказать: с одной стороны, не хотелось выглядеть лизоблюдом, которому после XX съезда партии в стране уже нравится решительно всё, а с другой — не хотелось сказать такого, что оставит его за колючей проволокой до смертного часа. Перед глазами Москва, Красная площадь, мавзолей, на котором, Туманов хорошо помнил, хотя был в Москве всего один раз, на каменной плите два имени: Ленин и Сталин. И он выбирает для ответа полуправду, за которую ещё недавно грозил бы расстрел:
— Знаете, — говорит он, — мне непонятно, почему до сих пор в мавзолее на Красной площади рядом с основателем партии лежит человек, который наделал русскому народу столько гадостей!
В ответ повисает гробовое молчание. Хрущёвские разоблачения прозвучали не так давно, и далеко не все ещё верят, что после них в стране что-нибудь изменится. Тем более здесь, в Колымской империи, скованной вечной мерзлотой, эти слова почти кощунственны, особенно для людей в погонах, которые всю жизнь прожили, а некоторые и воевали с именем Великого Кормчего. Особенно же для офицеров МВД, вчерашнего НКВД, а за столом сидели люди из этого ведомства. Члены комиссии молча и с любопытством разглядывают Туманова, как решил про себя Вадим, как обречённого. Они оглядывались, словно спрашивая друг у друга, что делать, хотя, как теперь казалось Туманову, всё было яснее ясного. Туманова словно обожгло: он и без покачивания головой Власенко понял, что ляпнул лишнего. Не в первый раз в жизни подводил его язык, он и впервые попал в лагерь из-за своего языка, и сейчас, уже решив для себя, что всё кончено, он жалел больше, чем себя, первого секретаря Сусуманского райкома партии, которого подвёл своим дурацким ответом. В то же время мог ли он ещё недавно представить, что он будет жалеть функционера высокого ранга ненавистной ему Коммунистической партии? Власенко может боком выйти инициатива о его досрочном освобождении, он запросто может лишиться своего партийного поста.
Молчание затянулось. Туманову всё было ясно. Что-то вроде кислой улыбки обречённости появилось на его лице. “Зачем согласился? — думал он. — Разбудил надежду, а так работал бы и работал, внутренне чувствуя себя свободным, а сейчас такое чувство, что после выхода из шахты вытер свои грязные сапоги о свою душу”.
— Хорошо, идите, — наконец, нарушил молчание председатель Комиссии по пересмотру дел заключённых.
— До свидания! — обречённо говорит Туманов и идёт к двери.
— Подождите в коридоре — слышит вдогонку, — мы вас пригласим.
В коридоре его окружают офицеры с расспросами, но он не знает, что сказать, лишь пожимает в растерянности плечами.
Минут через пятнадцать, которые длятся мучительно долго, его приглашают снова. Навстречу поднимается председатель Комиссии, торжественно читает:
— Комиссия с правами Президиума Верховного Совета СССР по пересмотру дел заключённых освобождает вас со снятием судимости с твёрдой верой, что вы войдёте в ряды людей, строящих светлое будущее...
Можно ли передать словами, что чувствовал в эти минуты Туманов...
— Вы свободны, поздравляю! — словно в тумане, слышит Туманов то, что говорит председатель комиссии.
Но Туманов ещё не осознаёт происшедшего, продолжает стоять, словно чего-то ждёт.
— Можете идти. Документы получите позже.
Туманов было уже сделал шаг... Но вдруг он представил, как он — счастливый! — возвращается в барак в свою бригаду на “Контрандье”, к мужикам, которые три года с ним работали, как говорили, по-стахановски и переживали за общее дело не меньше него, и как он будет смотреть им в глаза?
— У меня только одна просьба, — говорит торопливо Туманов.
Все, как по команде, поворачивают головы к нему.
— Гражданин начальник, вы...
— С этой минуты я для вас не гражданин начальник, — прервал его с улыбкой тот.
— Простите... Владимир Семёнович! Вы понимаете, какой я сегодня счастливый человек! Но сейчас мне возвращаться к людям, которых я все эти годы тащил за собой по приискам. Мои успехи — это их успехи. Можно ли их чем-то обрадовать, пообещать хотя бы, что через какой-то промежуток времени...
Председатель Комиссии всё понял и, не дав договорить Туманову, повернулся к Фёдору Михайловичу Боровику:
— Фёдор Михайлович, подготовьте список всех, кто проработал с Тумановым больше двух лет, послезавтра представьте мне характеристики.
Туманов выходит в коридор. Перед глазами всё плывет. Его окружают, расспрашивают, но он не в состоянии что-либо говорить. В коридор выбегает девушка-стенографистка:
— Вы так быстро перечисляли фамилии ваших товарищей, что я не успела записать...
Вышел Александр Иванович Власенко, ждёт, когда Туманов придёт в себя. Спрашивает:
— Что думаешь делать дальше? Может...
— Возвращаться на материк, — не дал ему договорить Туманов. — Однозначно! Я штурман дальнего плавания.
Александр Иванович Власенко тяжело вздохнул. Может быть, он сейчас в душе пожалел, что поспособствовал освобождению Туманова. Как теперь выполнять план по добыче золота?
Туманов словно прочитал его мысли:
— Александр Иванович, не беспокойтесь. Ребята у меня надёжные, головастые. Каждого можно поставить во главе бригады, не подведут.
Пообедав с Власенко в сусуманском ресторане, подняв рюмки за освобождение Туманова, поехали на прииск. Проезжая мимо КОЛПа, Туманов глазам не верит — на воротах плакат: “Сегодня досрочно освобождён Вадим Туманов!” Когда только успели? Понятно, что больше не ради него повесили этот плакат, культурно-воспитательная часть не упускает случая поставить в пример всем известного, даже легендарного своим неповиновением лагерному начальству заключённого: если, мол, такой честным трудом добился освобождения, то шанс есть у каждого. И сколько в тот день ни проезжали лагерей, почти на каждом висел такой плакат. Туманов попросил водителя остановить лесовоз у УРСа, где работает Римма, он не знает, как ей сообщить.
Но оказалось, что она уже всё знает!
Теперь Туманов жил ожиданием, когда оформят все документы на освобождение, когда он наконец получит паспорт, когда снова увидит море, его душа была уже во Владивостоке. На “Контрандье” дела шли неплохо, шахты выполняли план, и для задержки его на прииске, а значит, и на Колыме, не было никаких причин, а он всё медлил, раздумывая, устраивать свадьбу здесь и уезжать во Владивосток с женой, или на разведку лететь одному? Что-то подсказывало ему, что встреча с Владивостоком может быть не столь радужной. Сошлись с Риммой на том, что всё-таки надо отправиться во Владивосток одному и осмотреться. Он уже был готов к отъезду, как вдруг его снова вызвали в Сусуман к Власенко и к начальнику горного округа Струкову.
— Вадим Иванович, — взмолился Александр Иванович Власенко, — ты теперь вольная птица, мы не имеем права тебя держать, но у нас к тебе великая просьба. В Западном управлении план по золоту проваливается. Выход один: есть одно интересное рудное месторождение в районе “Широкого” — Танкелях. Содержание металла — пятьсот сорок граммов на тонну. Почти полтора килограмма золота на кубометр руды. Но отработка месторождения страшно затруднена залеганием пласта, он уходит круто вниз. Никто, кроме тебя, его не сможет освоить. Было бы хорошо, если бы удалось выйти на уровень добычи восемь-десять кубов в сутки. Если честно, никто в точности не знает, сколько там золота...
Туманов слышал о проблемах Танкеляха и до освобождения даже подумывал, как с ними разобраться. Были даже мысли напроситься туда, но это было тогда, когда он был пусть расконвоированным, но заключённым. Теперь все мысли были о Владивостоке, о море. У него не было никакого желания задерживаться на Колыме, да ещё ввязываться в эту сомнительную затею. Танкелях — твёрдый орешек со многими неизвестными. За него могли браться только люди, готовые рисковать всем: заработком, репутацией, даже жизнью. Но отказать Власенко, которому он обязан своим освобождением, он не мог, и он понял, что не сможет уехать, пока не выполнит то, о чём его попросили люди, благодаря которым он оказался на воле.
Был уже сентябрь, выпал первый снег, дороги развезло, когда бригада стала перебираться на Танкелях. С трудом затащили на месторождение технику. И закипела работа. Мужики старались в полную силу и поверх её, чтобы Туманов успел улететь к концу ноября, хотя никому не хотелось расставаться с ним. Задание было выполнено в срок с перевыполнением плана. Начальство Западного горного управления не знало, как отблагодарить Туманова, и уже не решалось больше его задерживать. Остаётся самое трудное — прощание с Риммой. Она должна поверить, что он вернётся, хотя и сам пока не знает, когда.
Прилетел во Владивосток вечером. Над заливом Петра Великого стоял густой туман, сквозь него мерцали огни стоящих на рейде судов.
Туманов попытался прочитать их названия, но не получилось. Он едет к своему владивостокскому другу Косте Семёнову, тоже понюхавшему лагерей, но он уже давно своё отсидел, вернулся снова на флот. Но так как в торговый, совершающий рейсы в загранку, бывших заключённых не брали, он, дважды судимый и оба раза реабилитированный, пошёл в рыболовный, капитаном траулера. Всё это Вадим знал ещё на Колыме, но теперь, сидя у Кости на кухне, с обострённым вниманием слушал, что пришлось тому вынести, не меньше, а может, больше, чем самому Туманову. Утром Туманов собирался идти в Дальневосточное пароходство, в отдел кадров, где хоть кто-нибудь, да должен помнить его. Но Костя спросил его:
— А ты знаешь, кто теперь начальник отдела кадров пароходства?..
— Кто?
Костя молчал
— Кто? — повторил Вадим
— Тот самый Красавин, что клепал на тебя дело и арестовывал!
Они долго молча смотрели друг на друга.
После этого Туманов в Дальневосточное пароходство не пошёл. Во-первых, он мог не сдержаться и одним ударом убить эту мразь, тогда опять одна дорога — в лагерь. А во-вторых, он понял на примере Кости, что на торговый флот дорога ему закрыта. Оказывается, старые энкавэдешные кадры продолжают вершить судьбы людей. Хоть возвращайся опять на Колыму. Но Костя его остановил:
— Погоди, остынь. Что-нибудь придумаем.
Через какое-то время он смог договориться с сахалинским руководством, что по гарантийному письму он возьмёт Вадима на свой траулер “Белорецк” штурманом.
Как в лагере Туманов мечтал о море! Как ждал того дня, когда окажется на палубе какого-нибудь корабля, пусть даже маленького судёнышка! И вот, наконец, свершилось: он штурман пусть всего лишь небольшого траулера, но со временем, он уверен, всё образуется. Но неожиданно уже на второй или третий день на палубе, пропитанной запахом свежей рыбы и морской травы, и особенно в каюте он вдруг почувствовал себя потерянным и одиноким, словно его снова бросили в карцер, к тому же ещё качающийся на волнах. Туманов не мог объяснить себе своего состояния, что было причиной жуткой тоски, какую, наверное, он не испытывал даже в лагере. Скорее всего, она была от неопределённости будущего. Его как-то пытался расшевелить Костя, но у него это плохо получалось, мало того, он сам впал в хандру: у него тоже впереди было мало перспектив, ему тоже снились по ночам белоснежные лайнеры дальних плаваний.
— Хоть за границу беги! — в сердцах бросил он в одном из задушевных разговоров.
— А что, Япония рядом, — неожиданно для себя поддержал его Вадим. — Я уже один раз пытался это сделать.
И он рассказал о своей попытке побега в Японию во время неудачного восстания на славном корабле имени рыцаря революции “железного” Феликса.
Дальше разговоров, конечно, дело не пошло: ни один, ни второй всерьёз не отнеслись к этой идее, и она вроде бы забылась, но вдруг неожиданно подвернулся случай, когда перед ними явно встала возможность бежать в иную жизнь. Однажды, находясь в море, они получили радиограмму о терпящем бедствие советском сейнере в нейтральных водах недалеко от Японии, и им предлагалось в числе других судов пойти на поиски. Вадим с Константином переглянулись, они без слов поняли друг друга: это был шанс уплыть в иную жизнь.
— Наши пограничные катера не сразу бросятся нас догонять, потому как мы мобилизованы на поиск терпящего бедствие судна, — выразил общую мысль Константин. — Мы постараемся подойти как много ближе к острову Рисири, а там японские патрульные корабли непременно арестуют нас за нарушение границы, а мы не будем сопротивляться. А если нас успеют около японской границы перехватить наши пограничники, то у нас есть отговорка: мы оказались там, пытаясь найти пропавший сейнер. Не мы первые. Уже были случаи, когда наши моряки так попадали в Японию, а потом объявлялись где-нибудь в Австралии, в Канаде, в США, в Норвегии...
Они вошли в пролив Лаперуза. Но на этот раз всё складывается наилучшим образом. Кто из экипажа траулера захочет, пусть возвращается на родину, а с них с Костей хватит! С их лагерными анкетами ничего хорошего в СССР их не ждёт. Ст’оит попробовать в тридцать лет начать жизнь сначала.
Но японцы или проспали их, или они японцам были принципиально не нужны. Они несколько раз почти вплотную подходили к острову, ходили кругами вокруг него, одновременно искали хоть какой-то след пропавшего сейнера и в то же время пытались попасться на глаза японским пограничникам, но ни нашего сейнера, ни японских пограничных катеров, которым они готовы были сдаться, на горизонте не было. Было впечатление, что японские пограничники прятались от них. На острове виднелись огни небольших городков. Соблазн причалить к берегу был столь велик, возможность остаться там казалась такой реальной, что Вадим с Костей долго стояли на мостике, не выпуская биноклей из рук. Вся команда непонимающе смотрела на них...
— Полный назад! — вдруг скомандовал Костя. — Значит, как и Остапу Бендеру, не судьба нам ходить в белых штанах в Рио-де Жанейро.
Они спустились в каюту.
— Не нужны мы японцам, — усмехнулся Костя.
Всю обратную дорогу они угрюмо молчали.
На Сахалине Вадим Туманов провёл два месяца. К траулеру за это время он так и не привык. Он удивлялся самому себе: все лагерные годы мечтал о море, а встретившись с ним, вдруг почувствовал, что оно для него уже чужое или он для моря чужой. Решение пришло неожиданно. После очередного возвращения в порт вечером он сказал Косте:
— Спасибо тебе за то, что по-братски приютил и как-то скрасил мою невесёлую послелагерную жизнь, в лагере я представлял, что она будет сплошным раем. Не думал, что она будет такой беспросветной. Хоть иди на поклон к лагерному начальству, чтобы снова забрали за колючую проволоку. Какой-нибудь оказией доберусь до Владивостока, а оттуда через Хабаровск и Магадан снова на Колыму. Видно, добывать золото — это единственное, что я сегодня могу. В конце концов, там меня ждёт невеста, о которой я почти забыл.
Вернувшись в мае 1957 года в Сусуман, Туманов неожиданно для себя понял, чего ему не хватало в море. Страшно подумать: оказалось, что, кроме Риммы, не хватало ему Колымы; на траулере не было дня, чтобы он не вспоминал о ней, наверное, гораздо чаще, чем о Римме. И со всей душой снова врубился в работу. На 14 июня назначили свадьбу. Но накануне начальник горного управления Струков чуть не плача попросил срочно запустить новый мощный промприбор для промывки песка. Вечером в сусуманской столовой свадьба, а Туманов с раннего утра в болотных сапогах командует передвижкой компрессоров, расталкивает мешающие этому заторы машин, которые то и дело перегораживают дорогу. Кто-то просит его подойти к одной из легковых машин, стоящих в этом заторе. Кто там ещё?! Весь в грязи, взлохмаченный, злой, наклоняется к окну машины, а там на заднем сиденье — Римма! Надрывают глотки шофёры, сигналят машины, а он стоит в клубах пыли перед своей невестой и, кажется, только сейчас вспоминает, что вечером у него свадьба. В глазах Риммы горечь и растерянность: неужели нельзя было отпроситься?!
— Ты что, забыл?
— Помню, успею.
Не стали даже обедать, чтобы до вечера успеть установить технику. На собственную свадьбу Вадим всё-таки успел. Гостей собралось много: её подруги, его друзья, районное начальство.
Свадьба была по-настоящему весёлой, и это выглядело обещанием новой, радостной жизни. Вспоминая Владивосток, Вадим был благодарен японским пограничникам, которые не задержали или не захотели задерживать их с Костей. Было приятной неожиданнностью, что сусуманские власти решили дать молодым в районном центре двухкомнатную квартиру. Причём в доме, заселённом по преимуществу начальством.
Как потом узнал Туманов, в этой квартире до них жил заместитель начальника политуправления Западного управления лагерей. Туманову показали квартиру, молодые вселились в неё, не задумываясь о формальностях, и, наверное, через месяц им напомнили, что нужно получить ордер и прописаться. Римма отправилась за ордером к председателю райисполкома. Прочитав, на чьё имя выписан ордер, тот отказался его подписывать, заявив, что такую комфортабельную квартиру держали пустой для людей, куда более достойных, чем Туманов. Вернувшись с работы, Туманов застал Римму плачущей. Она долго не могла объяснить, в чём дело, сквозь рыдания повторяя словосочетание “для более достойных”.
Туманов в бешенстве набрал номер телефона райкома партии и попросил соединить с первым секретарём. Помощник, взявший трубку и хорошо знающий о хорошем отношении первого секретаря райкома к Туманову, беспрекословно соединяет. Вадим слышит голос первого секретаря:
— В чём дело? — недовольно спрашивает он помощника. — Вы же знаете, что идёт совещание!
— Борис Владимирович, — опережает помощника Вадим, — это Туманов, мне надо срочно вас увидеть.
— Если срочно, приезжай.
К приезду Туманова совещание закончилось. Волнуясь, Туманов рассказал первому секретарю райкома историю с ордером. Тот вызывает к себе председателя райисполкома и при Туманове ему говорит:
— Я не знаю ваших критериев оценки людей, у нас все люди достойные, но наиболее достойны те, кто лучше работает. Вы не согласны?
— Абсолютно с вами согласен, Борис Владимирович!
— Почему же вы не выписали ордер Тумановым?
— Мы это сделаем.
— Завтра вы лично принесёте Тумановым ордер. Вам ясно?
— Ясно.
По весне Туманова просят перебраться на прииск имени Фрунзе: он несколько лет стабильно не выполняет план. Туманов собирает новую бригаду, в неё вошли, прежде всего, те, кто с ним работал ещё в лагере и уже имел опыт работы на “Контрандье”, “Челбанье”, Танкеляхе. Сезон нужно использовать в полную меру не только ради выполнения плана: Туманов словно хочет доказать, может быть, прежде всего, самому себе, чт’о может сделать свободный человек. Каждый день в напряжённом ритме, ни одного часа простоя. Всё продумано так, чтобы промприборы и техника работали круглосуточно, не останавливаясь. Вадим, как и прежде, перестроил работу на участке по-своему. К примеру, на участке работают 20 бульдозеров. Раньше было так: подходит время обеда — глушат моторы, один час все обедают. В результате в сумме один бульдозер фактически сутки простаивал. Туманов поменял схему. Чтобы бульдозеры в течение дня не простаивали ни минуты, на время обеда и в любых других случаях стали подменять бульдозеристов рабочими ремонтной группы. Бульдозеристы обедают, а техника продолжает работать. Помимо этого, бригада Туманова впервые применила так называемую короткую подачу песков на промприборы. По принятой технологии, пески подавались с расстояния от 120 до 200 метров. Видимо, так было удобно подавать золотоносные пески в каком-то конкретном случае, на конкретном месторождении, но это стало обязательным правилом для всей золотопромышленности Колымы, отступление от этой нормы считалось серьёзным нарушением. Туманов предложил, чтобы плечо подачи песков не превышало 40 метров. Это ломало прежде принятую технологию золотодобычи всего “Дальстроя”. Позже, когда уже бригада Туманова будет работать на прииске “Горном”, прокуратура потребует расследования: каким образом ей удаётся при больших объёмах работ сжигать так мало дизельного топлива? Подозревали, что топливо бригада ворует. На прииск прислали целую бригаду следователей. Следствие продолжалось около года. Закончилось это тем, что горным управлением была разработана рекомендация всем приискам управления, а потом всего “Дальстроя”, перейти на тумановский метод работы.
Руководство геологических и горных управлений, прежде всего, Ази Хаджиевич Алискеров — знаменитый на Колыме человек, его именем потом назовут один из приисков, — относились к Туманову и его бригаде, как бы это поточн’ее сказать, ласково, что ли. Потому что она была палочкой-выручалочкой в прорывных случаях, и её то и дело перекидывали на прииски, требующие быстрой нарезки шахт.
Ещё в лагере бригада Туманова за сутки проходила под землёй двумя забоями по 36 метров. Ни до неё, ни после никому не удавалось разрабатывать золотоносные месторождения такими темпами. Не потому, что бригада была оснащена лучше других бригад. В условиях административно-бюрократического сумасшествия в стране бригада впервые попытались руководствоваться не закостенелыми инструкциями, а здравым смыслом, и при этом брать на себя ответственность. Туманов видел, как это выпрямляет вчера ещё опущенных ниже ватерлинии людей, уставших от бестолковщины, от глупых распоряжений, бессмысленной регламентации. Он был уверен: помоги человеку проявить себя, он станет личностью, даже за колючей проволокой внутренне свободным человеком. Туманов надеялся, что у него будут последователи, но всё же он не предполагал даже, что его принципы хозяйствования со временем станут базовыми при создании не только золотодобывающих старательских артелей, но и дорожно-строительных кооперативов, других новых производственных образований — элементов будущей экономики России. И он, конечно, предполагать не мог, что это будет стоить ему огромных лишений.
В 1957 году на прииске имени Фрунзе Туманов смог осуществить свою давнюю мечту, родившуюся в лагере: на базе своей бригады организовал первую в стране самостоятельную золотодобывающую старательскую артель. Назвали артель “Семилетка”. Название навязали сусуманские власти, но Туманов не стал спорить. Надо было ещё доказать жизнеспособность артели, да и в конце концов дело было не в названии, хотя в дальнейшем все его артели будут называться по географическому названию местности, в которой они будут работать. В сущности, америк он не открывал, это было возрождением старинной, исконно русской формы хозяйствования, суть которой ему вкратце объяснил Илья Пророк.
Смысл задуманной Тумановым артели был в хозрасчёте и полной её самостоятельности, она должна была сама решать, какую технику и в каком количестве закупать, как планировать работу, как оплачивать труд, отпускные, больничные. От государства требуется одно — отвести артели участок. И артель согласна, что платить ей будут не по трудодням, а только за сданное артелью золото.
Отношение к тумановской артели было двойственным. С одной стороны, она была выгодна для власти возможностью занимать освобождающихся из лагерей людей, не имеющих семьи и дома, не знающих, куда податься. Причём практически не требовалось вложений в социальную сферу, в результате добываемое артелью золото оказывалось намного дешевле, чем добываемое государственными предприятиями. С другой стороны, власти чувствовали, что артельная форма организации труда может поставить под угрозу существование малоэффективных государственных предприятий. Власть это не могло не тревожить, её раздирала надвое создавшаяся ситуация: с одной стороны, она не хотела отказаться от дополнительного, тем более гораздо более дешёвого золота, с другой стороны, она понимала, чем чревато массовое развитие артелей, а пример Туманова, несомненно, повлечёт за собой других, и со временем артельная форма хозяйствования может перекинуться и в другие сферы народного хозяйства, тогда этот процесс не остановить. И уже в недалёком будущем, уже не имея возможности и в то же время не желая наложить полный запрет на возникающие по типу тумановской артели, государство будет стараться всячески прижимать их, стараясь доказать, прежде всего, самому себе их экономическую неэффективность. У них, начиная с тумановской, золото будут покупать по расценкам, значительно ниже тех, какие были установлены для государственных предприятий. Артелям будут, как правило, отводить отработанные или невыгодные для государственного предприятия из-за малого содержания золота, или из-за удалённости от дорог и человеческого жилья участки.
Но пока государство, кажется, находилось в счастливом неведении по поводу будущего тумановской артели. Может, считало, что она по-прежнему находится за колючей проволокой, а за колючей проволокой всё можно, лишь бы давала золото. Работу тумановской артели часто сдерживала медлительность шурфовочных и буровых геологических разведок. Возникали расхождения, иногда значительные, предварительных расчётов разведки с фактическими результатами добычи. Это навело Туманова на мысль применить бульдозеры в разведке: вместо длительных по времени и многозатратых шурфовочных и буровых разведочных работ разрезать россыпь бульдозерными траншеями, с последующей промывкой крупнообъёмных валовых проб на промприборах. Затраты оправдывал попутно намытый металл. Нововведение полностью оправдало себя. Раньше при разведке геологи бурили шурфы, производили взрывы, проходили вручную пустую породу до коренных пластов и начинали лотком промывать песок, чтобы определить, насколько он богат золотом. Чтобы промыть один кубометр песка, опытному промывальщику нужно было за день прополоскать от 170 до 200 лотков. На разведку и оконтуривание месторождения уходили месяцы и даже годы. Передав месторождение производственникам, геологи интересовались — соответствуют ли прогнозы реальному намытому золоту? И расчёты часто расходились с действительностью.
Бульдозер же способен пройти траншею за два-три часа и в сутки сделать несколько траншей. Тем временем быстро устанавливается промывочный прибор и начинает подаваться на него песок, и тут же возникает полная ясность о мощности песка, о содержании в нём золота, и, не теряя времени, можно приступать к вскрыше всего участка. У геологов масса времени уходила на подготовку к первой промывке. А тумановцы начинали с неё. Это многократно повышало рентабельность всех работ. Неожиданно возникла проблема: против вскрышной разведки бульдозерами восстали геологи. Дело в том, что их работа оценивалась по указанному ими приросту золотых запасов, а тут они оказывались ни при чём: артель всё делала за них. Артель в считанные дни производила разведку месторождения и параллельно три промывочных прибора намывали каждый день по 10 килограммов золота. По узаконенной технологии, заложниками которой оказались геологи, надо месяцами ждать, пока они произведут разведку и согласуют с разными инстанциями все свои бумаги. Геологи писали протестные письма в объединение “Северовостокзолото”, ещё куда-то, формально они были правы, но остановить артель Туманова было уже невозможно. Кто возьмёт на себя смелость остановить ежедневное и бесперебойное поступление в Гохран десятка килограммов золота? И потому на первых порах Туманов был спокоен. Он знал, что в данном случае власть молчаливо встанет на его защиту, при этом не беря на себя никакой ответственности. Но выход из положения нужно было искать, потому как геологов тоже можно было понять.
В этом споре с геологами, как и во многих других технических спорах, у Туманова часто оставалось единственное неоспоримое доказательство своей правоты — добытое золото. Государство затыкало золотом свои многочисленные прорехи, списывать нищету своих подданных на недавно окончившуюся войну было уже трудно, на пятки наступали 1960-е годы. В 1960 году артель вскрыла бульдозерными траншеями ранее не разведанное месторождение на 329-м километре печально знаменитой Колымской трассы. Оно оказалось очень богатым. Артель Туманова за сутки намывала до 14 килограммов золота. Геологи снова остались в стороне. Они обвинили артель во всех смертных грехах, забросали магаданские власти ворохом жалоб, скандал разразился с новой силой. Наверное, это закончилось бы новыми уголовными делами, если бы первый заместитель председателя Магаданского совнархоза Березин и обком партии не нашли устраивающий обе стороны выход из положения: прирост запасов, который дала артель, отнести к результатам работы геологов, а промывку золота продолжать в счёт артели. Кончилось это тем, что бульдозерная траншейная разведка месторождений впоследствии стала широко использоваться на золотых, оловоносных и алмазных россыпях Якутии. Начальник геологоуправления республики Бредихин быстро оценил все преимущества нового метода геологоразведки и сделал всё от него зависящее, чтобы этот метод нашёл распространение. Со временем этот метод будет официально признан и узаконен в инструкциях Министерства геологии СССР как траншейный способ разведки неглубоких россыпей.
Работа на прииске имени Фрунзе была напряжённой. Дело было не только в плане. Нужно было доказать жизнеспособность артели как таковой. Туманов возвращался домой только поздним вечером, часто, не ужиная, падал на кровать и мгновенно засыпал. Утром Римма говорила ему, что он только успевал ей сказать:
— Как на свете жить хорош...
Слово “хорошо” он уже не мог договорить до конца — спал!
В 1962 году на Сентябрьском золотоносном месторождении артели Туманова отвели участок с богатыми, по заключению геологов, залежами золота, а заключение не подтвердилось, мощность золотоносных песков оказалась всего в 10-15 сантиметров — крайне тонкий золотоносный пласт, хотя и с высокой концентрацией золота, но планового количества золота на этом участке было не набрать. Это стало понятно, только когда началась промывка. Два месяца артель работала почти впустую, уже кончался сезон, а артель сдала всего 30 килограммов золота. Под угрозой был план всего Западного управления. Недоброжелатели наверху стали поговаривать, что причиной создавшегося положения была артельная форма труда. Ст’оит ли артели в будущем давать такие большие участки, а может, и вообще отказаться от её услуг? Хотя всем было ясно, что ошиблись геологи. Надо было спасать положение.
На ум Туманову приходили разные варианты, но на осуществление их просто не хватало времени. Самым заманчивым был давно отвергнутый всеми проект разработки богатого месторождения, которое находилось под руслом реки Оротукан недалеко от речки Загадка, рядом с лагерем с одноимённым названием. Туманов посоветовался со специалистами-маркшейдерами. Они в один голос заявляли, что отработать это месторождение артель не сможет. Технический совет управления тоже единодушно заявил, что это авантюра, связанная с угроблением техники и смертельным риском. Туманов ещё раз собрал на совет свою артель, подчеркнув, что в решении техсовета есть строчка о смертельном риске, а это пахнет перспективой снова попасть в соседнюю с месторождением “Загадку” — в недалёком прошлом один из самых страшных колымских лагерей. Проголосовали единогласно: рискнуть, дело было не в возможности хорошо заработать, а в чести артели. Но сомнения всё-таки оставались, тем более что голосование проходило не на месте будущего боя с природной стихией, некоторые представляли положение вещей только понаслышке.
Тогда Туманов привёз своих бульдозеристов, от которых зависело всё, на берег Оротукана.
Мужики стояли напротив Туманова полукругом, и он показал на бурлящую за его спиной реку, под дном которой лежал буквально золотой клад:
— Смотрите, решайте... Скажу откровенно: положение — хуже быть не может. Риск огромный...
Мужики смотрели на реку, молчали.
Тогда Туманов пояснил:
— Там, под руслом реки, большое золото, о нём знают давно, несколько десятилетий, но чтобы подступиться к нему, нужно на этом участке направить реку в другое русло.
Он смотрел в лица своих единомышленников, они по-прежнему молча смотрели в бурлящую перед ними стремнину.
— Ну и что? — наконец прервал их молчание Туманов.
— Сделаем, — он уже не помнил, кто сказал это, остальные согласно молча кивнули.
— Ну — тогда решили, пути назад нет!
Сомневаясь, достаточно ли будет имеюшихся в артели двадцати пяти бульдозеров, Туманов попросил директора Оротуканского ремонтного завода Виктора Вяткина и главного инженера Владимира Хавруся помочь с пятницы до понедельника своей техникой. Надеялся, что они ему не откажут: артель для завода выполнила большой объём трудоёмких горных работ. По расчётам Туманова, им требовалось дополнительно ещё бульдозеров пятнадцать.
В несколько дней приготовили всё, что было необходимо для работы. В пятницу, под День строителя, перебросили бульдозеры, всего больше сорока, к месту. Вяткин и Хаврусь под личную ответственность Туманова дали двадцать бульдозеров, которые в понедельник нужно было вернуть. Поставили на берегу палатки, столовую, устроили временный склад горюче-смазочных материалов и походную ремонтную мастерскую. Особая статья — Туманов приказал купить как можно больше чая, чтобы он, крепко заваренный, кругосуточно стоял в ведрах, как и чифир, лагерный наркотик, дающий возможность даже смертельно уставшему человеку продолжать работать.
По взмаху руки Туманова сорок четыре бульдозера с оглушительным рёвом спустились к реке...
Не прерываемый ни на минуту рёв над рекой стоял трое суток. Трое суток моторы бульдозеров не выключались. Через каждые 12 часов бульдозеристы передавали рычаги из рук в руки. Река постепенно пятилась вверх по течению и со временем поднялась по склону сопки на четыре метра, войдя, наконец, в заранее подготовленное для неё новое русло. Казалось: победа!
Но вдруг всё усиливающимся напором воды в одном месте прорвало созданную на пути реки плотину, и огромный вал обрушился на уже освобождённое дно, бульдозеры не могли удержать бешеный напор реки. Гусеницы бульдозеров уже были под водой, а она всё прибывала, увеличивая ширину прорыва. На лицах людей растерянность, близкая к панике. Ещё минута-другая, и вся работа пойдёт насмарку. Тогда Туманов приказал завалить в прорыв два бульдозера, а другим бульдозерам завалить их породой, и река постепенно отступила...
Отобранное у реки месторождение артель разрабатывала два месяца. На нём было добыто больше 700 килограммов золота, и снова артель по выполнению плана из последней стала первой. Годовой план был намного перевыполнен. В случае провала, без сомнения, Туманова ждало уголовное дело, теперь же объединение “Северовостокзолото” обязало главных инженеров приисков побывать на реке и изучить уникальный опыт, как отрабатываются русловые месторождения. Потом этот метод разработки подрусловых месторождений войдёт в практику под названием “Панамский канал”.
Да, если бы затея Туманова с отводом реки в новое русло провалилась, Туманова, без сомнения, судили бы. Но оказалось, что и его громкая победа, прогремевшая на всю Колыму, стала основанием для заведения очередного уголовного дела. Предметом его послужили два заваленных в плотину бульдозера, хотя они были собственностью артели, а не государства.
Прошло много лет. Однажды Туманов решил, может, первый раз в жизни по-настоящему отдохнуть. Они с Риммой поехали на “Волге” по Кавказу.
В Тбилиси он неожиданно предожил Римме заехать в Академию художеств.
Она удивилась:
— У тебя что, там знакомые?
Вадим неопределённо пожал плечами.
От кого-то из колымчан он с удивлением узнал, что не забываемый, навсегда оставшийся в его памяти Заал Георгиевич Мачабели после Колымы поселился в Тбилиси и работает... заместителем директора Академии художеств Грузинской ССР.
В приёмной Мачабели — большая очередь. К тому же идёт совещание, и секретарша не может сказать, когда оно закончится. Вадим говорит ей, что он из Москвы, хороший знакомый глубокоуважаемого Заала Георгиевича. Он проездом в Тбилиси и очень торопится, и просит разрешения только на секунду приоткрыть дверь в кабинет, а там уж как глубокоуважаемый Заал Георгиевич решит. Кому другому она, наверное, не позволила бы это сделать, но она видела в открытое окно, что московский гость подъехал на “Волге”, а “Волга” в те времена считалась машиной большого начальства или очень известных людей, и не стала препятствовать.
Во главе большого стола Туманов увидел Заала Георгиевича Мачабели. Он выглядел непривычно в штатском костюме, и Туманов вынужден был согласиться, что штатский костюм ему идёт. Мачабели недовольно вскинул взгляд: кто это нарушает ход совещания? Те самые, чуть прищуренные жестокие глаза, как при первом допросе:
— Штурман, да? Кассы штурмуешь?
Их взгляды встретились, выражение глаз Заала Георгиевича вдруг изменилось:
— Вадим?! — глубокоуважаемый Заал Георгиевич поднялся из-за стола и с лучезарной, полной радости улыбкой идёт к гостю, раскинув руки для объятий.
Отступать было некуда.
Заал Георгиевич долго тискает в своих объятьях растерявшегося Туманова, что-то объясняет по-грузински сидящим за столом, переводит для Туманова на русский, что встретил старого друга, с которым в трудные времена давал стране колымское золото. Люди за столом встают, приветствуя дорогих гостей, и торопливо покидают богато обставленнный кабинет. Туманов от растерянности не может вымолвить ни слова. Хозяин кабинета был так радушен, что Римма была искренне тронута встречей “старых друзей”.
Как Туманов ни отказывался, Заал Георгиевич горит желанием накормить гостей обедом, везёт их к фуникулёру. Они поднимаются на вершину горы. Ресторан ещё закрыт, но глубокоуважаемого Заала Георгиевича Мачабели здесь все знают, радостно приветствуют, и не успели Вадим с Риммой оглядеться, как под тентом уже накрыли стол, сразу несколько официантов засуетились вокруг него.
За столом, не сговариваясь, Туманов с Мачабели говорили о чём-нибудь нейтральном, вспоминали общих знакомых. Заал Георгиевич время от времени бросает взгляд на Римму, пытается понять, знает ли она о его прошлом? Он то и дело в честь неё поднимает бокал и произносит витиеватые грузинские тосты.
— Пей, дорогой Вадим! — настаивает он.
— Не могу, за рулём.
— Пей, я сказал! — В голосе глубокоуважаемого Заала Георгиевича прозвучали прежние жёсткие колымские нотки. — Здесь не Магадан! — Но тут же он словно спохватывается, голос его становится бархатно-мягким: — В моём городе тебе можно всё!
Заал Георгиевич настаивает, чтобы Тумановы пожили в его доме, познакомились с родственниками. Могло ли Туманову такое даже присниться? И Туманов на минуту представил, как смотрят на него сейчас старые лагерники с небес...
В ресторане Туманов попытался расплатиться за обед, но Заал Георгиевич остановил его руку:
— Генацвале, в Грузии не принято, чтобы платил гость!
Когда прощались, Заал Георгиевич долго благодарил, что навестили его, доставили ему такую радость.
Потом, когда в пути немного отошли от такого обрушившегося на них радушия, Римма спросила Вадима:
— Почему ты никогда не говорил, что утебя в Грузии такой друг?
— Как-нибудь потом расскажу, — уклонился Вадим от ответа...
Глава 8
Вышедший из бурана
Это было уже давно. Наверное, лет десять назад. Но не забывалось. Даже наоборот — чем дальше, тем вспоминалось почему-то больнее...
Туманов жил в те январские дни в окрестностях знаменитого уральского городка в пустующем доме лесника. После разорения очередной его артели, после очередного открытого и закрытого уголовного дела, после очередных пакостных статей в печати хотелось хоть на время спрятаться от всего и всех, даже от семьи, чтобы не нагонять на неё тоску. Он специально улетел подальше из Москвы в небольшой уральский, но славный своим прошлым городок, в окрестностях которого одно время вела промышленную разведку одна из его бригад. Промышленного золота она не нашла, оно выбрано было ещё в дореволюционные годы, только, может, в будущем, когда иссякнут другие месторождения, можно будет вернуться сюда, в том числе перемыть старые разработки. Вот тогда-то, прилетев в бригаду на несколько дней, он и наткнулся в лесу на пустующий дом лесника и напросился на дни командировки пожить в нём. Дом стоял на небольшой поляне-террасе, окружённой со всех сторон корабельным сосновым лесом, на боку лесистого увала. Только с одной стороны, на восток, был прогал между деревьями, и в этот прогал в окна широко и радостно в вёдро и томяще-печально в ненастье открывались дали и звали-тянули душу так, что порой казалось: она в такие минуты вот-вот вырвется из тела и унесётся к горизонту, чтобы, обогнув земной шар, на время снова вернуться в тело, а порой казалось, что она вообще раньше времени готова была оторваться от Земли.
Советовал отдохнуть на природе и врач-невролог, к которому он обратился по настоянию жены: она видела, как он мучается бессонницей. Врач, постукивая молоточком по его колену, ласково говорил: нужно отрешиться от всего и отдохнуть, и чтобы, по возможности, не было ни радио, ни телевизора, ни начальников, ни подчинённых. Повышенная возбудимость, говорил он, кругом: люди, люди, люди — и тоже в большинстве своём взвинченные, словно всем в одно место сделали клизму скипидаром, словом — всеобщий стресс. Ну да, Туманов однажды был свидетелем: мыши-лемминги, обитатели безлюдных полярных широт, и то, когда их становится слишком много, начинают добровольно тысячами бросаться в океан от одного вида друг друга; учёные не могут найти этому объяснения...
Как оказалось, хозяин дома, старый лесник, умер три года назад, на письмо ответил его сын, который жил в ещё сохранившейся деревне по другую сторону увала, но дом не бросил, присматривал за ним: ежегодно заготавливал дрова, ставил на задах сено, чтобы он выглядел жилым, и потому дом ещё избежал разорения.
Был странный январь — словно всё в природе остановилось, и даже время: уже больше полумесяца над Уралом неподвижно, как пущенный из озорства в стеклянный сосуд дым, неподвижно висел мутный мороз. Или словно кто забыл о нём: воздух не шелохнётся, в небе — ни облачка. Первые дни после затянувшейся до самого Нового года слякоти это радовало, но потом стало раздражать. Снег стал чернеть даже далеко за городком, посерел даже на поляне, на которой вроде бы спрятался от городка бывший дом лесничего, а в самом городке, куда Туманов отправился за продуктами, от придавленного к земле дыма здешнего металлургического завода нечем было дышать. И Туманов со своим переутомлённым сердцем и нарушенным мозговым кровообращением — удары конвоиров прикладами по голове давали о себе знать, — наскоро обежав продуктовые магазины и забежав на почту, заторопился обратно в лес. Но и лес не принёс желанного облегчения. И если в первые дни ему хорошо спалось, то теперь его снова стали мучить кошмары: то он никак не может доплыть до берега после того, как перевернулась лодка, то ему в побеге стреляют вслед, а он, спасаясь от пуль, мечется из стороны в сторону. Но утром эти сны помнил лишь смутно, оставался от них лишь неприятный тяжёлый осадок, который не проходил весь день. Странно было: изо дня в день, ни разу не затенённое ни единым облачком, однообразно полыхало, но не грело солнце. С каждым днём оно всё мутнее пробивалось сквозь распространившийся даже далеко за город смог, соединившийся здесь, в горах, с морозным туманом. Было ощущение, словно солнце постепенно затухало. Иногда приходила жутковатая мысль: а что, если оно вот так в один прекрасный день потухнет совсем? Может быть, вот таким образом наступает не однажды предсказанный мифический Конец Света? А может, он совсем не мифический?
Прошла неделя. Изо дня в день по-прежнему однообразно полыхало, постепенно как бы затухая, солнце, голубизна неба с каждым днём все больше выцветала, небо постепенно становилось каким-то бело-серым, и раньше желанная тишина уже не лечила, а тревожно томила. Она тоже становилась какой-то замученной, затхлой, словно присыпанной пеплом, и душа уже тяготилась ею, желала перемены и боялась, что она не наступит, а если наступит, то каким-то катаклизмом. И вот вроде уже хмурился восток в прогале между деревьями, и рождалась надежда на перемену погоды, но наутро было то же: грязно-серый мороз, всё больше мутнеющее солнце, всё более выцветающая лазурь неба. И Туманов стал подумывать об отъезде.
Но решил подождать ещё день-два.
Но и на следующее утро в природе ничего не изменилось...
И Туманов заметил, что не только в нём — в самой природе копилось напряжение. Она уже тоже изнемогала от тишины, от оцепенения, от наплывшего со стороны города смога.
На третий день утром Туманов поймал себя на том, что всё кругом ещё более напряжённо притихло; пара воронов, как обычно, не протянула над крышей, и дятел не застучал на сухой сосне, и даже две синицы, зимующие около дома лесника, куда-то исчезли, словно лес окончательно вымер, а небо совсем выцвело. И Туманов вдруг понял: природа не только ждала, она уже чувствовала надвигающийся перелом. Там, где-то далеко в Небе, уже что-то случилось, а тут ещё было только томление. И Туманов чувствовал не то чтобы досаду, а беспокойство, что ли, даже тревогу: словно всё в природе переговаривалось втайне от него, впрочем, может, и не втайне, но он не понимал этого языка, он был словно чужой в ней. Когда это случилось? Когда он стал чужим ей? Его дед, возможно, ещё понимал: он безошибочно, достаточно ему было взглянуть на закат, предсказывал погоду не только на следующий день, но и на несколько дней вперёд, и по лету мог сказать, какая будет зима, и наоборот, а он уже не понимал. Впрочем, вряд ли сейчас дед сколько-нибудь точно мог бы предсказать погоду даже на завтра — так человек всё перевернул в природе.
Опять с утра начало хмуриться, даже начинали падать редкие снежинки, но потом снова выяснило, и снова полыхало солнце, правда, уже какое-то усталое, воспалённое, словно уставшее светить. Природу явно ломало. Туманова тоже ломало и телесно, и духовно: ныла когда-то сломанная и изувеченная рука, давило под сердцем и, словно свинцом, налилась контуженная голова, и всё валилось из рук… Чем это кончится? Чем изойдёт? В конце концов скорее бы!..
И вот наконец — Туманов и не заметил, когда, случайно глянул в окно — пошёл снег, тихий, умиротворённый, невесомый, словно во сне. Но и он не принёс облегчения. Душа вместе с природой ждала чего-то большего. Чего? К полудню снег перестал, снова выяснило, и опять над лесами стояла гнетущая и прочная выцветшая тишина с посеревшими снегами...
Туманов не выдержал, поехал в город. Как до этого в Москве он стремился к одиночеству, так теперь не мог больше оставаться в лесу один. Всё в природе уже знало, говорило друг с другом о свершившемся там, в Небе, а он не понимал этого языка.
С этой печальной мыслью он шёл на электричку. То и дело останавливался, осматривался вокруг и прислушивался: всё молчало, хотя, он знал, всё вокруг переговаривалось между собой. Белки ещё осенью сбили тёплые гнёзда — знали, что будет студёная зима; по Колыме он знал: кедрач ещё с лета прижался к земле — тоже знак, что будет студёная зима. А он больше не понимал этого языка. Словно всё в природе отвернулось от него. Воспалённым лбом он прижался к холодному вагонному стеклу и на какое-то время, измученный бессонницей последних дней, задремал.
Разбудил сосед, задев плечом, вставая, чтобы выйти на своей остановке. Туманов взглянул в окно: только что было солнце, он задремал не более, чем на десять минут, и солнца уже не было, небо нахмурилось, спряталось, словно его вообще не было. И чуть успел сойти с привокзального автобуса и уже в сумерках подходил к гостинице, в которой решил переночевать и наутро окончательно решить, что делать дальше, как вдруг, бросая грязный колючий снег в лицо, загудело-замело. А потом посыпало и с неба, сначала робко, порывами, как бы горстями, как раньше сеяли крестьяне, мелкой крупой, а потом, когда он уже был в номере, понесло мимо окна такой сплошной свистящей и ревущей белой стеной, что не стали видны дома напротив. И немного отпустило душу. И мело-гудело, не переставая, два дня. Мело торопясь, заметало, выметало из сидящего в горной котловине городка накопившуюся грязь и гарь, словно природа, хоть ненадолго, хотела утвердить свою власть над прокопченной задымленной планетой. Туманов никак не мог надышаться сырым плотным воздухом. Он открывал балкон, выходил на улицу — и всё дышал, дышал, порой до боли внутри. И постепенно отходила душа.
К утру стало немного стихать. Утром Туманов не выдержал, не стал дожидаться, когда совсем утихнет и рассветёт, поехал к себе в лес. Так и подумал: “К себе в лес!” Он уже сроднился с этим пусть и не принадлежащим ему, построенным с умом и вкусом старым, но ещё крепким домом, он представлял, как царский лесничий приезжал в него со своими гостями, как они чаёвничали на веранде. Туманов сошёл с электрички и даже растерялся: как всё кругом изменилось! Снега лежали ослепительно белые под повеселевшим солнцем и такие глубокие, что Туманов вымотался, не пройдя и четверти пути. Санная дорога, что с электрички немного в стороне от его дома шла в деревню, только местами, пока вилась лесом, ещё прощупывалась под ногами, но стоило ему выйти в поле, он потерял её. Сейчас бы лыжи, но они остались в доме лесника. А буран, немного утихший вчера в ночь, вдруг снова стал набирать силу. И закрутил, и заметался вокруг Туманова снова, и пел, и стонал, и сыпал белым-белым снегом.
И вдруг резко потеплело, буквально за полчаса, и снег больше не стало вздымать серебряными протуберанцами, не уносило к лесным опушкам и в овраги, он плотно ложился на поля, на луга, чтобы обильно напоить их, истощённые, весной.
Туманов почти сразу же вымок — и от сырого снега, но больше от пота, — и шёл тяжело, упёршись взглядом себе под ноги, — так снег меньше лепил в лицо.
Но вот, наконец, осталось позади последнее поле. Теперь уже снова нащупалась под ногами дорога. Было уже недалеко. Отдышавшись в лесном затишье, Туманов стал неторопливо подниматься в гору, и вдруг машинально боковым зрением заметил: как бы что-то промелькнуло поперёк его пути. Он поднял глаза: прямо перед ним, чуть слева, глубоко провалившись в снег, даже не стояла, а, видимо, потеряв опору, висела на брюхе в снегу обессилевшая косуля. И в глазах её уже даже не было страха — одна лишь смертельная усталость, бока её судорожно раздувались.
Туманов остановился и стал выжидать, пока она немного отдышится. Пока не почувствовал, что начинает стыть мокрая спина.
— Ну, ладно, пропусти меня! — сказал он ласково. — Мне надо идти. Тебе тоже надо поглубже в лес. Сделай хоть несколько прыжков с дороги, вон туда, в чащу! Мало ли кто тут может пойти. — Хотя маловероятно было, чтобы сейчас кто-то по этой дороге мог пойти или поехать, в хорошую-то погоду здесь ходили и ездили редко.
Словно поняв его, косуля сделала несколько судорожных прыжков в сторону и снова обессиленно повисла в снегу. Туманов, чтобы успокоить её, поскорее прошёл мимо. Запоздало подумал: кто её загнал, вымотал до такой степени? Волки? Может, она искала у него защиты?
Лес до макушек был занесён тяжёлым липким снегом, молодые берёзы грузно гнулись под его тяжестью. А снег лепил и лепил.
И вот тут Туманов встретил его. Как раз подумал: не пропустить бы поворот с заметённой санной дороги к своему дому, вовремя нащупать ногами занесённую снегом, только им натоптанную тропу, иначе будешь проваливаться по пояс. И поднял глаза, чтобы узнать, далеко ли ещё до поворотной кривой берёзы: в своё время он специально её выбрал ориентиром. И от неожиданности вздрогнул: навстречу ему по занесённой снегом невидимой дороге, уверенно, словно видел дорогу сквозь толщу снега, спускался человек! Чем-то незримо он отличался от местных. Да ещё так уверенно спускался по невидимой под снегом дороге. По этой дороге в хорошую погоду выезжали и выходили к электричке жители последней в этих местах деревни из нескольких домов, где жил молодой лесник, и Туманов почти всех знал в лицо, познакомился, когда еще приезжал инспектировать свою промысловую разведку. Но если даже допустить, что он кого-то не знал в деревне, при приближении в спускавшемся ему навстречу человеке он неожиданно признал зэка своей лагерной поры: чёрный стёганый ватник, в простонародье ласково названный телогрейкой, — какие теперь не носят, а ещё двадцать лет назад в таком ходила вся Россия. Серая шапка-ушанка и главное — с брезентовыми голенищами кирзовые сапоги, несмотря на суровый уральский климат. Не лагерник же? Но если он освободился из лагеря, что он делает здесь, как он попал на эту просёлочную, только летом более или менее заметную дорогу? Бежал? Выходит здесь на полустанок, чтобы миновать большие станции, где его, возможно, уже ждёт погоня и поставленная на уши милиция? Но Туманов не слышал, чтобы где-то в окрестностях существовал лагерь заключённых. Подожди, в таком одеянии нынешние заключённые давно уже не ходят...
Туманов стал переступать в глубоком снегу ещё медленнее, чтобы таким образом иметь возможность получше присмотреться к спускающемуся ему навстречу человеку. Надо было передохнуть, но остановиться он не решался — это означало бы, что он испугался незнакомца или ещё что...
Спускавшийся по невидимой тропе Туманову навстречу, заранее освобождая ему дорогу, отступил в сторону.
Туманов поздоровался.
Незнакомец ответил.
Они разошлись.
— Я на электричку здесь выйду? — уже в спину глухо, простуженно кашлянув, спросил незнакомец.
— Выйти-то выйдете, — остановился, обернулся, облегчённо откликнулся Туманов. — Только дорогу совсем замело, даже здесь, в лесу, не видно, а в поле сейчас что творится!.. — покачал он головой.
— Да, погода... — без всякого выражения сказал незнакомец, как бы лишь только поддержать разговор. Снег не сразу таял в его бороде.
— Держитесь моих следов. Но в поле их, наверное, уже замело. Не знаю, как вы... Никаких ориентиров...
Видно было, что незнакомец продрог в своей немудрёной одёжке, и ему с трудом удавалось не показывать этого.
— Что это вы — в такую погоду? — не выдержав, спросил Туманов.
— Да надо было в здешних местах увидеть одного человека... — уклончиво ответил незнакомец.
— Кто же вас надоумил в такую погоду идти на железную дорогу здесь?
— Сказали, здесь короче...
— Надо было уж на Ивановку выходить. Там подальше, но зато наезженная дорога. Правда, наверное, и её сейчас замело, но по линии электропередачи легко ориентироваться. Там и попутную подводу, даже машину можно было поймать.
— Больно уж внезапно налетело. Когда выходил, вроде притихло. Надеюсь, выйду! — слабо улыбнулся незнакомец.
— Держитесь моих следов, — повторил Туманов. — Из леса выйдете, выждите, когда чуть утихнет между порывами, высмотрите берёзовый колок среди поля, на него и идите. Потом второй колок, ольховый, стволы тёмные. А там — по этой же прямой до реки, её сразу по зарослям ивняка, по осокорям узнаете. А там слушайте железную дорогу. Ветер доносит, он как раз с той стороны... Право, не знаю... — покачал он головой. — Недолго и заблудиться. В такую погоду тут даже местные не ходят.
— Теперь уже поздно перерешивать. Не возвращаться же! Спасибо, может, не заблужусь... — без улыбки сказал незнакомец. — Вы тоже... в такую погоду?.. — повременив, сказал он. Он чего-то медлил, может, просто хотелось подольше побыть в лесном затишье.
— Я — другое дело, — замялся Туманов. — Мне тут места знакомые...
— В деревню или туда? — показал встречный в сторону невидимого с дороги дома лесника.
— В деревню, — почему-то неожиданно для себя соврал Туманов и насторожился: откуда он знает о доме лесничего, ведь дом в стороне от дороги и невидим с неё. Он уже хотел спросить об этом, но незнакомец опередил его:
— А то мне говорили, что тут живёт один... — снова показал он в сторону невидимого дома лесничего. — Наверное, страшно одному-то тут жить? — незнакомец как-то странно улыбнулся. — Тем более — зимой.
— А кого тут бояться-то?! — внутренне замерев, сказал Туманов. — Волков, говорят, тут давно нет.
— Мало ли кого!.. Человеку одному всегда страшно! — Незнакомец усмехнулся. — Раньше боялись волков, теперь — людей...
— Хозяин дома — здешний лесник, живёт в деревне, зимой здесь не бывает.
Туманов уже готов был признаться, что как раз идёт в этот дом, и пригласить незнакомца переночевать, но тот опередил его:
— Ну ладно, прощевайте, пойду. Мне после электрички непременно в городе к ночному поезду дальнего следования нужно успеть. Никак мне его пропустить нельзя. Дойду. Вы мне хорошо объяснили дорогу.
Туманов промолчал.
— Ну, ладно, слава Богу, что вас встретил. Значит, в чистом поле: сначала на берёзовый колок, потом — на ольховый, а там железную дорогу услышу?
— Да!
— Дай вам Бог всего доброго! — Незнакомец перед тем, как пойти, слегка поклонился Туманову.
Туманов растерянно молчал.
Отойдя немного, он украдкой оглянулся: странный прохожий был ещё недалеко, но уже был чуть виден в буране — он неторопливо и размеренно, не оглядываясь, спускался вниз по склону. Ну, не лагерник же! Уж больно легко одет, не по сезону… Как он оказался на этой дороге? Откуда идёт? Кого-то он Туманову напоминал, но кого?..
Туманов задумчиво-насторожённо поднимался вверх по дороге. Через какое-то время снова оглянулся: странного прохожего на тропе уже не было, словно его вообще не было. А был ли он вообще?
Там, где нужно было сходить с конной дороги в сторону дома лесничего, Туманов вздрогнул: следы странного прохожего шли не из деревни, а как раз оттуда. И точно по только ему, Туманову, известной, спрятавшейся под глубоким снегом тропинке, которую сейчас и сам Туманов мог определить только по одному ему известным приметам: кривой берёзе, затеси на сосне, сломанной ветке рябины, которую ещё не обобрали снегири и свиристели...
Туманов заторопился...
Точно: следы шли от дома лесничего.
Туманов готов был побежать, но по глубокому и вязкому снегу это было невозможно...
Свежие, чуть припорошенные следы кирзовых сапог спускались с крыльца...
Но замок был на месте. Не тронуты были и окна на веранде. Туманов в растерянности стоял на крыльце, ничего не понимая... Долго рассматривал отпечатки сапог на веранде в затишье: сапоги, по всему, были новые, неношеные.
Зачем же он приходил сюда? Кто он? И откуда пришёл? Туманов, сбросив на веранде рюкзак, не открывая дома, стал изучать следы, откуда они вели. Следы по глубокому снегу шли к дому из леса, с той стороны, где на десятки километров давно уже не было никакого жилья, и не вело оттуда даже летом никаких дорог от последних, умерших после Великой Отечественной войны и хрущёвской перестройки деревень. Следы шли прямо через заметённые сугробом прясла. Дальше они уже были запорошены, и Туманов в недоумении вернулся. Было видно, как незнакомец топтался на крыльце, видимо, согреваясь и выбивая из сапог снег, как вставал на цыпочки, пытаясь заглянуть в заметённое почти доверху окно... А это куда он шёл? Туманов только сейчас заметил уже запорошенные следы, ведущие с веранды за угол дома. “Я тут гадаю, а всё очень просто: он залез в окно с той стороны!..”
Туманов торопливо обошёл дом, но и с той стороны окна были целы. Туманов в растерянности остановился. И только потом заметил: в кормушке для птиц были насыпаны ещё не припорошенные снегом свежие крошки хлеба, чёрного чёрствого хлеба!
Туманову стало стыдно за самого себя. Он ничего не понимал. В голове стучало: “Незнакомец сказал: “Говорят, тут живёт один...” Значит, он приходил не к леснику! Значит, он знал, что здесь живёт уже не лесник! Выходит, он приходил ко мне?! Почему же он не сказал мне об этом?.. А если бы застал меня дома?.. И зачем он приходил?.. И кто он?..
Тут что-то было не так. Туманов торопливо открыл дом... Но всё было на месте.
Туманов не выдержал; так и не затопив печь, хотя это нужно было сделать в первую очередь, торопливо, дрожащими руками вытащил из чулана широкие охотничьи лыжи, пошёл навстречу следу: откуда незнакомец уверенно, без всякой дороги пришёл сюда? Но с той стороны нет никаких дорог! Пришёл по дороге из деревни и просто обошёл усадьбу лесом?
След примерно через километр привёл его на другую поляну со скальным останцом, возвышающимся над округой, пологим с одной стороны. Следы привели к подножью останца, но дальше на открытом месте, их конечно, уже замело, а подниматься на сам останец в такую погоду было просто безумием. Неужели он увидел дом с останца? Туманов растерянно обошёл останец лесом, затишьем, но никакого следа не обнаружил. Не опустился же он на останец с Неба? И Туманов заторопился обратно к дому, ему по-настоящему стало страшно.
Он затопил печь. Чуть сойдя с веранды, набил чайник снегом. Конечно, нужно было сходить за водой на родник, но сейчас так не хотелось выходить из дома. И потому, что там буран, и потому, что тропа к роднику теперь тоже занесена глубоким снегом, а он совершенно вымотался за дорогу с электрички и выясняя, откуда пришёл незнакомец... Туманов сам не знал, почему торопливо закрыл дверь на крючок, хотя никогда раньше этого не делал.
Откуда он, этот незнакомец?.. Кто он?.. Что ему надо было здесь?.. Эта мысль не давала покоя.
После полудня против его ожидания буран разыгрался ещё сильнее, хотя вроде бы — куда сильнее-то! — это был уже не буран, а настоящий ураган: даже здесь, глубоко в лесу, ветер чуть не валил с ног, когда он снова вышел за дровами. Трепетало пламя керосиновой лампы, которую Туманов зажёг в сумерках, словно ветер прошивал дом насквозь, и всю ночь за стеной гудело, свистело, гремело, стонало: в кронах деревьев, в крыше, неизвестно в чем. Стучали ставни, что-то колотилось на чердаке, а потом начал ухать с крыши, заставляя вздрагивать, снег, видимо, на улице стало ещё теплее, а к утру и совсем потекло, снег перешёл в дождь. И во всём, даже в стенах старого дома, чувствовалось какое-то облегчение. Словно природе нужно было пройти через душевную бурю, сбросить с себя трёхнедельную обморочность, чтобы потом успокоиться и отойти в неге и оттепели, в душевной задумчивости. В оттепели, видимо, был и другой смысл: чтобы снег’а, за эти дни так плотно и старательно запеленавшие землю, осели, уплотнились, а потом, прихваченные морозом, превратились в наст, и их уже не сдуть с полей в овраги, и они так и останутся, как тёплое ватное одеяло, лежать до весны, оберегать землю от лютых морозов, а потом весной щедро напоят её водой.
Туманов лежал на лежанке за печью, глядя в невидимый в темноте потолок, и перед глазами всё стоял человек, встретившийся на тропе: “Кто он?.. Откуда?.. Почему я не позвал его в дом переждать непогоду — ведь он мог не дойти до полустанка?.. Почему он сам не попросился, если специально завернул к дому с этой целью? Меня смутила его одежда лагерника? Но я сам восемь с половиной лет был лагерником. Всё просто: он ждал, что я позову. Да-да, а я сказал, что иду в деревню! Тем самым я отрубил ему возможность попроситься на ночлег или хотя бы обогреться. Он знал, куда я иду! Он знал, что я обманываю его, но не хотел уличать меня во лжи... Но он сказал, что торопится к поезду дальнего следования. Но, может, он это на ходу придумал, чтобы помочь моему вранью? Или у него была другая цель? Он шёл сюда совсем не для того, чтобы спрятаться от непогоды?.. Неужели он приходил специально ко мне? Зачем? Чтобы теперь я мучился всю оставшуюся жизнь? Почему же я всё-таки не позвал его?.. Побоялся, что он беглый?.. Но я сам семь раз был в побеге. Или побоялся, что с ним нужно будет о чём-то говорить, а сейчас мне это в обузу. Не для этого спрятался я в этом доме...”
И опять перед глазами стоял этот странный путник.
“А если не было бы бурана? Обратил бы я на него внимание? Встретились и разошлись бы. Может быть, даже не поздоровались... Нет, конечно поздоровались бы, но — не больше. Ему не было смысла расспрашивать о дороге, потому как на электричку была довольно-таки накатанная санная дорога… Общая опасность нас всё-таки сколько-то сблизила. Но, оказалось, не настолько, чтобы я пригласил его переночевать. Даже пришла фантастическая мысль: “А может, специально кто задумал этот вдруг снова налетевший буран, чтобы проверить, как я поведу себя?”
Все в ночи по-прежнему гудело и стонало. Дом то и дело содрогался в каких-то облегчительных судорогах, казалось, вот-вот сорвётся он с места, словно сложен был из тонких жердей, а не из толстенных смолистых сосен. В старину, когда строили дом, то строили больше не для себя, а в расчёте на детей и даже внуков и правнуков, в лесу из намеченных на дом деревьев не вытягивали смолу-живицу. И рубили их обязательно в марте, пока не началось движение живицы, дома из таких брёвен жили веками. “Мы, — думал Туманов, — словно деревья, из которых вытянули смолу-живицу”.
Было ясно, что не уснуть. Туманов встал и снова зажёг керосиновую лампу. Поставил её на стол, а сам, закутавшись в одеяло, забрался на нары за печью и смотрел оттуда на трепещущее жёлтое пламя керосиновой лампы.
“Я лежу в заметённом бураном доме, не так уж далеко от ближайшего человеческого жилья, — думал Туманов. — И в то же время буран как бы отрезал меня от остального мира. Ниоткуда сейчас нет сюда дороги. Но откуда-то же пришёл этот незнакомец, нарушив это ощущение отрешённости от всего мира?” И опять стучало в голове: “Неужели он шёл специально ко мне? Проверить меня, чего я ст’ою за внешней оболочкой добропорядочности? Кого же он мне напоминает?..”
Почему-то он не мог оторвать взгляд от колеблющегося пламени керосиновой лампы, словно только оно держало его на Земле. Больше всего его мучило, почему вышедший из бурана был в лагерной одежде его лагерной поры? Почему своим приходом он возвращает его обратно в лагерь?..
Мысль металась в пустоте старого дома, пытаясь за что-то зацепиться...
Зацепилась за детство. Почему-то Туманов вспомнил тревожные разговоры времени его детства безграмотных деревенских старух о грядущем конце света, о предвестниках его — железных птицах и опутывающих небо проводах. Удивительные это были женщины! Таких уже нет, вынесших в своих сердцах и на своих плечах, казалось, невыносимое: и революцию, и коллективизацию, и Великую Отечественную войну. Вот уж действительно безгранично терпение русской женщины! Но они не огрубели от этого, не озлобились, а, наоборот, как бы сконцентрировали в себе под давлением зла какую-то необыкновенную доброту. Безграмотные, но удивительно глубокие мыслью и чувством, словно им когда-то была сказана высшая правда, которая нам почему-то непостижима, словно нас отрезали от неё...
Но когда и кем им была сказана эта правда? Дальше деревни они нигде не бывали.
— К счастью, — печально вздыхали они, — конца света нам, грешным, не доведётся увидеть, а вот вам, молодым, за грехи наши... Жалко вас...
Ответ давно был дан в старых книгах — и не раз.
— Все это сказки! — отмахивался не верующий ни в Бога, ни в чёрта его беспартийный отец. — Кто-нибудь видел эти книги?
— А в тайне они, чтобы их не уничтожили. Не каждому они даются.
То же самое, видимо, говорили безграмотные старухи и в других деревнях. Потому что время от времени на страницах научно-популярных журналов выступали маститые учёные и снисходительно опровергали безграмотных старух: и слухи про железных птиц, и про небо в железной паутине, и про близкий конец света. Они убеждали, что вообще не было таких книг, и никакого конца света в принципе не может быть при всеобщем социализме, который в скором времени наступит на планете, тем более при всеобщем коммунизме, к которому неминуемо идёт человечество. И сам факт такого торопливого отрицания, наоборот, ещё больше заставлял верить, что такие книги были...
Уже в свою послелагерную пору в одном из брошенных колымских прилагерных посёлков одиноко живущая там пожилая женщина отдала Туманову общую тетрадь, точнее, тетрадь, сшитую из семи школьных тетрадей, каждая с портретом юного вождя мирового пролетариата Ульянова-Ленина на обложке: дневник не дневник старого колымского лагерника: “Умирая, просил отдать тетрадь тому, кто вдруг забредёт в посёлок. Может, будет интересно прочесть”. Туманов вышел на этот посёлок случайно в одном из своих рекогносцировочных маршрутов, собираясь, соорудив немудрёный плот, спуститься на нём до базового становища, где его должна была дожидаться моторная лодка.
Он обрадовался заброшенному посёлку: значит, не придётся рубить плот из тонкого, да ещё и сырого лиственничного редколесья, а он спустит на воду несколько сухих брёвен от крайнего к воде дома-развалюхи, свяжет их между собой поперечными досками — гвоздей надергать не проблема, — и готов корабль. Этим, не откладывая на завтра, займётся он сейчас, чтобы поутру отправиться в путь: мешкать нельзя, вот-вот стукнут морозы, по реке временами уже идёт шуга, в тихих местах она скоро начнёт соединять берега, тогда — гиблое дело. Ещё с последнего увала перед речной долиной, увидев над рекой брошенный, грустящий по покинувшим его горемыкам-жильцам лагерь заключённых с пустыми вышками, с открытыми настежь воротами, он на всякий случай с полчаса осторожно осматривал его в бинокль и ещё более внимательно — посёлок, который примыкал к нему. Но не вился дымок ни из одной из редких сохранившихся над крышами труб, и он пришёл к выводу, что и посёлок мёртв. Тем не менее осторожно прошёл по нему из конца в конец: бывали случаи, что в таких брошенных посёлках жили-таились бежавшие из лагерей ещё десять-пятнадцать лет назад уголовники-беспредельщики, которые не любили вдруг появившихся невесть откуда свидетелей. Убедившись в безопасности, он выбрал для ночлега один из сохранившихся домов — душа противилась назвать его домом, тем более избой. Деревенская изба имеет душу, она ещё долго не уходит из избы даже после того, как её вынужден был покинуть хозяин, и душа случайно забредшего в оставленную избу человека постепенно находит с ней общий язык, как бы сливаясь с ней. Он выбрал не самую казистую халупу из-за сохранившейся в ней печки-буржуйки из бензиновой бочки, набитой гравием, — кирпичи в этих местах были большой роскошью. Душа была против этого, изначально лишённого души, построенного полуневольными людьми временного человеческого жилища неопределённой архитектуры без двора, без бани, без дворовой сараюшки. Но когда он увидел целую печку, ему так захотелось по-настоящему согреться-отогреться, тем более перед сплавом по студёной реке, и Туманов, пересилив себя, повесил на крюк над серым топчаном свой рюкзак, решив наломать лиственничных веток вместо постели, и затопил печку. Печка какое-то время как бы раздумывала, гореть или не гореть, дымила, а потом радостно загудела. Тогда он, выждав, когда прогорит, подбросил в печку новую порцию старых, принесённых с улицы досок и на всякий случай, ещё раз насторожённо пройдя из конца в конец по посёлку, стал разбирать для плота ближайшую к реке полугнилую развалюху: рушить дома с более с более-мене крепкими брёвнами не позволяла душа.
В какой-то момент он вдруг почувствовал, словно кто-то смотрит ему в спину. Он осторожно, не разгибаясь, чтобы не выдать, что почувствовал этот взгляд, как бы разворачивая бревно, повернулся и всё равно от неожиданности вздрогнул: перед ним стояла согбенная старуха с клюкой, словно материализовавшаяся Баба-Яга из страшной сказки.
— Здравствуйте! — наконец нашёлся он.
— Здравствуй, мил-человек, коли с добром пришёл.
— Не бойтесь, геолог я, на базу выхожу, плот вот хочу соорудить, чтобы успеть доплыть до базы, пока река не встала. А этот дом уж совсем развалился, восстановлению не подлежит, — стал оправдываться Туманов.
— Да вижу, что не разбойник. Тех я за версту чую. Видела-перевидела. Было, беглый ко мне забредал, хотел чем-нибудь поживиться. А у меня ничего нет. Прилегла, смотрю, мимо окна словно тень проплыла. Почудилось? Встала, смотрю: человек. Глазам своим не поверила. Потом, смотрю, обратно идёт, на мои окна смотрит. Остановился, дальше прошёл. Видимо, не похожа на жилую моя халупа, да и тропы к ней нет... Да и понятно, на всякий случай не хожу я в неё с улицы, а задами, чтобы тропы к ней не было, чтобы не было понятно, что она жилая... Вот уж три года человека не видела, только самолёт иногда бесшумно прочертит по небу. Значит, думаю, ещё есть жизнь на Земле, а может, и в России. И, может, не самая плохая, раз не открывают снова наш лагерь. А то ведь было однажды: закрыли, когда почти одни уголовники в нём были. А потом через год, что ли, снова открыли; когда по нашей родной 58-й статье сюда народу нагнали, так ещё и расширили. Или, может, больше некого загонять за колючую проволоку, всех переморили?
— Что, совсем одна в посёлке живёте? — Туманов всё ещё не мог прийти в себя от неожиданной встречи.
— Пять лет, как одна. И три года, как человека не видела. Начала бояться, что встречу вдруг человека, вдруг забредёт кто сюда, а я говорить разучилась. Порой долго вспоминаю, как называть тот или иной предмет, повторяю про себя или вслух, чтобы не забыть. Иногда думаю: может, так образовывались на Земле новые языки? Ведь когда-то, наверное, был один язык и один народ, когда нас было мало на Земле? А потом разбрелись в ссоре между собой, или ещё говорят, что Бог разогнал нас по планете, чтобы забыли друг друга. Не знаю, почему Ему это нужно было, и забыли прежний единый коренной язык, и напридумывали на его основе новых языков. Есть у меня тут тетрадь, в ней вычитала...
— А как же вы живёте, пять лет... Магазина, как понимаю, поблизости нет.
— Куда деваться, приспособилась. Грибы, ягоды...
— На грибах и ягодах долго не протянешь, — усмехнулся Туманов.
— Слава Богу, река кормит. Ловлю и удочкой, и сетку ставлю. И морды из ивовой лозы свила. Жизнь научила. С каждым днём трудней, конечно, силы-то убывают... Да что мы так стоим. Разве так гостей привечают! Сейчас самовар поставлю. Пошли, пошли, у меня, в тепле и переночуешь.
— Да я вроде как бы уже устроился, — показал Туманов на выбранный дом не дом, барак не барак, над трубой которого вился дымок; он недавно сходил, ещё подбросил дров.
— Да что там, грязь и пыль. Пошли, пошли. Не лишай меня радости поговорить с человеком. Раз торопишься плот собрать, поработай с часок, а потом бери свой мешок и догоняй, как раз я на своей клюке до своего дворца доковыляю.
Туманов, всё ещё не совсем пришедший в себя от неожиданной встречи, долго смотрел ей вслед, потом спустил к реке ещё два приготовленных бревна и, извинившись перед домом и перед печкой, которая ласково сипела, соскучившись по живому человеку, и к которой уже прикипела его душа, забросив на плечо рюкзак, пошёл следом за старухой.
Надо же: он был её единственным гостем за последние три года! И вдруг резанула мысль: а может, и последним?
Старуха дрожащими руками поставила самовар и всё говорила, говорила, как бы смакуя и слушая каждое своё слово. И в то же время, казалось, говорила как бы с трудом, как бы переводила с другого языка или словно действительно разучилась уже говорить. В низенькие два окошка были видны над рекой, за крепкими ещё сторожевыми вышками, за аккуратной колючей проволокой брошенные угрюмые серые бараки, грустившие от безлюдья. Туманов выложил на стол скудные свои запасы: пять банок консервированной говядины, две пачки чаю, пару головок чеснока.
— Нет, нет, — решительно отодвинула она от себя тушёнку. — Когда ты ещё доберёшься до людей… Потом, от мяса я давно отвыкла. Не знаю, верую или не верую в Бога, но вот по нужде постоянный пост держу. А вот от чаю не откажусь, давно не пивала. А тебе с собой травяных сборов дам. И от головки чесноку тоже не откажусь, по весне посажу в какой-нибудь посудине, может, так и разведу.
— Как звать-то вас?
— Да уж и не помню... Можно сказать, забыла. Когда-то звали Марией Николаевной Спиридоновой, по мужу Голицына.
— Громкая фамилия!
— Из-за громкой фамилии и пострадали. Хотя никакого отношения к князьям Голицыным не имели. Предки мужа крепостными крестьянами у каких-то Голицыных были. Прежде, когда фамилии ещё не у всех были, когда в город подались, спрашивали: чьи крестьяне? Отвечали: Голицыны. Так и прикрепилось, стало фамилией. На Соловках в первый срок муж столкнулся с одним из настоящих Голицыных. Тоже пострадал только из-за фамилии. Сдружился там с Георгием Осоргиным, отчества уж не помню. Разрешили его жене, Лине, навестить его. Ехала она на поезде, потом в Кеми парохода или баржи дожидалась. Пока она добиралась, Георгий поучаствовал в тайной службе нескольких заключённых епископов по случаю какого-то большого церковного праздника. Их выследили и приговорили к расстрелу. Тогда Георгий обратился к лагерному начальству: “Ко мне едет жена, уже в дороге, уже не остановишь. Разрешите отсрочить приговор на время её приезда?” Начальство на Соловках было доброе, как вся власть наша, пошло навстречу. Ему выделили отдельную комнату в служебном блоке. Белые простыни и всё такое, обеды из столовой комсостава, чтобы она потом, вернувшись, рассказывала, как живётся советским заключённым. Она, конечно, удивилась: “А рассказывали про Соловки ужасы. И комната на одного, и кормят, как в ресторане. У нас в Петербурге голодно. Может, ещё поживу у тебя?” — “Нет, нельзя, — сказал он, — полагается только три дня”. Только отчалил пароход, прогудел на прощанье, его тут же за углом и расстреляли...
Стало темнеть. К его удивлению, она сняла с полки керосиновую лампу и затеплила её.
— Видишь, какая я богатая. Редко зажигаю, экономлю. По праздникам только, да вот гость дорогой у меня. Насчёт керосину богатая я. Когда уплывали топографы сверху три года назад, завхоз, Иван Митрофанович, уплывавший последним, вот так же, как ты, зашедший ко мне, удивившись, что я уже два года живу в посёлке одна, долго уговаривал меня уплыть с ним вниз до первого человеческого жилья. А кто меня там ждёт, кто там хоромы мне приготовил? Через неделю забросил на вертолёте две бочки керосину, три куля соли, несколько мешков сахару, муки. Мука и сахар, конечно, давно кончились, первое время баловалась вареньем, печением всяким, а керосину ещё много, вот соли, правда, уже маловато, на заготовку рыбы много уходит... Но это всё мелочи жизни, главная сухота точит: вот помру, похоронить некому, сама себя не закопаю... Только разве как чукчи: развести большой костёр и лечь в него. Чукчи, коряки, наверное, знаешь, своих не хоронят, сжигают на костре. Я думаю, что этот обычай возник не из-за веры, а из-за вечной мерзлоты, не больно-то в ней могилу выкопаешь.
— Но, может, действительно выбраться отсюда, хоть со мной на плоту?
— А куда? У меня нигде никого нет.
— Но существуют же дома для одиноких, престарелых, — осторожно предложил Туманов.
— Нет, это не для меня, — усмехнулась она. — Это вроде вон того лагеря.
— А как вы оказались здесь? — наконец он решился спросить.
— Известно — как: “декабристка”. К мужу сюда приехала, — показала она на серые вышки и бараки над рекой. — Молодая была, всего полтора года пожили, как его в первый раз взяли. Вот и поехала к нему на Соловки, но поселиться там рядом не разрешили. А ему за первым сроком дали второй, я за ним сначала под Магадан, а потом вот сюда. Не знаю даже, где закопан, или вообще не закопан, птицы или зверьё растащили. Только через несколько месяцев после его смерти узнала, что его уже нет. Не в самом лагере умер, а на так называемой командировке, на строительстве дороги. То ли умер, то ли по дороге обессилевшего пристрелили. Это запросто было... Зима была, так что точно, так в снегу бросили и место никак не обозначили... Так вот определилось моё последнее местожительство на Земле, хотя даже некуда цветы положить и над могилкой поплакать. Да и возвращаться-то было уже некуда: родители умерли, квартиру тогда ещё отобрали. Даже на чужую могилу цветы не положить. Нет их. Ведь что сделали, изверги: на прощанье бульдозером лагерное кладбище сровняли, чтобы следов не оставить, чтобы ничто не напоминало.
— А лагерные постройки тогда почему не уничтожили, как в других местах, не скрыли следы?
— А, наверное, надеялись открыть лагерь снова, что послабление в стране временное. Ведь эти люди ничего, кроме как охранять, ничего не умели. У меня, правда, тут своё кладбище, вон, на задах, утром покажу... Я так для себя решила: раз он птицами и зверьми похоронен, значит, и мне такая судьба.
— А когда лагерь закрыли?
— А его два раза закрывали. В 41-м погрузили большинство заключённых на три баржи, в основном так называемых политических и кто послабее, уже не работник в полную силу. А остальных этапом по дороге в какой-то другой лагерь. А баржи ушли вниз. Потом слух был, что отправили эти баржи прямиком в океан и затопили там. Но не знаю, точно ли так. Неужели уж такие звери? Может, слух только?
Ночью он практически не спал. Было жарко: ради гостя Мария Николаевна перетопила печь, а может, и не перетопила, просто в палатке отвык от тепла, только вчера ещё возмечтал о нём, увидев посёлок, а вот — надо же. А главное, не давала покоя мысль: вот он уплывет, — а мог бы вообще пройти мимо, — действительно, кто её похоронит? Может, не случайно он вышел именно на этот заброшенный посёлок? По крайней мере, каким-то образом нужно ей помочь, может, как тот топограф, попытаться забросить ей продуктов, поставить в известность местную власть — где-то же в относительной близости она должна быть. Утром перед прощанием она протянула ему потрёпанную общую тетрадь, сшитую из нескольких ученических школьных тетрадей с портретом юного вождя мирового пролетариата на обложке.
— Возьми, лежит она у меня глухим укором, что не выполнила волю его, не отдала людям, завхозу топографов Ивану Митрофановичу почему-то, не знаю сама, её не отдала. Решай, что с ней делать. Может, сам прочтёшь. Или кому отдашь. Оттуда он был, — показав на грустящий по людям лагерь, пояснила она о хозяине рукописи. — Под старость уж, больной, комиссованный вышел. Кем он в прежней жизни был, не знаю... Я не спрашивала, он не говорил. Все мы тут были бывшие, о бывшей жизни старались не вспоминать. Однажды, правда, заикнулась, но он ушёл от ответа, может, не специально, но перевёл разговор на другую тему. Их, кажется, в 42-м большой группой комиссовали: одних — по здоровью, стариков — по возрасту. До того бывало как: таких просто бросали где-нибудь по дороге на прииск или даже пристреливали, как, может, моего сокола. А после того как один беглый перебрался по льду через Берингов пролив и рассказал там про лагерную жизнь, стали комиссовать по всем правилам, на дорогу выдавать продукты. Вот их и выгнали за ворота 32 человека. Должна была машина их забрать до приискового посёлка, чтобы потом они добирались на попутках до железной дороги. Продуктов на всю дорогу выдали — кто дальше едет, тем больше, — так что у кого в миру никого не осталось, хитрили, старались как можно дальше будущее место жительства определить, а выдали им тушёнки, белого хлеба, — а в лагере не только белого, чёрного не видели. Двое сразу же за воротами по буханке всухомятку съели, стали есть по второй, вышел фельдшер, говорит: остановитесь, будет заворот кишок, хоть водой запивайте. А они не слушают, словно пьяные, глаза сверкают, через какое-то время один схватился за живот, стал кататься по земле, тут к вечеру и умер, за ним второй. В этот день машина не пришла, а на другой день несколько человек в леск’е от неё спрятались. Просятся обратно в лагерь: ни у кого нигде родственников нет, за 15-25 лет поумирали, у других вот так же, по лагерям. Получается, на воле некуда приткнуться, верная смерть. Да и отвыкли от воли. Обратно в лагерь их не пустили. Так они отирались около ворот дня три. А потом куда-то исчезли. Видимо, ночью силой погрузили на машину и куда-то увезли, утром калоша, шапка валяется, видимо, грузили впопыхах, прикладами провожали.
А один — совсем больной, еле ходил — прибрёл в посёлок. Сел на скамейку перед бывшим магазином и сидит. Ночь наступила. Наутро смотрим: так и сидит. Взяла его моя соседка, Дарья, в примаки — да в какие примаки? — словом, пожалела: у неё муж тоже погиб в этом лагере... А Дарья семь лет назад умерла в одночасье. Накануне вечером заходила, обещала утром зайти, нет и нет, и вечером нет, и следующим утром. Пошла я к ней, а она лежит на полу мёртвая, и он встать не может. Деваться некуда: не бросишь, взять к себе — перетащить не смогла, тяжеленный. Пришлось к нему переселиться. Думала, зимой к себе на санках перевезу или сам на ноги встанет. Но он так и не поднялся, так иногда на крыльцо вытаскивала, просил он на небо посмотреть, о родных не вспоминал, по небу тосковал, а я до зимы как бы привыкла, так и осталась тут в Дарьиных хоромах. Да и избёнка-то у неё получше моей. Моя-то рядом с твоей, где ты собирался переночевать. За день до смерти — чувствовал он её — даёт мне эту тетрадь: “Возьми, Дева Мария, пусть у тебя будет. Отдай, вдруг кто забредёт сюда. Может, прочтёт... А не придёт никто, печь ей растопишь”. Он меня Девой Марией звал. Я первое время обижалась. “Какая, я тебе говорю, Дева — муж неведомо где похоронен, сыночка годовалого от крупозного воспаления лёгких не спасла, потащилась с ним на Соловки...” — “Ты, говорит, сама не знаешь, кто ты... Твоя душа чиста и непорочна... Таких в рай берут, если он, конечно, есть...” Я пыталась читать, но без очков не смогла, а очки давно в реке утопила...
Выбравшись на базу, а потом в посёлок, Туманов зашёл к председателю поселкового совета.
— Говорили, что якобы когда-то жила. Но думали, что давно умерла, или вывезли. Надо же!.. Я всего год здесь, ещё не освоился... Надо же!..
Председатель поселкового совета, бывший директор школы, учитель-историк сдержал своё слово. Весной Туманов получил от него письмо: “То из-за погоды, то из-за отсутствия горючего сумел прорваться туда только в мае. И то пришлось оформлять полёт на вертолёте как санрейс. Нашли её мёртвой, лежащей на кровати. Умерла, скорее, по болезни, потому как кое-какие продукты: рыба, грибы у неё были, даже две банки тушёнки, а около печки лежали сухие дрова. Похоронили рядом с двумя прежними могилами...”
Туманов несколько раз пытался читать рукопись, но почерк был неразборчивый и неясный, чернила были блёклые, неопределённого цвета, видимо, самодельные, а в основном писалось карандашом и мелким почерком без полей, видно было, что экономили бумагу, к тому же тетрадь не раз промокала то ли от дождя, то ли от пота.
И Туманов, замотанный работой, каждый раз откладывал тетрадь на будущее. И вот, собираясь на Урал в дом лесника в затворничество, он взял её с собой. Его грызла совесть, что до сих пор не выполнил завещание покойного, неизвестного ему зэка.
За стеной по-прежнему завывало и стонало. Он так и не смог уснуть. Не выходил из головы вышедший из бурана человек. И тут Туманов вспомнил про тетрадь. Не хотелось выбираться из тёплого спальника — дом как следует ещё не прогрелся, — Туманов потянулся и достал с полки над нарами тетрадь, достал из ящика стола лупу — он специально взял её с собой.
Первые страницы оказались вообще не читаемы. На третьей была лишь одна запись:
“Из книги апокрифов, из главы “Беседа трёх святителей”:
“Григорий спросил: “Кто первым явился на Земле?” Василий ответил: “Первым появился Сатанаил и причтён был к ангелам, а за гордость его назвали Сатаной-дьяволом, и он был низвержен ангелом на Землю за четыре дня до создания Адама”.
Туманов оторвался от пахнущей затхлостью тетради и долго смотрел в трепещущее пламя лампы — буран даже здесь, в добротном бревенчатом срубе, колебал воздух. Его угнетало, что он понимает только внешний смысл написанных слов. В них спрятана тайна нашего общего человеческого происхождения, которая для нас так и остаётся тайной. Какая глубинная мысль спрятана в этих словах? И спрятана ли? Не ищем ли мы порой в старых книгах то, чего в них нет? Не трактуем ли вольно, кто что хочет найти в них, то и находит? Где же ответ? Где его искать? Видимо, этот вопрос мучил и автора тетради, раз он начал её с этой записи.
А не значит ли, что у нас нет будущего, и мы идём не вперёд, а назад, раз ищем ответа в старых книгах?
Получается, что Сатана-дьявол появился на Земле раньше человека? Туманов ещё раз прочёл: “...и он был низвержен ангелом на Землю за четыре дня до создания Адама”. Человека ещё не было на Земле, он ещё не был создан Богом, а Сатана уже был на Земле. Раньше человека! Уже ждал его, чтобы соблазнить его, наградить гордыней. Туманов усмехнулся в темноте: зачем же Бог бросил первого человека в объятья Сатаны? Или дьявол — не какой-то реальный или отвлечённый символ, а гордыня наша?.. И во мне дьявол, раз оставил на метельной дороге этого странного путника, вышедшего из бурана? Кто он? Зачем он приходил сюда? Чтобы испытать меня? Не к леснику же он шёл! Почему был в одежде зэка его поры?..
Так Туманов думал, глядя то в тёмное окно, где метался, завывал даже здесь, в лесу, глухой буран, то в пламя свечи, которую он зажёг вместо керосиновой лампы, в которой закончился керосин, а идти в чулан за керосином не хотелось, да и был ли он там...
Когда Туманов проснулся, он не сразу понял, что случилось за стенами дома. Что-то случилось, он почему-то знал это, — а что именно? Было чувство, что он проспал что-то очень важное. Туманов растерянно прислушивался к рассвету. И только потом до него дошло, чт’о это, — на умытые снегом леса обрушилась благословенная тишина. Она первоначально непривычно давила на уши, но потом стало легко и радостно от неё. Туманов снова почувствовал своё кровное родство с природой.
Туманов оделся и поскорее вышел на крыльцо. Утро было тихое-тихое, как человек после бани, — над лесом и, казалось, над всей планетой стояла умиротворённая тишина. Весь снег вокруг, осевший, ноздреватый, был запорошён сухой хвоей, сучьями, непонятно откуда взявшимися среди зимы и хвойного леса сухими листьями. С крыши по-прежнему текло, снег на глазах оседал, становился тяжёлым и вязким. Природа переметалась, словно в горячечном бреду, и успокоилась: после оттепели мороз схватит осевшие снега, и их не сдерёт с полей уже никакой ветер. Но в природе случилось ещё что-то, но что — Туманов не мог понять, и это его волновало, даже тревожило.
Так он простоял на крыльце минут десять, щурясь на повеселевшее солнце, вслушиваясь в тишину. Проваливаясь выше колен, обошёл вокруг дома, но напрасно он искал следы вчерашнего вышедшего из бурана человека. Как не было и крошек хлеба в кормушке: то ли растащили проснувшиеся раньше него птицы, то ли оттуда их выдуло ветром? И был ли этот странный путник? Не приснилось ли? Не поблазнилось ли? А если был, дошёл ли он до электрички? Шёл человек, хотел обогреться в непогоду, но не стал ломать замок и, несмотря на свирепый буран, пошёл к электричке, может, к своей смерти… Почему ты не позвал его? Почему не остановил? Ну, почему не дойти — каких-то пять километров! Но без дороги же — в буран, в лёгкой лагерной одежонке, в кирзовых сапогах в совершенно незнакомой местности... Но почему в лагерной, возвращающей его в прошлое одежде?
Туманов вернулся в дом, долго сидел у окна, потом снова открыл тетрадь давно умершего лагерника, казалось, что он чувствовал его душу.
На другой странице без всякого заголовка:
“По всей Земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с востока, они нашли в земле Севаар равнину и поселились там. И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжём огнём. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола — вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя... И сошёл Господь посмотреть город и башню, которую строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ, и у всех один язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдём же и смешаем там языки их так, чтобы одни не понимали речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей Земле; и они перестали строить город и башню. Почему дано ему имя: Вавилон, ибо там смешал Господь язык всей Земли, и оттуда рассеял их Господь по всей Земле...”
И всё вроде понятно было Туманову в прочитанном, и в то же время он ничего не понимал, лишь какой-то тревожный отзвук рождался в сердце... Почему Всевышнего испугал единый народ и единый язык на Земле? Получается, что Богу неудобен и даже страшен единый народ на Земле? Почему он рассеял народы по планете, чтобы они потом встречались на ней как чужие и не понимали друг друга, и выясняли свои отношения в кровавых схватках?.. Но тогда получается, что Бог положил начало междоусобным кровавым войнам, которые и составляют историю человечества? Но зачем тогда Всевышнему был нужен человек на Земле?
И снова точила мысль: “Что встревожило Всевышнего, если Он, конечно, есть, в том, что люди начали строить башню в Небо? Он воспринял это так, что они хотят подняться на Небо, чтобы свергнуть Его и занять Его место, как, например, свергли они последнего русского царя?..”
Туманов сделал закладку в тетради и встал, чтобы подложить в печь дров. Не хотелось напрягать мозг — совсем не для того он забрался сюда. Но долг перед умершим, раз он после его смерти первым оказался в этом заброшенном прилагерном полярном посёлке, заставил снова открыть тетрадь:
“И рассеялись они народами по всей Земле, потому что тесно им стало между собой, хотя Земля была огромна, как Вселенная, а их было так мало. И, тем не менее, забыв, что они когда-то были одним народом, рассорились они между собой, и один народ хотел возвыситься над другим. И забыли они общий язык, который был дан им изначально. В результате образовались разные языки, и совсем забыли они о своём родстве. И каждый народ стал считать себя лучше другого. И каждый народ считал, что только их бог истинный.
И так было много веков. И самые страшные войны были, когда они меняли богов, втайне презирая их за их бессилие, и лицемерили перед ними, и в то же время воевали насмерть из-за этих богов. И искали новых богов. И каждый хвалил своего бога и старался осквернить чужого, и считал своим святым долгом осквернить и даже убить человека, почитающего другого бога. И самые светлые дела делали с именами богов, и самые гнусные дела творили именем богов. И уже не знали, где граница между теми и другими делами...
...Неужели вторым великим изобретением, после изобретения колеса, было изобретение колючей проволоки?”
Туманов отложил в сторону тетрадь и долго лежал, упершись глазами в тёмный потолок, словно пытался найти там ответ на мучающий его вопрос: кто он был, хозяин этой тетради? Почему не открылся приютившей его Деве Марии — Марии Николаевне Голицыной?
Закрыв печную трубу, он снова взял в руки тетрадь:
“Я постоянно тренирую свою память, хотя она мне только в обузу. Лучше бы всё забыть. В лучшем случае этой тетрадью кто-нибудь разожжёт печь или костёр. Это была бы лучшая для неё судьба. Странно, но я ещё помню адрес, по которому в Москве жил: Большая Пироговка, д. 35, кв. 8, правда, в советское время улица называлась иначе, не хочу вспоминать, как.
“Из Начальной летописи или Летописи временных лет”:
По потопе трое сыновей Ноя разделили Землю — Сим, Хам, Иафет. И достался восток Симу, Хаму же достался юг, Иафету же достались северные страны и западные... От этих же 70 и 2 языков произошёл и народ славянский, от племени Иафета, норики — это и есть славяне...”
Комментарий хозяина тетради:
“Словене” упоминаются в летописи вслед за упоминанием области Иллирии, находящейся северо-западнее области нориков. Среди народов иафетовых называется “русь”. Ниже летописец прямо отождествляет славян с нориками. Ничего подобного в византийских хрониках я не встречал. Такое утверждение основано, видимо, на преданиях, существовавших у западных и южных славян.
Почему в Евангелии не упоминаются славяне? Или они спрятаны в нём под другим именем? Я почему-то уверен, что мы в Евангелии есть, и даже в Ветхом завете...”
Запись, никак не связанная с предыдущей:
“Крымское ханство в XVII веке опустошало русские земли. Доходило до того, когда привозили на невольничий рынок очередную партию невольников, многочисленность русских невольников настолько бросалась в глаза, что спрашивали: “Да уж остались ли на Руси ещё какие-нибудь люди?”
Туманов снова отложил в сторону тетрадь. Кто же он был, этот лагерник?.. Был знаком с византийскими хрониками... Стал читать дальше:
“Я уже, кажется, писал об этом. Всю оставшуюся жизнь здесь, в ледяной пустыне, меня мучает вопрос: почему Господь после разрушения Вавилонской башни разделил единый народ на множество народов и языков? Чего Он боялся? Ведь этим Он положил начало бесконечным междоусобным войнам. Побоялся, что люди попытаются занять Его место?.. Никак не могу понять этого Божьего Промысла...
В душном и тёмном лагерном бараке мне всегда не хватало звёздного неба. Даже этого я был лишён многие годы. Попробуй, выйди ночью из барака — тут же пристрелят. Да и обычно ночью барак закрыт на шкворень снаружи. Только иногда зимой, когда короткий день, если нет метели, в мороз, возвращаясь с работы, мельком, урывками поднимаешь голову к небу. Потому что постоянно нужно смотреть себе под ноги и в спину впереди бредущего, чтобы, зазевавшись, не уткнуться в него, а тому, тоже чуть переставляющему от усталости и постоянного недоедания ноги, этого хватит, чтобы толкнуть в спину не ожидающего толчка впереди него идущего. В свою очередь качнётся тот вперёд или в сторону, если совсем не упадёт, и повалится друг за другом целый ряд, а то и два, сбивая с ног друг друга по принципу домино. Порядок в колонне расстроится, зайдутся лаем овчарки, охрана начнёт лязгать затворами винтовок, кто-то, до того из последних сил передвигавший ноги, не сразу сможет встать, и его, доходягу, пользуясь случаем, могут пристрелить якобы за попытку побега. И только здесь, в заброшенном посёлке, став свободным, с трудом выбираясь из дома с помощью своей спасительницы, Девы Марии, подобравшей меня, бесприютного и обречённого на верную смерть, я подолгу смотрю в бездонное небо. И, как ни странно, только тогда я не чувствую себя одиноким. Словно там, в глубине бездонного Неба, сердцем чувствую родственные души. Может, то души моих родственников — матери, отца, братьев, друзей?.. А может, сородичей по нашей прежней жизни — не на Земле?..
Почему-то мои мысли всё чаще обращаются к планете Марс. Я всё больше склоняюсь к мысли, — если я ещё не сошёл с ума, — что когда-то мы жили там, что это наша прародина. Может, на Марсе мы уже натворили таких дел, строя нечто вроде Вавилонской башни, сначала отравив, а потом уничтожив всё живое, в том числе атмосферу, что нас в последний момент, уже задыхающихся от недостатка исчезающего кислорода, изгнали оттуда, отправив на Землю на исправление? Может, действительно, Марс некогда был такой же прекрасной планетой, как Земля, а мы сделали её безжизненной? Или другой вариант. В результате своих безнравственных якобы научных опытов уничтожили атмосферу, а потом последние, своего рода научная каста, без разрешения Господа перебрались на Землю? И Господь, чтобы мы не натворили здесь подобного или ещё более страшного, вместо того чтобы уничтожить нас, как саранчу, в последней надежде, лишив нас памяти, в качестве экзамена поставил нас около земного древа познания, чтобы мы начали всё сначала? Значит, мы Ему были нужны для какого-то большого дела? Может, или даже скорее, не на Земле? Но мы уже были неисправимы...”
От напряжения чтения неясного и неровного старческого почерка уставали не только глаза. Туманов вышел наружу и, зачерпнув ладонями снег, умыл им лицо. Две синицы крутились около кормушки, в которую он утром накрошил белого хлеба, — в уральском городке, где он запасался продуктами, пекли только белый хлеб. Синицы снова напомнили ему о странном человеке, вышедшем из бурана: только он мог насыпать в кормушку крошки чёрствого чёрного хлеба. Кто он был? Зачем приходил?
Туманов, оглядевшись вокруг, вернулся в дом и снова взял в руки тетрадь:
“Я пришёл к выводу, что каждая пятая звезда может обладать планетой, похожей на Землю, а значит, благоприятной для зарождения жизни. Скорее всего, можно говорить только о тех звёздах, которые похожи на Солнце: имеют температуру около 6000 градусов по Цельсию и светимость, близкую к солнечной. Это так называемые карликовые звёзды. Как это ни оскорбительно для Солнца, может, считающего себя единственным во Вселенной, таких звёзд в нашей Галактике, которую мы поэтично назвали Млечным Путём, около 10 миллиардов. Так что число планет, подобных Земле, во Вселенной может составлять десятки миллионов. Потому в ответе на вопрос, одиноки ли мы во Вселенной, возможны два варианта: что мы далеко не одиноки, и второй, — что одиноки. Тогда грандиозна наша ответственность за Землю, и за то, что мы творим на ней…
Но в то же время многие астрофизики полагают, что столь редкое сочетание благоприятных для жизни условий, которыми обладает наша Земля, вряд ли ещё где возможно встретить во Вселенной.
Самым главным условием зарождения жизни на любой планете является вода, эта самая фантастическая и самая божественная материя. Не случайно в церквах крестят именно водой.
Существуют весьма веские основания полагать, что обыкновенная вода содержит в себе сочетание свидетельств о Божественном Замысле появления на Земле человека. Человек и дня не может прожить без воды и сам больше чем на четверть состоит из воды. Менделеевым в своё время была составлена Периодическая таблица химических элементов, отражающая фундаментальные принципы неживой природы. Но оказалось, что вода — единственное вещество на Земле, которое не признаёт основополагающих принципов этой системы. Согласно логике этой системы, вода должна замерзать при минус 90 градусах, а кипеть — при плюс 70. Окружающая нас вода — это вещество с уникальными свойствами, которые полностью ещё не объяснены. Но как мы ведём себя по отношению к воде?!
Вспоминаю Библию: “И Дух Божий носился над водою”. А по толкованию Святителя Василия Великого: “Дух носился над водой, то есть приуготовлял водное естество к рождению живых тварей”, при этом наделяя воду особенными свойствами”. Действительно, почти все физико-химические свойства воды — исключение в земной природе, она действительно самое удивительное существо на планете”.
Туманов, конечно, знал о необыкновенных свойствах воды. Но так как она всю жизнь окружает тебя, начинаешь забывать, что она — одно из удивительнейших божественных чудес. Мы ищем чудеса неизвестно где. А разве не чудо — её превращение в снег? Эти узоры на морозном окне, похожие на сказочные растения, словно рисовал их художник. А обратное превращение снега в воду? Мы даже не бежим, а летим по жизни, не замечая ничего вокруг, даже не чувствуя порой Земли под ногами. А добрые чудеса, без которых невозможна человеческая жизнь, окружают нас, но мы отмахиваемся от них в поисках ложных чудес...
Туманов снова взял в руки лупу:
“Зачем Господу нужны всё новые и новые поколения улетающих с Земли человеческих душ, раз души умерших не передаются новорождённым, что, впрочем, утверждают некоторые религии? Так Он увеличивает Своё воинство для борьбы с Сатаной?
Мне всё больше представляется, что Господь потерял власть над человеком. Или даже отказался от него. Наверное, священники со мной не согласятся, у них на всё есть ответ, что всё, что ни делается, то по Промыслу Божию. Если бы я с детства был воцерковлён, наверное, думал бы иначе, а не по наитию, одними вопросами. Родители мои были отравлены революцией и меня воспитали в неистовом атеизме, от которого я не могу полностью отрешиться до сих пор. Как не могли отрешиться и родители моего талантливого ученика, Алфёрова, которые назвали этого светлого юношу с проблесками гениальности Жоресом — по имени французского революционного преступника, а его старшего брата ещё хлеще — Марксом. Но это неприятное воспоминание отвлекло меня от основной мысли. Словно человек, изначально поставленный перед Сатаной, изначально не виноват в своих страданиях, словно они посылаются ему извне, может, даже от Бога. Но человек, вопреки этому, вопреки своему разуму, всё-таки, спотыкаясь и падая, пытается строить если не рай, то хотя бы относительно счастливое житие на Земле, ведь не случайно она так прекрасна, как и неслучайно он появился на ней. Не может того быть, что она дана ему такой прекрасной только для того, чтобы усилить его страдания, чтобы тяжелее с ней было расставаться! И, действительно, такое впечатление, словно своим упорным стремлением построить на Земле что-то разумное человек только раздражает Господа. А мы продолжаем вздымать к Нему руки. К примеру, блаженный Августин в толковании на псалом 39-й говорит: “Наше Священное Писание не возвещает в веке сём ничего, кроме испытаний, мук, несчастий, страданий и искушений”. А мы всё равно в своих молитвах призываем Господа, чтобы он дал здоровье, счастье нам и нашим детям. Но тогда получается, что и этот лагерь в безлюдной глуши на студёной вечной мерзлоте ниспослан нам в наказание и испытание Богом? Тогда не остаётся ничего другого, как верить в загробный мир... Верую ли я?..”
На оставшуюся половину страницы стоял большой неровный вопрос. Он, видимо, не сразу получился, потому как был обведён карандашом несколько раз.
На следующей странице была только одна запись:
“Я не датирую свои записи, во-первых, потому, что это не дневник, а во-вторых, потому что я давно потерял счёт времени. У меня только четыре времени: зима, весна, лето и осень — и то в неопределённых, в зависимости от аномалий погоды, границах”.
Вот и ответ на вопрос, который, читая рукопись, Туманов не раз задавал себе: почему дневник писался как бы вне времени?
Он с нетерпением стал читать дальше. Рукопись всё больше захватывала его:
“Я полностью согласен с Владимиром Ивановичем Вернадским, с его, казалось бы, фантастическими и якобы противоречащими Богу мыслями о ноосфере. Решились ли они его арестовать? Арестовали же Чижевского, Вавилова... Дали ли они опубликовать его мысли?.. Более того, мне кажется, я как бы интуитивно это чувствую, что эволюция на Земле, её движение к ноосфере с каждым годом, несмотря ни на что, ускоряется. В своё время я, независимо от Вернадского, пришёл к подобной мысли, только не знал, как явление назвать, и потом поразился, услышав подобные мысли, может, более чётко выраженные, от Вернадского. Мне кажется, что к выводу о ноосфере должны были прийти или согласиться с Вернадским многие учёные в разных странах. Но я оторван от всего остального мира и не могу этого утверждать с абсолютной уверенностью. И движение к ноосфере охватывает не только социальную историю, несмотря на охваченную колючей проволокой четвёртую часть планеты, но и биосферу планеты в целом. Но в то же время на Земле, а может, за её пределами есть силы, которые яростно противостоят этому. Россия, ранее шедшая впереди остального мира в этом процессе, — не случайно, что мысль о ноосфере родились именно в ней, — в результате большевистского переворота на какое-то время как бы зависла в эволюции в сторону ноосферы. И это зависание в эволюции России к ноосфере в результате изоляции от всего остального мира привело к ужасающей деградации общества. И когда большевистский рай всё-таки падёт как противоречащий идее Бога и человеческому естеству, люди набросятся на мнимые блага прогнившего западного общества, давно отказавшегося от Христа, и отравятся ими. Подобное в истории случалось не раз...”
На следующей странице:
“Уже в недалёком будущем может случиться так, что верх возьмут взбунтовавшиеся роботы-революционеры. Они перед тем впитают в себя все человеческие пороки. Человек и не заметит, когда это произойдёт, и окажется беспомощным перед роботами. Мнится мне, что где-то уже к концу XXI века кривая удаления человека от естества может свернуться в спираль, и наступит так называемая точка сингулярности.
В связи с последними моими размышлениями — ещё одна пришедшая мне сегодня ночью мысль при долгом наблюдении звёздного неба, словно я её там прочитал. Эта мысль родилась из осмысления противоречия между теорией относительности Эйнштейна и некоторыми положениями квантовой механики. Мне тут некого убеждать в несостоятельности некоторых положений теории относительности Эйнштейна. Это противоречие, на мой взгляд, прямо связано с развитием ноосферы, с познанием её. И та, и другая теории не могли возникнуть раньше, потому как им нечего было доказывать, они не могли существовать в пустоте, не имея опоры. И та, и другая могли родиться только при зарождении ноосферы, хотя ни тот, ни другой из авторов, скорее всего, даже не догадывался об этом. Если бы я официально мог озвучить свои мысли, меня непременно отправили мы в “Кащенку” (для того, кому вдруг попадёт в руки эта тетрадь, и он наберётся мужества её прочесть, “Кащенко” — это московская психиатрическая больница, а проще — сумасшедший дом). Это может иметь отношение к тайне работы мозга. Я пришёл к выводу о квантовой теории природы сознания. Что мозг, возможно, не только передатчик космической энергии, но и космического сознания. И всё это имеет прямое отношение к душе. И мозг можно рассматривать, говоря атеистическим языком, как накопитель космической энергии или энергии, посланной Богом для формирования души, если говорить языком глубоко верующего человека. И по смерти человека эта энергия не пропадает, не погибает, а в виде человеческой души возвращается обратно в космос, к Богу. Я долго размышлял об этом после своей клинической смерти в Боткинской больнице, о том тоннеле, по которому я стремительно летел к какому-то невероятно тёплому свету, а потом возвратился. Почему? Может, просто к тому времени не сформировалась моя душа до степени, нужной Богу? И чтобы сформировать её, я должен был пройти через колымские лагеря? Или по причине, что я ещё нужен был на Земле? Но зачем? Но, как оказалось, лагерь — ещё не самое страшное. Я чуть ли не с любовью вспоминаю свой бывший лагерь. Я зримо чувствую, как он тоскует по человеку. Страшнее лагеря нынешнее одиночество, которое, по всему, до конца дней моих. Но в то же время оно дало мне возможность прийти к неожиданным мыслям. Но они останутся со мной и умрут со мной. Потому как маловероятно, что кому-нибудь попадёт в руки эта тетрадь”.
Мысль рукописи была настолько напряжённой, что Туманов вынужден был время от времени отрываться, чтобы осмыслить её.
“О бессмертии. Стремление к бессмертию человека на Земле противоречит замыслу Бога. Это подобно строительству Вавилонской башни. Нетрудно предвидеть, что оторвавшийся от замысла Божия безнравственный человек достигнет своеобразного бессмертия, создав себя в виртуальном машинно-вычислительном виде. В виде своего рода головы профессора Доуэля из фантастического романа писателя Александра Беляева (за рубежом в некоторых изданиях эти сверхмощные электронно-вычислительные машины стали называть компьютерами).
Современные учёные каиновского толка (я себя самонадеянно отношу к авелевскому типу) — а они безнадёжные дарвинисты — считают, что homo sapiens — не вершина нашей эволюции, а, скорее, её начало. Развитие, считают они, должно идти от современного человека через трансчеловека к постчеловеку. Постчеловек будет модифицирован до такой степени, что перестанет быть человеком. Это нечто, обладающее высочайшим искусственным интеллектом, способно даже отказаться от собственного тела и жить как информационная структура в гигантских сверхбыстрых компьютерных сетях (согласимся с этим названием). То есть речь идёт о сознательном стремлении каиновского человека к переходу из реального бытия в виртуальное. В этом случае смысл существования человечества в корне меняется, он уже не будет стремиться к бессмертию в человеческом теле, а наоборот, будет желать скорейшего завершения земного бытия и унесения в космическое пространство. Да, человек добьётся своего рода бессмертия, освободившись от тела, но в космос устремится не вечная душа, а виртуальная сущность. Может, посредством компьютера Сатана добьётся победы над Богом, по крайней мере, на Земле?
Более того, некоторые учёные каиновского типа считают, что человек — изначально существо искусственное, на основании того, что в совокупности своих свойств человек не равнозначен ни биологической, ни какой-либо другой существующей на Земле системе. Но это если придерживаться эволюционной точки зрения происхождения человека. На самом же деле это коренное отличие как раз доказывает божественное происхождение человека. Но убеждать их в этом бесполезно, они, как зомбированные. Один из моих студентов Николай Чалдымов, безусловно, талантливый малый, но продукт безбожной коммунистической идеологии, отъявленный дарвинист, теперь, возможно, уже давно профессор, может, даже академик, если не загремел вслед за мной за свои экстравагантные научные мысли, — слишком экстравагантное тоже вызывало подозрение у большевиков, — незадолго до моего ареста выдвинул гипотезу, что человек был искусственно создан около 300 тысяч лет назад в результате скрещивания инопланетян и человекообразных обезьян. Инопланетяне, по его гипотезе, превратили своё гибридное создание в существо думающее, вложили в голову народившегося землянина некоторые элементы того, чем обладали сами. Неслучайно, что мозг является самым сложным и неизученным органом человека. Чалдымов, будучи отъявленным материалистом, опирался тем не менее на труды “буржуазных” генетиков, утверждающих, что все земные существа содержат гены, состоящие из ДНК, которые определяют характерные наследственные особенности. И одинаковый процесс эволюции сформировал у большого количества живых существ одинаковые гены. Но у современного человека есть 223 гена, которые не встречаются ни у одного живого существа планеты. Значит, они не могли быть приобретены в результате земной эволюции. Именно эти гены дают две трети отличий человека от якобы его предшественника — человекообразной обезьяны. Это факт он тоже вкладывает в копилку своей дремучей обезьяньей гипотезы искусственного происхождения человека. Лысенковщина в антропологии. Его бесполезно убеждать, что данные генетиков, на которые он опирается, как раз свидетельствуют в пользу того, что человек был создан Богом таким, какой он сейчас есть”.
Рукопись заканчивалась, осталось всего несколько страниц. Туманов сделал закладку в тетради, хотелось осмыслить прочитанное и не хотелось расставаться с человеком, который стал ему близок. Кто он был? Судя по ссылкам на “Кащенку”, он был москвичом. Туманов спустил ноги в валенки, чайник на плите давно остыл. Время шло к утру, через час-второй всё равно вставать; он решил затопить печь, скомкав для растопки несколько старых газет, которые он обнаружил в чулане.
Выпив кружку крепкого чаю, он снова забрался на нары.
Туманов перелистнул последнюю исписанную страницу:
“Если кому попадёт в руки моя тетрадь, он удивится, что я не отмечаю дат написания. Потому что я давно потерял счёт времени. Я могу только приблизительно, без чётких границ говорить о месяцах, более точно — о временах года. Но не только поэтому… Я мог бы писать, к примеру: зима, осень... Дело в том, что я здесь как бы повис во времени... Вчера ночью наблюдал странное явление. На горизонте на востоке появилось нечто вроде звезды средней яркости, только какое-то время она казалась неподвижной, и я, было, начал гадать, что это за звезда, может, Земля накануне своей гибели несколько наклонилась относительно своей оси и стала менять полюса? Но вскоре “звезда” стала передвигаться и приближаться по небосводу — чем ближе, тем быстрей — и проплыла практически над нашим забытым людьми, а может, и Богом жилищем и тоскующим по узникам концлагерем и скоро скрылась за горизонтом. Точно, что это не самолёт. Что это? Созданный, наконец, искусственный спутник Земли?
Что Россию ждёт в будущем? Эта мысль не даёт мне покоя, хотя теперь мне вроде бы должно быть всё равно. Станет ли она снова Россией? “Всё это Божья милость, что будущее скрыто от нас”. Эти слова принадлежат немке Дагмар, вдовствующей императрице Марии Фёдоровне, может, самой русской из всех русских императриц, обладающей глубоким провидческим даром. Не ручаюсь за точность слов, но ручаюсь за точность мысли: “Если Ника, — это она о своём сыне, будущем императоре Николае Втором, — станет царём, он не удержит России...” И это случилось, и эта катастрофа продолжается уже полвека...
Немка Дагмар была более русской, чем большинство из нас, считающих себя русскими”.
И последняя запись — крупно во всю страницу:
“Чую приближение конца. Я до того устал, что не хочу ни в ад, ни в рай, я хочу в никуда, провалиться в аннигиляцию, потому что безмерно устал, и душа моя ни к чему не готова, она износилась до половой тряпки, о которую много лет, не стирая, вытирали ноги. А это значит, что я до конца не уверовал в Бога”.
Туманов закрыл тетрадь с портретом юного вождя мирового пролетариата на обложке. Светало... Мучила мысль: кто же он был, этот старый каторжник?
Мысли о неизвестном каторжнике на какое-то время отвлекли от мыслей о человеке, вышедшем из бурана. Оставалось два дня до отлёта. Постепенно Туманов успокоился, даже почти забыл о нём, встретившемся на заметённой снегом дороге в жуткий буран. По крайней мере, он старался убедить себя в этом, но какая-то тревога и стыд перед самим собой оставались, хотя ведь, в общем-то, ничего не случилось: ну, встретил человека в лесу, ну, шёл взрослый, по всему, не менее опытный, чем он, человек уверенно в буран на электричку! “Ведь я мог и не поехать в этот день в своё лесное убежище, задержаться в городе в гостинице до окончания бурана… Да и мало ли кого мы встречаем на просёлочных дорогах, не зная и не задумываясь, откуда и куда идёт человек...”
И вот, простившись с домом лесничего, — вряд ли когда-нибудь придётся сюда приехать или прилететь снова, хотя Туманов сроднился с ним, — в электричке от соседки услышал, что примерно неделю назад в районе его остановки шедшие поздно вечером с электрички в береговую деревню люди наткнулись недалеко от остановочного пункта на запорошенного снегом замёрзшего мужчину, одетого в ватную телогрейку, какие давно не носят, в кирзовых сапогах, какие тоже уже давно не носят; кто-то из пожилых сказал, что раньше в такой одежде ходили заключённые. У Туманова охолонуло внутри: неужели он?
Удивляла в рассказе пожилой женщины почти фантастическая деталь:
— Позвонили в милицию, затащили до утра, пока та не приедет, в коридор остановочного пункта, а то вдруг бродячие собаки драть будут — на живых порой кидаются! — а утром его не обнаружили. Получается, что не совсем замёрз, что ли, отошёл в тепле? Ладно бы так, но что удивительно: на месте был навесной замок на двери остановочного пункта и не тронуты были в окнах стекла, к тому же они были с решётками. Не вознёсся же?..
“Почему я не остановил его? Не позвал к себе в дом? Забыл, что я сам за восемь лет лагеря семь раз был беглым?”
И снова вставал перед глазами тот человек, которого он назвал для себя Вышедшим из бурана. И опять он никак не мог вспомнить, кого он ему напоминает.
И снова точила мысль: “Почему я не остановил его?..”
Сегодня он, Туманов, наверное, впервые по-настоящему задумался: кто он есть, откуда он, куда идёт? Верит ли он в Бога? Наверное, скорее, нет, чем да, хотя знал, что бабкой тайно был крещён. Однажды он спросил об этом мать. Она не смогла ответить: “Уж не помню. Какой-то разговор был. Кажется, крёстная твоя настояла...” Он не то чтобы веровал, но чувствовал, знал, что существует что-то высшее, что сообразует всё в мире, что не даёт миру погибнуть. Называл же он имя Бога, когда тонул, когда перевернулась его лодка в ледяной воде. Может, Бог тогда и спас его, в отличие от его друга, который был спортсменом и хорошим пловцом?
Почему он не знает своих предков дальше прадеда, в отличие от его солагерников, коллег по работе, татар, башкир, чувашей, которые, специально не занимаясь этим, прослеживали свою родословную чуть ли не до XIV века. Его поражала заброшенность русских кладбищ. Всё в жизни русского человека — на возраст срубленного дерева. Сгнил крест на могиле, в отличие от могильного камня мусульманина, и словно никогда не было на Земле человека; сгнил деревянный дом, и неизвестно куда улетели его птенцы; уже через одно поколение никто из них не помнит, что был этот дом, что была эта деревня. Почему мы такие беспамятные, неужели потому, что мы временные на Земле?.. Туманов никогда не задумывался над происхождением своего имени: что оно обозначает? Имеет ли имя значение в жизни человека? Заложен ли в нём какой тайный смысл или даже предначертание судьбы? Случайно или не случайно его назвали Вадимом? Он только недавно удосужился заглянуть в толковый словарь, и среди других толкований вроде того, что оно сокращённое от имени “Владимир”, прочитал там: “Вадим — имя древнерусское со значением “обладатель славы”. Прежде чем человек, чьё полное имя Вадим, станет обладать славой, он должен будет пройти процесс уничижения. Ведь тот, кто действительно на сегодняшний день достиг каких-то успехов в своей жизни, согласится с тем, что для того, чтобы подняться вверх, нужно будет сначала несколько раз упасть. Другими словами, для того чтобы подняться или достигнуть успехов в жизни, надо заплатить цену в виде испытаний, проблем, трудностей, которые будут приходить в процессе жизни. Именно тот Вадим, кто способен дойти до конца, преодолев эти испытания, и может рассчитывать на то, что он овладеет славой в своей жизни, получит её как венец, как награду победителя. И эти проблемы нужно не просто преодолеть в ропоте или в смятении, а смело и бесстрашно извлечь из них уроки, приобрести бесценный опыт. Таким образом, характеристиками имени Вадим являются целеустремленность, бесстрашие, стремление к победе, жажда прославиться”. Туманов поразился совпадению с его судьбой, только с последним утверждением — “жажда прославиться” — он не мог согласиться. Удивительно, но это определение полностью подходило к нему, начиная с лагерного уничижения. Интересно, давая ему имя “Вадим”, знали родители о значении его?
И опять: кого же он ему напоминает, этот странный встречный в буранном лесу?
Подожди... Прилетев домой, он первым делом достал из книжного шкафа стопку старых номеров журнала “Наука и религия” — одно время жена его выписывала, а он иногда заглядывал в него. Он стал лихорадочно перелистывать журнал за журналом. Он вспомнил: в одном из них была статья о так называемой Туринской плащанице — куске ткани, в который якобы было завёрнуто тело Иисуса Христа после того, как его после распятия сняли с креста, и на нём отпечаталось его лицо. Туманов помнил: статья доказывала, что плащаница была поздней подделкой, но сейчас это Туманова нисколько не интересовало. Его интересовала фотография плащаницы. Вот, нашёл...
На плащанице — неважно, была ли она действительно плащаницей или подделкой под неё, — было лицо человека, встреченного им в лесу.
Он долго не мог уснуть...
МИХАИЛ ЧВАНОВ НАШ СОВРЕМЕННИК № 7 2024
Направление
Исторический роман
Автор публикации
МИХАИЛ ЧВАНОВ
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос