Журнальный вариант. Продолжение. Начало в № 5 и 7 за 2024 год.
МИХАИЛ ЧВАНОВ
ВЫШЕДШИЙ ИЗ БУРАНА
КНИГА БЫТИЯ*
Глава 9. Мясной Бор
Окончив после десятилетки автошколу, отслужив в армии, Иван Надеждин Второй работал бульдозеристом на золотом прииске на Колымской трассе.
После школы он с нетерпением ждал призыва в армию, таким образом он мечтал попасть на Материк, чтобы наконец увидеть страну, в которой родился и жил и в то же время как бы жил вне её, за какой-то невидимой границей-чертой, и никто не мог точно сказать, где реально проходит эта граница, за которой начинается Материк. Но в Магадане его определили в пограничные войска и отправили ещё дальше на север и ещё дальше на восток, куда даже в самые жуткие времена не отправляли “врагов народа”: на погранзаставу на самой северо-восточной оконечности страны; дальше был только остров Ратманова, где он все три года ворочал рычагами гусеничного тягача-вездехода.
Зарабатывал он неплохо — жаловаться было грех. Но всё чаще его охватывало чувство, что огромным стальным бульдозерным ножом он сдирает кожу с живого существа и всё глубже вгрызается в лишь сверху замороженное, словно для обезболивания, тело Земли. И рано или поздно Земля застонет от боли, заворочается, не в силах больше терпеть, и, словно предсмертные судороги, прокатятся по ней страшные землетрясения или извержения всех вулканов, или, скорее, то и другое одновременно, вызвав страшную волну цунами, сметающую всё на своём пути, и всё закончится новым Всемирным потопом. Словом, Земля от невозможности больше терпеть издевательства человека над собой, снова, как при прежнем Всемирном потопе, который человек порой вспоминает не как последнее грозное предупреждение ему, а всего лишь как сказку-страшилку, захочет освободиться от него. Учёные до сих пор не могут раскрыть причину и тем более время землетрясений и извержений вулканов, а Ивану казалось, что всё проще простого: Земля начинает уходить из-под ног человека по причине неуважительного, оскорбительного отношения к ней. Он заметил, что разрушительные землетрясения происходят, как правило, после всевозможных сгустков человеческой злобы: междоусобных войн, мятежей или, наоборот, в преддверии их, как бы в предупреждение ещё более страшных, чем землетрясения и извержения вулканов, бед, вызванных самим человеком. Земля всё чаще представлялась Ивану большим, до поры до времени терпящим человеческое надругательство, молчаливо укоряющим живым существом. Как живым увиделся ему океан, когда он впервые увидел его.
Здесь, на Колыме, надругательства над Землёй творились ради золота, странного тяжёлого металла цвета Солнца, сколько-нибудь значимой жизненной необходимости которого в жизни человека Иван не видел. Богатство любой страны на планете почему-то определялось количеством золотого запаса. Даже в его стране, отгородившейся от остального мира, прежде всего, как утверждалось, чтобы как раз освободиться от всепоглощающей власти золота, Иван чувствовал и чем дальше, тем больше убеждался в том, что во главе всего тайно стояло золото, а не Великая Партия, официально отрицающая власть золота, настолько сильная, что отменила даже Бога.
Ивана поражала жутковатая власть золота над человеком. Из-за нескольких килограммов, а порой даже сотен граммов этого странного металла перелопачивались — теперь больше машинами, а ещё недавно — только киркой и лопатой — сотнями тысяч заключённых миллионы тонн горной породы или золотоносного песка, срывались целые горы. Из так называемой пустой породы сооружались уродливые новые горы, на которых уже ничто не росло. Для того чтобы извлекать золото из Земли, ещё совсем недавно за тысячи километров отсюда были осуждены, чаще всего за несуществующие вины, и сначала везлись поездами в скученных телячьих вагонах, потом перегружались на корабли, а потом пригонялись сюда, на золотые прииски, этапом сотни тысяч людей, жизнь которых, в отличие от добываемого ими золота, ничего не стоила. Такими этапами прибыли на Колыму его отец и мать.
Кто придумал эту тайную и страшную власть над человеком этого странного, неимоверно тяжёлого металла? Кто определил его всесильным мерилом во взаимоотношениях людей и народов? Впрочем, Иван, работая на золотом прииске, ни разу в жизни не держал золото в руках, а только иногда видел его проблески под бульдозерным ножом. Земля как бы специально спрятала золото подальше от человеческого соблазна, рассыпала крошечными крупинками в неимоверно суровом краю, малопригодном для жизни человека. Или в своё время, предвидя маниакальную жажду золота падшего нравственно человека, погрузила некогда цветущий край в вечную мерзлоту по обе стороны пролива, разделяющего два континента, который человек назовёт Беринговым. Но тайную власть, сделавшую золото мерилом всего, вечная мерзлота и жуткий холод не остановили, наоборот: золото из-за сложности его добывания приобрело ещё большую ценность.
Что же касается их посёлка, ни для кого не было секретом, что мерилом жизни каждого его жителя, независимо от того, на какой ступени социальной лестницы он стоял, по ту или по эту сторону колючей проволоки ещё недавно жил, был этот жёлтый металл. Мерилом жизни золото было для десятков подобных колымских посёлков, ему они были обязаны своим рождением и смертью, если золото в недрах рано или поздно кончалось.
Иван старался не думать обо всём этом — так легче было жить, но подобные мысли настойчиво лезли в голову.
Иван ненавидел золото.
Иван со школьных лет презирал жён приискового и лагерного начальства уже только за то, что в праздники на официальные торжественные мероприятия они приходили в поселковый клуб, стараясь перещеголять друг друга, увешанные многочисленными золотыми украшениями: носить серебро считалось в их среде не только плохим вкусом, но даже дешёвкой. Из приближённых к начальству приисковых женщин выделялась Нина Ивановна Синицына, главный бухгалтер прииска, строгая, очень красивая женщина, как предполагал Иван, лет сорока пяти, единственным украшением которой было тоненькое обручальное серебряное колечко. И если бы не это колечко, можно было подумать, что она не замужем, потому что на все официальные мероприятия и редко в кино она всегда приходила одна, хотя по неписаному поселковому закону нужно было приходить парами. Всегда одну Иван встречал её и на улице. Но потом кто-то Ивану сказал, что её муж по знаменитой 58-й статье как “враг народа” сидел в этом лагере, она приехала к нему из Москвы, где преподавала в Плехановской экономической академии. Здесь она устроилась счетоводом на прииск. Уверенная в невиновности мужа, написала письмо Великому Кормчему. Ивана потом мучил вопрос: дошло ли письмо до Великого Кормчего или всё решили за него? Только мужа вывезли даже не в Магадан, а в саму Москву на пересуд и вместо десяти прежних лет его приговорили к высшей мере наказания. Она была вольнонаёмной, после такого поворота дела могла вернуться в Москву, но почему-то осталась. Скорее всего, потому, что знала, что её как жену “врага народа” в Москве ждёт неминуемый арест. Когда со смертью Великого Кормчего на Колыме немного “потеплело”: она стала сначала главным экономистом, а потом главным бухгалтером, практически, если не считать партийную номенклатуру, третьим лицом в строгой иерархии прииска. Но по-прежнему со всеми была предельно внимательна и вежлива, и даже с бичами, так называемыми “бывшими интеллигентными человеками”, не нашедшими себя в жизни отбросами колымских лагерей, была не иначе как на “вы”. Иван себе не мог объяснить чувство, которое он испытывал к этой женщине. Он знал только, что это было не просто уважение к её судьбе. Можно было бы сказать, что он был влюблён в неё, если бы не огромная разница в возрасте. Да если он и был влюблён в неё, то, прежде всего, не столько как в необыкновенно красивую женщину, пусть намного старше него, а в нечто глубинное в ней, до конца ему непонятное, но словно магнитом притягивающее. При встрече с ней Иван невольно напрягался, ему казалось, что даже краснел, — но, к счастью, на обветренном студёными колымскими ветрами лице это было незаметно, — сдержанно, с лёгким поклоном здоровался; она отвечала ему строгой улыбкой. Он несколько раз порывался остановиться и спросить: может, нужна какая помощь, в последнее время она была очень бледной, с тёмными кругами под глазами, и практически не посещала мероприятия по поводу даже самых главных государственных праздников, посещать которые было гражданской обязанностью каждого. Иногда Ивану казалось, что она видит его насквозь, и при встрече он тушевался и напрягался ещё больше. А потом вдруг перестал её встречать. А вскоре, стоя однажды в очереди за зарплатой, случайно услышал, что на прииске новый главный бухгалтер, который ввёл новые правила процентовки, и они реально уменьшали зарплату. А потом он потрясённо узнал, что она доживает последние дни в приисковой больнице, куда её как безнадёжную вернули умирать от рака из Магаданской областной. И тут только он понял, в чём раньше боялся себе признаться: что она для него после смерти матери была самым дорогим в посёлке человеком. Решение пришло мгновенно. В приисковом посёлке, у которого даже не было названия (он именовался только числом километров Колымской трассы, которую в простонародье звали Дорогой Смерти), цветочных магазинов не было, но была весна; Иван поднялся на ближайшую сопку и нарвал неярких тундровых цветов.
К его удивлению, она не удивилась его приходу, широко улыбнулась, совсем не так, как улыбалась при встрече на улице. Можно сказать, Иван впервые увидел её настоящую улыбку и ещё раз поразился её красоте, хотя на её изможденном страданиями лице остались лишь одни огромные синие глаза. Иван не знал, с чего начать; присел на стул, на который она кивком указала.
Она опередила его:
— Спасибо, что пришёл! — и спрятала лицо в цветы. Потом неожиданно погладила его по голове, дотронулась до его рыжей кудрявой бороды, снова улыбнулась: — Борода тебе очень идёт, Ваня. Только вот невесты тебе тут нет. Уезжай в Россию. Не держись за родительские могилы, тем более что душой твои родители остались там... Я почему-то знала, что ты придёшь. Спасибо тебе за всё! А теперь иди!.. Да хранит тебя Бог!
— А Он есть? — вырвалось у Ивана.
Она долго молчала...
— Наверное, есть, раз ты пришёл...
Отца своего Иван не помнил. И не мог помнить: отец погиб, бросившись под колёса грузовика, когда ему был лишь год. О золотой лихорадке по ту сторону Берингова пролива, в бывшей Русской Америке, а теперь — американской Аляске он прочитал в рассказах полюбившегося ему американского писателя Джека Лондона. В какой-то мере Джеку Лондону Иван обязан был своим характером, в чём-то он заменил ему отца. Безотцовщина Ивана в колымском суровом посёлке не была исключением. Наоборот, она была почти правилом: без отцов росли многие его друзья и товарищи, потому в этом он не чувствовал своей ущербности. Вроде так и должно было быть. Более того, морально ему даже легче было жить, чем тем немногим его друзьям, у которых на их улице отцы были. Это были, как правило, бывшие зэки, редкие из редких выжившие в результате естественного и искусственного отбора, отбывшие свой срок от звонка до звонка, а то и с последующим привеском, и теперь не имевшие возможности или уже не желающие выехать на Материк, а также предатели, получившие свои сроки за Великую Отечественную войну: власовцы, полицаи, бандеровцы... Других, благополучных отцов на их неказистой полубарачной-полуземляночной улице не было.
С благополучными отцами и матерями жили там, в центре посёлка, в добротных жёлтых двухэтажных домах, но это был особый мир: приисковое и лагерное начальство. И люди для Ивана, как для всех в бывшей Колымской империи, различались не по национальному или общественному статусу, а делились на бывших зэков, с одной стороны, и лагерно-приисковую власть — с другой. И вроде так и должно было быть, потому что ничего иного Иван с детства не знал. И он не представлял себе жизни без высоких глухих заборов, сверху обязательно опутанных колючей проволокой, — это было даже по-своему красиво: казалось, что без неё у заборов не было какой-то архитектурной завершённости; впрочем, колючая проволока опутывала не только заборы, а всё вокруг. Он не представлял жизни без возвышающихся над заборами по углам пулемётных вышек. Однажды он поймал себя на том, что они напоминают ему крепостные башни, а однажды он даже сравнил архитектурный ансамбль своего поселкового лагеря с Кремлём, но в той крепости врага ждали извне, а тут пулемёты были направлены вовнутрь. Ему порой представлялось, что так, в опутанном колючей проволокой мире, живут не только на Колыме, а может, и везде на Земле, и всегда было так, чуть ли не с начала веков, и так всегда будет, потому что ничего иного он не видел. Правда, в книгах, по которым они учились в школе, мир выглядел иначе. Как ни старался, Иван не представлял жизни на Материке. Он не то чтобы не верил книжкам, но воспринимал их не более, как сказку. Он иногда задумывался: а зачем придумываются сказки, ведь всё в них неправда? Чтобы настоящая жизнь не казалась такой безотрадной?..
В школе все они, сыновья бывших зэков и сыновья родителей из приисково-лагерной власти и охраны, сидели за одними партами, читали одни и те же книги про счастливое будущее, пели о нём одни и те же песни. А после уроков незримо делились на два клана гулаговского государства, впрочем, иногда это не мешало им дружить друг с другом, хотя родителями той и другой стороны это не поощрялось.
В классе шестом, наверное, Иван наткнулся в настенном самодельном шкафчике на справку об освобождении из лагеря отца по болезни, на серенькой ломкой бумажке, чуть ли со щепками внутри. Ни о какой реабилитации, о том, что он ни в чём ни перед народом, ни перед Великой Партией не виноват, в ней не было и речи. И не удивился, наоборот, утвердился в вере, что он, Иван, как и все его друзья, полноценный колымчанин, не лучше и не хуже других.
Иван учился в шестом классе, когда умер Великий Кормчий, хотя почти уже все: и боготворившие его, и тайно ненавидевшие и мечтающие о его смерти — уверовали, что он бессмертен. И многим, даже ненавидящим его, казалось, что вместе с его смертью наступил если не конец света, то конец великой страны. Когда пришло известие о его кончине, учительница, у которой муж тоже погиб в здешнем лагере, прямо на уроке заплакала навзрыд и прервала урок. В коридоре Иван наткнулся на других плачущих учителей, не мог скрыть слёз и директор школы. На Колыме почему-то не принято было плакать даже по самым дорогим людям, и его одноклассники от неловкости, пряча глаза друг от друга, потрясённо молчали в предчувствии чего-то неминуемого и страшного: они впервые видели, чтобы на Колыме кто-то плакал навзрыд. Казалось, теперь даже может обрушиться небо.
Но небо не обрушилось. Только жить стало тревожнее и беспокойней, потому что раньше всё было ясно и просто: за тебя думал, за всех думал один человек — Великий Кормчий, Сталин. А теперь вообще было непонятно, кто правил страной. Нынешние властители, вчерашние соратники, а ныне преемники Великого Кормчего грызлись между собой, как пауки в банке, и на поверхность вылезал то один, то другой властитель, жалкое его подобие, и непременно объявлял своего предшественника врагом народа. Но на Колыме почувствовалось некоторое тревожное послабление создававшегося многие десятилетия режима.
Мать куда-то ходила, писала. И очень обрадовалась, когда её куда-то вызвали и дали ещё одну справку на точно такой же ломкой серенькой бумажке, что отец ни в чём не был виноват, а значит, и они с Иваном тоже ни в чём не виноваты.
И вот эти несколько строчек на серой, как жизнь отца, бумажке и вдруг вспыхнувшая обида, что вся жизнь человека сумела вместиться в две серенькие бумажки, впервые заставили его задуматься об отце, и он попросил мать:
— Расскажи об отце. Откуда он, кто?
— Да я ничего и не знаю, — виновато вздохнула мать, втайне обрадованная или испуганная вопросом. — О своём прошлом он молчал. И я молчала. Как бы слово друг другу дали: не вспоминать отрезанную судьбой прежнюю жизнь. Тем более что никогда в неё не вернуться, даже если кончится срок послелагерной ссылки. Всё, что знаю: из раскулаченных он. Однажды проговорился, что откуда-то из-под Великого Новгорода. Помню, как-то сказал с усмешкой: “Вторая волна новгородцев пришла на Колыму. Оказалось, что первая — в XVI веке — вольные землепроходцы, как бы специально искали для нас, потомков, самое студёное на Земле место, хотя, наверное, тоже не от хорошей жизни тогда пошли, наверное, подальше от грозного царя, но по своей воле, а вот теперь мы по неволе. Получается, тогда открыли для себя ледяную тюрьму. И замкнули круг страданий...” А по документам он родился в Тамбовской области. Я как-то спросила его об этом противоречии, но он лишь отмахнулся: “Может быть, когда-нибудь потом расскажу. А пока забудь, можно новую беду накликать...” И ещё говорил: “Только вышел из лагеря на поселение, через год — война. Как в милость разрешили — защищать Родину, добровольцем записался на фронт. Попал в окружение в болотах на своей родине под этим самым Великим Новгородом. Ели павших лошадей. Плен. Четыре года в Германии в каменоломнях, попробуй — не выполни норму, били жутким боем, лишали пайка. Из немецкого лагеря прямиком сюда, на Колыму, — в свой лагерь. Одно дело — от врагов терпеть, другое дело — от своих”. Вышел через восемь лет, подобрал меня, тоже только что вышедшую из лагеря...
О матери Иван знал больше. Кажется, ещё классе в пятом-шестом, благодаря заведующей поселковой библиотекой Валентине Ивановне Смирновой, которая тоже после лагеря была определена на поселение, вслед за открытым для себя после Джека Лондона писателем Сергеем Тимофеевичем Аксаковым с его “Семейной хроникой” и “Детскими годами Багрова-внука” он открыл для себя — спасибо ей! — рассказы, повести и стихи тоже дореволюционного русского писателя Ивана Алексеевича Бунина. Почему-то особенно запали в душу его стихи о соколе-сапсане, рассказы и повести дошли до него позже, классе в девятом-десятом; читая их по ночам, он прятал слёзы, плакал в подушку от светлой печали и неизведанного счастья. Мать однажды, увидев сборник Бунина на столе, не удержалась, сказала, к его немалому удивлению, даже потрясению, стесняясь: “А мы ведь с тобой с ним родственники. Конечно, дальние...”
Иван сначала, разумеется, не поверил. Да и как поверить, чтобы он, живущий в полуземлянке, сын двух зэков, а потом лишенцев в гражданских правах — родственник великого русского писателя, да ещё живущего за границей. Но когда первое потрясение прошло, мать ему под большим секретом поведала, что она по матери из мелкопоместных дворян Буниных, которые приходились родственниками великому русскому писателю Ивану Алексеевичу Бунину. А отец ее был известным инженером-строителем, выходцем из выучившихся крестьян. В Гражданскую войну его мобилизовали отступающие белые. Из рассказов отца о том времени она помнит лишь, как где-то, то ли под Омском, то ли под Ново-Николаевском, который теперь зовут Новосибирском, он ночью бежал от белых. Душа его не могла принять ожесточения, с которым одни русские убивали других русских, он тосковал по семье. За дорогу до дома от увиденного он поседел и чуть не сошёл с ума. Он шёл вдоль железной дороги, и в глухих сибирских лесах, потом в степи на мёртвых путях ему то и дело попадались мёртвые эшелоны, и забиты они были умершими от тифа, от сибирской оспы, от ран. Заходил в деревни — и они были пусты, на полях и огородах лежали убитые, и только одинокие осёдланные кони бродили по пустынным окрестностям и печально ржали. Только на пятые сутки он встретил первого человека. И обрадовался ему. И тот обрадовался, и развели они костёр в глухой степи. И оказалось, что тот шёл от красных к белым: душа его не могла принять жестоковыйности красных, их революционных трибуналов, заложников, евреев-комиссаров... И не смогли они убедить друг друга, в которую сторону лучше идти, утром расстались, и каждый пошёл в свою сторону, чтобы через много лет встретиться на одной из пересылок по дороге на Колыму. Второй, тот, что шёл от красных к белым, но не дошёл, стал впоследствии известным художником, а её отец — известным строителем-профессором, незадолго до ареста за создание особо прочной водоупорной марки цемента получившим Сталинскую премию. Потом, как позже выяснила мать, её отец был переведён в один из золотодобывающих лагерей, может быть, даже в их посёлке, где следы его бесследно потерялись. Её мать умерла в одном из лагерей знаменитого казахстанского Карлага. Сама же она после детдома, после нескольких лет работы разнорабочей на стройке, скрыв своё дворянское происхождение, сумела поступить в медицинский институт, но вскоре её разоблачили.
Мать Иван похоронил три года назад и теперь жил один всё в той же хибаре-полуземлянке, подаренной отцу бывшим солагерником.
Однажды на полигон, на котором Иван бульдозером нарезал траншеи, вместе с начальником участка приехал какой-то, судя по осанке и одежде, важный гость. Они долго следили за работой Ивана, что-то обсуждали между собой, брали в руки песок из-под ножа бульдозера, потом начальник участка взмахом руки приказал Ивану остановиться. Не заглушая бульдозера, Иван подошёл к ним.
— Хорошо работаешь, парень, — похвалил Ивана приехавший. — Главное, правильно.
— Как учили, — смутился Иван. — По технологии Вадима Туманова.
Начальник участка и приехавший с ним мужчина переглянулись, засмеялись.
— Знакомься, Иван, перед тобой Вадим Иванович Туманов собственной персоной.
Иван растерялся от неожиданности и от ещё большего смущения не сразу пожал протянутую ему руку.
— А это один из наших лучших бульдозеристов, впрочем, мастер на все руки, Иван Надеждин, — представил начальник участка Туманову Ивана. — При нужде может подменить любого специалиста.
— Надеждин? — переспросил Туманов.
— Да, Надеждин, — всё ещё не справившись со смущением, подтвердил Иван.
— А по отчеству?
— Иванович.
— Его в посёлке по отцу в шутку зовут Иван Надеждин Второй, — улыбнулся начальник участка.
Туманов какое-то время молчал, внимательно рассматривая Ивана, начальник участка даже насторожился.
— Так местный или прилетел подзаработать с Материка? — наконец спросил Туманов.
— Можно считать, что местный. Родился здесь.
— А отец жив?
— Нет, давно умер.
— Прости за вопрос: твой отец не из заключённых?
— Да...
Туманов ещё внимательнее посмотрело на Ивана:
— Умер?.. Или бросился под машину?
— Да, так... — смутился Иван.
— Вот так встреча! — Туманов обнял Ивана, — С твоим отцом, Ваня, мы прошли не один лагерь. Он ведь с Новгородчины?
— Я почти ничего о нём не знаю. Да и мать о нём почти ничего не знала. Ей он говорил, что родом из Новгородской области, а по справке, выданной при освобождении, он родился в Тамбовской области. Какая-то неразбериха.
— Он был зэком ещё с довоенным сроком, — повернулся Туманов к начальнику участка, — достойный был человек, один из мамонтов Колымской трассы, уважаемый даже “беспредельщиками”... А мать?
— Тоже из заключённых. Её я похоронил три года назад.
— Женился?
— Нет, — снова смутился Иван.
— Почему?
— Да на ком тут жениться-то?! — за Ивана ответил начальник участка.
— Вот так встреча! Почему не уезжаешь на Материк, на родину отца или матери? — спросил Туманов.
Иван неопределённо пожал плечами, а потом ответил:
— Здесь моя родина.
— Подумай. Может, сейчас там ты больше нужен, чем здесь. По крайней мере, съезди на родину отца, матери. Найди родственников! Трудно жить одиноким человеком, без корней. Если даже вернёшься обратно, даже если они будут жить где-то далеко от тебя, сам факт, что где-то у тебя есть родная кровь, будет греть тебе душу. Раз отец говорил, что он из-под Новгорода, то, скорее, всего, так оно и есть. Зэковским справкам не всегда можно верить; судьба вертела русским человеком порой так, что концов не найдёшь. Отпусти ты его, Георгиевич, хотя бы в отпуск.
— Кем я его заменю?
— Не держи, если соберётся, не держи!.. Вот что, Ваня, если вдруг потребуется моя помощь, найди меня. Всем, чем смогу, помогу. Если что вдруг, всегда можешь рассчитывать на работу в моей артели, где бы я ни базировался.
— Насчёт отпуска подумаем, — согласился начальник участка. — Ну, а насчёт твоей артели — нехорошо, Вадим Иванович! Пытаешься увести у меня одного из лучших работников.
— Прости, Георгиевич, но это особый случай. Можно сказать, что мы с Иваном больше, чем родственники. У меня перед ним долг... А в Великий Новгород обязательно съезди. И на Тамбовщину. Разберись... Иначе родители тебя не поймут... Они там всё видят и слышат...
Обычно на Севере берут отпуск за три года на полгода — и подаются в длительное путешествие: сначала по родственникам — поражать тех большими северными деньгами, а потом — непременно на южное море, оставить там впустую эти кажущиеся родственникам лёгкими деньги.
Иван не выдержал, не стал ждать три года — взял отпуск уже на следующее лето... В своём решении, как провести отпуск, он был неоригинален: конечно же, на Чёрном море!
Он обратился в профком: ехать дикарём не то чтобы не хотелось, а было непривычно как-то, даже страшновато. Но путёвок на Чёрное море не нашлось. Сказали: надо было раньше заявку подавать, а взамен предложили на выбор две туристические путёвки: по Золотому кольцу вокруг Москвы и по старинным русским городам: Ленинград — Псков — Великий Новгород. Поразмыслив и помня наказ Вадима Ивановича Туманова, он решил поехать в Великий Новгород, а оттуда можно дикарём махнуть на юг...
В этой поездке он, русский, вдруг понял, что совершенно не знает своей страны, ни её прошлого, ни настоящего: они на Колыме жили как бы в другом, отрезанном, искусственном мире. Оторванные от корней, они как бы закладывали здесь, на Колыме, основы какой-то иной страны или даже цивилизации, где нет ни русского, ни татарина, ни украинца, ни казаха... И даже в замещающее все народы понятие “советский народ” они, колымчане, входили как бы с оговоркой.
В Великом Новгороде его задела за душу церковь Святой Софии. Ему повезло: не успел он подойти к ней, как подъехал большой экскурсионный автобус. Церковь была в лесах, её ремонтировали или, как сказала экскурсовод, реставрировали, внутрь их не пустили — там тоже шла реставрация, сверху на головы могло что-нибудь упасть. Женщина-экскурсовод что-то рассказывала о времени строительства церкви, о том, что она является памятником архитектуры и культуры, свидетельством таланта рабочих рук, несмотря на царский гнёт, и что освобождённая от религии, которая являлась опиумом для народа, церковь будет одной из главных достопримечательностей города. “Вы практически первые, кому её показывают, — с гордостью говорила она, — в планах привлекать иностранных туристов, специально для них построят гостиницу”. Но он слушал невнимательно, оторвавшись от группы, раз обошёл вокруг, второй, отошёл подальше в сторону, оттуда смотрел... Спросил у экскурсовода, почему её назвали Святой Софией, та толком не смогла объяснить, то ли в честь святой, то ли в честь некоей Премудрости Божией. “А что или кто эта Премудрость Божия?” — спросил кто-то. Экскурсовод снисходительно-виновато пожала плечами: “Честно скажу, не знаю. Какие-то церковные заморочки”. Кто-то ещё спросил: “Может, отреставрировав, со временем отдадут её снова Церкви и со временем будет в ней служба?” — “Нет, — решительно сказала экскурсовод, — не отдадут, и крест, насколько я знаю, на ней не восстановят. Как я уже сказала, её реставрируют не как церковный объект, а исключительно как памятник архитектуры и культуры, творение, свидетельствующее о таланте рабочих, строивших её”.
До храма Святой Софии в Великом Новгороде Иван уже успел насмотреться на церкви, правда, издалека — в окно поезда по всей Транссибирской магистрали. Чтобы хоть немного познакомиться со страной, в которой он родился и жил, Иван не полетел самолётом напрямик из Магадана в Москву, а, прилетев через Хабаровск во Владивосток, поехал поездом через всю Россию; и все храмы были без крестов, а то и без куполов, облезшие, полуразрушенные, в воронье и галках, c берёзками на крышах. И вот в Великом Новгороде он увидел первую церковь, которую реставрировали, к тому же за счёт государства, но не под склад, не под клуб, не как церковь, а как памятник архитектуры и культуры. Что Ивана больше всего поразило в Святой Софии: откуда ни посмотри, сиял, тянулся к небу её золотой купол. Сама же церковь поразила Ивана каким-то непостижимым для него совершенством, тайным ликованием и в то же время строгостью форм. И создавалось впечатление, что она принадлежала какому-то другому миру, и почему-то замирала душа, пытаясь понять тайну, спрятанную в Святой Софии: ведь не просто же так строили, не только же как будущий памятник архитектуры?
Ещё больше поразили его еще более древние, чем церковь Святой Софии, тоже восстанавливаемые, и опять-таки всего лишь как памятники архитектуры, храмы на древнем Ярославовом дворище, куда он пришёл на следующий день. Поразили своей простотой и единством с природой, словно они были не построены человеком, а сами по себе, как, к примеру, грибы, выросли из земли. Два следующих дня он снова и снова приходил к ним и поражался, как не вязалась с ними новая часть города там, за рекой, за Святой Софией, — неуютная, дымная, наполненная грохотом машин. Складывалось впечатление, что это был совсем другой город, похожий скорее на лагерь татаро-монголов, некогда осадивших Великий Новгород.
Как искать своих возможных родственников? Одно Ивану было ясно, что они были сельскими жителями. Сразу же по приезде в Великий Новгород Иван купил административную карту области, к своей радости, обнаружил на ней три деревни с названием Надеждино. Но в первом Надеждино Надеждиных не оказалось. Как ему объяснил местный краевед, учитель истории, деревню так назвали переселенцы по столыпинской реформе в надежде на лучшее будущее. С тем же он столкнулся и во втором Надеждине в другом районе, в противоположном конце области. Третье Надеждино уже умирало, и Надеждины в нём были только уже на сельском кладбище. И вот теперь Иван тряским автобусом по пыльному разбитому гравийному тракту возвращался в Великий Новгород.
Как и в прежние две поездки, час за часом растерянно и даже потрясённо смотрел в автобусное окно. Его поражало, что Новгородчина, коренная Русь, о славном прошлом которой он столько, особенно перед отпуском, читал, в таком состоянии: разбитые дороги, то и дело попадались заброшенные деревни, а те, в которых жизнь ещё теплилась, были унылы беспредельно, чувствовалось, что доживают в них в равнодушной заброшенности последние старики.
— Да ты что, иностранец или с другой планеты?! — подозрительно оглядев Ивана, откликнулся недобро его сосед, бородатый мужик лет шестидесяти, с которым он поделился своими впечатлениями. — Везде, по всей области так. Да что по области — по всей России. Это ещё шоссейка, можно сказать, областная дорога, а представь, что в глубинке творится! Столько лет народ выкашивали...
— Да, война... — согласился Иван.
— Война! — усмехнулся мужик. — А до войны?! А после неё? Считай, с революции, — оглядевшись, глухо сказал сосед, — людская косьба началась. А сейчас? Словно бросили по ненадобности, эх... — мужик махнул рукой и зло выматерился.
Иван растерянно смотрел в грязное, первобытно немытое окно разбитого, стонущего и громыхающего автобуса, и нутряной холод подступал к сердцу Вот какая она, Новгородчина, коренная Россия: заросшие мелколесьем поля, полузаброшенные деревни, а посередине — церковь Святой Софии с вырванными, словно язык, колоколами, а рядом, не обращая на неё внимания и окутывая её дымным чадом, нервно гудит, громыхает новый безликий город, который теперь в народе называют просто Новгородом, видимо, стыдясь его древнего гордого названия.
Не такой он представлял Новгородчину, возможную родину отца! Родину Мусоргского, Рахманинова, Некрасова и Достоевского. А рядом долго жил Пушкин... И предчувствие великой беды, нависшей над страной, охватило его: неужели другие этого не видят?..
Ещё в отрочестве, после смутного рассказа матери об отце, он стал задумываться о своей коренной родине. И у него подспудно зрела мечта: уехать на Материк, в Россию. Теперь вроде бы ничто не мешало этому. А тут ещё Вадим Иванович Туманов растревожил душу. Она, хоть и неясно, болела о родине предков, как, говорят, болит ампутированная нога: её давно нет, а она всё равно болит. Но всё-таки его родиной была Колыма, она вроде бы тоже Россия, но Колыма стала Россией не потому, что Россия в своё время колонизовала её, а потому, что здесь в вечную мерзлоту легли сотни тысяч русских и нерусских людей, ставших по судьбе русскими.
Да, родина отца со школьной скамьи неясно, но властно тянула, но куда ехать-то, где она? Здесь, на Колыме, у него было хоть какое-то жилье, здесь он получал неплохие деньги, и, наконец, здесь лежали — в вечной мерзлоте, может быть, в вечной сохранности, может быть, до всеобщего воскресения — его отец и мать. Но всё же, чем старше он становился, тем настойчивее Ивана тянуло в Россию. А из России, наоборот, многие тянулись, теперь по своей воле, на Колыму — за длинным рублём. Первое время это было в диковинку, чтобы люди приезжали сюда добровольно. И теперь на Колыме всё больше жило людей, которые вербовались сюда на десять, пятнадцать лет, чтобы заработать на дом, на квартиру, на машину. И странно: многие из них, несмотря на суровый климат, барачную неустроенность, навсегда оставались здесь, навсегда прикипали, а точнее, примерзали к этой суровой земле, хотя вроде бы ничто их здесь не держало. А которые уезжали, то большинство уже не на родину, — видимо, с самого начала корни были слабыми, — а мимо неё, куда-нибудь поближе к тёплому морю, тем более что теперь деньги это позволяли. Но Иван был из коренных колымских, потому решиться на отъезд было непросто, на юг его почему-то не тянуло, а где его коренная родина, он толком не знал,
И сейчас, в тряском автобусе, в глубине Новгородчины, его мысли крутились вокруг этого. Сколько лет он мечтал если не насовсем уехать в коренную Россию, то хотя бы увидеть её! Но собирался он ехать в уютную, ухоженную, песенную, весёлую Русь с утренними петухами и ржущими конями, с красивыми и статными людьми. А она оказалась неуютной, полупустой и разорённой. А народ был, как забившее поля и старые выруби хлипкое и редкое мелколесье — мелкий, хилый и неприветливый, словом, несуразный какой-то, и если не пьяный, то похожий на пьяного. Нет уж, лучше на Колыме! По крайней мере, там всё привычно.
Так он печально и растерянно думал, глядя в мутное автобусное окно.
И вдруг его сердце забилось учащённо. Они проезжали очередную заброшенную деревню. По сути, её уже не было, лишь единственная изба с выбитыми окнами стояла на косогоре, да отдельные купы сирени и черемухи указывали, где стояли другие дома, а чуть в стороне, на пригорке, тянулась к небу церквушка из красного кирпича, разумеется, без креста, заброшенная и полуразвалившаяся. Но в нём вдруг родилось и нарастало чувство, словно всё это он когда-то уже видел: и косогор от извилистой речки, только тогда она была полноводней, и поля, только ещё не заросшие кустарником, и вот эту церквушку, правда, уже тогда без креста. И ещё что-то, что раньше здесь было, а теперь его уже не было, и он как бы пытался вспомнить, что тут было, словно он раньше бывал здесь, словно он раньше жил здесь, может, в раннем-раннем детстве, а потом как бы заспал...
— Не знаете, что это за деревня? — спросил он соседа с рюкзаком, но тот не знал, лишь пожал плечами:
— Их тут столько, этих заброшенных деревень!
— Что это за деревня? — спросил Ивам громче, обращаясь уже ко всему полупустому автобусу. Он боялся, что проедут, и он так и не узнает.
— Лет уж десять, как пропала, — наконец откликнулся пожилой мужчина, сидевший позади его. — Большой Перевоз называлась. Вот километров через десять Малый Перевоз будет, в нём правление колхоза. Когда-то это были выселки из Большого Перевоза, а теперь наоборот: Малый Перевоз стал центром колхоза, а Большой совсем сгинул. Да и Малый на ладан дышит. А речушка… раньше река была, по здешним местам большая, раз перевоз через неё был, раз деревню так назвали. Ещё до войны какое село было! А после войны — больше уж вдовы одни. А потом уж хирело и хирело. Из молодых — кто в город подался, кто в соседние деревни переехал. Одна старуха ещё лет пять назад жила, её дом-то и стоит с разбитыми окнами. Зимой-то здесь теперь дороги нет, вкруговую ездим. Совсем одна жила — с осени до весны никто мимо не проезжал, никто к ней не заглядывал, чем только жила?.. А теперь вот — пусто...
Автобус стал спускаться под бугор, огибая лес, осталась позади заброшенная деревня, лишь церковную колоколенку на пригорке ещё какое-то время было видно. Столько сегодня за день проехали пустых деревень, но почему-то именно эта так больно резанула по сердцу и сейчас стояла перед глазами...
Действительно, километров через десять они въехали в другую деревню, и тоже на красивом взгорье, ещё и теперь большую, но тоже, если присмотреться, умирающую. Некоторые дома были заколочены, а от многих остались лишь заросшие крапивой пустыри, на которых никто не строился. Ни одного нового дома Иван не увидел.
На красивом месте стояла деревня. А за рекой была какая красотища! Но перед глазами почему-то по-прежнему стояла та, оставшаяся вон за теми буграми, умершая, с красной церквушкой, как бы пытающейся оторваться от земли.
— Деревня Большой Перевоз давно умерла? — воспользовавшись остановкой автобуса, спросил он подошедшего старика, несмотря на лето, обутого в валенки.
Старик помедлил, внимательно посмотрел на Ивана, видимо, подивился его вопросу.
— Да лет уж десять, наверное. А последние лет пять, небось, одна старуха лишь там жила... Семён, — окликнул он другого старика, стоящего около магазина. — В Большом Перевозе старуха жила, как её звали?
— В Большом Перевозе? Так, Павел, сразу-то не вспомню... Так Татьяной вроде... Да, Татьяна.
— А фамилия?
— А фамилию-то уж не помню... Погоди, люди вроде Лычихой звали. Может, Лыкова? Так, наверно, Лыкова. Помню, Фёдор Лыков был ...
— Были Лыковы, да не одни. С Егором Лыковым я на фронт в один день уходил. Год’ок мне был. Не вернулся...
— Вспомнил, Матвеем звали! Да, Матвей Лыков. Раскулачили его, и пропал он в сибирских лагерях.
— Путаешь что-то. Раскулачивали-то обычно всей семьёй. А его — одного?
— А его одного. Сам-то он не кулак был, так, в середняках перебивался, даже в колхоз добровольно вступил. Заступился на собранье за кого-то из раскулаченных, вот его и отправили заодно с ними. Того, за кого заступился, в ссылку, а его — в лагерь за контрреволюционную пропаганду, а она одна осталась...
Водитель уже несколько раз сигналил Ивану.
— Да едешь или нет? — высунулся в окно.
— Ладно, остаюсь... — растерялся Иван. — Обратно когда возвращаешься? — хватился он.
— Часа через три, не раньше.
— Тогда меня на обратном пути подберёшь?
— Дело твое, — пожал плечами водитель и задвинул стекло.
Иван, вызывая любопытство стариков, постоял у магазина, около которого его высадил автобус, зашёл внутрь, но магазин был до того пуст, что непонятно, зачем сидела в нём продавщица, вышел и решительно, сам удивляясь себе, пошёл над рекой вдоль деревни. Словно его поступками руководил кто-то другой, потому что опять было чувство, что он был и в этой деревне, а вот когда, никак не может вспомнить, может, даже до своего рождения. Чувствовалось, деревня раньше была большая, красивая, сильная. Самые старые дома были пятистенные, высокие, с большими высокими окнами в резных наличниках; теперь деревня медленно умирала: он так и не увидел ни одного нового дома, а многие, даже нестарые, были заколочены. И он, как бы вопреки своей воле, всё больше присматривался к ним.
Поднявшись на бугор за деревней, он долго смотрел на неё сверху, на излучину речки, которая, судя по берегам, не столь давно была полноводной, и ещё раз убедился: на хорошем месте стояла деревня. Но все мысли почему-то были в той, умершей, что была ниже по течению речки. Почему она так больно ударила по его сердцу?
Другой стороной деревни он возвращался к магазину. Один из стариков ковылял ему навстречу.
Иван остановился, подождал, когда тот подойдёт.
— А тут у вас в деревне можно дом купить? — опять-таки неожиданно для себя спросил Иван.
— Да можно... — удивлённо, а скорее, даже подозрительно посмотрел на него старик... — Кто только покупать-то будет… Работы нет, до района — я уж не говорю, до города — видел, дорога какая, а это ещё в хорошую погоду. А зимой мы вообще, как папанинцы на Северном полюсе. Сам же видишь: четверть деревни пустая. Хоть всю её покупай, помещиком станешь.
— А вот этот тоже продаётся? — Иван как бы не слышал старика. Дом, напротив которого они стояли, большой, пятистенный с высокими окнами, стоял высоко над бывшей рекой, а теперь, по сути, над ручьём, смотрел далеко в заречье.
— Тоже теперь, можно сказать, пустой, — вздохнул старик. — Хозяйка к сыну в район уехала в третьем годе. Первую пору хоть летом наезжала, нынешним летом уж ни разу не была. Но иконы ещё не забрала, считается, значит, ещё жилой, значит, ещё душа её здесь.
— Я бы купил этот дом, — волнуясь, сказал Иван.
Старик молчал, скорее всего, не верил в это: так, треплет приезжий языком, может, выпивши, а с виду парень хоть и молодой, но серьёзный.
— А Вы можете с ней поговорить? — всё так же волнуясь, спросил Иван. — Когда она приедет... Если я Вам напишу...
— Почему не поговорить? Можно и поговорить, — равнодушно сказал старик: ему не нравились пустые несерьёзные люди, было неприятное чувство, что обманулся в человеке.
— А кому писать-то?
— Пиши: Новгородская область, Советский район, деревня Малый Перевоз, Крехову Павлу Андреевичу. Это я и есть.
Иван присел на скамейку перед домом, чтобы записать адрес, старик вынужден был присесть рядом.
Так они и сидели какое-то время молча, смотрели в заречье. Старик хмурился. Видно было, что его уже раздражал этот заезжий своей несерьёзностью. “Дом куплю!..” Легко как! Люди полжизни в дом вколачивают, так к нему примериваются, этак. Дом-то можно купить, если деньги шальные, а вот что дальше с ним делать?..
— Павел Андреевич, — осторожно начал Иван. — Вы вот говорили про старуху, Лычиху, что последней жила в Большом Перевозе...
— Жила... одни раньше неё померли, другие разъехались. Так она одна и осталась. Дело житейское. Разве в одном Большом Перевозе так?..
Старик снова замолчал.
— Расскажите о ней...
— А что рассказывать-то? Жила... Пенсии никакой не получала, потому что муж не погиб, а как бы без вести пропал — и вроде бы в этих вот самых местах, — махнул старик в сторону страшного леса. — Говорят, будто приходил как бы в увольнительную или в самоволку на день до того, как в окружение попал, может, знаешь, котёл тут был, — на всякий случай оглянувшись, хмуро сказал он. — Сын у неё от той встречи родился. После войны — сам-то я не видел, в Германии служил, долго меня не демобилизовали. Мужики говорили, она лет пять с миноискателем ходила по лесам и болотам, переворачивала трупы, искала своего. С ума, мол, стронулась. Потом приехали из милиции или ещё откуда, миноискатель у неё отобрали, чуть саму не посадили: “Кого ищешь — предателей?” — из-за ребёнка пожалели. Чёрное клеймо на солдатах, что — многие тысячи, а может, десятки тысяч — в этих лесах не похороненными лежат, что погибли или померли в окружении с голоду...
— Десятки тысяч? Не похороненными? С чёрным клеймом? — не понял Иван.
— Я не говорил, а ты, парень, не слышал, что я говорил тебе про этот лес и про этих солдат, — неожиданно замкнулся старик. — Ладно, я пошёл.
— Подождите, — остановил его Иван. — Не слышал, так не слышал. Вы мне про Лычиху расскажите.
— А что рассказывать-то?! Я как-то ехал с ней с базару, — неохотно сказал старик. — Вроде нормальная баба, а все говорили, что пошла умом. Может, потом выправилась...
Старик вздохнул, помолчал.
— Но жила — и всех пережила. Умерла, помню, зимой. А когда — никто не знает. Её нашли уже по мартовской наезженной дороге. Мужики за сеном на болота на тракторе поехали. Данила-сосед, помер в позапрошлом году, мне рассказывал. Смотрю, говорит, дорога-то уже порядком наезжена, а в сторону избы Татьяны-солдатки даже следа нет. Ещё осенью забегали к ней погреться да обещали завезти дров, да вот до весны не получилось ехать в ту сторону по зимнему бездорожью, пока трактором дорогу не пробили. Дверь в сени-то откопали, а она лежит на печи, а кошка ей все лицо обглодала и тут же дохлая лежит... И хоронили-то: пока собрали мужиков, снега были глубокие, к кладбищу не пробьешься. Хотели уж в Малый Перевоз привезти. Но кто-то из стариков образумил: не простит она нам этого.
— Подождите, Вы же говорили, что у неё был сын?
— Был. В деревне никакой работы, шоферил в Чудово, там и женился. Потом, слышал, с ним какая-то беда приключилась. Сноха несколько раз пыталась забрать её к себе, но она каждый раз отказывалась: “Рядом с ним и лягу, только колючая проволока нас будет разъединять”... Ну ладно, мил-человек, пойду я, старуха, наверно, меня потеряла.
— Ну, если я напишу насчёт купли дома? — напомнил Иван. — Поговорите с хозяйкой?
— Серьёзно ты, что ли?
— Серьёзно.
— Пиши... Почему не поговорить, — почему-то опять нахмурился старик.
Иван в ожидании автобуса снова пошёл по деревне, зашёл в магазин. Тем временем к магазину подкатил уазик. Водитель, покопавшись в моторе, заглянул в дверь:
— “Беломору” не привезла?
— Да не было на складе. На той неделе обещают.
— А чего привезла?
— А ничего не привезла. Вам, говорит, в последнюю очередь.
— Нам всегда в последнюю очередь, — водитель махнул рукой.
— Не в ту сторону? — указал рукой Иван.
— В ту.
— До Большого Перевоза не подбросишь?
Водитель внимательно посмотрел на него. Наконец спросил:
— А что это такое?
— Да деревня такая была. Не знаете разве?
— Я-то знаю. А вот ты откуда знаешь?.. Смотрю, неместный. Оттуда родом, что ли?
— Да нет... — нахмурился Иван.
— Так зачем же тогда? Рыбы там, в реке, давно нет, химизацией отравлена. Да и реки, считай, нет. По грибы, что ли?
— Может, и по грибы.
— Грибы у нас, мил человек, в тех местах не собирают.
— Это почему же? — в тон ему спросил Иван.
— Такие грибы найти можно, что разом на небеси можно взлететь, — усмехнулся водитель. Он был, наверное, ровесник Ивану, может, чуть постарше. Закрыв капот, он внимательно рассматривал Ивана. — Мины там кругом. Садись, поехали...
— С войны, что ли? — удивился Ивам.
— Нет, сами собой выросли, как грибы растут, вот так и выросли, — усмехнулся водитель.
— И до сих пор не убрали?
Водитель молчал, хмуро крутил баранку.
— Что молчишь? — не выдержал Иван.
— Откуда ты тут такой взялся? Случаем, не с другой планеты свалился, раз задаёшь такие вопросы? Откуда будешь, если не секрет? Художник, что ли, какой? Красотами природы любоваться заехал?
— Нет, не художник. С Севера я.
— С Севера? — удивлённо протянул водитель, помолчал. — Север большой.
— С великой русской реки Колымы.
— Срок, что ли, тянул? — насторожился водитель.
— Да нет.
— А что же, если не секрет?
— А я родился там.
Водитель снова с интересом посмотрел на него.
— А сюда как занесло?
— Да вот по туристической путёвке в Великий Новгород приехал. Решил посмотреть окрестности.
Какое-то время они молчали.
— Темнишь ты что-то.
— Почему?
— В Новгород — ещё понятно, там древние храмы реставрируют, чтобы иностранцев заманивать, на них решили деньги делать, раз на своих не получается, а сюда-то как тебя занесло? Самые что ни на есть экскурсионные места! — криво ухмыльнулся водитель.
— Сел в первый отходивший от автовокзала автобус и поехал.
— Ну, это мне, допустим, понятно. От безделья да при длинном рубле и не такое можно выкинуть. Но почему именно сюда? Обычно с северов на юга, к Чёрному морю едут.
Иван долго молчал.
— Отец у меня откуда-то из этих мест.
— Так бы и сказал, — смягчился водитель. — Не из раскулаченных?
— Из них самых.
— А откуда?
— Не знаю... Даже не знаю, из какого района. Знаю лишь, что с Новгородчины.
— А что, отец не рассказывал?
— Он умер, когда я ещё был маленький.
— А зачем тебе тогда Большой Перевоз?
— Да как тебе объяснить... — замялся Иван. — Место понравилось. Автобус всё равно ждать тут или там, дай, думаю, на обратном пути там подожду.
Какое-то время они снова молчали.
— Хорошие заработки на Севере? — спросил водитель.
— Да ничего.
— Опять-таки романтика.
— Хватает и романтики, — не заметил насмешки Иван.
— А у нас ни романтики, ни заработка. Потому и пусто кругом... — Водитель замолчал. Машина, покивав носом по оврагам, выбралась на пригорок.
— Вот и твой Большой Перевоз. Остановиться или со мной до райцентра поедешь?
— Останусь.
— Смотри, автобус тут может и не пойти. Дождь вдруг наскочит, так он через Выдрино вкруговую пойдёт. Там подальше, но дорога пожёстче, проезжая. Смотри, если что, вечером я обратно поеду... Говорят, большая деревня была, я-то уж помню только несколько домов. Сам-то как планируешь: на Севере остаться или со временем, когда денег нагребёшь, на юг куда?..
Иван не обиделся.
— Да думаю на Материк... — признался он.
— На какой материк? — не понял водитель.
— Ну, на Большую Землю, в Россию, — засмеялся, пояснил Иван. — На Колыме у нас всё, что за Уралом, Материком зовётся. Мы там как на отдельном острове, хотя никакого пролива между нами нет. И думаю перебраться не на пенсию, а пораньше, пока в силе. Честно говоря, потянуло на родину отца. Особенно после одного разговора. Потому, может, я и сел в этот автобус. Вот и деревня Малый Перевоз понравилась. Дома, смотрю, продаются... И вот сейчас еду, словно всё это я уже когда-то видел, словно родился тут, хотя в центральной России никогда не был и, кроме тундры, ничего не видел. Даже дом присмотрел... — Иван неожиданно для себя разоткровенничался.
— Дом присмотрел? — усмехнулся водитель — Ну, эта романтика у тебя быстро пройдёт. Как уедешь — забудешь...
— А если не пройдёт?
— Не советую, — вздохнул водитель. — Радоваться бы я должен, что у человека такие мысли: в деревне работать некому, старики умирают, скоро один, можно сказать, останусь, а не советую.
— Почему?
— Не выдержать... Тут приезжали некоторые: и врачи, и учителя... Такие прожекты строили... А через полгода, от силы — через год, смотришь: и следа нет. И судить я их не могу.
— Ты не забывай, что я с Колымы, с вечной мерзлоты, мы там упёртые, и бульдозерист я, и шофёр, и экскаваторщик.
— Тут потруднее будет, чем на твоей Колыме. Там вечная мерзлота, а тут вечная немота и вечное равнодушие — и сверху, и снизу... Ни до кого не докричишься, не достучишься. А достучишься, так в лоб получишь. К тому же тут ты не заработаешь десятой доли колымских денег, а если и заработаешь вдруг, то их не получишь, в лучшем случае каким-нибудь комбикормом рассчитаются, а деньгами ты уже избалован. Словом, не по карману ты нам. Денег в колхозе не хватит тебе одному зарплату платить. И бульдозера у нас на всю округу ни одного нет.
— Ну, а если всё-таки надумаю?
— Напиши мне, хоть я и не верю... Председатель я здешний, — пояснил он, словно угадав немой вопрос Ивана. — Надумаешь, напиши... Я обратно часов в восемь поеду. Если не уедешь вдруг, заберу, переночуешь у меня, вот и поговорим...
Уазик, громыхая на ухабах, укатил на взгорье, и Иван остался наедине с погибшей деревней. На душе было тяжело. Почему такое чувство, что он здесь когда-то был, играл в этой траве, купался в этой речке? Только тогда она была полноводней. И он как бы слышал даже давно умолкнувшие голоса. Почему так? Ведь пока он колесил по Новгородчине в поисках неведомой родины, встречались разные деревни — и порушенные, и непорушенные, и очень красивые, но почему душа больно потянулась именно к этому месту? Почему именно здесь так тяжело и печально ей?
Вот он, последний жилой дом деревни, где жила Татьяна Лычиха, потерявшая в безвестности мужа. Провалившаяся крыша, полусгнившие, вросшие в землю брёвна, крапива, под бывшими окнами — рябина, сирень. На подворье он подобрал ржавый топор-колун, положил-припрятал за угловой на усадьбе камень-валун.
На месте других подворий зияли лишь ямы, обросшие крапивой да пустырником. Обойдя деревню, он пошёл к кладбищу. Он безошибочно, ещё издалека определил его место в берёзовой роще отдельно от остального леса, чуть в стороне от церкви. Серые полусгнившие кресты, несколько ржавых арматурных, словно из железных рёбер собранных пирамидок с пятиконечными звёздочками уже послевоенного времени. Могилы Татьяны Лычихи он вообще не нашёл. То ли свалился небрежно поставленный чужими людьми зимой впопыхах крест, то ли креста вообще не было. А скорее, её увезли хоронить в Малый Перевоз. От кладбищенской ограды осталось лишь несколько полусгнивших столбов, видно было, что прямо через кладбище шёл довольно свежий тракторный след.
Иван кругом обошёл церквушку.
Галки кричали под её сводами. Видимо, когда-то в ней был склад, а ещё раньше — нечто вроде клуба. До сих пор в углу валялись фанерные хоругви-транспаранты с выцветшими призывами, зовущими в светлое будущее, в коммунизм. Фанера когда-то была выкрашена в красный цвет, а надписи были белой краской. Иван с трудом прочёл на одном из транспарантов: “Выполним и перевыполним поставку зерна государству!” А сквозь этот лозунг просвечивал более ранний: “Даёшь мировую революцию!” Иван усмехнулся и швырнул транспарант обратно в крапивный угол.
Пахло запустением и тленом, вверху, в куполе скрипел на ветру, стонал лист жести. Было трудно здесь находиться долго. Иван торопливо выбрался из церкви, было ощущение, что кто-то подглядывает за ним, хотя знал, что никого вокруг нет. И только издали церквушка по-прежнему тянулась в небо светло и печально-радостно.
Он снова вернулся в мёртвую деревню. Смутно проглядывали фундаменты домов. Удивительно быстро они врастают в землю, словно земля старается поскорее стереть память о живших на ней людях. Словно они ей чужие. А если нет, то были плохими, неблагодарными детьми. И опять глаза тянулись к умершему последним дому деревни, где жила Татьяна Лычиха, последняя жительница здешней вселенной.
Взглянув на часы, — у него ещё был примерно с час времени, — Иван снова вернулся на забытое людьми кладбище. Было видно, что родственники умерших давно кладбище не посещали. На поваленных полусгнивших крестах и жестяных пирамидках со звёздочками он с трудом смог прочесть всего несколько фамилий и имён, в том числе Лыковых; сам ещё не зная, зачем, переписал их в записную книжку.
Спустился к роднику. Родник был не просто запущен — он был забит мусором, старыми вёдрами без дна, калошами, гнилыми ослизлыми чурками, — видимо, когда-то над родником был сруб, — тут же торчала лысая тракторная покрышка. Но родник всё равно прорывался на свет Божий, слезился, и ломило зубы от его студёной чистоты.
Ивану захотелось посмотреть на деревню с самого верху, с самого взгорья, словно там он должен ещё что-то вспомнить, может, самое важное, и он торопливо пошёл туда, к лесу.
Поднявшись на взгорье, долго смотрел вниз, в долину. Что-то шевелилось, ныло внутри от этой красоты, от этой пустоты на месте деревни. Казалось, вот-вот сейчас вспомнит, когда он здесь был, когда всё это видел, хотя тогда было всё тут немного по-другому, но вспомнить не мог. Да и как он мог вспомнить, если видел всё это впервые в своей жизни! Но почему же тогда такое чувство, что всё это он уже когда-то видел? Хотел войти в лес, но на опушке натолкнулся на ржавую струну колючей проволоки, натянутой от столба к столбу, от дерева к дереву.
— Поскотина что ли? — вслух подумал. Ему приятно было повторить услышанное в Малом Перевозе слово: поскотина (так, оказывается, называлась ограда вокруг деревни, чтобы скот не убредал в поля и луга).
Но это оказалась не поскотина. Пройдя с полсотни метров вдоль колючей проволоки, он понял, про какие грибы говорил председатель колхоза. На одном из столбов он увидел ржавую табличку: “Вход в лес запрещён! Мины!!!”
В одном месте колючая проволока была порвана. Он осторожно перешагнул через неё и сразу же уткнулся в старые оплывшие ямы. Окопы, догадался он. Он палкой копнул край одного из них и наткнулся на россыпь винтовочных гильз...
Забыв об опасности, Иван всё дальше углублялся в лес: ещё только шаг... ещё только несколько шагов... Его, словно магнитом, тянуло вглубь леса...
Пробитая пулей каска... Череп... Скелет... Неестественно белые кости обнажались из травы, из рыжей земли обвалившейся воронки...
Иван потрясённо остановился над ней. Он вспомнил слова деда Павла Андреевича Крехова из Малого Перевоза о многих тысячах проклятых и не захороненных. Как это: до сих пор не похоронены тысячи, а может быть, десятки тысяч солдат? И почему прокляты? Неужели до него никто со времён войны не заходил сюда, в этот страшный лес?.. Но ведь это совсем рядом с деревней, тогда она ещё была жива! Десятки лет после окончания войны люди жили в ней, а они лежали рядом и до сих пор числятся без вести пропавшими! И почему до сих пор лес не разминирован? Ответа он не знал. Он вспомнил странную, как бы виноватую улыбку на лицах здешних людей.
Надо было возвращаться, но Ивана неудержимо тянуло вглубь леса, хотя в то же время ноги сами поворачивали обратно. И, посмотрев на часы, он осторожно, большей частью пятясь, стал отходить назад. Можно было опоздать на автобус, а председатель колхоза может понадеяться, что он уехал на автобусе, и поехать другой дорогой… Ночевать под открытым небом в этой мёртвой деревне, окружённой мертвецами и гудящей комарами, он не был готов...
Он решил сократить путь, и на опушке рощи по другую сторону церквушки наткнулся на братскую могилу. Над ней возвышалась железная пирамидка со звёздочкой, ниже неё была прикреплена табличка со списком похороненных, но фамилии на ней уже плохо читались.... Почему не похоронили тех, в лесу, и похоронили этих? Потому что эти были у самой дороги? А дальше было минное поле? Или эти погибли во время других, уже более поздних боёв, во время наступления?
Спустился к роднику... В голове никак не укладывалось: прошло столько лет после войны. “Никто не забыт и ничто не забыто...” И снова невольно смотрел на краснокирпичную, пытающуюся оторваться от земли и в то же время не хотящую оторваться от неё церквушку. В ней была какая-то неподвластная ему тайна...
С дороги послышался шум мотора. Возвращается председатель? Но он собирался позже. Впрочем, это, скорее, мотоцикл. На всякий случай Иван поднялся к дороге.
Мотоциклистов было девять. Все в одинаковых чёрных кожаных куртках и одинаковых шлемах-забралах. Не доезжая до погибшей деревни и, кажется, не заметив его или не обратив на него внимания, они с оглушительным треском — с мотоциклов были сняты глушители — свернули к церквушке и заглушили моторы где-то за ней.
“Мотокросс, что ли, какой? — подумал Иван. — Чего же им тогда там надо, на могилах?”
Время до автобуса ещё было, и Иван решил подняться к ним: может, что знают о солдатах, лежащих непогребёнными по ту сторону колючей проволоки?
Иван подошёл незамеченным и растерянно остановился: парень лет двадцати пяти лежал на спальном мешке около составленных вокруг мотоциклов, а остальные восьмеро подростков примерно от 14 до 18 лет короткими сапёрными лопатами раскапывали братскую могилу.
“Перезахоронение, что ли?” — первое, что подумал Иван. Он читал о таких случаях.
Но потом он увидел, как парни безжалостно отбрасывают в сторону человеческие кости, в руках у одного что-то мелькнуло, он попытался спрятать это в карман. Все восьмеро шумно заспорили.
— Ну-ка, тихо! — прикрикнул парень у мотоциклов. — Медаль или орден?
— Медаль... — не вытаскивая руки из кармана, ответил нашедший.
— Врёт, орден! — закричал другой, держа его за руку. — Я видел.
— А ну, говори, что нашёл!
Парень молчал.
— Выверните ему руки...
Парню мгновенно вывернули руки, и самый молодой тут же вытащил что-то из его кармана:
— Орден... Красной Звезды...
— Я же нашёл... — начал было нашедший.
— Надо было сразу сказать, а не прятать... — жёстко сказал старший. — Дай сюда! — приказал он молодому.
Тот послушно поднёс.
— Что вы тут делаете? — спросил Иван. До него ещё не дошло, что это мародёры. То есть до него дошло, но он не хотел верить, что ими могут оказаться эти молодые, симпатичные ребята. — Кто вы такие? — по инерции спросил он.
— Не видите, что ли? Археологи мы, — насторожённо осклабился старший.
— Какие же вы археологи! Совесть у вас есть?! Ведь тут ваши деды лежат.
— Вот мы по праву наследства и берём, — ухмыльнулся старший. — По полному наследственному праву. Почему награды должны гнить в земле?
Остальные лишь согласно-насторожённо улыбались.
— Ну и сволочь же ты! — вырвалась у Ивана. — Чему ты учишь? Они-то ещё сопляки, а ты?
— Знаешь, что, — поднялся с земли старший. — Иди-ка отсюда, пока цел. Кто ты такой?! Какое тебе дело?
— А такое!
— Какое?! Откуда ты приехал? Я смотрю, нездешний.
— Почему нездешний?
— Потому что здешние тихие, смирные, наученные жить ниже травы и тише воды.
— А если нездешний?
— Вот и иди своей дорогой, пока цел. Какое твоё дело? Что здесь, твои родственники лежат?!
— Может, и мои.
— Что же ты о них так поздно вспомнил? Вон весь лес полон ими, сколько лет лежат. Проваливай! О совести он говорит… Где ваша совесть все эти годы была?!
— Мародёры вы!
— Мародёры? А кто в восемнадцатом году вскрывал церковные могилы на дело революции, они не мародёры? Потом вытрясали мужиков из собственных домов, отбирали последнее — не мародёрство это? О совести ещё он будет говорить... А ты знаешь, кто тут лежит? Предатели-власовцы...
— А откуда же у них ордена? Ты, мразь! За мародёрство тебя судить надо! Я сейчас номера мотоциклов перепишу.
— Я тебе перепишу!
Парни торопливо забрасывали могилу.
Парень стал медленно надвигаться на Ивана, затолкав руку в карман. Остальные, взяв лопаты наперевес, стали забирать Ивана в полукруг.
— Откуда ты такой смелый появился?! — снова удивился, осклабился старший. — Есть тут у нас один дурачок, местный, Орлов, так мы ему недавно рога пообломали. Долго помнить будет. Исусик нашёлся: решил один всех, что в этих лесах лежат, похоронить, а тут их, может, миллион. Так его вызвали куда надо: “Власовцев-предателей хоронишь?..” Учти, закон тоже на нашей стороне. А что ты тут делаешь? Может, ты сын власовца? Ах, вот ты зачем сюда заявился! А ну, вали отсюда, — парень вытащил из кармана пистолет. — Ну!
Иван невольно стал отступать...
Его мутило от бессилия. Вслед ему свистели и хохотали. В отчаянии он уже издалека запустил в них попавшей под ноги палкой. Она, разумеется, до цели не долетела.
— Ах, ты так, сука! — выматерился старший и завёл мотоцикл.
Он сел на мотоцикл, за ним другие, они догнали его на склоне и стали с рёвом носиться вокруг него, издали ударяя его откуда-то взявшимися у них длинными пастушьими кнутами, и улюлюкали: “Власовское отродье!”
Они оставили его только на пригорке у родника — разом взревели мотоциклы, кто-то на прощанье ещё раз сильно ожёг его хлыстом, и они один за другим умчались в сторону города. Иван попытался прочесть номер на последнем мотоцикле и запоздало понял, что никаких номеров на мотоциклах не было...
Автобус появился, опоздав на целый час. Иван успел вычистить костюм, умыться. И только когда автобус, впустив его, закрыл дверцы, облегчённо вздохнул.
— Смотрю, вроде ненашенский? — осторожно спросила старушка, с которой он рядом сел. — Приезжий, что ль?
— Приезжий.
— А что же ты тут делал? Пусто тут... И душе холодно.
— Да вот, ехал мимо, смотрю: церквушка, деревня была... — Перед глазами всё ещё бесновались моторизованные мародёры.
— Дак таких много деревень! — недоверчиво и даже обиженно поджала губы старушка, думая, что он смеётся над ней. — Куда ни глянь — пустыри или последние старухи вроде меня доживают. Каждую деревню такую смотреть — жизни не хватит. Вроде, говорят, народу снова развелось, квартиры в городе по десять-пятнадцать лет ждут, в теснотище живут, в драках, в ссорах, а коренна сельска земля совсем пуста стала. Сбежались все, что осталось народу, в одно место, в Москву, что, говорят, и дышать там нечем... Слышала, вон уже корейцев и узбеков сюда переселяют, чтобы пусто не было. А иногда думаю: может, не зря так, может, Бог попустил, что пустеет земля, может, земле от нас отдохнуть надо? Больно уж много мы над ней поиздевались... И кровушки уж больно много в неё пролили, а на свежей крови только ядовитое, вредное растёт...
— В лесу вон, — кивнул Иван в окно, — до сих пор... солдаты Великой Отечественной не похороненные лежат.
— Да это разве только в этих лесах! — уголком платка старушка стала убирать набежавшую слезу. — Кругом так. Грех на нас великий... Ох, великий грех! Не замолить его молитвой, ничем не замолить... Может, за то нас Бог и наказывает. Детьми несуразными. Ох, спросится с нас! Ох, спросится! Одни знают об этом, но молчат, другие стараются не думать. А говорят совсем о другом. А ответ всем держать придётся, ох, придётся!
— Но ведь столько лет прошло! Неужели за это время нельзя было захоронить?!
— Что ты меня, старую, пытаешь?! — обиделась старушка. — Ты начальников спроси. Грех, грех великий — и кара за это будет великая... Будет нам великая кара! Потом вспомним, только поздно ужо будет... Мы-то уж в землю уйдём, а на вас эта кара обрушится, на детей ваших...
Автобус то и дело подбрасывало на ухабах. Иван растерянно смотрел по сторонам, на душе скребло.
В селе, в которое они въехали примерно через полчаса, он неожиданно увидел председателя колхоза. Автобус остановился, как и в Малом Перевозе, у магазинов, и председатель как раз выходил из хозяйственного.
— А-а, турист, привет! — махнул он Ивану. — Вот хотел половой краски купить — шиш! Ну, поехал, значит? Посмотрел Большей Перевоз? Ну, счастливо! — пожал он Ивану руку.
— Слушай, — Ивам задержал его за рукав. — Как это: столько лет прошло, и лежат тысячи незахороненных солдат? А сейчас вот меня чуть мародёры не убили. Не то, что хоронить, — братские могилы раскапывают.
— На мотоциклах, что ли? — не удивился председатель.
— На мотоциклах.
— Навстречу мне попались. — Иван не уловил в голосе председателя возмущения или осуждения.
— И тебе всё равно? — Иван стал заводиться.
— А что я с ними сделаю?
— А то, что непохороненные лежат, ты тоже ничего не можешь сделать?
— И тут ничего не могу сделать, — спокойно ответил председатель. — Лежат... Марья Ильинична, ну, я к тебе на следующей неделе заеду, — крикнул он выходящей из магазина и закрывающей дверь на висячий замок женщине. — Ты уж про меня не забудь... Значит, поехал? — словно не слыша брошенного ему в глаза вопроса, повернулся он к Ивану.
— Ты что, нарочно в сторону разговор отводишь? Старуху в автобусе про этих солдат спросил — так она от меня, как от бандита какого, шарахнулась. И ты на другое разговор переводишь. Или будто их, мёртвых, непохороненных, вообще нет…
— Сотни, тысячи, говоришь? — усмехнулся председатель. — А может...
— Ну, ты ж председатель колхоза! — не дал ему договорить Иван. — У тебя власть, люди... Коммунист, конечно, — вырвалось у него, хотя, мягко говоря, никакого пиетета к коммунистам он не испытывал, скорее, наоборот, потому как у них на Колыме в коммунистах ходило лишь приисковое, а до этого лагерное начальство. — Небось, отец воевал?..
— Отца ты моего не трожь, — холодно процедил председатель. — Легко вам там, на Колыме, не нюхавши войны, вдали от власти рассуждать...
— А ты Колыму мою не трожь!
— Сотни, говоришь, тысячи? А знаешь ли ты, заезжий турист-романтик, кто они, что там лежат, и сколько их там на самом деле?
— Сколько?
— Десятки тысяч.
— Ты что, серьёзно?
— Серьёзнее не бывает. И всем моим колхозом, если даже не пахать, не сеять, а с утра до вечера только похоронами заниматься, годы уйдут. И ещё я тебе скажу, — сузил глаза председатель. — Не все тут у нас совсем безнадёжные, совесть потерявшие, нашлись и у нас совестливые, стали понемногу хоронить, так, например, Орловы на мине подорвались, а других сразу укоротили... А что касается моего отца, может, и он в этих лесах лежит, потому как до сих пор числится в без вести пропавших, и мать моя, поднимая нас, четверых, ни копейки за него не получала. Наоборот, только одни тычки, плевки в глаза: “А может, он в плен сдался?”...
— Прости!..
— Укорять проще всего. Ишь, приехал, денег ему некуда девать, миллионер, в Великий Новгород на церковные купола полюбоваться и заодно нас решил пристыдить, уму-разуму поучить... Дом под дачу покупать решил! Может, ты всю деревню вместе с моим колхозом купишь? А нас — вместо крепостных... Все согласятся. Вы там, на Колыме, словно не в России, а на другой планете живёте. Я вон десяток банок половой краски третий месяц купить не могу. Судить принялся! Тут судить без тебя гуртом едут всякие уполномоченные, прокуроры, судьи — из района, из области, — а им, видимо, приказы из Москвы шлют. В Новгороде на купола посмотрел, как другие туристы, и катил бы себе обратно на Колыму или ещё куда, на юг, например, как другие. У Софии-то купола специально для таких вот туристов да для иностранцев позолотили, чтобы, полюбовавшись на них, сюда, в глубинку, никто не добирался. Это ты один какой-то ненормальный отыскался. Как тебя сюда затащило? Так ещё и учить норовишь... Тут тебе не Колыма, где лопатой махнул — десятка, два раза махнул — сотня. А здесь за сотню два месяца надо вкалывать...
— Я тебе уже сказал, Колыму ты мою не трожь. Тем более что я не ехал туда за длинным рублём, я родился там...
— Автобус-то твой ушёл, — остановил его председатель.
— Как ушёл?..
— А вот так! — председатель, казалось, был доволен этим.
Иван оглянулся: действительно, автобус трясся по ухабам и катил уже в конце улицы. Иван, было, бросился за ним, но потом махнул рукой.
— Слушай, может, догоним? — не глядя председателю в глаза, попросил Иван.
Тот не торопясь сел за руль, нажал на стартёр раз, два, но мотор не заводился.
— На, крути, — председатель протянул Ивану рукоятку.
Иван изо всех сил крутил её, но бесполезно: то ли барахлил карбюратор, то ли хитрил председатель, — скорее, второе; Иван молча отдал ему рукоятку и пошёл к магазину.
— На чем тут ещё можно до Новгорода доехать? — спросил он стоящих там мужиков.
— Да ведь только что автобус ушёл.
— Опоздал я на него.
— Так теперь, наверное, не на чем, — внимательно осмотрев его, не торопясь ответил один из мужиков. — Можно, конечно, выйти на большак, пять километров, на попутку — так теперь уж дело к вечеру, вряд ли кто поедет...
Иван, не зная, что делать, стоял около хозяйственного магазина. Размышлял: идти пешком на большак или к кому-нибудь проситься на ночлег? Уедет председатель — к кому-нибудь из этих мужиков попрошусь, решил он, в присутствии его проситься почему-то не хотелось
— Тебе срочно надо в Новгород? — Иван обернулся: перед ним стоял, сдержанно улыбаясь, председатель.
— Да нет, — хмуро ответил Иван. — Билет у меня на послезавтра.
— Тогда садись.
— Что?
— Садись, поедем ко мне. А завтра я вывезу тебя в Новгород с другой стороны и покажу кое-что.
— Да неловко как-то.
— Садись, ишь, потупился, как девица на выданье! Все у вас там, на Колыме, такие? Что-то не верится. Ночевать-то тебе всё равно где-то надо. Садись. Только с условием: сегодня не говорить о тех, кто лежит в этих лесах. А край этих лесов с той стороны Мясным бором зовётся. Иногда вот думаю: может, не случайно его так в древности назвали? Завтра поговорим. Там, на своём Клондайке, вы много чего не знаете. Вот и помолчим давай до завтра. А сейчас вот что: давай на рыбалку закатим! Удочки сколько времени вожу с собой, а всё некогда. И мне повод, хоть раз в году. В райкоме спросят, скажу, родственник с Колымы приехал, как ухой не угостить!
Но с рыбалкой ничего не получилось. Через Большой Перевоз они проскочили на большой скорости и уже подъезжали к Малому, как председатель выматерился и резко затормозил. Иван не сразу понял, в чём дело, а выскочив из машины вслед за председателем, увидел тарахтящий на боку под косогором колёсный трактор и бегущего к нему председателя. Когда Иван подбежал к трактору, председатель вытаскивал из кабины кудрявого парня, положил его на траву и стал щупать пульс.
— Живой?
— Живой, мать-перемать! Пьяный в доску. Даже не проснулся... — Председатель принялся хлестать парня по щекам. Тот замычал, замотал головой, потом сел, недоумённо посмотрел на трактор, на председателя: “А-а, это ты, председатель...” — и снова опрокинулся навзничь.
— Живой! Живой, на моё счастье или, наоборот, несчастье! Без прав доверил трактор — посадили бы меня, точно посадили бы! Мы тут на Руси хуже крепостных, паспортов нам специально не дают, чтобы куда не сбежали, а так бы, как ты, стал бы заколачивать звонкие рубли. Только так от этого хомута можно освободиться: сесть в тюрьму. Как я раньше не догадался — вон ведь как просто! Руки-ноги есть, работать люблю — не пропал бы и на Колыме, там, за колючей проволокой, работящих, наверное, уважают, вышел бы досрочно... Пойти своровать что-нибудь... Те же десять банок половой краски, которые я третий месяц выпрашиваю... Дадут года два, с таким сроком даже до Колымы не доедешь, отсидел — и свободный человек. Иначе отсюда не вырвешься. Молодым — только через армию, в моём возрасте — через тюрьму... Права у него уже два раза отбирали, а больше посадить на трактор некого. Вот видишь, турист-романтик, остались в коренной русской деревне одни дебилы да алкаши. Ни одного нормального мужика на пять деревень. Да ещё дураки вроде меня. В армии по молодости вступил в партию, а теперь этот партбилет, как кирпич, на шее. С ним тебя не спрашивают, могут в толкачи определить, а могут и в палачи.
— Не боишься первому попавшемуся такое говорить?
— Да я уже устал бояться. Да первому попавшемуся у нас безопаснее говорить, чем жене под одеялом. Тебе-то какое дело до меня, завтра-послезавтра уедешь, не побежишь же меня закладывать…
Пока нашли другой трактор, пока подняли завалившийся на колёса, — Ивану пришлось сесть за руль, — кудрявого тракториста, как мешок с картошкой, забросили прямо в кузов тележки, пока отмывались от грязи, наступила ночь.
— Вот такая рыбалка! Ты уж прости меня! Пошли ужинать да спать — утром рано вставать...
Жил председатель у одинокой старушки.
— А семья? — спросил Иван.
— Жена не поехала. В районе учительствует — средней школы тут нет. Давай спать. — Чувствовалось: председателю не хотелось говорить на эту тему.
Утром председатель поднял Ивана чуть свет.
Наскоро перекусив молоком с хлебом, они покатили на ферму. Вечером, уже сквозь сон, Иван слышал: кто-то пришёл и говорил, что там стоят недоенными коровы. Загуляли скотники, а вслед за ними от отчаяния загуляли и доярки. Пока искали по деревне тех и других, пока председатель материл одних и уговаривал других, Божий день набрал силу.
Выехали они в Великий Новгород только уже к полудню.
Кружили по пыльным просёлкам. По каким-то полузаброшенным деревням, от вида которых снова начинало выворачивать душу.
Наконец выскочили на большак, и впереди блеснула река.
— Вот и наш Волхов, — сказал председатель. — Давай искупаемся. Говорят, несмотря на май, вода тёплая. В редкий год в конце мая такая жара стоит. Боюсь, не к добру. Мы тут так привыкли жить: чуть что хорошо — обязательно не к добру. — Он отвернул машину в сторону. — Вон на том пригорке, говорят, когда-то церковь стояла, в двадцать девятом году сельские коммунисты по приказу сверху взорвали. И вон там тоже церковь была — эту немцы из пушек раздолбали, когда отступали, говорят, на колокольне наш корректировщик огня сидел. А вон в той стороне, километрах в пятнадцати отсюда, усадьба была, дом — настоящий дворец, поэта Гавриила Державина. Но туда сейчас не попадёшь, там тоже везде минные поля, можно только, приплыв по реке, по разминированной тропинке подойти. Бывал я там. От дома только фундамент, в бывшем погребе-леднике немецкий блиндаж...
Жгли комары, Иван звонко пришлёпывал их на своей шее. За свою отпускную поездку он успел отвыкнуть от них.
— Жрут? — спросил председатель. — То-то! Что у нас есть, так это комары... Могут заживо сожрать.
Председатель вдруг распахнул дверцу газика.
— Садись!
— Зачем? — не понял Иван.
— Садись, поехали!
— Куда?
— Садись, говорю!
— Что, прямо голыми? Ты же хотел искупаться.
— Садись! Это ты на курорт приехал, заморский миллионер, а мне не до купаний! На Чёрном море накупаешься.
Председатель, не разбирая ухабы, гнал машину.
— Куда ты так гонишь?
Председатель молчал.
— Куда ты меня везешь?
— На Кудыкину гору. Приедешь — увидишь...
Проскочили дорожный указатель: “г. Чудово”. Под колёсами побежала асфальтовая струна автострады Ленинград — Великий Новгород. Иван чувствовал неловкость перед председателем: приютил человек, накормил, а он...
Иван так и этак пытался начать разговор, но председатель молчал. Подавшись на баранку и сжав зубы, он зло смотрел на раскалённую солнцем дорогу, пытаясь соперничать с редкими “Волгами” и “Москвичами”.
Но вот председатель колхоза резко затормозил. Впереди шли работы по расширению дороги: работал экскаватор, бульдозеры. Иван заметил редкое милицейское оцепление.
Председатель приткнул газик позади милицейских машин.
— Пошли! — и, не дожидаясь ответа, пошёл к старшему по оцеплению, милицейскому капитану. Тот, выслушав, кивнул.
— Пошли! — махнул рукой Ивану председатель.
Они подошли к месту, где работал экскаватор и бульдозеры. Около них было с десяток солдат. “Стройбат”, — подумал Иван. Экскаватор осторожно загрёб очередной ковш, и вдруг из него посыпались кости, какие-то продолговатые предметы, Иван не сразу понял, что это были ржавые винтовки, шагнул было ближе, но милиционер строго остановил его. И только сейчас рядом, у обочины он заметил целый холм из винтовок, патронов, солдатских касок, а чуть подальше — человеческих черепов и костей. А мимо, чуть притормаживая перед ограничивающим скорость знаком, по прекрасному асфальту по-прежнему весело мчались под ослепительным майским небом “Волги”, “Победы”, “Москвичи” и “Запорожцы”.
— Что здесь было? — вполголоса спросил председателя Иван.
Тот молчал.
— Поехали! — вместо ответа бросил он.
Газик снова наматывал на колёса горячую ленту асфальта.
— Такие здесь были бои? — догадался Иван.
Председатель молчал.
— Ты что-нибудь слышал о Мясном Боре, о Долине Смерти под Великим Новгородом? — наконец спросил он.
— О Мясном боре ты говорил, а о Долине Смерти — нет...
— Конечно, экскурсоводы об этом не рассказывают! Они все о древности да церковных куполах. Вот эта ложбина, пересекающая дорогу, где работает экскаватор, теперь зовётся Долиной Смерти. Здесь Вторая ударная армия выходила из окружения, коридор был шириной всего в несколько сот метров, а с обоих сторон их косили пулемётами. Впрочем, почти под каждым русским городом была своя долина смерти. А о Второй ударной армии что-нибудь слышал?
— Что-то мельком. У нас в лагерях, кажется, были из Второй ударной армии. — Иван не знал, что его отец был солдатом этой самой армии и что прорывался к своим как раз этой Долиной Смерти. Но тайну о ней хранил не только от близких, но и от самого себя.
— А раз мельком, то и помалкивай в тряпочку. Легко вам там, на Колыме, рассуждать, зная о нас в России лишь мельком, понаслышке.
Проскочили дорожный указатель “д. Мясной Бор”. Председатель притормозил, съехал влево с дороги на просёлок.
— Всё-таки странное название, — вырвалось у Ивана.
— Очень странное, — усмехнувшись, подтвердил председатель. — Запомни: назвали так в глубокой древности, чуть ли не в одиннадцатом веке, почему — не знаю. Так вот в двадцатом веке название оправдалось самым страшным образом... — Он остановил машину около крайнего дома... — Пошли, турист-романтик, неприкаянный странник, колымский кочующий от тоски миллионер... Я покажу тебе коренную Русь, что с ней стало.
— Куда?
— Что ты заладил — куда да куда?! Пошли, если не струсишь. Предупреждаю: можно запросто взлететь на мине. У нас это тут бывает! Прежде всего, с теми, кто пытался этих солдат хоронить. Поэтому, если пойдёшь, только строго по моим следам — ни шага в сторону, след в след! Пойдёшь? Ещё не поздно передумать.
— Пойду. К чему такие страхи? — усмехнулся Ивам. — Ты что из меня лоха делаешь?
— Я тебе серьёзно говорю. Если пойдём, то повторяю: только след в след — и на некотором расстоянии. Потому, турист-романтик, что будем идти через минное поле. А тех, кто мины ставил, давно уже нет, их не спросишь, а карты уничтожены. А скорее всего, их и не было. Не дрейфь, — усмехнулся он, — тропу я вроде неплохо знаю, она смертями проверена. Только туфельки свои промочишь. — Председатель вернулся к машине и вытащил из-за сидения резиновые сапоги-бродни. — На, натягивай!
— Зачем?
— Натягивай, натягивай, по болоту пойдём... Ещё раз повторяю: идти за мной след в след, по болоту и по минам... Может, не пойдёшь? — со злой надеждой спросил председатель.
— Ты что, меня совсем за соплю принимаешь? Пошли.
— Ну, тогда пошли!
Они осторожно, краем деревеньки, зашли в лес. Под ногами захлюпала вода. Нещадно жгли комары.
— Представь, как их жрали, — останавливаясь закурить, сказал председатель. — Они после голодной зимы сидели здесь в окопах по пояс, а то и по горло в воде всю весну и лето. Сначала ели дохлых лошадей. Какой-то маршал-умник загнал в эти незамерзающие болота, прикрытые сверху полутораметровыми снегами, конный корпус. Эта дурость обернулась спасением. Не будь тысяч лошадей, никто бы не вышел из смертного котла. А потом, когда съели лошадей, ели сбруи, сапоги, портупеи, берёзовую кору...
— Ты мне подробнее расскажи, а то сплошными недомолвками.
— Что вы там, на своей Колыме, знаете о войне?! Битва под Москвой, разгром немецко-фашистских войск под Сталинградом... Курская дуга... Двенадцать сталинских ударов. Или сколько их там было?.. А ведь был ещё Мясной Бор, про который молчат, словно его и не было... Вот лежат они, пр’оклятые за чужие грехи, и их матери и жёны ничего о них не знают. И пенсии за них не получают, потому как они вроде бы не мёртвые, а до сих пор без вести пропавшие. А может, и хорошо, что не знают.
Иван оступился на коряге, и его повело в сторону.
— Ты что! — сверкнул глазами председатель. — Ещё раз предупреждаю: только по моим следам! Ты взлетишь — беды мало, а у меня колхоз, шесть сотен старух и стариков, кто их кормить будет?!
По сторонам чуть заметной тропы было видно, что люди время от времени ходили сюда: то и дело из травы и из мха выступали человеческие кости, солдатские каски... Встречались целые скелеты...
Они стали наискосок пересекать широкий болотистый лог. Председатель снова остановился, долго молча осматривался.
— Вот как раз здесь, по этой долине, они вырывались из окружения. А слева и справа немецкие пулемёты. Они шли прямо на пулемёты. Немецкие окопы там, у дороги, почти наполовину были завалены гильзами. Мы их мешками собирали, сдавали в металлолом. А ещё бомбили их сверху...
Через полчаса они вышли на большую лесную поляну.
— Смотри!
Юная весенняя трава ещё не успела подняться, и в ней то здесь, то там из земли белели неестественные белые человеческие кости. Чуть в стороне от еле заметной тропы лежал целый скелет, ещё один, ещё... Ивана потрясло: на одном из скелетов — хорошо сохранившиеся ботинки, совершенно не стёртые металлические скобы-набойки на каблуках.
Иван невольно шагнул в ту сторону.
Но председатель матом остановил его:
— Куда?.. Взлететь захотел... Из-за таких вот красивых ботинок где-то около этой поляны взлетел мой двоюродный брат. Слава Богу, живой остался, правда, без ноги...
Он оглянулся. Внимательно посмотрел на побледневшего Ивана.
— Ну что, пойдём дальше или повернём?
— Пойдём, — сказал Иван.
Они пошли дальше в середину поляны... Увязнув колёсами в земле, стояла пушка, а рядом в разных позах лежало шесть скелетов.
— Орудийный расчёт, — пояснил председатель, хотя и так было понятно. — Прикрывали прорыв, так и остались.
Дальше уже никакой видимой тропы не было, и председатель подолгу осматривался, прежде чем сделать следующий шаг:
— Надо же, уже позабыл. А, вон кривая сосна, теперь прямо на неё...
На пригорке под берёзой у пахнущего смородиной ручья они наткнулись ещё на один скелет.
— Посмотри наверх! — сказал председатель.
Иван поднял голову. Там, на высоте примерно трёх метров от земли, в развилке ствола висел вросший в дерево ручной пулемёт.
— Как он туда попал? — не понял Ивам.
— Эх ты, Колыма! Да очень просто. Он, — председатель кивком головы показал на скелет, — отстреливаясь, положил пулемёт в развилку молоденькой берёзы. А за двадцать лет берёза выросла... Дальше не пойдём. Дальше тропа не проложена. И так мы зашли, куда теперь никто не ходит... Иначе мародёры давно бы собрали оружие... И лежат они дальше на десятки километров до самого Волхова, — махнул председатель колхоза вглубь леса, — а в ту сторону — до твоего Большого Перевоза. Напрямик это километров пятьдесят-шестьдесят. И никто там, в глубине этих лесов, с войны не был.
— А деревни?
— С войны нет ни одной. Оставшиеся в живых жители ушли из них, не смогли жить рядом с мёртвыми, но не это главное, а главное, как в тюрьме: за околицу не сунешься ни за сеном, ни за дровами — кругом мины. А что были деревни по краям котла, в последнее десятилетия повымерли. Только вот деревня Мясной Бор ещё держится, потому что у большой дороги.
— Ну, ты мне всё-таки по порядку расскажи.
— Я тебе расскажу, а ты потом кому-нибудь расскажешь, тебе не поверят, что такое возможно, ты на меня сошлёшься, потом за мной придут...
— Но ведь прошло столько лет после войны!
— Когда твоего отца забрали, прошло ещё больше лет, и что, тебе сказали полную правду о нём? По-прежнему в спину шепчут: сын кулака, “врага народа”. Ты кричал мне: неужели ни у кого совесть не проснулась? А у кого ей просыпаться-то? Пусто кругом, как на кладбище. Что война не взяла, город высосал. А тут — все эти бесконечные повышенные и встречные обязательства. Да, некоторые из местных пробовали хоронить, но кроме неприятностей ничего не имели: “Власовцев хороните!” В парткомы, а то и в КГБ таскать стали. Понимаешь, официально нет этих солдат, ни в живых, ни в мёртвых. Да, для родных они без вести пропали, но вроде бы не здесь, а неизвестно где. И писать о них нельзя. Запрещено, словно нет их. Они лежат, а их нет.
— А почему?
— Что, не знаешь, почему?
— Теперь всё-таки другое время.
— Лет десять назад правительство СССР подписало международную конвенцию о захоронении павших на войне. Но конвенция подразумевала захоронение вражеских солдат, потому как считалась само собой разумеющимся похоронить своих. Неужели найдётся страна, которая без международной конвенции не сделает этого?! Как после этого признаться?! “Никто не забыт, ничто не забыто!” Эти ладно, из-за Власова пострадали. Но ведь я слышал, так и под Гжатском, и под Юхновом, а это под самой Москвой... Под Ржевом не считано сколько. Лежат тысячи, десятки, сотни тысяч солдат, наших отцов и братьев, и их матери и жёны не получают за них, якобы без вести пропавших, даже мизерные пенсии. Тут тоже, как я понимаю, свой резон: сэкономить на пенсиях.
— Но почему? — спросил Иван.
— А вдруг они не погибли? — показал он на лежащие вокруг неестественно белые или позеленевшие скелеты. — А сдались в плен?
— Значит, были и предатели?
— Предательство Власова проклятием легло на всю армию, на десятки тысяч живых и мёртвых солдат. Забудут, что Вторая ударная армия, — точнее, остатки её, — выведенная на отдых во второй эшелон и получившая полнокровное пополнение, позже, окрепнув и набрав силы, нанесёт серьёзные удары по армии Манштейна и прорвёт блокаду Ленинграда, а потом будет воевать в Эстонии, Польше и Германии. Понимаешь, она после Мясного бора даже не была расформирована. Почему-то забудут, что уже после Мясного бора Верховный главнокомандующий 22 раза объявлял ей благодарность. И в то же время кем-то был пущен слух, что она полностью вслед за Власовым сдалась в плен и стала основой созданной Власовым так называемой Русской освободительной армии (РОА). Кому это было надо?.. И вот лежат они здесь, родимые, поруганные и оклеветанные. Только по официальным данным здесь погибло 10 тысяч — ни больше ни меньше — и пропало без вести тоже — ни больше ни меньше — 10 тысяч солдат. Кто-то наспех придумал эти круглые цифры, и они везде фигурируют как объективные.
А вырвавшиеся из окружения, обмороженные, больные, израненные, с распухшими от длительного пребывания в болотах суставами, начали мытарства по допросам, по особым отделам. Их уже тогда называли не иначе, как власовцами. Геббельсовскую ложь, что Власов перешёл на сторону вермахта с армией, почему-то подхватили в наших околовластных структурах, и до сих пор слышишь: “Власов сдал свою армию в плен”, “Власов увёл Вторую ударную армию к немцам...” И вот они до сих пор в этих лесах — как легли тогда, так и лежат, — и обвевает их кости ветер, и обмывает их дождь. И даже кто пытался их хоронить, — были у нас такие, не все беспамятные и бессовестные, как ты считаешь, — им всячески препятствовали. Вот так...
Костёр потух, поблизости сушняка больше не было, шагнуть чуть в сторону было опасно.
— Пошли, иначе мы к вечеру в Великий Новгород не успеем, — взглянув на часы, поднялся председатель. — Пойдём другой тропой, вот так, — махнул он рукой. — Она покороче и менее опасна. Прости, что я повёл тебя этой, не скрою, хотел тебя проверить.
По-прежнему звенел птицами и тучами комаров весенний майский день. Они медленно шли вдоль болотистого ручья. То и дело останавливались: председатель искал ориентиры.
— Давно, с детства тут не ходил, многое забылось, — оправдывался он.
То и дело на краю оплывших заросших, а то и заполненных водой окопов встречались неестественно белые человеческие кости. Ивану до сих пор казалось, что это какой-то кошмарный сон.
— Смотри! — показал председатель.
На пригорке прямо сквозь скелет тянулась к небу молодая берёзка. Иван наклонился, положил в карман пиджака несколько спёкшихся вместе с рыжей землёй винтовочных патронов.
Уже на выходе к шоссе он увидел в бедной суглинистой земле неглубокий раскоп.
— Что, тоже мародёры?
— Нет. Сюда мародёры не ходят. Во-первых, можно взлететь, а во-вторых, они знают, что тут, у голодных и холодных, нечего взять. Орденами и медалями тут не награждали. Грозили только расстрелами. Мародёры копают там, где победно уже в сорок четвертом наступали наши свежие части. По окраинам Мясного бора, обходя его с двух сторон. Тут, наверное, Орловы копали. Есть тут такие, некоторые их ненормальными считают. Хоронят в меру своих сил. Один из сыновей несколько лет назад подорвался, но и это их не остановило.
Они вышли к шоссе, по которому по-прежнему катили, весело поблёскивая стеклом и металлом, “Москвичи”, “Волги” и “Запорожцы”, символы советского благополучия.
Председатель подвёл его к скромному обелиску. Иван прочитал шестнадцать фамилий, а дальше была приписка: “Здесь же покоятся 1366 человек”. На другом таком же обелиске было 29 фамилий и снова приписка: “Здесь покоятся ещё 3000 человек”.
— Вот тебе и официальные 10 тысяч, — усмехнулся председатель. — А всего в двух могилах четыре с половиной тысячи солдат.
И неожиданно увидели трёх пожилых женщин. Женщины, как и они, вышли из леса и медленно приближались. У одной была лопата, другая тяжело опиралась на клюку. Та, что с клюкой, положила к обелиску букетик жёлтых купальниц, ими сейчас был полон лес.
— Здравствуйте! — сказал Иван.
— Здравствуйте, коли добрые люди! — устало и насторожённо откликнулась одна из женщин, та, что с лопатой.
— Откуда это вы? — удивился председатель. — Огороды, что ли, у вас там?
Женщины отмолчались.
— Да так вот ходили... — наконец неопределённо ответила та, что с клюкой — По цветы...
— Так просто в этот лес не ходят, — усмехнулся председатель. — Тем более — по цветы. Да ещё с лопатой. Вы что, нездешние? Я здешних-то вроде всех в лицо знаю.
— Да как вам сказать... А сам-то здешний?
— Я-то здешний.
— В деревне, в Мясном Бору мы вас не видели.
— Не из самого Мясного Бора. Из другой деревни. По ту сторону лесов.
— А-а... — женщина, показалось Ивану, облегчённо вздохнула.
— Скорбные наши огороды, — наконец сказала она. — Смерть посеяла, а мы... — она заплакала, — ноги вот совсем отказали, застудила, видимо, в этих болотах.
Иван растерянно смотрел на неё.
— Сына ищу. А она — мужа. Мы двое из Уфы, а она из Омска. Без вести они у нас пропали... Да ещё и обругали в военкомате, когда мы сюда собрались, пригрозили неприятностями: мол, нет у нас незахороненных солдат. А одна у нас здесь нашла. Три года назад, мужа. Ложка у него алюминиевая была ещё с той, Первой германской войны. Вот она по той ложке и нашла.
— Здесь похоронили? — показав на обелиск, спросил председатель.
— Нет, с собой увезла. И мы вот ищем. Картошку дома посадили и на полмесяца сюда, пока не взошла. Сколько их, сердешных, мы уже здесь похоронили! Дома-то молчим, что они так под дождём и снегом лежат, вроде как бы стыдно... За всех нас стыдно... Большой грех на нас, ох, большой... Нам-то скоро умирать, а вам... Великие муки вам придётся испытать, ещё больше — вашим сыновьям и внукам, через страшные напасти пройти, чтобы простился он нам. Видимо ли, молодёжь ради потехи раскапывает могилы, ордена, оружие, говорят, ищут. Потом похваляются ими друг перед другом, продают бандитам. Те ордена теперь, говорят, дороже золота.
— А где вы здесь живёте-то? — нахмурился председатель. Видно было, что ему был неприятен этот разговор.
— В деревне, у Степаныча. Вдовый. Хорошо, хоть он привечает. Ну, и постираем ему, сготовим... А потеплее будет, палатку в лесу поставим.
— Так мины же кругом, — вырвалось у Ивана.
— Да мы их, коли видим, стороной обходим... Степаныч нам показывал, как они выглядят...
Председатель покачал головой.
По-прежнему звенел птицами весенний майский день. Высоко в небе чертил сверхзвуковой самолёт. В голове у Ивана никак не вязалось: лежали не захороненными тысячи, десятки тысяч солдат, и никому, кроме этих несчастных женщин, не было до этого дела...
У крайнего огорода их встретил старик.
— Здравствуй, отец! — поздоровался председатель.
— Здравствуйте! — внимательно посмотрел на них старик. — Смотрю, никак туда ходили?
— Ходили... — неопределённо сказал председатель.
— За сувенирами или как? Правда, энти, которые за сувенирами, туда редко ходят, только самые отчаянные... Они больше вдоль дорог.
— Дай попить, отец? — попросил председатель.
— Откуда будете? — всё ещё насторожённо спросил старик. — Твоё-то лицо вроде мне знакомо, — присматривался он к председателю.
— Я здешний, из Заречья, — успокоил он старика. — А вот он издалека, с Колымы-мачехи. Судить нас приехал. Что, говорит, вы за люди, своих отцов-братьев похоронить не можете.
— Да уж вот такие! — усмехнулся старик. — На исправление нас надо к нему, на Колыму. Может, он за этим и приехал? Тем более что там уже много наших, раскулаченных, в вечной мерзлоте лежат или до сих пор мыкаются. Вон сосед мой там сгинул, бумажка лет десять назад пришла, что помер на исправлении, на трудработах. Видимо, так и не исправился. Да и те, кто смог вырваться из этого котла, — махнул он рукой в сторону леса, — многие туда бесплатные путёвки получили... Так, может, он за нами приехал? — словно Ивана тут не было, обратился он к председателю.
— Не надо, отец! — не обиделся Иван. — Ну, мы там, за Уралом, ещё дальше — за Сибирью, даже не подозревали о Мясном боре. Скажу только, что у нас там свои безвестные могилы, в вечной мерзлоте, а тут... Вы всё время рядом жили. Ну, как это, отец?! Ну, как можно столько лет жить рядом с непохороненными?!
— Так и живём! Живём рядом с мёртвыми. До нас ведь тоже, как до тех солдат, что по нашим лесам лежат, никому дела нет. Только они мёртвые, а мы живые. Разница одна, что с них налогов не просят, а с нас — то дай, это дай. Налоги замучили. Понимаем: страну надо подымать, но ради кого, если из нас последние соки выжимают? Кто мог — уехал, в том числе к вам, на севера, завербовался, кто паспорт смог добыть. Остались те, кому ехать-бежать некуда... Вот ты говоришь, вы только недавно про незахороненных солдат услышали! — снова усмехнулся старик. — Ну и что, услышав, сразу бросились-поехали хоронить?! Повздыхали, поохали, в какой-то газете, говорят, даже статья была, на этом дело и кончилось, похоронные воинские части расформировали якобы по причине, что больше некого хоронить, а мы вроде опять виноватые. Кто уехал-смылся, тот не виноватый, а кто остался крест свой тяжкий нести — опять на том вся вина. Мы, конечно, люди привычные, мы и не такое видели. Конечно, плохо, когда бросают мёртвых, а хорошо — нас, живых, бросили?.. Вот ты спрашиваешь: “Как это?! Как это?!” А скажи, кому хоронить-то? Вы там, убежавшие за Уральские горы, в сибирские крепи, много чего о нас не подозреваете. Что Русь давно пуста, обескровлена. Может, хуже, чем после Батыя. Говорят, Батый церкви не трогал. Даже казнил, кто на них руку подымал. Потому что с мёртвого душой народа ясак не соберёшь. А ныне? Как вон стоят храмы: облупленные изнутри и снаружи, с вынутой из них душой, используемые под склады горючего, зерна, а то и вообще под клубы. Так, может, самого главного — души давно в России, в её народе нет? Последние деревни пропадают, в них одни старики, а из молодых — лишь увечные да слабые умом. Вон, людьми с юга, вплоть до корейцев, Новгородчину, Псковщину теперь собираются спасать. Я ничего против них не имею, но у них свои страны есть, почему они с них бегут? Я вот думаю: не план ли у кого — заменить исстрадавшийся, ослабевший русский народ другим?.. Кому хоронить-то, мил-человек?! Конечно, совесть-то мы порастеряли. Потому нам, наверное, и наказание такое. Порой и жили-то за счёт мёртвых, когда после войны уж совсем пропадали. Бывало, берёшь гибкий прут вместо миноискателя и идешь туда, — махнул он рукой в сторону леса. — Миноискателей у нас не было, а кто если находил его в лесу, за него можно было 10 лет получить. Глядишь, если в воздух не взлетишь, и найдёшь, что в хозяйстве пригодится. Но не совсем уж мы бессовестные, и хоронили по мере сил и возможностей, а нас за это по рукам: почему предателей Родины хороните? Великий грех на нас, и искупление его ещё впереди. Если, конечно, можно искупить. Только мыслится мне, что уже вам за нас придётся эту вину искупать. Так что простите, не проклинайте нас за это... В прошлом годе приехал сын, пошли мы с ним вон на ту гриву. Давно собирались, сухое место там среди болот. Смотрим, на сосне что-то качается. А это два наших парашютиста, комбинезоны-то крепкие, скелеты в них, как в мешках...
— Ну, что, поехали! — вывел Ивана из оцепенения председатель.
— Спасибо, отец!.. — с трудом выговорил Иван, закашлявшись, у него вдруг перехватило горло.
— За что спасибо-то? Спаси и вас Бог!..
По-прежнему полыхал синевой и молодой зеленью яркий майский день. По-прежнему иногда катили навстречу редкие “Волги”, “Москвичи” и “Запорожцы”.
— Катят и даже не подозревают, или принципиально не хотят знать, что по обе стороны асфальта вот уже двадцать лет лежат непохороненные их отцы и деды, — нарушил молчание Иван. — Как говорится: приехали! В самом центре России — куда дальше-то?!
Председатель молчал.
А Иван говорил и говорил — то ли председателю, то ли самому себе — о совести, о народе, об отцах и матерях, о лжи, о словесном блуде, который, словно пыльная паутина, опутал страну.
Председатель остановил машину только у железнодорожного вокзала.
— Ну, турист, теперь знаешь, что представляет собой коренная Россия-Русь?.. Ты вот мой колхоз возьми: одно только название деревень говорило о бывшей душе народа: Красный Бор, Красницы, Заозерье... А теперь: ферма № 1, отделение № 2 имени Коминтерна, отделение № 3 имени Дзержинского... Раньше, говорят, в них в хороводы по пятьсот девок выходило, в один ряд не убирались, в колонны, как солдаты, строились. А теперь в трёх деревнях только восьмеро трудоспособных. А ещё семь деревень вообще без единого работника. В распутицу можно прорваться только на гусеничном ходу. Теперь всё на войну сваливают, списывают. А ведь даже уже после войны, совсем недавно на территории моего колхоза три колхоза было. Всех крупные города да великие стройки высосали. И главное — там, в городах, убежавшие из деревень мучаются, по общежитиям маются, детей не рожают. Всё, иссякли народные родники, кончается народ. Скажи, от глупости или от великой хитрости сорвать с коренных мест тысячи лучших механизаторов, лучшую технику, бросить туда все запланированные на сельское хозяйство, в том числе на нашу Новгородчину, деньги — поднимать целину, чтобы в конце концов исконные русские земли пришли в запустенье, а там, на целине, поднялись чёрные бури и смерчи?
— Что за чёрные бури?
— Целину-то ведь в старое время не из-за нехватки ума не поднимали, а знали: тронь её, сорви дерновину, и если не на следующий год, то через год за века накопившийся тонкий слой чернозёма сильными тамошними ветрами поднимется в воздух...
— Ладно, прощай! Надеюсь, до встречи! Много мы тут чего друг другу наговорили, о чём надо молчать в тряпочку. Мне надо успеть на лесоторговую базу. Может, хоть килограммов двадцать гвоздей оторву. Да листов пятьсот шифера обещали... Если что, пиши. Приезжай! Чем могу, помогу. Только помощь моя, как видишь... Но не советую. Хотя вроде радоваться должен, если вдруг такой мужик в колхозе окажется. Надорвёшься тут и от безысходности запьёшь. Раньше хоть в Бога верили. Ну, может, не все, ну, пусть через одного или каждый десятый. А теперь — одна водка на все случаи жизни. Благо, её к нам завозят регулярно. Да подозреваю — подделку, ацетоном отдаёт, у мужиков после неё аппарат не работает. Не знаю, специально или по недосмотру власти, лишь бы деньга в бюджет шла. Так что: не советую! Потом: уж больно горяч ты и язык за зубами не умеешь держать — быстро тут тебя окоротят. Может быть, действительно, теперь не тут, а там, на Колыме, ещё Россия? Раз такие там смелые родятся. А тут — даже названия от неё не осталось? Ну, а если всё-таки надумаешь — давай... Вдвоём — оно уже не одному. Коли, конечно, выдержу я до твоего хотенья.
— Что, тоже уедешь? — спросил Иван.
— Уехать-то не уеду, — усмехнулся председатель. — А и затравить могут, в нашем председательском деле, как на том же минном поле: шаг туда, шаг сюда... И сорваться могу... И запить... И повеситься... Ты думаешь, весело тут жить, среди десятков тысяч непохороненных и живых, и брошенных на произвол судьбы?
Подошёл какой-то поезд. Иван с председателем невольно обратили на него внимание, потому как услужливо забегали по перрону станционные работники, из громкоговорителей полилась разудалая “Камаринская”, из вокзала выбежала стайка девок в старинных якобы сарафанах и кокошниках, и на перроне, постепенно вываливаясь из вагона, скоро сформировалась экзотическая толпа иностранцев.
— Вот видишь, — усмехнулся председатель. — Не страна мы уже, а какой-то музей или что-то вроде индейской резервации: два-три восстановленных храма без крестов, прялки, скалки, матрёшки, кокошники, и стараются, чтобы нас, настоящих аборигенов, русских индейцев, иностранцы не увидели, словно нас и нет, словно мы только мешаем. Может, план такой: сократить население России до минимума, необходимого, чтобы обслуживать нефтепроводы, золотые прииски, леспромхозы, железную дорогу, по которой всё это будут вывозить за границу. Выждут, когда мы вымрем до нужного количества, тогда подновят храмы, даже кресты могут на них поставить, проложат через Россию прекрасные асфальтовые дороги, на обочинах создадут музейные русские резервации, вроде индейских в Америке, организуют два-три народных хора. Мы будем для иностранцев плясать, петь, матрёшек и лапти мастерить, на балалайках играть... Мне порой хочется показать иностранцам Мясной бор, хотя это сразу для меня тюрьмой обернётся. Ведь они о нём ничего не знают, среди них ведь, наверное, и нормальные люди есть, а не одни только шпионы, в чём нас пытаются убедить. Ох, как боятся, чтобы мы вдруг с ними не заговорили! Я уверен, что в этой толпе под видом туристов-иностранцев половина наших искусствоведов в штатском. А об экскурсоводах я уж и не говорю.
— Каких искусствоведов в штатском? — не понял Иван.
— Ну, кэгэбешников, рядящихся под искусствоведов. Я вот всё думаю, кто туда идёт служить? То ли силой туда молодых забирают, и они, первоначально нормальные, попадая туда, словно в клетку, перерождаются там. Или специально сволочей, отморозков туда набирают? Конечно, наверное, и нормальные люди там есть. За это, конечно, сразу посадят, но, боюсь, не выдержу и когда-нибудь покажу иностранцам Мясной бор. Может, они пристыдят наших в Кремле, заставят хоронить. Ведь они катят через Мясной бор в Ленинград — и даже не подозревают, что едут по огромному кладбищу. А может, подозревают? Может, едут как раз, как на кладбище, как считали, на проигранное, а неожиданно оказалось — на выигранное поле битвы. Ещё разобраться, кто войну выиграл, а кто проиграл. Иначе — почему они такие довольные? Иначе — что их сюда так тянет?
Глава 10. Один Из Четырёх
В Великом Новгороде Иван сел на южный поезд...
Чёрное море его поразило, хотя море он видел не впервые.
Ещё в детстве он видел море Охотское. Когда Иван увидел его в первый раз, в пятом классе, во время школьной поездки-экскурсии в столицу Колымы, в легендарный город Магадан — осеннее, штормящее, оно не только поразило его, но и ошеломило своим безграничным суровым простором, огромными зелёно-седыми волнами, с грохотом обрушивающимися на берег. Обжигающе-студёное, пронизывающее насквозь сырым, нетундровым ветром, обдающее тяжёлыми ледяными солёными брызгами. И всё-таки главное, чем оно поразило и ошеломило, — даже не отсутствием горизонта: да, казалось, что море уходило в бесконечность, — а тем, — Иван сразу понял, — что оно было живым организмом. Да, живым организмом! И тогда он впервые подумал, что живым организмом является сама Земля. Но ни с кем этим своим открытием не поделился, чтобы не приняли за идиота. В оценках людей в их бывшем лагерном посёлке были жестоки, прозвище несмываемым клеймом могло остаться на всю жизнь. С детскими умозаключениями со временем, как правило, расстаются, но странно: чем взрослее Иван становился, тем сильнее укреплялся в мысли, что Земля живая, хотя видимых свидетельств этому не находил. И ещё, чем тогда море поразило: всё кругом было сковано, словно суровыми колымскими законами, уже зимними морозами и засыпано жёсткими, как песок, снегами, а оно, как бы подчёркивая свою неподвластность даже колымским морозам и законам, по-прежнему грозно ворочалось, упорно крушило прибрежный ещё неокрепший лед. Оно обещало какую-то смутную надежду его детской душе.
Но во второй приезд в Магадан, в разгар зимы, помнится, уже классе в девятом Иван как бы не обнаружил Охотского моря: выйдя на его берег, растерянно смотрел на вздыбившиеся до горизонта торосами льды, словно волны враз, на лету были схвачены мертвящими колымскими морозами. У Ивана словно что-то поникло внутри: нашлась сила, способная укротить даже огромное, бесконечное и сильное море, и он невольно перевёл это на человеческую судьбу.
Но всё равно: то первое детское чувство сильного, свободного, никому и ничему не подвластного моря было так сильно, что растерянность при второй встрече со скованным льдами морем постепенно улетучилась. И перед его глазами в трудные минуты жизни встало то — первое, свободное, сильное, а главное — живое море: оно только на зиму заснуло. Словно стало легче жить от того, что, оказывается, есть сила, которая неподвластна только с виду потерпевшему крах ещё недавно всесильному ГУЛагу, которому, казалось, по-прежнему подчинялась даже колымская природа.
Море! Иван родился не у моря, не на берегах моря жили его предки по отцу и матери, но, впервые увидев его в детстве в Магадане, он всей душой потянулся к нему, казалось, не подвластному никому и ничему, сроднился с ним. Оно пусть там, вдалеке от его приискового посёлка, стало как бы одной из немногих опор в его жизни. Это чувство с возрастом не прошло, и уже взрослым, оказываясь в Магадане по делам, Иван каждый раз шёл на берег Охотского моря и вслушивался в его суровый рокот или в его не в менее суровое молчание. Иван так и не смог себе объяснить того чувства, которое он каждый раз испытывал на берегу моря. Он только знал, что оно живое и что оно тоже испытывает к нему, Ивану, ответное чувство.
И вот теперь он стоял на берегу Чёрного моря, которое на самом деле оказалось голубым. Правда, говорили, что назвали его по тому, какого цвета он бывает в шторм. Но в шторм, наверное, любое море становится чёрным.
Чёрное море его тоже по-своему поразило. Может, не менее, чем в своё время Охотское. Но всё-таки, скорее, разочаровало, хотя другим он его и не представлял, потому как ехал-то сюда понежиться под южным солнцем на его горячем берегу, покупаться в его тёплых, почти банных водах. Но всё равно было такое чувство, словно его обманули: оказывается, есть люди, которые могут жить всю жизнь беззаботно на его берегах, не в награду за труд, а только потому, что они здесь родились. Можно жить, не задумываясь о тёплой одежде, тёплом доме, огромном количестве топлива, которого всё равно не хватит до весны, а топить порой приходится и всё лето, и на это практически уходит весь твой заработок. А здесь... Мало того, что многие из местных жителей нигде не работают, легко зарабатывая на жизнь тем, что пускают на постой таких, как он, зарабатывающих этот отдых в студёном краю порой на грани выживания тяжёлым трудом. И было чувство, что его обманули: оказывается, можно всю жизнь прожить вот так, легко. Но в то же время он поймал себя на мысли, что нисколько не завидует им.
Почему Всевышний, если Он есть, — или кто другой? — определил русским такую суровую, может самую неудобную для жизни часть планеты, треть территории которой скована вечной мерзлотой?
С каждым днём эта почти райская жизнь на берегу Чёрного моря Ивана всё больше и больше стала тяготить. В пляжном многоголосом шуме, в призрачно-райской синеве тёплого моря вставали то печально знаменитая Колымская трасса, которую между собой назвали Дорогой Смерти, потому что она была проложена на костях десятков тысяч заключённых, то мёртвая, поруганная и заброшенная новгородская деревня Большой Перевоз. То над морем как бы воспаряла до сих пор что-то пытающаяся сказать людям осквернённая церквушка. Может, за это в своё время у неё и вырвали язык-колокол, как и у новгородской Софии? Как и у всех остальных церквей России? Перед глазами качалась на холодном ветру мокрая крапива на месте разорённых домов, в нос ударял затхлый запах брошенного жилья. Не давали успокоиться душе лежащие в лесах вокруг деревни на площади в сотни километров останки не преданных земле солдат Великой Отечественной.
“Куда дальше-то? — снова и снова стучало в голове. — Лежат тысячи, десятки тысяч непохороненных солдат, и все делают вид, что их нет”. И вставала перед глазами никогда не виданная им старица Марья, последняя жительница Большого Перевоза, бродящая с миноискателем по страшным лесам. И вставало перед глазами лицо другой старушки, из автобуса:
— Так ведь не только в нашем районе, в нашей области, везде пусто. Ездила я к дочери на Псковщину — та же картина... Везде так, как после чумы или холеры... Не к добру это. Бог накажет нас... Или уже так наказывает за наши грехи… Может, это уже наступил конец света, а мы не догадываемся об этом...
Не догуляв отпуска, Иван вернулся к себе на Колыму. И только спустившись по трапу самолёта в магаданском аэропорту на вечно студёную, суровую землю, он вздохнул с облегчением. Душе стало легче.
Первым делом снова достал документы отца — две серые бумажки: справку-свидетельство об освобождении по состоянию здоровья и справку о реабилитации, которую через много лет после первой справки матери удалось получить. Где только находили такую бумагу, чтобы документы на ней долго не сохранялись, чуть ли не со щепками внутри? Перегни её несколько раз по одному месту, и она начинает ломаться, сыпаться… В этих серых бумажках было ясно написано: родился 1 января 1900 года в д. Надеждино Тамбовской области. Почему же мать говорила, что он с Новгородчины? И почему там, на Новгородчине, особенно в этой погибшей деревне Большой Перевоз, было такое чувство, что он, Иван, там уже был, жил?..
Как-то его попросили пересесть на уазик главного инженера прииска на время отпуска его водителя. Уже на следующий день затемно поехали в Магадан. По дороге главный инженер, может, чтобы не заснуть, а главное, чтобы не дать заснуть водителю, а заодно стараясь узнать побольше о нём, может, имея на него какие-то планы, стал расспрашивать Ивана, как он попал на Колыму, о родителях. Уже по этому можно было судить, что главный инженер был не местным: на Колыме не принято было расспрашивать ни о родных, ни о прошлом.
Услышав фамилию Буниных, главный инженер оживился:
— Наверное, знаешь, был такой писатель — Иван Алексеевич Бунин.
— Знаю, — не сразу отозвался Иван, вглядываясь в дорогу: они поднимались на один из крутых перевалов. — Мать ему приходится дальней родственницей. Из-за него и пострадала.
— Что, правда? — не сразу поверил главный инженер.
— На допросах её всё спрашивали про какие-то антисоветские записки, которые он написал то ли в Гражданскую войну, то ли уже за границей. А потом у неё ещё нашли переписанные её рукой стихи Сергея Есенина. Десять лет получила...
— Останови машину! — неожиданно сказал главный инженер. Какое-то время он молча смотрел вперёд, в темноту, словно стараясь там что-то увидеть, а потом всем телом резко повернулся к Ивану. — Надо же, — зло усмехнулся он, — ты родственник большого русского писателя Ивана Алексеевича Бунина, которого по недомыслию не определили во “враги народа”, а потом жалели об этом, твоей матери к этому приплюсовали найденные у неё стихи Сергея Александровича Есенина. А я, — ударил он себя в грудь, — племянник сестры Есенина... Екатерины Александровны... Она была замужем за братом моей матери, другом Есенина, прекрасным русском поэтом Василием Фёдоровичем Наседкиным. Я-то, в отличие от тебя, в отличие от большинства, оказавшихся здесь, на Колыму попал по своей воле. Многие после Горного института старались увильнуть от распределения на Чукотку. А я не стал увиливать, наоборот: напросился, может, думаю, узнаю что о муже своей тёти. Оба они с отцом моим пострадали из-за Сергея Александровича Есенина. Сергей Есенин уже десять с лишним лет, как до сих пор утверждают, повесился, а я уверен, что его сначала убили, а потом повесили, а он, мёртвый, оттуда, — показал он пальцем в небо, — оказывается, руководил кулацким контрреволюционным подпольем или, по крайней мере, был его идейным вдохновителем. Оба: Василий Фёдорович и отец мой — загремели по 58-й статье; отец мой, получивший десять лет, умер в Уфимской тюрьме, а Василия Фёдоровича Наседкина, женатого на сестре Есенина Екатерине Александровне, судили в Москве: десять лет без права переписки. Это я тут узнал, что за формулировкой “десять лет без права переписки” кроется расстрел, уж очень много тогда перевели народу, и часть его спрятали под этой формулировкой. Потом расстрелянных раскидали по годам, в которые они якобы умерли в лагере или тюрьме по болезни, одни — в 41-м. Другие — в 42-м и так далее. Василий Фёдорович Наседкин помимо того, что был нашим родственником, ещё был нашим соседом, это в Башкирии, была такая деревня Веровка. Нет больше на Земле моей родины. Так что можно сказать, что я теперь колымский. Нет больше моей Веровки. Название-то какое, столыпинские переселенцы с верой в прекрасную будущую жизнь так назвали. Большая деревня была, крепкая, своя школа. Был я там в прошлом году — пусто, почти половина мужиков по лагерям да ссылкам пошли, половина не вернулись с войны. Кто остался, при Хрущёве при ликвидации неперспективных деревень вынужден был на сторону податься. Ну, так вот, мой отец, Козлов Пётр Егорович, получил десять лет только за то, что был женат на сестре Василия Фёдоровича Наседкина. А нас, десятерых его детей, раскидали по детдомам по всей стране, ни в коем случае, чтобы вместе. Обязательно, чтобы врозь, хорошо ещё, что фамилии и имена не поменяли. А меня в честь Василия Фёдоровича Наседкина, знаменитого дяди, назвали... Что касается Василия Фёдоровича… По тем временам, подумать только: в саму Москву пробился, поэтом стал, да ещё и зятем самого Есенина! Лучше бы в деревне пастухом остался, а так — и сам погиб, и родственников за собой верёвочкой потащил. Мать говорила: следователь всё пытал отца, о чём с Наседкиным и Есениным говорили в бане в конце огорода? Отец говорил, что Есенин в Веровке никогда не бывал, приезжала только его сестра, Екатерина, жена Василия Фёдоровича Наседкина. А следователь своё: о чём говорили в бане и на лавочке рядом с баней под ветлой? Есть свидетели, видели.
— На самом деле был?
— Вряд ли. Я пытался выяснить: никто из оставшихся в живых родственников этого не помнит. И никаких документальных свидетельств на этот счёт нет... Ветла эта над речкой Сухайлой до сих пор стоит... Хороший был поэт Василий Фёдорович Наседкин... Вот послушай:
Я не слыхал роднее клича
С детских лет, когда вдали
По заре степной, курлыча,
Пролетали журавли
Помню, верил: в криках стаи
Есть понятные слова,
И следил, пока густая
Их не скроет синева.
Ныне стаи реже, глуше
Или жизнь пошла ровней,
Но по смерть готов я слушать
Эти песни журавлей.
Вот вчера, в час вешней лени
Вдруг на небе, как штрихи,
И от них такое пенье...
Словно вновь Сергей Есенин
Мне читал свои стихи.
Или вот ещё:
Не унесу я радости земной
И золотых снопов зари вечерней.
Почувствовать оставшихся за мной
Мне не дано по-детски суеверно.
И ничего с собой я не возьму
В закатный час последнего прощанья.
Накинет на глаза покой и тьму
Холодное, высокое молчанье.
Что до земли и дома моего,
Когда померкнет звёздный сад ночами…
О, если бы полдневной синевой
Мне захлебнуться жадными очами!
И расплескаться в дымной синеве,
И разрыдаться ветром в час осенний,
Но только б стать родным земной листве,
Как прежде, видеть солнечные звенья.
А вот в этих стихах ты не слышишь что-то уже знакомое? Ты читал, конечно, Есенина?
— Читал.
— Тогда слушай:
Гнедые стихи
Написал мне отец недавно:
“Повидаться бы надо, сынок.
А у нас родился очень славный
В мясоед белоногий телок.
А Чубарка объягнилась двойней,
Вот и шёрстка тебе на чулки.
Поживаем, в час молвить, спокойно,
Как прочие мужики.
А ещё поздравляем с поэтом.
Побасёнщик, должно, в отца.
Пропиши, сколько платят за это,
Подённо аль по месяцам?
И если ремесло не плоше,
Чем, скажем, сапожник аль портной,
То обязательно присылай на лошадь,
Чтоб обсемениться весной.
Да пора бы, ты наш хороший,
Посмотреть на потрет снохи.
А главное — лошадь, лошадь!
Как можно чаще пиши стихи”.
Вам смешно вот, а мне — беда:
Лошадьми за стихи не платят.
Да и много ли могут дать?
Если брюки, и те в заплатах…
Но не в этом несчастье, нет, —
В бедноте я не падаю духом, —
А мерещится в каждый след
Мне родная моя гнедуха.
И куда б ни пошёл — везде
Ржёт мне в уши моя куплянка,
И минуты нельзя просидеть —
То в телеге она, то в рыдванке.
И, конечно, стихи — никак.
Я — к бумаге, она — за ржанье,
То зачешется вдруг о косяк.
Настоящее наказанье!
А теперь вот, когда написал,
Стало тихо: молчит гнедуха,
Словно всыпал ей мерку овса
Иль поднёс аржаную краюху.
Но в написанном ряде строк
Замечаю всё те же следы я:
Будто рифмы — копыта ног,
А стихи на подбор — гнедые.
Главный инженер какое-то время молчал. Дорога поднималась на главный Колымский перевал.
— Эти стихи послужили толчком к написанию знаменитого есенинского цикла стихов к матери, — нарушил молчание главный инженер, когда брошенный лагерь остался позади и дорога заметно пошла вниз... — Уже только за это мы должны быть Василию Фёдоровичу Наседкину благодарны. “Гнедые стихи” Есенину так понравились — ведь оба они были крестьянскими детьми! — что он попросил у Василия Фёдоровича разрешения написать что-нибудь на эту тему.
Иван поражённо слушал. Главный инженер слыл даже для Колымы строгим, даже жёстким начальником. Словно он приехал не с тёплого Материка, а возрос в здешней жестокой системе ГУЛага. Впрочем, будь другим, его бы и не назначили главным инженером прииска: на Колыму даже после падения ГУЛага добрые начальниками не назначались. Говорили, что трудовую деятельность главный инженер начал в чукотском Певеке, на касситеритовом прииске, где чуть не погиб при сходе лавины из-за нарушения техники безопасности.
— Вот так: отец мой умер в Уфимской тюрьме в 1939 году, — глухо сказал главный инженер, — так что мы с тобой одной судьбы. А мы, его дети, только недавно нашли друг друга, только десятого, Колю, так и не нашли... В прошлом году я с трудом отыскал московский телефон Екатерины Александровны. В одну из московских командировок созвонился. Мне всегда казалось, что родственники великих живут — как сыр в масле катаются. Иду, волнуюсь. Думаю, увижу богатую обстановку, на стенах — семейные фотографии в богатых рамах, альбомы. Если пригласят за стол, как себя вести? Дверь открыла пожилая женщина, курящая папиросы “Беломор”. Юбка чуть ли не из мешковины. Только потом понял, что передо мной Екатерина Александровна Есенина-Наседкина. Голые стены, стол, табуретка, тахта вроде лагерных нар. Оказалось, она недавно вернулась из ссылки и после долгих мытарств получила жильё в Москве. Сын и дочь, пока она мыкалась по ссылкам, в детдомах... От неё я узнал, что первый раз Василия Фёдоровича вызвали, впрочем, тогда ещё, можно сказать, пригласили, на Лубянку в 1930 году, вежливо поинтересовались, почему он, большевик с 1917 года, активный участник Октябрьской революции в Москве, штурма Московского Кремля, впоследствии комиссар инженерного полка, помощник командира батальона во время Мамонтовского прорыва, в августе 1921 года вышел из рядов большевистской партии? Василий Фёдорович честно и простодушно ответил: “Из-за несогласия с её политикой на селе и в литературе”. Как раз перед этим он ездил на родину и увидел реальную картину продразвёрстки. Но этим приглашением в ОГПУ он пренебрег и не насторожился. Мало того, не раз в своих выступлениях, в том числе в Доме литераторов, он идеологию партии в области сельского хозяйства и литературы называл идиотологией. Арестовали его 26 сентября 1937-го. Только в августе 1956 года, благодаря последней жене Сергея Есенина, внучке Льва Толстого Софье, Екатерине Александровне удалось добиться его реабилитации. Сама она была реабилитирована даже на месяц позже...
Главный инженер помолчал.
— Фантастика: едут по Колымской трассе, которую совсем не символически зовут Дорогой Смерти — вся она построена на костях, — два мужика, можно сказать, два случайных попутчика, разговорились, один — родственник великого русского писателя Ивана Алексеевича Бунина, другой — великого русского поэта Сергея Александровича Есенина. А сами: Иван Алексеевич Бунин, спасаясь от неминуемой смерти, вынужден был бежать из России и похоронен на кладбище русских беженцев Сент-Женевьев де Буа под Парижем, а Сергей Александрович Есенин бежать не успел, его убили, замаскировав убийство под самоубийство. И сколько тут таких, как мы с тобой! Старались уничтожить даже дальних родственников известных людей: как бы в них со временем не проросло.
Они ехали уже не чужими людьми, а, можно сказать, родственниками.
Иван неожиданно для себя раскрылся, рассказал о своей поездке в Великий Новгород, о Мясном боре.
— Да, — только и сказал главный инженер. — Многое я вроде бы знал о войне, а этого не знал... Лучше ты не рассказывал бы мне об этом...
В Магадане они застряли: главный инженер не все дела успел сделать, к тому же кто-то из управленческого начальства, с кем он должен бы встретиться, в свою очередь, из-за нелётной погоды застрял в Москве. Ведомственная гостиница была переполнена. То же самое было и в Центральной гостинице. Главный инженер махнул рукой:
— У тебя в Магадане никого нет? — спросил он Ивана.
— Нет.
— Тогда пойдём ночевать к моему знакомому. К Одному Из Четырёх. Я уже созвонился. Поехали! По пути в магазин заглянем. Нехорошо с пустыми руками заявляться.
Иван стал было отнекиваться: он по-прежнему чувствовал себя неловко в обществе большого начальника:
— Да я в машине переночую. У меня олений кукуль. Да и как бы машину не раскурочили.
— Машину мы по пути поставим в гараж управления. Поехали, познакомишься с интересным человеком. Да и ему с тобой как с родственником Бунина будет интересно познакомиться. Зовут его Павел Егорович. А фамилии его не помню. Может, и сам он её уже не помнит. Вместо фамилии у него кличка: Один Из Четырёх. Ему уже за восемьдесят. Но всё ещё крепок.
Иван не удивился кличке. В Колымской республике со времён ГУЛага клички или кликухи были привычным делом.
— Один Из Четырёх? — переспросил Иван.
— Кажется, это уже было не в 1937-м, а в 1938-м. Из Владивостока пришёл пароход с полутора тысячами политических и уголовников. Почему-то с запозданьем, уже поздней осенью, в октябре, ни один из лагерей их не принял из-за перенаселённости, да и не предупреждены они были. Ещё неделю пароход простоял на рейде Магадана, никто заключённых так и не принял. Не обратно же везти, там тоже их уже не примут, списали с баланса. В конце концов разгрузили их на пустой берег в восьмидесяти километрах севернее Магадана. Пароход к берегу уже не пробился через лёд-припай, прямо на лёд и выгружали. Большинство — в летней одежонке. Объявили: “Родина вас простила, обустраивайтесь до весны, как можете, живите, плодитесь. А весной тут будем строить посёлок, вы будете, если доживёте, первыми его строителями, можно сказать, почётными его гражданами”. Ни продуктов, ни стройматериалов, ни топлива не оставили: на пароходе ничего и не было, а там по сопкам настоящего дерева нет, лишь стланик, ни инструмента, на всех — несколько лопат, топор и кайло — всё, что нашлось на пароходе... Из полутора тысяч до весны дотянули только четверо. Весной пришёл очередной пароход с заключёнными, первым делом стали обтягивать территорию будущего лагеря колючей проволокой. А этих четверых не берут в этот лагерь, не ставят на довольствие, потому как они в живых уже нигде не числятся — ни в заключённых, ни в вольнонаёмных, груз того парохода ещё осенью списали...
Дверь открыл сухой, совершенно лысый человек со смуглым, почти чёрным лицом. Только что приехавший с Материка мог бы подумать, что этот человек всю жизнь прожил где-то под южным солнцем и только недавно приехал в Магадан. Только колымчанин мог определить, что этот человек всю свою жизнь прожил даже не в Магадане, а на суровых колымских просторах. Человек был неопределённого возраста, от силы ему можно было дать лет шестьдесят, потому Иван решил, что это не Один Из Четырёх, а, может, его сын или такой же, как и они с главным инженером, гость. Но оказалось, что больше в небольшой двухкомнатной квартирке никого не было.
— Проходите, будьте, как дома.
— А вы, молодой человек, значит, родственником Ивану Алексеевичу Бунину приходитесь?
— Да какой я родственник, совсем дальний, — снова смутился Иван. Он по-прежнему чувствовал себя неловко в обществе главного инженера и, главное, этого бывшего зэка. По виду вроде зэк как зэк, каких на Колыме после освобождения остались тысячи, но Иван чувствовал в этом человеке какую-то необыкновенную духовную силу, которая и сделала его Одним Из Четырёх, которая оказалась неподвластной никому и ничему, даже самой смерти — она вынуждена была отступить перед этой духовной силой.
— Вот вы, Василий Петрович, родом из Уфимской губернии, с родины великого русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова. Ушёл, спасаясь от большевиков, офицером Красного Креста в Сибирь с Александром Васильевичем Колчаком, а потом в Китай, уже без Александра Васильевича Колчака, правнук Сергея Тимофеевича, композитор Сергей Сергеевич Аксаков. В Шанхае он стал профессором консерватории, воспитал целую плеяду китайских композиторов. Но болела душа по России, выманили его большевики оттуда обещанием прощения всех грехов, которых на самом деле не было. Не так давно я получил письмо от своего родственника из Омска, после лагеря, не имея права вернуться в Москву, он там обосновался. Он пишет, что встретил Сергея Сергеевича с семьёй ссыльным учителем музыки в одном из глухих омских сёл.
Иван слушал, боясь шевельнуться.
— Вы читали, молодой человек, “Детские годы Багрова-внука” и “Семейную хронику” Сергея Тимофеевича Аксакова? — неожиданно спросил его Один Из Четырёх.
— Читал... В классе шестом или седьмом. В школьной программе этой книги не было. Заведующая поселковой библиотекой, Валентина Ивановна, из бывших заключённых, однажды положила передо мной эту книгу: “Прочти, потом поделишься со мной своими впечатлениями”. Я, зачитывавшийся тогда Джеком Лондоном, стал читать с большой неохотой: детские воспоминания, описание помещичьего быта изо дня в день, ничего необычного не происходит. Но неожиданно для себя втянулся и не смог оторваться, пока не прочёл до конца. И не мог понять, чем затянула меня эта книга: вроде бы ничего особенного, тем более необычайного в ней не происходит, ни каких-либо значительных событий, ни острого сюжета. Уже взрослым решил перечитать, и удивительно: испытал то же чувство какой-то особой притягательной силы, снова не оторвался, пока не прочёл до конца.
— Хороший человек — заведующая вашей библиотекой. При случае ещё раз поблагодари, что посоветовала прочесть эту книгу. Это чрезвычайно важно — вовремя предложить молодому человеку нужную книгу... Ну, так вот: внучка Сергея Тимофеевича Аксакова, Ольга Григорьевна, которой он посвятил “Детские годы Багрова-внука”, в Гражданскую войну умерла от голода, — сказал Один Из Четырёх. — Мне в Гражданскую войну, в последнюю, самую трагическую её пору, какое-то время пришлось служить в одном полку с её крестником Георгием Андреевичем Мейером. Из немцев, потомок ливонского рыцаря, завербовавшегося на службу в Россию ещё во времена Ивана Грозного. Дал бы Бог каждому русскому так любить Россию, как любил её этот немец! Имея несомненный литературный талант, он поступил в Московский университет на историко-филологический факультет, но, проучившись всего год, к огорчению родственников, его бросил: “Я не могу находиться в этом рассаднике революции. Царь, выделяя на университеты огромные средства, наивно полагает, что в них образовывают народ. А в них на государственные деньги готовят государственных преступников”. Да, трагедия последнего русского императора и в том, что его окружали, в том числе в ближнем, семейном кругу, враги престола, враги России. На образование народа им отпускались огромные средства, а образование было захвачено врагами России, университеты оказались чуть ли не главными рассадниками революционной заразы. Посетив Оптину пустынь, к сожалению, я не знаю, у кого из оптинских старцев был он на исповеди, Георгий Мейер поступил в военное училище. Начало Второй Отечественной войны застало его офицером пехотного Св. Александра Невского полка, с которым, отличаясь особой храбростью, он прошёл весь жестокий путь побед и поражений.
Видя недоумение на лице Ивана, Один Из Четырёх пояснил:
— Первая Великая Отечественная в России, молодой человек, была в 1812 году, когда изгоняли Наполеона. Вторая Отечественная, или Великая война, как её тогда называли, началась в 1914 году, потом большевики её назовут Первой мировой. Большевики сумели перевести Отечественную войну в Гражданскую, а потом постарались, чтобы народ забыл о ней. Октябрьский переворот финансировался стоящими за большевиками американскими еврейскими банками и германским генеральным штабом... Надеюсь, придёт время, когда Вторую Отечественную войну снова назовут её истинным именем. Ну, так вот, Георгий Андреевич был ортодоксом во всём. Такую черту характера дало, может, слияние двух природных стихий, немецкой и русской, по моему мнению, в главном похожих, потому Россию и Германию всё время пытаются стравить между собой. Он отказался присягнуть Временному масонскому правительству, которое было потом сметено большевиками, заявив: “Присягу, как перчатки, не меняю”. И одним из первых записался в начавшуюся в скором времени формироваться Добровольческую армию, с которой до конца испил всю тяжесть надежд и катастроф. Он не сдался на милость победителей в Севастополе, суливших остававшимся в России офицерам амнистию. Мы из Севастополя уходили с ним одним кораблём практически последними. Он ни капли не верил большевикам и почти силой затащил меня на отходящий пароход: “Ты что, веришь им, ветхозаветным?! Тебя расстреляют прямо на этом причале”. Тем самым спас меня.
Иван, буквально замерев, слушал его со странным чувством страха и любопытства.
— Георгий Мейер прошёл весь тяжкий путь русского военного изгнанника: исход в Константинополь, военный лагерь генерала Кутепова на турецком полуострове Галлиполи, название которого русские солдаты не случайно трактовали как “голое поле”. Каменистая пустыня, с трёх сторон окружённая морем; нестерпимая жара днём, а ночью такой же нестерпимый холод; предательство союзников… Потом я перебрался в Югославию, а он после долгих мытарств обосновался во Франции, читал лекции по русской литературе: Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Достоевский... Но главным делом его жизни стала книга “Свет в ночи (Опыт медленного чтения)” — о Фёдоре Михайловиче Достоевском, которую он писал много лет. Не знаю, закончил ли он её и какова его дальнейшая судьба. Знаю только, что когда началась Вторая мировая война, он, будучи офицером и человеком, глубоко ненавидящим большевиков, не записался ни к Власову в РОА, ни в другие так называемые национальные русские части, воевавшие на стороне Гитлера, как поступили многие русские офицеры в слепой злобе против большевиков, обманывая себя тем, что, воюя в войсках Гитлера, они сражаются за будущее России. Разумеется, не вступил он и в вермахт, куда его как немца и как офицера, отличившегося в Первую мировую войну, приглашали. Как истинный немец он остался верным стране, которой дали присягу служить его предки. Впрочем, он давно уже был русским, православным...
Один Из Четырёх остановился:
— Небось, Василий Петрович кое-что рассказал обо мне?
— Да нет, не успел, — откликнулся Василий Петрович. — Да и сам я не очень много знаю. Стеснялся спрашивать.
— Я родом с Южного Урала, а точнее, из Симского горного завода. Красивейшие места. К стыду своему, не знаю, откуда были куплены на завод мои предки, крепостные крестьяне, только дед говорил, что мы в заводских выселках, названных по башкирской речке Малояз, были соседями Курчатовых, с которыми у одного помещика были куплены на завод и даже состояли с ними в родстве. Да, молодой человек, тех самых Курчатовых, из которых вышел отец советской атомной бомбы. В юности я с Игорем Курчатовым был хорошо знаком, друзьями не были, потому как он был лет на пять моложе меня, а в детстве это практически другое поколение, но дома у них бывал, когда мы так же соседями жили уже в самом Симском заводе, куда, уже в третьем поколении, выбившись в заводскую интеллигенцию, переехали наши отцы и где мы оба родились. Это потом, после института меня оставили в Петербурге, где, как и в Москве, живут ныне мои дети и внуки. Кое-кто из них в своё время публично вынужден был отказаться от меня ради будущего своих детей. Я за это не осуждаю их: ради детей люди, бывало, не на такое шли. В 1917 году я, возвращаясь с фронта, вынужден был снять свои ордена и погоны штабс-капитана. Решил переждать смутное время на родине. В Уфе из-за плохо ходивших поездов я остановился как раз у Курчатовых, к тому времени имевших дом уже и в губернском городе, как помню, на углу улиц Аксаковской и Пушкинской. Не помню, где в это время был Игорь, только дома его не было. Помню, ходил к дому, где провёл детство Сергей Тимофеевич Аксаков. Большой деревянный дом над рекой Белой. Тишина, недавно посаженные липы. Никак не верилось, что в воздухе уже разлит трупный запах страшной братоубийственной Гражданской войны. А через день вспыхнул чехословацкий мятеж. Я, хоть и ненавидел большевиков, в добровольцы не подался и постарался избежать мобилизации, потому как видел, что чехов меньше всего интересует судьба России; записался в русскую так называемую Народную армию, потому как во главе неё стояли вчерашние революционеры, исключая полковника Каппеля, потом генерал-лейтенанта Белой армии. Вы, конечно, не слышали о крестовом Ледовом походе его армии через Сибирь?
— Нет.
— Белая армия после расстрела в Иркутске Александра Васильевича Колчака безнадёжно отступала вдоль Транссибирской железнодорожной магистрали, которую заняли чехи. Уже командующий армией Владимир Оскарович Каппель с обмороженными ногами отказался от того, чтобы его забрали в один из последних поездов чехословацкого корпуса: он не хотел оставить вверенную ему армию. Он считал это предательством и преступлением. Во время дальнейшего отступления по глухой сибирской тайге он умер, солдаты в сорокаградусный мороз несли его мёртвого сотни километров, в том числе через озеро Байкал. И похоронили его сначала в Чите, а при дальнейшем отступлении перезахоронили тайно в Китае. Этот страшный поход назвали потом Великим Ледовым походом Сибирской армии. Запомните, молодой человек, это славное русское имя: генерал-лейтенант Владимир Оскарович Каппель, хотя по происхождению он тоже был этническим немцем. Это, опять же, к разговору об истинных русских. Я думаю, что придёт время, когда его имя назовут одним из первых среди русских героев, а его прах вернут в Россию... Так как железная дорога в сторону Урала была захвачена чехами, я со встретившимся мне в Уфе однополчанином уехал в город Стерлитамак к его родственникам. И там добровольно пошёл в армию атамана Дутова. Так начался очередной круг моих скитаний. Из Севастополя с Георгием Мейером я уходил в изгнание уже во второй раз. Первый мой исход был с Южной, или Оренбургской, армией атамана Дутова в Китай. Мы уходили с Табынской иконой Божией Матери, которая у нас была вместо спасительного знамени. Это был не менее страшный поход. Может, только благодаря ей мы и вышли в Китай... Вы не слышали о такой, молодой человек?
— Нет.
— Даст Бог, в другой раз расскажу. Будете в Магадане, обязательно заходите. Даже если будете без Василия Петровича.
На следующий день к вечеру они отправились в обратный путь.
У Ивана не выходил из головы рассказ о генерале Каппеле.
— Почему-то мне кажется, что Один Из Четырёх, Павел Егорович, — поправился он, — тот самый солагерник, который хранит схему места захоронения генерала Каппеля. Может, потому и выжил, что Бог берёг его, чтобы он сохранил её? Но ему, как вы говорили, уже за восемьдесят... Неужели он кого-то не посвятил в эту тайну?
Главный инженер прииска промолчал, сделав вид, что дремлет. Он не мог сказать Ивану, что копия этой схемы, замаскированная под план разведочной шурфовки, на всякий случай до лучших времён лежит у него в сейфе.
Глава 11. Брат
Иван любил тундру. Он любил её за простор для глаз, за простор для мыслей. Он поражался, как в короткое время, казалось, безжизненная, закованная в вечную мерзлоту тундра покрывалась сплошным ковром ярких цветов, как потом она покрывалась таким же ковром ягод. Жизнь упорно цеплялась — нет, не цеплялась, упорно покоряла самое безжизненное и холодное место на планете.
Иван любил тундру в любое время года. Но всё-таки больше всего он любил её осенью, когда исчезали или почти исчезали комары и мошка. Когда она полыхала золотыми и багряными красками, и её мягкие тёплые увалы, казалось, качались под ногами, как волны.
Но теперь, после поездки на Новгородчину, он всё чаще представлял на каком-нибудь тундровом пригорке бревенчатый дом, баню, берёзовую рощицу и красную церквушку, тянущуюся в небо и в то же время не хотящую оторваться от земли. Хотя понимал, что всё это невозможно, начиная с того, что среднерусская раскидистая берёза здесь не будет расти, не выдержит этого сурового климата, здесь она, приспосабливаясь к суровому климату, превратилась в берёзовый стланик, на зиму плотно жмущийся к земле.
По утрам водители в вахтовке рассказывали о снах, которые видели ночью, некоторые гадали, что бы они значили, а Иван не видел снов, разве только кошмары во время, к сожалению, нередких простуд или какие-то бессвязные бессюжетные отрывки, которые утром он уже не помнил. А тут вдруг приснилась порушенная новгородская деревня Большой Перевоз, к которой почему-то прикипела его душа. Он во сне несколько раз спрашивал себя, ущипывал за руку: не сон ли? И убеждался, что не сон, и смотрел дальше сон про Большой Перевоз: пил воду из родника, поднимался по пригорку к церквушке, вдруг со стороны дороги с рёвом и треском наперерез ему помчались мотоциклисты в чёрных куртках и шлемах. И только тут он проснулся в липком поту, и опять щипал себя до боли за руку, растирал лоб: не сон ли? Наконец, убедился, что нет, не сон...
Как раз подходило время очередного годового отпуска. Ни на какие юга не тянуло, в душе был Большой Перевоз, но в то же время не давала покоя мысль: а может, всё-таки отец родился, согласно справке, на Тамбовщине? Нет, он не отказывался от Большого Перевоза, но всё-таки надо проверить, чтобы не разрывалась душа.
И, взяв очередной отпуск, он полетел-поехал в Тамбовскую область, где по документам родился отец. Взял с собой ту самую справку об освобождении отца. И две фотографии, оставшиеся от отца: на одной красивая молодая женщина в простеньком белом платье в горошек, по рассказам матери — его первая жена или невеста, на другой — какая-то молодая чета в свадебных нарядах. Мать в своё время, показывая Ивану эту фотографию, гадала: видимо, родственники какие; если родители, то в старину так не одевались. Может, сестра с мужем? Сказала, что она осторожно спросила отца об этом, он отмолчался. Ещё спрашивать она не решилась...
Изучая перед поездкой карту Тамбовской области, Иван обнаружил, как и в Новгородской области, чуть ли не с десяток деревень, сёл и хуторов с названием Надеждино. Много таких было и в соседних областях. Так, видимо, и по всей России.
Деревня Надеждино, в которой, согласно справке, родился отец, ещё жила, хотя видно было, что уже тоже из последних сил. Колхоз — редкий случай — назывался по-человечески: “Родина”. Распрощавшись с водителем попутки, Иван долго стоял у околицы, не решаясь войти в деревню. Да и пуста была улица. Наконец, на ней появилась старушка. Поздоровавшись с ней, Иван спросил:
— Мать, Надеждины здесь живут?
Старушка как бы испуганно посмотрела на него.
— Живут... — наконец сказала она. — Я и сама Надеждина буду, по мужу... А кого тебе из Надеждиных-то надо?
— Да я и не знаю, кого, — смутился Иван. — Отец у меня... вроде родом из этой деревни.
Старушка внимательно посмотрела на него.
— Надеждин Иван Васильевич... 1900 года рождения, — торопливо пояснил Иван.
— Надеждин Иван Васильевич... Так чей это?.. — старушка спросила сама себя.
— Он ушёл на фронт... И... как сказать... больше в деревню не вернулся, скорее всего, пропал без вести.
— Иван Васильевич... Иван Васильевич... Так это, получается, Надеждина Василия сын... Да, был у них один сын, остальные девки. Да, Иваном звали. С войны не вернулся. Перед тем только женился. Только ведь никого уж и нет из них. Сам-то Василий с Лукерьей давно померли, Татьяна в позапрошлом году преставилась. Лет десять замуж не выходила, всё ждала: вдруг ошибка, вдруг объявится, потом взяла в примаки инвалида войны, только он долго не жил. Дочь в районе на швею училась, там и осталась... Погоди, вру я, что никого не осталось, — встрепенулась старушка. — Ведь Анисья Парфёнова — родная сестра Татьяны. Из их Надеждиных. Как из головы вылетело?! Это вон на том порядке, седьмой дом. Спросишь тётю Анисью Парфёнову. Хотя что я! Давай провожу. Напрямик, через проулок-то рядом. Пошли-ка!..
Постучала в окошко. Вышла старушка.
— Здравствуй, Анисья! Вот гостя тебе привела. Иду, а он спрашивает: есть Надеждины в селе? Говорит, Ивана вашего сын... С Севера, говорит, приехал... — опять насторожённо посмотрела она на Ивана.
— Ивана сын? — насторожённо посмотрела на Ивана и тётя Анисья.
— Ивана Васильевича Надеждина, 1900 года рождения, — торопливо пояснил Иван.
— Может, другого какого Ивана Васильевича Надеждина?
— Не знаю, — смутился Иван. — В справке написано: Ивана Васильевича Надеждина, уроженца деревни Надеждино Тамбовской области Октябрьского района, 1900 года рождения.
— Всё вроде так, — задумчиво сказала тётя Анисья, внимательно рассматривая Ивана. — Только откуда у него сын? Не было у него сына, только дочь.
— В плену мой отец был. Потом на Колыме оказался.
— Неужто из плена мимо дома на Колыму провезли? Слышала, бывало так. И родным не открылся? — Баба Анисья косо посмотрела на приведшую Ивана старушку, как бы давая той знать, что та лишняя при их разговоре.
— Ну, ладно, разбирайтесь... Пойду я... — чувствуя неловкость положения, та вроде бы засеменила к калитке, но тут же задержалась, видимо, распирало любопытство.
— Спасибо Вам большое! — торопливо сказал ей вслед Иван.
Анисья Васильевна дождалась, чтобы приведшая Ивана старушка всё-таки ушла.
— Это, что ли, там, на Севере, нажил он сына? В заключенье? Разве можно там? Может, всё-таки другой?
— Может, действительно другой? — неловко замялся Иван.
— Другой-то другой, — снова задумалась Анисья Васильевна. — Только не было в нашем Надеждино другого Ивана Васильевича 1900 года рождения. Два крыла Надеждиных в деревне, всех наперечёт знаю. Да и в соседних деревнях — тоже. Да идём в дом, там и будем разбираться. Что я тебя здесь держу?!
В избе было бедно и чисто. Иконы в углу. Тётя Анисья несуетливо, но быстро затеплила самовар.
— Прости, я не поняла: сам-то ты из заключенья, что ли?
— Нет, я родился там. А сейчас в отпуске.
— Так... Ну-ка, дай-ка я снова посмотрю твою бумажку.
— Вот, читайте!
Тётя Анисья ещё раз, уже в очках, внимательно изучила справку.
— Да, и год рождения, и день... Вот он, — показала она на одну из фотографий на стене в рамке, — когда в армию уходил, ещё до войны.
Иван впился в фотографию: вроде бы отец и в то же время — нет, не отец. Ну, не мог же он одновременно жить и умереть в двух местах: здесь и на Колыме. Но в то же время — полное совпадение, вплоть до дня рождения.
— Вроде бы похож, но мой отец там, на Колыме, умер.
Сели за самовар.
— Ну, рассказывай.
Иван коротко, запинаясь от волнения, рассказал. Анисья Васильевна ушла на кухню, долго гремела там посудой, снова села за стол.
— Нет, милый, тут что-то не так. Снова взяли нашего Ивана в армию во второй день войны. До первой военной зимы он писал, а потом перестал... Потом пришла бумага: без вести пропал. А тут вон два года назад письмо получили из Новгородской области от каких-то Орловых, что нашли его убитым в болотах под деревней Мясной Бор, сохранился смертный медальон, коробочка такая, куда записку кладут на случай смерти. Звали на похороны, а кому ехать-то? Может, ты что-нибудь скрываешь?
— Тётя Анисья, что мне скрывать? У моего отца могила есть. Подождите, да что это я? — вспомнил он. — От отца у нас фотография осталась, и я не знаю, кто на ней. Спрашивал мать, она тоже не знает, спрашивала его, а он: “Когда-нибудь расскажу”. Вот, — протянул Иван тёте Анисье фотографию.
Тётя Анисья, чуть взглянув на неё, схватилась за сердце:
— О, Господи!.. Фотография-то наша. Наш Иван и Татьяна, только они поженились. У нас точно такая была. Татьянина дочь её в город забрала. Ничего не могу понять. Как она к вашему-то отцу попала? Ты отдай фотографию-то! Зачем она тебе?
Ивана больно резанули эти слова.
— Нет, — решительно отказал он. — Он ведь теперь мне тоже родственник. И фамилию его ношу. Тут какая-то тайна.
— Возьми, конечно, — поняв свою оплошность, торопливо сказала тётя Анисья.
— А вот эта фотография вам не знакома? — протянул он вторую оставшуюся от отца фотографию — тоже молодой женщины. — Тоже не знали, кто на ней.
— Нет, это не наша, — решительно вернула фотографии Анисья Васильевна. — Я что думаю? Не с мёртвого ли нашего Ивана твой отец взял документы? Какой-то смысл, видимо, у него был спрятаться за другого, мёртвого человека, прости его Господи!..
Они долго неловко молчали.
— Ты теперь куда? — спросила тётя Анисья. — Опять на свои севера?
— У меня отпуск ещё... — уклончиво ответил Иван. — Поеду на Новгородчину, мой-то отец, мать говорила, оттуда родом был, хотя по документам — отсюда... Хочу ещё раз съездить. Может, там что смогу выяснить.
— Автобуса-то сегодня не будет. Попутка в это время тоже вряд ли пойдёт. Оставайся до утра. Вроде бы уже как родные.
— Пожалуй, если не обременю... Могилы-то где у вас?
— Да вон, через речку, в берёзах. Сходить хочешь? — тётя Анисья внимательно посмотрела на него.
— Хочу.
— Сходи. Проводить, может?
— Да нет, найду.
Он без труда нашёл могилы Василия Игнатьевича и Лукерьи Петровны Надеждиных. А рядом была могила жены полного тёзки его отца, Татьяны Ивановны. Иван поклонился им всем.
— Простите вы уж его! Что там, в Мясном бору, у мёртвого взял документы. Вам от этого хуже не стало, а он… видимо, ему был какой-то смысл спрятаться за чужую фамилию, а так ничего не выгадал.
Он положил на могилы по букетику полевых цветов, ещё постоял немного и пошёл вокруг деревни. Она, как и деревня Большой Перевоз на Новгородчине, была теперь ему тоже не чужая.
— Сходил? — когда он вернулся, спросила тётя Анисья.
— Сходил.
— Вот ведь как жизнь-то складывается! — вздохнула тётя Анисья.
До вечера ещё оставалось время. Иван расколол застаревшие чурбаки во дворе, поправил изгородь на огороде. Тётя Анисья тайком вытирала слёзы.
Зашла соседка.
— Гость у тебя?
— Гость.
— Сказали, что из Надеждиных, я вот не соображу, чей. Вроде бы всех знаю, а вот никак не могу сообразить.
— И не узнаешь. Дальний родственник, из Тамбова приехал.
— На городского-то, смотрю, вроде не похож. Те — больше на бережку голыми любят полежать. Да по готовы ягодки да грибы...
— Да все, что ли, в городе-то бездельники?! — осерчала тётя Анисья.
Ей было неловко и оттого, что невольно соврала насчёт гостя-то, а зачем соврала — сама не знала.
Соседка ни с чем ушла.
Тётя Анисья встала чуть свет, сготовила ему яичницу. Собрала узелок на дорогу, как он ни отговаривал: два ломтя хлеба, пару яиц, бутылку молока, которое взяла у соседей: своей коровы уже давно не держала. Вышла проводить за ворота:
— Ну, с Богом! Если что, заезжай... Не чужие, чай... — и, не таясь, углом платка вытерла слёзы...
Так же, как год назад, бежал, громыхая на ухабах, жучок-автобус. Иван с волнением ждал этого часа, но всё равно неожиданно появилась из-за взгорья рвущаяся в небо и в то же время не хотящая оторваться от земли церквушка, умершая деревня. И было чувство, что он вернулся в детство, на родину... Он с трудом справился с искушением сойти.
В Малом Перевозе он первым делом спросил о председателе колхоза. Ему сказали, что того больше нет, не сработался с районным начальством: чтобы не выгребли подчистую хлеб сверх плана, раздал его колхозникам на трудодни. Хорошо хоть под суд не отдали.
— А где он сейчас?
— Да уехал куда-то.
И Ивана покоробило это равнодушное “да уехал куда-то...” Не удосужились поинтересоваться, что стало с пострадавшим из-за них человеком.
Тогда он пошёл к дяде Павлу Крехову.
— Приехал? — немало удивился тот. — А я, грешным делом, уж забыл о тебе...
— Да вот, приехал... Продаёт она дом-то? — нетерпеливо спросил Иван.
— Продаёт. Ты что, на самом деле собрался?! Люди глядят, как бы сбежать отсюда, а ты... Прости меня, только ты, ей-Богу, какой-то ненормальный.
— Сколько она просит? — не обиделся Иван.
— Сколько дашь, столько и просит. Кто тут дома покупает — полдеревни пустой стоит.
— Куда председатель-то уехал?
— Да кто его знает... Говорил, на севера, в твои края. Будто бы завербовался. А может, врут. Баба-то его вроде ещё в районе, кто-то из наших видел. А может, тоже уехала, не знаю.
— Жил человек, старался, можно сказать, пострадал из-за вас, а вам даже и дела нет, куда он девался. Даже лень узнать, что с ним.
— Так-то оно так, конечно, — не обиделся дядя Павел.
— А новый как?
— А хрен его знает! Катает вон на машине туда-сюда. С виду серьёзный, представительный.
— Местный?
— Разве разрешат местного-то?! Прислали из району. А откуда туда взяли — нам неведомо. У высокого начальства правило — чтобы обязательно варяг. Свой, боятся, своих пожалеть может. А жалеть нас никак нельзя. Хотя иногда свой хуже чужого. Вспомнить раскулачивание: свои не мене чужих зверствовали. Да и откуда взять местного-то? Крепкого мужика вывели ещё в коллективизацию, остальных война забрала. Одни пьяницы да инвалиды остались.
— Прислали... — усмехнулся Иван. — Вы сами должны выбирать председателя.
— Ну, посмотрим, как ты будешь выбирать. — усмехнулся дядя Павел. — Больно уж вы все там, на северах, умные да смелые, да людей учить любите. Вон у Нюрки Афониной зять приезжал: “У нас на северах, у нас на северах...” Хорошо на северах, какого же хрена сюда едете, людям своими сказками про большие деньги нервы тянете? Ты жить приехал или тоже — уполномоченным? Уполномоченных у нас своих хватает.
— Жить, — сказал Иван.
— Тогда смелость-то придётся поубавить. Не то кровавыми слезами засмеёшься. Ехал бы ты обратно. Со своим непривязанным языком ты здесь долго не проживёшь. Не со зла тебе говорю, добра хочу. Не дадут тебе здесь жить.
— Почему?
— Не дадут — и всё! Вот увидишь.
— Ладно, отец, прости, если нечаянно обидел. Ночевать-то пустишь?
— Ночуй, жалко, что ли.
— Так продаёт она дом-то?
— Почему не продать — столько лет пустой стоит. И икону забрала. Значит, с концом уехала.
— Может, пойдём посмотрим?
— Пошли, ключ-то, поди, у соседей.
Дом был ещё крепкий, только надо было починить крышу, сени, сарай. Из горницы открывался красивый вид на заречье.
— Как думаешь, дядя Павел, сколько он стоит?
— А кто его знает?! Если бы деревня не пропадала, тысячи три стоил бы... А теперь поди уж лет десять никто не продавал и не покупал. Ну, дай ей рублей 200 — не обидишь. Наоборот, даже благодарить должна.
— Ну, это уж совсем мало.
— Ну, дай триста. Чего деньгами-то сорить, если серьёзно обживаться собрался.
— А как это оформить?
— А как? К ней надо съездить в район, а потом в сельсовет. Или наоборот. А вот тут у тебя может проблема возникнуть.
— Какая проблема?
— Всякая. У нас без проблемы никакую бумагу не получить.
Дядя Павел всё ещё смотрел на Ивана как на ненормального, он всё ещё не верил, что всё это не в шутку.
И старуха, хозяйка дома, когда к ней приехали, смотрела на него так же, смутилась и не знала, продавать или не продавать:
— Дак вроде и денег брать неловко, всё равно пустой стоит. И не знаю, сколько. Да вдруг бы ещё пожила.
— Что ты несёшь? — не выдержал дядя Павел. — Пожила! Второй раз, что ли, жить собираешься? Сколько лет уже заколоченный стоит, сгниёт ведь задарма. Дом без человека быстро гниёт. Продавай, коли дурак нашёлся.
— Да что ты так на человека, обидеть можешь.
— А что: дурак и есть дурак! — в сердцах плюнул дядя Павел. — Куда голову суёт?!
В конце концов вроде бы ударили по рукам. Договорились, что для окончательного решения Иван приедет через день-два, после сельсовета. Иван возвращался в Малый Перевоз почти счастливый, он уже прикидывал, что нужно делать с домом в первую очередь.
Дядя Павел его охладил:
— Ещё передумает баба-дура, пожалеет продавать. Да и что говорить: всю жизнь в этом доме прожила. Да ещё неизвестно, что в сельсовете тебе скажут.
И действительно: первый серьёзный казус вышел в сельсовете.
— Мы вам не можем оформить продажу, — сухо отрезал человек, выслушавший его без какого-либо движения на лице, при этом глядя на пустой стол, словно там читал что-то. За весь разговор Иван так и не смог поймать его взгляд. Это был мужчина неопределённого возраста в полувоенном потёртом френче.
— Почему? — удивился Иван.
— Не разрешается иметь две жилплощади: в городе и в деревне. Вот когда сдадите там, на Севере, квартиру, привезёте нам справку, там посмотрим.
— Какой у меня там город! Рабочий посёлок при прииске. И квартиры нет и никогда не было, так — полуземлянка.
— Всё равно. Нужен подтверждающий документ, что за вами там не осталось никакой жилплощади.
— Но дом-то всё равно пустой стоит.
— Всё понимаю, но по существующему законодательству не имею права.
— Ну, чёрт с вами, куплю и без вас! И жить буду, — не сдержался Иван, хотя понимал, что делает только во вред себе.
— Но эта купля-продажа не может быть признана действительной, — в лице председателя сельсовета ничего не изменилось, он так ни разу и не поднял глаз. — У вас могут быть неприятности...
Несколько обескураженный, Иван вернулся к дяде Павлу.
— Да покупай так, кому какое дело! — неожиданно решительно махнул рукой дядя Павел. — Я, старый дурак, ещё посоветовал тебе пойти в сельсовет. Хотел как лучше, а только испортил дело. Теперь, гляди, и с проверкой нагрянуть могут. А то забудут...
Снова поехали к Гусихе в райцентр. Теперь она упёрлась.
— Ну, как без сельсовета?! А вдруг что не так… — Она, пожалуй, радовалась, что продажа избы расстраивалась.
Тогда завёлся Павел Андреевич.
— Чего тебе надо, а?! Деньги тебе дают? Дают, и даже больше, чем ты просишь. Пятьсот рублей ни с того ни с сего с неба свалились. Можно сказать, Бог послал. Мне перед человеком неудобно, а я с больными ногами потащился. Это он должен переживать. А тебе какое дело? Получила деньги — и радуйся, что наконец нашёлся покупатель. А там его дело.
— Как бы чего не вышло, — снова начинала старуха.
— А тебе какое дело?! Скажешь, продала дом на дрова и ничего не знаю. Или на квартиру пустила, — обрадовался, что нашёл выход, дядя Павел.
— Мы ведь все тут пуганые-запуганные, — стала оправдываться Гусиха. — Вдруг деньги возвращать придётся, а пензия у меня маленькая.
— Да ты что, совсем рехнулась? — сплюнул дядя Павел. — Неужто он попросит?! Он даже никакой расписки с тебя не берёт.
Наконец порешили.
Так Иван стал хозяином дома, хотя никакого документа на дом у него не было, и это его тревожило.
Обмывать покупку Иван пригласил Павла Андреевича.
— Дядя Павел, пока я там, на Севере, не уволился, уж вас прошу, присмотрите за домом!
— Я-то присмотрю, какой разговор. Только ведь разом могу сковырнуться. Пойдём к соседям, познакомишься. И к соседям рядом, и напротив. Чтобы, если что, они присмотрели... И их давай пригласи, чай, не разоришься ещё на бутылку.
Ночевал Иван в собственном доме. Всю ночь он не мог уснуть. Лежал и смотрел в потолок. Кто знает, о чём он думал...
Перед отъездом он показал дяде Павлу фотографию молодой женщины, вторую фотографию, которая осталась от отца. Тот долго смотрел на неё.
— Нет, не признаю. Нет, не нашенская... Погоди, это не Татьяна-солдатка, великомученица, из Большого Перевоза? Она, что ли? — дядя Павел, словно ища подтверждения, смотрел на Ивана.
— Не знаю, у отца я эту фотографию нашёл. Мать не смогла объяснить, кто это.
— Вроде она. Погоди, к Миронихе пойдём. Они ведь с ней, кажется, в девушках в подругах ходили. Небось, хороводы вместе водили.
Мирониха долго подслеповатыми глазами рассматривала фотографию.
— Больно уж фотография плохая. Где ты её такую нашёл? Кто-то её долго с собой носил. Как не она, она — Татьяна! В невестах. А как к тебе эта фотография попала? Кем ты ей приходишься?
Иван молчал. Он не знал, что ей ответить.
— Уж не сын ли?.. Так я знаю сына её, Алёшу. А другого-то у неё не было. Он в Чудове живёт. От мужа, Ивана Лыкова, с которым и жила-то одну ночь. В самые голодные годы рос, больной да рахитичный... И ростом-то не вышел, но женился на хорошей девке, крепкой, работящей, на голову выше его. Она круглая сирота, вот и пошла за него, другая-то бы ещё нос повернула. По лету-то она часто навещала свою свекровь в Большом Перевозе, всё уговаривала переехать к ним, а зимой-то туда дорог нет, вот так и случилось. А сын, Алёша, выпивши повздорил с кем-то, как бы заступиться за кого хотел. Забрала его милиция, а он и там правду-матку стал доказывать. Его там, в милиции-то, милиционер-узбек, говорят, и посадил на крестец на бетонный пол... И вышел оттуда инвалидом, полтуловища парализовало, лишь мычит, выползет ко двору на скамеечку и сидит, как старик, и плачет всё и показывает всё на горло: повешусь, мол. Всё теперь на Стешиных плечах. Четверо детей до беды-то нажили...
Иван молчал. Он словно окаменел.
Не откладывая, он поехал в Чудово.
Навстречу вышла с половой тряпкой в руках крупная некрасивая женщина с покорными глазами, видно было, заезженная бедой и работой.
Иван, как мог, объяснил, показал фотографию. Она, кажется, ничего не поняла, но пригласила его в дом, подала табуретку. Муж её, Алексей, инвалид, на руках подтаскивая грузное тело, добрался до Ивана, взял из его рук фотографию, тыча пальцем в фотографию, что-то пытался сказать Ивану, плакал, мычал, но Иван ничего не мог понять...
— Да ну тебя! — остановила мужа Стеша. Она, как ребёнка, взяла его на руки и отнесла на кровать. Он, возмущённый, неожиданно выматерился, да так чисто, что не верилось, что он немой, запустил в неё попавшейся под руки кружкой.
— Вот так: слова толком выговорить не может, а матерится — так чисто, — с виноватой улыбкой извинилась Стеша.
Алексей, ухватившись за спинку кровати, сполз с неё, перетаскивая себя на руках, снова заскользил по полу к Ивану, взял из его рук фотографию, тыча в неё непослушным пальцем, заплакал, тужился что-то сказать, наконец выдавил:
— Ма-ма! Ма-ма!
— У нас где-то есть точно такая же, — подтвердила Стеша.
Она вытащила из-за божницы завязанные в тряпицу фотографии, стала перебирать их.
— Вот! — и протянула Ивану точно такую же фотографию...
Комок подступил к горлу. Брат Алексей, а теперь Иван знал, что это его брат по отцу от первого довоенного брака, сидя перед ним на полу, по-прежнему тыча непослушным пальцем то в одну, то в другую фотографию, мычал, что-то пытаясь ему объяснить.
Иван закрыл лицо руками.
— Вам плохо? — испуганно спросила Стеша.
Иван распрямился, глубоко вздохнул:
— Это брат мой, Стеша.
— Как брат?
— Родной брат. — Иван стал сбивчиво объяснять сквозь набежавшие слёзы и перехвативший горло спазм. Брат Алексей, сидя на полу, обхватил его ноги и, побагровев от напряжения, что-то пытался сказать. Наконец, словно выбитая пробка из бутылки, вырвалось из него:
— Б...б...рат! Б...б...рат!..
Глава 12.
Господин Великий Новгород
Тундра успокаивала...
Всё-таки он был её родным сыном. В её студёном огромном, на многие сотни километров ледяном мавзолее вторым слоем над мамонтами вместе с тысячами, а может, миллионами виноватых только в том, что они родились в России, его соотечественников лежали его отец и мать, о которых он знал так мало, а теперь вот выясняется, что совсем ничего не знал...
Тундра, хоть на короткое время, лечила душу. Он надевал лыжи и скользил, скользил по её успокаивающим просторам, но постепенно в нём всё больше укоренялось чувство, что его коренная родина была всё-таки там, где он ещё неизвестно для чего купил деревенскую избу. И куда, если разобраться, пути не было: не было там ни работы, ни приюта, покупка полузаброшенного дома была незаконной, и тысячу раз прав дядя Павел, что собраться поехать туда на постоянное жительство может, действительно, только сумасшедший, или, по-русски говоря, дурак.
В марте он поставил крест на своих сомнениях: оборвал пуповину, уволился. Всё его имущество убралось в один чемодан да рюкзак. Чтобы не было пути назад, свою полуземлянку вместе с домашней утварью продал по дешёвке одному из соседей: у того женился сын. В управлении прииска, потому как советской власти в посёлке не было, взял справку, что никакого жилья за ним не числится.
— Куда пойдёте работать? — спросил его сухо председатель сельсовета так же, как и в первый раз, не поднимая глаз от стола, когда Иван пришёл прописываться.
— Поживём — увидим, — уклончиво ответил Иван. — У меня ещё отпуска несколько месяцев.
— Смотрю я на вас и не понимаю, что привело вас сюда.
— Родина! — ответил Иван.
— Родина?.. Оно, конечно... — всё так же — глаза в стол — неопределённо потянул председатель сельсовета. — Но ведь родились вы не здесь, а на Колыме. И родители ваши нездешние, а из Тамбовской области. Никак не могу понять, что вас привело сюда.
Иван промолчал.
Он на попутке привёз из района десять рулонов рубероида, гвоздей, за неделю починил, точнее, залатал крыши дома, бани, заодно и сарая, хотя никакую живность здесь заводить не собирался — лишь бы зиму перезимовать. Перепилил, попросив у соседей бензопилу, на дрова в своё время оставленные прошлым хозяином, покойным мужем Гусихи, про запас, а теперь полусгнившие брёвна, жерди, доски. Примерился — дров может не хватить. Но ими можно будет заняться попозже, когда присмотрится, познакомится с людьми. Все его мысли были о Большом Перевозе...
Палатку в Большом Перевозе он поставил на угоре над заброшенным родником. Для палатки это было не самое лучшее место — на Колыме он никогда не поставил бы палатку на продуваемом взгорье, — но ему хотелось, чтобы из неё была видна мёртвая деревня, церковь и росстань за ней, и дальше — излучина теперь полумёртвой реки.
Первым делом он расчистил родник. Он думал справиться с ним за несколько часов, но на родник ушло полных три дня. Лопата вязла в тягучем студёном иле, то и дело натыкалась на консервные банки, на какие-то чурбаки, полосовое и колёсное железо, на мятые тазы и вёдра, словно их со всей деревни стаскивали сюда. Потом он долго не мог извлечь из цепкой студёной жижи огромный скат от колёсного трактора. Потом долго выворачивал остатки дубовой колоды, из которой когда-то, видимо, поили скотину: деревянному колу, который он приспособил вместо рычага, в вязком иле не во что было упереться. Вода долго не отстаивалась, потому что теперь для неё не было стока, и дно родника снова постепенно затягивало илом. Надо было чистить, углублять русло ручья ниже по течению, но он сломал черенок лопаты и решил оставить это дело на будущее.
Он принёс от леса две берёзки, посадил одну над родником, а другую — на месте палисадника перед пятистенным, судя по фундаменту, домом деда, который был, как он выяснил, рядом с избой тёти Татьяны, первой жены его отца, теперь он твёрдо знал это. Теперь он знал, что настоящая его фамилия Лыков, а он — Лыков Иван Иванович.
— Фамилию менять будешь? — спросил его однажды Павел Андреевич, когда они чаёвничали.
— Нет, — не сразу ответил Иван. — Отец двадцать лет жил с этой фамилией. Она спасла его. Не она, так я, наверное, не появился бы на свет, да и тамбовская тётя Татьяна мне уже не чужая.
— Вот ведь жизнь как распоряжается! — вздохнул дядя Павел и больше не затевал разговора на эту тему.
Оставив до поры до времени в покое родник — со временем Иван собирался сделать над ним сруб со сливом и крышу, — он стал приводить в порядок фундамент дедовского дома. Сначала он хотел выбрать место для дома на чистом месте на окраине деревни — неприятно было разгребать порушенные, пахнущие прахом останки, да ещё рядом с полуразрушенным домом тёти Татьяны, — но пересилил себя, вернулся. Кончилось тем, что на три метра увеличил фундамент дедовского дома в ширину и на четыре в длину. Стал копать траншею под дополнительный фундамент. Коренными угловыми камнями, которые и должны держать дом, он непременно хотел положить коренные камни из дедовского дома. На дополнительный фундамент нужно где-то брать камень. Брать камни из фундаментов порушенных соседних домов он не стал из суеверия, и потом — вдруг кто-то еще вернётся, может, по его примеру, на брошенную родину и тоже захочет поставить во главу дома коренной родовой камень? Вместо отдыха расчищал подворье: всё, что попадалось от прежней жизни, складывал в две кучи: в одну — старый, но ещё крепкий чугун; цеп, которым молотили зерно; косырь — широкий, грубо кованный тупой нож. Иван, гадая о его применении, прихватил его с собой в Малый Перевоз, и дядя Павел ему объяснил, что им скребли при уборке избы некрашеный пол: обильно намочат водой и скребут. Одно ещё могло пригодиться в хозяйстве, другое он хотел оставить на память. В другую кучу складывал то, что нужно будет сжечь или закопать: дырявые кастрюли, разные гнилушки, худые калоши...
Пропылил автобус. Иван не видел, но чувствовал, как и в первый день, когда он только поставил палатку, как все дружно уставились в окна. Он знал, что теперь о его затее узнает вся округа, и готовился к всевозможным визитам, расспросам и другим неожиданностям.
И точно: пополудни около него притормозил газик. Иван, не разгибаясь, из-под лопаты смотрел на вылезшего из него мужика явно полуначальственного вида.
— Здравствуйте! — строго сказал он, остановившись над Иваном.
— И вам доброго здоровья! — не выбираясь из траншеи, ответил Иван.
Помолчали.
— Я председатель колхоза Марков, — представился приезжий, закурил, предложил Ивану.
— Спасибо, не курю, — сказал Иван. — Надеждин, ваш новый житель.
— Присядем, — предложил председатель.
— Давайте.
— С Севера, значит?
— С Севера.
— Говорят, в родные места потянуло?
— Да, предки мои тут жили.
— Местные говорят, что не было в бывшем Большом Перевозе Надеждиных. Да и в окр’уге вроде бы не было.
— Всё правда, — улыбнулся Иван, — предки мои Лыковы.
— Лыковы? А почему у вас фамилия другая?
— Долго рассказывать, — ушёл от ответа Иван. — Как-нибудь в другой раз.
Снова помолчали. Иван понимал, что разговор получается дурацкий, не в его пользу, но ничего с собой поделать не мог.
— Что ж ты, мил-человек, покупаешь дом, селишься, и вдруг в стороне от купленного дома, совсем в другой, брошенной деревне какую-то археологию начинаешь? Поговаривают, что даже собираешься тут дом ставить, и даже не зайдёшь познакомиться, не говоря уж о разрешении на строительство, — не выдержал, с обидой или вызовом начал председатель. — Подходишь ты нам или не подходишь… А может, мы не примем тебя? И что за строительство в заброшенной, мёртвой деревне?
Иван готов был сорваться, соответствующе ответить, но вовремя сдержался:
— Да, собирался я... Вот, думаю, немного обживусь...
— Странный ты человек… Люди начинают с этого: обговаривают, где жить, работать, взаимные условия, потом начинают жить-обживаться.
— Ну, во-первых, год назад приходил я и обговаривал. С прежним председателем.
— Год назад — это год назад, — усмехнулся председатель.
— А я разве виноват, что вы тут чуть ли не каждую неделю меняетесь?! — всё-таки сорвался Иван. — А потом: увозили нас отсюда под винтовкой, не спрашивая, хотим или не хотим уезжать, вот, не спрашивая, я и вернулся... — но тут же опомнился и стал говорить уже несколько примирительнее: — Я договорился с прежним председателем колхоза. Уволился, приехал за тысячи вёрст, а от него даже лаптей не осталось. “Возьмём тебя или не возьмём?! Подходишь ты нам или не подходишь?!” Как язык-то поворачивается! — снова завёлся он. — Можно подумать, что у вас тут перенаселение. Последние-то, гляди, вот-вот разбегутся. Я бы на вашем месте с другого конца разговор начал. Сами-то ведь тут — без году неделя, и опять, гляди, лишь хвост мелькнёт… Налетел, как сокол!.. Будешь тут под каждого подстраиваться, знаешь, кем станешь?!
Председатель колхоза молчал, но лицо его наливалось кровью...
— Сенокос скоро, вам на трактор некого посадить, а вы: подхожу я вам или не подхожу, — не мог остановиться Иван. — Заброшена земля, лесом поросла, мертвецов вон похоронить некому. Радоваться бы: дурак нашёлся! Нет, лишь бы напакостить человеку — даже во вред себе! Откуда вы только пошли по земле?! Одним словом, вот что: прадед мой здесь жил, дед жил, отец отсюда на фронт уходил, теперь я буду жить.
— А разрешение на землю есть?
— Какое ещё разрешение?! Разрешение на землю народ с семнадцатого года ждёт, когда вы, пообещав её, обманули его, и он, доверчивый, как ребёнок, пошёл за вами.
— Ну, с такими разговорами ты быстро обратно на Колыму уедешь — и за казённый счёт, — усмехнулся председатель колхоза.
— Не пугайте! Там тоже люди живут.
Иван снова взялся за лопату. Молчание затягивалось. Иван понимал, что от этих минут зависит вся его дальнейшая жизнь. Он снова отставил лопату и вылез из траншеи.
— Давай поговорим спокойно, ведь нам вместе жить. Пошли, я только что заварил чай... Скажи, неужели я кому-нибудь мешаю, что хочу здесь жить?
— Но деревни-то давно нет, — возразил председатель.
— Нет — так, может, будет. С меня снова начнётся.
— Разговоры вон всякие пошли...
— Что сумасшедший я? — засмеялся Иван. — Что только ненормальный так может? А может, как раз я один и есть нормальный, а остальных вы ненормальными сделали?!.. Ну, ненормальный — тебе-то что?! Поговорят да перестанут! Я не буйный, никого не трогаю.
— Давай говорить серьёзно. Ты сам предлагал.
— А я серьёзно и говорю.
— Я председатель колхоза и должен знать, зачем, с какими мыслями ты к нам приехал, где работать собираешься.
— С этим я согласен — должен знать. И в этом моя вина, что сразу к тебе не пришёл. Так я тебе говорю: приехал жить. Приехал навсегда. Потому что предки мои здесь жили. И силой были увезены отсюда.
— Раскулаченные, что ли?
— В том числе и раскулаченные.
— Другие скрывают, а ты словно гордишься этим. Не боишься?
— Может, и горжусь. Придёт время, вспомнят добром тех людей. Ещё с благодарностью вспомнят так называемых раскулаченных, спецпереселенцев. Вспомнят, только, может, поздно будет... А стращать меня не надо! Чего мне бояться?! Я бульдозерист, тракторист, шофёр. Дальше родины моей, незабвенной Колымы, меня никуда не сошлют. Некуда дальше-то! На Аляску? Так её в своё время царские умники американцам отдали, за счёт неё теперь и живёт Америка. Но неужели вы этого хотите, чтобы у вас по-прежнему пусто было?
— Люди нам нужны, — вздохнул председатель. — Но вот почему затеваешь стройку здесь, как бы назло всем? Что хочешь доказать?
— А может, и назло. Что побросали землю, поразбежались.
— Тебе ведь не шестнадцать лет. Давай говорить серьёзно. Ну, как ты тут один будешь?! Кругом — ни души, лишь мертвецы да минные поля. Даже с дровами тут проблема. В лес без миноискателя не сунешься. Купил дом в Малом Перевозе — ладно, почему там не живёшь? Не нравится старый, ставь новый — я тебе ссуду дам, трактор, машину — лес привезти, только не смеши и не трави людей. А то — не поймёшь кто: монах не монах, беглый не беглый… Люди вон одни беспокоятся, другие смеются, третьи доносы будут писать.
— Они у тебя лучше бы меньше пили, делом бы занимались, работали, чем беспокоиться да смеяться, или на себя со стороны посмотрели бы — такой смех получился бы!.. Давай говорить серьёзно. Ссуды мне твоей не надо, в кабалу к тебе я не полезу, да и денег у тебя на ссуду нет. Я как приехал, так могу и уехать. Но я приехал навсегда, если не выживите. Странно, — усмехнулся Иван, — деревни пусты, работать некому, а появись вдруг кто, его давай выживать, за животы хвататься, от смеха помирать. Ну, так вот: хитрости у меня никакой насчёт вас нет. Повторяю: я приехал навсегда. Я хочу жить там, где жили мои предки, и в этом вся моя хитрость. И никто мне этого не запретит. От работы я не бегу и от колхоза бегать не собираюсь, хотя большого желания идти в него у меня нет. Я без колхоза и тебе, и колхозу больше пользы принёс бы, хотя, конечно, в обществе жить и работать веселее. И рад буду, если со временем кто-то рядом со мной поселится... Не бойся, белой вороной не буду. Могу сесть на трактор, на машину.
— Ну, как я тебя отсюда на работу буду наряжать?
— А наряжать меня не надо, я не крепостной и не лодырь. Я сам приеду.
— На чём?
— А на той машине, на которой работать буду.
— Ну, так нельзя!
— Мало чего нельзя. За бутылкой водки вон у тебя на единственном комбайне за пятнадцать вёрст катаются — это можно. Сам вон на газике из соседней деревни ездишь.
— Ну, ты мне не указ. Я всё-таки председатель колхоза.
— А я тебе не указываю. Я тебе объясняю. Я на первое время мотоцикл куплю... Ну, вот что, председатель. Наверное, виноват я, что не сразу к тебе пришёл. Строить свой дом я буду здесь. От работы не отказываюсь. У тебя сенокос на носу, а потом уборка, я с удовольствием помогу, но лучше, если ты придумаешь мне работу здесь.
— Тут вышло постановление о неперспективных деревнях, а он мне будет возрождать ещё одну деревню. Да меня сожрут с потрохами, как сожрали прежнего председателя. Может, в том числе и за дружбу с тобой.
— Только недоумки или действительно враги народа могли придумать такое постановление.
— Говорят, учёные обосновали: сколько средств для народного хозяйства высвободится.
— Вот пройдёт время — опомнятся, если, конечно, будет кому, если не выведут к тому времени последнего крестьянина, которого по недосмотру или ещё по какой причине не вывели. Потом хоть из Америки его выписывай, только там таких нет. Нет, там, наверное, тоже есть работяги, ничего плохого не скажу, но таких, семижильных да всё терпящих там нет. Правда, говорят, там наши есть, староверы, которые ещё в царское время убежали от разных там уполномоченных. Они и до революции, оказывается, на Руси были, эти уполномоченные. Всю Канаду наши староверы кормят...
— Давай на эту тему не будем — от греха подальше, — остановил его председатель.
— В общем, подумай, — как бы подвел черту Иван. — А потом назначай мне время для разговора, чтобы тебе от меня польза была. Только стращать и пугать меня не вздумай. Не позовёшь — сам приду на поклон: лес мне надо будет привезти, транспорт и лесопилку у тебя попрошу. Без тебя мне не построиться.
— В колхоз вступать принципиально, что ли, не собираешься?
— Поживём — увидим... Не торопи меня с колхозом. Ну, приду я к тебе в колхоз, буду шаляй-валяй вырабатывать тебе трудодни. А так я тебе за неделю сделаю, что в колхозе за месяц ты из меня не вытянешь. Взаимовыгодно будет.
— Чтобы другие, глядя на тебя, разбежались?
— А если я не пойду в колхоз?
— А мы у тебя огород отрежем, которого нет, лесу на дрова не выпишем. Ни машину, чтобы привезти стройматериалы. Да мало ли что. Разрешения на строительство в райисполкоме не получишь. Вот и взвоешь.
— Неужели это выгодно тебе?
— Выгодно-невыгодно, а приехал в колхоз — становись колхозником, другого пути нет.
— От колхоза твоего я никуда не уйду. Но запросто так в кабалу, в крепостную неволю не полезу. У тебя же ни одного толкового мужика нет. Потому тебе раскидываться людьми не резон. Давай договоримся: подойдёт сенокос, а потом уборка, я работаю от зари и до зари. Не дашь комбайна, чтоб твои мужики не взревновали, хоть помощником, хоть водовозом, словом, куда поставишь. А потом поговорим. С твоим предшественником мы договорились.
— Вот, может, потому его уже и нет, — поморщился председатель.
— А мужик ничего был, горячий.
— Потому и сгорел.
— Я думаю, и с тобой договоримся. Я тебе сейчас одно скажу: нет нам резона спорить, мешать друг другу. Резон один: работать вместе. Потому не торопи меня с колхозом. Строиться я буду, останавливайте меня не останавливайте, только здесь, в Большом Перевозе.
— Нет же его, твоего Большого Перевоза! Нет!
— Вот я и хочу, чтобы он снова был. Здесь жили мои прадеды, деды, здесь жил мой отец. И я не хочу, чтобы на мне останавливалось. Не смотри на меня, как на сумасшедшего, я тебе серьёзно говорю, я ведь для этого специально с Севера приехал. И подозрительно на меня не смотри. Давай спокойно приглядимся друг к другу.
— А в районе что мне скажут?
— А ты не слушай всё, что в районе скажут.
— Легко тебе говорить... Ну ладно, на сенокосе и на уборке на тебя, значит, можно рассчитывать?
— Можно.
— А сварку ты знаешь?
— Приходилось и варить.
— А платить тебе как, по-северному?
— Как другим платишь, так и мне заплатишь.
— Но ты же ни хрена не получишь.
— Для меня сейчас это не самое главное.
Председатель помолчал в задумчивости, потом усмехнулся чему-то про себя, пожал плечами и пошёл к своей чумазой вездеходной машине....
Через неделю почтальонша занесла Ивану в дом в Малом Перевозе нечто вроде повестки в сельсовет. Не откладывая дела в долгий ящик, на другой день пошёл.
— Значит, на постоянное жительство? — без выражения в лице и в голосе, так же глядя в стол, спросил уже до боли знакомый председатель сельсовета.
— На постоянное жительство, — подтвердил Иван.
— Но вы же купили дом в Малом Перевозе, чего же стройку в заброшенной деревне затеваете?
— Там жили мои предки. А в Малом Перевозе я живу временно.
— Но деревни-то давно нет.
— Ну и что?
— А значит, нельзя там селиться.
— А почему?
— А нельзя — и всё!
— Что, постановление специальное вышло, что там нельзя селиться?
— А вы не смейтесь... Есть такое постановление партии и правительства — о ликвидации неперспективных деревень.
— И там конкретно мой Большой Перевоз записан? Я поселюсь там, и она будет перспективной.
— Зубоскалить, конечно, легче всего. Только я не могу вам дать разрешения на такое строительство. У меня есть инструкция.
— Так что же мне тогда делать?
— Купили дом в Малом Перевозе — кстати, тоже без разрешения — вот там и живите. И то при условии, что вступите в колхоз.
— А если нет?
— Тогда уезжайте обратно.
— Но у вас в колхозе скоро работать будет некому.
— А это не имеет значения.
— Даже последних стариков, когда умрут, похоронить некому будет.
— А это не ваше дело. Как-нибудь похороним. Не много ли на себя берёте — обо всех думать? На то есть государство.
Иван взыграл было, кровь прилила к лицу, но вовремя сдержал себя. Он понимал, что только во вред себе... Стиснув зубы, он молча повернулся и вышел, с трудом сдерживая желание так хлопнуть дверью, чтобы посыпалась и без того потрескавшаяся на потолке штукатурка. По всему, дом не ремонтировали с тех пор, как отобрали его у кого-то из раскулаченных, может быть, даже его, Ивана, родственника.
Немного остынув, Иван пошёл к председателю колхоза, уверенный, что не застанет его. Но тот, на счастье, был у себя. Встал из-за стола, протянул руку, усмехнулся:
— В сельсовете был?
— Был. Не ты организовал?
— Нет, не я. Хотя, признаюсь, была такая мысль, чтобы твою гордыню наказать. Сами додумались, письмо написали, мир не без добрых людей... Председателя сельсовета тоже можно понять, у него этих инструкций куча. Ни транспорта, ни денег, все шпыняют, на ком-то он должен сорвать своё унижение и свою нищету. Показать, что он тоже начальник, а ты тут как раз и подвернулся. Скажу тебе по секрету: с ним поосторожней. Поговаривают: уволен из органов, когда чистка их была, за превышение власти. Из самого Новгорода сюда прислали. Но, думаю, связи с ними не потерял... Как я понял, защиты пришёл искать?
— Ну, если хочешь, защиты.
— А как я тебя защищу?! В колхозе работать не хочешь, в деревне жить не хочешь. Одна морока будет с тобой — каждый из района, из области будет меня долбать: что за человек, почему разрешил?
— А ты объясни.
— Ну, конечно, стану вроде экскурсовода при тебе. Раз расскажу, два, а потом, как тебя, за сумасшедшего примут.
— Сколько тебе лет? — спросил Иван.
— Да сколько есть — все мои.
— Только уж не по годам осторожный.
— Жизнь научила.
— Слушай, председатель, честно скажи, только не обижайся, просто мне это знать важно: ты сюда для отработки, для биографии приехал или это кровное твоё?
— А почему я должен перед тобой отчитываться?! Ты не поп и не секретарь райкома.
— Да, конечно, — Иван встал. — Ну, ладно, я пошёл.
— Ну, и что ты решил?
— А ничего.
— А всё-таки?
— Я давно решил — раз и навсегда! Некогда мне с вами лясы точить. Мне ведь до снега надо успеть сруб поставить.
— Завтра у себя будешь? — спросил уже вслед Ивану.
— Буду.
— Я, может, загляну к тебе после обеда. Примешь?
— Приму...
Они сидели у костра на взгорье над покойной, точнее, над убиенной деревней. Иван в третий раз повесил над костром чайник. Сбоку в палатке, прикрытая на всякий случай телогрейкой, лежала пустая водочная бутылка.
— Понимаешь, я хочу, чтобы ты меня понял, зачем я приехал, — как бы подытожил Иван разговор. — Скорее всего, я действительно сумасшедший. Нажиться на вас захотел! Да я там за месяц зарабатывал, что здесь в год, надрываясь, не заработаешь. И дом запросто мог купить, если не на юге — там мне денег, конечно, не хватило бы, — то в каком-нибудь более тёплом и сытом месте. Понимаешь, как увидел разорённую деревню, этих заброшенных, никому не нужных смиренных старух, эти древние осквернённые храмы, павших солдат, которых некому похоронить, — куда дальше-то? — и дал я себе слово, может, как в старину говорили, обет себе дал, что вернусь сюда, откуда отец мой ушёл этапом смертным, а потом на фронт, и на фундаменте дедовского дома построю свой дом, и найду братьев-сестёр от его первой жены, страдалицы Татьяны, тоже ставшей матерью моей, но и та, под Тамбовом, тоже мне не чужая... И по мере сил своих буду помогать им и по мере сил своих буду хоронить этих безвестных поруганных солдат... А теперь мне вообще уезжать нельзя. Я скажу пока тебе по секрету: я ведь тут, в Чудово, брата родного нашёл, о существовании которого даже не подозревал. Инвалид, немой, куча ребятишек... Понимаешь, это знак был мне: приехать с Колымы и ехать мимо Большого Перевоза. И вдруг по сердцу резанула эта умершая деревня, хотя до этого десятки других подобных видел. Я ведь догадываться даже не догадывался, что тут мои предки жили. Это корни мои дали о себе знать... Это знак был мне...
— От Бога, что ли? — усмехнулся председатель.
— Не знаю. Может, и от Бога, — не обиделся Иван. — Понимаешь, сейчас пытаются свалить все наши беды на кого-то, на того же Великого Кормчего Сталина, кто ещё на кого. Это очень лёгкий способ очистить свою совесть. Дело не в Сталине и даже не в Ленине, дело в том, почему нас так легко обманули? Словно мы сами хотели, чтобы нас обманули. Беда и вина в каждом из нас. Легче всего искать вину в другом. Я думаю, будь на месте Сталина кто-нибудь другой, мы имели бы более страшную историю. Ему памятники нужно ставить только за то, что он уничтожил Троцкого и потрепал троцкистско-ленинскую гвардию, к сожалению, не до конца. А может, и вообще уже не имели бы никакой истории. Я тоже в своё время удивлялся такому отношению к Сталину, когда мне такое говорили. Но я слышал такое от старых лагерников, которые пострадали вроде бы от него. Что, может, мы не сидели бы с тобой сейчас на этом берегу... Что нас, скорее всего, вообще не было бы. Почему Сталина так полощут? Они убеждённо говорили, что кому-то он крепко помешал насчёт тайных планов о будущем России, может быть, даже её уничтожения. Потому они его, скорее всего, отравили. Что, может, мы должны молиться на него.
— Ну, ты опять с такими разговорами... — Председатель на всякий случай оглянулся. — Ты со всеми откровенный такой?
— Нет, не со всеми. Ты понимаешь, суть не в том, на кого свалить вину. Надо не искать виновных, а почувствовать себя виноватым во всех наших бедах — за всех обиженных, за всех оболганных... Я не помню отца, я был маленький, когда он умер. Но теперь мне всё больше кажется, что перед смертью он сказал мне: вырастешь, возвращайся в коренную Россию и строй дом на дедовском подворье, и расти хлеб, не дай погибнуть России! И ещё: есть в России такой человек, старый лагерник, золотоискатель Вадим Иванович Туманов, который мне говорил то же самое. И, наверное, есть в России подобные ему люди. Он прошёл через лагерный ад, семь побегов совершил, но не сломался. Что усмехаешься: красиво говорю? Как в книгах? Пусть. Может быть, я видел это во сне или на самом деле отец говорил над моей зыбкой, или, боясь говорить, только думал, но где-то это, словно на магнитной плёнке, записалось во мне. Я так явственно слышу его слова, — может быть, он мне сказал их уже из тех далёких далей?.. Конечно, вы можете меня отсюда выселить, выжить, тебя будут постоянно толкать на это, придумают какие-нибудь новые постановления…
— Ну, ладно, живи, если вытерпишь. Только, кроме меня, не затевай ни с кем подобных разговоров. Чем смогу — помогу. Но и ты помоги мне. На сенокосе, на уборке. Чтобы люди поверили в тебя.
— Так я тебе об этом уже сколько долдоню. Обязательно помогу! А тут вы к’осите? — показал Иван на простирающуюся перед ним по ту сторону речки луговину.
— Нет, хотя там мин нет. Но руки не доходят. Сил не хватает. Луговьё кустарником поросло, косилку не пустишь, а людей нет. А поляны в лесу — махнул рукой в сторону страшного леса, полного мёртвых, — на мине взлетишь.
— А давай будем косить эту луговину. Сколько смогу, почищу её. Хоть завтра начну.
— Надо подумать... Может, не этим летом, может, на другой год, — уклонился от прямого ответа председатель... — Ты вот что: не удивляйся, что в первую пору я буду как бы сторониться тебя, для твоей же пользы. Иначе обоих нас сразу сожрут...
В родительский день, а день этот подсказал дядя Павел, он пошёл на кладбище. Поправил прежде других могилку тёти Татьяны. С помощью стариков, которых специально привёз сюда, попросив машину у председателя колхоза, он всё-таки нашёл её (попутно выяснил, что тётя Татьяна и в девичестве была Лыковой), поправил другие сохранившиеся могилы. Сколько ни искал, не нашёл могил ни дядьёв, ни деда, ни могил других родственников, о которых узнал от этих же стариков. Как вышли из земли, так бесследно и ушли в неё, став частью плоти её. Другие лежат на чужих сиротских лагерных кладбищах: в Архангельской области, в Игарке, на Беломорканале, на той же Колыме или, может, в этих вот лесах без вести пропавшими во время Великой Отечественной войны. Или в чужой земле за пределами России. Иван думал, как быстро рушатся, зарастают травой кладбища, когда рядом нет человека. Может быть, потому, что кладбища существуют для живых, а не для мёртвых. Когда их перестают навещать живые, кладбища быстро исчезают с лица земли. Он поправил сохранившуюся часть прясла, огораживающего кладбище, — ему нравилось повторять это полузабытое слово, значение которого узнал недавно, — подсчитал, сколько кольев и жердей нужно будет для его ограды.
За этим делом застал его председатель колхоза.
— Ты бы с лесником поговорил. Прицепится ещё: лес, мол, самовольно рубишь.
— Это на ограду кладбища-то?
— Э! — махнул рукой председатель. — Там разбирать не станут. Лишь бы повод, как к тебе прицепиться. Я полагаю, многим ты тут заботы прибавил.
— Понимаешь, есть народ или его уже нет, или, может, вообще не было, а лишь случайный сброд был, только звался народом, можно легко узнать по отношению его к родительским могилам.
— Ты что, всех нас, что ли, похоронить собрался? — увидев, что Иван пригородил к кладбищу часть угора, удивился председатель. — Столько отгородил! Тут на весь район хватит. Кого ты тут собрался хоронить?
— А солдат, наших дедов и отцов, что лежат в этих лесах, — махнул Иван рукой в сторону леса. — Всех мне, конечно, не похоронить, но сколько смогу. Может быть, ещё кому стыдно будет.
— Не советую я тебе этого делать, — нахмурился председатель. — По крайней мере, на первых порах, пока не обживёшься, пока люди к тебе не привыкнут. Стыд у людей, не знаю, вызовешь или нет, а вот раздражение, подозрение вызовешь. Ведь это власовская армия. Ты что, не знаешь?
— При чём тут Власов?! — вспылил Иван. — Привыкли долдонить: власовская, власовская... Хоть бы поинтересовались, как было на самом деле. При чём тут Власов?! Власов принял командование армией, когда она уже полгода, спасая Ленинград, гибла в этих болотах. Кстати, сковывая 17 немецких дивизий. Неужели ты не знаешь, что в том числе и она сорвала планы нового наступления на Ленинград, а потом прорвала его блокаду? А потом дошла до Германии?
— Не может быть, — усомнился председатель. — Ты что-то путаешь. Какую же тогда армию Власов сдал в плен?
— Да никакую армию он в плен не сдавал! Он один сдался. И даже если бы сдал, при чём здесь эти погибшие?! Они-то в плен не сдались. Я не оправдываю предательство Власова, но он сдался в плен всего вдвоём с женщиной, то ли с врачом, то ли ещё с кем, говорят, что она его любила, получилось, что он и её подставил. И даже эта женщина отказалась разделить его предательство и предпочла концлагерь. Разве они виноваты, эти десятки тысяч честно сложивших здесь головы солдат, в его предательстве?!
— Да не хочу я сейчас об этом! Что ты мне рвёшь нервы? — взорвался теперь уже председатель колхоза. — Обо всём этом лучше бы не знать. Так легче жить. И ты лучше бы молчал, не пришло ещё время для таких разговоров. Ты пережди немного, не торопись. Я, прежде всего, о тебе думаю. К тебе все присматриваются, кто с добром, а кто и со злом. Это пока тихо, а потом и анонимки пойдут всякие, и, прежде всего, на меня: кого пригрел, кому потворствуешь, кулацкому отродью?! О себе не думаешь — обо мне подумай. А если меня сожрут, и тебе житья не будет. Людей в деревне нет, действительно, радоваться бы, а прокуратура, и милиция, и военкомат — все против тебя ополчатся, там, в отличие от моего колхоза, штаты полные.
— А военкомат-то почему?
— А он-то в первую очередь. Потому что он отвечает за солдатские могилы. Потому что считается: на территории района нет незахороненных солдат. Все могилы учтены и ухожены.
— А эти? — показал Иван в лес.
— А этих нет — и всё. Словно их и не было.
— Но ведь скот — и тот хоронят.
— Да что ты заладил?! Как будто это от меня зависит! Хорони, если твоя совесть так желает и силы есть. Но без всякого шума. Что тебе, слава нужна? Кстати, не один ты. Вон и в Ивановке семья Орловых хоронит. Вот уж тридцать лет потихоньку, без лишнего шума. Старший из сыновей в прошлом году подорвался. Смотри, в лес без миноискателя не суйся.
— А где я его возьму?
— Не знаю, Другие где-то берут. Наверно, в этом же лесу.
Иван решил про себя, что нужно будет познакомиться с этими Орловыми.
И вот пришла пора убирать хлеб... Стояло вёдро, но ждали то ли разрешения, то ли приказа из райкома партии. Дни шли, а его всё не было. Наконец, позвонили.
Собираясь на колхозную работу, Иван волновался: как его примут люди. Председатель колхоза посадил, было, его на комбайн, но Иван попросился в помощники комбайнёра.
— Знаешь, — объяснил он председателю, — скажут: только приехал, а его сразу на комбайн, как бы привилегия.
— Да мне же на комбайн некого сажать, неужели они не поймут!
— А этого кудрявого?
— Но он же без прав, недавно опять накуролесил.
— Меня не было бы, всё равно его бы посадил.
— А куда денешься? Посадил бы.
— Вот и посади... А если что, дня через два-три я пересяду. Пойми: я не хочу с людьми в конфликт вступать.
— Пожалуй, ты и прав, — согласился председатель.
Но успели выехать в поле, пройти по нескольку рядов, как нахмурилось и пошёл дождь. И что ни день — начинал с утра и моросил, моросил. Настроение у людей было никудышное. Собирались у конторы и, постояв там час-другой, расходились по домам. Петька-кудрявый, воспользовавшись тем, что одно время дождь перестал, попытался вывести комбайн в поле и завяз, чуть съехав с дороги; они полдня промучились с Иваном, вытаскивая его трактором оттуда.
Только через две недели, когда уже были упущены все сроки, установилось вёдро, не по-летнему студёное, с пронизывающим северным ветром. Но ещё несколько дней на поля не только заехать, но и подъехать к ним нельзя было.
Председатель выгнал в поле всех, от кого мог быть хоть какой-нибудь толк, иначе погибель. Работали без радости: и без того до предела заезженная техника вязла в грязи, то и дело ломалась.
Пришла и учительница со школьниками, в обеденный перерыв они устроили что-то вроде концерта. Девочки спели частушки. Ивану больше всего запомнилось, как худенький чернявый мальчик с каким-то нерусским лицом читал, точнее, пронзительно выкрикивал отрывок, как сказала учительница, из древнего русского сказания — “Задонщины”:
“Князь великий Дмитрий Иванович со своим братом, князем Владимиром Андреевичем, и со своими воеводами был на пиру у Микулы Васильевича и сказал он: “Пришла к нам весть, братья, что царь Мамай стоит у быстрого Дона, пришёл он на Русь и хочет идти на нас, в Залесскую землю...”
Ветер забивал слова обратно, и мальчик давился ими:
“...Пойдём, братья, в северную сторону... Взойдём на горы Киевские, взглянем на славный Днепр, а потом и на всю землю Русскую... Земля Русская невесела: от Калской битвы до Мамаева побоища тоской и печалью охвачена, плачет, сыновей своих поминая — князей и бояр, и удалых людей, которые оставили дома своих жён и детей, и все достояние своё, и, заслужив честь и славу мира этого, головы свои положили за землю за Русскую...
...Братья и друзья, сыновья земли Русской! Соберёмся вместе, составим слово к слову, возвеселим Русскую землю, отбросим печаль в восточные страны — в удел Симов — и восхвалим победу над поганым Мамаем, а великого князя Дмитрия Ивановича и брата его, князя Владимира Андреевича, прославим!..”
Ветер порывами уносил слова в студёное поле.
“...А от Калской битвы до Мамаева побоища сто шестьдесят лет.
И вот князь великий Дмитрий Иванович и брат его, князь Владимир Андреевич, помолившись Богу и Пречистой Его Матери, укрепив ум свой силой, закалив сердца свои мужеством, преисполнившись ратного духа, урядили свои славные полки в Русской земле и помянули прадеда своего, великого князя Владимира Киевского.
О жаворонок, летняя птица, радостных дней утеха, взлети к синим небесам, взгляни на могучий город Москву, воспой славу великому князю Дмитрию Ивановичу и брату его, князю Владимиру Андреевичу! Словно бурей занесло соколов из земли Залесской в степь Половецкую! Звенит слава по всей земле Русской: в Москве кони ржут, трубы трубят в Коломне, бубны бьют в Серпухове, стоят знамёна русские у Дона великого на берегу.
Звенят колокола вечевые в Новгороде, собрались мужики новгородские у храма святой Софии и говорят так: “Неужто нам, братья, не поспеть на подмогу к великому князю Дмитрию Ивановичу?” И как только слова эти промолвили, уже, как орлы, полетели — выехали посадники Великого Новгорода и с ними семь тысяч войска к великому князю Дмитрию Ивановичу и брату его, князю Владимиру Андреевичу, на помощь.
К славному городу Москве съехались все князья русские и говорили такое слово: “У Дона стоят татары, Мамай-царь у реки Мечи, между Чуровым и Михайловым, хотят реку перейти и биться насмерть во славу нашу”.
И сказал великий князь Дмитрий Иванович: “Брат, князь Владимир Андреевич, пойдём туда, прославим жизнь свою, чтобы старые рассказывали, а молодые помнили! Испытаем храбрецов своих и реку Дон кровью наполним за землю Русскую...”
Худенький чернявый мальчик с нерусским лицом с каким-то отчаяньем выкрикивал эти слова, ветер забивал их обратно, мальчик проглатывал слова, частью пропуская, видимо, от волнения забывая, и кричал их с новой силой в лица мужиков, казалось, с упрёком или укором.
Мужики слушали понуро и хмуро, глядя в сторону или в землю, но вежливо, чтобы не обидеть. И было что-то такое беспросветно гнетущее в этой неуклюжей сцене, что Ивану стало не по себе: озлобленные непогодой мужики, низкие тучи, студёный ветер, застрявшие в непролазной грязи, чуть ли не связанные лыковыми верёвками два стареньких трактора и комбайн и отчаянно кричащий слова древнего русского сказания явно не русский мальчик. Ивану было жалко и мальчика, и мужиков, и председателя, тоскливо глядящего куда-то вдаль, и посиневшую от холода учительницу. И в то же время была какая-то досада, неловкость за неё: не могла придумать что-нибудь повеселее.
Учительница была единственной в школе, как, в свою очередь, и школа была единственной во всём колхозе: некого было учить. Давно уже закрылась средняя, две семилетние, а теперь вот осталась неполная начальная в 14 учеников, которую, поговаривают, через год-два тоже закроют как неперспективную и невыгодную для государства. А может, и раньше: не вытерпит вот, уедет учительница, — а она, разумеется, приезжая, бог весть каким шальным ветром её, городскую, задуло сюда — и всё! Отправят тогда ребятишек в район, в интернат — это в семь-то лет! Председатель знал: тогда снимутся с места, уедут последние молодые мужики. И умрёт колхоз. И останутся по деревням доживать брошенными, подобно брошенным в лесах солдатам, старики, и потому он смотрел на учительницу, на эту странную молодую женщину одновременно со страхом и уважением. Он, наверное, больше других не только в колхозе, но и в районе понимал, что от неё зависит будущее этих двух десятков полумёртвых деревень.
Иван тоже невольно присматривался к учительнице. Была, она, наверное, лет около тридцати, не больше, красивая, но какая-то для своего возраста неестественно бледная, без кровинки в лице, с печальными и, что особенно поразило Ивана, какими-то потухшими глазами.
— И школьники помогают, — зачем-то сказал председателю Иван. Была какая-то внутренняя потребность начать этот разговор.
— Да, пришли, только какая от них помощь... Со школой беда, — вздохнул председатель. — В области давно предлагают закрыть. Одно только и держит: единственная школа в колхозе. Да вот боюсь: уедет учительница — и школа сама собой закроется… Кто сюда поедет? И так уж третий год живёт, хоть Богу на неё молись, ведь ни жилья, ничего... И сегодня вот: в поле не звал — сама пришла, ребятишек привела...
— А откуда она?
— Да я толком и не знаю. До меня приехала. Прошлый председатель, как и тебя, пригласил, откуда-то привёз. Спросить неловко. То ли не была замужем, то ли разведена. Бабы говорят, что якобы бездетная. Откуда-то с Урала, из Уфы ли, где химии разной много. Видишь, какая бледная. Врачи якобы посоветовали переехать куда-нибудь в деревню. Но явно не потому она сюда приехала. Не в нашу же деревню за тысячи километров ей посоветовали поехать! А как она тут у нас очутилась, не знаю. Каким ветром занесло? Заблудшая, отставшая от стаи птица. Боюсь дыхнуть на неё, как бы не спугнуть. И дрова уж стараюсь привезти, и мяса иногда тайком выпишу. Уедет, конечно, что ей тут делать. Пары тут для неё нет. Да и раз бездетная, кто из деревенских её возьмёт? Иногда думаю: уехала бы поскорей, что ли. А то она, как топор, занесённый над моей головой. И жалко её. И в то же время почему-то стыдно мне перед ней...
Не было у Ивана ни праздников, ни выходных. Везде нужно успеть: и в колхозе, чтобы не смотрели, как на заезжего лодыря, и у себя, в Большом Перевозе, как он говорил, дома, да избу в Малом Перевозе к зиме надо подготовить, дров припасти — зимовать, скорее, и следующий год придётся в ней. А тут и брёвна подоспели в леспромхозе. Спасибо председателю: помог с транспортом, взял в районной МТС “ЗИЛ” с прицепом, пришлось делать три рейса. Работы было невпроворот. Иван похудел. Это заметил и дед Павел.
— Ты передохни немного, сгоришь — всё прахом пойдёт... А то опротиветь может, охоту отбить. А ты, я кумекаю, не всё говоришь, большое дело затеял. А большое дело впопыхах не делают.
И действительно, Ивана как бы отрезвили эти слова. Надо отдохнуть, а то уж, действительно, стал многое делать без желания, на надрыве, и чем больше рвался, торопился, тем медленнее шло дело, тем больше было прорех.
Решение пришло сразу, вдруг. Он воткнул в землю лопату и пошёл к церквушке. Он уже несколько недель смотрел на неё лишь издали, хотя в нынешнем её состоянии на неё лучше было смотреть как раз издали: так не видны был её многочисленные раны.
Солнце играло в её сводах. Иван сел на камень бывшей церковной ограды и смотрел, смотрел на её купол, потом в заречные дали. Действительно, нужно отдохнуть, не так уж мало он сделал за столь короткое время. Заложен фундамент дома, расчищен родник, огорожено кладбище. Завезены брёвна на дом, сложены в аккуратный штабель, укрыты: не поведёт их от солнца, всё по совету дяди Павла. Через неделю он с дядей Павлом и ещё с двумя стариками начнёт рубить сруб и до снега, может, успеет поставить на мох. За зиму он напилит досок на пол и на потолок, на перегородки и сени: одну машину брёвен по договорённости с председателем он сразу свалил у лесопилки. Заготовит косяки и рамы, а весной поставит баню. В ней можно будет и жить первое время. А сейчас надо немного отдохнуть...
— Слушай, ты не против, если я дней на пять в Великий Новгород съезжу? — зашёл он к председателю. — Купить из одежды кое-что надо, да, может, кирпича да железа на крышу удастся достать.
— А что ты меня-то спрашиваешь? — усмехнулся тот. — Ты же сам себе хозяин. Не колхозник.
— Ну, всё-таки…
— Езжай, конечно... Передохни немного. Ещё раз спасибо тебе, здорово ты на уборке выручил... На пахоте-то поможешь?
— Какой разговор!
— Ну, хорошо, буду надеяться. Да, как ты питаешься-то?
— У соседки молоко беру, — неохотно ответил Иван. — Печенье вон в твоём магазине, рыбные консервы, соль...
— Ты зайди ко мне по приезде, я тебе хоть килограмма три мяса выпишу... Только особенно не распространяйся об этом.
— Ну, по секрету, как бы по блату мне не надо. Разговоры пойдут.
— И то правда...
Иван скрыл от председателя, что в Великий Новгород едет больше с целью узнать что-нибудь о своей деревне.
Он купил несколько книг о Великом Новгороде, сходил в краеведческий музей, в областную публичную библиотеку. Но о своей деревне ничего не узнал: не было о ней сведений, кроме скудных упоминаний. Наверное, что-то можно было найти в архиве, но на это нужно было время, и не так просто в архив было попасть, туда нужно было особое разрешение.
Общая тетрадь, которую он специально купил, постепенно заполнялась разными сведениями, правда, относящимися больше к самому Великому Новгороду.
Иван записывал:
“859 год. Первое упоминание о Новгороде в летописях как о городе, построенном словенами с их старейшиной Гостомыслом...”
“989 год. Крещение Новгорода и приход в Новгород епископа Иоакима Корсунянина (Херсонес), низвержение Перуна в Волхов. Иоаким ставит деревянную церковь Св. Софии с 13 верхами, им же, по преданию, поставлена первая каменная церковь Иоакима и Анны, в которой совершалась церковная служба до построения каменного Софийского собора...”
Надо же: видимо, не случайно в Великом Новгороде его душа потянулась к собору Святой Софии, раз первая церковь в Великом Новгороде была посвящена ей. Почему именно ей?
В прошлом году в отпуске во время поездки в Севастополь Иван побывал в Херсонесе и сейчас вспоминал его белые развалины над Чёрным морем...
“1015 год. Первое известие о Новгородском вече”.
“1045 год. Князем Владимиром заложен каменный собор Софии...”
“Опять Святая София!” — думал Иван.
“1049 год. В субботу 4 марта сгорела деревянная церковь Св. Софии...”
“1052 год. 4 октября умер Владимир Ярославович и положен в церкви Св. Софии. Св. София освящена 14 сентября...”
“1063 год. Волхов шёл в Новгород против течения, вспять...
“1128 год. Голодный год в Новгороде. Люди ели липовые листья, берёзовую кору, мох ипр. Трупы лежали на улицах и на Торгу, наполняя город смрадом. Большая вода в Волхове, водой сносило постройки, уничтожало хлеб, гибли люди...”
“Боже мой, сколько беды всегда было на Руси! — угнетённо думал Иван. — Или мы кому-то мешаем на Земле?”
“1151 год. Епископ Нифонт покрыл Св. Софию свинцовой крышей, а стены — известковой обмазкой...”
“1157 год. Восстание новгородцев против князя Мстислава Юрьевича и междоусобные распри между Софийской и Торговой сторонами, во время которой был разобран мост через Волхов. 7 ноября после грозы выпал град больше яблока...”
Эта запись словно подрубила Ивана. Не только ныне, но, оказывается, и в древности мы, русские, даже между собой не могли найти общего языка.
“1158 год. В Новгороде был мор. Умирали люди, падали кони и рогатый скот...”
“Может, люди, не подозревая того, становятся такими озлобленными перед природными катаклизмами? — уже в который раз подумал Иван. — Но кто посылает на них эти катаклизмы? За что?.. Или, наоборот, мор был в наказание за братоубийственную войну?” Как и наводнение с землетрясениями — тоже в наказание?
“1194 год. Большой пожар в Новгороде. Сгорело 10 церквей. Погорело также и городище. Пожары продолжались и дальше от неизвестных причин, причём каждый день внезапно загоралось в нескольких местах. Вследствие этого люди боялись жить в домах и жили на открытом воздухе...”
“1201 год. Всё лето шли дожди...”
“Надо же, как у нас в этом году! Неужели существует какая-то периодичность в природных катаклизмах?..”
“1211 год. Сгорело 4300 домов и 15 церквей...”
“1215 год. Неурожай и голод. Трупы на утицах и Торгу...”
“А ведь между этими бедами были и другие беды, которые не вошли в летопись!” — потрясённо думал Иван.
“1218 год. Междоусобная война между Торговой и Софийской сторонами...”
“Боже мой, чуть ли не каждый год! — угнетённо думал Иван. — Что за народ мы такой окаянный?! Даже между собой не можем найти общего языка. Неужели это неистребимо в нас? Кругом враги, голод, пожары, а мы — между собой... Если этого не было бы в народе, может, не было бы и колымских лагерей? Ведь так просто, без доноса редко хватали людей. Откуда это в нас?”
“1439 год. Два года засуха. Горели леса и земля. В реках воды мало. Рыба пахла дымом...”
“Неужто во всём этом есть какая-то страшная закономерность? — думал Иван. — Неужто пришло или подходит подобное время?”
“1508 год. Пожар в Новгороде. Горело два дня. Погорела вся Торговая сторона. Вихрем бросало огонь на речные суда. Сгорело 3315 человек и много людей утонуло в Волхове. В течение трёх лет свирепствовал мор, от которого умерло более 15000 человек...”
Иван снова перечитал свои выписки о Великом Новгороде, а он выписывал не все беды, случившиеся с городом, и ему стало страшно, безысходно. Бессмысленность всего, что он задумал, пригнула к земле его голову... Неужто наступает подобное время?.. Неужели Русь-Россия оставлена или даже проклята Богом?..
Только в одной книге он нашёл упоминание о своей деревне. В ней говорилось, что церковь поставлена во имя покровителя всех славян и русского воинства великомученика Дмитрия Солунского на древнем кладбище, и раскопки показали: поселение на городище существовало тысячи лет — с начала новой эры и до XI-XII веков. Прослеживаются стойла для скота, кузница: железо плавили из местных болотных руд. Ковали ножны, серпы, косы, наконечники стрел. Были найдены рыболовные крючки, кованые гвозди, боевой топор, зёрна пшеницы, каменные грузила и каменные пряслица. Тесали жернова для ручных мельниц. Из какой древности, из каких веков тянется его лыковский род?
А ещё нашли богатый женский гребень с изображением двух лебедей.
Почему погибло то поселение, по тем временам, может, город? От моровой болезни? Пожара? От татаро-монгольского разбойного набега? Но Батый вроде бы не дошёл до Великого Новгорода. Или умерло, как ныне, истощив свои последние силы? И кто такой великомученик Дмитрий Солунский, в честь которого была поставлена церковь?
А ещё Иван долго рассматривал рисунок мальчика Онфима на берестяной грамоте, недавно найденной в Великом Новгороде. Его поразило, что рисунок ничем не отличался от рисунков современных детей, он сам в детстве рисовал так. Вечный сюжет про войну. Только теперь рисуют танки и автоматы. А мальчик Онфим нарисовал всадника, копьём повергшего наземь врага. Сам себя он представлял воином-всадником: рядом так и написано “Онфим”, откуда и узнали его имя.
И ещё одну берестяную грамоту он долго рассматривал: “От Микиты к Оулиаяниц. Пойди за мьне. Язъ тьбе хоцю, а ты мене... А на то послоухо Игнат Моисеев”.
Иван удивился, как мало изменился язык за восемь столетий — он без труда всё понял, в чём убедился, прочтя ниже перевод-толкование: “От Никиты к Ульянице. Иди за меня замуж. Я тебя хочу, а ты меня. А тому свидетель Игнат Моисеев...”
И ещё Иван прочитал, что Георгиевский собор Юрьева монастыря в Великом Новгороде строил зодчий Пётр. И вероятно, предполагал автор книги, что до Георгиевского он построил два других княжеских собора, то есть и Софию.
Может, и церковь в его деревне строил он?
А ещё Иван с чувством внутреннего смятения прочёл о секте жидовствующих. Иван почему-то считал, что евреи появились в России недавно. Откуда-то их выгнали, и им, кроме России, было некуда деваться. И жалел их как всеми обижаемых, несчастных по судьбе только потому, что родились евреями. А сейчас он читал, что они были на Руси уже в XVI веке, даже раньше. И не просто были, а пытались захватить духовную власть. В книге церковного писателя того времени Иосифа Волоцкого он вычитал, что “ересь жидовствующих”, возникнув именно в Великом Новгороде, скоро проникла в Москву, ко двору самого князя, заразила будто бы самого митрополита Зосиму, и пошла зараза, отравляя церковь, душу народа, по стране, даже в Заволжье проникла. Иван стал искать сведения о “ереси жидовствующих” в других книгах. И были о секте самые противоречивые сведения. Некий А.Архангельский, — как вполголоса объяснила ему в областной библиотеке женщина, выдававшая ему книгу, это не настоящая его фамилия, а псевдоним, на самом деле он еврей, — писал, что никакой ереси вообще не было, а были лишь отдельные лица, высказывавшие критические мысли по поводу различных вопросов вероучения и церковного управления. Наоборот, некто Е.Голубинский утверждал, что “ересь жидовствующих” в её собственном виде представляла собой не что иное, как полное и настоящее иудейство, или жидовство, с совершенным отрицанием христианства”.
И решил Иван для себя, что с его образованием, точнее, с отсутствием его, трудно и, может, даже опасно без надёжного поводыря — лукавый поводырь ох, куда может завести! — искать самую главную истину в книгах, можно запутаться вовсе. Для него пока истина проста: возродить отеческий дом, продолжить род, и этой истины для него хватит на всю жизнь. А уж дети его, может, пойдут в познании истины, царской и нецарской власти дальше. Может, докопаются до корней, кто и почему запланировал уничтожение русского народа. Главное же для него, Ивана, — не порвать нить поколений...
А ещё он в Великом Новгороде на улице неожиданно столкнулся с бывшим председателем колхоза. Тот от неожиданности и радости растерялся:
— Всё-таки приехал!.. А я не верил... Честно говорю, не верил!.. — Было видно, что он рад встрече.
— Мне говорили, что ты на Север уехал, — не меньше него обрадовался Иван
— У меня же семья — какой тут Север! Да и агроном я. Что я там, лишайники буду выращивать? В соседнем районе теперь агрономствую. Колхоз ничуть не лучше. А у вас там с районным начальством не сработался.
Ивану легло на душу, что он сказал “у вас там”, этим как бы признал его местным, коренным, новгородским.
— Пришлось уехать. Как стал немного сам решать, когда сеять, когда убирать, — продолжал бывший председатель колхоза, — всё, житья не стало! Проверка за проверкой. А я не сдал хлеб сверх плана, а оказалось, что район в целом не выполнил план — собирались выполнить его за мой счёт, — и, чтобы не выгребли всё, я поскорее раздал на трудодни колхозникам. И вышло-то по мешку всего. А шуму!.. Ну, и схватились. На бюро меня чуть из партии не исключили, строгачом отделался... Слушай, давай ко мне! С новым ты каши не сваришь, он в любом деле под козырёк...
— Я думал, что мы у нас вдвоём будем, — усмехнулся Иван. — Переберусь я к тебе, а ты опять куда-нибудь перепорхнёшь? Крепко я на тебя рассчитывал. Если бы знал, что тебя уже нет, может, и не решился бы. Хорошо, что Павел Андреевич в письме не сообщил.
— Честно говорю, не верил, что приедешь... — не обиделся, виновато и радостно признавался бывший председатель колхоза. — Если бы знал, может, остался бы, несмотря ни на что... Вытерпел бы унижения, перешагнул бы через себя, сапоги о себя вытер.
— Я же тебе говорил, что приеду!
— Да мало ли кто что говорил… А тут, в Новгороде, что делаешь? — ушёл бывший председатель колхоза от неприятного разговора.
— Да что вы все Великий Новгород просто Новгородом зовёте? — не выдержал Иван.
— Не знаю, — растерялся бывший председатель. — Может, потому, что на Великий мало похож, да и стесняемся мы громких слов. Так всё-таки: что за дела у тебя в Великом Новгороде?
— Да вот хотел насчет кирпича, железа... Да чёрта с два!
— С кирпичом я тебе, пожалуй, помогу. Сколько тебе?
— Да тысячи три хотя бы на печь, туда-сюда...
— Пошли. Только условились: я представляю тебя, что ты из моего колхоза... Всё-таки приехал!.. — снова радостно воскликнул он. — Извини!.. Честно говорю, не верил. Нет, что ты серьёзный мужик, несмотря на возраст, я сразу понял. Но думал: вернётся на Север, одумается. Как раз потому и одумается, что серьёзный. Только ну и трудно тебе придётся! — Он снова остановился. — Хорошо, что я тебя встретил! Ты понимаешь, мне как-то легче, что ты здесь, пусть за сто вёрст от меня...
— А ты как-нибудь приезжай ко мне. Мы ведь теперь вроде родственников. Если бы не ты, может, я не решился бы.
— А что, может, и приеду. Может, чем ещё помогу...
Они крепко пожали друг другу руки...
Глава 13. Святая София
Каждый раз, приезжая в Великий Новгород, сам не зная, почему, Иван непременно шёл на Ярославово дворище, к белокаменным древним храмам, по всему, недавно отреставрированным. Как определил для себя Иван, отреставрированным больше для иностранцев как музеи, чтобы те пялили на них глаза и считали, что реставрируются храмы по всей России. Возвращаясь с Колымы на постоянное жительство на свою древнюю родину, он проехал Россию по великой Транссибирской железнодорожной магистрали от Владивостока до Москвы и не увидел ни одного восстановленного храма.
Ну, вроде бы посмотрел на древние белокаменные храмы один раз — и хорошо, не ходим же мы в один и тот же музей каждый день, тем более что времени в поездках в Великий Новгород всегда было в обрез, нужно успеть туда, сюда — и уже надо бежать на обратный автобус. Но всё равно, каждый раз Иван умудрялся, удивляясь самому себе, находил время, чтобы хоть пробежать мимо, заворожённо глядя на них. Или сразу с автобуса, до начала рабочего дня, если удавалось приехать рано, или урывками между дел, или перед обратной дорогой. А когда не получалось, чувствовал себя виноватым, только не знал — перед собой или перед ними. Однажды так, торопясь перед обратным автобусом, всё оглядываясь на храмы, он чуть не сбил с ног то ли стоящего, как и он, любующегося на храмы, то ли шедшего ему навстречу человека. Тот не возмутился, не обругал Ивана, наоборот, извинился, хотя извиниться — с опозданием спохватился Иван — должен был он сам.
Была в этих храмах для Ивана какая-то загадка. Почему-то так и тянуло его к ним, хотя бы глазами издалека поймать. Было ощущение, что их никто не строил, что они сами когда-то, много веков назад, а может, когда ещё не было в этих местах человека или когда ещё вообще не было на Земле человека, подобно грибам, выросли из земли и были частью Земли или стали частью Земли, но в то же время принадлежали и Небу. Словно они соединяли Землю и Небо. Он не знал, почему ему в голову пришло сравнение с грибами: то ли купола и маковки напоминали ему шляпки грибов, то ли потому, что однажды потрясённо увидел, как нежные хрупкие шампиньоны, стремясь к небу, взломали асфальт и, приподняв, словно домкратом, держали на себе большую асфальтовую плиту. Иван попытался помочь грибам и, к удивлению своему, не смог плиту ни приподнять, ни выломать даже при помощи найденного обломка водопроводной трубы, только, неосторожно задев, порушил нежные и хрупкие грибные купола-шляпки. Древние храмы притягивали, звали к себе, но звали каким-то особенным образом. Словно что-то говорили, в том числе как бы отдельно от других именно ему, что-то простое и ясное, и нужное ему, а он всё равно не мог понять, и это не давало ему покоя и даже порой угнетало.
Да, первоначально его поразила церковь Святой Софии по ту сторону Волхова. Святая София поражала, прежде всего, своей громадностью, изысканностью форм. Но скоро Иван поймал себя на том, что вместе с удивлением, восторгом, какой он испытал при первой встрече с ней, Святая София почему-то оставляла на сердце чувство тревоги. Он толком себе не мог объяснить этого чувства, но несмотря на то, что внутри неё, как и в других храмах, на Ярославовом дворище, тоже шла реставрация, от неё как бы исходило чувство обиды на людей, в своё время не просто оставивших её, а отказавшихся от неё, от её главной мысли, и одновременно от неё как бы исходило какое-то грозное предупреждение, которое люди по-прежнему не хотели слышать. Иван винил себя в этом чувстве, но не мог отрешиться от него, как не мог понять причины его. Словно из храма, задуманного, несомненно, быть продолжением тех древних храмов на Ярославовом дворище, разочаровавшись в людях, ушла Святая София — Премудрость Божья. О Святой Софии — Премудрости Божией Иван прочёл в одном из дореволюционных толковых словарей. Да, было ощущение, что древние храмы на Ярославовом дворище сами собой выросли из земли, из ярко-зелёного майского луга с одуванчиками, и не навязывали тебе своих мыслей, мысли рождалась в тебе как бы сами, как бы твои. Рядом с древними безыскусными храмами было легко душе, хотя душа не понимала, откуда эта лёгкость и грустная радость, они властвовали над душой, хотя у них не было намерения властвовать над ней, по крайней мере, Иван не почувствовал даже намёка на это.
И после Святой Софии его ещё больше тянуло к простым, даже простоватым, как деревенские избы, храмам на Ярославовом дворище. Потому как около них было легко душе, около них она была как дома, хотя внутрь хода не было — все они были на замках, и Иван не мог предположить, что внутри порушенная пустота.
В древних храмах на Ярославовом дворище не было ни единой детали лишней, они не пытались тебя завлечь, поразить внешней красивостью, вычурностью форм. Но в то же время вначале у Ивана было ощущение, такое чувство, что всё-таки чего-то не хватает в них, какого-то завершения, которое как бы просилось, пока не догадался, что не хватает крестов, а догадался — и стало легко и в то же время стыдно, что не догадался сразу. Убрав кресты, эти своеобразные антенны в Небо, то есть главное, ради чего были построены храмы, его пытались убедить, что они всего лишь своеобразные музеи, талантливое творение рук человеческих, так называемые памятники архитектуры, и никакого отношения к иному миру и к Богу не имеют по той простой причине, что иного мира и Бога нет, так как большевики Бога отменили. По убеждению большевиков, Он мешает строить обещанный ими рай на Земле.
Ивану хотелось кого-нибудь подробнее расспросить о древних храмах на Ярославовом дворище и о Святой Софии за рекой, но он не знал, к кому подступиться, да и стеснялся. Сами новгородцы, ему казалось, не замечали ни древних храмов на Ярославовом дворище, ни Святой Софии, словно храмы жили сами по себе, а они — сами по себе. И храмы покорно молчали, никому до них, казалось, не было дела. И Иван так и не решился к кому-нибудь подойти со своими смутными вопросами.
Но раз он чувствует, глядя на эти храмы, неясный, но настойчивый, порой тревожный зов к чему-то неведомому, но почему-то так нужному душе, значит, это чувствует, наверное, и даже в большей степени ещё кто-то, скорее, многие. Не случайно же, однажды разрушив храмы и даже сегодня отрицая их суть, всё-таки восстанавливают некоторые из них, пусть без крестов, обманывая себя и других, что они в жизни нынешнего человека ничего не значат, а всего лишь памятники архитектуры, созданные нашими по вине царского режима безграмотными, но талантливыми предками. Да, скорее всего, этот зов, неясное томление души чувствуют многие, но, разобщенные, предпочитают об этом молчать, каждый несёт его в себе. Но как узнать этих людей в суетной толпе?
И строители церкви Святой Софии, без сомнения, знали, в чём её духовное предназначение, которое для нас стало тайной. И мы о нём лишь смутно и тревожно догадываемся. Значит, наши безграмотные предки в духовном смысле знали больше нас?
И дома, в своей мёртвой деревне, оживить которую он поставил своей жизненной целью, когда его взгляд останавливался на полуразрушенной церквушке, сразу перед глазами вставали храмы на Ярославовом дворище и скорбный собор Святой Софии. И Иван твёрдо решил выбрать время и специально поехать в Великий Новгород, чтобы как можно больше узнать о них. Почему-то ему надо было разгадать их тайну или хотя бы узнать часть её. Без этого он дальше почему-то не мог жить. Но дел было столько — и с домом, и в колхозе, — что приходилось откладывать.
Но вот однажды председатель колхоза попросил его съездить в Великий Новгород, чтобы попробовать добыть-выбить ремонтные детали к трактору:
— Ты колымский, тёртый. Заодно, может, и себе что присмотришь.
— Но в один день тут не управишься.
— А ты не в один. Я письмо тебе дам в сельхозуправление, командировочное удостоверение выпишу, чтобы тебя в гостиницу устроили.
Пока то да сё, пока устроился в гостиницу, пока ждал куда-то уехавшего заведующего базой, где надеялся выбить запчасти к трактору, рабочий день закончился, и Иван не успел сделать и четверти задуманного на день. Он сначала подосадовал на это, а потом обрадовался даже: впереди ещё один день в Великом Новгороде, а если надо будет, останется ещё и на третий, — и нетерпеливо пошёл на Ярославово дворище.
Шла вторая половина мая, стояли необыкновенно тёплые дни, полыхали синью небеса, буйствовала сирень, вокруг храмов было ярко-жёлто от одуванчиков, сквозь которые робко пробивалась зелень. И из этого яркого-яркого жёлтого ковра с зелёными крапинками вырастали, тянулись к Небу, в то же время не отрываясь от Земли, прекрасные в своей строгой простоте белые древние храмы. И один был прекраснее другого, и Иван ещё больше всем нутром почувствовал, что в них скрыт какой-то особый смысл — не тайный, наоборот, радостно и торжественно открытый всем и всему, но одновременно почему-то печальный, хотя Иван его почему-то не понимал.
Его знания, конечно, были ничтожны, но он чувствовал, что дело тут не только в знаниях. А может, этот смысл вообще неподвластен человеку? Может, он был ещё до человека, и человек появился на Земле по задумке его? И человек до поры до времени может лишь догадываться о нём и стремиться к нему? И если человек не поймёт в себе главного, этот смысл так и не откроется ему. Ключ к этому смыслу, видимо, заложен в самой природе человека, раз он, Иван, уроженец вечно мёрзлой тундры, мучительно чувствует эту красоту и соразмерность, если его всем нутром тянет к этой высокой сокровенной мысли? Но замутнена в нём эта сокровенная мысль, словно родник в его мёртвой деревне, забита мусором и ядом.
И почему, стоя перед этими древними храмами, он испытывает то же чувство, что и тогда в своей деревне, когда впервые увидел церквушку, словно он её, а теперь уже и их, видел когда-то, может, даже до своего рождения, а потом забыл, но увидел — и сразу вспомнил. Но что-то ещё, может, самое главное, что связано с этими храмами и с этой церквушкой, никак не может вспомнить. Вот-вот вроде вспомнит, но нет, слишком давно это было и не с ним, может, даже не с отцом, может, даже не с дедом...
На другой день, пока закончил дела, — слава Богу, с тракторными деталями ему повезло: с заведующим базой разговорились, отец у того не просто сгинул на Колыме, а на хорошо знакомом Ивану прииске Мальдяке, одном из самых страшных штрафных лагерей, — последний автобус ушёл. Но Иван нисколько не пожалел об этом, наоборот, даже обрадовался и снова пошёл на Ярославово дворище. Перед этим по висячему мосту через Волхов, постоянно оглядываясь, пока видны были древние, словно выросшие сами собой из земли храмы, сходил к Святой Софии — она тоже тянула к себе, но, в отличие от них, она как бы принуждала идти к ней и вызывала чувство тревоги.
Вернувшись на Ярославово дворище, он уже в который раз стал обходить древние белые храмы, которые снова потрясли его своей простотой, в которой была своя необыкновенная, может быть, высшая красота, приносящая душе радость и покой. Связывающая в единое целое Землю и Небо и утверждающая, что, несмотря ни на что, есть смысл жить на Земле и что жить на Земле, несмотря ни на что, надо.
И Иван вспомнил своё первое и единственное посещение действующего храма — в Москве, по дороге в Великий Новгород. Это было тоже потрясением, но совсем другого рода. Как в храме — и всё в золоте? Золотом или под золото шитые одежды священников. Он, родившийся и выросший на золотом лагерном прииске, знавший страшную силу золота, ненавидел его, и для него было ударом, что золото властвует и в храме. Может, золотом, а в отсутствие его — дешёвой позолотой кто-то пытается подменить или уже подменил ушедшую из нынешних храмов Истину? Может, в них давно уже только видимость её, как и вместо золота — позолота? Может, потому и оказались обречёнными древние храмы? Иван испугался этой, как и другой своей мысли: с каждым веком церкви становились всё красивее, все изощрённее становились их формы, всё красивее становились прежде принципиально чёрные одежды священников. Может, и это привело к 1917 году, когда всё разом рухнуло? Народ в большинстве своём не защитил Церковь, наоборот, как бы даже радостно участвовал в её разрушении, потому что у него было чувство, что и в ней его обманули. Может, истина давно ушла из них, осталась одна позолота? С трудом, не сразу Иван освободился от этого чувства.
Около церкви Спаса Преображения на Ильине улице он не сразу заметил, что за ним, уже в который раз обходящим храм, с интересом наблюдает пожилой человек.
— Уже не первый день вижу, ходите вокруг храмов, — осторожно остановил он Ивана, когда тот в очередной раз поравнялся с ним.
— Да... — смутился Иван. Он узнал в нём человека, которого в прошлый приезд, задрав голову на храмы, чуть не сбил с ног.
— Да, есть в них тайна великая... — сказал незнакомец.
Иван растерянно смотрел на него: прямо-таки мысли его прочёл.
— А в чём она? — решился он спросить.
— В скрытой красоте неземной. В высшей правде. А высшего смысла их до конца всё равно не разгадать. Потому как всё дело в том, какие мысли они вызывают у тебя. Мысли о вечном духовном покое, умиротворении, согласии с другими людьми. “Остановись и задумайся о своём предназначении на Земле”, — словно говорят они. Фёдор Михайлович Достоевский неслучайно писал, что “красота спасёт мир”. Правда, мир всеми силами пытается опровергнуть это утверждение. Пока в человеческом мире всё наоборот, и потому его слова воспринимаются большинством людей лишь как красивый, но пустой символ, они вызывают у многих усмешку и даже раздражение. Он ведь часто бывал здесь, смотрел на эти храмы. Наверное, знаете, что он жил недалеко отсюда, в Старой Руссе... Я уже почти час за вами наблюдаю, и вчера вы приходили сюда. Простите, вижу, что нездешний, но непохожи вы на обычного туриста. Давайте познакомимся: художник-реставратор Николай Гусев. Если есть время, зайдёмте в храм. Я в нём работаю, ведь внутри вы не были?
— Не был.
— Ну, так идёмте! Я вам кое-что покажу. Вы хотите сразу всё понять. Не получается, и это вас гнетёт. Так можно надорваться. Не торопитесь, для этого нужно время. Я уже сорок лет работаю здесь, практически живу в этих храмах, пытаюсь понять — и всё равно загадка. Если есть время, я покажу вам фрески Феофана Грека. Слышали о таком? Может, первая встреча с ним разочарует. Услышав это имя, все ждут необычного, а тут — неясные и неяркие лики святых на облупленной штукатурке. Вся беда в том, что со временем и падением нравственности незаметно начинает меняться понятие о красоте. Ищут её в ярком, в необычном. Происходит это падение медленно, вроде бы незаметно, а в итоге всего за несколько веков, порой даже за нескольких десятилетий понятие о красоте может измениться в корне, чуть ли не на противоположное. Люди начинают принимать за прекрасное безобразное. А им упорно помогают в этом, навязывают это безобразное. Самое печальное в том, что после этого люди пытаются понять прошлое по навязанным им представлениям о красоте и упираются в тупик. Они не догадываются, что понятие о красоте изменилось, а значит, изменилось и мировосприятие, психология нравственности. Это касается всего, в том числе и живописи. Сейчас уже почти нет живописи. Сейчас шумно рекламируется якобы новаторство Кандинского и Малевича. Даже монография вышла некой искусствоведши Евстратовой “Русская живопись от Рублёва до Малевича”. У неё рядом — Рублёв и Малевич, к тому же Рублёв определён в живописцы. Я сейчас не говорю об элементарном шарлатанстве, когда из-за отсутствия таланта человек начинает корчить из себя гения, придумывая какой-нибудь очередной кубизм. Я о другом случае, более сложном. Когда душа человека по каким-либо причинам, как в случае с тем же Малевичем или Шагалом, принимает уродливые формы или совсем уходит из человека, а сам человек может даже не подозревать об этом. Талант — одно из выражений души, и искажённость, болезнь души выплёскивается в его творчество и, как заразная болезнь, заражает других. Если на картину такого художника — результат искажённого мироощущения, — которая вызывает недоумение или даже отвращение у обычного, я бы сказал, нормального человека, на какой-нибудь выставке натыкается зритель, у которого по причине болезни души тоже искажённое мироощущение, — больная душа всегда ищет себе подобную, — образуется взаимная связь. Таких людей становится всё больше. Со временем образуется как бы народ в народе — с извращённым понятием о красоте, — и он начинает деспотически упорно навязывать своё понятие о красоте всему народу. Я бы отнёс это к проявлению массовой и, самое страшное, воинствующей шизофрении. Такая красота уже не спасает мир. Она, наоборот, приближает его к концу. Потому что это лжекрасота откровенного зла, лжекрасота постепенного нравственного разложения. Это явление касается не только искусства, но и политики, общественного поведения человека, если хотите, национальной идеи. Есть ещё один случай, может, самый страшный по результатам, когда один народ внедряется в другой, как вирус рака, разлагая его изнутри, подталкивая к саморазрушительным духовным революциям, к самоуничтожению... А вот эти храмы оставляют надежду. Как и древние иконы. Извините, я заговорил вас. Да... И вот эти фрески... — торжественно подвёл он Ивана к одной из стен. — Великий и непостижимый до конца Феофан Грек...
Иван растерялся. Он действительно готовился увидеть что-то необычное, что поразило бы его своей, может быть, необычайной красотой. А перед ним была облупленная штукатурка с остатками просвечивающей сквозь эту штукатурку живописи с неясными, неправильной формы лицами, словно художник не умел рисовать или словно рисовал ребёнок...
То ли Иван смог скрыть свою растерянность, похожую на разочарование от увиденного, то ли художник-реставратор сделал вид, что не заметил его растерянности:
— Можете себе представить, в результате извращённого мироощущения большинство людей мимо этих фресок проходит равнодушно, даже с недоумением. Иногда я, вопреки реставрационному запрету, пускаю проходящие мимо экскурсии внутрь храма. Это, как лакмусовая бумажка, даёт представление о нравственном состоянии современного общества, народа. Некоторые неискренне восхищаются, чтобы не выглядеть в глазах других дураками. Но надеяться всё равно нужно. Это очень сложно — вернуться к восприятию прежней, спокойной, неторопливой красоты. Но надеяться нужно. Иначе — зачем жить?
(Продолжение следует)
МИХАИЛ ЧВАНОВ НАШ СОВРЕМЕННИК № 8 2024
Направление
Исторический роман
Автор публикации
МИХАИЛ ЧВАНОВ
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос