Наш Современник
Каталог
Новости
Проекты
  • Премии
  • Конкурсы
О журнале
  • О журнале
  • Редакция
  • Авторы
  • Партнеры
  • Реквизиты
Архив
Дневник современника
Дискуссионый клуб
Архивные материалы
Контакты
Ещё
    Задать вопрос
    Личный кабинет
    Корзина0
    +7 (495) 621-48-71
    main@наш-современник.рф
    Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
    • Вконтакте
    • Telegram
    • YouTube
    +7 (495) 621-48-71
    Наш Современник
    Каталог
    Новости
    Проекты
    • Премии
    • Конкурсы
    О журнале
    • О журнале
    • Редакция
    • Авторы
    • Партнеры
    • Реквизиты
    Архив
    Дневник современника
    Дискуссионый клуб
    Архивные материалы
    Контакты
      Наш Современник
      Каталог
      Новости
      Проекты
      • Премии
      • Конкурсы
      О журнале
      • О журнале
      • Редакция
      • Авторы
      • Партнеры
      • Реквизиты
      Архив
      Дневник современника
      Дискуссионый клуб
      Архивные материалы
      Контакты
        Наш Современник
        Наш Современник
        • Мой кабинет
        • Каталог
        • Новости
        • Проекты
          • Назад
          • Проекты
          • Премии
          • Конкурсы
        • О журнале
          • Назад
          • О журнале
          • О журнале
          • Редакция
          • Авторы
          • Партнеры
          • Реквизиты
        • Архив
        • Дневник современника
        • Дискуссионый клуб
        • Архивные материалы
        • Контакты
        • Корзина0
        • +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        • Главная
        • Публикации
        • Публикации

        МИХАИЛ ЧВАНОВ НАШ СОВРЕМЕННИК № 9 2024

        Направление
        Исторический роман
        Автор публикации
        МИХАИЛ ЧВАНОВ

        Описание

        ВЫШЕДШИЙ ИЗ БУРАНА

        КНИГА БЫТИЯ*

        Журнальный вариант. Продолжение. Начало в № 5, 7, 8 за 2024 год.



        Иван смотрел на стену, где сквозь облупившуюся штукатурку просвечивались лики, глаза... Нечто подобное он видел в церквушке у себя в деревне.
        — Вот, смотри, это Феофан Грек, его “Троица”! — торжественно и глухо повторил пожилой художник. — Великий Феофан Грек! Предтеча Андрея Рублёва, о котором ты, конечно, слышал. Андреем Рублёвым столько, порой неискренне, восторгались, трезвонили именно как о художнике, а не как об иконописце, человеке от Бога, притом совершенно не понимая и не принимая его, что приелось его имя. Об Андрее Рублёве разговор особый, но это, если захотите, потом, позже, если это вам будет интересно. Время у вас есть? А то я чуть ли не силой, бесцеремонно затащил вас сюда...
        — Есть, — торопливо сказал Иван. — Я благодарен вам, что вы, как говорите, “затащили”.
        — Ну, хорошо... Ну, так вот: великий Феофан Грек!.. Почему он пошёл в Русь? Ещё в пору своей молодости он прославился удивительными фресками на родине, в Греции, в Солониках, на родине великомученика Димитрия Солунского, покровителя всех славян и русского воинства...
        — Простите, что перебиваю! У меня в деревне полуразрушенный храм во имя Димитрия Солунского. И росписи, несколько похожие на эти.
        — А что это за деревня?
        Иван стал сбивчиво объяснять. Невольно ему пришлось рассказать о своей идее возрождения деревни.
        — Да это не просто идея, это национальная идея! Вы даже не представляете, какое дело затеяли в противовес официальной идее уничтожения так называемых неперспективных деревень. А что касается росписей, это, конечно же, не Феофан Грек. Это гораздо поздние, но тоже удивительные. Когда я объезжал и обходил по возможности все новгородские храмы, я был и в этой церкви: красивая, своеобразной архитектуры, так и тянется к небу. Большую вы, молодой человек, себе поставили цель: поставить дом в погибшей деревне и восстановить храм. Одному это может быть не по силам, да и много препятствий будет на вашем пути... Радость-то какая — встретить такого человека! Наверное, Бог преподнёс мне такую радость!.. Даст Бог, приеду я к вам, обязательно приеду... Ну, если позволите, я продолжу о Феофане Греке. Вслед за переместившейся из Греции в Византию православной верой он перебирается в Константинополь, где создаёт знаменитые мозаики и фрески в монастыре Хора. И вдруг в зените своей славы он уходит в Русь. Почему в Русь, почему в Великий Новгород? Феофан Грек как бы предчувствует, что его фрески и мозаики уже в недалёком будущем погибнут вместе с Византией, и станет как бы напрасной его жизнь, и улетит в пустоту его мысль. В Византии так и случилось, и вот эти росписи, перед которыми вы сейчас стоите, можно считать единственным дошедшим до нас произведением великого мастера. Феофан Грек — пример того, как один человек своим мировоззрением может перевернуть мир, то есть сознание, мироощущение если не целого народа, то значительной части его. Перевернуть в лучшую, добрую сторону. А чаще, к сожалению, происходит наоборот. Он пришёл в Русь — я принципиально говорю: в Русь, а не на Русь, — где-то в третьей четверти XIV века. Одна из новгородских летописей датирует стенопись Феофана в этом храме 1378 годом, потому что это было событием, летописи сообщали только о важных событиях. Это была как раз его “Троица”, — старый художник показал на стену, — единственная дошедшая до настоящего времени работа мастера... Так всё-таки почему в расцвете своих сил, в пору зенита своей славы Феофан Грек пошёл именно в Русь? Русь становилась наследницей, духовным продолжателем погибшей Византии. Как это тебе объяснить? Грубо говоря, это как передача факела во время спортивной эстафеты. Когда-то этот факел Истины был принесён в Византию из Греции, а она, погибая, передала его нам, в том числе и через Феофана Грека. Может, потому и обрушивают на нас — на Русь, на Россию — всё новые и новые войны, чтобы убить принесённую из Византии Истину. И вражеские нашествия на Русь-Россию обрушиваются одно за другим: ненавидящие нас католики-поляки, и Наполеон, и Гитлер... И на этом не успокоятся. Нынешнее затишье только временно. Как только мы начнём немного вставать на ноги, нам этого не простят. Убедившись, что извне войной Россию не взять, будут разлагать нас изнутри. А внутренние враги, может, пострашнее внешних. И нам передавать Истину уже будет некому. Мы последние на Земле, кто ещё может по душе принять и сохранить её. Мы у Бога — последние в ряду, на кого Он надеется или уже надеялся. Если Истина погибнет, то вместе с нами. И тогда нас всех на Земле снова ждёт катастрофа, подобная Всемирному Потопу, только, может, в отличие от него, — окончательная, уже не будет никакого Ноева ковчега... Тут такой страшный парадокс: если мы в своё время отказались бы от Истины, может, мировое зло оставило бы нас в покое и не стояла бы сейчас страна в страшной разрухе, жили бы более или менее благополучно, пусть с пустотой в душе. Но что бы последовало за этим?..
        Старый художник помолчал, внимательно всматриваясь в плохо видимые фрески, словно видел их впервые.
        — Страшнее всего были не военные нашествия, а ересь. Ты знаешь, что такое ересь? Это ложь, духовный яд, рядящиеся под Истину. Самое страшное происходит, когда она проникает не только во власть, но и в Церковь, а потом и в сам народ, заражая его, словно чумой. Знаешь, что в своё время сказал Бисмарк: “Русских невозможно победить, мы убедились в этом за сотни лет. Но русским можно привить ложные ценности, и тогда они победят сами себя!”
        По спине у Ивана бежали мурашки, хотя он был далеко не робкого десятка. Он не всё понимал из того, о чём говорил ему старый художник, но понимал, что то, о чём тот говорит, противоречит в корне официальной идеологии нынешней власти.
        — А свет Истины в своё время в Византию принёс не кто иной, как апостол Андрей Первозванный, который потом, видя неминуемый закат и гибель Византии, почему-то пошёл не в тёплые страны, а на север, в будущую Киевскую Русь. А пошёл он в Русь неслучайно, а потому как он, а скорее, сам Господь Бог, предчувствуя гибель Византии, выбрал Русь для спасения Истины. Есть основания считать, что Андрей Первозванный доходил не только до будущего Киева, но и до Великого Новгорода. И даже дальше на север и восток, в самую глубь будущей России, где тогда жили ещё разноплемённые народы. Может быть, он пошёл на север потому, что весь остальной мир уже был отравлен, захвачен рядящейся под христианство ересью. Феофан Грек шёл по его следам, как бы глубже пропечатывая их. Да, мы наследники погибшей Византии. Потому на нас и обрушены, как в своё время на Византию, такие лишения. Чтобы сначала отрубить нас от Истины, чтобы лишить нас памяти о ней. А после того нас, беспамятных, уничтожить. Чтобы мы считали, что наша история началась если не с 1917 года, то с Киевской Руси. А до того мы были вроде обезьян в лесной глуши. Кстати, что касается обезьян. Человек, произошёл не от обезьяны, а, по моему глубокому убеждению, может, наоборот, обезьяна произошла от человека в результате отпадения от Бога и, вследствие этого, полного нравственного, а потом и физического падения...
        Старый художник какое-то время молчал, может, спохватился: надо ли было всё это говорить совершенно незнакомому человеку, можно сказать, случайно забредшему в храм… Ведь вот так, однажды доверившись вовсе не чужому человеку, он оказался тут, в Великом Новгороде, в ссылке, и, как говорили люди сведущие, легко отделался. Но тогда бы не познал он Феофана Грека… Получается, что Бог попустил того человека донести “куда надо” и в то же время заставил “кого надо” решить дело так, чтобы отправили его не на Колыму, не в Игарку на комсомольско-молодёжную стройку, не в мордовские лагеря, а всего лишь в ссылку учителем рисования в Великий Новгород.
        — В Византии росписей Феофана Грека, как я уже говорил, не сохранилось, как обычно пишут: время всё уничтожило, — усмехнулся старый художник. — Но уничтожило не время, а люди. Да, он видел, что Византию ждёт гибель. — Старый художник поднял с земли кусок штукатурки, долго рассматривал его, положил на стеллаж посреди храма. — Да, в Руси росписи Феофана Грека ждала вроде бы не менее печальная судьба. Из сорока каменных храмов, расписанных им, сохранился лишь один. Представляете, только один из сорока, но, заметьте: всё-таки сохранился! И этого оказалось достаточно, чтобы мы не только узнали о Феофане Греке, но и поняли, что он хотел нам, живущим через несколько веков после него, сказать. Остальные тридцать девять храмов погибли, и мы опять-таки сваливаем это на время. Легко свои грехи списывать на время. Уже через семь лет после завершения Феофаном Греком росписи в Великом Новгороде вспыхнул пожар, и погорели все храмы, кроме одного. И может, Феофан Грек видел, как гибли они в огне. Случайно ли, что один храм сохранился? И благодаря ему остался жить Феофан Грек. В действительности, он наш современник. Я всё думаю о том, как он душой вошёл в Русь, словно родился здесь; мне почему-то кажется, что ему здесь легко писалось, быстро и свободно. Вот говорят, что Русь приняла христианство в 988 году. А мне кажется, что она всегда, с незапамятных времён, с самого начала, издревле была христианской. Может, только сама не знала этого. Может, это только называлось иначе. Может, потому Андрей Первозванный и пошёл на север, чтобы восстановить по каким-то причинам Русью утерянное, полузабытое... На Колыме родились, говорите? Славные места, слезами и кровью умытые и потому ставшие русскими!..
        — Да, на славной Колыме, хотя корни мои здесь, на Новгородчине.
        Иван не стал дальше распространяться по поводу своей родословной, а старый реставратор, видимо, из деликатности не стал его дальше расспрашивать, но обоим стало ясно, что между ними окрепла нить взаимного доверия.
        — Вот я говорил, что не сгорел лишь один храм с росписями Феофана, — продолжил старый художник. — Это не единственная случайная неслучайность. Как это часто бывает в России. Осознанное, научное внимание к стенописи Феофана Грека было обращено именно в тот момент, когда она подверглась наибольшей порче за все пять веков её существования, то есть на грани гибели. Я думаю, что это тоже не случайно: она не могла так просто умереть. В самый последний момент она должна была сделать своё святое дело, сказать миру то, что должна была сказать, передать своё понятие о вечной, истинной красоте. Оказаться на грани уничтожения — и спастись. И, может, спасти. Да, спасти! Так было в Руси-России не только с Феофаном Греком или с Андреем Рублёвым, так было в России со многим и многими. И вот сейчас мы, толкующие о необыкновенном расцвете страны, — которая и зовётся-то не Россией, — чую я, на краю новой катастрофы: и храмы эти, и сами мы — над пропастью. И на самом обрыве, по крайней мере, некоторые из нас, наконец, с полной ясностью начинаем осознавать и ужас своего положения, и чистоту надежды, и свою историческую роль — мы в ответе не только за себя...
        — Вы не боитесь мне обо всём этом говорить? — остановил старого художника Иван. — Я с Колымы, мачехи нынешних городов русских, и знаю, какая мера бывает и не за такие слова.
        — Вот потому я так откровенно с Вами и говорю, что Вы с Колымы. Колыма для русского человека — словно второй Иерусалим, по крайней мере, — вторые Соловки. Своего рода чистилище. — Старый художник поднял с земли ещё один кусок штукатурки. Было видно, как он ценил время, которого у него оставалось всё меньше и меньше. Встреча с Иваном не была им запланирована, но он не мог пройти мимо него, уже в который раз встретившегося у храмов. — И многих моих родственников такое “распределение” коснулось. Я мог тоже туда попасть. Моему такому “распределению”, наверное, Бог воспрепятствовал, определил сюда, чтобы служить Феофану Греку, этим храмам, иначе объяснить не могу... Мне кажется, что я неплохо разбираюсь в людях. Я ведь не в первый раз вас здесь вижу. Ходите, смотрите, пытаетесь что-то понять... Ну, так дальше: в чём коренное отличие того времени от нашего? Раньше жили не сиюминутным, не сегодняшним днём, хотя жили меньше, чем мы живём сегодня. Раньше думали, прежде всего, о вечном, о том, что за пределами земной жизни. Потому так, как ныне, не боялись умирать. Что касается прежних художников-иконописцев, которые расписывали храмы, они не были художниками в нынешнем понимании этого слова, они не писали, они кистью молились. Они были лишены тщеславия, соперничества, их иконы, росписи принципиально безымянны, они знали, что проповедуют не сиюминутное, а вечное.
        — Простите, — осторожно перебил его Иван, — вы говорите, принципиально безымянны, но вот — Феофан Грек...
        — Он тоже, даже более, чем другие, хотел оставаться безымянным, безвестным. Это позже, много веков спустя, историки по летописям установили, что храм расписывал пришедший из Византии монах Феофан Грек. И тогда искусствоведы выделили его особую манеру письма. — Старый художник показал на стену: — Вы нигде не найдёте авторской подписи, указания, что это писал Феофан Грек. То же самое с Андреем Рублёвым. Он как монах тоже принципиально не подписывал свои иконы. Ни Феофан Грек, ни Андрей Рублёв не помышляли о мировой славе. Они не помышляли ни о какой славе. Они помышляли лишь о том, чтобы их творения как можно дольше говорили миру об Истине. Потому они в своих красках не пользовались маслом как связующим элементом; они знали, что если употреблять олифу, то уже через столетие роспись потемнеет. Я уже сорок лет изучаю творчество Феофана Грека и думаю, что пятьсот лет для его красок, чтобы они не погасли, — не время...
        — Сорок лет?! — удивился Иван. — Это почти всю жизнь!
        — Не почти, а всю жизнь... Впервые я вошёл в этот храм почти сразу после окончания войны. Это тоже особый разговор, почему я, москвич, здесь оказался. Я тяжело переживал свою ссылку, и вдруг — эти храмы! Я скоро понял, что это не ссылка, а Божья командировка, Божья милость. И когда мне уже было разрешено возвратиться в Москву, я отказался, как отказался и от стези мирского художника, чем удивил моих завистников-коллег. Мне казалось, что здесь я смогу найти ответ на вопрос: почему человечество не может жить без войн, почему практически у каждого поколения своя война? Страшно об этом говорить, но однажды я пришёл к кощунственной мысли, что война — это своего рода очищение. Да, можете представить?.. Оказавшись в Великом Новгороде не по своей воле, я впервые узнал о Феофане Греке. И вот уже сорок лет пытаюсь разгадать смысл его творений. И нет конца постижению его мысли, его душевной доброты. Да, я положил на это всю свою жизнь, многим это кажется, по крайней мере, странным. А я счастлив. Спасибо тем людям, которые в своё время сослали меня сюда! Мне жалко только, что они до сих пор, если, конечно, ещё живы, не знают, что они не карали меня силой дьявольского закона, а выполняли волю Божью. К сожалению, моей жизни не хватит на восстановление стенописи Феофана Грека, на постижение мысли его... А кто продолжит?..
        Художник-реставратор долго молчал. Иван тоже молчал, боясь нарушить его молчание.
        — Да, пятьсот лет для его красок — не время, и он, мне кажется, знал об этом. Его стенопись защищалась также толщиной, мощью стен храма. Зачем для того времени такие мощные стены? Никакого практического смысла, по нынешним понятиям, явная расточительность строительного материала. Он словно предчувствовал, что в будущем мощь стен, сводов храма будут испытывать авиационными бомбами Второй мировой войны. Только, может, перед атомной бомбой они не устоят, но тогда не будет смысла в его стенописи. Потому как после атомной войны на Земле уже не будет человека, даже в образе падшей обезьяны, а может, не будет и самой планеты. может, разлетится она на кучу астероидов, которые потом будут беспорядочно носиться в космосе, вопреки его слаженной гармонии, и угрожать другим планетам.
        — Вы думаете, что у человека есть ещё какое-то иное, может, даже внеземное предназначение? — спросил Иван. Его давно мучил этот вопрос, но он не знал, кому задать его.
        — А как вы думаете? — спросил старый художник
        — Не знаю, — смутился Иван. — Но для чего-то же мы живём и всё время куда-то стремимся, словно всё не обрубается смертью! И верим, по крайней мере, в своё продолжение в детях.
        — Вот именно: для чего-то же мы появились на этой планете! И зачем-то родилась сама планета! Не может быть, чтобы мы появились на ней случайно, просто так! Чего-то, может, главного, нам до поры, как ещё по-детски неразумным, не д’олжно знать. Ведь куда-то же мы идём и придём, если сами не отрубим себе дорогу, как это было уже во времена Всемирного потопа... В природе нет ничего случайного. Значит, и мы неслучайны. И неслучайны наши муки, страдания. Вот ты спрашиваешь, как строились эти храмы? Кем строилась? Откуда это высшее знание красоты и соразмерности? Не сохранилось чертежей, как бы сказали теперь, проектной документации. А её и не было. Строили по наитию, как бы по Божьей подсказке. Не ты один ломал голову над этой тайной. Ищут секрет в технике строительства, в технике живописи. Но секрет не в технике строительства, как и не в технике этих росписей и икон, а в мировоззрении. А ещё секрет в том, что строили они не для себя, а для внуков и правнуков, строили в расчёте на века.
        — Получается, что наши необразованные предки были духовнее нас? — спросил Иван.
        — Получается, что так. Они верили в продолжение жизни там, за гробом. Более того, они считали эту жизнь, на Земле, лишь своего рода приготовительным классом к той, вечной. Вечное нельзя строить на песке. Вечное нельзя строить из силикатного кирпича, вечное нельзя строить в спешке по социалистическим или каким-то другим ускоренным обязательствам.
        И главное: безоговорочно веруя в загробную жизнь, они жили на Земле не с чувством временности, как на вокзале, — после нас, да и при нас, хоть трава не расти! Не превращали планету в мусорную свалку, не бросали родительские кладбища на вытаптывание скоту, потому как они не разделяли того мира с этим. Почему эти храмы так светлы и радостны? Потому что не пугают, не угрожают тем миром, а соединяют с ним в единое, неразрывное целое. Они соединительная часть того и этого мира.
        Да, мы временные на Земле, но если тут будешь жить постоянно с ощущением временности, то, по-моему, не попадёшь в Царство Небесное. Я полагаю, туда попадает только тот, кто и на Земле живёт с ощущением вечности, с мыслью, что со смертью жизнь не прерывается, а переходит из одного состояния в другое. Если жить и работать с этой мыслью, можно многое на Земле успеть сделать. Строя на Земле прочно временное, тленное, ты строишь и вечное. И когда ты это поймёшь, то больше не будешь суетиться, потому что будешь знать, что твоя жизнь продолжиться в другой. И в то же время твоя жизнь продолжится и здесь, на Земле, в том, кто будет дальше делать твоё дело.
        Я приведу тебе вот такой факт: во времена, когда строили эти храмы, известь для раствора гасили не меньше сорока лет, а жили очень мало, в большинстве своем меньше этого срока. И всё равно гасили известь не меньше сорока лет — меньше считалось безнравственным. Кстати, способ гашения извести прост до невероятности, но скажи сейчас кому-нибудь, что надо перед началом строительства гасить известь сорок лет, тогда раствор будет наиболее прочным, — в лучшем случае тебя засмеют. Сорок дней и то не гасят. После нас — хоть пожар, хоть Всемирный потоп. Вот чем отличаемся мы от тех людей. Вот в этом простом факте вся суть нашего нравственного падения...
        Но Феофан Грек ошибся, горько ошибся. Наверное, он боялся, что его мысль, его стенопись может погибнуть в огне, в войнах, в других бедствиях, но он не мог представить, что большинство древнерусских росписей погибнет не по причине войн или пожаров, хотя войны и пожары уничтожали огромное количество их. И даже не по причине уничтожения варварами-атеистами. Основную часть уничтожило, как это ни парадоксально, меняющееся представление духовенства о красоте, уход к ложной красивости. Это коснулось и строительства храмов, из которых стала уходить Божественная Истина. Может, потому и рухнула Россия? Наверное, богохульствую, но от этих мыслей никуда не уйти. Можете себе представить: не большевики, когда они приспособили церковь под склад, а сами церковнослужители большую часть стенописи Феофана Грека забелили, покрыли новейшими фресками и иконами. Вот смотрите: Пантократора Феофана забелили, а потом в забелённый купол, в самую середину его лика, вбили крюк, и тот, раскачиваясь, стёр нижнюю часть лика. Можете представить степень нравственного падения и вкуса тогдашних священников… Феофан стал уничтожаться уже в XVII-XVIII веках, тогда первый раз зарисовали его. А в XIX веке не кто-нибудь, а опять-таки столпы Церкви из благих побуждений, чтобы храм стал, по их мнению, красивее, закрыли фрески Феофана новым слоем штукатурки, а чтобы лучше она держалась, фрески предварительно иссекли насечками, и было это уже в 1858 году. А мы гадаем, почему рухнула Россия в семнадцатом году. Грешим на масонов, на евреев, много ещё на кого... А она рухнула, подточенная изнутри, внешние враги только помогали её подтачивать.
        И только в начале XX века, — может быть, неслучайно, что именно в это время, когда Россия оказалась на краю пропасти? — из-под слоёв начавшей отваливаться поздней штукатурки и краски вдруг явственно проглянул Феофан. Он и раньше пытался предостеречь нас от будущих бед, имея за плечами печальный опыт падения Византии, но мы, чтобы он не смущал нас своими мыслями, замазали ему глаза, залепили штукатуркой рот, вбили крюк в лоб. Началась тончайшая расчистка, реставрация, и увидели мы, поражённые, Феофана. Но восторгом искусствоведов всё и ограничилось... И вот уже больше сорока лет, — как ни странно, при коммунистах — я буквально по крохам восстанавливаю росписи Феофана Грека. Что-то ещё может открыться, какие-то фрагменты, все это лежит в полуметровом завале между старым и новым полом. Но уже даже теперь ясно, что это всё, — старый художник обвёл рукой стену, — что мы имеем, и будем иметь в будущем, что другой стенописи Феофана Грека мы уже не откроем. Впрочем, я считаю, что главное он всё-таки даже только этой росписью сказал нам. Нам остаётся лишь понять, принять и понести дальше его мысль, а не восторгаться его фресками только как живописью, принципиально отвергая в них божественную мысль.
        Старый художник долго молчал.
        — Не все понимают, что я не просто механически копирую. Я исследую не только манеру письма древнего мастера, я стараюсь, пытаюсь проникнуть в тайны его мировоззрения. Для этого оригинал нужно изучать много-много лет... У меня на это ушла вся жизнь. И писать вслед за древним художником, делая за ним каждый мазок. То есть не накладывать сразу верхний слой, как делают обычно, а пытаться повторить все слои и прийти, наконец, к последнему, как приходил к нему древний мастер. Только так можно проникнуть в существо мысли и мастерства древнего иконописца.
        И вот сейчас, уже который день подряд я стою под куполом на предпоследней ступеньке шестиметровой лестницы и вглядываюсь в роспись. Держаться не за что, иногда у меня кружится голова, мне уже за шестьдесят, если я упаду, то разобьюсь, в лучшем случае останусь калекой. Другие пытались забраться туда — выдерживали не более пяти минут. А я стою там по семь часов, порой мне бывает плохо, таблетки вот со мной, но зато я, мне кажется, кое-что понял.
        Было видно, что старый художник рад неожиданному гостю. Ему надо было выговориться:
        — Вы присядьте вот на этот стул... Вы не торопитесь?..
        — Нет! — поспешил его успокоить Иван. — Не тороплюсь.
        — Когда будете в Москве, обязательно сходите к “Троице” Рублёва. Она теперь, как картина, в музее. Конечно, она должна быть, жить своей глубокой внутренней жизнью в храме, хотя хорошо, что вообще сохранилась. Впрочем, я думаю, совсем не случайно, что именно она сохранилась. Она не могла погибнуть! Это как со стенописью Феофана Грека. Вот в этой неслучайной случайности я вижу высший смысл, Промысел Божий. Сходите в Андроников монастырь, где Андрей Рублёв похоронен. Правда, затоптана его могила. Но надеюсь, уверен, что не всегда так будет. В “Троице” заложена Премудрость Божия. В ней свод нравственных законов, соблюдение которых выведет человечество из тупика. Все позднейшие философские школы — суетная шелуха или хитро замаскированное зло... Я уверен, что и Феофан Грек, и Андрей Рублёв писали для нас, что мы даже уже в двадцатом веке увидим — и всё поймём. Иногда случается совсем невозможное: я как бы слышу их голоса. И различаю их. Смотрю, смотрю на роспись — и как бы слышу голос Феофана, словно я разговариваю с ним. Словно он подсказывает мне, где и как сделать очередной мазок, “движок”. Или, как говорил его друг Епифаний: “Часто ходил на беседу к нему, ибо любил с ним беседовать”. И ещё Епифаний писал: “Он же... руками пишет роспись, а сам беспрестанно ходит, беседует с приходящими и умом обдумывает высокое и мудрое, чувственными же очами разумными разумную видит доброту”.
        Старый художник-реставратор помолчал.
        — Хорошо, что вы не стесняетесь своих вопросов. Я вижу, что вам это важно знать. Я доверяю вам. А то тут крутится один, хочет узнать, не агитирую ли я за религию, насколько отклоняюсь от разрешённых ответов на неудобные вопросы, которые задают мне приходящие экскурсанты.
        Ну, так обо иконе. Позыв написать икону совсем иной, чем написать картину. Достоинство “Троицы” не в том, что её написал Андрей Рублёв, которому нашими искусствоведами выдана индульгенция, что он гениальный художник. А если выяснится, что не он написал “Троицу”? Тогда как быть: отобрать у него звание гениального художника или признать, что “Троица” — заурядная икона, и всё достоинство её в том, что она древняя? И что: её тогда выносить из Третьяковской галереи?.. Отличие иконы от портрета не только в том, что на ней пишется лик святого, то есть когда-то жившего на Земле человека, несущего свои земные черты. На иконе же сохраняется лишь минимум самых характерных земных черт святого, чтобы мы могли в церкви, молясь, обращаясь к нему, отличать его от других святых; в иконе главное — его духовная суть, его служение, данное ему Богом. Святой забран на Небо не нежиться на пуховых перинах в небесных санаториях, а продолжать служить, взять часть ответственности Бога за Землю, за оставшихся там людей. Духовно он остаётся и на Земле, то есть он живёт одновременно в двух мирах. Икона — как бы постоянно открытое окно в тот высший, неведомый нам мир, постоянная связь с ним. Икона, святой, изображённый на ней, становится связующим звеном того мира с нашим. И мы смотрим на икону не как на картину, восхищаясь или не восхищаясь ею, а обращаемся через неё к иному миру, соизмеряем с ним свои поступки, молим о помощи духовной. У каждого человека на Земле есть небесный ангел-покровитель, даже если человек не подозревает об этом, святой, в честь которого его назвали. В старину так просто, без связи с небом имён не давали, только в честь кого-нибудь из святых, и ты в своих земных поступках несёшь ответственность за своё имя перед ним. И даже теперь, когда имена дают, не думая об этой связи, один из святых берёт младенца под опеку. Взять, к примеру, моего небесного покровителя, Святителя Николая-Чудотворца, одного из самых великих святых, заслуживших свою святость своими великими делами во имя Бога и человека на Земле. Его служение велико во всех ипостасях, но прежде всего он покровитель хлебопашцев, путешествующих, особенно моряков, ну и, конечно, людей, названных его именем. Вот, к примеру, каково ваше имя?
        — Иван... Мне будет приятнее, если вы ко мне будете обращаться на “ты”. — Иван давно собирался попросить об этом.
        — Хорошо! Мне тоже так приятнее. Ну, так вот: у тебя весьма обязывающее имя. Если твои родители были крещёными, православными, в зависимости от того, когда, в какой день ты родился, оно может быть дано во имя Иоанна Крестителя, Предтечи Господа Иисуса Христа, или во имя Его апостола Иоанна Богослова. Повторяю, у тебя, Иван, весьма обязывающее имя. У тебя великие заступники, но в то же время велика твоя ответственность перед ними.
        — А я думал, что у меня самое простое имя. Чуть ли ни каждый второй в России Иван. Имя стало даже нарицательным, пренебрежительным, что ли: Иван-дурак, Иванушка-дурачок.
        — Вот в том-то и беда, что большинство Иванов даже не догадываются о сути своего имени, порой даже стесняются его. Страшно подумать, если бы не сохранилась до наших дней “Троица”! Но не погибла же, хотя до последних времён хранилась не в Третьяковской галерее в специальных условиях, под стеклом, а, как и все другие, была в каком-то храме при свечах, судя по размерам, в иконостасе. Храм разрушили, а она сохранилась. Значит, не суждено было “Троице” погибнуть! А другие иконы погибли, несмотря ни на что. И в музеях гибнут, блекнут, и порой бессильны бывают реставраторы. У меня было так: что ни пытайся с иконой делать, а тухнут, умирают краски. И, может, такую икону уже не надо спасать. Она по какой-то причине ушла от людей. Но ведь есть и противоположный пример: явленные иконы. Вроде бы пропавшие, померкнувшие навсегда и вдруг явившиеся миру снова — обновлёнными. Так было с иконой Державной Божией Матери, которая из-за потемнелости красок, что трудно было понять, кто изображён на ней, находилась в подвале церкви в Коломенском под Москвой. И вдруг снова просветлела ликом в самую трагическую для России пору, в 1917 году, и стала опорой для миллионов верующих людей, что Бог не оставил их в беде. Значит, именно этой иконе предначертано Богом удерживать Россию от окончательного духовного распада и даже в пору страшной смуты напоминать людям о высшем мире, быть поддержкой на Земле.
        — Как это... сама обновилась? — осторожно спросил Иван. — Может, всё-таки её тайно обновили?.. Те же иконописцы из храма в Коломенском?
        — Атеисту и человеку вроде тебя, с рождения отлучённому большевиками от веры, — и в этом не твоя вина, — в это трудно поверить. Это пытаются объяснить — одни преднамеренно, другие из-за непросветлённости души — подлогом, обманом, относят к миру ненаучной фантастики, а это является проявлением чуда. Так время от времени, когда мы совсем падаем духом и начинаем терять веру в Бога, таким образом Он напоминает о Себе, в данном случае — Матерь Божия. Ты не переживай, не мучайся чувством вины, ты не виноват в том, что с тобой случилось. Специально вырубали, словно самые мощные строевые деревья в лесу, твоих предков по отцу и по матери на дрова для топки мировой революции. Но в тебе сохранилась внутренняя, глубинная, я бы сказал, генетическая вера, о которой ты, может, сам не подозреваешь, зачем-то ты раз за разом приходишь сюда, к этим храмам. Разве мог абсолютно не верующий думать о восстановлении храма в мёртвой деревне? Задумайся над этим!
        В прошлом году ко мне вот так же, как ты сейчас, забрёл один человек, тихий, неприметный, уже в годах. До того долго ходил вокруг храмов. Попросил показать стенопись Феофана Грека, старые иконы. Я почему-то не решился спросить: специально увидеть Феофана Грека из Москвы приехал или по делам каким в Великом Новгороде оказался? С первых же его вопросов я понял, что он глубоко разбирается в древнерусской иконописи. Я спросил его, не реставратор ли, не искусствовед ли он? “Нет, — сказал он, — я математик”. Назвался Борисом Викторовичем Раушенбахом. Первая мысль была — еврей. “Немец, — пояснил он, словно прочитав мою мысль, — мои предки ещё несколько веков назад в Россию перебрались”. Я потом поинтересовался у знакомого преподавателя физики нашего пединститута. “Борис Викторович Раушенбах? — удивился он. — Если действительно был он, то это всемирно известный учёный, физик-механик, доктор технических наук, один из основоположников советской космонавтики”. Так вот он, учёный, физик-математик, мне сказал вот что: “Я конечно, не искусствовед, но я ставлю средневековое искусство во многих отношениях выше искусства Возрождения. Я считаю, что Возрождение было не только движением вперёд, оно связано и с потерями. Абстрактное искусство — полный упадок. Вершиной для меня является икона пятнадцатого века. Потом иконы стали хуже, а когда пришла живопись в “итальянском стиле”, вообще пошла чепуха. Но это моя точка зрения. С точки зрения психологии я могу объяснить так: средневековое искусство обращено к разуму. Искусство Нового времени и Возрождения — к чувству, а абстрактное — к подсознанию. Можете представить: я не могу назвать себя человеком православным, но изучение средневековой иконы помогло мне иначе взглянуть на некоторые проблемы физики и механики, и даже математики. А как физику-механику мне понятна система обратной перспективы древнерусской иконописи, которая многих ставит в тупик. В будущем, когда я покончу с физикой и механикой, я обязательно напишу книгу о древнерусских иконах и об их системе обратной перспективы. Книга будет называться “Пространственные построения в древнерусской живописи”. Он говорил: “Большевики хотели заменить христианское мировоззрение научным. Но ведь научного мировоззрения не бывает, это чушь и собачий бред! Наука и религия не противоречат друг другу, напротив — дополняют. Наука — царство логики, религия — вне логического понимания. Человек получает информацию по двум каналам. Поэтому научное мировоззрение — обкусанное мировоззрение, а нам нужно не научное, а целостное мировоззрение”. Не выходит у меня из головы этот человек.
        Старый художник-реставратор крепко пожал Ивану руку:
        — Спасибо, что пришёл... Я обязательно приеду посмотреть твою церквушку. Я обязательно приеду!.. Вот только немного разгребусь. Только бы раньше времени не умереть. Надо успеть. Надо успеть, пока не погибло. А Феофан, его мысли должны сохраниться для потомков. Тем более что мы как следует их не прочитали. Может быть, прочтут лишь наши внуки. Если мы, конечно, сохраним его для них... Но я приеду. Говоришь, твоя церквушка вроде как бы пытается оторваться от Земли и в то же время не хочет отрываться? Это ты хорошо сказал!.. Я вот всё думаю: а почему Феофан пошёл именно в Русь? Я понимаю: Русь недавно приняла христианство, и пришёл он на неё вслед за христианскими миссионерами. Но почему именно Русь приняла христианство или, точнее: почему Русь приняла именно христианство, когда оно вроде бы погибло, закоснев во внешней обрядовости в Византии? Что, в Русь не приходили миссионеры других верований, не соблазняли другими религиями, утверждая, что только они истинны? Вот ведь в чём дело!
        Иван молчал, боясь каким-нибудь неосторожным движением, даже вздохом остановить художника.
        Старый художник-реставратор замолчал.
        — Я что ещё хочу спросить... — осторожно начал Иван. — Простите, я отбираю драгоценное время...
        — Спрашивай-спрашивай! Может, ты своими вопросами, наоборот, продлеваешь мою жизнь. Придаёшь ей смысл, что я не унесу свои мысли с собой. Ответить спрашивающему, мучающемуся сомнениями — святое дело. Другое дело: праведник ли я? Может, уже много лет никто, как ты, меня ни о чём не спрашивал. Все проходят мимо, за чудака принимают. Может, только иностранцы иногда останавливаются, наверное, в большинстве своём — неплохие люди, раз приехали смотреть русские храмы и русские иконы. Спрашивай, только смогу ли я ответить на твой вопрос...
        Старый художник-реставратор посмотрел на часы:
        — Прости, я тебя задержал почти на три часа. Ты даже не представляешь, какое ты начал великое дело! Так, видимо, было после нашествия Батыя. Выходили из лесных чащоб, из оледенелых стран чудом уцелевшие люди и начинали хоронить мёртвых, раскорчёвывать заросшие лесом поля и сеять хлеб, начиная с горсти зерна, ставить храмы... Только теперь, может, будет пострашнее, чем после Батыя. Батый, в отличие от нынешних, не трогал веру...

        У Ивана засело в голове сказанное старым художником-реставратором: “У тебя весьма обязывающее имя”. Он, конечно, слышал, что имя имеет какое-то значение в жизни человека, но как-то всерьёз над этим не задумывался. Вроде бы могли назвать так, а могли и этак. Мать рассказывала, что сначала его при рождении назвали Петром, а на третий день, когда пошли регистрировать, назвали Иваном. А почему, теперь у матери не спросишь. Неужели имя в судьбе человека играет такую огромную роль? И почему в России столько Иванов и Ивановых? Случайно ли?
        Вернувшись домой, он полез в словарь Владимира Ивановича Даля, который купил по случаю в Великом Новгороде на базаре у старика-инвалида:
        “Иван. Самое обиходное у нас на Руси имя (Иванов, что грибов поганыхъ), переиначенное из Иоанна (коихъ в году 62). По всей азиатской и турецкой границе нашей, от Дуная, Кубани, Урала и до Амура, означает русского. В сказках Иван, Иван-царевич, Ивашка — белая рубашка, Иванушка-дурачок занимает первые места. Вообще, Иван простак и добряк...”
        Иван стал листать купленный у того же старика-инвалида православный календарь за 1916 год:
        “Иоанн — благодать Божия (евр.)” И, как и говорил старый художник-реставратор, огромный ряд святых с этим именем, начиная с Иоанна Крестителя и Иоанна Богослова-апостола, любимого ученика Иисуса Христа...
        В голове стучало: “Неужели действительно имя человеку даётся неслучайно, порой вопреки первоначальному желанию родителей?” Что-то же заставило его родителей сменить первоначально данное ему имя! Получается, что имя — это своего рода начертанная жизненная программа?
        Знали ли отец с матерью, давая ему это имя, его значение?
        Однажды Иван вдруг заметил, что что-то изменилось в его жизни после того, как он узнал значение своего имени, и что сам он изменился. Всего-то — объяснил человек суть его имени, о чём Иван когда-то вроде бы от кого-то слышал или даже читал ранее, но не придал этому особого значения, а тут в его жизни как бы чуть ли в корне что-то изменилось. Словно он почувствовал, что кто-то сверху постоянно за ним строго наблюдает: так ли он, Иван, живёт? Стоит ли ему помочь в случае беды? Может, действительно, потому в России так много Иванов и Ивановых, что на них особая ответственность и надежда? Но все ли они знают, что обозначает их имя?..

        Закрутили дела, до зимы надо было многое успеть, и он только перед Новым годом смог попасть в Великий Новгород. Первым делом, как и раньше, пошёл на Ярославово дворище. Но на дверях храма Преображения на Ильине улице висел большой амбарный замок, и не было к дверям человеческого следа. “Зима, храм не отапливается, работать зимой в нём невозможно”, — решил Иван. Но в следующий приезд в Великий Новгород, уже в конце января, снова заглянул на Ярославово дворище: дверь храма наполовину закрывал большой сугроб.
        И только уже в конце апреля он увидел двери храма без замка. Он поспешил в него, внутри несколько мужчин оживлённо обсуждали что-то, но старого художника-реставратора среди них не было. Оглянувшись на него, один из них остановил его:
        — Сюда нельзя. Церковь закрыта на реставрацию.
        — А Николай Сергеевич? — спросил Иван, почувствовав вдруг внутри неприятный холодок.
        На его вопрос оглянулись все.
        — А что вы хотели? — спросил один из мужчин.
        — Просто поздороваться, — ушёл от прямого ответа Иван. — Просто знакомый.
        — Николая Сергеевича больше нет. Он умер.
        — Как? Когда?
        — Ещё осенью, в начале ноября.
        — А что случилось?
        — Упал с лестницы, плохо стало с сердцем, закружилась голова, сломал шейку бедра, сделали операцию, но неудачно, началось заражение крови.
        Иван, опустив голову, медленно пошёл к выходу.
        — Простите, вы не Иван Надеждин? — спросил вслед один из мужиков.
        — Да.
        — Он не раз вспоминал о вас. Зайдите ко мне примерно через час в реставрационную контору, это рядом, за углом. Он оставил вам с дарственной надписью альбом “Фрески церкви храма Спаса на Нередице”. Просил передать вам, что в основном реставрацию “Троицы” Феофана Грека он успел закончить. Обязательно зайдите. Звать меня Иван Иванович Иванов...


        Глава 14

        ИВАНОПЛАНЕТЯНИН

        Их дом, поднятый ещё прадедом, стоял особняком на косогоре и смотрел большими глазами-окнами в парные луга над рекой, за которыми в любое время года — зимой иль летом, в любую погоду — в солнце или в хмурь зубчато прочерчивался на фоне неба хвойный увал, и на половине склона его, словно большая остроконечная ель — бывает такое, когда одна ель поднимается над всем остальным лесом, — тянулась в Небо забытая людьми белокаменная, когда-то монастырская колокольня рядом с древним курганом. Самого монастыря давно не было. Монастырь, как из поколения в поколение передавали старожилы окрестных деревень, разоряли несколько раз. А появился он тут якобы чуть ли не в одно время с крещением Киева князем Владимиром, а может, и раньше, может, даже с крещения Корсуни-Херсонеса в Крыму, откуда началось первоначальное крещение Руси. Пришли сюда, на тогдашнюю южную границу русских земель, несколько монахов якобы из самой Корсуни с иконой Божией Матери, отслужили молебен на древнем кургане, поставив на нём крест (в окрестном малочисленном народе заговорили, что привёл их сюда именно этот курган), и стали смиренно обживаться. Позже прибрели неведомо откуда ещё несколько монахов, из ближайших пожжённых непрекращающимися разбойничьими набегами деревень пришли послушниками мужики, оставшиеся без крова, без семьи, некоторые из них со временем тоже становились монахами.
        Сначала жили в землянках, постепенно построили кельи, а главное, церковь из здешнего звонкого соснового леса во имя Рождества Пресвятой Богородицы. На будущее были виды на каменную церковь, благо, склон горы, стекающий на большую поляну к реке, на котором они обосновались, сложен был из белого камня, и известняковый камень невдалеке был, из которого можно было извёстку гасить, из трещины его бил мощный студёный родник с бирюзовой водой.
        Берегли икону как зеницу ока. Со временем в окрестном народе её стали почитать как чудотворную. В церковь её торжественно вносили с молитвой только на великие службы, а потом, боясь разбойников, прятали в тайном склепе недалеко в лесу. И, оказалось, не зря. Может, Богородица подсказала? В каком это было году, сказать трудно, но в августе, в самую страду, когда убирали на береговой поляне рожь и пшеницу, нагрянули хазары, люди с узкими тюркскими раскосыми глазами, но начальником у них почему-то был иудей. И если прежних разбойников интересовали только съестные запасы, то он в первую очередь приказал зарубить настоятеля монастыря, а потом, под острыми саблями пали все, кто был в монастыре и рядом на пшеничном поле. Спаслись всего несколько монахов, только те, что были на послушаниях в лесу: заготовляли дрова, целебные травы и корни, косили сено для единственной в монастыре коровы. Во вторую очередь он приказал раскосым хазарам, которые ему в рот смотрели, словно там пытались увидеть неведомо что, изрубить и сжечь в костре иконы, слава Богу, в этот день чудотворная икона Божией Матери была в тайнике, а потом поджечь сам монастырь, начав с церкви. Может, мстили за то, что русский князь Владимир не принял их иудейской веры, которую они ему настойчиво предлагали как самую лучшую.
        Шли годы, десятилетия, даже столетия. Первоначально пепелище заросло крапивой и пустырником, а потом буйным, дающим человеку необыкновенную силу кипреем, или иван-чаем, только некому стало пить настоянный на этом цветке напиток; на пшеничное и ржаное поля вернулись дикие цветы и травы, но жители ближайших деревень почему-то старались обходить стороной это место. Но вот однажды сельские жители, возвращаясь вдоль реки с покоса, встретили двух чернецов, которые молча низко поклонились им в пояс. Может, проходящие? Но нет, день за днём стали копошиться на пепелище, расчищать сохранившиеся фундаменты из белого камня, который посерел, местами почернел, может, от огня, может, от горя. Стали стучать топорами, возводить первую келью. Князь Святослав к тому времени уже разобрался с доселе не дававшими сколько-нибудь спокойно жить Руси хазарами, но они со временем, через века, возьмут своё: тихой сапой вползут в Россию с другой стороны. Постепенно монастырь стал набирать силу. Прибавилось монахов, в одно лето поставив церковь на старом фундаменте опять во имя Рождества Божией Матери из той же звонкой смолистой сосны, настоятель монастыря каменную почему-то отложил на будущее, хотя камень строительный лежал под ногами. Вместо того впряг монахов и приходящих на п’омочи из ближайшей деревни мужиков на возведение белокаменной колокольни. Чем руководствовался он, ему да Богу только было ведомо. Но однажды на надоедливые вопросы мужиков бросил: “Её не сожгут, камень не горит, сабля его не берёт. А напоминать людям, что Богородица нас не оставила, будет издалека”.
        О чудотворной иконе Божией Матери, якобы исчезнувшей при хазарах, в окр’уге мало кто помнил; все сходились на том, что она погибла в огне; другие говорили, что её унесли с собой оставшиеся в живых монахи. Все иконы в новом храме были новописаные одним из монахов. Но в год, когда закончили строительство звонницы и подняли на неё большой колокол “Благовест”, привезённый откуда-то издалека, на Пасху в храм неожиданно торжественно под колокольный звон, впервые расплескавшийся по окр’уге, на радость людям внесли прежнюю, древнюю икону Божией Матери. Оказалось, что после хазарского погрома она тайно хранилась в прежнем тайнике, и уцелевшие монахи из уст в уста передавали её местонахождение, а она ждала своего часа, и вот, наконец, явилась народу. Но опять-таки, на всякий недобрый случай — по-прежнему было неспокойно на Руси — её продолжали торжественно вносить в церковь во имя Рождества Богородицы только по большим праздникам. И так прошло, наверное, ещё лет сто, а может, больше, как чёрной тучей с востока навалилось на Русь монгольское иго. В большой православный праздник, на Троицу, в самый разгар торжества неожиданно налетели на монастырь отбившиеся от основной орды нукеры Бату-хана Золотой Орды, оставшегося в русской памяти под именем свирепого Батыя. Потом, ещё в царское время, ненавистники России, предвестники большевиков, перекраивая её историю, припишут это нашествие в том числе волжским татарам, чтобы в будущем иметь возможность стравить их с русскими, хотя волжские татары пострадали от этого нашествия не меньше русских. Нукеры Бату-хана, сначала, всё обшарив, подожгли келии, а потом с криком, с гиканьем запалили церковь, от злости, что в ней брать было нечего, кроме икон да нищей церковной утвари, даже подсвечники были глиняными (не то что золотых, даже бронзовых вещей в ней не было). Икона Божией Матери, которую много лет назад принесли, предположительно, из далёкой Корсуни, их тоже не интересовала. Где, кем она была писана, неведомо, но отличалась она от других икон Божией Матери тёмным, скорбным ликом и особенно тёмным, тоже скорбным ликом Богомладенца на Её руках, словно Он уже Младенцем знал наперёд, что в будущем станет с Русью-Россией, а может, и со всем миром. И может, икона была направлена в Русь в помощь ей или даже во спасение её?
        Церковь почти сразу вся занялась пламенем, тогда бросился вовнутрь один из молодых монахов и вынес икону во имя Божией Матери практически из огня, сам уже обгоревший, и закрыл её собой, и уже занёс было над его головой саблю один из нукеров, как остановил его грозным окликом как раз подскакавший, — может, Богородица его поторопила? — со свитой сам Бату-хан.
        Он, выхватив саблю из ножен, что-то так грозно прокричал своим опередившим его нукерам, что один из них сразу поник головой, потом приказал вырвать из рук монаха икону, которую тот никак не хотел отдавать, и прислонить к столбу монастырской ограды, и долго, не слезая с коня, по-прежнему с обнажённой саблей стоял перед Ней в окружении своих нукеров, стоявших тоже с обнажёнными саблями, ожидавших его приказа... Наконец хан спросил:
        — Почему ваш бог на этой иконе — совсем ещё ребёнок, а выглядит как глубокий старик, словно всё наперёд знает о себе и о вас?
        — На то он и Бог, — шагнув вперёд, смиренно, но с достоинством ответил настоятель монастыря. И, повременив, добавил: — Не только о нас, но и о вас тоже.
        Бату-хан усмехнулся в ответ, ближайшие нукеры, было, подняли свои сабли, но Бату-хан остановил их движением руки:
        — Сколько икон Мариам, Матери вашего Бога, видел, но такой не видел... Особенная она... Словно Бог-Ребёнок всё знает, — повторил он... — А что за курган, что за вашим монастырём? Почему монастырь стали строить около него? Кто в нём похоронен?
        — Нам неведомо, — ответил настоятель монастыря. — Это, наверное, только Богородице ведомо. Как нам сказывали, кто первым пришёл сюда, ещё до того, как хазары монастырь в первый раз порушили, якобы Ея неслышный уху глас сверху был: ставить монастырь здесь, потому что место здесь для Нея особенное. Что курган этот нельзя без Ея разрешения трогать, а кто тронет, того беда ждёт. И вот теперь твои люди порушили святую церковь, — наклонив голову, словно подготовив её для удара саблей, закончил свою речь настоятель монастыря, седой старец.
        И снова руки нукеров потянулись к саблям.
        И снова Бату-хан остановил их.
        — Почему не спросишь у Неё, почему надо было монастырь ставить именно здесь? — засмеялся Бату-хан. — И про курган? Золото, что ли, там?
        Настоятель монастыря снова смиренно склонил голову:
        — Это неведомо нам. Одно ведомо, что золота точно там нет. Видимо, похоронен тут близкий Ея сердцу, святой ещё при жизни, человек.
        Один из нукеров, подъехав поближе, что-то сказал почти на ухо Бату-хану.
        — Один из монахов сказал, что икона чудотворная? — выслушав его, спросил Бату-хан.
        — Да, — подтвердил настоятель монастыря.
        — Тогда назови какое-нибудь чудо, которое она совершила!
        — То, что ты, великий хан, вовремя подъехал, спас её от огня и поругания.
        Бату-хан долго молчал.
        — Да, что-то меня заставило поторопиться, — наконец согласился он. — Я жестоко накажу сотника, приказавшего поджечь монастырь, заберите у него саблю! — приказал он своим нукерам.
        Налетел ветер, ещё больше раздувая огромный костёр, так что Бату-хану, как и всем прочим, пришлось попятиться.
        — Что, будете снова строить здесь церковь или уйдёте в другой монастырь? — спросил он настоятеля монастыря.
        — Снова будем строить, я не могу ослушаться Богородицы.
        Батый помолчал.
        — А если кто-нибудь снова сожжёт её, снова будете строить?
        — Да, — смиренно ответил настоятель монастыря.
        — А если не только сожгут, но и тебя убьют?
        — Значит, будут строить другие.
        Бату-хан взял в руки поводья. Один из прискакавших с ним нукеров обратил его внимание на колокольню, мол, надо сбросить, забрать колокол.
        Бату-хан взмахом руки остановил их.
        Видимо, он вспомнил, что его дед, поистине великий Чингиз-хан, который ушёл в мир иной так до конца и не разгаданным и который и через много веков так и останется не разгаданным, в своём завещании наказывал: “Уважать все вероисповедания, не отдавая предпочтения ни одному из них, как средства быть угодным Богу, освобождать духовных лиц всех исповеданий от повинностей...”
        Русь к XIII веку подверглась грозным испытаниям. Само её существование было поставлено на карту. Ещё до конца не сложившаяся как государство, она попадает как бы в тиски смертельной угрозы одновременно со стороны католической Европы и монгольской Азии.
        Русь, по всему, была обречена, она не могла противостоять одновременно Европе и Азии. Два сильнейших русских князя того времени сделали противоположный выбор. Князь Даниил Галицкий решил с помощью Европы дать отпор Золотой Орде. Князь Александр Велико-Новгородский выбрал вассальную зависимость от Золотой Орды — воевать с ней в ту пору было бессмысленно, даже самоубийственно, — и он решил под её прикрытием, набирая силу, обороняться от католического Запада. Князь Даниил выиграл несколько сражений, но в конце концов проиграл всё: не прошло и ста лет после его смерти, как все его земли были захвачены латинянами.
        Почему князь Александр выбрал Золотую Орду? Совсем не потому, что князь Александр был слабее Даниила, для которого была “злее зла честь татарская”, или он меньше любил Родину, а потому, что он был мудрее, а мудрость его шла не столько от ума, сколько от сердца, от глубокой веры в Бога, от чувства, что в первую очередь нужно защитить Веру. Князь Александр хорошо помнил, кто разрушил Царьград, — католики, и, что самое кощунственное — с именем Христа на щитах. И мудрым сердцем своим он чувствовал, что вассальная зависимость Руси от Золотой Орды, — какой бы тяжёлой она ни была, — не уничтожит Веру. Он от отца своего знал, что ещё перед завоеванием Средней Азии Чингиз-хан, не желая вступать в открытую борьбу с хорезмшахом Мухаммедом II, которого называли вторым Александром Македонским, предложил ему союз. Но гордый шах повелел умертвить послов хана. Чингиз-хан, желая узнать волю неба о предстоящей войне, обратился к христианскому епископу, с которым Чингиз-хан встречался во время завоеваний уйгурских племён, исповедовавших тогда христианство. Епископ предсказал ему победу. Пророчество полностью подтвердилось, и грозный Чингиз-хан до конца своих дней благоволил к христианам, а его потомки одни — в большей, другие — в меньшей степени следовали его совету.
        И князь Александр понимал, что, чтобы спасти Русь и Веру в сложившихся обстоятельствах, нужно выбрать меньшее зло: поступиться внешней свободой, но спасти свободу внутреннюю. И он своей нравственно-этической сутью чувствовал, что формально ещё христианская, но давно отпадшая от Христа Европа для России смертельнее монголов, потому что Орда, закабаляя физически, в большинстве случаев не трогала веры народа. Она, согласно завещанию Чингиз-хана, даже освобождала от податей духовенство порабощённых народов, только с иудеями она по-прежнему была настороже, помня судьбу Хазарского каганата, и не снимала с них налога. И действительно: при всей тяжести монгольского нашествия Православная Церковь на Руси не была уничтожена, наоборот, она получила поддержку от ханской власти.
        В 1267 году митрополит Кирилл сумел получить у хана Менгу-Темира ярлык в пользу Церкви, в котором хан освобождал духовенство от дани и других поборов. “Пусть, — писал Менгу-Темир, — беспечально молится за него и его ханово племя”. Этим же указом хан под страхом казни воспрещал надругательство над Православием. “Кто будет хулить веру русских, — сказано в ярлыке, — или ругаться над нею, тот ничем не извинится, а умрёт злою смертию”. Более того, с позволения хана в самом Сарае была основана православная епархия.
        Сто лет спустя другой великий святитель — митрополит Алексий — ещё более укрепил влияние Церкви в Сарае. Мать хана Джанибека Тайдула стала слепнуть после долгой тяжёлой болезни. Между тем в Орде прослышали о высокой жизни митрополита Алексия, и Джанибек написал великому князю Московскому, прося его прислать святого, чтобы тот исцелил Тайдулу. Отказать было невозможно, и святитель отправился в Орду. Отъезд его сопровождался ободрительным знамением: когда Алексий служил напутственный молебен перед ракой своего святого предшественника — митрополита Петра, — свеча у раки якобы зажглась сама собой.
        Прибыв в Орду, Алексий отслужил молебен об исцелении ханши, и в момент, когда он кропил её святой водой, она вдруг прозрела. Благодарная Тайдула подарила святителю в Москве, в Кремле участок земли, на котором в память об этом чуде основана была обитель, получившая название Чудова монастыря, который потом разрушат большевики. Показательно, что всё это произошло через несколько десятилетий после того, как хан Узбек, перейдя в магометанство, предпринял первые попытки по превращению ислама в государственную религию Орды.
        И как это для кого-то ни покажется парадоксальным, именно под прикрытием монгольского ига князь Александр одержал блистательные победы — на Неве, став Александром Невским, и на Чудском озере. Летопись не случайно утверждает, что “мудрость же и остроумие дадеся ему от Бога”. Кстати, и в Ледовом побоище плечом к плечу с русскими войсками стояли “татарове”.
        Да, великий Подвиг Смирения, не отрицающий Подвига Брани! Князь Александр только что одержал блистательные победы на Неве и Чудском озере — какой соблазн, подобно князю Даниилу, повернуть свои рати на Восток! Но, в отличие от Даниила, он не восстал против Орды, а смиренно поехал во Владимир прощаться с отцом, который собирался на поклон к Батыю.
        Несколько последовавших за этим блестящих побед над Литвой и папская булла 1244 года, в которой Папа в случае признания князем Александром римского престола обещал военную помощь против татар, как в подобной ситуации с князем Даниилом, не затмили его разум. Князь Александр поверил не Папе Римскому, который в конечном счёте обманул князя Даниила; он поверил Батыю, который писал ему: “Иже в русскихъ держателяхъ пресловущий княже Александре, вемъ яко разумно ти есть, иже мне Богъ покорилъ многие языки, и все повинуются державе моей. И паче ли всехъ единъ ты не радиши покоритися силе моей? Внимай убо себе, аще мыслиши соблюсти землю твою невридиму, то потщися немедленно прийти до мене, и узриши честь и славу царствия моего, себе же и земле твоей полезная приобретеши”.
        Князь Александр не просто поехал к Батыю, а после смерти отца назвал его приёмным отцом и породнился с Сартаком, сыном Батыя, который в конце концов принял Православие.
        И снова он со смирением едет в Орду — умилостивить хана, разгневанного мятежом во многих северорусских городах, как свидетельствует летопись, “ради избавы христианския”.
        Поездки князя Александра в Орду пугали Запад не менее его блистательных побед. Возвращаясь в очередной раз из ханской ставки, он неожиданно умер. Можно было бы согласиться с навязываемым прозападными историками предположением, что он был отравлен по приказу ордынского хана, если бы одновременно с ним не умер принявший Православие литовский князь Миндовг, с которым они начали готовить большой поход против рыцарей. Сын Миндовга, Давмонт, после смерти отца уйдёт в Русь, станет псковским князем и погибнет от ран, полученных в битве с рыцарями. Запад мог действовать против Александра Невского уже только такими средствами: подлогом и ядом, в открытую он уже не смел выступать против окрепшей Руси.
        Подмена понятий произошла в XVIII веке, в петровское и тем более в послепетровское время, когда в России стала силой прозападной власти насаждаться прозападная идеология.
        Уже в XX веке о святом князе Александре Невском будет написан роман живущей в Швеции некой Л.Горской (Бромберг), суть которого в том, что его стремление на восток якобы сыграло самую трагическую роль в последующей истории России. По её мнению, повернись князь Александр на Запад, подобно князю Галицкому, давно бы Русь была в “мировом сообществе” и процветала. Случайно ли, что именно этот роман об Александре Невском включён в российскую школьную программу? И совсем не случайно в 1989 году в Москве была издана массовым тиражом книга английского историка Джона Феннела “Кризис средневековой Руси”, в которой он утверждает, что Руси “находиться в вассальной зависимости от Золотой Орды было позорно и бессмысленно”, и великий князь Александр Невский стал бы действительно великим, если бы впал в вассальную зависимость от Запада.
        И вдруг Куликовская битва! Непосредственно перед ней, через 120 лет после своей кончины Александр Невский провозглашается на Руси святым. А князь Дмитрий, о котором в “Сказании о Мамаевом побоище” говорится, что он “новый еси Александр”, перед битвой молится: “Владыко Господи человеколюбе!.. помози ми... яко же прадеду моему великому князю Александру”. Не мог же не знать князь Дмитрий, что его прапрадед не только никогда сам не воевал, но и завещал потомкам не воевать с Золотой Ордой.
        Потому как бы получалось, что в будущем названный святым и Донским князь Дмитрий поступил на Куликовом поле как-то не по-русски, что ли, иначе говоря, не совсем честно: набрав силу “во чреве” или “за спиной” Золотой Орды, Русь восстала против неё. Но почему в том же году вслед за князем Димитрием нанёс сокрушительное поражение Мамаю хан Тохтамыш, незадолго до этого ставший законным — по праву наследования — правителем Золотой Орды?
        Но все становится ясным при внимательном прочтении двух — с некоторым разрывом во времени — напутствий преподобного Сергия Радонежского, хотя большинство историков почему-то предпочитают не обращать на это внимания, потому что этот факт не вписывается в общепринятую концепцию. Незадолго до Куликовской битвы преподобный Сергий отказался благословить князя Дмитрия на битву с Мамаем, полагая, что тот затевает бунт, восстание против Золотой Орды: “...Пошлина (исконный порядок, установление) твоя държит, покориться ордынскому царю должно”. Накануне же самой Куликовской битвы, когда преподобный Сергий узнал, что Мамай не представляет Золотой Орды, а, наоборот, является её врагом, он напутствует князя уже совсем иными словами: “Подобает ти, господине, пещися о врученном от Бога христоименитому стаду. Пойди противу безбожных, и Богу помогаеши Ти, победити”.
        И Куликовская битва была для Руси совсем не той, как утверждала не только Большая советская энциклопедия; в ней говорилось, что битва “имела большое историческое значение в борьбе русского и других народов с монголо-татарским гнётом... на Куликовом поле был нанесен сильный удар по господству Золотой Орды, ускоривший её последующий распад”.
        А дело было как раз наоборот. Поход князя Дмитрия против Мамая, по сути своей, был как раз совершён для укрепления ослабевшей Золотой Орды. Князь Дмитрий шёл не против неё, а против Мамая, который в то время после неудачных попыток захватить власть в Золотой Орде, отколовшись от неё, был ничем иным, как орудием проникновения генуэзцев, то есть латинства, как на Русь, так и в Золотую Орду. И в этом свете сразу находит объяснение то, почему на помощь Мамаю, в составе войск которого была генуэзская пехота, на Куликово поле спешил литовский князь Ягайло, а в составе русских войск была татарская конница, и почему хан Тохтамыш, который, разумеется, защищал честь Золотой Орды, пошёл войной не на князя Дмитрия, а на Мамая.
        “...политика Александра Невского, естественно, должна была превратиться в политику Дмитрия Донского”; “Рать Дмитрия выросла из смирения Александра”. Эти два высказывания принадлежат выдающемуся учёному Георгию Владимировичу. Вернадскому, после большевистского переворота вынужденному жить в эмиграции, сыну гениального русского учёного Владимира Ивановича Вернадского. Поразительно, насколько в жизни святого князя Александра всё было неслучайно. Одна, главная, вершинная мысль, которая позволяла ему безошибочно делать выбор в любой для других неразрешимой ситуации, с юности пронизывала всю его жизнь и уходила далеко за границы его земного бытия, поставив в конкретном случае Подвиг Смирения выше Подвига Рати ради Высшего, Главного подобно покровителю славян, а с некоторых пор и покровителю русского воинства, великомученику Димитрию Солунскому, который много веков назад духовно победил именно смирением. Князь Дмитрий своего первенца назовёт именем святого великомученика, а младший его сын, князь Даниил, воздвигнет в Москве храм его имени.
        И на Куликовом поле Русь столкнулась не с Золотой Ордой, как утверждают лукавые историки, специально или по недоумию уводя от истины; на самом деле на Куликовом поле Русь вместе с Золотой Ордой схватилась с католическим Западом. И ещё: после Куликовской битвы Русь была обескровлена и могла стать лёгкой добычей для Европы. И, воспользовавшись этим, через год после Куликовской битвы на восток двинулся литовский князь Витовт, но навстречу ему неожиданно выступили монгольские рати под командованием хана Тимер-Кетлуга, которые на реке Ворскле нанесли ему страшное поражение, после чего католическая Литва долго не могла оправиться. И в этом случае нельзя не согласиться с мнением Георгия Владимировича Вернадского: “Битва на Ворскле в 1399 году — одно из величайших событий в русской истории, хотя в этой битве восточнорусские полки не участвовали, а западнорусские участвовали на стороне Витовта”.
        Будучи вассалом Золотой Орды, Русь по-прежнему продолжала подчиняться Вселенскому Патриарху. Да, веротерпимость Золотой Орды стала одним из коренных условий как укрепления Православия на Руси, так и становления её государственности. Более того, татаро-монгольское иго можно рассматривать одновременно как суровое Божье наказание за внутреннюю княжескую междоусобицу — в большинстве случаев русские князья были если не братьями, то близкими родственниками, — но в то же время и как и вразумление Божие, направленное на то, чтобы Русь осознала своё высокое вселенское предназначение... В том и величие Александра Невского, что он, в отличие от Даниила Галицкого, выбрал меньшее из зол, пошёл смиренно в вассалы Золотой Орды и тем самым спас не только Русь.
        Лукавые историки не только в большевистское время будут замалчивать, что в ненавистной Орде существовала Сарайская Православная епархия; что в XV веке Сарайский епископ перенёс свою кафедру в Москву и поселился в подмосковных Крутицах, которые с XIII века служили подворьем сарайских епископов; что Сарайский епископ со временем превратился в епископа Крутицкого. И то, что митрополит Крутицкий и Коломенский — традиционно викарий Патриарха Московского и всея Руси — символ глубочайшего исторического и нравственно-религиозного значения, олицетворяющий истинное евразийство России. Ведь одно время даже стоял вопрос, где быть Патриарху: в Москве или в Сарае?

        Может, встреча с чудотворной иконой Божией Матери в скромном монастыре на границе тогдашней Руси, поразившей Бату-хана необыкновенно скорбным ликом Богородицы и ещё более скорбным, даже трагическим ликом Богомладенца, сыграет роль в том, что через какое-то время он благословит своего старшего сына Сатрака, будущего хана Золотой Орды, на принятие Православия...

        Бату-хан долго сидел в задумчивости в седле, склонив голову перед иконой, словно чувствовал, что столкнулся с тем, что выше даже его власти, может быть, выше власти всего земного.
        — Хорошо, что я успел, — на прощанье сказал Бату-хан. — Берегите эту икону...
        Не успели последние нукеры Бату-хана скрыться за лесом, как монахи начали собирать в кучу ещё коптящие головешки, дожигать, что осталось, и уже через день студёный северный ветер донёс до ближайшей деревни, которая тоже была разорена набегом, но не сожжена, постук топоров. Чудом уцелевшую — теперь уже не сомневались, что чудотворную, — икону Божией Матери пока поместили в колокольню, там и служили. Построив несколько келий, не стали больше испытывать судьбу, через год на месте прежней церкви стали ставить церковь кирпичную, чтобы она, как и колокольня, не поддавалась огню. Кирпич жгли рядом в овраге, где была хорошая глина, но клали кирпич не на глину, а, чтобы на века, гасили известь, в которую добавляли яйца, которые везли в ивовых и черёмуховых коробах из соседних деревень. Но так как монахов было мало и яиц было мало, соседние деревни тоже то и дело обирались батыевыми нукерами, дело шло медленно. Но монахи не торопились — со святым делом не торопятся, делают его обстоятельно, с молитвой. Только на пятый год совершили первую службу внутри храма.
        Постепенно монастырь креп, богател, к чудотворной иконе Божией Матери народ шёл и ехал уже не только из соседних сел и деревень. Слава её росла. Но где-то в XVI веке от Рождества Христова чудотворная таинственно исчезла из храма. Вместе с ней исчез монах, на котором лежало послушание её сбережения. Но одному её было не унести, ибо была она большого размера и очень тяжёлая; выглядело это так, словно она сама ушла и увела за собой монаха.
        Гадали разное: то ли вместе с богатством пришло в монастырь духовное нестроение, и она не могла перенести его; то ли, выполнив свою задачу по воцерковлению здешнего края, она пошла в иные края, в которые будет простираться Россия в будущем?
        А потом странник, переходящий из одного монастыря в другой и раньше уже раз побывавший в здешнем, принёс весть, что таинственно исчезнувшая чудотворная икона Божией Матери явилась в далёкой, недавно основанной братией подмосковного Звенигородского монастыря Вознесенской пустыни на восточном рубеже России, в глухой башкирской Табынской волости.

        В третий раз, уже в начале XX века, монастырь разорили нагрянувшие из города красные комиссары в чёрных кожаных куртках, с револьверами на боку, которые назвались большевиками, и примкнувшие к ним лиходеи из соседних деревень, родители многих из которых были благочестивыми прихожанами монастырской церкви: увы, в семье не без урода. Что касается чёрных кожаных курток, они шились в Великую войну, которую потом назовут Первой мировой, российским военным ведомством для создававшихся тогда мотоциклетных частей, но одеть в них мотоциклетные части не успели, и они в недалёком будущем стали формой сотрудников кровавой большевистской ЧК. В то же время на волне вдруг вспыхнувшего перед Великой войной дутого квасного патриотизма, явно подсказанного кем-то со стороны, может, теми же англичанами, чтобы втянуть Россию в самоубийственную войну, были пошиты в подражание древним русским шлемам “пуленепробиваемые” суконные шлемы по эскизам одного из братьев Васнецовых, приторно-сусальных русских художников. Но одеть в них русскую армию опять-таки не успели, и в них, названных “будёновками”, будут мёрзнуть солдаты большевистской Красной армии. В ту же пору квасного патриотизма переименуют Петербург в Петроград, но всего через несколько лет он будет назван именем вождя мирового пролетариата Ульянова-Ленина. Через полвека с немногим, когда в России в тяжёлых народных муках рухнет большевизм, в закатную пору Нового Смутного времени при президенте Медведеве, очень похожем замашками на министра-председателя масонского Временного правительства Керенского, назначат министром обороны бывшего директора мебельного магазина Сердюкова, прозванного народом маршалом Табуреткиным, который почти полностью развалит российскую армию. Он доверит шить новую армейскую форму модному модельеру женской одежды Валентину Юдашкину, и много несчастных российских солдатиков переболеют воспалением лёгких, а отчасти и перемрут в этой сверхмодной, но холодной одежде. Комиссары же в чёрных кожаных куртках, которые в 1918 году прибыли разорять монастырь, в течение нескольких десятилетий, пока не износят эту практически неизносимую форму, будут наводить жуткий ужас на русский и нерусский народ, впрочем, ещё долго они будут наводить на него страх и в новоизобретённой форме.
        Как много веков назад при налёте хазар, начальником у людей в чёрных кожаных куртках почему-то тоже был иудей. Как и хазары, первым делом они расстреляли настоятеля монастыря прямо на паперти, монахов, пожалев, просто разогнали, иконы и церковные книги сожгли в костре, как мутящие сознание трудового народа, на монашеские кельи и церковь повесили амбарные замки, и они лет десять простояли пустыми с выбитыми окнами. Когда большевики станут загонять крестьян в колхозы, своего рода концлагеря без колючей проволоки, деревянные монастырские постройки разберут и построят из них коровники и свинарники, в которые сгонят весь отобранный у крестьян скот, а почти треть жителей окрестных деревень, определив в “кулаки” и “враги народа”, сошлют в Сибирь, на Север, в Казахстан, на стройки будущего счастливого коммунистического общества, а в их домах обоснуются комбеды, сельсоветы и всякие другие большевистские учреждения. Попытались разобрать на клуб и церковь. Но разобрать её не удалось, потому что она была поставлена на извести, замешанной на куриных яйцах, при ударе кувалдой или ломом после нескольких ударов кололся сам кирпич, а шов между кирпичами оставался целёхонек, потому со зла её в несколько приёмов взорвали. Такая же участь, наверное, ждала и колокольню, но тут пришёл приказ от самого товарища Луначарского, ранее подвизавшегося на ниве литературной критики, к примеру, определившего великого русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова в разряд “прекраснодушных писателей-крепостников”, а теперь наркома новой пролетарской культуры, пекущегося о сохранении памятников культуры и архитектуры как доказательства таланта простого русского народа. И в памятники культуры и архитектуры записали всё, что по всей стране не успели сжечь и взорвать, в том числе белокаменную монастырскую колокольню, а так как развалины церкви мешали любоваться утверждающей необыкновенную талантливость русского народа колокольней, то всё, что осталось от взорванной церкви, лет через двадцать столкнули появившимся в местной дорожной организации бульдозером в реку. И до сих пор белокаменная красавица, к которой нет никаких дорог, удивляет постороннего человека, оказавшегося в этих краях: кто и зачем построил её в лесу, далеко от человеческого жилья?
        Что касается древнего кургана, кто-то из местных пролетариев-лиходеев, мечтающих о дармовом богатстве, пустил слух, что монахи не иначе как охраняли древний курган, в котором спрятано золото скифов. Не случайно же, как ни выживали монахов отсюда в течение стольких веков огнём и мечом, они обживались тут снова и снова. Не очень образованные, но очень охочие до чужого добра комиссары в чёрных кожаных куртках пригнали заключённых из здешнего временного концлагеря, в котором перед отправкой в Сибирь и на Север содержали “кулаков-мироедов” и “врагов народа”, и заставили их раскапывать курган. Объём работы был большой, решили копать колодцем с вершины кургана. Работа сменами с рассвета до заката шла почти до первого снега, параллельно строились грандиозные планы, на что это золото употребить, если, конечно, его не отберёт Москва, потому копали втайне от Москвы. И вот наконец докопались, к разочарованию комиссаров, до гроба. Но золото могло быть и в гробу. Выгнав по лестнице вверх бывших “кулаков-мироедов” и “врагов народа”, комиссары в чёрных кожаных куртках спустились в раскоп сами — они никому не могли доверить столь важное дело. Открыли топором крышку гроба и отпрянули: в гробу лежал, словно живой или похороненный только вчера, мужик в монашеском одеянии, на груди которого лежал большой медный крест. И никакого золота, только лежал рядом большой деревянный посох, который тут же рассыпался от соприкосновения с воздухом. Сорвав с мужика крест, комиссары в чёрных кожаных куртках в страхе один за другим бросились по лестнице вверх. И не знали, что делать дальше. А может, золото у него в карманах или под ним? Погнали вниз одного из “кулаков-мироедов”, который стал спускаться вниз только после того, как несколько раз истово перекрестился (по столь важному поводу комиссары в чёрных кожаных куртках ему это простили).
        — Ну, что? — в несколько голосов закричали вниз люди в чёрных кожаных куртках.
        “Кулак-мироед”, ещё раз перекрестившись, молча вылез, прежде закрыв крышку гроба
        — Ну, что? — нетерпеливо повторили комиссары.
        — Карманов у него нет. И под ним ничего нет. А тело сквозь одежду нехолодное, словно он не помер.
        — А зачем ты закрыл крышку гроба? — грозно подступил к нему один из комиссаров.
        “Кулак-мироед” молчал.
        — Бросить бы туда гранату! — предложил один из местных лиходеев.
        Но гранаты не было — не предвидели, не взяли с собой.
        Тогда комиссары в чёрных кожаных куртках в страхе приказали забросать раскоп землёй и торопливо спустились с кургана.
        Попробовали крест напильником: может, внутри спрятано золото, а медь — для дураков? Но крест и внутри был медным. Старший из комиссаров важно, словно этот крест и был целью раскопа, объявил, что как только в районе откроется краеведческий музей, крест будет определён в него экспонатом. Действительно, лет через десять в бывшем кулацком доме открыли музей, но не могли вспомнить, куда делся крест.
        Деревенские мужики не из лиходеев тайком от комиссаров в чёрных кожаных куртках и от своих лиходеев привели курган в порядок...

        Иван только что закончил десятый класс, отец и мать работали на ферме: мать — дояркой, отец — скотником, а раньше, когда в деревне был свой колхоз, — а теперь только отделение совхоза, созданное на месте умирающего вместе с деревней колхоза, — и в нём были кони, — отец был конюхом. Иван всегда с грустью вспоминал о том времени, он любил коней и считал их животными необыкновенными, одухотворёнными и красивыми. Наверное, больше всего в жизни он любил купать коней на утренней заре в ещё не успевшей за ночь остыть, тёплой, как парное молоко, реке. Были у Ивана три сестры, все старше него, но все они были уже на стороне замужем, и жили они теперь вчетвером: Иван да отец с матерью, а четвёртой была бабка, которая не была набожной, — может, и была, но скрывала это, — но каждое утро начинала с того, что задумчиво смотрела в окно на далёкую колокольню: “Стоит ещё, родимая! Значит, и мы ещё поживём”. Это было у неё что-то вроде утренней молитвы. Кроме того, бабка предсказывала по колокольне погоду: горят или не горят утренним пламенем её белокаменные стены, закрыло туманом или не закрыло её вершину?
        Иван с детства был не то чтобы замкнутым или необщительным, а, скорее, застенчивым, хотя нрав и характер имел радостный, открытый. Его не тянули шумные мальчишеские компании, где непременно надо было быть или вожаком-заводилой, или послушным подпевалой, сторонился всяческих игр в войну — не водилось у него самодельных автоматов, не носился он по деревне Чапаем с деревянной саблей, срубая головки татарника. Мать не могла нарадоваться на него, хотя иногда говорила с тревогой: “Какой-то ненормальный он у нас, по характеру больше на девку похож, девки у нас посмелее были”, — а отец задумчиво смотрел на него и молчал.
        Иван мог убежать рано утром к неблизкой речной излучине как раз ниже колокольни, где из каменной трещины бил студёный ключ, затаиться где-нибудь на берегу и смотреть, как просыпается река, поднимается солнце, как радуется ему всё вокруг. В семье запомнили: приехавший в отпуск младший брат отца, дальневосточный лётчик-истребитель, привёз Ивану диковинную по тем временам игрушку — автомат, японский, кажется, совсем как настоящий: нажимаешь курок — раздаётся очередь, и из ствола как бы огонь вылетает. Предвкушая радость племянника, дядя протянул автомат Ивану:
        — Ну-ка, застрели-ка кого-нибудь!
        А Иван, взяв автомат в руки без всякого энтузиазма, лишь бы не обидеть дядю — годика четыре Ивану, наверно, было — вскоре, видя, что про него на время забыли, осторожно положил автомат на крыльцо и поскакал кругами по двору на импровизационном коне — длинной палке — и больше к автомату не притрагивался. И когда дядя, удивлённый и даже обиженный, попытался снова всучить автомат ему в руки и его ручонкой нажать на спусковой крючок, предварительно направив автомат на лошадь, привязанную по ту сторону ограды, Иван заплакал и убежал в огород за баню.
        — Да нормальный ли он у вас, Дарья? — ляпнула присутствующая при этом соседка Нина, не подозревая, что подогревает тайную тревогу матери. — Больно он уж тихий, как девчонка, — осеклась она, поняв, что сморозила.
        Все промолчали, сделав вид, что не услышали, и торопливо перевели разговор на другое. Иван так и не зашёл в дом, пока дядя не ушёл в гости к другому брату отца. И до самого отъезда сторонился его.
        В семье этот случай из-за придурошной соседки Нины запомнили, и отец стал тайком присматриваться к Ивану как к больному, что ли. Возится с чем-нибудь Иван, а отец встанет где-нибудь сбоку, как бы своим делом занимается — и искоса смотрит, смотрит. Став постарше, Иван часто ловил на себе этот взгляд.
        — Не иначе, как в Пахома пошёл, — однажды, когда бабка с отцом остались наедине, сказала бабка. — Поговаривали ведь, что Марья-то твоя от Пахома, что видели её мать, Параскеву, около избушки его там на берегу. Так ведь теперь и зовут: Пахомова излучина. И Ванька теперь всё там отирается, может, родственное чувствует?
        Учёба Ивану не то что не давалась — тугодумом он не был, — но учился только потому, что надо было учиться. Не лежала у него душа ни к математике, ни к физике, а астрономия пугала своей мёртвой холодностью, бесконечностью. Нравились ему география, ботаника, литература, но не учебник литературы, где всё разложено по полочкам: тут — идея, тут — сюжет, а тут автор ошибался; нравилось ему читать сами книжки, даже самых ошибающихся авторов, спрятавшись где-нибудь, например, на сеновале.
        Окончив школу, его одноклассники бросились в город, как принято было тогда, тем более что город, пусть небольшой, был рядом, всего в сотне километров; кто — на завод, кто — продолжать учиться. Город был рядом и тянул, словно магнит, вытягивал людей из сёл и деревень, опустошал и без того пустую после Великой Отечественной войны сельскую Россию. А Иван никуда не поехал, на радость матери, а остался в совхозе трактористом, благо в школе их этому учили, а потом и курсы на центральной усадьбе прошёл.
        И вдруг уже после школы он пристрастился к рисованию. Брал альбом и уходил на берег реки, и опять-таки на ту Пахомовскую излучину. А потом почему-то тайком от родителей купил даже этюдник; то ли смешков боялся — тракторист-художник, такого вывиха у них в деревне ещё не бывало. Почему людям не нравится, если ты не как все, и никому не мешаешь…
        — Ванька-то ваш — вы приглядывайте за ним, чудной какой-то, — однажды остановила мать и таинственным шёпотом завела прежний разговор придурошная Нина, которой до всего и до всех в деревне было дело. — Дед Егор, полевой объездчик, вон говорит: “Еду берегом, темнеет уже, а он сидит на берегу и рисует. Другие по девкам, с бутылкой ли...”
        — А что, если бы водку глотал да из тюрем не выходил, как твой племянник, лучше было бы? — не выдержала мать, сама не зная, на кого больше разозлившаяся, на Нину или на Ивана.
        — Так-то оно так, да к хорошему это не приведёт, — не обиделась, вздохнула Нина; она заботилась обо всех в деревне. — Я ведь лишь о том, что дед Егор сказывал, передаю. Вздохнул он и говорит: “Нельзя нам поднимать лица от земли. Вон у Федота из Николаевки сын стишки вдруг стал писать — так спился, потому как нигде не печатали; про партию не писал — великим не признали, пропал, в петлю залез, как Есенин. Только слух был, что Есенин-то не сам в петлю залез, его уже убитого в неё затолкали...” “Кто?” — спрашиваю. “Так энти в кожаных куртках...” — и спохватился, закрутил головой, заоглядывался. “Кто энти-то?” — спрашиваю. А он: “Да так с языка слетело, считай, что не говорил я ничего…” — и дальше похромал...
        — Ты укороти язык-то, — остановила её мать, — не носи, как сорока, по деревне, где кто что невзначай ляпнет, за такое упечь могут. Что, забыла, Леньку Изместьева за что взяли? По пьянке о партии cболтнул.
        — Теперь, слава Богу, не те времена, — отпарировала Нина, — говорят, что закрыли те лагеря.
        — Те закрыли, а новые, может, открыли. Пока в них не попадёшь, о них и не узнаешь.
        — Я про Есенина читала, он тоже вроде как из крестьян, а полез вон куда. Я полагаю, что как человек начинает искать смысл жизни, то и пропал, то уже не жилец... Да ничего, — стала Нина успокаивать совсем уже расстроившуюся Марью, — может, побалуется своими картинками да перестанет.
        Придурошная-то она придурошная, а запало в голову, и вечером мать сказала осторожно отцу:
        — Ты бы поговорил с Ваней. Что он думает? Другие вон в техникум или в институт идут. Правда, институт-то подальше от дому. Или на завод.
        — Ты же сама не хотела, чтобы он в город уезжал, — усмехнулся отец, — чтобы за твой подол держался.
        — Так-то оно так, так ведь хочется, чтобы как у людей. Не хочется, чтобы хуже других... Смеются вон...
        — Мать-перемать! — обозлился вдруг отец. — И так плохо, и этак ещё хуже!.. Посмеются и перестанут. Что он у нас — урод, что ли? Или работает хуже других? Вот пойдёт в армию, там всё вылетит, вся блажь ваша... пахомовская...
        — А при чём тут Пахом? — обиделась мать.
        — А при том! Пахомовская! Тот жил не как все люди, отдельно от всех на этой самой излучине у Студёного ключа, у колокольни... Придурка или святого из себя корчил. Одни говорили — монашествует. А от чужих баб не отказывался...
        Мать заплакала и выбежала на крыльцо, словно сама она к Пахому тайком наведывалась.

        В то утро Иван проснулся почему-то особенно рано, когда ещё всё в природе томилось последним и самым сладким предутренним сном. Посмотрев на будильник, — часа два ещё спокойно можно было поспать, — он повернулся на другой бок, но перед глазами вдруг встала туманная речная излука, истома предутренняя над ней, белокаменная колокольня, оторванная от Земли туманом, слово пыталась улететь. Но что-то держало её на Земле, может, надеялась, что рано или поздно нужна будет людям… Это было его любимое место, где почему-то особенно светло томилась душа.
        И дрёма вроде бы уже снова забирала его, но в то же время ему вдруг так захотелось увидеть всё это: излуку реки, ивы, с листьев которых падают тяжёлые и медленные капли росы, и как бы отрывающуюся от земли безъязыкую колокольню, и солнце, восходящее прямо над ней. Была такая минута, что оно оказывалось как бы нанизанным на неё, и оттого она ещё больше казалась устремлённой в Небо… Так захотелось, что он осторожно, чтобы не разбудить родителей, спустил ноги на пол. “Часа полтора можно порисовать”, — подумал он и, стараясь не шуметь, стал собираться.
        — Ты куда это? — проснулась мать.
        — Надо! — коротко сказал он. — К завтраку приду. — И, чтобы избежать расспросов — чего им так не нравится, что он рисует? — поскорее выскользнул за дверь.
        Чтобы его никто не увидел в такую рань с этюдником, огородом, пригибаясь за подсолнухи, вышел на зады улицы и торопливо пошёл к реке. На душе было почему-то особенно светло и томительно. Иван и не заметил, как перешёл на бег. И бежалось необыкновенно легко, несмотря на тяжёлые резиновые сапоги-бродни, которые он надел, чтобы не вымокнуть в холодной росистой траве. Бежалось легко, как если бы не ходить, а бежать было его естественным состоянием. Так и бежал бы без конца, пока не узнаешь главного. А что главное, он не знал, но чувствовал, что оно есть, и в этом, главном — смысл жизни.
        Он бежал вдоль берёзовой рощи, которая ещё сонно купалась в тумане, и совсем не задохнулся. Иван выбежал на любимую речную излуку и огляделся. Было такое чувство, что он прибежал в самое время, а почему — объяснить не мог. Он не знал, почему, но в самое время; чуть раньше — излука ещё спала бы, и он, может, потревожил бы её сон; чуть позже — и он уже не увидел бы её тихого и радостного пробуждения и ещё чего-то очень важного. Словом, в самое время — словно излучина его ждала, и он как бы неосязаемо это почувствовал, как бы услышал: “Здравствуй!” И он ей мысленно и благодарно ответил “Здравствуй!”
        Иван поскорее раскрыл этюдник и стал писать. Если бы кто заглянул в этюдник, то удивился бы: река на его картине была намного полноводнее, чем сейчас. Он так не задумывал, а как-то само собой получалось, словно кто подсказывал ему: лес по склону — гуще и дремучей: где был сейчас осинник, на Ивановой картине были мощные ели и сосны; колокольни ещё не было, среди дремучего леса на её месте была лишь пологая поляна. На самой излуке, на крутом берегу — на этом месте у Ивана пока было лишь неясное пятно, которое почему-то (он и сам не знал, почему) он уже который день обходил кистью стороной, кружил и слева направо и справа налево вокруг него. Внутри томилось какое-то чувство по поводу этого пятна, но Иван никак не мог уловить, сконцентрировать в себе это чувство, не мог понять, что он хочет или должен изобразить здесь. То он чертил контуры какой-то избушки или шалаша даже, то древний курган. То вставал крест, но не восьмиконечный, какие, уже полусгнившие были на деревенском кладбище; этот был четырёхконечный и размером больше, и стоял он не над курганом, а сам по себе, словно указывал путь или рубеж. Такие путеводные кресты сохранились на дальнем Севере, такие он видел в журнале “Вокруг света”. Иван казался себе глухонемым, что ли, который пытается что-то сказать, но не может. Или контуженным, который силится вспомнить что-то пережитое, вот-вот вроде бы вспомнит, а никак не может. Иван страдал от своего бессилия сказать красками то, что было на душе, но страдал светло и радостно — от предчувствия, что это чувство рано или поздно прояснится, оформится, как родится цветок из бутона. А пока он не мог понять чего-то очень важного, может, главного, и светло мучился этим, словно эта излучина ему что-то мягко, но настойчиво говорила, а он до поры до времени не мог этого понять. Как не мог понять, почему ему больше всего нравится во всей округе именно эта излука, хотя другие, наверное, не менее красивы, и именно это вот место, где на его картине пока неясное пятно и снова и снова упорно встаёт крест.
        Иван постарался вспомнить, когда впервые был на этой излуке. Точнее, он помнил — классе в первом или втором. Они тогда шли с отцом на покос, и он вдруг остановился на этом месте, как бы был уже здесь раньше — иначе почему ему здесь всё так знакомо, хотя он никогда здесь быть не мог? Может, забыл? Или был совсем маленьким? Он тогда даже спросил отца:
        — А когда мы тут раньше бывали?
        — Как бывали?
        — Ну, со мной... Может быть, меня маленьким на покос привозили или приносили?
        — А что ты так? — удивился отец.
        — Да как будто я тут уже был — и не раз, а вон там курган древний должен быть. Мы, когда в школе по истории про курганы проходили, я почему-то сразу вспомнил про эту поляну.
        — Мы в этой стороне раньше никогда не косили, — удивился отец. — И с тобой не бывали здесь. Пока Фёдор, племянник деда Пахома, живой был, он этот луг по наследству косил. А потом уж, лишь в прошлом году, нам по жребию достался. Ты чего-то путаешь, сынок. Не были мы с тобой тут никогда.
        — Ну, давай посмотрим, вон там курган должен быть, — предложил Иван.
        — Да вроде был. Да некогда, сейчас один час год кормит.
        — Ну, давай посмотрим! — настаивал Иван.
        — Ну, давай посмотрим, — неохотно согласился отец. Он вспомнил, что курган действительно был. К нему в своё время наезжие археологи присматривались. Что за профессия — старинные могилы тревожить, нехорошо это, пусть даже и для науки. А потом так называемые чёрные копатели попытались копать, прокуратура стала наезжать: почему не смотрите. И Сидоров, тогдашний председатель ещё существовавшего колхоза, с согласия археологов срезал самую вершину кургана бульдозером и засеял травой, как археологи сказали, законсервировал до поры до времени. Место археологи для себя отметили, чтобы потом, когда у них появятся деньги, продолжить раскопки вглубь. Видимо, деньги у них до сих пор не появились, ну, и дай Бог, чтобы вообще не появились... — Да вы, наверное, сюда со школой на экскурсию ходили, а ты запамятовал. И морочишь мне голову.
        — Да не ходили мы сюда ни на какую экскурсию, — чуть не заплакал Иван. — А что тут раньше было?
        — Не знаю. Дед что-то говорил, монах-пустынник какой-то жил здесь, задолго до Пахома, чуть ли не до порушенного монастыря, чуть ли не до татарского времени. Ты это у бабки лучше спроси. Пошли, косить надо...
        И вот сейчас, как тогда, Иван томился и не мог вспомнить, когда он в первый раз был здесь, и словно ждал чего-то — и радостно, и светло было ему. Конечно, возраст у него был такой, наверное, — только в эту пору и радоваться, — но сегодня уж особенно как-то светло было на душе.
        Иван скинул сапоги, рубаху, брюки и бросился в воду. Плыл в парном тумане и чувствовал, как вода отдаёт ему свою силу, своё спокойствие, свою радость.
        Выскочил, ещё более взбодрённый прохладным и в то же время ласковым воздухом, и снова взялся за кисть: времени до завтрака оставалось немного, а там — в поле...
        И не заметил, как задремал...

        ...Пишет он свою картину (он так и не понял, во сне или наяву). Вдруг почувствовал, будто кто-то за спиной у него стоит, пристально на него смотрит. Или как бы спина затекла.
        Он повёл плечами, покрутил шеей — это ощущение не проходило, словно действительно кто-то смотрел на него. Иван оглянулся, и от неожиданности рука с кистью упала на штаны, только что выстиранные (он ещё машинально подумал: вот теперь мать заворчит), — посреди поляны стояла или висела над ней, как бы покачиваясь, как бы искала равновесие какая-то штуковина, летательный аппарат не аппарат, марево не марево, только воздух вокруг этой штуковины колебался, как над костром или как над вспаханным полем после хорошего и тёплого ливня...
        Иван так и остался с открытым ртом. Что же это такое? Но, удивительно: никакого страха, как обычно при встрече с незнакомым, с неизвестным, он не испытывал.
        Тем временем посверкивающая на солнце, словно из нержавейки, штуковина, наконец, прочно утвердилась на земле, в ней открылась дверца не дверца, и из неё спустились на землю — хотя вроде бы не было никакой лестницы — трое: двое парней и девушка, явно постарше их. Иван непроизвольно опустился на колени за куст полыни: может, не заметят. Не то чтобы он испугался, скорее, застеснялся, может, за свои измазанные краской штаны. Нет, они шли прямо к нему, — то ли шли, то ли медленно летели прямо по воздуху над самой землёй, — не поймёшь. И улыбались ему. И он улыбался — и не испуганно и заискивающе, а открыто и радостно, как будто раньше их видел, но не помнил, где и когда, а теперь вот увидел и как бы вспомнил.
        — Ну, ты рад нам? — как бы прочитав его мысли, спросили они, хотя вроде бы и не говорили, точно — не говорили, но он всё понял.
        — Рад! — сказал он, хотя тоже, кажется, не раскрывал рта, а только подумал, но они его тоже поняли. Он радостно и восторженно смотрел на них, словно именно их и ждал всё это время, когда так томительно и непонятно было на душе, особенно когда он приходил на эту излучину. И они радостно улыбались ему, словно тоже давно ждали этой встречи.
        Иван широко раскрытыми и радостными глазами смотрел на девушку, которая, как и два её спутника, была одета в какие-то лёгкие сияющие одежды. У неё были длинные, падающие на плечи русые волосы, подобранные чем-то вроде косынки, и если бы не так широко расставленные глаза, он мог бы принять её за Таньку Кудлину, за которой увивалась вся деревня, начиная с агронома. Нравилась она и Ивану, казалось, что и она была неравнодушна к нему, но в конце концов выскочила замуж за городского музыканта, по договору работавшего руководителем сельской художественной самодеятельности: видимо, уж больно ей хотелось стать городской.
        На Таньку так открыто он мог смотреть только украдкой, он не мог выдержать её насмешливого взгляда, а на стоящую сейчас перед ним девушку или женщину он смотрел широко и открыто, не стесняясь и не задумываясь о том, что о нём подумают. И она радостно и открыто смотрела на него.
        — Ты откуда? — хотел спросить он, но её глаза уже ответили:
        — Мы оттуда! — имела она в виду небо, и он невольно поднял глаза вверх, в синеву.
        — Но почему вы тогда не прилетите открыто и не откроетесь всем? — непонятным для себя образом — то ли глазами, то ли ещё как — спросил он. — Все тоже будут вам рады. А то все боятся... А то все разговоры: летающие тарелки, инопланетяне. Вчера вон в журнале прочитал. С какими целями вы прилетели?
        — Как тебе объяснить?.. Не пришло то время... Ты извини нас, но ещё есть тайны, которые мы не можем вам открыть... К тому же мы не инопланетяне...
        — Кто же? — удивился он. — Все ждут инопланетян, одни — с надеждой, другие — со страхом.
        — А ты?
        — Мне кажется, что они добрее нас. Я почему-то думаю, что зла они нам не принесут, а, наоборот, чему-то научат... А почему вы открылись именно мне? Есть люди умнее, грамотнее... Что я — тракторист…
        — Грамотнее — это ещё не значит умнее, — улыбнулась она. — Тем более — добрее. Ты умнее сердцем. Мы доверяем тебе. Потому что мы считаем тебя своим. Потому что ты живёшь просто, радостно и легко. В тебе нет зависти... Ты один в окр’уге почувствовал особую красоту этого места, расположенного примерно на равном удалении от ваших четырёх деревень. Мы уже в течение нескольких ваших веков приземляемся здесь. Это... как тебе объяснить, это место нам дорого. И ты единственный из нынешнего поколения, кто почувствовал особенность этого места, значит, ты духовно близок нам... Да, люди постепенно должны больше узнавать про нас, но это знание мы пока даём только таким, как ты. А таких ещё мало. Очень мало. Точнее, с каждым годом становится всё меньше, — печально улыбнулась она. — В тебе нет зависти.
        — Но потому меня считают в деревне чуть ли не дураком, — хотел сказать Иван.
        Но она уже ответила ему:
        — Но ты-то знаешь, что ты не дурак, а о девушке той не переживай. Внешняя красота ещё ничего не значит. Она обманчива.
        — Так зачем же тогда красота? Зачем же мы тогда тянемся к ней? Почему она даётся человеку?
        — На первых порах всего лишь как испытание, чтобы проверить человека. Как он понесёт её, не возгордится ли? И не вызывает ли зависть у некрасивого?
        Иван все собирался и, наконец, решился спросить, а она ему уже ответила:
        — Да, мы заботимся о Земле, стараемся помочь вам. Но всё это непросто. Сразу тебе будет трудно понять. А тебя мы навестили, чтобы сказать: живи так, как живёшь, и не слушай насмешников. Это они, сами того не подозревая, завидуют тебе. Неважно, где жить, в городе или в деревне, важно — как жить.
        — А как вы живёте... там? — спросил он и смутился от своего вопроса.
        — У нас нет зависти друг к другу. Что касается несуществующих инопланетян: в ваших так называемых научно-фантастических романах и фильмах — сплошные войны. И что рано или поздно они прилетят завоевывать Землю. Ваши свойства вы приписываете им.
        — Вы бессмертны? — неожиданно для себя задал он вопрос, но тут же устыдился своего вопроса, и девушка не ответила, как бы нахмурилась, словно посчитала вопрос бестактным.
        — Да как тебе сказать? — она замялась. — Ты сразу не поймёшь. — Она посмотрела на своих спутников. — Хочешь увидеть издалека свою планету, свою деревню? Мы можем тебе показать, а потом вернём обратно.
        — Нет, — сказал Иван. — Мне к восьми на работу. К тому же у меня напарник болеет, придётся и во вторую смену.
        Они все трое переглянулись и засмеялись.
        — Нам жаль с тобой расставаться, но тебе действительно уже пора, — улыбнулась девушка. — Ты не заметил, как с нами быстро пролетело время. Тебя давно ждёт мать. Смотрит в окошко, завтрак готов, а тебя нет. Беспокоится.
        — Да, мне к восьми на работу. И сменщик болеет. Да ещё стартёр у трактора что-то барахлит. А можно мне про вас рассказать? — вспомнил он.
        — Решай сам, — сказала девушка. — Особого секрета мы из этого не делаем. Но решай сам, не принесло бы это тебе вреда. Поверят ли? Ну, беги!.. Нам будет больно, если у тебя из-за нас будут какие-то неприятности... Поэтому хорошо подумай. Главное: помни о нас. И живи так, как подсказывает тебе сердце. Не стесняйся быть добрым! Ну, беги! Нам было хорошо с тобой.
        — Но мне почему-то грустно с вами расставаться, словно я знаю вас давно, словно вы... родные, — смутился он, глядя больше на девушку.
        — Мы ещё прилетим к тебе, — успокоила она его.
        — А как я узнаю?
        — Узнаешь. Мы дадим тебе знать.
        Ивану захотелось оглянуться, и он оглянулся. Девушка грустно смотрела ему вслед и помахала рукой.
        — Дальше отойди, дальше, — ласково сказала она непонятным ему образом, потому что на этом расстоянии он не смог бы услышать её голоса, если бы она даже кричала, — ты нам мешаешь взлететь, так мы можем принести тебе вред...

        Он проснулся словно от какого-то толчка, словно его кто-то толкнул или тихо сказал: “Проснись!”
        Он огляделся. Поляна была пуста, только тихо шелестел ветер, словно разговаривал с высокой травой...
        — Что с тобой? — спросила мать, ставя перед ним гречневую кашу с молоком. — Бледный какой-то. Где это ты был? Опять рисовал?
        — Надо было, — смутился он. “Надо же присниться! Не наяву же было?” — думал он, плохо слушая мать.
        — Опять рисовал, вон штаны в краске вывозил, — вздохнула мать, — только ведь выстирала, как их теперь отмывать?
        Иван растерянно смотрел на свои штаны. Он чувствовал какую-то странную усталость, впрочем, не усталость, что-то другое, не объяснить...
        Он выкатил со двора велосипед и покатил на машинный двор — ему не терпелось кому-нибудь рассказать о странном сне, но увидев сидящих на лавочке мужиков, он понял, что никому не расскажет: засмеют, совсем в дураки запишут. “А может, на самом деле не сон?”
        Весь день он без устали шерудил тракторными рычагами и не заметил, когда странная усталость превратилась в необыкновенную бодрость, а перед глазами по-прежнему стояла та девушка — то ли инопланетянка, то ли ещё кто, — точнее, её глаза. Неужели всё-таки сон? Или сейчас сон? Но вот он сидит и водит трактор, рядом другой трактор...
        — Сергей! — в конце загона окликнул он второго тракториста, чтобы убедиться, что это не сон.
        — Чего? — спустился тот на землю.
        Иван мучительно думал, сказать или не сказать, а если сказать, то как, чтобы тот, как придурка, не послал подальше.
        — Посмотри, что-то в глаз попало, — наконец нашёлся он.
        — Да куда я со своими мазутными руками?
        — Да возьми вот платок в кармане.
        — Да нет вроде ничего... Может, до медпункта доедешь, если плохо?
        — Да вроде бы лучше... Да, лучше... Ладно, давай по новому кругу... Ты впереди, я за тобой...
        — Чего ты лыбишься-то?
        — Да так... Сон хороший приснился.
        После работы Иван, не заезжая домой, окружной дорогой покатил на велосипеде на излучину. С нетерпением ждал поворота дороги, чтобы увидеть её. Вот и поляна. Но теперь, казалось ему, над ней висела такая густая непонятная грусть, что он чуть не заплакал. Оставив велосипед на месте, где стоял его этюдник, побежал к месту, где стоял инопланетный корабль или ещё что. Вот тут должны быть его следы, вот... Но ничего Иван не обнаружил. Он бросился на землю и стал тщательно изучать сантиметр за сантиметром место предполагаемой посадки инопланетного корабля или непонятно чего. Ему показалось, что он нашёл три углубления от четырёхугольных штанг... А может, это просто следы от лосиных копыт, они тут выходят на водопой… И так грустно ему стало. Ему так страстно захотелось, чтобы они вернулись! Она вернулась! Хотя бы на минуту, и подтвердила, что она была, что он её видел не во сне. Он поднял голову в небо, но там лишь зияла голубизной бездонная пустота...
        Иван вернулся на берег со смятенным чувством. Сел на обрыв и смотрел на воду, на плакучие ивы, на место, где был древний курган. И постепенно спокойствие вернулось к нему; шелестели трава и ветер, они говорили между собой и что-то говорили ему, успокаивали, молча говорила река: “Да, они были, прилетали, и для них встреча с тобой была такой же радостной и в то же время печальной, как и для тебя; ты живи и знай, что они есть, и когда трудно, вспоминай о них, но никогда не вспоминай всуе...” Иван, успокоенный, вернулся домой...
        В пятницу, как обычно, приехала к родителям Танька Кудлина. Она приезжала теперь всё больше одна, без мужа. Иван встретил её случайно на мостике через ручей, который когда-то был речкой, около дома Сорокиных. И вдруг понял, что никогда её не любил, и совсем не потому, что она так поспешно выскочила замуж за заезжего денежного музыканта, который был чуть не вдвое старше неё, а просто не любил. Он даже удивился, как мог так страдать по ней и мучиться. Танька была вся по-городскому размалёванная, но в то же время с какими-то загнанными глазами, и он понял, что был влюблён в придуманный им самим образ.
        Она своим бабьим чутьём, видимо, заметила в нём перемену и удивлённо остановилась. И ещё больше удивилась, что он не смутился потерянно, как раньше, а говорил с ней прямо и весело, и даже покровительственно, что ли, явно жалея её, но жалость эта была не ликующей, не оскорбляющей, а мягкой и искренней.
        — Ты какой-то другой стал, Ваня, — задумчиво, без прежней усмешки сказала она. Раньше она редко нисходила до разговора с ним.
        — Другой? — засмеялся Иван. — Ну что ты, Таня, я всё тот же.
        — Не пойму, какой, но другой, — твёрдо сказала она, внимательно всматриваясь в него, и горячая жалость к ней вдруг подступила к горлу, к сердцу Ивана. И он вдруг понял, что может полюбить её, горячо и нежно, но совсем не за красоту, ибо прежней красоты в Таньке-Татьяне уже не было, словно улетучилась она с её лица и улетела к какому-то другому человеку, и не было больше в ней того таинственного магнита, который тянул, по крайней мере, его к ней, и он вдруг испытал к ней совсем другое чувство, не какое испытывает мужчина к женщине, а чувство брата, что ли, и уже по-братски жалел её, сострадал ей: не сложилось у неё в жизни, мечется.
        — Ну, ладно, Таня, мне на работу. Если что, я всегда рад тебе помочь.
        — Спасибо, Ваня!
        Иван шёл к машинному двору и взволнованно думал: странно, вроде бы та же Танька, но не стало чего-то в её глазах, может, главного. И вдруг он догадался: а может, и не было, не было как раз того, что было у той — во сне ли? — на речной излучине. Но надо же — она была так похожа на Татьяну. Или Татьяна на неё...

        Время шло. Иван не то чтобы совершенно забыл о том странном сне или случае на речной излучине, но первое впечатление притупилось, как бы растворилось в воздухе, и со временем всё больше казалось: а может, на самом деле приснилось? Но однажды вдруг проснулся на рассвете от такой томительной грусти, какой он раньше не томился, и снова уверился: нет, это действительно было! И он снова несколько дней ходил не то чтобы счастливый, а какой-то умиротворённый. Он до сих пор никому не рассказывал о той встрече или сне.
        А иногда так хотелось рассказать, но в последний момент что-то останавливало его. В такие минуты ему снова начинало казаться: а что, если он на самом деле свихнулся? Иначе почему многие в деревне относятся к нему, как к чудаковатому?
        И Иван с некоторым испугом шёл на военную призывную комиссию, но нет, его признали годным к военной службе, мало того, без каких-либо ограничений, и он успокоился. Только что он стал замечать за собой: дело было не в Татьяне Кудлиной, ему перестали нравиться другие деревенские девчонки — вот вроде бы всем хороша, но перед ним вдруг вставали те глаза. И тогда он брал этюдник и шёл на свою излучину — и всегда он там испытывал какое-то особое чувство. Он стал бредить ночами, просыпался — и перед глазами снова стояли те глаза.
        — Ты, смотрю, совсем похудел, — заметила мать. — Раньше, ещё в школе, чуть стемнело — в клуб, на вечёрки, а теперь, как старик или как монах, всё дома сидишь да всё на реку бегаешь… Чем тебя там приманили? Что с тобой?
        Иван отмолчался. На другой день после неприятного разговора с матерью он проснулся — словно его толкнул кто-то — с радостным настроением, в последнее время оно редко посещало Ивана. Было уже светло, но солнце ещё не вставало, и тишина стояла в доме. Иван быстро оделся и огородами побежал к реке, к своей излуке. Ноги сами несли его, в теле была необыкновенная лёгкость и бодрость, он не торопился, но в то же время бежал быстро — и не задыхался, и не выбивался из сил, хотя вроде бы всё убыстрял и убыстрял бег, потому что знал, что там его ждут. Он бежал быстро, но в то же время не суетился, потому как знал, что его дождутся. И будут рады ему. И он узнает что-то важное, что снимет с него тяжесть последних недель.
        Чем ближе он подбегал к излуке, тем больше не то чтобы волновался, а всё радостней становилось ему.
        Вот и последний поворот... Но на поляне никого не было, и не мерцала та странная штуковина. Иван как бы споткнулся; было такое чувство, словно его обманули... Он уже было собрался идти назад, но, посмотрев на часы, присел к стволу прибрежного осокоря, прижавшись к нему спиной, и не заметил, как задремал, или показалось ему, что задремал... И вдруг он как бы услышал голос, повернулся на него: к нему как бы шли по высокой траве и не мяли её те двое в сияющих одеждах, что прилетали во сне или наяву в прошлый раз. Он пытался увидеть её за их спинами, но её там не было.
        — А где она? — Он не успел спросить, как получил ответ:
        — Она не смогла прилететь. Она передает тебе большой привет! — беззвучно сказали они ему ещё издалека, но он услышал.
        Иван так расстроился, что даже защипало в глазах, но лишь на какое-то мгновение, печаль его тут же высветилась, и в ней растворилась боль и тоска.
        — Мы почувствовали, что ты грустишь по ней. И вот залетели передать тебе привет. Мы скучали без тебя. И там будем постоянно думать о тебе. Мы желаем тебе счастья! Верь себе и старайся расти в небо! Она просила тебя быть поосторожней с мотоциклом. Она тебя уберегла, когда ты чуть не разбился. Тебе ещё рано туда, — показал один из них в небо.
        — А что значит — стараться расти в небо? — не понял Иван.
        — Думать не только о себе. Расти в небо — это понять, что всё на Земле и в Небе взаимосвязано и, причиняя кому-нибудь боль на Земле, ты причиняешь боль Небу и, прежде всего, ей. Путь в Небо или в Царствие Небесное непрост...
        — А почему вы пытаетесь увести людей с Земли? — неожиданно резко и для себя, и для них спросил Иван. — А я не хочу улетать с Земли, мне и здесь хорошо, только нужно навести на ней порядок. Я не смогу и дня прожить без Земли.
        — Кого ты имел в виду, когда говорил “вы”?
        — И Иисус Христос, который всё говорил о Небе, что мы временные на Земле. Я тайком от бабки читал припрятанное ей старинное Евангелие. Я не всё понял там, но понял, что Он нас всех зовёт за собой. И другие, и фантасты вон в своих книжках и фильмах, особенно в последнее время... Циолковский вон тоже: “Земля — только колыбель человечества”. Что он людям голову морочит? Что, ему плохо на Земле? Так сделай хоть чуточку, чтобы было лучше. Все талдычат: гениальный учёный!.. Но зачем он зовёт меня улететь с Земли и, как я понимаю, не туда, что вы называете Царствием Небесным?
        Пришельцы переглянулись.
        — Нет, мы не хотим уводить вас с Земли. И тебя — тоже. Мы хотим, чтобы вы здесь, на Земле, поняли своё место на Небе. Пойми, что, может, ваша Земля в Космосе — как это тебе объяснить? — как ваша деревня, что ли, даже как хутор среди других деревень.
        — А на Земле, по крайней мере, у нас в стране, сейчас идёт укрупнение неперспективных деревень, — усмехнулся Иван. — Может, и у вас так? Может, вы объявите Землю неперспективной деревней? И она будет мёртвой, вроде Марса? Учёные предполагают, что там существовала жизнь.
        — Не ёрничай, — мягко остановил его один из пришельцев. — Наоборот, осознав своё место в Космосе, вы ещё больше должны полюбить свою Землю и беречь её. Воскреснув, вы время от времени будете возвращаться на Землю в другом качестве
        — Что значит: воскреснув? Вон бабки в деревне толкуют о воскресении. И в Евангелии... Говорят, что оно — сказка, но почему тогда его запрещают читать? Вон бабка моя его прячет, хотя не видел, чтобы она его читала.
        — Придёт время — поймёшь... Хочешь услышать её?
        — Конечно! — обрадовался он.
        Было такое же лёгкое головокружение, он почувствовал что-то вроде ветра, и какое-то необыкновенное волнение коснулось его. И он почувствовал её присутствие.
        — Здравствуй! — бесшумно сказала она.
        — Здравствуй! — радостно улыбнулся он. — Я постоянно думаю о тебе, — хотел сказать он, но она опередила его:
        — Ты для меня как младший брат, как те двое, что сейчас рядом с тобой. Я люблю тебя так же, как их. — Она как бы повторила это несколько раз. Или сказала всего раз, но как-то особенно, так, что он больше не чувствовал печали. То есть печаль ещё была, но она снова улыбнулась ему, и печаль растворилась в этой улыбке. Он засмеялся радостно и спокойно.
        — Ты помни, что я всегда рядом с тобой. Можно, я буду звать тебя Зосимой?
        — Это какое-то старинное церковное имя. В деревне меня засмеют.
        — Пусть на Земле пока продолжают тебя звать Иваном, это тоже очень хорошее имя, а для меня ты станешь Зосимой.
        — Хорошо, — легко согласился он.
        — Мы долго к тебе не прилетим, но не думай, что мы тебя забыли. Мы всегда будем помнить о тебе и помогать по мере возможности...
        Один из пришельцев как бы обмахнул его своими невесомыми блестящими одеждами, похожими на крылья, и оба они исчезли, а он как бы проснулся, и опять, как в тот первый раз, не мог понять, сон это был или явь...
        Но больше по ночам его не мучили кошмары, и не томился он от странной внеземной тоски по ней, не вставали перед ним больше её глаза, но он постоянно помнил о них.
        Он жил теперь с чувством, что у него, кроме трёх сестёр, где-то ещё есть сестра, а может, — он боялся признаться себе в этом — даже мать, и он любил её, наверное, не меньше, а может, даже больше, чем родных сестёр и родную мать...
        Однажды, выбрав момент, когда дома не было ни отца, ни матери, Иван спросил бабку:
        — А кто такой был дед Пахом?
        — Какой Пахом? — не поняла она или сделала вид, что не поняла.
        — Отшельник, — смутился Иван. — Что на берегу жил... Там, на излучине... Которую теперь Пахомовской зовут.
        Бабка внимательно посмотрела на него, и он смутился ещё больше.
        — Аль что знаешь?
        — Знаю, — выдержал её взгляд Иван.
        — Несчастный был человек... Твоя бабка по матери Анастасия была его невестой... А тут Первая германская война, не успели они обвенчаться... В первый же год он и сгинул. На других похоронки, а на него — ничего, и от него — ничего. И война кончилась — ни слуху ни духу. А потом другая война, уж промеж собой, Гражданская. За какие грехи наши — брат на брата? За что наказание-то такое? И после неё он не вернулся. Ждала, ждала его Анастасия, бабушка-то твоя, уже невеста-перестарка, а невест-то многих новых наросло, а женихов-то нет — на войне поубивало, и вышла замуж за Петра Шикина. Инвалидом он пришёл с германской — без ноги и без глаза. А звали её и молодые парни, больно уж красавица была. “Нет, — говорит — перед памятью Пахома не могу. А за такого и Пахом простит”. Не прелюбодействовать пошла, а человека спасать. “Только, — говорит Петру, — если вернётся Пахом и позовёт — уйду, не держи уж меня тогда. Живой он, знаю, живой. И тебя не оставлю, обихаживать буду”. Через год — двойня у неё, ещё через полтора — вторая, и все девки. А тут Пахом из дальних стран, в Гражданскую войну с белыми за границу ушёл, иначе смерть бы; через десять лет решил вернуться — тосковал он по дому и по Анастасии, а до дома не дошёл. Его, выманив обманом из-за рубежа, что ничего с ним не сделают, сразу, прямо от границы — в Сибирь, в Черемхово, в шахты. Пришёл тоже без ноги. Нет, не на войне потерял, там уж, в Сибири, не помню, то ли отморозил, то ли в шахте придавило, потому раньше срока и отпустили. Потом спрашивали: почему не писал? Говорил: “Чтобы родные из-за меня не пострадали”. Как помню, иду по воду, а он навстречу: на костыле, седой, с сумой, и шрам через всё лицо. Анастасия было к нему — да куда: четверо на руках, и Пётр к тому времени на последний глаз уже почти совсем ослеп. “Прости меня, Пахом!” — “Не виновата ты ни передо мной, ни перед Богом. Люди перед тобой виноваты”, — только и сказал он. Перед всеми поклонился ей в ноги. В деревне жить не стал — дом-то их напротив Петра с Анастасией, — построил избушку вроде бани на той излучине, а почему там — тайной осталось, и так до конца жил там один. Около бывшего монастыря, словно в Бога поверил. Многие, даже коммунисты с войны или из лагерей верующими возвращались, только потом скрывали это. Партейный билет около сердца носили, а в сердце — Бога. Война — она как второе крещенье. Рыбой жил, и себя кормил, и в деревню на обмен приносил. С берега на берег стал перевозить.
        — А кто до него перевозил?
        — А не было там до него перевоза. Говорят, раньше, совсем уж в старину, был, а потом на ту сторону через Ефимкино вокруг стали ходить, на ихний перевоз. А как он там стал жить, и перевоз снова образовался. Крикнут Пахому, он на лодочке, которую сам для рыбной ловли смастерил, и перевезёт. Кто кусок хлеба даст, кто гривенник. Так перевоз и образовался, и ему, инвалиду, на пропитание. Так и стали звать — Пахомов перевоз. А излучину — Пахомовой. А как умер Пахом, обратно кругом стали ходить — кто там жить будет?.. Да и на машинах теперь больше, крюк в пять километров — не помеха...
        — Ну, а дальше-то?
        — Что — дальше-то? — бабка сделала вид, что не поняла.
        — Ну, а нас-то почему за глаза Пахомовыми зовут? — покраснев, опросил Иван.
        — Болтали: видели люди, что Анастасия к нему ходила... Говорили, что мать твоя от него... А она в самом деле к нему ходила: обиходить, постирать, ни от кого не пряталась, и Пётр знал об этом. Умер-то он, Пахом, рано, это он с виду только старый был, уж больно седой и сгорбленный, вот и звали стариком. Раньше ведь так: за пятьдесят — и старик. А он к тому же и покалеченный весь на войне да по лагерям. Так и весь народ покалеченный.
        — А всё-таки: почему именно там стал он жить? — настаивал Иван.
        — А кто его знает?!
        — А раньше кто там жил?
        — Да никто не жил, кроме монахов, пока монастырь не разорили, я тебе уж говорила. Не слушаешь ты меня, что ли?..
        — Нет, совсем в старину?.. Вот курган там?
        — Этого я не знаю. Да никто уж теперь не знает... Говорили, что партейные в чёрных кожаных куртках ещё сразу после революции пытались его раскопать, раскопали, что-то увидели там и разбежались со страху. Уже не столь давно тогдашний председатель колхоза Ефрем Игнатьич Сидоров вершину кургана бульдозером снёс и засеял её травой, чтобы на курган не было похоже, чтобы не присматривались к нему разные проходимцы, которые по старым могилам золото ищут. Партейный билет Ефрем Игнатьич при себе имел, но и совесть не терял.

        Но постепенно — то ли Иван взрослел, то ли ещё что — он стал забывать о тех снах или встречах на Пахомовой излучине. “Наверное, всё-таки это были сны или галлюцинации...” — приходил он к выводу, когда вдруг смутно вспоминал о них, так же смутно, как мы наутро смутно помним полёты во сне. Почему мы летаем во сне? Откуда это в нас? Иван сам не знал, когда в нём случился этот перелом, после чего он стал стесняться, что ли, воспоминаний о тех снах или встречах.

        Служил Иван на далёком Севере, на военном аэродроме под славным городом Магаданом, летом — водителем тягача, зимой вдобавок сгребал бульдозерным рылом с взлётной полосы снег. В общем-то, это была привычная, похожая на крестьянскую работа. Но каждый час в любую погоду уходили в небо на восток истребители-перехватчики, днём и ночью, месяц за месяцем, и эта настороженность к небу невольно передалась и Ивану.
        Однажды в увольнительной он решил подняться на ближайшую сопку, которая была километрах в пяти от аэродрома, чтобы оттуда полюбоваться окрестностями. Ему, как и в детстве, не хватало горизонта. У подножья сопки он неожиданно наткнулся на заброшенный лагерь для заключённых, о котором слыхал от старослужащих. Самого лагеря уже не было, место его было аккуратно разровнено бульдозером, только валялись обрывки одежды, обуви, патронные гильзы, а за лагерем у самого подножья сопки он вышел на заброшенное лагерное кладбище. Он не сразу сообразил, что это кладбище: какие-то колышки аккуратными рядами тянулись по тундре, некоторые покосились. На колышках он обнаружил номера, и только тогда понял, что колышки — вместо могильных крестов или красных звёзд. Сколько же их здесь? Наверное, не меньше тысячи. Неожиданно на противоположном конце кладбища Иван увидел человека, который поправлял покосившиеся колышки и как бы осенял их крестом. Иван пошёл в его сторону, но тот как бы растворился во вдруг нахлынувшей волне тумана. Иван так и не понял, был там человек или не был.
        По возвращении Иван рассказал о кладбище старшине сверхсрочнику, и тот поведал ему историю страшных сталинских колымских лагерей. Рассказал об их знаменитых сидельцах, в том числе о бывшем штурмане дальнего плавания, легендарном Вадиме Туманове, который никогда не шёл на сотрудничество с администрациями лагерей и который бежал из них, кажется, 8 раз.
        — А если ты перевалил бы за сопку, там бы наткнулся на другое кладбище, которое, наверное, побольше этого. И в ту сторону. Их тут не одно, не два: сколько было лагерей, столько и кладбищ.
        В следующей увольнительной Иван перевалил за сопку; действительно, там была та же картина, только кладбище было ещё больше, но менее сохранившееся. И опять ему показалось, что на противоположном конце кладбища он увидел человека, но, как и в прошлый раз, когда Иван пошёл в его сторону, он как бы затерялся в закладбищенском мелколесье.
        Теперь почти в каждой увольнительной Иван уходил к сопке или за сопку, переписывал номера на колышках и зарисовывал общий план кладбищ в специально заведённую тетрадь. Иван показал свою тетрадь старшине. Тот удивился:
        — Зачем это тебе? Или у тебя кто-то погиб, затерялся в этих лагерях?
        — Нет, один родственник был в подобном лагере где-то под Игаркой, но, слава Богу, вернулся, правда, после этого жил недолго. Сам не знаю. Может, кто со временем будет искать родные могилы.
        — Приезжал один из Москвы, пытался найти могилу отца, обнаружив в каких-то архивах зацепку, но не очень-то привечают таких людей в этих архивах... Смотри, особисту тетрадь не покажи. Времена, конечно, уже не те. Но власти не любят, чтобы кто-нибудь напоминал им об этих кладбищах. Лагеря-то снесли, словно их и не было. А кладбища не тронули, — видимо, ещё не всю совесть потеряли.

        Отец был прав: он вернулся из армии вроде бы обыкновенным нормальным парнем. И снова сел за рычаги трактора. И забросил этюдник с красками. Но, к огорчению родителей, жениться не торопился. Мало того, кажется, девушки его совсем перестали интересовать.
        Как-то под воскресенье собрались съехавшиеся отовсюду одноклассники и пошли на берег — с костром, с ухой. Когда стемнело, по небу то и дело стали пролетать спутники. Следя за очередным из них, кто-то завёл разговор про “летающие тарелки”, про инопланетян, про всевозможные случаи, когда их якобы видели. Иван слушал без особого интереса, но почему-то вдруг пронзительно вспомнились те странные встречи — сны не сны, галлюцинации не галлюцинации — на берегу реки за тем вон поворотом, на излучине, на которой он давно не был. Вспомнились так ясно, как какой-нибудь случай из детства, который, казалось, совсем забыл, а он вдруг выплывает из закоулков памяти так отчётливо и томительно, словно случилось это с тобой только вчера. Но ведь это было уже не в детстве… Почему же так, почти начисто забылось?
        Ребята говорили между собой — все теперь, кроме него, уже городские, — а он молча лежал в стороне и смотрел в небо. Надо же! Одно время он пришёл к твёрдому выводу, что это был сон, а сейчас ясно так стукнуло вдруг, что, может, всё-таки не сон? Ему захотелось рассказать об этом ребятам, которые спорили между собой о “летающих тарелках”, и, конечно же, их мало интересовало мнение сельского тракториста. Но вдруг так захотелось рассказать, чтобы они все вдруг повернулись к нему и раскрыли рты от удивления: и Витька, только что окончивший военно-воздушное училище, и Колька Фомин, который тянул на учёного, и даже увязавшаяся за ними Танька Кудлина, которая давно разошлась со своим заезжим музыкантом и так и мыкалась соломенной вдовой... Чтобы сбить с себя это желание, он встал и стал подкладывать в потухающий костёр хворост, тот сразу жарко занялся, и всем пришлось немного отодвинуться от огня, и этим Иван невольно привлёк к себе внимание.
        — А ты, Иван, веришь в “летающие тарелки”? — ему показалось, насмешливо спросил его Колька Фомин. Он учился в знаменитом Баумановском училище, да ещё и на каком-то закрытом отделении, связанном с атомом.
        — Да вон у соседей каждую субботу летают, все фарфоровые переколотили, теперь покупают только алюминиевые, — в тон ему ответил Иван. — Жить не живут и разойтись никак не могут.
        — Ну, а серьёзно?
        — Только мне до “летающих тарелок”! — отмахнулся Иван.
        — На вот почитай...
        — А что это?
        — А ты почитай, почитай, — сунул ему в руки Колька какие-то листки. — На вот тебе фонарь, чтобы лучше видно было.
        Иван лёг на живот и неохотно стал читать. Это была так называемая лекция какого-то Ажажи про эти самые “летающие тарелки”. Чем дальше Иван читал, тем большее волнение охватывало его. Особенно когда он стал читать про экипажи “летающих тарелок”, про маленьких зелёных человечков-гуманоидов. Но здесь в нечёткой машинописной копии они были чужие, непонятные, вызывающие тревогу, и он снова отчётливо вспомнил ту, теперь уже давнюю, встречу на недалёком отсюда берегу, ту необыкновенную радость, которую дала ему эти встреча.
        Прочитав лекцию, — а прочитанное вызвало у него глухое неприятие и раздражение, — он перевернулся на спину и, заложив руки за затылок, взволнованно смотрел в небо, и было ему томительно и сладко, его глаза почему-то искали созвездие Ориона, но Иван не нашёл его на небе и тогда вспомнил, что созвездие Ориона было зимним.
        — Ну, как? — ему опять показалось, снисходительно спросил Колька, увидев, что Иван не читает. — Да ты не прочитал, что ли?
        — Прочитал, — как можно равнодушнее сказал Иван. Его покоробил тон Кольки.
        — Сейчас все только об этом и говорят, от домохозяйки до академика, — говорил Колька уже не Ивану.
        — А сам ты веришь в это? — спросил его Иван.
        — Да как тебе сказать… — снисходительно протянул Колька. — Они... как это тебе сказать... Возможно, они следят за нами, ставят эксперимент. Мы у них вроде подопытных кроликов... Так-то вот, — хлопнул он Ивана по плечу. — Ты на своём тракторе гоняешь по полю туда-сюда, а они сверху наблюдают за тобой. Между прочим, у тебя есть шанс с ними встретиться. Они почему-то предпочитают контактировать с представителями, как тебе сказать, простого народа, до конца не испорченного цивилизацией, материалистической философией, — для чистоты эксперимента, что ли…
        Ивана снова покоробил его тон, но он промолчал. Долго ещё говорили об этом у костра. Иван не участвовал в разговоре; скрестив руки на коленях, смотрел в огонь. Да никого и не интересовало его мнение. Все смотрели в рот Кольке, который время от времени вздыхал: “Но всего я вам не могу пока сказать... В Академии наук работает целая группа... И в КГБ. В Пентагоне тоже”. В рот ему смотрела и Танька Кудлина.
        Когда возвращались в деревню, Иван, чувствуя, что всё у него внутри противодействует поступку, который он сейчас совершит, тронул за рукав Кольку:
        — Отстанем немного...
        — Зачем? — с трудом скрывая недовольство, спросил тот.
        Они как раз поравнялись с домом Таньки Кудлиной. Она жила одна.
        — Ты знаешь... — не сразу начал Иван. — Я ведь их видел... Несколько раз... Даже говорил с ними... Только до сих пор не пойму, наяву или во сне.
        — Но, может быть, на самом деле во сне? — засмеялся Колька.
        — Вот я и говорю… Порой думаю: во сне, а потом убеждаюсь, что наяву, ведь, разговаривая с ними, я несколько раз ущипнул себя за руку выше локтя. Наутро смотрю — синяки.
        — С кем говорил? — пропустил мимо ушей Колька, глядя вслед уходящей Таньке.
        — Да с этими самыми... “инопланетянами”...
        — Да брось ты!.. — засмеялся Колька. — Перебрал маленько?.. Вот уж не думал, что ты такой впечатлительный... Ну ладно, до завтра!..
        Танька мялась у калитки.
        — Я серьёзно...
        — Да брось!
        — Не веришь? Не надо!.. — махнул рукой Иван
        — Да ты серьёзно, что ли? — догнал его Колька.
        Танька помялась, помялась у ворот и пошла в дом.
        Иван молча шёл впереди. Он уже жалел, что проговорился.
        — Ну, рассказывай!
        — Только между нами. Я говорил с ними, понимаешь, их не надо бояться... Они не экспериментируют, они пытаются помочь нам... Они как бы старшие братья и сёстры нам... Я говорил с ними, как вот сейчас с тобой... Понимаешь, они с нами, как ты со своей сестрёнкой, Нюркой. Сколько ей?
        — Три года.
        — Вот, вот... Мы для них, как дети. И, сколько нам ни объясняй, мы многого не поймём, пока не станем взрослыми, а дать нам некоторые знания — всё равно, что дать ребёнку спички... Понимаешь, с ними легко и радостно общаться, и не надо хитрить... Потому что они читают твои мысли...
        — А когда это было?
        — Да ещё до армии, после школы.
        — А почему ты до сих пор молчал? — Колька с сомнением посмотрел на Ивана.
        Тот пожал плечами... Он уже пожалел, что рассказал, и попросил Кольку:
        — Ты только не говори никому, засмеют, жить не дадут.

        Через месяц, когда Иван уже забыл, что рассказал об “инопланетянах” Кольке, приехал этот самый Ажажа, машинописные лекции которого ходили в народе, как когда-то — подпольный коммунистический манифест. Оказалось, Колька разболтал в институте, а потом и пошло-поехало. Иван насторожённо встретил Ажажу. Но Ажажа не насмешничал, как Колька, был вежлив и предупредителен, и Иван постепенно успокоился. Ажажа осторожно расспрашивал Ивана о той встрече, и Иван по простосердечию рассказал всё. Несколько раз подчеркнул, что не уверен, что это было наяву, скорее, даже во сне. Он сводил Ажажу на излуку, показав место, где садился корабль — не корабль, но радости от этого почему-то не испытывал, наоборот, было чувство, что он делает это всё зря, что он предает кого-то, хотя Ажажа по-прежнему ни над чем не смеялся. У Ивана было чувство, что он выдал тайну, связывающую его с “инопланетянами”, хотя сердцем он чувствовал, что они ничего общего не имеют с “инопланетянами” из лекции Ажажи. Почему-то выбрав его, они доверились ему, а он...
        Ажажа уехал, и Иван успокоился, точнее, старался успокоиться, но через неделю к нему вместе с Ажажей приехали ещё двое мужчин и какая-то накрашенная женщина с сигаретой во рту. Они притащились среди рабочего дня, когда Иван был в поле, и Лёшка Маслов приехал за ним на мотоцикле.
        — Приехали за тобой какие-то, — усмехнулся он. — Заведующий отделением там матерится. Он принял их сначала за проверяющих или корреспондентов: корреспондентки обычно такие приезжают — ни мужик, ни баба.
        Иван с нехорошим предчувствием поехал в деревню, завернул домой. У ворот его встретила встревоженная мать. Оказалось, что они и тут побывали.
        — Что ты натворил-то? Аж из самой Москвы приехали, забрать тебя куда-то хотят. На испытания какие-то. Что ты там наболтал Кольке-то? И тот хорош — растрезвонил, весь в мать...
        — Где они? — хмуро спросил Иван.
        — Да в конторе, наверно. Где им ещё быть? Я сказала, что ты на работе.
        — Что у них ума, что ли, нет? Завтра вся деревня об этом болтать будет...
        В это время за окном заурчала машина. С приезжими был и Иван Кузьмич, управляющий отделением.
        Иван встретил их неприветливо.
        — Вы что, посмешищем меня хотите сделать? — не выдержав, спросил он Ажажу. — Тут же деревня...
        — Так получилось, — суетливо объяснил он, — вечером они не могут, — показал он на своих спутников.
        Этот самый Ажажа стал убеждать Ивана, что ему в целях обогащения науки надо будет лечь на недельку-другую в один институт на обследование, вот к этим специалистам.
        — Зачем? — не понял Иван.
        — Я же говорю: для науки. Это ваш долг. Ну, проверить вашу возбудимость, как изменилось ваше биополе после контакта.
        — Но прошло уже столько лет!
        — Всё равно должно сохраниться.
        — Но я же на работе!
        — Да с дирекцией совхоза мы уже договорились, вот Иван Кузьмич знает, ему звонили.
        Иван Кузьмич, — в общем-то, неплохой мужик, — смотрел на Ивана, по крайней мере, подозрительно: нашёл, мол, парень уловку в самое горячее время улизнуть с работы.
        Иван не устоял под таким натиском, согласился.
        “Один институт” оказался знаменитым институтом имени Сербского, знаменитее которого в Москве, пожалуй, была только психиатрическая больница имени Кащенко, в просторечье — “Канатчикова дача”. Через несколько дней уже вся деревня знала, что Ивана упекли в психушку, и хотя его из института отпустили, сказав, что он совершенно здоров, каждому в глаза не будешь совать справку, а если будешь совать, вдвойне за сумасшедшего примут, впрочем, никакой справки ему и не дали.
        А тут ещё Колька, приехав на субботу-воскресенье, подлил масла в огонь. Иван попытался высказать ему свою обиду, но тот ему не дал рта раскрыть:
        — Ну, ты знаменитым стал, — чуть ли не с порога начал он, — почти как Алла Пугачёва. Вот, слушай! — и он врубил магнитофон.
        И Иван услышал себя. Оказывается, этот Ажажа записывал его тогда и, что особенно Ивана оскорбило и ошеломило, записывал тайком: то ли в портфеле у него магнитофон был, то ли в нагрудном кармане? Мало того, оказывается, этот Ажажа читал лекции по всей Москве и, как доказательство, везде включал магнитофон с рассказом Ивана. Больше всего оскорбил Ивана комментарий, в котором Ажажа снисходительно рассуждал об интеллектуальном уровне Ивана. Он рассказывал о нём, действительно, как о подопытном кролике, подчёркивая, что это, мол, как раз достоинство в данном случае и очень важно для чистоты эксперимента, что этот тракторист, простите, чист, как лист бумаги. Что на него не наложилось никакого интеллектуального фона, а потому у него просто-напросто не хватило бы ума, чтобы всё это придумать, а значит, контакт с инопланетянами был на самом деле. “Обратите внимание, — со смешком говорил Ажажа, — он так и сказал: “Мне к восьми на работу, потому и не могу с вами лететь, и у меня напарник заболел”.
        И когда в отделение совхоза поступило два новых трактора, Ивану ни одного не дали, хотя в первую очередь должны были дать именно ему. В глаза Иван Кузьмич нашёл какую-то отговорку: мол, у тебя и старый трактор лучше нового, а за глаза — и скоро это стало известно всей деревне — сказал:
        — Боюсь после института Сербского ему новую технику доверить. Туда зря не помещают. Хоть и выпустили, а чёрт его знает… Правда, работает он хорошо, да пусть на старом повкалывает. А там посмотрим. Вдруг его ещё в какую-нибудь Кащенку исследовать повезут, а трактор в страду стоять будет?
        Разумеется, дошло это и до Ивана: матери кто-то по секрету брякнул. Она долго подъезжала к сыну, не зная, с чего начать, наконец, не выдержала:
        — Жениться давно пора, парень ты работящий, да и лицом вышел, девки на тебя заглядываются, несмотря на плохой слух вокруг тебя. Та же Танька Кудлина, ну и что, что с ребёнком? Ты же раньше на неё заглядывался. А насчёт слуха… Ты уж признайся мне-то, матери. Что, на самом деле, что ли, видел? Или поблазнилось? Или сгоряча тогда по молодости придумал, а потом уж совестно было отказаться? В Никитине вон старуха есть — снимает всякую блажь наговором, может, сходишь? Сходи, сынок, я уж договорюсь, никто и знать не будет...
        — Да ты что?! — у Ивана от удивления глаза полезли на лоб. — И ты меня за сумасшедшего, что ли, принимаешь?
        — Сходи, сынок, не убудет... Никто и знать не будет. Я уж ей и мёда отнесла.
        — Да ваши секреты завтра же всей округе будут известны! Тогда, действительно, не то что жениться — из деревни бежать... Да она, Никитинская-то старуха, небось, уже сегодня всю деревню обежала. Ты что, мать? — он горько усмехнулся. — И ты тоже из меня сумасшедшего хочешь сделать? Уезжать, что ли, мне отсюда?.. Мало своей деревни, так теперь ещё и по соседним трепать будут.
        Мать заплакала:
        — Мы тебе-то уж и так не всё говорим, какие о тебе разговоры ходят. Да ведь хочу, как лучше... Житья ведь на деревне не стало. Хоть на улицу не выходи. Не так, так этак спросят. Да сходил бы, во вред не станет. И бабушка вон говорит. Бабушке-то она вон при ревматизме помогла. Оно, конечно, молодой, неловко, да никто знать не будет... А то Марфа уж вон говорит, что ей Колька сказывал, что ты деву неземную видел. Она и говорит: “Это Святая Богородица. Божий человек он у тебя. Береги ты его. Ей-богу, святой. Богородица не каждому покажется. Он только не признал ее. Люди вдруг обидят, уйдёт из него вера. Непростой он человек...” Старухи вон хотят к тебе делегацию отправить, да не знают, с какого бока подъехать. К бабушке вон приходили советоваться, она их пристыдила и выгнала.
        — Какую ещё делегацию?
        — Чтобы ты у них вроде попа был, что ли. Церкви-то нету. А другие боятся: а вдруг это к тебе антихрист прилетал, иначе почему к тебе из Москвы эти курящие то ли бабы, то ли мужики зашастали?
        — Да брось ты, мама! Нормальный я. Может, нормальнее всех их. Не видишь, что ли? Так что не переживай, поболтают и перестанут.
        — Да вижу, сынок, как не вижу. Курицы не обидишь, не куришь, не пьёшь. Да ведь люди говорят, тяжело слышать. Другие вон, смотришь, хулиганы, пьяницы или по тюрьмам, жён бьют или чуть ли ни каждую неделю меняют, а они вроде бы и есть самые нормальные... Женился бы! Девок ты сторониться стал, и об этом слухи идут: не в монахи ли собрался? Вон у других Нефёдовых Вера в городе отучилась, в библиотеке работает — чем не невеста? И фамилию менять не надо, при встрече приветливая, о здоровье всегда расспросит.
        — Успеется, — отмахнулся Иван. А упоминание о монахах почему-то засело в голове.
        А потом приехали пионеры, целым отрядом, с горном и барабаном: какой-то пионервожатой взбрело в голову привезти к нему ребят из клуба юных космонавтов. На потеху всей деревне они строем прошли по улице к дому Нефёдовых. Неизвестно, какие она преследовала цели: доказать пионерам реальность существования внеземных цивилизаций? Или, наоборот, развенчать в их глазах бред суеверия? Но не знающий, куда деваться от стыда, Иван, отозвав её в сторону, совсем не в русле космической этики послал её куда подальше, и пионерский отряд тут же затопал обратно, правда, уже без барабанного боя.
        Потом приехала девица с магнитофоном. Эта приехала, когда дома был один отец. Она, было, начала с отцом говорить о Боге, о всепрощении, но отец уже не мог слышать обо всём об этом, от него самого уже мужики стали шарахаться, как от помешанного или замолкали, когда он подходил. И он, выставив впереди себя вилы, которыми убирал навоз, пошёл на неё, и она вмиг оказалась за воротами, а когда Иван приехал с работы, отец сказал ему:
        — Я всё молчал... Ты, знаешь, кончай это... Скоро уж — хоть из деревни уезжай...
        — А что я?.. — только и сказал Иван и в отчаянии махнул рукой.
        Через несколько дней, когда он на машинном дворе возился с трактором, к нему подошёл Иван Кузьмич, огляделся, заглянул под другие машины, не слышит ли их кто-нибудь:
        — Слушай, Иван, работник ты хороший, слов нет. Но уезжай, что ли. Из-за твоей блажи мы без сенокоса остаёмся. Весь берег в машинах, в палатках, деревенским в магазине хлеба не купить. На прошлой неделе вон Дуньку Нефёдову чуть до смерти не перепугали. Откуда она тащилась в такую рань?.. Так они её чуть ли не ловить стали, приняли за твою Богородицу или инопланетянку. А она, дура, к Шурке Мызгину, видно, таскалась, жена у него в больнице, вот и в комбинезон какой-то модный, голубой такой, вырядилась, те и совсем осатанели. Пощупать всё норовят, вопросы разные задают, пока не послала она их крупным земным матом... Сразу отстали, поняли, что она своя, земная. Приезжают, из Москвы звонят, тебя спрашивают. Хоть человека особого у телефона сажай. Бросай трактор и садись вон на завалинке, давай интервью. А то мне за тебя приходится давать. У старух вон насчёт тебя какие-то планы. Из райкома заведующий отделом пропаганды сегодня звонил, спрашивал, что, мол, за сомнительную агитацию он там ведёт... Слушай, Иван, скажи честно: это ты тогда нарочно придумал, может, просто подурачить кого хотел, не думал, что так обернётся?.. И парень ты вроде серьёзный. Правда, вот не куришь и не пьёшь...
        — А что, это плохо, что ли, что не курю и не пью?
        — Да нет, — замялся Иван Кузьмич. — Но маленько-то можно было бы...
        — А зачем? — отложил Иван в сторону гаечный ключ. — Зачем?
        — Да ладно, ты ещё действительно агитировать начнёшь... Скажи, пошутить ты тогда хотел, что ли, по молодости, по глупости?
        Иван знал характер Ивана Кузьмича, поэтому отрезал
        — Никого и ничего я не видел. Устраивает это вас? Я всем говорил, что сон видел, сон, а во сне мало ли чего увидишь… Ты вот, Иван Кузьмич, в детстве видел сны?
        — Раньше видел, а теперь нет, да и не спится.
        — Так вот, отстаньте вы от меня! И всем, кто звонить или приезжать будет, говорите: просил, мол, Иван Нефёдов посылать вас всех очень далеко.
        Иван Кузьмич неожиданно обиделся:
        — Не хочешь, значит, говорить... Конечно, я не кандидат наук, в навозе копаюсь. Ну ладно. — Он встал, отряхнул с брюк пыль. — Может, дождя бы тогда попросил? — отходя, матюкнулся он. — Посевы гибнут, а ему хоть бы что... Раз Богородицу или инопланетян видел, может, попросил бы? Ну, уж не для нас, для себя, и нам немного перепадёт. В конце концов, мы ведь тебя таким хорошим воспитали, на нашем хлебе, на нашем навозе вскормлен... — И трудно было понять, то ли ёрничает он, то ли всерьёз... — И эти, наверху... Я думаю, неслучайно про эти “летающие тарелки” мутят, народ отвлекают: коммунизмом что-то не пахнет, чем ближе к нему, тем пустее полки магазинов. Так, видимо, надо народ чем-то отвлечь.
        Иван чувствовал, как постепенно уходит из него доброта. Даже проскальзывала иногда злая мысль: “Прилетели, растревожили, улетели, не сказав, зачем прилетали, а я тут расхлёбывай, теперь житья нет...” Но тут же останавливал себя: сам виноват, нечего было тогда рассказывать Кольке. Признайся, из зависти ведь рассказал, чтобы возвыситься или хотя бы сравняться с бывшими одноклассниками, нынешними городскими жителями, которые теперь для родной деревни, как инопланетяне. И вставали в памяти укором её глаза... А может, и не было их, может, действительно он придумал их?
        На излучину реки он больше не ходил. Во-первых, было неприятно, словно его обманули, а это вот чем обернулось. А во-вторых, стоило ему пойти куда-нибудь в ту сторону, как за ним кто-нибудь увязывался или из кустов вдруг кто-то выглядывал, — видимо, надеялись увидеть его очередную встречу с инопланетянкой.
        Но однажды утром он проснулся с непреодолимым желанием, как тогда, теперь уже много лет назад, побежать на заветную речную излуку. “Не пойду, — сказал он себе. — Всё равно не пойду!..”
        Но не выдержал, пошёл. Пригибаясь, по огороду вышел на зады деревни. Незаметно для себя перешёл на бег, а навстречу поднималось солнце. И постепенно проходила обида — неизвестно на кого. Он выбежал на излучину, но никого на ней не было. И не услышал он ничьего голоса. Только шелестела под слабым ветром трава, и из вечности в вечность неизвестно зачем текла река. И грусть-печаль густым туманом обволокла его.
        Но кругом была такая красота, несмотря на то что берег был вытоптан и выжжен кострами желающих встретиться с инопланетянами!.. Красота и спокойствие, а главное — такое согласие шелестящих трав и воздуха, воздуха и реки, реки и неба, что он замер, поражённый, словно всё это он видел в первый и в последний раз и — неожиданно для себя он вознёс руки к небу и, сложив ладони, громко покричал:
        — Прости меня! Я не оправдал твоей надежды, и ты разочаровалась во мне. Но я хочу, чтобы ты знала, что мне трудно без тебя. Или сделай так, чтобы я забыл тебя навсегда, или, простив меня, подскажи, как дальше жить?
        Но ответом была тишина, только шелестела трава.
        Он огляделся.
        — Боже, какая красота! — вырвалось у него.
        “Неужели от всего этого когда-то придётся уходить?” — неожиданно обожгла мысль.
        Он уже как бы устыдился своих слов, что прокричал как бы в пустоту, и был рад, что никого не было рядом и никто его не слышал. Опустив голову, повернул было чтобы идти назад, к людям, как вдруг услышал её голос как бы внутри себя:
        — Я была и есть, и всегда помнила о тебе, Зосима!
        “Подожди, почему она назвала меня Зосимой?” И тут он вспомнил, что во время второй встречи она спросила:
        — Можно, я буду называть тебя Зосимой?
        И постепенно свалилась с сердца тяжесть, мучавшая его всё последнее время. Но осталось чувство вины перед этим поруганным берегом, перед ней — теперь он уже был уверен, что она была и есть, — перед людьми, которые ещё как малые и злые дети — подавай им красивую сказку, но сказку эту, как красивую игрушку, надо непременно разломать, посмотреть, что внутри, растоптать, словно так легче жить...
        И опять он услышал её голос:
        — Теперь ты понял, в чём твоя вина, — нет, не передо мной — перед самим собой? Даже не в том, что ты кому-то рассказал о нашей встрече, а в том, что рассказал из зависти, чтобы возвыситься над другими. Все эти годы я была рядом с тобой, только ты, уязвлённый обидой на людей, меня не чувствовал. Не мучайся в сомнениях, живи, как совесть тебе подскажет. Когда будет трудно, вспомни обо мне. Знай, что я всегда рядом. Помни, что мы прилетали именно к тебе. Знай, что мы прилетали на эту излучину не случайно, это особенное место на Земле, а раз ты ещё в детстве почувствовал это своим сердцем, значит, ты особенный человек, только до поры до времени не знаешь этого. Не принимай решений против своей души. Душа, раз она помнит, что здесь случилось много веков назад, тебе подскажет, что надо делать, чтобы восстановить порванную нить. Успокойся! И прости тех, кто приходил к тебе, пытал тебя назвать моё имя! Обманутые, заблудшие, не зная того, они ищут Бога... А Дьявол подсовывает им бесов. У меня на тебя большая надежда. Но всему своё время.
        — Кто ты? Как тебя звать? — мысленно решился спросить Иван. И испугался своего вопроса.
        — Придёт время — сам назовёшь мое имя. Так как ты при нашей первой встрече был совсем юн и не был готов к встрече со мной, я явилась тебе в образе юной девы. Прости мне этот обман. Помни, что я всегда рядом с тобой!..
        И разом успокоилась его душа. Прежняя улыбка появилась на его лице, потому как был он уже не один на Земле, хотя многие, прежде всего, мать чувствовали его особенное одиночество и тайно жалели его. И стал он жить, как всем казалось, спокойно и как все. И прежняя томительная пустота ушла из него. Ездить к нему по поводу инопланетян постепенно перестали. Но прозвище за Иваном осталось — Иванопланетянин...

        Через год поздней осенью, после окончания уборочной страды, поставив трактор на прикол, Иван неожиданно уволился и в одночасье уехал, ни с кем в деревне не простившись. Родители на расспросы отвечали, что завербовался на заработки куда-то на Север на нефтяные или газовые промыслы. Может, перед тем как жениться, дом решил ставить...
        Заведующий отделением совхоза Кузьмич в сомнении покачал головой:
        — Что-то не так. Не похоже на Ивана, работник он отменный — таких нынче днём с огнём не сыщешь, — но за рублём никогда не гонялся, зарабатывал и тут хорошо.
        Лет через пять неожиданно заболевшая раком Танька Кудлина поехала в дальний монастырь приложиться к чудотворной иконе Божией Матери. Только после того как заболеют раком, люди вспоминают о Боге, даже если не верят в Него, и начинают метаться по монастырям, по святым местам, путая Царство Божье с меновой лавкой: я тебе свечу, а ты мне здоровье. И в воротах монастыря столкнулась с монахом, в котором вдруг узнала Ивана.
        — Ваня, ты? — невольно вырвалось у неё.
        — Вани давно нет. Иеромонах Зосима, — мягко поправил он её. — С какой бедой, Таня?..

        А ещё через несколько лет на Пахомовской излучине около разрушенного в третий раз большевиками монастыря появились монахи. Первое время жили в основании колокольни.
        Старожилы умирающей деревни признали в настоятеле монастыря игумене Зосиме бывшего совхозного тракториста Ивана Нефёдова по прозвищу Иванопланетянин.


        Глава 15

        П’ОМОЧЬ

        Иван волновался: приедут или не приедут мужики и бабы на п’омочь. Иван хотел было сделать её без выпивки, но дядя Павел урезонил: не придут, оскорбятся, что посчитал их ниже себя, воспитывать, как детей, принялся. Ни один не придёт, даже тот, кто не пьёт. Без водки теперь не крестят, не отпевают, без водки покойника в могилу не положат. Без священника, без молитвы можно, а без водки нельзя, потому как, губя народ, бюджет страны на ней делают. Получается: вроде стараются для народа, а на самом деле — против народа. Чем нынешняя власть отличается от евреев-шинкарей, что при царе народ спаивали, тем самым уничтожали? Как было: в каждой большой деревне по шинкарю. И дядя Павел твёрдо сказал: “Принцип принципом, а тут уважь! Принцип потом покажешь. Сразу ничего не добьёшься, только обидишь людей. Да, обидишь! Столько лет пили, выпивку на столе — за главное, за уважение считать стали, и вдруг... Пойми, никакой другой радости у человека не осталось. Напиться да забыться. Бога отобрали, землю отобрали, волю отобрали и вместо всего, чем жил человек, подсунули бутылку. Ты послушай мужиков, уже чем хвалятся: кто больше выпил и какой отравы. Кто утром наблевал больше. Вот в чём теперь доблесть. А если умер по пьянке — долго будут вспоминать, пока другой так не помрёт. Петь разучились, радоваться разучились. В застолье ни одной путной песни, как раньше, не услышишь. Разве только похабные частушки. Пьянки не устраивай, но и единственной радости не лишай...”

        Мысль насчёт п’омочи пришла к Ивану неожиданно. Сначала он хотел поехать в район или в Великий Новгород и привезти шабашников — видел он там армянскую бригаду. Своим почему-то не разрешалось шабашить, а варягам разрешалось.
        Но потом передумал и пошёл посоветоваться к дяде Павлу.
        — П’омочь собрать думаешь? — переспросил тот Ивана. — Не знаю, — надолго замолчал. — Уж и забыли, что это такое. Давно уж никто ничего не строил. П’омочи тут, поди, лет уж двадцать не собирали... Это ты, Иван, очень хорошо придумал. Хотя по нынешним временам с шабашниками, наверное, легче и дешевле.
        — Я и хотел шабашников. Деньги у меня есть. Но мне хотелось собрать мужиков, а то каждый сам по себе... Может, больше как на праздник позову, чем как на работу.
        — П’омочь, — задумался дядя Павел. — Это ты хорошо придумал, — повторил он, — это по-нашенски, по-русски. Впрочем, и у татар, я слышал, раньше п’омочи были, они дружный народ. И у них тоже, слышал, как у нас, деревни не пропадают. П’омочь — это своего рода братание. Только вот кого звать-то на п’омочь? Мужиков-то нету. Срубить-то мы тебе срубим, тут больше уменье нужно, а поднимать — тут сила нужна. Такой дом, как ты затеял, крестовый, да на такой фундамент со стариками не поднимешь.
        — А если в других деревнях поискать?
        — По всему колхозу? — усмехнулся Павел Андреевич. — Так, пожалуй, и соберёшь, но ведь тогда машину надо. Покумекать надо. П’омочь — это... Раньше ведь на п’омочах не только дома ставили, — оживился Павел Андреевич. — Я-то уж не помню, а вот бабка рассказывала: тогда всё сход общественный решал, мир — не райком, не область. Так и назывался: мир. Если, например, больной кто в селе, мир направлял по очереди топить печи, готовить еду для детей, скот кормить. Вдовам и сиротам собирали п’омочь на жатву и на покос. Это опять сход решал, когда кому. Или погорельцам. И помочь устраивали, и деньги собирали. А то ещё бабка рассказывала, что во время русско-турецкой войны сход решал помогать семьям ратников, которые ушли спасать православных болгар от турецкого ига: косили и вязали снопы, свозили в гумно хлеб, частью обмолачивали, иногда даже готовили свадебный наряд невесте. Да, всей деревней.
        — Так что п’омочь будем собирать! — заключил Иван.
        — Ставить дом — это совсем другое. — Дед Павел нервно, волнуясь, заходил по избе. — У нас в деревне все дома помочью поставлены. Я сам на скольких работал! П’омочь — это ведь действительно праздник, так-то ведь работать в воскресенье у православных считалось за грех. А п’омочь в воскресенье — можно. Потому как это вроде как праздник души. Дома в воскресенье работать нельзя, грех, а на п’омочи можно, потому что дело общественное, значит, святое, Богом благословлённое. Чаще всего родственников да друзей приглашали, раньше их много было, семьи были большие. Соседей. Это уже потом, когда поредел народ, стали звать со всей деревни. Или даже из других деревень... Попробуй, должны мужики откликнуться. Только надо ведь, на помочах так было заведено, отвезти, привезти, с почётом встретить и проводить. Тем более что ты на отшибе. Пешком — не дело. Значит, надо к председателю колхоза на поклон идти. Хотя бы для виду посоветоваться с ним. Да работой помочан не надсаживай. Я тебя знаю, как ты работаешь. Теперь уж так не работают, разучились. А ты ведь учить начнёшь… Терпи уж. Раз задумал праздник для людей, всё терпи. Делали помочь в один день и в два, смотря сколько работы. На два дня, конечно, труднее собрать, но тогда и угощения надо больше. Но сруб поставить тебе хватит и одного дня. А там уж наши мужики не помощники, там мастера нужны, а большинство мужиков уж и топора толком в руках не держали. Да, главное-то я забыл. Баб ведь надо — обед готовить кто будет? Тем более у тебя на пустом месте: ни печи, ничего... Сначала с бабами, со старухами надо говорить. Если с ними сговоришься — на кострах ведь готовить придётся, — мужики пойдут.
        — Вы говорите, сход решал.
        — Сход, мир решал, это когда общественное поможение больным, погорельцам, а если дом ставить — хозяин сам шёл и приглашал. А после работы песни пели, плясали, на лошадях катались. Ещё после войны п’омочи настоящие были. Редкие, но были. И песни, и на лошадях. Мужчины работают, а девки и парни потом на лошадях. Почему последняя радость ушла из работы? Ведь раньше, что ни работа, чем ни тяжелее, всё радостнее. Сев ли, покос ли — всей деревней, всей общиной праздновали как начало, так и конец. И получалось, что каждый день праздник, потому что каждый день труд. Если не общий праздник, так семейный, потому что каждый день что-нибудь да начиналось. Или заканчивалось. Не зря раньше говаривали: “Сколько дней у Бога в году, столько святых в раю, а мы их празднуем”. А ещё говаривали: “Праздник есть долг Богу”. И время на праздник не жалели, потому что с радостной душой вдвое работается. Даже в жатву отдыхали, если праздник подошёл. Это как бы время разговора с Богом, только не через молитву, а через праздник после радостного труда, конечно же, не без молитвы. И сам труд как бы праздник... Надо прежде всего с бабами поговорить, от них всё зависит. Мужики-то, я думаю, пойдут. У нас, может, трое наберётся, кто ещё на ногах стоит. В Новиковке никого. В Сергеевке можно Матвея Сергеева позвать... Он, конечно, в годах, но ещё крепкий. А раньше ведь только родных человек до ста набиралось. Эх, до чего мы докатились! Хуже, чем после Мамаева побоища...

        Обговорив свою идею с председателем, который поддержал его, Иван за неделю до назначенного времени поехал на мотоцикле звать на помочь.
        От волнения с великим трудом он выдавил из себя, переступив порог Матвея Сергеева:
        — Дом хочу ставить в Малом Перевозе, возродить родовую деревню. Если сможете, прошу помочь в следующее воскресенье. — И добавил с шутливой улыбкой, как в старину говаривали, как его учила бабка Лукерья, взявшая на себя на п’омочи женское дело: — Пожалуйте к нам кушать хлеба-соли: винца и пивца для гостей будет довольно, только сделайте милость — не оставьте просьбы нашей, помогите нам сравняться с прочими православными в работах наших.
        — П’омочь, говоришь?.. Ладно, — неожиданно легко согласился дядя Матвей. — Только боюсь я за тебя, парень, как бы власти тебе что не устроили. Да и народ вместо того, чтобы порадоваться, слухи разные распускает. А п’омочь — дело святое. Свою работу можно не делать — Бог простит, — а п’омочь... Я сначала не поверил: может, шутит Павел, давно п’омочей-то у нас не было. Только как добираться-то до тебя?
        — А я за вами специально заеду.
        — Ладно, буду.
        — Спасибо! — низко поклонился ему Иван и, уже несколько успокоенный, поехал к следующему возможному помочанину — за восемь километров.
        — С радостью бы, как бы лет десять назад позвал. Толку-то теперь от меня! — вздохнул дядя Тимофей Недолин. — Я больше у тебя проем, чем сработаю.
        — Да словом добрым, советом поможете, — успокоил его Иван.
        — Ну, тогда ладно, — улыбнулся дядя Тимофей. — Сколько сил хватит, помогу.
        И удивительно: соглашались все, к кому он обращался, не то с радостью, не то с испугом.
        И заметил он, что не удивляются люди его приезду. И догадался Иван, что это дело дяди Павла. Что он тайком от него давно оповестил людей, просил быть на п’омочи, просил не отказать приезжему, а на самом деле своему, коренному. И тётка Лукерья вовсю хлопотала.
        — Как будем? — спрашивала она Ивана. — Если по всем правилам, то нужно варить кашу.
        — Будем варить кашу, — говорил Иван. — Будем по всем правилам.
        — Тогда я старух порасспрошу, как раньше было-то, — засветилась-засуетилась тётка Лукерья. — Тогда вот что, тогда гармониста ищи, раз настоящая п’омочь. Чтобы весело было.
        — Гармонист — это первое дело. А где его взять, гармониста? — вздохнул Павел Андреевич. — Совсем вывелись. Нету, поди, ни одного. Гармонист — первое дело...

        По пути в Новиковку Иван неожиданно догнал учительницу. Он было проехал мимо, но потом остановился, развернулся:
        — Здравствуйте! Вас подвезти?
        — Нет, спасибо!
        — А всё-таки?
        — Да нет. Тут уже недалеко, а по такой дороге на вашем мотоцикле голова может оторваться.
        — Тогда давайте познакомимся. Меня зовут Иван. Иван Надеждин.
        — А я знаю, — улыбнулась она. — Я вас на уборке видела. Потом, вы тут теперь самая знаменитая личность. Все старухи только о вас и говорят.
        — А почему старухи? Почему не молодые?
        — А молодых-то нет. Как-то поп наезжал, так что тут было! Они были готовы ему последнее отдать, чтобы он сказал им ласковое слово, успокоил. А потом приехали из милиции, сказали, что самозванец.
        — Раньше поп — самозванец, а теперь — я вроде самозванца, — усмехнулся Иван.
        — Вы что, обиделись? Я, наоборот, вам польстила. Тягаться со священником! Кроме него, пусть даже если он в самом деле был самозванцем, они, кажется, уже никому не верят.
        — Ну, тогда ладно. А вы так и не сказали, как вас звать. Вы что, специально увели разговор в сторону?
        — Мария!
        — Красивое имя... А по отчеству?
        — Алексеевна...
        — Мария Алексеевна! — как бы затвердил он для себя.
        — Да!.. Куда это вы в нашу сторону?
        — Да вот дом ставлю, — замялся Иван. — На п’омочь приглашаю.
        — Только мужиков приглашаете?
        — Нет, и женщин.
        — А меня не приглашаете?
        — Да неловко как-то.
        — Чужая? Прибившаяся невесть откуда.
        — Да нет, учительница. Отрывать от работы... Приходите, я буду рад.
        — Спасибо, я пошутила. Какой от меня толк? Топором я не владею.
        — Там будет много другой работы. Мох класть, варить. Да просто так приходите.
        — Напросилась? — усмехнулась она.
        — Почему же? Действительно, приходите.
        — А дело вы затеяли большое. Как только решились? Все из деревни бегут, а вы, наоборот, даже вон откуда, с Колымы...
        — Да вот решился.
        — Боюсь я за вас... Простите, может быть, сейчас не к месту говорю, но боюсь...
        — Почему?
        — Не дадут они вам жить, не дадут.
        — Кто?
        — Всевозможные власти. И не только они. Радоваться бы, что приехал человек, а вместо этого вы тут многим — как кость в горле... Анонимками изведут. Вот жил бы как все, лодырничал, пил, не просыхая, — вот это бы вписывалось в общую картину. А то — как это: человек взял вдруг и бросил на Севере большие деньги, и приехал!? Тут что-то не так, подозрительно, тут какая-то скрытая выгода, потому на всякий случай надо написать: пусть разберутся.
        — Ну, вы, наверное, преувеличиваете...
        — Ой, дал бы Бог! Я ведь тут уже три года.
        — Так что мне, уезжать, по-вашему?
        — Нет, конечно. Но я боюсь. Хочу, чтобы вы реально представляли все трудности, которые вас ждут... Понимаете, некоторые прямо озлобились против вас, как будто именно вы виноваты во всех их бедах... Сосед вон мой напился и давай орать: “Жили спокойно, приехал, мать-перемать, воду мутит! Миллионер! Погоди, выведу на чистую воду!”
        — А вы хотите мне помочь? — вдруг неожиданно для себя срывающимся голосом спросил Иван.
        — А чем я вам помогу? — печально улыбнулась она. — Я тут, можно сказать, как занесённый ветром осенний лист. Вся помощь моя: хотела добра, а лишь испортила вам настроение.
        — Может, вам чем надо помочь?
        — Нет, спасибо.
        Иван завёл мотоцикл.
        — Я рад, что мы познакомились. А насчёт п’омочи, если будет время, приезжайте, я буду рад... И не приедете, тоже пойму, не обижусь... Но всё-таки — приезжайте...

        И вот наступил день п’омочи. Иван в душе, может, уже пожалел о затеянном. Действительно, проще было привезти шабашников, хлопот было бы меньше, а главное — разговоров.
        Объезжать помочан Иван попросил дядю Павла. Боялся: вдруг передумали, вдруг начнут отказывать. Да и тут, у будущего дома, дел было много.
        — В Новиковке заедьте к учительнице, — напомнил он. — Поедет, не поедет — загляните...
        — Да что толку-то от неё, — отмахнулся было дядя Павел.
        — Всё-таки заедьте, — настоял Иван. — Встретилась на дороге, разговорились.
        — Дело хозяйское, — усаживаясь в машину, буркнул дядя Павел. Было видно, что не по душе ему эта затея.
        Началась п’омочь бестолково, и Иван совсем расстроился. Сначала пропал с концом Павел Андреевич с машиной. Прошло уже полтора часа, а его всё не было — ни с помочанами, ни без помочан. Оказалось, машина застряла в овраге у Новиковки, с ней проваландались около часа, а Иван уже не знал, что подумать. Потом налетел дождь, косой, холодный. Брёвна стали скользкими, и пришлось выжидать, когда они подсохнут. Потом сказали, что вряд ли будут братья Шалухины из Денисовки, на которых Иван больше всего рассчитывал: они не дождались, вместе с гармонистом Сашкой Пахомовым запили ещё позавчера и не вышли на колхозную работу, а приехавшего к ним председателя послали на три буквы. А потом подъехал сам председатель.
        — Надо бы поскромнее, — хмуро посоветовал он, видимо, уже пожалел, что с п’омочью пошёл навстречу Ивану. — Ты очень-то не пои... Смотри, завтра никто на работу не выйдет — твоя вина. Нанял бы лучше шабашников — и самому, и мне спокойнее. Как бы тебе не вышла боком эта п’омочь. Мне уже звонили из райкома, выясняли.
        — Ну, и что выяснили? — усмехнулся Иван.
        — Да успокоил я: нормальный, мол, мужик. С уборкой меня выручил.
        Но потом постепенно разошлось. Старики долго спорили с укладкой первого венца. Заставили для счастья положить под каждый угол по монете. Дядя Павел ещё до п’омочи посоветовал назначить старшим Данилова. Тот действительно степенно и с толком взялся за дело. И постепенно дело пошло.
        Правда, трое приехавших мужиков с самого утра напились. Попросили по рюмочке перед работой, потом ещё. Ивану неловко было отказать. Один теперь храпел за палаткой, второй время от времени вставал и приставал к Ивану:
        — Что ты выпендриваешься? Лучше других хочешь показаться? Денег у тебя некуда девать? Помещиком решил стать?
        Иван лишь вежливо улыбался в ответ, хотя хотелось вмазать наотмашь по брызгалам.
        Третий валялся у родника и, время от времени приходя в себя, кричал одну и ту же частушку:

        Ростов-на-Дону,
        Саратов на Волге,
        Я тебя не догоню —
        У тебя ноги долги...

        — Вот теперь в основном такой мужик пошёл. Ты уж не обессудь, — вздыхал дядя Павел. — Эти двое, — показал он за палатку, — шелуха от семечек, а Андрей (он имел в виду частушечника), когда трезвый — работящий мужик. А вот рюмку увидел — всё, пропал.
        Но всё-таки дело пошло. Венец поднимался за венцом. И люди повеселели, и Иван облегчённо вздохнул, распрямился.
        Обед получился шумный, весёлый. Дядя Павел неожиданно вытащил из-за брёвен гармошку.
        — На всякий случай прихватил, — оправдывался он. — А вот пригодилась. Вы уж извиняйте, лет тридцать в руки не брал, как смогу.
        И хоть робко, неуверенно, но зазвучали песни, частушки. А потом поднялся дядя Данилов, помочный старшой. Выждал, когда наступит тишина:
        — Большое спасибо, хозяин, за честь и угощенье! Давно с такой радостью не работал. Можно сказать, молодость вернул. Вот тут наши бабы суетятся: всё по правилам, по правилам! Вот я и хочу сказать. По правилам в наших краях после обеда не работали. Но начали мы поздно, да вот машина ещё сломалась, и мужики некоторые сломались, совесть потеряли. Потому прошу всех сделать хозяину уважение: поработать до конца, довести сруб до матиц. Неужто на половине оставим?
        — Да ты что?.. Само собой, — загудели мужики. — По правилам мы часов в семь утра должны были начать, а не в одиннадцать. Кончить надо... Пустой ты разговор затеял, Тимофей. Старшой ты хороший, а вот говорить...
        — Да ладно вы! — зашикала на них тётка Лукерья. — Всё хорошо ведь, всё ладно, а то было совсем забыли, что такое п’омочь.
        Её дружно поддержали.
        — Так ведь помогли забыть-то, — вздохнул Павел Андреевич. — Разве не забудешь?! Десятки лет обычай такой из нас выбивали. У Пахома, помню, п’омочью дом ставить, а приехал уполномоченный и запретил. Правда, это ещё в тридцатые годы было. Нельзя, говорит, п’омочь — старорежимный пережиток. Пахому-то всё-таки дом поставили, так он потом поседел и заикаться стал: все боялся, что его заберут или дом отберут. Как кто чужой в деревню въезжает, он обмирал весь: “Может, за мной?” Так п’омочей и не стало. Хорошо, если семья большая, сами обходились.
        — А раньше ведь были п’омочи не только сруб ставить, но и когда брёвна из леса для сруба возили, — стал вспоминать дядя Данилов.
        — И даже назём п’омочью возили, — вставила тётка Лукерья.
        — Да-да, назём, — поддержала её тётка Дарья. Она жила в Малом Перевозе напротив Ивана, наискосок. — Весь его на поля п’омочами вывозили. Сначала с одного двора, потом с другого, так по очереди. Вроде бы одно и то же выходило, если бы врозь каждый свой навоз вывозил. Но так — на миру, с шутками, прибаутками. Шли на такую п’омочь всей семьёй, с жёнами и детьми, с шести лет уже брали. Каждая семья являлась со своей лошадью и телегой. Мужики наваливали на телегу навоз. Ребятня возила, а женщины разбрасывали его по полю, оставленному под пар. Вроде бы грязная, тяжёлая работа. А когда все вместе — то праздник. Особенно для ребятни и молодёжи.
        — А помнишь, как назывался последний воз? — лукаво спросил её Павел Андреевич.
        — Последний — он и есть последний.
        — Неужто не помнишь? Не поскрёбышем ли звали?
        — Знамо, так: поскрёбышем! Как же я забыла?! А возницу его — телепой. Или телепнем. Уж как над ним потешались! А он всё должен был терпеть, а во время угощенья он должен был украсть кашу, без которой не обходилась ни одна п’омочь. Ребятишки со всей деревни ждали этого часа и с шумом бросались ловить его, он старался спрятаться в хлев, из которого только что вывозили навоз. Там при общем смехе кашу у него отбирали, а горшок разбивали. И называли такую п’омочь “в назьми играть”.
        — Да-да, — подтвердил Павел Андреевич. — Именно “играть!” А теперь это считается грязным и тяжелым трудом. Потому что радость из него убрали.
        — А бабьи, бабьи п’омочи ещё были, — вставила свой голос Лукьяниха. — Одни бабы собирались. “Дожинок”, например, назывались, когда жали. Под конец работы “завивали бороду”. А веселье-то всегда какое было: шутки да прибаутки.
        Когда появилась учительница, Иван за работой сразу и не заметил. Только однажды, забежав на ходу на организованную бабами полевую кухню напиться, увидел её, работающую вместе со старухами, и благодарно улыбнулся.
        — Завивали из колосьев. Это делали, чтобы на будущий год был урожай, — пояснила Лукьяниха. — В поле оставляли несколько колосьев, связывали в пучок вроде бороды. Около него клали хлеб-соль с приговором: “Это тебе, Илья-угодник, на бороду”. И тогда на поле кричали все в голос: “Слава Богу, слава Богу, обжался такой-то хозяин!” И потом с песнями шли в хозяйский дом, где уже было приготовлено угощение. После угощения с песнями и плясками ходили по деревне, величали хозяина и хозяйку. Ну, мы сегодня тебя величать будем, — повернулась она к Ивану, — но когда ты хозяйку-то заведёшь?
        — Не знаю, — уклончиво улыбнулся Иван.
        — Да где у нас тут заведёшь-то?! — вздохнула тётка Лукерья. — Последние девки, чуть школу кончат, в район, в город бегут. Кого взять-то? Со стороны только.
        Иван заметил, как при этих словах учительница ещё ниже склонила голову.
        — Ну, так вот, — не замечая этого, продолжала тётка Лукерья. — Шли с песнями по деревне и величали хозяина и хозяйку. При этом самая молодая и красивая девушка несла ржаной сноп, украшенный разноцветными лентами и венками. Другие девушки поддерживали её под руки. Остальные били в заслонки, в колокольчики, гремели трещотками. Обойдя деревню, возвращались к хозяевам, где их снова угощали. А потом катались на лошадях, иногда до утра. С песнями, с шумом. Как на свадьбе было празднично.
        — Борода — это когда кончали жать, — подхватил дядя Павел. — А когда начинали, зажином называлось. Собирались на сходку и решали, в какой вечер начинать. Зажин начинала выбранная общиной женщина. Обычно какая-нибудь одинокая старушка, известная своей праведной жизнью. К ней шли представители — просить от мира. И она вроде бы не соглашалась: “Добрые люди найдутся — зажнут”. И, чтобы не было сглаза, тайком шла на поле. Перед тем зажигала свечу перед иконой, клала ей земные поклоны и шла. В этот вечер никто не имел права работать. Деревня затихала. По обычаю, зажиншице надо было пройти на поле никем не замеченной. На поле она снова клала земные поклоны и, сжав три снопа, складывала их крестом друг на друга. Вернувшись домой, жница молилась и гасила свечу. Нас, ребятишек, бывало, загонят в избы, чтобы мы не видели, как она с поля придёт. Потом кто-нибудь как бы случайно проходил мимо и видел, что свеча не горит. И вся деревня знала, что зажин состоялся, и утром жницы со всех дворов шли в поле... Но бывало, что начинали зажин все вместе, если подходящей вдовы в деревне не было. Со всех дворов к вечеру выходили на поле и жали по три снопа. Потом садились и съедали по куску хлеба, принесённого из дома.

        — А как теперь будет называться твой хутор? Или деревня? — спросила Ивана тётка Лукерья. — В старину такие однодворовые деревни назывались сиденьями: Власово сиденье, Новиково сиденье... “Иваново сиденье”, что ли? Или “Лыково”?..
        — Как был Большой Перевоз, так и будет — сказал Иван.
        — Через чего тут теперича перевозить-то? — вздохнул Павел Андреевич. — Реки давно нет. Так, из калужины в калужину перетекает. Болотина. Только весной на реку ещё похоже.
        — Всё равно — Большой Перевоз, — настоял Иван. — Может, не через реку, так через человеческую судьбу....
        — Жениться тебе надо, — опять начала своё тётка Лукерья. — Как одному в таком доме?!
        — Так женится, небось. Что ты к нему привязалась, — оборвал её Павел Андреевич. — Раз задумал такой дом — значит, обдумано.
        — Так на ком у нас жениться-то? — не унималась Лукьяниха.
        — Так обязательно у нас, что ли? Может, из Новгорода или из Москвы привезёт. А может, на Колыме у него кто остался, ждёт вызова.
        — Ну да, поедет сюда кто из Новгорода, тем более из Москвы. Только и есть, что разве с Колымы, — не унималась та.
        — Ну, ладно, хватит! — уже строго прикрикнул на неё Павел Андреевич. — Пристали к парню.
        — А как сегодняшнее Иваново угощение по-старинному называлось бы? — чтобы уйти от скользкой темы, спросил Тимофей Данилов.
        — Это обложейное, — вставая, объяснил Павел Андреевич. — Когда дом на мох ставят — называлось “вздымки”, а угощенье — обложейное. Вы вот, бабы, болтаете — не проспите, когда будем матицы поднимать на последний черепной венец.

        И вот положили последний венец: с огромным усилиями, потому как и сруб был высокий, и бревна длинные, и сильных мужиков было мало.
        — Ну, хозяин, теперь самое главное! — торжественно подошёл к Ивану Тимофей Алексеевич Данилов. — Вот тебе хлеб, вот тебе пирог, подвязывай к матицам.
        И подняли одну за другой все три матицы. И на какое-то время замерли в молчании.
        — Ну, хозяин, с Богом! — наконец нарушил тишину Тимофей Алексеевич.
        Иван, волнуясь, с лукошком поднялся наверх и медленно пошёл по последнему венцу, рассевая по обе стороны от себя зерно и хмель.
        — Раньше так и молодых на свадьбе обсевали, — вздохнула, повернувшись к учительнице, тётка Лукерья.
        — Ну, а теперь руби верёвки, — показал Тимофей Алексеевич на загодя воткнутый в матицу топор. — Если хлеб упадёт верхней коркой вверх — будут рождаться сыновья, а если наоборот — то одни девки.
        Иван обрубил одну за другой верёвки.
        — Ну, парень, и сыновья, и девки...
        Вдруг из-за пригорка затарахтел мотоцикл.
        — Это ещё кто? — забеспокоился Павел Андреевич. — У нас в колхозе вроде бы таких нет.
        Старенький мотоцикл “Урал”, по всему, скрещенный с трофейным немецким мотоциклом, подрулил к самому срубу. Из-за руля встал невысокий белобрысый, средних лет мужик.
        — Здравствуйте, люди добрые!
        — Здравствуй, мил-человек! — насторожённо ответил Павел Андреевич.
        — Кто тут хозяин будет?
        — Опять, что ли, уполномоченный какой? — вполголоса вырвалось у Павла Андреевича.
        Но странный гость услышал:
        — Ну, что ты, отец, на меня так? Неужели я на уполномоченного похож? И командирской сумки, и портфеля у меня нет, и взгляд нестрогий.
        — Ну, я хозяин, — поднялся с бревна Иван.
        Приезжий внимательно осмотрел его.
        — Так вот, значит, ты какой! Ничего, подходящ. Спасибо тебе! — Он низко поклонился Ивану в ноги. — А я уж думал, совсем на Новгородчине мужики перевелись... — Он вернулся к мотоциклу и неожиданно достал из коляски гармошку. — Ты прости, что на п’омочь опоздал! Что только к каше успел! Но я только сегодня, и то не с утра узнал. П’омочь, говорят. Не может быть! Точно, говорят. В соседнем районе. Вон, где церквушка порушенная за рекой, за страшными лесами-болотами, полными мертвецов, за минными полями. Так там, говорю, некому п’омочь собирать. Нет, говорят, объявился с северов какой-то чудак, дом на мёртвом месте ставит, собирается церковь ремонтировать... О церкви у нас с тобой потом особый разговор будет. Без меня ты её не трогай, соображения у меня насчёт неё есть. Да и не осилить тебе сразу: и дом, и церковь. Ну, думаю, надо обязательно ехать. Видано ли: п’омочь! В кои-то веки!.. Надо поддержать человека. У нас ведь теперь всё наоборот: если бездельник да дурак, то при должности да самый умный, а на самом деле умный да весёлый, вроде меня, обязательно числится в дураках. Эх!.. Ты прости, что я опоздал. У вас гармонист-то есть?
        — Да вот мы, старики, по очереди, кто как может, — буркнул Павел Андреевич.
        — Ну, так я вам играть буду. — Приезжий растянул гармонь, пробежал пальцами по клавишам.
        — Подай ему, — с усмешкой сказал Павел Андреевич. — Где порожний стакан?
        — Ты не усмехайся, отец, — с укоризной сказал приезжий. — Не за того меня принимаешь. Я не за этим сюда приехал. Я на п’омочь приехал, добрый, весёлый человек к добрым людям, а не рюмку ловить за тридцать вёрст. Да будет тебе известно, что я вообще не пью. Или гармошка, или пьянка...
        Он снова растянул меха и заиграл широко и свободно:
        — Вы наработались, вы угощайтесь, слушайте хозяина молодого, а я буду вам играть, что ваша душа пожелает.
        — Как звать-то тебя? — уже с улыбкой спросил Иван.
        — А звать меня, как и тебя, Иваном. А фамилия моя Вилисов. А теперь больше зовут Блаженным. А почему так прозвали — долго рассказывать. Раньше переживал, а потом плюнул. А я что ни на есть самый земной, нашенский, весёлый человек. Ибо сказал Он, — показал он пальцем вверх: “Наивысший грех из всех смертных — это уныние”. И живу я тоже в такой же неперспективной деревне, несмотря ни на что дом поставил и пятерых детей в темноте из-за отсутствия электричества наклепал и воспитываю. Есть большой плюс, что нет электричества. Деревня давно погибла бы, а я взял и новый дом поставил. Один среди стариков. На кого я их оставлю?.. Власти до них дела нет. Взял — и поставил дом: пусть люди видят, что и один в поле воин. Может, думаю, ещё кто прибьётся. И вот н’а тебе — слышу: п’омочь! Правда, свой дом я без п’омочи ставил. Принцип у меня: сам в рот водки не беру и другому не подам. А без водки кто нынче на п’омочь пойдёт?!
        — Постановление партии и правительства, что ли, выполняешь по борьбе с алкоголизмом? — съязвил Павел Андреевич.
        — Нет, своей властью установил такой порядок. Теперь, правда, вопрос несколько пересмотрел. Решил: силой порой не добьёшься того, чего можно добиться стратегией и тактикой. Раньше, бывало, на пьяные свадьбы вообще не ходил, а теперь, наоборот, как раз на свадьбы и иду. Правда, всё реже они, свадьбы-то. Люди смотрят и удивляются: гармонист, а в рот не берёт. И задумываются. А запрет властей… Положил я на их запреты. Обложили русского мужика постановлениями-запретами. Я полагаю, специально для того, чтобы окончательно вывести его, изничтожить. Чувствую я, кому-то на Земле русский мужик шибко мешает.
        — Неужто так? — оглянувшись, осторожно спросил Павел Андреевич.
        — Я не знаю, как, где и кем составлен этот план, но разве, по всему, не так? Иначе чем объяснишь, что вокруг творится? Да и посмотри, добились они почти своего: пустыня кругом, да и остался кто — совсем другие, можно сказать, инопланетяне. Вспомни прежних мужиков — гордо вдаль смотрели! Но всё-таки не всё у тех получилось. Ох, не всё! Не всё по-ихнему!
        Он встал и запел:

        Эх, нам хотели запретить
        По этой улочке ходить...
        Ой, да стены каменны пробьём —
        По своей улочке пойдём...

        — Вот слышу: “Мужик российский испокон веков пил”. Враньё! Не пили на Руси. Отец вон говорит: “Даже до войны не пили так”. В гости за двадцать вёрст едут — напёрсток пропустят, а в него и двадцать грамм не входило — и бутылку обратно в шкап. Бутылки-то на целый год хватало. А женщина вообще не пила. С рождения до смерти женщине ни одной капли не разрешалось. Это позором считалось. Зато пели, плясали как! А мы уже даже стесняемся, если не пьём. Бабы больше мужиков стали пить. А если мужик непьющий, то вроде как ненормальный. Всё, молчу! Вы кушайте, кушайте, не обращайте на меня внимания. А я тихонько вам играть буду.
        Он сел на бревно и заиграл “Барыню”.
        — Ты вот ещё что, — снова повернулся он к Ивану. — Я привёз тебе самодельную книгу. Сам писал. Изучай пока, а потом вернёшь. Называется “Народные промыслы и ремёсла. Русская битая печь”. Не торопись кирпич покупать, если ещё не купил. Забыто это всё теперь. На округу ни одного толкового печника. Вон в Заозерье недавно перекладывали печь, устроились под ней магарыч пить, она и рухнула. Один из печников в больницу попал. Самому тебе придется печь класть, никого толкового не найдёшь. Но лучше всё-таки бить. Кроме печи для обогрева, обязательно русскую печь поставь. Дойдёт дело до этого, меня позови...
        Закончили ужин уже в сумерках.
        — Ну, а теперь, хозяин, твоя часть кончилась, — сказал добрый и весёлый человек Иван Вилисов. — Теперь начинается моя. Пойдём на поляну.
        — Так темно уж, домой пора, — попытался кто-то возразить.
        — Успеете! Когда ещё у нас на Новгородчине п’омочь будет?! Может, лет через десять. Не знаю. Так что давай праздновать! Темно — ещё один костёр разведём...

        До глубокой ночи пели и плясали вокруг будущего дома Ивана, в реальность которого — чувствовалось — ещё мало кто верил, в окружении минных полей, в окружении непогребённых солдат Великой Отечественной войны, которые до сих пор числятся без вести пропавшими, старики и старухи последних, полупустых русских деревень. Вместе с ними плясала и пела единственная на округу учительница, странный бездомный человек — не девушка, не женщина, уроженка других неведомых мест, Бог весь каким, по всему, недобрым ветром занесённая сюда, в болотное безлюдье, словно бездомная кошка, прибившаяся к людям. А ещё так бродят по пустынным полям после страшной битвы кони, ржут в безответную пустоту — их сёдла задевают за ветви деревьев, со временем начинают гнить под седлами спины, — пока не набредут, если не станут добычей волков, на чудом оставшегося в живых человека. До того она, видимо, была странная и безжизненная, что никому из старых женщин, судивших Ивану невесту, не пришло в голову сватать её: она была заведомо не в счёт.
        Не менее странным по нынешним временам был и добрый и весёлый человек Иван Вилисов, и страшно становилось за его почти детскую открытость.
        Убрал он в коляску мотоцикла гармонь.
        — Спасибо тебе! — на прощанье горячо пожал ему руку Иван.
        — Мне за что? Тебе спасибо!
        — Ты насчёт церкви говорил, — напомнил Иван.
        — Это разговор особый, отдельный, серьёзный. Это я к тебе особо приеду. Она с детства у меня перед глазами. У меня бабка, покойница, по матери из этого, теперь твоего села. Каждое лето после школы я тут бывал. Уже не село, но ещё большая деревня была... У меня видение было насчёт этой церкви... Потом тебе одному расскажу... Наверное, Бог или ещё кто, — показал он рукой в небо, — там всё-таки есть... У меня сегодня счастливый день. Можно сказать, я тебя всю жизнь ждал. Я думаю, что мы с тобой её восстановим. Я думаю, придёт такое время, когда и власть о ней вспомнит. Другая власть, наша. Да ещё много чего сделаем. Не сейчас. Окрепни сначала. Ты знаешь, во имя кого она поставлена? Великомученика Димитрия Солунского, покровителя всех славян и русского воинства. И русское воинство лежит за минными полями рядом с ней. Главное, не торопись. Выжди! Да и не дадут сейчас. А вот пройдёт немного времени — всё равно начнём возвращаться к корням. Начнём, я уверен. Может, на самом краю опомнимся. Жалко только, может случиться, что нас, по-настоящему русских, на Руси останется всего несколько человек. Я-то верю, что скоро мы станем подыматься. Но соседка у меня, вещунья, говорит, что лихие времена у нас ещё и впереди. И что совсем скоро они. Ещё не выстрадали мы, русские, своё счастье. И проверка нам будет на этот раз не войной, не голодом даже, а духовным ядом, новой “ересью жидовствующих”. Сначала небольшое просветление, надежда будет, а потом — чёрная страшная смута. Слишком велики наши вины как перед Господом Богом, так и перед самими собой. Если в эти годы совсем не погибнем, должно начаться возрождение. Для чего же мы столько веков мучились, страдали?! Наверное, не зря же...
        Стали разбираться: кому с Гришей ехать на машине, кому сподручнее на подводах. Около машины стояла, ёжась от ночной сырости, учительница; договорились, что если Гриша вдруг не доедет до Новиковки — больно уж там дорога плохая, — она переночует у тётки Лукерьи в Малом Перевозе.
        Иван предложил отвезти её на мотоцикле.
        — Нехорошо как-то: привезти — привезли, а назад — как хочешь добирайся. Конечно, холодно на мотоцикле, но вон полушубок Павда Андреевича наденете. Ночью не видно...
        — Нет, спасибо! — отказалась она. — Я со всеми. У вас тут ещё много дел. Прибрать надо. Не беспокойтесь, доберусь! Да и разговоры пойдут, — усмехнулась она, — тут ведь у нас как: прошёл раз с девкой по улице — женись... А уж если с соломенной вдовой, да ещё на мотоцикле, то уж...
        — Ну, смотрите, — Иван почему-то смутился
        Скоро все разъехались, загрузили в кузов и певца у родника, весь день выкрикивавшего время от времени одну и ту же частушку, а потом глубоко уснувшего. Иван каждого долго благодарил, кланяясь в пояс — и вот остался один, чтобы утром собрать разбросанные лаги, доски, инструмент, посуду.
        Он смотрел на свой сруб и не верил, что он его. Тихо было над мёртвой деревней, и вместо радости на Ивана почему-то напала такая печаль и тоска, что захотелось бросить всё и уехать куда-нибудь в более обжитые места или обратно на Колыму, хотя знал, что на Колыму уже добровольно никогда не вернётся.
        Чтобы избавиться от тяжёлого чувства, Иван стал складывать разбросанные доски, но из рук всё валилось, к тому же было темно и сказывалась усталость, не столько физическая, сколько нервная. Потому он бросил это занятие, костёр постепенно затух, и в звёздном небе, где нарождался новый месяц, снова чётко обозначился лёгкий силуэт церквушки. Иван только сейчас, кажется, понял, за какой непосильный, а может быть, и напрасный труд взялся он. Но пути назад уже не было...

        Случилось это через неделю.
        Иван, вздремнувший после обеда, проснулся от приближающегося рёва мотоциклов. Он выглянул из палатки: от росстани вверх по пригорку мимо него к церквушке один за другим мчались мотоциклисты в одинаковых чёрных куртках и одинаковых чёрных шлемах. На этот раз их было не меньше двадцати. Мотоциклы, с которых были сняты глушители, надсадно ревели.
        “Опять появились”. Глухая тоска подступила к сердцу.
        Мотоциклисты промчались вверх по угору, как в прошлый раз, скрывшись за церквушкой, затихли.
        Но один вдруг отстал, крутанувшись на месте, вернулся на росстань и, не глуша мотора, остался там.
        “Меня караулит”, — догадался Иван.
        Надо было что-то делать. Делать вид, что он их не заметил? Попробовать убедить, поговорить по-хорошему? Бесполезно. Иван это понял ещё в первый раз. Впрочем, надо попытаться.
        Иван достал из-под брезентового пола палатки двустволку, которая была его верным другом в колымской тундре, собрал её, растолкал по карманам патроны с мелкой дробью на болотную дичь. Спрятавшись сначала за палатку, а потом проскочив за сруб, спустился к роднику и, пригнувшись, чтобы не увидел мотоциклист на угоре, по оврагу пошёл вниз по ручью. Оттуда боковым оврагом поднялся к церквушке. Но на прошлогоднем месте мотоциклистов не было, могила была нетронута: какой он её, прибрав, оставил в прошлом году, такой она и была. Неужели, подразнив его, они уехали дальше? Нет, неслучайно они оставили того, на пригорке. Они где-то рядом. В лес они не полезут, там можно подорваться на минах.
        И тут Иван вспомнил про братскую могилу полукилометром восточнее, на следующем угоре. Он быстро пошёл туда. Но и там было тихо. Только подойдя вплотную, Иван услышал голоса. Он хотел подойти незамеченным и осторожно переходил от дерева к дереву. Он уже видел свежий раскоп, склонившиеся в нём спины, составленные в круг мотоциклы, как услышал за своей спиной свист. Он оглянулся, в этот момент кто-то выскочил из-за куста, за которым он стоял, и глаза его ожгло. Он схватился за них, пытаясь очистить, но резкая боль не давала открыть их. “Табачная пыль”, — скорее по запаху догадался он и немного успокоился: “С глазами останусь”. В это время его ударили по спине палкой, ещё раз. Налетели со всех сторон, кто-то сильно рванул за ружьё, но Иван не отпустил его. Вырвал и, подняв над головой, выстрелил...
        Напавшие на какое-то время расступились, он попытался оглядеться. Но новый удар палкой, теперь уже по голове, свалил его...
        Он пришёл в сознание не сразу. Голова гудела, саднила шея, по-прежнему резало глаза. Руки были связаны.
        Перед ним на мотоцикле сидел в чёрном шлеме и в чёрных очках крепкий широкоплечий парень. Немного в отдалении круг замкнули ещё с десяток мотоциклистов, все в одинаковых чёрных шлемах и чёрных очках: никого не узнать, не запомнить.
        — Я тебя в прошлый раз предупреждал, — процедил сквозь зубы парень в тёмных очках. — Ты что, ничего не понял? И ещё дом строить начал. Что тебе тут надо? Откуда ты взялся? Мы тут хозяева, понял? Сейчас сжечь сруб или подождать, когда достроишь?
        Иван молчал.
        — А если уж начал строиться, то надо делать вид, что ничего не видишь и ничего не слышишь. С ружьём, значит, на нас пошёл? — Он, не сходя с мотоцикла, больно хлестнул Ивана кнутом по плечам. — Я ещё тогда понял, что не успокоишься. Власовское отродье! Небось, родственнички в этом в лесу лежат?! Другим десятки лет дела нет, а ты откуда такой появился? Сейчас будешь просить у меня прощения, если хочешь здесь жить. Может, и прощу. Говори: “Прости, дядя! Больше не буду!”
        — Ах ты, сволочь! — Иван дёрнулся в верёвках, но новый удар кнута ожёг его шею.
        — Будешь просить прощения?
        — Подонок!..
        — Ну, смотри! — И новый удар кнута ожёг его грудь.
        Потом его стали бить палками, топтать ногами, но он успел свернуться в комок и расслабиться. Так его, на всякий случай, учили старые зэки, прошедшие застенки НКВД и избиение охранниками и уголовниками в колымских лагерях.
        Он очнулся уже после полудня. То ли от гула комаров, сплошным слоем облепивших его, то ли от шума подъехавшей машины. Он открыл глаза: над ним, испуганный, стоял председательский шофёр Гриша. Гриша торопливо вытащил из кармана перочинный нож и разрезал спутавшие Ивана верёвки.
        — Кто это тебя? На мотоциклах, что ли?
        — Они самые, — растирая отёкшие руки, ответил Иван. Боли он почти не ощущал. Всё тело зудело от укусов комаров.
        — Как ещё не убили! Они мне уже на въезде в райцентр попались... Откуда, думаю? Давно их тут не было. А сейчас еду, смотрю: у тебя палатка разодрана, всё разбросано, переломано...
        Гриша поднял с земли ружьё с отбитым прикладом.
        — Твоё, что ли?
        — Моё.
        — Убить ведь могли! У них ведь и пистолеты, и автоматы. Милиция боится их. Кто-то говорил, что главный у них — прокурорский сынок, нет, не районный, а областной.
        — Есть у тебя в машине аптечка?
        — Видимость одна.
        — Помоги встать.
        Они спустились к мёртвой деревне. На Ивановом подворье был полный разгром: палатка изорвана и изрезана, постель изрублена топором, посуда валялась в костре, был разбит и ламповый радиоприёмник.
        — Хорошо, что сруб не сожгли, — растерянно сказал Гриша.
        — Да в следующий раз обещали, — усмехнулся Иван.
        — Давай, пока не поздно, в деревню переселяться! Тут они тебя кончат. Давай! Сруб можно, не разбирая, по зиме на тракторных санях перевезти.
        — Ладно, не нуди, словно комар. Никуда я не поеду. В деревне никому ни слова. Договорились?
        — Почему это?
        — А сейчас начнётся болтовня, суды-пересуды. Договорились?
        — Ну, ладно! Всё равно ведь узнают.
        — Откуда узнают, если ты не растрезвонишь? А им, этим, на мотоциклах, трезвонить ни к чему. Я с ними без милиции разберусь... Погоди. А где мотоцикл?
        Мотоцикл они нашли в роднике: все провода были оборваны, шины проколоты, фара разбита, сиденье порублено... Иван чуть не заплакал: он так привык к мотоциклу и относился к нему, как к живому. Да без мотоцикла здесь просто не обойтись.
        — Ну, это можно отремонтировать, — стал его успокаивать Гриша. — Тем более что новый не купишь.
        — Можно-то, может, и можно, только где всё это сейчас найдёшь? И фару, и свечи?
        — Свечи у меня, кажется, есть. А фару у кого-нибудь от старого мотоцикла возьмём... Уже поздно. Мне ехать надо, председатель, наверное, уже потерял меня. Поехали!
        — Езжай!
        — А ты?
        — А что — я? Мой дом здесь. Надо хоть собрать всё. Езжай! Только ни гу-гу! Иначе мне это только боком выйдет...

        Наутро приехал участковый: Гриша всё-таки заложил Ивана — из самых добрых побуждений. Участковый повздыхал, поохал, что-то записывая в блокнот.
        — Давно они тут не появлялись. Они нас не трогали, а мы их. А хрен их тронешь, не по зубам они нам.
        — Что, один из них — прокурорский сынок? — усмехнулся Иван.
        — Да как сказать, — уклонился от прямого ответа участковый. — Может, и не прокурорский, может, и повыше...
        Ночевать Иван поехал в Малый Перевоз: здесь ночевать было негде. Надо было покупать новую палатку. На подвернувшуюся попутку погрузил мотоцикл.
        Вечером к нему заглянул председатель колхоза. Хмуро буркнул:
        — Звонили из милиции. Просили тебя завтра приехать к следователю Захарову... Ну, теперь начнётся.
        — Ведь просил твоего Гришу, чтобы молчал. Больше они всё равно не сунутся. А сунутся... — Иван сжал кулаки.
        — А что ты с ними сделаешь? Звонил мне и секретарь райкома по идеологии: что там у тебя за кулак объявился? Кто-нибудь его проверял? Почему не в деревне поселился? Почему в колхоз не вступает? Что ещё за самодеятельность? Вроде в пику нам. Почему попустительствуешь — машинами, тракторами обеспечиваешь? Смотри, как бы не пришлось партбилет выложить... Что будем делать?
        — А что ты переживаешь? — усмехнулся Иван. — Меня били, чуть не убили, а не тебя. Меня к следователю вызывают, а не тебя. Людей в п’омочь разрешил пригласить, машину дал? Ну, давай я тебе расписку напишу, что людей пригласил помимо твоей воли, а про машину ты ничего не знал. Самоуправство шофёра. А ему ничего не будет...

        Следователю было за пятьдесят. Одет он был, как и председатель сельсовета, в серый полувоенный френч. Долго и бесстрастно молча рассматривал Ивана.
        — А почему вы пошли к ним с ружьём? — наконец спросил. — Ведь получается, что они защищались.
        — Потому что их было под двадцать человек. И я уже в прошлом году сталкивался с ними и знал, что они вооружены.
        — Вы что, издали видели, что они вооружены? — усмехнулся следователь.
        — Я знал это по прошлому разу, — чуть сдерживаясь, повторил Иван.
        — А если это совсем другие люди?
        — Но оказались-то как раз те самые. И были вооружены. Пистолетами и автоматом.
        — А как вы это докажете?
        — Погодите, — не понял Иван, — получается, я на них напал?
        — Но не они же к вам, а вы к ним с ружьём пришли.
        — Но они же мародёрствовали! Они же раскапывали солдатские могилы!
        — Ну, тут ещё надо разобраться... Есть сведения, что вы тут захоронением занимаетесь. А разрешение у вас на это есть?
        — Какое ещё разрешение?! К тому же захоронением я ещё не занимаюсь.
        — Вот-вот! Не занимаетесь, но собираетесь заниматься. А вы знаете, кто лежит в этих лесах? И почему их до сих пор не похоронили? А вы хотите хоронить их на кладбище рядом с героями войны. Да ещё слухи разные распускаете. Что наша страна бросила в этих лесах своих солдат. А потом: может, вы тоже занимаетесь мародёрством? Может, в этих ребятах увидели своих соперников? Или в этих болотах лежат ваши родственники? Вы знаете, кто там лежит? Предатели, власовцы. Вы знаете, чем это пахнет?
        Иван на какое-то время растерялся.
        — Скот — и то хоронят. А это лежат наши отцы и деды, и вы это лучше меня знаете. К тому же эти сволочи копали не в лесу, где лежат солдаты Второй ударной армии, кстати, с честью выполнившие свою задачу по обороне Ленинграда, а раскапывали как раз братские могилы с красной звездой: в прошлом году — на кладбище, а нынче — чуть дальше, за ним. В лесу ни орденов, ни медалей не найдёшь. А их прежде всего ордена и медали интересуют.
        — Так вы утверждаете, что они раскапывали законную братскую могилу?
        — Именно так.
        — Ну, хорошо! А почему вы поселились не в деревне, а на отшибе, один? Многим это кажется странным.
        — Ну, это к делу, кажется, не относится. — Ивану не хотелось в десятый или уже в сотый раз чужому человеку, да ещё явно недоброжелательно к нему настроенному, рассказывать причину своего приезда и поселения в мёртвой деревне.
        — Почему же не относится?! — усмехнулся следователь. — Очень даже относится.
        — Но там же раньше была деревня! А на картах она ещё до сих пор числится.
        — Но теперь же её нет, — усмехнулся следователь. — К тому же существует постановление о неперспективных деревнях. А вы новую организуете. Не имея на то разрешения и никаких документов на землю. Потом, вы утверждаете, что из этой деревни ваши родственники, ваш отец, но по документам ваш отец родился в Тамбовской области.
        — Вы уже и это проверили? — усмехнулся Иван.
        — Проверил. У меня работа такая. Я проверил: в Большом Перевозе и в соседних деревнях никогда Надеждиных не было.
        — Остаётся заключить, что я — иностранный шпион. Заслан, чтобы пересчитать мертвецов в лесу.
        — Давайте без опасных шуток! — сухо оборвал его следователь. — Вы кое-кому в деревне говорили, что ваш отец сменил фамилию. С какой целью он это сделал?
        Иван хотел было начать рассказывать, но, взглянув на следователя, готового записывать, понял, что делать этого нельзя.
        — Об этом вы отца спросите, какая у него причина была, какие обстоятельства.
        — Он был из раскулаченных?
        — Да, но какое это имеет отношение к избиению меня?
        — Имеет. Был в плену? — Следователь сверлил Ивана холодными глазами.
        — Да, был в плену.
        — Понимаете, какая получается картина. Вашего отца раскулачили, как эксплуататора. Ему дали возможность искупить свою вину. Призвали воевать в штрафные войска. Но вместо того, чтобы кровью искупить свою вину, он сдался в плен. После освобождения из плена его, по-вашему, ни за что ни про что посадили. Заметьте, у нас ни за что ни про что не сажают. А теперь выясняется, что он к тому же тайно поменял фамилию. Вы сами в деревне об этом рассказывали.
        — Кому? — спросил Иван. Он удивился, как быстро и далеко распространилось неосторожно сказанное им.
        — Какое это имеет значение? Надо будет, в качестве свидетелей пригласим, тогда узнаете. И вот вы, его сын, приезжаете, почему-то селитесь не в деревне, как все нормальные советские люди, а на пустом месте, и собираетесь хоронить власовцев, предателей. Вот ведь кто для вас святые люди!
        — Как они могли уже мёртвыми предать? — взорвался Иван. — Что вы всё долдоните одно и то же?
        — Не уводите в сторону. Раз их не хоронят, значит, на то есть особые причины... К тому же некоторые компетентные органы получили письмо. Вот слушайте: “Он напал на красных следопытов, когда они благоустраивали братскую могилу. Сам же он собирается хоронить предателей-власовцев и ставить на их могилах не звёзды, а кресты. Он специально поселился там, чтобы отремонтировать церковь, которая, как известно, является опиумом для народа...” Вы получали на Севере хорошую зарплату и вдруг сменили на... — следователь не нашёл подходящего слова. — Вам это не кажется странным?.. А церковь вы почему взялись ремонтировать?
        — Я её не ремонтирую.
        — Но собираетесь же. Как вы говорили кому-то, просто ещё не дошли до неё руки.
        — Но это же памятник архитектуры! — наконец нашёлся Иван.
        — Все памятники архитектуры и культуры в нашем государстве взяты на учёт.
        — А если этот не успели взять?
        — Раз не взяли, значит, памятником архитектуры она не является. Вот если возьмут её на учёт, и то только специальные строительные организации, имеющие право на реставрацию, могут её ремонтировать под присмотром управления культуры.
        — А она к этому времени окончательно развалится. Да и нет у государства таких средств.
        — На всё, что государству нужно, у него есть средства. Да что вы тут демагогией занимаетесь, — привстал следователь.
        — Подпись под письмом есть? — спросил Иван. — Или анонимка?
        — Это не имеет значения, тем более что факты подтверждаются.
        — Имеет. Это они написали, эти мародёры. По чьей-то подсказке. Если есть подпись, значит, их можно найти.
        — Зачем?
        — Они избили меня. А главное — они раскапывали братскую могилу. В прошлом году они взяли из другой такой могилы орден Красного Знамени. Следы раскопа заметны, можно поехать и посмотреть.
        — А если не они, а вы её сами раскопали?
        Иван побледнел:
        — Я этого вам так не оставлю. Вы с бесправными здешними мужиками можете делать, что вам в голову придёт. Издеваться над ними. А со мной это у вас не пройдёт.
        — Что же вы собираетесь предпринять? — усмехнулся следователь.
        — Это уж моё дело.
        Следователь долго молчал.
        — Вот что, молодой человек: вы уж больно горячи. Я на вашем месте особенно-то нос не задирал бы. И тем более никому не угрожал бы. А был бы ниже травы и тише воды... Пока вы свободны! — ледяным голосом закончил он. — Если что, мы вас пригласим.
        — Что значит: если что?
        — А то и значит... Если что прояснится, — после долгой паузы добавил следователь.
        — Что прояснится?
        — И насчёт их, и насчёт вас...
        — Но...
        — Всё! — захлопнул следователь папку. — У меня есть другие дела... Более важные...


        Глава 16

        ИВАН ДА МАРЬЯ

        Иван сидел над когда-то многоводной рекой и смотрел в заречье. Может, действительно бросить всё и уехать, пока не поздно? Но дом уже под крышей. Осталось настелить полы и потолок. Надо же: только двоим, кажется, рассказал об отце — и уже в папке у следователя. Уехать к чёрту — к колымским ледяным родительским могилам! Неужели только там сохранилась Россия?
        На росстани остановился автобус.
        “Кого ещё принесло! — с неприязнью подумал Иван. — Опять какой-нибудь следователь или уполномоченный? Но те на автобусах не ездят”.
        Автобус тронулся, на росстани осталась женщина. “Это ещё кто?” Выждав, когда автобус скроется за угором, женщина медленно пошла в его сторону.
        Только когда она подошла поближе, он узнал в ней учительницу. Иван удивился и не удивился. Оказывается, не признаваясь себе, ждал её.
        — Здравствуйте!
        — Здравствуйте, Мария... Простите, отчество запамятовал.
        — Алексеевна, — с усмешкой подсказала она. — Что же так официально? Можно просто Мария...
        — Что, и вас уполномочили меня вразумлять?
        — Как вы могли подумать!? — снова усмехнулась она. — Нет, я сама приехала. Услышала о ваших бедах... Боже мой, что они с тобой сделали! — вырвалось у неё. Она дотронулась до его раненой руки. — Они ведь могли убить.
        — Это не самое страшное. Тут за меня милиция, райком взялись, хотя я беспартийный. И подозреваю, что не только милиция, а контора посерьёзнее бумажки собирает. Ну, почему я всем поперёк горла, почему?
        — Я вас предупреждала.
        — Что же мне теперь делать?
        — Честно говоря, не знаю. Да и как вы тут один? Без семьи, без жены.
        — Мария, простите... А вы?.. Вы тоже одна. Что вас-то тут держит?
        — У меня совсем другое дело. Я, как поздний осенний лист, сорванный с дерева ветром: понесло по уже заснеженному полю, зацепится то за куст, то за траву, трепещет на студёном ветру… Потом, может, дальше понесёт, пока не окажется в овраге.
        Иван неожиданно для себя резко взял её за плечи:
        — Ты пошла бы за меня замуж?
        — Да что вы так?!.. Синяки останутся... — осторожно освободилась она из его рук. — Как говорится, напросилась, — усмехнулась она. — Нет, не пошла бы. Во-первых, это только сейчас пришло тебе в голову — от одиночества, от женского безлюдья. Истосковался, вдруг женщину увидел, какую-никакую. Или человека, похожего на женщину.
        — А во-вторых?
        — А во-вторых, ты сам прекрасно понимаешь, что это невозможно.
        — Что я простой тракторист, а ты учительница? — усмехнулся Иван.
        — Ты же знаешь, что я больная, бесплодная. Неужели деревенские бабы тебя в известность не поставили, вовремя не предупредили? А тебе нужна жена, которая рожала бы детей. Не говоря уж о том, чтобы была способной на деревенскую тяжёлую работу. Помнишь, на п’омочи, когда говорили о невестах, никто даже обо мне не заикнулся. Даже хромых и горбатых невест вспомнили. Ты мне нравишься, Иван. Ты, ещё когда я тебя не видела, понравился. Когда услышала, что приехал такой, который бросил большие деньги, собирается строить дом и возрождать родную деревню.
        — Ну, пусть не будет детей...
        — Нет, Иван. Жалости мне не надо... Ты сейчас говоришь сгоряча. Потом одумаешься, стыдно будет, прежде всего, перед самим собой. Какой смысл в твоей мечте возродить деревню, если у тебя не будет продолжения рода, сына, да ещё не одного? Рано или поздно ты сам уйдёшь от меня. Ты ведь не для себя затеял этот дом — для детей и внуков.
        — Прости меня!..
        — Просто мы должны помогать друг другу. В чём-то наши судьбы схожи. Вот тебе стало плохо, и я приехала, и плевать, что обо мне подумают... Я же помню, как ты остановился, помнишь, тогда, на мотоцикле, и предложил свою помощь... Если тебе, конечно, нужна моя помощь — помогу, и, может, мне это потом, на том свете, зачтётся... Давай поставим чай, я очень хочу пить. Не очень-то ты приветливый хозяин. Я кое-что из еды привезла.
        Иван торопливо развёл костёр.
        Они сидели на его любимом месте над родником.
        — Я ещё тогда загадал, — признался Иван, — приедет или не приедет на помочь? А потом в суете и не заметил, когда ты появилась.
        — А я сразу всё для себя решила, когда ты первый раз приезжал. Думаю, если вернётся — будь, что будет. Сколько смогу, помогу. Но судьбы твоей ломать не буду.
        Солнце стало клониться к дальнему лесу — лесу мёртвых. Потянуло прохладой. Иван накрыл её плечи телогрейкой.
        — У меня ведь сломан мотоцикл...
        — А не надо меня отвозить, если я тебе сколько-нибудь нравлюсь. Можешь думать обо мне что угодно, — прижалась она к нему, — я не боюсь. Потому что замуж мне за тебя не выходить. Какая разница: рано или поздно ты ко мне всё равно пришёл бы. Больше тут тебе идти не к кому. У нас всё будет хорошо. Только пойми, в невесты я тебе не набиваюсь. И даже если ты, жалея меня, захочешь, замуж за тебя не пойду. Но, сколько это можно, сколько нужно, поживу рядом ради тебя. Обузой я тебе не буду. Я ведь только для здешних городская, неженка, жизни не нюхавшая... Может, у меня своя Колыма...
        Прижавшись друг к другу под одной телогрейкой, они смотрели в заречье.
        — Ты была замужем?
        — Ты же знаешь, была... Пять беременностей, и все кончились выкидышами. Потом разошлись. Как всякий нормальный мужик, он хотел детей. Я сама ушла, иначе рано или поздно ушёл бы он, или мучился бы всю свою жизнь. Я с детства болела. Мать мною беременная была, когда отца арестовали. Он был начальником цеха на нефтеперерабатывающем заводе в Уфе. Из квартиры её тут же выгнали, потому как она была служебная. А детей было уже двое. Приютила одна старушка. Как северный ветер, весь дым с завода на нашу халупу в Александровке. Дышать нечем. Полдня ещё терпим, а потом начинает рвать. Потом мы переехали в деревню в Челябинскую область. Недалеко от города Кыштыма. Есть там такой городок. К сестре отца. Красивейшие места! Их туда раскулаченными выслали. На молоке, на свежем воздухе мы немного окрепли. К тому же сын тётки работал на соседнем закрытом заводе, там хорошо платили. Выезжать оттуда он не имел права, но деньги регулярно присылал. А потом страшный взрыв... — Она замолчала.
        — Какой взрыв? — не понял Иван.
        — Страшный взрыв, — повторила она. — Вы ничего там, на своей Колыме, не знаете. Впрочем, и тут никто ничего не знает. До сих пор делают вид, что ничего не было, хотя на Западе с первого дня знают об этом, что был атомный взрыв — не бомбы — радиоактивных отходов. Скрывают только от своих, не имея возможности лечить.
        — Ты что! Атомный взрыв? — не сразу нашёлся, не поверил Иван.
        — Да, Иван, атомный взрыв. Это было в сентябре 1957 года. Я была совсем маленькая.
        Радиоактивное облако сразу накрыло нашу деревню, потом его ветром разнесло на сотни километров, в зависимости от того, куда ветер дул. Это я уже потом узнала. Один человек по секрету сказал. Некоторые деревни выселили целиком, дома и скот сожгли, всё запахали. А нашу не тронули, вроде как немного на нас пало радиации. А потом многие стали умирать от рака, от белокровия... Я не знаю, сколько я получила радиации. И не знаю, сколько проживу.
        Иван потрясённо молчал.
        — А сюда ты как попала? — наконец спросил он.
        — С мужем приехала в Великий Новгород по распределению. И опять рядом химзавод. Врачи сказали: единственный выход — свежий воздух, молоко. Ну, и пошла в облоно, попросилась подальше от города...
        — А что такое облоно? — спросил Иван.
        — Областной отдел народного образования. Когда сюда приехала три года назад, тут ещё восьмилетка была, а в этом году с трудом шестой класс набрали. Я закончила исторический, а сейчас тут всё приходится преподавать, от русского языка до математики.
        Она погладила ссадину на его щеке.
        — Когда ты появился, я сразу решила: чем смогу, тем помогу. Ты даже не представляешь, какое ты дело задумал! Может, с этого всё и начнётся. Может, ещё где такой мужик появится? Да ты уже не один, вон Велисов, который с гармонью на помочь приезжал. А обо мне не думай: на шею я тебе вешаться не буду. Как только я тебе буду не нужна, сразу уйду. В другой район, в другую область уеду.
        Он обнял её за плечи и прижал к себе.
        — Ты знаешь, что сегодня за ночь? — высвободившись из его рук, засмеялась она.
        — Нет.
        — Неужели не знаешь? Завтра — Иван Купала. А сегодня, значит, ночь на Ивана Купалу. Это удивительный праздник! — она снова прижалась к нему.
        — Кажется, раньше в этот праздник купались, прыгали через костёр, — Иван стал припоминать где-то прочитанное.
        — Он из глубокой-глубокой древности. Ещё дохристианской. Когда, возможно, все народы его справляли и, может быть, были одним народом. Почему так произошло, что потом народы снова встретились, но уже как совершенно чужие? Было время, когда все славяне были единым народом. А потом стали делиться на западных, южных, восточных славян, потом каждый из этих народов — ещё и ещё раз. Боюсь, что на этом не закончится. Считается, что Ивановым днём его стали назвать с принятием христианства, потому как этот день совпал с днём рождения Иоанна Крестителя, предтечи Иисуса Христа. По народному поверью за этот длинный день травы набирают особенно много солнечной силы, поэтому именно к вечеру на Ивана Купалу или перед ним, то есть сегодня, собирали лекарственные травы. У меня вот хозяйка, у которой я живу, говорит: “Любая трава целебна на Ивана Травника, какую хошь рви”. А ещё считали, что в эту ночь расцветает чудесным огненным цветком папоротник, и кто сумеет найти его цветок, тому откроются все клады и тайны, он будет не только сильным, он будет понимать язык животных и птиц. В этих лесах, конечно, есть папоротник?
        — Я ещё не разбираюсь в здешних травах. Наверное, есть. Только в здешний лес не пойдёшь.
        — Мины?
        — Да.
        Они долго молчали.
        — Идём, пока не стемнело, собирать травы, где это можно. Вдоль леса, над рекой. Сегодня они имеют особенную силу. А тебе столько будет нужно сил! Своих не хватит!.. Идём собирать травы!..
        Взявшись за руки, они по угору поднялись к церквушке. Мария перекрестилась. Вопросительно посмотрела на него.
        — Я не крещён, — смутился Иван. — У нас на Колыме не было церкви. Я уже думал об этом.
        — Но ты судьбой своей крещён... В ближайшее воскресенье поедем в Великий Новгород — и покрестишься... Чтобы Бог приставил к тебе ангела.
        Они пошли вдоль колючей проволоки, вдоль напичканного смертью леса. Она называла ему травы, он бережно их рвал. Они ему в большинстве своём были неведомы: он знал полярный лишайник, тундровую бруснику да голубику, морошку, которые, кстати, тоже обладали целебными свойствами...
        В сумерках они снова развели костёр.
        — Сегодня это не просто костёр, какие ты разжигал до сих пор, — прижавшись к нему, говорила она. — Это священный костёр. Костёр — это часть Солнца. Вокруг костра пели и плясали, через него, как ты знаешь, прыгали. Как бы очищались от всякой скверны. А Солнце в этот день обладает необыкновенной силой. Давай и мы с тобой прыгнем через костёр, чтобы освободиться от всего дурного внутри себя и чтобы всё дурное вокруг оставило нас. Чтобы освободиться от болезней и дурных глаз. А ещё в этот праздник плетут венки из двенадцати трав. — Мария надела на голову венок из только что собранных ею трав. — А утром гадают на них: бросают в речку и... Но я не буду гадать. Я всё про себя знаю. И, может быть, неслучайно, что я пришла к тебе именно в этот день, хотя не задумывалась над этим. В древности это был общинно-родовой праздник, знаменовавшийся браками и принятием в род. И вот я пришла к тебе затем, чтобы взял меня в род... А теперь идём купаться! — поднялась она и потянула его за руку.
        — Ты что, ночь... — засмеялся он.
        — Идём, идём! — она сбросила с плеч его пиджак, смахнула босоножки. — В воде самое главное очищение. Ведь и в церкви после молитвы святая вода — самое главное. Сегодня по древнему поверью всё полно особенных сил: и вода, и роса на траве, и даже воздух. В эту ночь даже трухлявый пень хочет иметь плод. Может, и из меня выйдет гниль. Может, и во мне родится плод? Будем молиться о том Иоанну Крестителю. А, Иван? Идём! Здесь в речке есть сколько-нибудь глубокое место?
        — Есть омуты. Не очень глубокое, по плечи.
        Сбросив всё с себя, она на короткое время так прижалась к нему, что кровь ударила ему в голову, но тут же потянула его в воду и, прижалась к нему всем телом уже в воде, но тут же отпустила его и плескалась, и шептала:
        — Вода, Мать всего сущего!.. Возьми из меня всю хворь-гниль!.. Освободи меня от скверны!.. И отгороди от бед моего сокола светлого!.. Дай ему крепость духа и силу необыкновенную!.. Теперь идём! — Она потянула его из воды. — Догоняй! — и побежала по траве. И когда он догнал её и прижал к себе, выдохнула ему в глаза:
        — А теперь я вся твоя!.. Неси меня в свои палаты брезентовые!..

        — Ночь на Ивана Купалу — ночь любви, — лёжа у него на плече, шептала она. — Ты видел: всё томится по любви — и травы, и деревья, и сам воздух, настоянный травами... Я, без сомнения, христианка, но чувствую, что где-то глубоко во мне ещё сидит язычница, но это не противоречит моей вере в Иисуса Христа. Может, кощунствую я от слепоты, от невежества, но вот наши русские, как утверждают, языческие сказки, древняя душа народа — разве они не говорят о нашей родовой, коренной связи с Небом, с Богом через природу? И даже такие понятия, как “мир”, “лад”, “свет” — не что иное, как русское соответствие греческому понятию “космос”. Все языческие боги: Род, Даждьбог, Стрибог, Перун, другие — олицетворяли природные космические силы, но разве они — не проявление воли Бога? И христианство, по моему глубокому убеждению, пришло на Русь не тогда, когда его официально принял князь Владимир, а если и пришло в этом году, то, сердцем чувствую, пришло оно как бы во второй раз. И в русском народе не был забыт первый приход. Христианство, почему-то полузабытое, жило в русском народе как бы подспудно. Оно жило в русском народе изначально, с древнейших времён было сутью русского народа.
        Это сам Иисус Христос решил снова прийти в Русь, видя смертельную опасность, нависшую над ней, когда иудейство пыталось захватить её то мечом, то лаской. И крещение Руси в 998 году, может быть, нужно рассматривать как возврат к первоначальному Единобожию, частично утраченному русскими в битвах и странствиях, в результате которых, обессиленные, они отдельными племенами спрятались в дремучих северных лесах и болотах. Но даже тут, в дремучих лесах и болотах, среди языческих идолов, они не теряли веру в Единого Бога. Они всегда явно или подспудно исповедали Его, Вседержителя, Творца и Отца творения, который своей языческой премудрой Ладою, — может быть, именно её потом назовут Софией Премудростью Божией — накрыл, словно крылом, Русь.
        Да, наши предки задолго до официальной даты принятия крещения поклонялись не идолам, но множеству богов, которые как бы были слугами единого Бога — творца Мира, Единой всемогущей сущности. Наличие других малых земных богов нисколько не нарушало принципа единого Бога Вседержителя. Признавались древними русскими и Богоматерь, и ангелы, и святые в лице второстепенных земных богов, тесно связанных с Природой. Потому, может, вера наших предков была цельнее, яснее, добрее и понятнее. Она была небесной, но в то же время земной, потому что Земля — часть общего небесного, созданного Богом мира. Не было в ней нынешнего противоречия, когда Земля отделяется от Неба. Она не отделяла Единого Бога от сил Природы, поскольку мы в старину поклонялись всем силам природы, как проявлению высшей божественной власти. Всякая природная сила была для нас проявлением Бога. Бог был для нас всюду, вокруг нас, а не только на небесех. Родник, река, дождь, ветер, Солнце. Всё, что даёт жизнь, было проявлением Бога и вместе с тем было самим Богом. Русские, живя в природе, считали себя частью её. Растворялись в ней и в Боге.
        И идея Троицы издревле жила на Руси. Бог-Вседержитель носил ещё имя Триглава. Триглав вовсе не обозначал идола о трёх головах, как пытаются представить ныне, а обозначал Единого Бога в трёх лицах.
        — Откуда у тебя такие знания, Маша? — Иван впервые решился назвать её так. — Я тебя слушаю и не всё понимаю.
        — Тебе не дико слушать всё это в нашу ночь?
        — Нет, что ты!
        — Ну, как-никак, плохо ли, хорошо, я закончила исторический факультет университета. А потом... Однажды в электричке я встретила странного, потом поняла, не случайного попутчика. Я тебе говорила о моей тётке под уральским городом Кыштымом. Их раскулачили и сослали туда из Курской области. Там, уже на спецпоселении, умерла моя бабка, она была знахаркой. Как говорили, колдунья. Больше из-за неё и сослали. Но на самом деле не колдунья она была, но травница, обладающая каким-то древним особым знанием. К ней тайно даже какой-то профессор из Москвы приезжал. Я, маленькая, крутилась около неё. Она диктовала ему что-то, он записывал и выписывал из её толстой тетради, тетрадь после её смерти куда-то пропала. Ты прости меня, Иван, но спроси я тебя, почему ты, даже некрещёный, собрался восстанавливать церковь?
        — Ну, хотя бы потому, что мои деды или прадеды её строили... Может, из уважения к их вере.
        — Так-то оно так. Но в то же время, наверное, не только в этом дело. Видимо, есть в нас какое-то, заложенное далёкими предками, глубинное чувство, о котором мы до поры до времени не подозреваем. И однажды оно просыпается. Как оно проснулось в тебе. Что касается меня, наверное, во мне бабкина кровь. Наверное, я всё-таки больше язычница. Я в каком-то смысле ведунья, но обладаю только крохами этого древнего знания. Только интуитивно. Когда бабка умерла, я была слишком маленькой... Но почему христианские праздники так органично сплелись с языческими, если они несовместимы, если они противоречат друг другу?
        — Ты сказала о человеке в поезде?
        — Да, однажды в поезде я встретила необычного человека. Возраста он был неопределённого, вроде бы старик, а глаза живые, как бы пронизывающие тебя насквозь, но не злые, а притягивающие, вызывающие доверие. Я до сих пор не могу понять, почему он выбрал для своего откровения меня? Почувствовал во мне родственное, что передалось мне от бабки? Впрочем, он мог говорить и с другими. Как до меня, так и после. Скорее всего, он это и делал. Только сейчас вот подумала об этом. Может, он специально ездил туда-сюда в этой электричке, в других электричках и поездах, чтобы найти человека, которому мог бы передать своё знание?.. Я села в электричку, совершенно убитая своим горем. Электричка была полупустая. Он сидел напротив в следующем ряду. Вдруг перешёл ко мне и сел напротив.
        “Не руби сплеча, — вдруг сказал он, — успокойся сначала, чтобы принять решение. — А потом, помолчав, добавил: — Сохрани, говорит, в себе это редкое знание-чувство, что тебе осталось-досталось от кого-то из предков!”
        Я растерялась.
        А он продолжал:
        “Может, ты даже не догадываешься об этом, но ты обладаешь редким чувством-знанием, доставшимся от кого-то из родственников, хотя и только крохами его. Таких людей мало, и с каждым годом их становится всё меньше. И когда их останется совсем мало, народ погибнет. Останется население, которое растворится в других народах. А пока есть пусть несколько человек, пусть один человек на Руси, кто чувствует в себе связь древнего и будущего, не всё потеряно. Россия-Русь — особенная страна у Бога, и не менее древняя, чем Греция и Рим, а может, и постарше их. Это в своё время у русского народа, боясь его будущего, специально отбили память, чтобы он не помнил о прошлом, чтобы забыл своё имя и предназначение на Земле. Как вот сейчас, слышала, наверное: вышел человек на улицу, пошёл, к примеру, в магазин за хлебом и не вернулся? И находят его за сотни километров совсем в чужом городе, почему-то чаще всего на железнодорожных путях, и он не помнит ни своего имени, ни отца, ни мать. И если родственники в конце концов находят его, он не узнает их. Словно кто порчу навёл на него. И так происходит иногда с целым народом. И так, по моему разумению, произошло с русским народом Кто, что стоит за этим?.. Впрочем, великий Михайло Ломоносов чувствовал сердцем и говорил о древнем происхождении русского народа, он писал: “Славянский язык ни от греческого, ни от латинского, ни от какого другого не происходит, следовательно, сам собою состоит уже от самых древних времён, и многочисленные оные славянские народы говорили словенским языком ещё прежде Рождества Христова”. У русского народа неслучайно отбили память. И потому он на время как бы забыл Иисуса Христа, но сердцем всегда помнил, может быть, только называл его другим именем. Я тебе точно говорю: крещение в 998 году — не первое крещение русского народа и не первое Богоявление ему. Пришло время, и вернулся Иисус Христос к нам, и враги русского народа вновь набросились на русский народ. Они боялись его единения с Иисусом Христом, они снова пошли на Русь с огнём и мечом, и когда это не помогло, стали подстраиваться под Иисуса Христа, говорить якобы от Его имени. Вслед за “ересью жидовской”, что была в Великом Новгороде, родилась другая ересь, отпавшего от Иисуса Христа писателя Льва Толстого, гордеца, решившего переписать, обновить Иисуса Христа, то есть поставить себя выше его, а то и объединить Иисуса Христа с Буддой и Конфуцием в единое учение. Самое опасное в его ереси — проповедь непротивления злу насилием — вывортка Иисуса Христа наизнанку...
        Мария помолчала.
        — Да, Россия — особенная страна, — говорил он. — И русский народ особенный. Это совсем не значит, что он собирается властвовать над миром, над всеми другими народами, как мнят о себе иудеи. У него особенное предназначение — соединять народы во всемирной Христовой идее, русский народ словно рождён с апокалипсисом в крови. Потому он так терпелив, и потому он так взрывоопасен и в поисках истины легко поддаётся лжи, замаскированной под добро. Потому что он нетерпеливо ждёт главного Слова, иначе говоря, может, уже Третьего пришествия Иисуса Христа. Но злобные силы всячески препятствуют этому, а дальше ещё больше будут препятствовать. Впереди у России вновь очень тяжёлые времена. Я не скажу тебе всего, что её ждёт, даже того, что я знаю, иначе ты уже сейчас не сможешь жить, не выдержишь этой страшной ноши. Но ты должна быть готова к этому, чтобы потом могла помогать выстоять другим. Когда-то великая Россия, а теперь лоскутная, в своё время раскроенная на союзные республики, только с виду крепкая, в один миг расползётся по границам республик на полтора десятка государств-княжеств, и слово “русский” будет в них вроде ругательства. И русские снова везде будут гонимы. И отчаяние охватит народ. Русских будут ненавидеть и за то, что не смогли удержать страну в своих руках, хотя она была не в русских руках. Взяли под опеку, как беспризорных детей, другие народы, а удержать страну не смогли и сделали их тоже несчастными. Но нужно пережить эти трудные годы до начала третьего тысячелетия. Россия, пройдя через тяжёлые испытания, всё-таки войдёт в лучшие времена. Если, конечно, выдвинет из своей среды вождя и если народ в какой-то мере будет соответствовать этому вождю, а не надеяться только на него и ждать от него манны небесной. Но впереди его будут вожди-проходимцы, вроде Гришки Отрепьева. России Господом предначертана особая судьба, великая судьба. Но это не значит, что счастливая. И чем скорее возродится Россия, тем скорее вернутся к ней отвернувшиеся от неё народы. Но это будет потом. А перед этим будет разброд. И первой отойдёт Украина. Украинские вожди даже откажутся от славянства, их учёные будут доказывать, что их предки — никогда не существовавшие мифические укры, которые, конечно же, древнее даже шумеров. Но сначала будет развязана братоубийственная война в Югославии, где единый славянский народ, говорящий на одном языке, но исторически разорванный верой: сербы — православные, хорваты — католики, а есть ещё сербы- мусульмане — наследие многовекового османского ига, — начнёт самоуничтожаться. Это великая проверка нам, славянам. Я всё думаю, почему нас, славян, Бог в древности, как и иудеев, сделал народом рассеяния? И если иудеи как раз в рассеянии и стали единым, даже всемирным народом, заражённым единой всемирной идеей, то мы, наоборот, разбежались в родовом беспамятстве, чтобы, как видится, никогда не сойтись вместе. Мало того, время от времени мы устраиваем между собой кровавые разборки.
        — Ты говоришь страшные вещи, Маша.
        — Прости меня! Наверное, я не имела права тебе это говорить. Тем более в эту ночь. Потому что тебе с этим знанием ещё труднее будет жить. Но ты должен знать это, раз выбрал такую судьбу. И ещё что меня тревожит… Я, наверное, не имела права приходить к тебе, но перешагнула через это. Желание помочь переселило осторожность... Никак нельзя мне было к тебе приходить. Никак. И в то же время — к кому мне здесь было ещё пойти? И мне так хотелось тебе помочь! Прости меня, дуру!.. Ты и так многих против себя настроил. Раз ты затеял такое большое дело, будь, Иван, немного снисходительнее, что ли, помягче к чиновникам, которые не дают тебе поселиться в родовом имении и возрождать его, как часть будущей России. Они настолько маленькие винтики, даже не шестерёнки, огромного механизма, что винить их в этом зачастую трудно. В большинстве своём они, может, даже не подозревают, какому делу служат, хотя многие из них чисто по-мужицки, по-крестьянски, по-русски пытаются, в меру своих сил, пусть по мелочам, противостоять этому злу. Потому не смотри на них, как на откровенных врагов, будь с ними пообходительней, не загоняй их своими решениями в тупик, не вынуждай прибегать к крайним мерам, наоборот, помогай им принимать нужные для тебя и приемлемые для них решения...
        — Да уж стараюсь.
        — Прости ты меня, дуру! Мы уже забыли, что сегодня ночь на Ивана Купалу. И давай сегодня ни о чём другом не будем думать. Это особенный праздник. Наверное, всё-таки неслучайно я пришла к тебе именно в эту ночь. Давай решим так: если будет плод и если будет он, как прежние, обречён на смерть, я от тебя сразу уйду. Ты даже не узнаешь, когда я это сделаю. Эх, если бы я могла тебе родить!..
        Иван смотрел в невидимый в темноте брезентовый потолок. Сердце ныло и сжималось от нежности и горечи.
        — Не спи! — стала она его тормошить. — Сегодня мы не должны спать. Это моя последняя надежда, если я не зачну здорового ребёнка в ночь на Купалу, то мне одна дорога... Поэтому мы должны исполнить всё по древним правилам. По древнему обычаю мы должны встретить восход солнца. Мы должны увидеть, как оно дрожит на восходе, купается в росе, в воде. Вода в этот момент, по поверью, становится волшебной. А раз это день ещё и Иоанна Крестителя, то он и святой. Волшебны, обладают целебной силой и солнечные лучи. Ты помнишь, какая была тёплая вода? Прямо-таки парная, а ведь день был совсем не жаркий. Такой она бывает только в эту ночь.
        — Ну, наверное, не всегда в эту ночь бывает так тепло, — засомневался Иван.
        — Бывает и холодно, например, в високосные годы. Если ночь на Ивана Купалу выдавалась холодной, парились в бане, а потом бросались в реку или в озеро. Для этого готовили специальные веники, в которые вставляли разные цветы и травы, особенно иван-да-марью. Веники потом служили для гаданья — вместо венков.
        — А я нынче первым делом поставлю баню. Дом подождёт. Надо было и начинать с неё. Первое время в ней и жить можно, по крайней мере, иногда ночевать... Ты заговорила о бане, и я почему-то вспомнил уборочную: холодина, и ты пришла с ребятишками. Там я тебя в первый раз и увидел. И до сих пор перед глазами — больше других почему-то запомнился — мальчишка: маленький, худенький, продрогший, какой-то нездешний, чернявый, с курчавыми волосами, который читал отрывок из “Задонщины”. Не знаю, почему, но мне даже жутко стало, когда он читал. Зачем, думаю, она именно это заставила его выучить и читать сейчас... Студёный ветер, мужики стоят злые, хмурые...
        — А он сам вызвался читать именно этот отрывок, удивил меня. Я хотела предложить ему что-нибудь другое, может, что повеселее, а он упёрся: “Нет, если хотите, чтобы я что-то читал, то буду только это”. А потом думаю: дай посмотрю на реакцию мужиков, как-то же надо расшевелить их, чтобы они не забывали, что они русские. А они от его “Задонщины” ещё больше помрачнели. Я постараюсь тебе объяснить, чем или кем предопределена наша страшная судьба. В 1103 году на княжеском съезде Владимир Мономах жаловался великому князю Святополку Изяславовичу: “Весной выйдет смерд в поле пахать на лошади, и придёт половчанин, ударит смерда стрелой и возьмёт его лошадь, потом приедет в село, заберёт его жену, детей и всё имущество, да и гумно его зажжёт”. И так на протяжении нескольких веков. И потому мы с плодородных чернозёмов ушли в леса и болота на тощий суглинок...
        Иногда приходит тяжёлая мысль, что, может, мы уже совсем иной, не русский народ, от прежнего, может, осталось только название, а на самом деле мы уже не русские или уже не совсем русские. После долгих скитаний в глубокой древности по миру, о которых мы ничего не знаем, только догадываемся — а скитались мы не от хорошей жизни, а от постоянных нападений врагов, — нашей новой родиной или, может, прежней, стала Киевская Русь. И там нас вновь крестил князь Владимир, потому что прежнее крещение было стёрто у нас из памяти, хотя жило подспудно. Но почему мы, вольные степные и полустепные, к тому же, может, морские люди из мест с широким обзором для глаз, — леса не дают мыслить великими категориями, когда не видно горизонта, который мы тогда звали окоёмом, — ушли на север, в леса и болота, в места, где потом была основана Москва? Основной слой русской культуры — культуры Киевской Руси, культуры полян, самого большого и сильного из известных нам по летописям русских племён — в 1240 году был уничтожен под корень татаро-монгольским нашествием. Именно с полянами связаны наиболее важные исторические вехи первых столетий новой русской государственности. И вот результат: учёными-фольклористами на территории бывшего Киевского княжества не было записано ни одной древнерусской былины или песни. Некоторые гадают, почему они сохранились только на Русском Севере, за тысячи километров от описываемых ими мест и событий? А потому, что на Север, на пустынные и студёные берега Баренцева и Белого моря, на Кольский полуостров бежали малочисленные остатки полян, именно среди их потомков через несколько веков родится Михаил Васильевич Ломоносов, русский гений на все времена и сроки. Да, в результате падения Киева в 1240 году б’ольшая часть полян была уничтожена физически, в том числе и потому, что поляне оказали Батыю жесточайшее сопротивление. Одна из русских рукописей свидетельствует: “Взяша Киев татары и Святую Софию разграбили, и монастыри все, и взяли и кресты, и иконы, и узорочье церковное, а людей от мала до велика всех убили мечом”. А вот что писал папский легат Джовани Плано Корлини, направленный Святым престолом с дипломатической миссией в ставку великого хана Гаюка (ехать ему пришлось через бывшие киевские земли): “Большая часть людей Руссии была перебита татарами... Они пошли против Руссии и произвели великое избиение в земле Руссии, разрушили города и крепости, убивали людей, осадили Киев, который был столицей Руссии, и после долгой осады они взяли его и убили жителей города, отсюда, когда мы ехали через их земли, мы находили бесчисленные головы и кости мёртвых людей, лежавших на поле, ибо был этот город весьма большой и очень многолюдный, а теперь он сведён почти ни во что, едва существует там двести домов, а людей там держат в самом тяжёлом рабстве. Продвигаясь отсюда, они сражениями опустошили всю Руссию...” Только немногие сумели укрыться на студёном Севере да на Новгородчине, да ещё на Днепре, на острове Хортица за днепровскими порогами, положив начало запорожскому, а потом кубанскому казачеству.
        С 1237-го по 1472 год историки насчитывают 55 только крупных походов татаро-монгол на русские княжества, которые сопровождались погромами городов и не менее массовыми, чем в Киеве, убийствами и уводом в полон русских людей. От разгрома городов и опустошения русских земель уцелели только Смоленское, Витебское, Пинское и Полоцкое княжества и большая часть Новгородской республики, куда, как я говорила, бежала, спасаясь, часть полян. А Киевское, Переяславское и Черниговское княжества практически перестали существовать. В Московской земле погибло две трети селений, по берегам Оки — уже восемь десятых, а в степных и лесостепных районах истребление русского народа было ещё страшнее. А ещё были не менее страшные набеги крымскотатарские. В 1571 году крымский хан Давлет-Гирей, собрав войско в 120 тысяч сабель, обманывает бдительность русских сторожевых полков, прорывает оборону на Оке и проходит огнём и мечом срединные области Руси. Сама Москва была сожжена, бежать из неё было некуда — в поле враги, так что погибло, по утверждению иностранцев, около 600 тысяч человек. Цифра эта, скорее всего, завышена, потому что в Москве в то время, наверное, не проживало столько населения, но, во всяком случае, живых было гораздо меньше, чем мёртвых. Не хватало людей, чтобы рыть могилы, и потому спускали трупы вниз по Москве-реке. На ней во многих местах образовались заторы, как происходят ледовые заторы во время весеннего половодья, и приходилось их растаскивать баграми...
        Иван перебил её:
        — У меня, может, несколько иное понятие о русском народе и русском человеке. На Колыму ссылали не только русских, там всё перемешалось, и самыми стойкими оказывались не обязательно русские, а те, кто явно или тайно во что-то верил: кто — в Иисуса Христа, кто — в Аллаха. И жили мы в прилагерном, а потом послелагерном колымском посёлке, никогда не спрашивая друг друга о национальности.
        — Потому что там все были русские по русской беде, — возразила Мария. — Всех вас Колыма сделала русскими, как Великая Отечественная война всех, может, хоть на время сделала русскими... Ты полагаешь, что споришь со мной, а ты только подтверждаешь мои мысли. Русский для меня не понятие крови, а совсем другое. Может быть, мы народ надмирной идеи, которую мы сами до конца не осознаём, но она кем-то вложена в нас, и может, от этого все наши беды. В том-то и особенность русской цивилизации, русского народа, что он вобрал в себя кровь многих народов, частью растворившихся в нём. Налетали монголы, половцы, печенеги, хазары, много кто ещё, насиловали русских женщин, но рождающиеся дети, как правило, по убеждению, по поведению становились русскими, может быть, даже более русскими, чем русские по крови. И я совсем не идеализирую русский народ; если бы он был идеальным, то, наверное, давно жил бы не на Земле, а на небесах. Но я чувствую его предрасположенность к всемирному, порой в ущерб себе... На чём ты меня перебил?
        — Ты стала перечислять войны против Руси.
        — Русскому народу пришлось непрерывно отражать набеги завоевателей уже с 1056 года. Начиная с 1062 года, историки насчитывают 245 нашествий на Русь, причём с 1240 года по 1462 год ни единого года не обходилось без большой или малой войны. Из 573 лет после Куликова поля до окончания Первой мировой войны Россия провела в войнах 334 года. За это время ей пришлось 134 года воевать против различных антироссийских союзов и коалиций, причём одну войну она вела с девятью врагами сразу, две — с пятью, двадцать пять раз пришлось воевать против трёх и тридцать пять — против двух противников. Ещё в начале XVII века на большинстве французских и венецианских галер гребцами были русские рабы. В целом, для России XI–XVIII веков состояние мира было скорее исключением, чем правилом... Почему, вопреки школьной программе, я предлагаю ученикам читать “Задонщину”? Куликовская битва, о которой ты знаешь ещё со школьной скамьи, велика не только тем, что русские, впервые объединившись, нанесли сокрушительное поражение захватчикам, но и тем, что мы после неё почувствовали себя единым народом. И особенность Куликовской битвы в том, что русские в этой битве никак не могли победить, никак, но всё же победили! Вот над этим мало кто задумывается. А это не могло быть случайным, я думаю, что тут нашло выражение что-то глубинное, исторически предопределённое. Может, даже предопределённое Богом. Иначе никак и ничем это не объяснить.
        И ещё, может, главное: везде пишут, что на Куликовом поле Русь в смертельной схватке схватилась с Золотой Ордой. Но это не так. На самом деле, на Куликовом поле Русь вместе с Золотой Ордой схватилась с коварным латинским Западом, уже давно только носящим личину христианства. Посуди сам: Мамай в то время был отщепенцем Золотой Орды, на Куликово поле вместе с ним шла генуэзская пехота, а с запада на помощь шёл литовский князь Ягайло, но не успел.
        — Но во всех книгах, что я читал, и даже в энциклопедии, утверждается однозначно, что на Куликовом поле Русь схватилась в смертельной схватке с Золотой Ордой.
        — Это полная подмена. Как говорил старик-ведун в поезде, это ложь, сфабрикованная западными историками, а за ними подхваченная нашими историками, смотрящими Западу в рот. Это начавшееся с Петра Первого преклонение перед Западом потом дорого обойдётся России. Цель этой лжи: раз не удалось погубить Русь на Куликовом поле, попытаться столкнуть её с Востоком позже, превратно толкуя историю, когда многие восточные народы добровольно войдут в Русь. Под видом возрождения национального самосознания не очень искушённым в истории лидерам внушат мысль, что во всех их бедах виновата Россия, что она поработила их предков. Я когда-нибудь подробнее тебе об этом расскажу...
        Мария замолчала.
        — Продолжай! — не выдержал Иван.
        — Понимаешь, всё это не может быть случайным. Да, несомненен великий талант князя Дмитрия. Но в то же время это был Божий Промысел. Бог спас Русь, на которую возлагал большие надежды. Но не успеет она окрепнуть, как на неё обрушатся всё новые орды. Я иногда думаю, что с принятием христианства Русь-Россия обрекла себя на вечное и великое мученичество. Осталась бы языческой, может, легче бы ей жилось? Может быть, враги оставили бы её в покое? Православие ныне повергнуто и в России, но враги его знают, что в народе оно по-прежнему живо. Можно сказать, что Россия стала полем битвы Христа и Сатаны за право властвовать на Земле.
        Мария снова зажгла свечу.
        — Ты прости, что я затеяла этот разговор... — Она гладила лицо Ивана своими не по-женски жёсткими ладонями. — Но, пойми, ты начал такое дело. И тебя ждёт на этом пути столько преград... А ты — словно ребёнок, словно чистый лист бумаги. Все понимают, что страна накануне больших перемен, и со страхом ждут их, прежде всего, наверху. И тем, кто начинает осуществлять эти перемены не сверху — потому что верхи, наоборот, всеми силами будут держаться за старое и всеми способами гнобить нарождающееся, — а снизу, им, первым, ох, как трудно будет! Ты можешь своим скромным желанием возродить умершую деревню предков стать костью в горле у власти: вдруг за тобой пойдут другие? А они непременно пойдут. И, спасаясь, по вам, первым, пройдутся катком. И под катком окажутся лучшие. И подхватить упавшую власть могут новые большевики, для виду проклиная первых.
        — А этот мальчик, что читал отрывок из “Задонщины”? — спросил Иван. Перед ним снова встала картина студёного осеннего поля и чернявый мальчик, скорее, не читающий, а кричащий “Задонщину” встречь студёному порывистому ветру, который забивал обрывки слов обратно в простуженный рот, почему-то он запал Ивану в душу. — Откуда он здесь? У него и имя-то, и фамилия как бы нерусские — Марк Масарский... Как бы еврейские...
        — Так оно и есть: еврей он, только не чистокровный, мать русская. Я потом о нём отдельно расскажу. Это особая история. Я думала, он из приезжих, а у него по матери пять поколений лежат на деревенском погосте.
        — А второй — белобрысый, веснушчатый, — что после него стихи Пушкина читал, без трёх пальцев на правой руке.
        — В позапрошлом году со старшим братом, семиклассником и ещё соседским мальчишкой — втроём пошли в лес и подорвались на мине; двое остались калеками, а брат-семиклассник погиб. Стихи писал какие-то недетские, очень печальные. Мечтал стать агрономом и обязательно вернуться в деревню... А у меня была надежда, которой я и жила: может, хоть один из моих учеников, уехав учиться в город, потом действительно вернётся в родную деревню. Бессмысленно сейчас пытаться силой оставлять их в деревне. Своей безысходностью она засасывает, словно в тину, человек тупеет, спивается. Потому я стараюсь вложить в их душу такое, чтобы там, в городе, их головы и сердца не смогли забить мусором, чтобы однажды они вдруг почувствовали боль и тоску по родной земле.
        Она помолчала.
        — У нас гораздо более глубокие корни, чем принято считать нашей официальной наукой. На самом деле, задолго до азбуки Кирилла и Мефодия, которых считают родоначальниками славянской письменности, у нас существовала письменность. Они как бы вернули её нам из забытья. Есть сведения, что древнейшие славянские племена имели так называемую руническую письменность. И мы задолго до новой эры существовали в истории. Только, возможно, имели другое имя. История, видимо, так ломала нас, что даже вынуждала не раз менять в целях самосохранения своё имя. И забывать прежнее. Возможно, что в глубокой древности нас называли пеласгами. Кстати, почему столько веков не могли расшифровать рунические письмена? Их пытались прочитать, опираясь на какие угодно языки и праязыки, но только не на славянский, так как считали его более поздним. Но как только стали пытаться читать руны, опираясь на славянские языки, они были прочитаны. Но научной сенсации из этого делать не стали, наоборот, постарались скрыть этот факт. Три такие славянские руны впервые были найдены не столь давно на территории нынешней Румынии. Они относятся к V тысячелетию до нашей эры. То есть целым тысячелетием позже датируются таблички шумеров, о которых было столько шума. Позже таблички с подобными праславянскими письменами обнаружили в Югославии. Сербский учёный Пешич из города Нови-сад на основании многочисленных археологических находок, датируемых VII–V тысячелетиями до нашей эры, пришёл к выводу, что древний славянский язык своими корнями уходит в этрусскую почву. Рунические письмена, подобные тем, что нашли в Югославии, позднее были найдены в легендарной Трое и на Крите. И легенда о Троянском коне — это горькая правда о нас, русских. Получается, что Троянский конь — извечная беда славян, мы по своей простоте душевной постоянно пускали и пускаем в свой дом под доброй личиной своих врагов. Позднее рунические письмена были найдены на Енисее, в Скандинавии. В конце концов, эта письменность послужила основой финикийского и древнегреческого алфавитов, протоиндийского и латинского, глаголицы и кириллицы. Возможно, что это была первоначальная письменность на Земле.
        — Не знаю, Маша. Прости меня, я тёмен, чтобы судить об этом. Но, может, тут есть какая-то невольная подтасовка? Всем почему-то хочется быть древнее, мало того, всем хочется быть самым древним народом, хотя древность, может, совсем не признак величия. И каждый хвалит себя. Мне многое в нашем народе не нравится. Хотя бы то, что он всячески увиливает от власти, а потом, когда на шею сядут какие-нибудь варяги, стонет от этой власти.
        — А я разве тебе говорила, что мы лучше других? Ты меня спросил про корни, и я тебе стала объяснять. Я ничего не придумала. Факт остаётся фактом: из всех известных на планете образцов фонетической письменности самая древняя найдена на территории Древней Руси, совсем недалеко отсюда. И от этой письменности произошла письменность древних русичей, которая сформировалась во втором тысячелетии до нашей эры. Подобную им письменность имели ушедшие предположительно с берегов Днепра этруски (или ещё их называют пеласгами), основатели Трои. И знаменитая надгробная надпись на могиле Энея легко читается, если читать её, исходя из славянских корней. Эней был этруском. Все легенды об основании Рима начинаются с прибытия Энея в Италию из сожжённой греками Трои. Общеизвестно, что этруски или пеласги оказали огромное влияние на Рим, но никто никогда не заикнулся, что они — праславяне. Об этом, считается, неэтично говорить. Долго все эти письмена называли какими угодно: египетскими, пуническими, только не праславянскими!
        — Но почему так могло произойти?
        — Ты говоришь, что ты тёмен. Но и я в своих знаниях недалеко ушла от тебя. Мои знания, как и твои, слишком малы и отрывочны.
        — Я снова вспоминаю твоего ученика, Марка Масарского. Может, он уже более русский, чем мы? Может, он и не задумывается над тем, что он еврей. Я даже не знаю, как сказать...
        — Может, и не задумывается. Но может получиться так, что, когда подрастёт, его заставят вспомнить, что он принадлежит к “избранному народу”. Я заметила, что он чем дальше, тем больше становится задумчивым. Может, он уже сейчас задумывается. Ведь он много читает. И не только детские книги. На нём лежит, хоть он и живёт в глухой русской деревне, — хочет он или не хочет — печать всемирной еврейской истории. Как бы заданность. Да, у него русская судьба. Но его могут заставить вспомнить, что он еврей, если не евреи, то наши придурки. И став взрослым, он может повести себя, как ветхий иудей. А мы, вольно или невольно, уже отгораживаемся от него. Вот ты уже невольно насторожился. Кто-нибудь из мужиков по пьянке напомнит, что он еврей...
        — Еврейский вопрос... Я до недавнего времени вообще считал, что евреи появились в России недавно, может, в прошлом веке, накануне революции.
        — Еврейский вопрос существует на Руси столько, сколько существует Русь. Даже былины переписывались, чтобы пустить нас по ложному следу. Ты, конечно, слышал былину об Илье Муромце? Её даже в школе проходили.
        — Да.
        — Как он бьётся в чистом поле с татарином.
        — Да
        — Так вот, в настоящей былине Илья Муромец схватился в одном варианте с хазарином, а в другом — с жидовином, пришедшим из Земли Хазарской и победившим Добрыню Никитича. Да, население Хазарии тогда преимущественно было тюркским, но правили там иудеи, и боролся Илья Муромёц, скорее всего, не с жидовином, а с посланным иудейской верхушкой хазарским богатырём.
        — Но ведь былины — это, так сказать, своего рода сказки.
        — Скорее, полусказки. Былины, как правило, создавались на основе исторической действительности. Как и сказание о Трое.
        — Вот говорят: для христианства нет ни эллина, ни иудея.
        — Оно так. В этом суть христианства. Безусловно, есть евреи, искренне принявшие Православие, и их немало... Хазарское ханство в VII–VIII веках находилось в тесном союзе с Византией, но к концу VIII века союз этот разрывается, потому что в Хазарии к власти неожиданно для Византии приходят иудеи. А ведь до этого между Византией и Хазарией был не просто союз. Как свидетельствуют источники, Хазария до иудейства исповедовала христианство. Например, грузинская летопись VIII века “Або Тбилели” рассказывает, что грузинский князь Каригли бежал из захваченной арабами родины в Хазарию и принял там христианство. И была Хазария до проникновения в неё иудейства самым сильным государством Восточной Европы.
        — А как иудеи оказались в Хазарии? — спросил Иван.
        — Как и везде, под личиной купцов, добрых ростовщиков. И жила в русском народе не только былина о борьбе Ильи Муромца с жидовином. Все первые летописные своды Руси посвящены борьбе с Хазарским каганатом. Эта тема была тогда для Руси самой главной и самой больной. Более того, сам русский героический эпос порождён именно борьбой с Хазарским каганатом. Эта борьба определила ход русской истории почти на полтора века: примерно со второй половины IX века до последней трети X-го. Мало того, и древнейшие письменные литературные произведения Древней Руси XI — первой половины XII веков в большинстве своём были направлены на разоблачение иудаизма — государственной религии Хазарского каганата, пытающегося проникнуть в Русь, например, “Слово о Законе и Благодати” митрополита Иллариона, “Житие Феодосия Печерского”.
        — Надо же! Ты помнишь всё на память!
        — Пришлось заучивать. Боялась делать выписки. Одну-две такие выписки, спрятав их среди других, ещё можно сделать, а когда много... Постепенно накапливалось знание, можно сказать, без моей воли, потому как лучше бы не знать. Потом в этом меня просветил и тот встретившийся в поезде старик-ведун. Я до сих пор ломаю голову, почему он выбрал именно меня? Скорее, он просвещал не только меня, может, для того и ездил в поезде, чтобы просвещать людей? В поезде постоянно меняются люди, и в поезде трудно за человеком следить. После встречи с ним я глубже занялась этой темой. И, когда приезжала в Москву, заказывала нужные книги специально в разных библиотеках, делала так: заказывала несколько книг или журналов по марксизму-ленинизму, а среди них одну нужную.
        — Я прервал твой рассказ о ведуне, — напомнил Иван.
        — “Что же будет с Россией, отец?” — спросила я его. “Последыши большевиков, — сказал он, — как и предсказывал Великий Кормчий, после него не удержат страну. Постепенно внуками и племянниками пламенных революционеров она обрушится в новую смуту. Долго продлится эта смута, истончая душу русского народа. И её будущее будет зависеть от того, появится ли в народе новый духовный вождь, подобный преподобному Сергию Радонежскому, который соберёт вокруг себя не обязательно русских, но русских по духу государственных мужей и военачальников. Но будет это не прежде, чем Господь простит нас. И поверит ли народ этому мужу? Потому что он уже никому не верит, потому как столько раз его уже обманывали… Услышит ли его? Не отсидится ли пред телевизорами на своих промятых диванах? Видится мне смутно в отдалённом будущем отрок, может быть, с именем Владимир, который остановит смуту, спасёт Россию на краю бездны, но хватит ли у него у него мужества и сил идти до конца по русскому пути? Способен ли идти с ним до конца русский народ, потому что в большинстве своём он уже русский только по паспорту? Да до той поры, мнится мне, чтобы угодить иудеям, графу национальность из паспортов уберут. Нас обезличат как народ. А самое страшное, что будет обесценено Слово. И все разговоры о якобы начавшемся Русском Возрождении будут лишь болтовней краснобаев-бездельников или сладким самообманом. От этой болтовни двойной вред, потому что она сплачивает врагов наших в боязни, что эта пустая болтовня рано или поздно может превратиться в дело. Русский народ снова может стать народом рассеяния, только, в отличие от иудеев, с обратным знаком. Иудеи в рассеянии ещё в большей степени представляют собой сплочённый единой идей народ. А мы, может, уже лишь навоз-удобрение для других народов? На большее мы, может, уже непригодны? Может, уже Бог так рассудил, разуверившись в нас?.. Бог попустит в наказание и испытание снова переболеть чужебесием Запада. Это самая страшная болезнь для России — чужебесие… На Западе, давно отпавшем от истинного христианства, у России не может быть союзников. Их там никогда не было. И никогда не будет. На Западе, в отличие от нас, прекрасно понимают, что у России великое будущее, и потому она словно кость в горле всех, кто стремится к мировому господству или страдает от несовершенства своей души. Запад, ненавидя Россию, тайно завидует ей. Поэтому никто ей никогда не поможет. Наоборот, Запад заинтересован, чтобы Россия снова и, наконец, окончательно провалилась в бездну, чтобы превратить её в сырьевую колонию с минимумом тупого и послушного, оторванного от корней уже не народа, а населения”. — “Но может, она действительно истощила свои силы, в своё время всё более расширяя свои границы, беря под свою опеку всё новые и новые народы? — спросила я. — Нужно ли было это делать?” — “Он истощил свои силы на ложной, подсунутой идее. Да, русский народ практически на грани вымирания. У него самый низкий в мире потенциал деторождения, и, если этот процесс не остановить, то уже в следующем столетии русские будут вычеркнуты из списка крупных народов мира. Мы можем превратиться в небольшой малозначительный этнос, проживающий редкой россыпью на огромной территории, и чем меньше нас будет становиться, тем больше на эту территорию будут разевать рот наши враги и соседи. Был, дочка, такой учёный — Шпенглер. Он говорил, что коммунистическая революция станет для русских тем, чем для древних римлян стало завоевание их варварами. Уже в XXII веке может не стать русских, как в VII веке больше не стало римлян. Боюсь, что это может произойти гораздо раньше. С каждым годом нас помирает больше, чем рождается”. — “Но я слушала по американской радиостанции “Свобода” одного русского вынужденного эмигранта; он говорил, что Россия родилась под знаком Водолея и что после скорой гибели большевизма грядет эпоха Водолея”. — “Это масонские штучки. Говорят и другое: что Россия под Покровом Богоматери. Хочется верить, что это так. У нас ныне нет никакого морального права говорить о всемирном предназначении России и о Покрове Богородицы, пока мы не наведём порядок в собственной стране. Никого мы не можем, как раньше, объединить, пока сами не выздоровеем. Наоборот, только могут быть беды от нас, если мы достойно не встретим грядущие тяжёлые испытания. А я вижу зримо их. Очень зримо. И мы должны быть готовыми к расчленению, — я надеюсь, временному — России. На её территории может возникнуть до полутора десятков новых так называемых государств, которые не будут иметь ни бесспорных территорий, ни авторитетных правительств. Медленно, десятилетиями, в муках, в крови, в нищете будут слагаться вокруг России эти новые государства, образовавшиеся в результате искусственно созданного хаоса. На Русь обрушится новая княжеская междоусобица, подогреваемая извне. И все славянские страны отвернутся от нас. И в эти образовавшиеся политические ямы, в эти водовороты сепаратистской анархии хлынет в Россию, как в 17-м году, вся человеческая нечисть, миссионеры всевозможных сатанинских сект. На страну обрушится наркомания. Россия как сырьевая колония будет брошена на расхищение, она будет манить, прежде всего, всяких проходимцев, молодёжь будет бежать из неё: часть, лишившись чувства Родины, даже презирая её, соблазнившись западными пряниками, другая — от безысходности, в поисках лучшей доли, потому что на обезлюдевшую страну обрушится безработица.
        Да, мы снова станем народом рассеяния, но, в отличие от времени Гражданской войны, нам не будут сочувствовать, наоборот, мы будем презираемы. Потому что о нас там будут судить по бросившимся туда первыми с награбленным добром бандитам, в большинстве своём не русским, но под именем русских”. — “Неужели мы доживём до этих дней?” — спросила я. “Я, скорее всего, нет. Но, может, и увижу. Потому как придут эти дни уже совсем скоро. А ты доживёшь. И потому я тебе всё это говорю. Чтобы для тебя это не стало полной неожиданностью, чтобы ты заранее к этому была готова. Чтобы ты была опорой для других. И я вижу, зримо вижу новую, цивилизованную работорговлю. Русские дешёвые рабы на западных заводах, а ещё больше — русские женщины во всевозможных похотливых притонах. Да, когда начнёт разваливаться Россия, когда русские женщины, боясь за будущее своих детей, перестанут рожать, тысячи, а может, и миллионы молодых и самых красивых женщин в качестве домработниц, а больше — наложниц бросятся на Запад. И очень редко — в качестве дешёвых жен: неприхотлива, красива, работяща, всетерпелива. Не знаю, может, Бог таким образом делает добрее другие народы?”

        Зашуршал полотнищем палатки предутренний ветер.
        — Вот что я подумал. Может, как ты говоришь, Господь так рассудил: кто окажется более достоин Его, того Он, в конце концов, и изберёт для Своей, неведомой нам цели? И выбора не сделал до сих пор. А может, он уже сделал выбор, не выбрав никого?
        — Для таких, как мы с тобой, с рождения оторванных от веры или вообще неверующих, даны Богом специальные неопровержимые доказательства истинности христианства. И не просто христианства, а Православия, потому что католики, по сути, в последние века, не выдержав напора и соблазна иудейства, ушли от Нового Завета Иисуса Христа, оставив от него лишь внешние обрядовые одежды.
        — И чем они выражаются, это доказательства?
        — Одно из них, может, главное: в Иерусалиме на Православную Пасху по старому стилю от Гроба Господня сам собой нисходит Благодатный огонь. Обрати внимание, только на Православную Пасху.
        — Что значит — Благодатный огонь?
        — Я тебе говорю: сам собой исходит от Гроба Господня. Никто его не зажигает. После молитвы. Пламя первые минуты не обжигает, можно в него окунать руки, лицо. Голубоватого цвета. Возникает, загорается само собой.
        Я сначала тоже не верила... Что-то вроде молнии, но не убивает и не обжигает. Однажды сделали так, чтобы проверить: может, это случайное совпадение, что он нисходит только на Православную Пасху и только для православных? Взяли и удалили в этот день православных из храма Господня. Остались внутри только католики и иудеи. Тогда огонь вышел из мраморной колонны, расколов её, вне храма, там, где стояли православные, а внутри храма так и осталась темнота. И мусульмане приходят получать Благодатный огонь, они его называют “огонь с неба”, для них он тоже — святыня. И из христиан только одни католики не верят, что это Божественный огонь. И потому при них он не нисходит. А раз при них он не исходит, они к нему не приходят, и это даёт им основание утверждать, что он не истинен. Получается, что они даже менее христиане, чем мусульмане, осталось только название. Первый раз невещественный Благодатный огонь осветил Гроб Господень уже при самом воскрешении Иисуса Христа. И с тех пор нисходит каждый год, чтобы поддержать верующих в Него и заставить задуматься неверующих.
        Бог своим Божественным огнём постоянно напоминает о Себе, поддерживает в нас веру. Он напоминает нам, что Он, Отец наш, не бросил нас, своих детей, даже тех, кто от рождения не по своей вине не познал Его или, познав, отвернулся от Него, соблазнившись сатанинскими прелестями.
        И сказал тот человек в поезде, что только тот истинно русский, кто православный. Значит, мы с тобой, как и в большинстве своём весь народ, ещё не в полной мере русские. И если мы покаемся, снова обратим свой взор к Богу, тогда Россия спасётся, вновь расцветёт великой державой. И спасёт остальной мир. Если нет — исчезнет, растворится в других народах, но не спасёт эти народы, и с этого начнётся общая гибель мира. А ещё он сказал мне, что лет десять назад архиепископ Серафим в Америке — по сей день есть там Зарубежная Русская Церковь в изгнании — встретил в Палестине русского монаха, который обнаружил в старинной греческой книге рубежа VIII–IX веков пророчества старцев, бросающие новый свет на судьбы России на много веков вперёд.
        — Как можно видеть на много веков вперёд? — Ивану трудно было это понять.
        — Это в’идение даёт Бог человеку, приблизившемуся к святости. Через таких людей Бог общается с человечеством. Такие люди добиваются такой прозорливости своим святым образом жизни. И им открывается будущее. И даже на много веков вперёд.
        — Неужели наша жизнь, судьба страны запрограммирована за много веков в прошлом, и мы ничего не можем в ней изменить? Даже страшно становится. Получается, что в жизни от тебя ничего не зависит... В это трудно поверить. Как это можно предсказать? Словно всё во Вселенной — я ещё понимаю, что можно предсказать круговорот планет, но чтобы жизнь народов, а она складывается из жизни отдельных людей, в том числе и нас с тобой, — до мелочей было запланировано много веков назад, может быть, даже изначально, с сотворения мира. Тогда получается, что всё предначертано нам заранее, как и вся всемирная история, и ничего нельзя изменить. В это трудно поверить. Ещё труднее принять это. Тогда в чём же смысл жизни, если всё наперёд нам предначертано: и голод, и смерть, и войны? И, как ни старайся, ничего нельзя изменить?
        — Это действительно трудно постигнуть, — вздохнула Мария. — Порой всю ночь об том думаю. Одно время чуть мозгами не свихнулась... Ну, так вот, якобы тот монах в древней греческой книге прочёл примерно такое: “После того как богоизбранный еврейский народ, предав на муки и позорную смерть своего Мессию, Искупителя, потерял своё избранничество, последнее перешло к эллинам, ставшим вторым богоизбранным народом. Могучий, пытливый ум древних греков, просвещённый учением Христа, проник в самые глубины миропознания. Великие восточные отцы Церкви отточили христианские догматы и создали стройную систему христианского вероучения. В этом великая заслуга греческого народа. Однако построить гармоничную общественную и государственную жизнь на этом прочном христианском фундаменте у них не хватило творческих сил”.
        — Почему?
        — Подожди! Ты послушай дальше: “На смену духовно одряхлевшему избранному греческому народу придёт третий богоизбранный народ. Народ этот появится далеко на севере через сотню-вторую лет и всем сердцем воспримет христианство. И будет стараться жить по заповедям Христовым. За эту ревность возлюбит сей народ Господь и приложит ему всё остальное — большие земельные просторы, богатство, государственное могущество и славу”.
        — И получилось, что мы бездарно промотали всё это, — усмехнулся Иван.
        — Но слушай дальше: “По немощи человеческой не раз будет впадать в большие грехи этот великий народ, за сие будет наказан немалыми испытаниями. Лет через тысячу и этот богоизбранный народ поколеблется в вере и в стоянии за правду Христову, возгордится своим земным могуществом и славою и захочет рая не на Небе, а на грешной Земле...”
        — Это о нас?
        — Это о нас. Слушай дальше: “Однако не весь народ пойдёт по сему гибельному широкому пути, хотя и значительное большинство, особенно ведущий его слой. За это великое падение будет послано свыше на этот призревший Божии пути народ страшное огненное испытание. Реки крови прольются на его земле, брат будет убивать брата, голод не раз посетит эту землю и соберёт страшную жатву, почти все храмы будут разрушены или осквернены, множество людей погибнет...”
        — Это о революции и Гражданской войне?
        — Наверное.
        — Но может, это пророчество придумано сейчас, задним умом? Пойди, проверь, был ли этот монах, писал ли он это?
        — Прости меня за этот разговор в такую ночь… Боже мой, куда мы заехали!.. — Мария не знала, как его успокоить. — Давай в следующее воскресенье поедем в Великий Новгород, тебе обязательно нужно покреститься.
        — Надо же, Великий Новгород — обыкновенный провинциальный русский город среди болот и лесов. И даже тут, в глубинной России, уже в Средние века была “ересь жидовствуюших”, — вернулся Иван к прежнему разговору.
        — Великий Новгород — не простой провинциальный город в ряду других провинциальных городов, — возразила Мария. — Это одна из наших святынь, тем более в то, начальное время. И это враги наши хорошо знали, потому и старались проникнуть, прежде всего, в него. Великий Новгород — особый город в нашей истории. Потому они и стремились в первую очередь его осквернить. В Великий Новгород не случайно приходил сам Андрей Первозванный.
        — А кто это?
        — Когда Иисус открылся своим избранным ученикам, он сказал: “Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына, и Святого Духа”. Каждому апостолу выпал свой удел. Апостолу Андрею назначено было проповедовать на северо-востоке от Иудеи, в так называемой Скифии. На северо-востоке Римской империи побывал до него апостол Павел, есть даже свидетельства о том, что он был и у западных славян, но до так называемой Тавро-Скифии по каким-то причинам, может, из-за огромного расстояния, не дошёл. Первым на эту землю ступил апостол Андрей, за что на Руси наши предки и назвали его Первозванным. Слово-то какое — Первозванный! Словно не сам он шёл к нам, а мы его позвали. Словно сама русская земля его звала, тянула, словно она изначально была христианской. Заложив и освятив христианский храм в Херсонесе — оттуда пошло крещение русских земель, — он пошёл вверх по Днепру. “Повесть временных лет” сообщает об этом так: “И пошёл в устье днепровское, и оттуда отправился вверх по Днепру. И случилось так, что он пришёл и встал под горами на берегу. И утром сказал бывшим с ним ученикам: “Видите ли горы эти? На этих горах воссияет Благодать Божия, будет город великий, и воздвижет Бог много церквей”. И взошёл на эти горы, благословил их и поставил крест, и помолился Богу, и сошёл с горы этой, где впоследствии возник Киев, и отправился по Днепру вверх, потому как видел Киев не главным в русских землях. И пошёл к словенам, где ныне Новгород, и увидел живущих там людей, какие у них обычаи. И удивился ими. И пошёл в варяги, и пришёл в Рим. И поведал, чему научил и что видел, и говорил: “Дивное видел в Словенской земле, идучи сюда. Видел бани деревянные. Натопят их докрасна и разденутся. Будут нагими, обольются квасом кислым, возьмут прутья молодые и бьют сами себя, и до того себя бьют, еле живые. И обольются водою студёною и оживают. И это творят во все дни, никем не мучимы, сами себя мучат. И то творят омовенье себе, словно крещение, а не мученье. Слушающие удивлялись”. Так случайно ли появление именно здесь первой “ереси жидовствующих”? Она шла вслед за апостолами Иисуса Христа, чтобы осквернить, извратить его святое спасительное учение, тайно замещая его иудейством. Её назначение — мутить родники истинного Православия, подменять его ересью. И нынешнее страшное запустение вокруг Великого Новгорода и десятки тысяч незахороненных солдат — тоже неслучайно.
        — Страшные ты вещи говоришь, Маша. Словно ты меня убеждаешь, что нет смысла в доме, который я собрался строить. Мол, пока не поздно, остановись. А, Маша? Какой же смысл строить дом после всего тобой рассказанного?
        — Нет, Ваня, не для этого я тебе всё это рассказала. А чтобы ты знал и ещё более укрепился в вере, что нужно противостоять всему этому. А в твоём случае — не падать духом и, несмотря ни на что, строить на месте порушенной дедовской деревни дом, тем самым восстановить порванную связь времён. Наверное, думаешь, не сумасшедшая ли я? И не надо ли меня сторониться? И не случайно ли я оказалась в этом полузаброшенном или, точнее, униженном властью краю? Нет, не случайно, меня Бог тебе в помощь послал!..
        Они долго молчали.
        — Как же жить, Маша? От Бога, как ты говоришь, мы ушли, может, потому Он и отвернулся от нас. А прийти к нему, по крайней мере, мне, не знаю, как. Умом понимаю, что Он есть, а сердцем... Но почему-то же тянет меня эта полуразрушенная церквушка? Почему-то же я чувствую вину перед ней? И эти храмы в Великом Новгороде…
        — Как жил, так и живи. Строй свой дом. С верой, что всё образуется. А потом и настоящая, глубокая вера придёт. Обязательно придёт. Я ведь тоже не могу себя назвать верующей. И не знаю, кого во мне больше: христианки или язычницы, но мне кажется, что одно не противоречит другому.
        — Мы вот говорили о наступающей эре Водолея. А я вот слышал от одного татарина-шабашника в Великом Новгороде, что наступает век Ислама.
        — Я думаю, неслучайно, что постоянно пытаются столкнуть Ислам с Православием по принципу “разделяй и властвуй”. Чтобы потом на кровавом пепелище начать строить свой новый мировой порядок. Потому как эти две великих религии, эти два великих народных континента, по моему глубокому убеждению, могут мирно сосуществовать. Тем более что у них много общих святых, начиная с Иисуса Христа, архангела Гавриила. В Исламе Иисус Христос не Бог, но один из главных пророков Аллаха. В Сирии, в Дамаске, в главной мечети Омейядов, хранится глава Иоанна Крестителя, а главный минарет носит имя Исы, то есть Иисуса Христа. Каждый день перед минаретом стелют новый ковёр. По поверью, Иисус спустится судить нас в день Страшного суда именно с этого минарета. А так как неизвестно, когда это случится, завтра или через тысячу лет, потому каждое утро стелется новый ковёр. Ислам не противоречит христианству, как кое-кто нам пытается доказать. Неслучайно, как я уже говорила, Благодатный огонь от Гроба Господня — святыня и для мусульман. И не случайно великие славянофилы, великие русские Иван и Константин Аксаковы — по матери прямые потомки пророка Мухаммада. И в будущем, я уверена, нас попытаются с мусульманами, предварительно извратив Ислам, стравить. Если это получится, страшная, непоправимая беда будет... Всё, хватит! Уже светает... Скоро сенокос... Снова пойдёшь помогать колхозу?
        — Пойду. Я и косу уже давно приготовил. И учусь косить по овражкам. Чтобы не опозориться. Я ведь о сенокосе раньше только по книгам, по кино знал. По роману “Воскресение” Толстого. Как у него описан сенокос!.. Я на Колыме мечтал побывать на сенокосе.
        — Теперь не так, разочаруешься, — горько усмехнулась Мария. – Наверное, и при Толстом шли дожди, но как-то ловили погоду... Да и косить-то теперь некому. Это раньше сенокос был праздником. На сенокос, несмотря на бедность, надевали чуть ли не самое лучшее, как на праздник, потому что работали все вместе, на людях стыдились работать в старом да рваном. Вот чем отличается подневольный труд от свободного. Даже при крепостном праве он был праздником. На время сенокоса выезжали в луга всей деревней, а сенокос шёл дней двадцать. Жили в шалашах, если даже сенокос был недалеко от деревни. Это создавало особый настрой. В деревне оставались только малые дети на попечении стариков. Обычно начинали сенокос рано утром по росе — небольшой дождь тоже не был помехой — на Казанскую, то есть на день явления иконы Казанской Божией Матери. Для обеда объединялись несколькими семьями. Получалось застолье с хорошим разговором. После обеда старшие отдыхали, а молодёжь отправлялась по ягоды или заводила игры и песни в кружке. Иногда косили вечером, уже по холодку. В воскресенье не работали, ловили рыбу, играли в горелки, катались на лодках, если рядом была река, парни заигрывали с девками. Завязывались отношения, которые по осени нередко заканчивались свадьбами. Время сенокоса почиталось за праздничное и ожидалось с нетерпением... Смотри, посветлело, скоро будет всходить солнце... Пошли! Мы не должны упустить момент, когда оно начнёт купаться в парном утреннем воздухе...

        — Что случилось? — глухо спросил Иван, вбежав в избу.
        Старуха-хозяйка торопливо шмыгнула мимо него в дверь.
        — Ничего не случилось. — Мария отвела глаза.
        — Председатель сказал, что ты уезжаешь. Это правда? Что случилось?
        — Иван, не надо разыгрывать трагедию. Мы ведь тогда, в самом начале с тобой обо всём договорились. Случилось, что должно было случиться. — Лицо Марии было чужим и спокойным: — Я забеременела.
        — Так этому же нужно радоваться!
        — Мы же с тобой договорились, что я не буду тебе обузой... У меня началась тошнота, а потом рвота.
        — У беременных, говорят, как правило, бывает рвота.
        — Нет, это совсем другая рвота. Всё, как раньше. Всё повторяется. Значит, снова: или будет выкидыш, или ребёнок родится мёртвым. Как мне потом жить здесь?! Суды-пересуды… И как мне жить рядом с тобой?! И ты будешь терзаться. А может быть и ещё хуже. Не исключено, что он родится уродом. Что ты тогда будешь делать с нами?..
        — Будь что будет! Ты будешь со мной! Вот что: собирайся!
        — Куда?
        — Едем ко мне!
        — Иван, ты не думаешь, что говоришь. Тебе нужны здоровые дети. Много здоровых детей. Иначе в твоей затее с домом, с возрождением деревни нет никакого смысла. Не удерживай меня. Я твёрдо решила: уеду.
        — Куда ты хочешь уехать?
        Мария замялась:
        — Пока к тётке на Урал. А если все будет хорошо, я вернусь.
        — Ты думаешь, что говоришь?! Кроме всего прочего, тогда закроют последнюю в колхозе школу.
        — Я тебе не всё сказала.... Мне предложено написать заявление об увольнении по собственному желанию.
        — Что?..
        — Да! Говорят, что ещё пожалели, могли уволить по статье. “Задонщину” Марка Масарского мне не простили под предлогом, что простудила я его, не простили мои внеклассные занятия по истории. К тому же по запросу на меня с Урала пришли какие-то бумаги... Давно они решили, только дождались окончания учебного года.
        — Тем более, поехали ко мне. Завтра поедем в загс.
        — Ты подумал о себе? Приютишь неблагонадёжную. Тогда уж точно тебя со света сживут.
        — Не сживут.
        — Ты что, и роды сам будешь принимать?
        — Надо будет — приму...
        — Я боюсь, Иван. Понимаешь, чем больше надежда, тем тяжелее её потом терять. А нам всё равно расставаться.
        — Ну что ты, Маша! Ты сама меня убеждала, что в моём доме, в моём деле нет никакого смысла, если у меня не будет детей.
        — Тебе нужно искать другую жену, здоровую, крепкую. За которой нет никаких грехов.
        — Но она меня не поймёт, она не претерпела столько, не прошла через твои страдания. Не изведала твоей боли.
        — Лучше не знать моей боли. Она истачивает меня изнутри. Найди невесту в деревне. В деревнях сейчас есть невесты. Не в нашем колхозе, так в другом. Молодые, крепкие. Наоборот, нет женихов. Ты жених видный, за тебя любая пойдёт. Только не ищи среди городских, они все вроде меня, если не нутром, то сердцем, душой гнилые, с вывороченными мозгами. Даже можешь жениться на глухонемой, лишь бы она рожала здоровых сыновей. А у меня? Если даже ребёнок родится живым, будет хилым, слабым. Я в этих роддомах насмотрелась, Иван. Это ещё ничего не значит, что он родится живым. У меня заведомо не будет здорового ребёнка. Я и он можем сделать твою дальнейшую жизнь мукой. Бросить нас — не бросишь, совесть замучает. И — сделать ничего не сможешь, прижмёт тебя к земле наша общая беда. И будут у тебя на шее немой брат-инвалид с кучей детей и такой же сын. Или дочь. Ты прости меня! Я глубоко виновата перед тобой, что пришла тогда к тебе.
        — Всё, собирайся! Если что, возьмём сироту — мало ли их?! Да, да, если что, возьмём сироту. Даже двух: мальчика и девочку... А сейчас собирайся!
        — Куда?
        — Будем переезжать ко мне. Пока дом не готов, в Малый Перевоз. А по весне — к себе.
        — Да ты что, Иван?!
        — Всё, я так решил!..


        Глава 17

        МАРК МАСАРСКИЙ

        Из раннего школьного детства Марку Масарскому чаще других вспоминался один из поздних осенних холодных дней, почему-то именно он врезался в память: его первая учительница, несмотря на непогоду, вывела свой четвёртый, выпускной класс в студёное осеннее поле с концертом для поднятия настроения колхозных механизаторов. Перед этим две недели, не переставая, шли холодные дожди, порой даже со снегом; единственный в колхозе комбайн, завязнув в перенасыщенной водой земле, укором торчал на краю поля, словно подбитый танк; ещё недавно так торчали на полях подбитые немецкие и наши танки, пока их не увезли на металлолом. И вот наконец установилось студёное ненадёжное ведро. С трудом переждав ещё день, пока землю хоть немного проветрит, и выслушав по телефону взбучку от райкома партии: “Почему не начинаешь? Завтра пришлю уполномоченного!” — председатель колхоза приказал-попросил всех, кто в силах и в ком есть совесть, выйти в поле. И школьная учительница решила не оставаться в стороне. Она предложила подготовить каждому ученику для исполнения своё любимое стихотворение, песню, частушку или ещё что. К её удивлению и тайной радости, один из её лучших учеников, Марк Масарский, выбрал отрывок из “Задонщины”. В школьную программу четвёртого класса “Задонщина”, разумеется, не входила, но учительница однажды прочитала её на внеклассном занятии, и Марку она врезалась в память.
        — Может, не к месту? — пыталась она Марка отговорить. — Мужики злые из-за непогоды, а мы им ещё “Задонщину”…
        Но Марк настоял на своём.
        Кто-то прочёл стихи, девочки хором спели две песни. Дошла очередь до Марка.
        — “Задонщина, — начал он, — слово о великом князе Дмитрии Ивановиче и о брате его, князе Владимире Андреевиче, как победили они супостата своего царя Мамая...”
        Одно дело — читать в классе перед своими одноклассниками: размеренно, с выражением. Другое дело — перед угрюмо опустившими головы мужиками в студёном поле, когда ветер твои, можно сказать, ещё не сказанные слова срывает с губ и, не дав их толком расслышать, уносит вдаль или, наоборот, забивает их обратно в рот, поэтому Марк невольно перешёл на крик...
        Трудно было понять, вслушивались ли мужики в смысл произносимых слов: одни продолжали угрюмо смотреть в землю, другие смотрели куда-то в сторону, словно надеясь там кого-нибудь увидеть, кроме заявившегося как раз к “Задонщине” райкомовского, а может, какого иного уполномоченного. Сначала он невнимательно слушал Марка, но с какого-то момента, подобно охотничьей собаке, почуявшей добычу, весь подался вперёд и стал напряжённо вслушивался и всматриваться.
        Марк закончил. Повисла тишина, только ветер продолжал неистовствовать, впрочем, делал доброе дело: хоть немного, но подсушивал землю.
        — Вы что, по такому случаю не могли подобрать ничего повеселее? — грубо спросил уполномоченный учительницу.
        Учительница от растерянности молчала.
        — В школьной программе есть эта самая... как её... “Заднепровщина”?
        — “Задонщина”, — поправила учительница.
        — Ну, “Задонщина”.
        — Нет.
        — Я так и предполагал.
        — Она рекомендована для внеклассного чтения, — попыталась оправдаться учительница.
        — Сомнительно... Проверим...

        Марк тогда жестоко простыл и с воспалением лёгких попал в районную больницу.
        Выздоровев, он с горечью узнал, что его любимая учительница уволилась. Ему сказали, что выскочила замуж за приехавшего с Колымы богатого золотоискателя и переехала к нему куда-то в соседний район. Марк определил её поступок для себя как предательство и постарался вычеркнуть её из своего сердца. Только позже, через много лет, уже взрослым он узнает, что учительницу уволили по подсказке сверху, формально назвав причиной его воспаление лёгких. Кому-то в районе, а может, и выше показались крамольными и даже опасными её рассказы о Древней Руси, о князе Владимире и особенно о разбившем хазар князе Святославе, об апостоле Андрее Первозванном, о Новгородском вече, о той же “Задонщине”. А ещё поговаривали, что за ней числилось ещё что-то, в результате чего, она, городская, и оказалась в новгородской глубинке.
        Отца своего Марк Масарский не помнил. Откуда, каким ветром занесло в глухую сталинско-ежовскую пору в глухую новгородскую глушь, в деревню Марьинское Новгородской области, учителем истории еврея Вениамина Евсеевича Масарского, кстати, свободно владевшего, кроме русского, немецким и английским языками? Может, живал до того в Америке или в Германии, или в каких других странах, а потом, по призыву большевиков, ринулся в Россию делать революцию? И теперь направили его в глубинку нести в народные массы идеи большевистской власти? Прятался ли от возможного ареста в 37-м или 38-м году? Или Марьинское было его ссылкой? Марк не знал ответа на эти вопросы.
        Женился Вениамин Масарский на местной девушке, выпускнице Ленинградского педагогического института Марии Орешкиной. Марк родился 19 июня 1940 года. В первые дни войны отец был мобилизован на фронт. Мать осталась в деревне с тремя детьми. Будучи, как и муж, членом большевистской партии, она со старшей дочерью до прихода немцев успела эвакуироваться на Урал, оставив на попечение престарелых родителей младшую дочь с годовалым Марком. Немецкого гарнизона в деревне не было, но немцы, назначив старосту, наведывались довольно часто. Дед с бабкой всё время оккупации боялись, как бы кто не выдал, что у них полуеврейские внуки, но никто не выдал: ни староста, ни полицай из соседней деревни. Отец погиб в 1942 году, кто знает, может, в том страшном, не столь уж далёком от Марьинского Мясном бору.
        Какое-то время и после возвращения матери из эвакуации Марк жил у деда с бабкой хотя бы потому, что у них было сытнее. И потому главным в своей жизни Марк считал деда. И чувствовал, что он у деда был любимым внуком. Мать долго не верила в смерть мужа. Потеряв надежду дождаться его, она только через пять лет после похоронки, всё ещё не веря до конца в его смерть, вышла замуж тоже за учителя истории, директора детского дома в соседнем селе, Константина Васильевича Луткова. Отчим относился к Марку, как к родному. Но всё равно Марк не чувствовал его дом, куда они переехали с матерью, родным. И даже уже будучи школьником, месяцами жил у дедушки с бабушкой в Марьинском и даже ходил здесь в школу. Он тяжело переживал исчезновение любимой учительницы, это было, можно сказать, его первым жизненным ударом, когда он засомневался в искренности взрослых. А мать тяжело переживала отчуждённость сына. Когда началась война, она впопыхах бежала от немцев на Урал, когда ему был всего год, и он плохо помнил её, если не сказать, что вообще не помнил. Когда Марк долго не возвращался к матери, отчим приезжал за ним в коляске, запряжённой детдомовской лошадью. Мать впоследствии рассказывала Марку, с каким трудом она возвращала его сыновнюю привязанность.
        Так как мать и отчим были партийные, бабушка, неграмотная, но неистово верующая и горячо любившая внука, тайком с соседками в бане крестила его, неверующий дед не препятствовал этому — он глубоко уважал её религиозное чувство. Дед одно время был колхозным бригадиром, и Марк не раз видел, как он в книжках колхозников проставлял единицы. Однажды Марк спросил его, что это за палочки.
        Дед усмехнулся:
        — Это трудодни. За эти палочки мы работаем, но палочками их называем только мы, партейное начальство называет их колхозной оплатой труда. Порой мы за эти палочки ничего не получаем.
        Теперь историю преподавал другой учитель, присланный из района, бывший на войне политруком роты, а до того служивший в НКВД. Он не рассказывал больше о Древней Руси, о её Крещении, о князьях Владимире и Святославе, Новгородском вече. Для него история страны начиналась с Великой Октябрьской социалистической революции, до неё все было покрыто мраком, закабалением и угнетением трудового народа. Он упорно пресекал вопросы Марка о дооктябрьском периоде России, который его, не имеющего высшего, тем более специального образования, своими вопросами ставил в тупик. Сутью преподавательской деятельности был перевод на детский язык краткого курса ВКП(б) и истории Гражданской и Великой Отечественной войн. Он был как преподаватель по-своему талантлив, и скоро Марк стал забывать о том, чему учила его когда-то любимая учительница. Под влиянием нового учителя его любимыми книжками стали книги детского писателя Аркадия Гайдара, который уже в 16 лет стал красным командиром полка и бесстрашно и безжалостно уничтожал врагов Советской власти по всей территории страны, а их словно не убывало. А любимым героем его стал Мальчиш-Кибальчиш, который так же безжалостно боролся с Мальчишами-Плохишами и “буржуинами”. Только став взрослым, Марк узнает, что в далёкой Хакасии, где Аркадий Гайдар тоже боролся с врагами советской власти, его фамилия на местный манер “Хайдар” станет нарицательной среди местного населения. Потом в дневнике Аркадия Гайдара прочтут таинственную запись: “Снились люди, убитые мною в детстве”.
        Марк стал не просто активным октябрёнком, но и командиром октябрятской звёздочки, позже активным пионером, председателем совета школьной пионерской дружины, сам, не по принуждению вступил в комсомол и скоро стал секретарём школьного комитета комсомола.
        Иногда у него возникали сомнения относительно счастливой колхозной жизни, когда любимый дед отвечал на его страстные пионерские рассуждения ироничным молчанием, когда слышал злые, а порой даже злобные высказывания полуголодных колхозников по поводу существующей власти. Иногда у него возникала мысль пойти и доложить об их вражеских высказываниях компетентным органам, но что-то удерживало его, и он страдал от этого.
        Отчим относился к Марку, как к родному. Марк называл его папой, не чувствуя при этом никакого самопринуждения. Когда пришла пора получать паспорт, отчим предложил ему формальное усыновление.
        Марк не сразу понял, о чём идёт речь.
        — Масарскому Марку Вениаминовичу будет непросто жить в нашем царстве-государстве, — пояснил отчим. — А вот Лутков Марк Константинович, сын Константина Васильевича Луткова, при твоих-то талантах имеет гораздо больше шансов сделать карьеру.
        От неожиданности Марк растерялся, но, наконец, поняв суть предложения, решительно отказался:
        — Большое спасибо, я Вас очень люблю, как отца, но если я откажусь от погибшего на фронте человека, то он погибнет вторично и уже окончательно.
        Мать поддержала его решение — она свято хранила память о своём первом муже.
        Через много лет, уже в 80-е годы, Марка Масарского спросят в Америке:
        — Не собираетесь эмигрировать в Израиль или в США?
        — Почему я должен это делать?
        — Но у вас там не дают простора предприимчивым людям. К тому же процветает антисемитизм. У вас секретарь ЦК КПСС Лигачёв.
        — Вот пусть Лигачёв и эмигрирует, — отрезал Марк. — Это моя страна.
        — Кем вы себя ощущаете, русским или евреем? — не успокаивался спрашивающий.
        — Я ощущаю себя русским по языку, культуре, родовым корням. Я ощущаю себя евреем, вспоминая о своём отце, хотя, к сожалению, не знаю ни языка, ни культуры, ни истории еврейского народа. Родовые корни трёх великих народов питают мои корни: русских, евреев и поляков. Во мне они сливаются, бесконфликтно сосуществуют. И свой выбор между ними я не собираюсь делать. В этом смысле я, конечно, христианин. Ибо, как сказал Иисус Христос, “несть ни эллина, ни иудея”. Я крещён своей русской бабкой, в войну никто из моих односельчан не выдал меня немцам, хотя эсэсовцы ходили по дворам, выясняли, не скрывает ли кто евреев.
        Марк рос убеждённым коммунистом, рьяно защищал все постановления партии и правительства, хотя порой они вызывали сомнения в его юной душе, и ему было стыдно за эти сомнения. Чтобы вконец освободиться от сомнений, надо было перед кем-то выговориться, кому-то доказать правоту решений партии и правительства, в таких случаях он начинал спорить с дедом, но тот в ответ молчал, только опять-таки иронично усмехался. Марк не мог не понимать, что тот не согласен с ним, но если он не согласен, то почему он не вступает в спор, и получалось, что дед, которого он очень любил и которого уважала вся деревня, наоборот, усиливал его сомнения. На многие вещи Марк уже тогда, не осознавая того, смотрел глазами деда. Одно время, при первом секретаре ЦК КПСС Никите Хрущёве было принято решение срочно приблизить построение коммунизма в отдельно взятой стране, раз остальной мир пока не готов к этому. Народ уже так устал от ожидания коммунизма, и некоторые перестали в него верить. Да и чем ближе к нему, тем почему-то пустее становились полки магазинов. Это, конечно, издержки переходного времени, и потому нужно как можно скорее покончить с этим переходным периодом. И начинать надо с малого. Однажды, придя в деревенский клуб в кино, Марк обнаружил в фойе большое количество чужих людей, окошечко кассы было наглухо закрыто. На его недоумённый вопрос, разве кино не будет, ему объяснили, что сегодня проводится эксперимент: кино будет, но, как при коммунизме, без кассира и контролёра. Ты сам отрываешь билет, кладёшь в баночку деньги, если надо, берёшь сдачу и спокойно идёшь в зал. Марк сначала принял это за розыгрыш, но оказалось, что всё всерьёз: около раскрытой двери в кинозал стоял стол, покрытый красной скатертью, на нём стояли две картонные коробки из-под обуви; в одной лежали билеты, другая, в которую должны были класть деньги, пока пустовала. В некотором отдалении от стола полукругом стояли знакомые и незнакомые люди: директор клуба, директор школы, начальник районной милиции, районный прокурор, заведующий районным отделом народного образования, чиновники помельче... Все делали вид, что не обращают внимания на коробки, только кассир Марья Ивановна со слезами на глазах неотрывно смотрела, потому как если эксперимент с коммунизмом не получится, ей отвечать за растрату, а если вдруг получится — и того хуже: ей, проработавшей кассиром 45 лет, придётся уйти на пенсию. Напряжение нарастало, наконец, кто-то дал отмашку рукой, что можно начинать, и люди один за другим потянулись к столу с коробками, почему-то с поникшими головами, словно заключённые. И почему-то трясущимися руками (некоторых даже прошиб пот) стали отрывать билеты и бросать в денежную коробку заранее приготовленные копейки, и никто сдачи не брал, потому что все заранее были предупреждены, чтобы в первый раз обязательно без сдачи, чтобы не создавать путаницы. Свершив коммуноугодное дело, люди облегчённо входили в кинозал. Эксперимент признали успешным, но кино, как при коммунизме, продлилось всего два дня, потому как если при социализме с продажей билетов и контролем на входе в кинозал прекрасно справлялась одна Марья Ивановна, то при коммунизме для наблюдения за коробками с трудом хватало десяти наблюдающих, и их нужно было отрывать в качестве партийного или комсомольского поручения от основной работы.
        — Идиотизм! — возвратившись из кино, возмущённо определил суть эксперимента Марк. — Дискредитация коммунизма. Это не иначе, как провокацией, не назовёшь. У меня такое впечатление, что даже не некоторые, а многие рады провалу этого эксперимента. Вот таким образом искажаются внизу и другие постановления партии и правительства. Власть на местах часто извращает их суть... Дед, что ты молчишь?
        Дед и на этот раз отделался ироничной улыбкой.
        Но и этот случай не поколебал Марка в его коммунистических убеждениях. Но он не мог не видеть, что радио говорило и газеты писали одно, а на деле было другое, и дед часто, не дослушав новости, молча выключал радио. По вечерам дед молол на ручной мельнице полученное на трудодни в колхозе зерно, а бабка пекла из этой муки грубые лепёшки. До следующего урожая, как правило, зерна не хватало. Нельзя сказать, что все годы были неурожайными, но был твёрдый план на сдачу зерна государству, а колхозникам — что осталось, и порой не оставалось ничего, кроме палочек в колхозной книжке. По весне даже ему, колхозному бригадиру, приходилось собирать на полях остатки сладкой промёрзшей картошки. Может, потому её по осени так плохо и убирали, однажды подумал Марк, чтобы весной её собирать. Впрочем, уборка картошки, как правило, лежала на плечах школьников. Весной собирали кислицу, траву-дикарку, щавель, варили щи из молодой крапивы. Мясо ели два-три раза в год, хотя держали скотину. Основной едой были картошка и капуста.
        Дед приучил внука к крестьянскому труду. Особенно Марк полюбил сенокос. Он замечал, что на сенокосе люди становились добрее, светлее, словно он давал надежду на иную, более светлую жизнь. Марк остро переживал то, как тяжело жилось людям в деревне, он объяснял себе это недавно окончившейся войной и опять-таки нерасторопностью местных властей. Он не мог понять равнодушие сельчан к своей работе, словно она была для них чужой, словно они работали не для себя, словно они жили в чужой стране. Он опять не раз пытался об этом заговорить с дедом, которому доверял больше, чем родителям, но тот всякий раз отшучивался, и Марк чувствовал, что дед не согласен с ним, но почему-то не может этого сказать. Это приносило в душу Марка неуютность, которую он старался прогонять.
        Только уже взрослым Марк узнает причину молчаливого несогласия деда с ним, ортодоксальным и, можно даже сказать, оголтелым пионером, а потом комсомольцем. Только уже взрослым он узнает, почему он никак не мог вызвать деда на откровенный разговор. Оказывается, его любимый дед был когда-то самым настоящим кулаком, которых Марк, будучи пионером, люто ненавидел как классовых врагов, хотя ни одного живого кулака не видел. Однажды, будучи, наверное, лет десяти, он спросил деда, были ли кулаки у них в деревне? Дед отмолчался, словно не слышал вопроса. Тогда Марк повторил вопрос.
        — Были, — неохотно ответил дед. А потом, помолчав, вдруг добавил: — Поговорка такая была: “Кулак — это тот мужик, который вместо подушки спал на кулаке, чтобы утром пораньше встать и побольше сделать”.
        Марк удивлённо посмотрел на деда. Получалось, что эта поговорка оправдывала кулаков.
        — А кто придумал эту поговорку? Кулаки, наверно?
        — Наверное, — согласился дед. — Кто же ещё!
        Да, только уже после университета Марк с удивлением узнает, что воспитавший его дед по матери Алексей Петрович Орешкин в своё время был самым настоящим кулаком. Вдохновлённый большевистским лозунгом “Власть — Советам, земля — крестьянам!”, Алексей Петрович, охочий до работы и головастый — окончил четыре класса церковно-приходской школы, — в 1922 году с женой Анастасией Степановной, в девичестве Вересовой, с шестью детьми и двумя братьями выделился из деревни в хутор по принципу столыпинского, и уже через два года, несмотря на неплодородную болотистую почву, у него было три лошади, пять коров, пчелиная пасека. Но в то же время он был человек общинный, общественный, и в 1925 году он уговорил несколько крестьян из родной деревни объединиться в производственный кооператив — по-деревенски, по-старинному, артель — по выжигу строительной извести. Дело пошло: известь удачно продавалась в уездном городке Боровичи артельщикам-строителям. По объявленной большевиками “новой экономической политике” временно было разрешено частное предпринимательство, что было ничем иным, как возвращением к старой артельной форме хозяйствования. По взаимной договоренности, вся собственность артели была разделена на паи, и доход делился сообразно имущественного взноса каждого артельщика. Самый большой пай принадлежал, разумеется, Алексею Петровичу Орешкину как председателю артели.
        Год дед просидел в тюрьме вместе с социально чуждыми пролетариату элементами: священниками, всякого сорта интеллигентами, бывшими офицерами царской армии. Спасла Алексея Петровича родная сестра, вступившая в партию большевиков и комиссарившая в уезде. Вытащив его из тюрьмы, она посоветовала ему срочно вступить в только что согнанный колхоз, который назвали не иначе, как “Светлый путь”.
        Позже, в 1928 году, при начале массовой коллективизации, оставшимся мужикам-артельщикам аукнется в первую очередь — они первыми пойдут по лагерям и ссылкам, но деда не тронут, так как к тому времени он уже был советским колхозником. Был у них родственник Иван Муратов — работящий, ни перед кем не гнувший спину, весёлый человек, любил на гулянках весёлые частушки, когда немного переберёт и большевистскую власть не забудет. Особенно едкой была одна:

        Эх, калина, эх, малина,
        Нет портков у Сталина,
        Есть портки у Рыкова,
        И те — с Петра Великого!

        И был в деревне никудышный мужичонка, лодырь, пьяница, по прозвищу Махно (почему-то был такой почти в каждой российской деревне, советского типа юродивый, словно сатаной приставленный к крестьянскому обществу). Многие пострадали из-за его доносов. Однажды, когда в деревню приехал очередной уполномоченный по коллективизации, Махно на сходке привязался к Ивану Муратову. Иван не выдержал, послал его куда подальше, тогда Махно стал к нему приставать:
        — Если ты такой смелый, спой частушку про калину с малиной.
        Иван Муратов молчал.
        — Что боишься, кулачье отродье? Он без Вас тут смелый, — Махно повернулся к уполномоченному, — мутит народ. Настраивает против колхоза. А тут вот как паинька молчит. Ну, спой, если такой смелый. Ну, что молчишь?
        Иван Муратов вспылил, в гневе он не управлял собой, и спел эту самую частушку. Уполномоченный пошёл пятнами, побагровел, но отмолчался, а на следующий день Ивана забрали, и получил он за эту контрреволюционную частушку вместе с семьёй по первоначальному определению 10 лет ссылки в Сибирь. Говорили, что ещё легко отделался, а потом, видимо, ещё добавили, потому как вернулись они в деревню только в 1947 году. Иван — больной, постоянно кашлял с надрывом, чуть ноги переставлял. Вернулись, а жить им негде: их пятистенный дом был занят под правление колхоза “Светлый путь”. И дед Марка, Алексей Петрович, приютил Муратовых. Через полгода Иван стал харкать кровью и умер.

        В 1931 году в деревню нагрянул очередной уполномоченный по коллективизации: узнать, как идут дела, твёрдо ли идёт колхоз “Светлый путь” по светлому пути? Внимательно прочитал список членов правления колхоза, потом прошёл по деревне, узнал, в каких домах живут правленцы. Все дома у них оказались крепкими, ухоженными. Уполномоченный возмутился:
        — Одних кулаков выбрали в правление, гады! Сплошная контрреволюция! Данной мне властью я распускаю правление. И сам определю, кто пойдёт в правление.
        Он снова пошёл по деревне. Увидел домишко с провалившейся крышей, отметил: “Вот этот!” С завалившимся забором: “Вот этот!” В третьем дворе хозяин валялся пьяный: “Вот этот! Его обязательно, видимо, с горя пьёт, всю жизнь на кулака работал, батрачил”. Ну, конечно же, в правлении оказался и Махно.

        Если мечты его самых продвинутых в учёбе одноклассников по окончании школы дальше новгородских сельскохозяйственного, педагогического и медицинского институтов и аналогичных им техникумов не простирались, то Марк по окончании школы мечтал поступить в Московский университет имени Ломоносова. И непременно на философский факультет, чтобы, как он сказал на выпускном вечере, “по окончании его во всеоружии подлинного марксизма-ленинизма строить “развитой” социализм, предтечу коммунизма”, веру в который не поколебали ни XX съезд Коммунистической партии, ни нечаянно подслушанный разговор деда, ни что другое.
        Но для поступления в университет нужен был двухлетний производственный стаж. И Марк два года работал корреспондентом районной газеты и секретарём комитета комсомола ремесленного училища, после чего успешно сдал экзамены в университет. Конечно же, кроме учёбы, в университете он с головой ушёл в общественную работу: всевозможные кружки, семинары, дискуссии, встречи со ставшими модными молодыми поэтами Евгением Евтушенко, Андреем Вознесенским, Беллой Ахмадулиной. Исконно русские поэты — их снисходительно будут называть деревенщиками, как бы второсортными, — чаще всего дети бывших раскулаченных, ссыльных, силой загнанных в колхозы; кто постарше — прошедшие Великую Отечественную войну, — робко поднимали головы, но и ещё в течение многих лет не будут слышны их чистые русские голоса.
        Прошёл XXII съезд КПСС, продолжавший громить культ личности Великого Кормчего. Иосиф Виссарионович, и вынесенный из Мавзолея, кого-то в коммунистической партии пугал. Всё вроде бы предвещало весну в человеческих отношениях (потом это время назовут “второй хрущевской оттепелью”). Но Марк Масарский по-прежнему свято верил в грядущую эпоху развитого социализма. Для себя он давно сделал выбор: нужно делать всё, от тебя зависящее, всё возможное, чтобы приблизить её.
        1 декабря 1962 года Хрущёв посетил грандиозную выставку художников в Манеже, посвященную 30-летию Московского отделения Союза художников Российской Федеративной Социалистической Республики (РСФСР) — так теперь называлась коренная Россия. Выставка привела Хрущёва в бешенство. Скульптор Эрнст Неизвестный, которому от Хрущёва досталось больше всех, потому что он пытался спорить с Хрущёвым, после разноса пришёл в клуб любителей искусства Московского университета, членом правления которого был Марк Масарский. Кажется, не было в университете ни одного общественного культурного сообщества, членом правления или даже руководителем которого он не был. Марк бы глубоко возмущён и даже оскорблён разносом Хрущёва, словно это касалось его лично; по сути, он и был инициатором приглашения Эрнста Неизвестного в университет. Иллюзии насчёт Хрущёва у него давно развеялись, но это не значит, что он перестал верить в социализм, который позже, в отличие от “развитого”, назовут “социализмом с человеческим лицом”. Правление клуба по инициативе Марка Масарского приняло решение провести общеуниверситетскую дискуссию о свободе творчества. Популярная радиостанция “Юность” готовила дискуссию в эфире.
        Из Академии художеств по приглашению парткома университета пришли академики Евгений Кацман и Борис Иогансон. Кацман в своё время был одним из основателей Ассоциации художников революционной России, в своей декларации провозгласившей “главным в искусстве борьбу за актуальную тематику и социалистический реализм”. Он при основании ассоциации провозглашал: “Смысл нового искусства в том, чтобы его содержание — гигантское, героическое, которое принесла революция, — слить с крепкой энергичной формой, понятной самому скромному человеку, иначе говоря, это должен быть “героический реализм”. Ещё он был известен тем, что создал портретную галерею активных участников Октябрьской революции: председателя ЧК Феликса Дзержинского, “всесоюзного старосты” Калинина, председателя “Союза воинствующих безбожников” и Антирелигиозной комиссии при ЦК ВКП(б) Емельяна Ярославского, который на самом деле был Минеем Израилевичем Губельманом... Он также написал высоко оценённые партией и правительством картины “Слушают. Заседание сельской ячейки”, “Ходоки у Калинина”. Незадолго до разноса Хрущёвым художников в Манеже он опубликовал в “Правде” статью, в которой обличал подпольную живопись в институте имени Сурикова. Президент Академии художеств СССР Борис Иогансон — Герой Социалистического труда, народный художник СССР, кавалер трёх орденов Ленина — был знаменит картинами “Советский суд”, “Выступление Ленина на III съезде ВЛКСМ”, “Допрос коммуниста”, “За счастливую юность голосует советская молодёжь”, “Сон на работе на руку врагам рабочего класса”. Объявленная ранее на XX съезде КПСС Хрущёвым свобода слова пьянила, студенты с места выражали несогласие с выступлением Хрущёва в Манеже. Когда Борис Иогансон с партийных позиций по-отечески попытался с трибуны увещевать студентов, его освистали и чуть не согнали с трибуны криками: “Отрыжка сталинизма, вон из зала!”
        Если другие выражали своё несогласие с места (так легче было спрятаться за спинами других), официально от имени клуба искусств МГУ выступил Марк Масарский. Напомнил, что художники-формалисты и авангардисты, оказавшиеся у власти после революции, как ныне преследуют художников-новаторов, преследовали художников-реалистов, доказательство тому — наркомпросовская деятельность Давида Штеренберга, предлагавшего в 30-е годы выслать за пределы РСФСР художников реалистического направления как агентов мирового империализма. “И не думайте, — говорил Масарский, — что Анатолий Васильевич Луначарский, который был полпредом искусства и литературы, был этаким пастырем, под отеческим взором которого мирно состязались различные течения в искусстве. Партия всегда имела предпочтения. Она предпочитала тех, кто соответствовал очередным её лозунгам. И получается, что и сейчас партия вовсе не равноправный участник дискуссии. Партия — это фактор власти”.
        Последняя фраза дорого обошлась Марку. Записанное радиостанцией “Юность”, его выступление, разумеется, не пошло в эфир, — его прокрутили, кроме КГБ, в идеологическом отделе ЦК КПСС. Там пришли в бешенство: “Какой-то сопляк-студент не согласен с линией партии и, подобно западным ревизионистам, называет её “фактором власти”! И это заявляет студент-философ, будущий преподаватель марксизма-ленинизма! Гнать его не только с факультета, но и из комсомола!”
        На следующий день Марка вызвали в партком университета и начали издалека, с вопроса, читал ли он антисоветские листовки своего однокурсника Анатолия Скопа?
        Масарский не был бы Масарским, если бы слукавил:
        — Читал, — не стал скрывать он.
        — И как Вы отреагировали на этот пасквиль?
        — Я посоветовал ему: “Спрячь и больше никому не показывай!”
        — И это всё, что сказал комсомолец Масарский?
        — Всё.
        — И Вы не дали ему отпор и не поставили в известность компетентные органы, партком?
        — Это доносительство. Это мы уже проходили в сталинскую эпоху.
        — Ну что ж, тогда мы решим вопрос о Вашем пребывании в университете и комсомоле.
        Его исключили с формулировкой “за политическую близорукость и недостойное советского студента поведение”. Выдали своего рода “волчий билет” — справку, что он закончил четыре курса философского факультета МГУ, но не имеет права ни продолжать обучение, ни преподавать — даже в начальной школе. И приказали немедленно покинуть общежитие.
        Наступили трудные времена. И тут Марк услышал о тумановской артели. Говорили и писали о ней разное. От панегириков до откровенной хулы, последней было гораздо больше. Масарский поехал к Туманову в Коми АССР, на реку Печору, куда тот с костяком своей бригады к тому времени перебазировался из Сибири, где его в очередной раз начали гнобить уголовными делами... Марк старался вникнуть во все детали построения и работы тумановской артели. Перед обратной дорогой они с Тумановым проговорили почти всю ночь. Вадим с откровенным скепсисом принял разговоры Марка о построении “социализма с человеческим лицом”, но во многом их позиции на будущее России совпадали, и Туманов на прощание предложил:
        — Я понимаю, тебе трудно с твоим пионерским и комсомольским прошлым порвать с этой химерой. Прости, но твой “социализм с человеческим лицом” — действительно химера. Мне было проще распрощаться с ней: сама химера выбросила меня из себя, бросив восторженного комсомольца и советского патриота в концлагерь к отпетым уголовникам, которых она и произвела. Ни в чём не хочу тебя переубеждать, хотя в твоём возрасте уже многое можно было понять, но если будет совсем плохо, если красные флажки совсем возьмут в круг — приезжай, мне нужен человек с такой головой. У меня конкурс на одно места более ста человек, но тебя я всегда возьму, независимо от того, опубликуют или нет статью, которую ты напишешь.
        По возвращении в Москву Марк написал о Вадиме Туманове и его бригаде восторженный очерк — то, что она делала, при некоторых оговорках вписывалось в понятие Марка о “социализме с человеческим лицом”. Но куда он ни тыкался со своим очерком, никто этот очерк не стал публиковать.
        Но марксистско-ленинский философ, хоть и ревизионист, ещё прочно сидел в Марке. Он решил написать большую работу о мучающей его контрпропаганде. Жена Оля попросила своего преподавателя истории в институте Владлена Сироткина познакомиться с её мужем. Получив разрешение, Марк пришёл к нему с объёмистой рукописью “Вербальная пропаганда как форма социальной коммуникации”. Сироткин, которому рукопись понравилась, попытался пристроить её в какое-нибудь издательство, но безуспешно.
        Несколько лет о Марке Масарском ничего не было слышно. Уже началась горбачёвская перестройка, вовсю разворачивалась идиотская антиалкогольная кампания, на трибунах витийствовал крутой сибиряк Егор Лигачёв, как вдруг в 1987 году разразился очередной скандал вокруг кооператива “Печоры”: уже ставший легендарным создатель и руководитель её Вадим Туманов якобы оказался причастным к уголовной, с убийством, афере. И в разгромных статьях рядом с его именем замелькала фамилия Марка Масарского как члена правления и начальника отдела кадров скандальной артели.


        Глава 18

        А ОСТАЛИСЬ ЛИ ЕЩЁ ЛЮДИ НА ЗЕМЛЕ?..

        Они сидели с Павлом Сергеевым на краю поля, перекусывали.
        — Твой-то скоро приедет? — спросил Павел.
        — Да на днях должен. Уже насовсем, демобилизовался. Писал из Челябинска.
        — Ну, слава Богу! Живой! А то ведь многие легли там, в этом Афганистане. Я понимаю — Великая Отечественная... Так нам ведь всем надо помогать, везде лезть, хотя сами до сих пор без штанов. Я не думаю, что тем радостно, к кому мы лезем со своим уставом. Помалкивают, улыбаются, пока мы их кормим, отрывая от себя, а потом задницей повернутся... А калек сколько! В райцентре вон — сразу двое. А по России? Зачем, кто затеял?! И так деревни пустые. Скоро города некому будет кормить. Подросла немного молодёжь, так и её надо положить с этим ё*м интернационализмом. Троцкого кончили, а политику его продолжаем. Везде лезем! Всем счастья хотим, не зная, нужно ли оно им, такое счастье. Сколько лет после войны, а всё нищие. Неужто нам с тобой нужен был этот Афганистан, а, Иван? Помочь, конечно, соседям надо, если просят, а самим-то зачем везде лезть?..
        — Да мы, что ли, с тобой лезем? — возразил Иван.
        — Да я разве о нас говорю?!.. Что делать-то собирается? Дома останется или в город, как все, подастся?
        — А мы с Марией его в спину не толкали, как другие, чтобы непременно в город. Собирался на зоотехника учиться.
        — А сейчас-то он где? Из Афганистана-то уже выехал?
        — Так я тебе только что сказал: из Челябинска письмо было. Вывели их сначала в Термез, это на границе с Афганистаном, а потом перебросили в Челябинск как бы дослуживать, на реабилитацию, что ли, чтобы от войны немного отошли. Мария ему адрес её тётки послала, которая её воспитывала, чтобы к старухе, если будет время, в увольнительную или по пути заехал. Это как раз между Челябинском и Уфой.
        — Между Челябинском и Уфой, говоришь?.. Не к месту будь сказано: я вон сегодня утром слышал, что где-то между Челябинском и Уфой — большая авария поездов. Сразу два встречных пассажирских, много погибших...
        В груди у Ивана охолонуло.
        — Один — “Адлер–Новосибирск”, второй — “Новосибирск–Адлер”. Надо же так случиться: два одинаковых встретились.
        “Не мог он оказаться в этом поезде, — облегчённо вздохнул Иван. — Никак не мог, Адлер не по пути...”
        — Столкнулись, что ли?
        — Да нет, каждый по своему пути шёл, взрыв какой-то между ними произошёл. Что за время настало?! Сначала Чернобыль. Потом пароходы один за другим стали сталкиваться и тонуть. Потом землетрясение в Армении, наводнения всякие... С солнечной активностью, говорят, связано. Или ещё с чем...
        — Наверное, и раньше было, — вяло откликнулся Иван, — но только меньше сообщали, в секрете держали. Считалось, что при социализме не может быть никаких техногенных катастроф, а раз Бог отменён, то и природных тоже.
        — Договоришься ты когда-нибудь, Иван... — покачал головой Павел.
        — Да брось ты, сейчас не те времена... Хотя, конечно, таких бед, как Чернобыль или землетрясение в Армении, не было. Эти в мешке не утаишь.
        — Нет, Иван, ныне гораздо чаще, — не согласился Павел. — Да и раньше — один, два человека погибнут, а теперь — сотнями, тысячами — чуть ли не каждый день. И мы уже привыкли к этому, словно так и должно быть. То ли слишком много нас на планете стало?..
        “Не мог он оказаться в этом поезде... Никак не мог... — стучало в голове. — Конечно же, не мог”, — плохо слушая Павла, успокаивал Иван сам себя.
        — Ты, смотрю, с лица изменился, — заметил Павел. — Я уж не рад, что сказал. Не мог он оказаться в этом поезде. Зачем он на адлерский сядет?! Не на курорт же мимо дома собрался!
        — Да не должен, — глухо согласился Иван. — Только вот если к тётке Матрёне надумал заехать, если совсем демобилизовался и сел на первый проходящий, чтобы потом пересесть на нужный, чтобы снова в Челябинск не возвращаться…
        — Выкинь из головы... Неужто обязательно на этот сядет?!
        — Так-то оно так... — и вдруг Иван вспомнил, что вчера ночью проснулся, словно от удара какого. И Мария проснулась:
        — Тревожно что-то, и грудь сдавило. И словно позвал кто. Не с Алексеем ли что?
        — Да брось ты! — вот так же оборвал её тогда Иван. — Чай, теперь не в Афганистане. Дома, в родной стране...
        Они долго не могли уснуть. Утром вроде заспалось, забылось, а сейчас вдруг больно вспомнилось — и словно бритвой резануло по душе: неслучайно это! Неслучайно он вчера проснулся, словно от стука или от крика!..
        Иван с трудом дотерпел до вечера...
        Мария встретила его у ворот:
        — Я уж жду не дождусь... Душа места не находит... Слышал про поезда-то? Ночью-то помнишь?..
        — Да как он мог оказаться в этом поезде?! — Иван старался быть спокойным. — Да как он мог оказаться в поезде, идущем на юг?! — старался он успокоить не то её, не то себя.
        — А если к тёте Матрёне решил заглянуть? Я вот слушала радио, очень много погибших.
        — Да выкинь ты из головы!.. Как будто обязательно он на этот поезд должен был сесть.
        А у самого билось в голове: “Не может быть, чтобы чудом родиться, чтобы чудом выжить в детстве, чтобы подорваться на мине в Мясном Бору и остаться живым, чтобы остаться живым в Афганистане — и...” Тогда — за что?
        — Но почему он тогда не даст телеграмму? — через какое-то время снова начала Мария. — Он ведь, наверное, тоже слышал о взрыве... Неужто не понимает, что беспокоимся?!..
        — Что, скажет: сами поймут, — неуверенно пытался успокоить ее Иван. — Нагряну, решит, неожиданно.
        Они сидели в сумерках у стола и не выключали радио. Иван заметил, что по нему перестали передавать бесноватый ор, который в последнее время заполнил эфир. А передавали больше траурные мелодии, классическую музыку. Теперь классическую музыку по радио можно услышать, только когда кто-то из членов Политбюро помер или беда какая, какую уже не скрыть, а всё остальное время серьёзной музыки не услышишь. И вот, наконец, диктор-мужчина стал читать:
        “3 июня в 23 часа 14 минут по московскому времени на продуктопроводе сжиженного газа в непосредственной близости от участка железной дороги Челябинск–Уфа возникла сильная утечка газа. При прохождении двух встречных пассажирских поездов назначением “Новосибирск–Адлер” и “Адлер–Новосибирск” произошли взрыв большой силы и возгорание. Имеются многочисленные жертвы...
        ЦК КПСС, Верховный Совет СССР и Совет Министров СССР образовали правительственную комиссию во главе с заместителем Председателя Совета Министров СССР Г.Г.Ведерниковым, которая немедленно вылетела в район аварии.
        Сразу же по получении сообщения на место аварии направлены воинские подразделения, медики, специалисты, подключены необходимые силы. Принимаются все меры по оказанию помощи пострадавшим и по ликвидации последствий катастрофы.
        Утром 4 июня в район бедствия вылетели Михаил Сергеевич Горбачёв, Николай Иванович Рыжков, Александр Владимирович Власов, Дмитрий Тимофеевич Язов, Евгений Иванович Чазов.
        Начато тщательное расследование причин и обстоятельств катастрофы...
        ЦК КПСС, Верховный Совет СССР и Совет Министров СССР выражают глубокое соболезнование семьям, родственникам и близким погибших в результате катастрофы...
        Центральный Комитет КПСС, Совет Министров СССР, Верховный Совет СССР постановили:
        в связи с тяжёлыми последствиями аварии на продуктопроводе в непосредственной близости от участка железной дороги Челябинск–Уфа, расположенного на территории Башкирской АССР, — с многочисленными человеческими жертвами — объявить в стране траур 5 июня 1989 года.
        На всей территории страны приспустить государственные флаги...”
        Размеры беды оглушили Ивана с Марией.
        — Раз траур по всей стране, раз президент полетел с сессии Верховного Совета, значит, очень много погибших... Почему же Алексей молчит? — уже не выдержал Иван. — Уж правительственное-то сообщение он не мог не слышать.
        В конце концов, Иван завёл мотоцикл, и они поехали в Малый Перевоз, чтобы дать телеграмму в часть и тёте Матрёне.
        — Так ведь она старая, не сразу и сообразит, в чём дело, подробнее пиши, — нетерпеливо подсказывал Иван.
        Всю ночь они не спали.
        — Боже мой!.. Боже мой!.. — беспрестанно стонала Мария. — Неужто?.. С каким трудом его рожала! Всё время болел, потом, чуть окреп, мина эта в лесу. Опять тебя таскали: посылаешь сына на верную смерть. Потом забрали в Афганистан. Думаю, оттуда вернётся — оберегать буду, как смогу. Что же это творится?..
        Пришла телеграмма из части, что Алексей отбыл такого-то числа... На другой день, к вечеру они получили ответ и от тёти Матрёны: “Алексей был у меня, уехал на станцию Вязовая второго, чтобы на попутном доехать до Уфы, чтобы там пересесть на свой”.
        Телеграмма выпала у Ивана из рук.
        Они прождали вести от Алексея ещё до утра и поехали в Великий Новгород, чтобы оттуда поездом доехать до Москвы, а там самолётом вылететь в Уфу: нет, неслучайно они в ту ночь проснулись, словно от толчка…
        В Домодедове они с трудом купили билеты на Уфу, несмотря на то, что по радио то и дело объявляли, что родственники пострадавших могут приобрести билеты вне очереди в кассе № 11. Пока не установили милицейский пост, они не смогли пробиться к этому окошку. И как докажешь, что ты родственник пострадавших?!
        Прямо в самолёте объявили, в каких больницах Уфы находятся пострадавшие и что на место трагедии завтра отправляется специальная электричка. Никак не верилось, казалось, что сон: под крылом самолёта плыло лето, красивые зелёные увалы, ленты рек...
        Ни в списках живых, ни в списках мёртвых Алексея они не нашли. У щитов с этими списками толкались сотни приехавших из разных концов страны людей, метались, плакали. Иван слышал, как кто-то сказал, что более двухсот человек пришло в Новосибирске встречать уже давно не существующий поезд. Сходили на почтамт: уезжая, попросили Павла Сергеева, если вдруг без них объявится Алексей, дать срочную телеграмму в Уфу. Но телеграммы не было.
        Как и обещали, на другой день утром специальный поезд вышел к месту катастрофы. Со стороны могло показаться, что это обыкновенная электричка воскресного дня, закупленная каким-нибудь предприятием, только уж больно молчаливыми были её пассажиры.
        За окном бежала зелёная предуральская земля: поля, леса, речки — и опять не верилось.
        Что они увидели на месте катастрофы, невозможно описать. Электричка, до этого пропускавшая все станции, замедлила бег, остановилась, они спустились на землю, и перед ними открылась огромная чёрная чаша взрыва. Лес на многие сотни метров не просто обгорел — он, словно обугленные спички, был повален взрывом. Ивану невольно пришло сравнение с падением так называемого Тунгусского метеорита — он как-то видел о нём телепередачу. Они, сотни мужчин и женщин, медленно шли со слезами и рыданиями к тому месту, где в ту страшную ночь встретились поезда. Каждый втайне на что-то надеялся. Но... Но такого не увидишь в самом жутком сне: обгоревшие, измятые, вспученные изнутри, словно их надували, вагоны были отброшены от полотна железной дороги. Рельсы были перевиты и перекручены, словно они были из пластилина. Ясно, что в этих вагонах погибли все, даже не погибли — односекундно сгорели, словно испарились в тысячеградусном пламени. Чем дальше от центра взрыва, тем больше вагонов стояло на рельсах, хотя они дотла выгорели изнутри, но из них кто-то ещё мог выскочить. В каком из вагонов был Алексей? Если в одном из последних, то... Если в каком-нибудь из первых, то мог выпрыгнуть...
        Сколько человек погибло? Восемьсот? Тысяча? Никто точно не знал. Люди словно вознеслись во взметнувшемся к небу пламени. В поезде № 211, шедшем из Новосибирска в Адлер, было 20 вагонов, в них было продано 758 билетов; на поезд № 212, шедший из Адлера в Новосибирск, было продано 1068 билетов. На вчерашний день было госпитализировано 824 человека, обнаружен 241 труп, к ним сегодня прибавилось 73 человека, умерших в больницах от ожогов.
        Никаких следов Алексея они не обнаружили. Не было его ни среди живых, ни среди мёртвых.
        Как и многие другие, Иван с Марией набрали в банку горсть горелого предуральского чернозёма — на своё кладбище, на несуществующую могилу сына.
        Они уже шли обратно к вагону, поминутно оглядываясь, — не чужой для них была теперь эта страшная балка, — как около них остановилась милицейская машина, и из неё вывели молодого парня в наручниках, наверное, ровесника Алексея.
        — Показывай место, — строго сказал парню человек в штатском, видимо, следователь. Парень молча пошёл вдоль железнодорожных путей.
        — Что он натворил? — улучив момент, спросил Иван у шофёра-милиционера.
        — А вот когда после катастрофы тут опознавали трупы, он подошёл со слезами и сказал, что опознал мать. Получил восемьсот рублей материальной компенсации. Гроб с телом специальным самолётом отправили в село Караидель, где он прописан. А оказалось, что мать жива, правда, она его не видела уже десять лет, он всё по тюрьмам да между тюрьмами. Пришлось тело неизвестной женщины обратно везти, в Уфу, до сих пор не опознана. Вот сейчас выясняют, из какого вагона она могла быть.
        — Боже мой!.. Боже мой! — оглушённо повторяла Мария. — Ничего святого... Боже мой!..
        Иван, несмотря на предупреждение конвоира, подошёл к парню и долго испытующе смотрел ему в глаза. Тот не выдержал, спрятался за конвоира и истерично закричал:
        — Чего уставился?! Уберите его, куда см’отрите, тоже мне, охрана! Он может меня убить. Чего уставился?.. Иди своей дорогой...
        — Эх ты!.. — только и выдавил Иван. — У меня сын тут погиб, ровесник тебе.
        — Ну и иди... Я при чём?!.. Я, что ли, взрывал поезда?!.. Конвоир, куда смотришь?!
        Иван пытался спросить что-то у парня, ему мучительно хотелось спросить, что — он сам толком не знал. Нет, знал, но почему-то не мог найти нужных слов. Но конвоир оттеснил его, и Иван лишь отчаянно махнул рукой.

        После полудня печальный поезд отправился в обратную дорогу. Все прильнули к окнам, многие не могли сдержать рыданий.
        По проходу их предпоследнего полупустого вагона шёл могучий, сгорбленный временем старик, опирающийся вместо посоха на толстую суковатую палку. Он шёл, бросая взгляд из-под густых лохматых бровей налево и направо, словно кого искал. Мария, непроизвольно сжимая руку Ивана в своей ладони, напряжённо всматривалась в него, Иван заметил это.
        — Что, знакомый, что ли? — спросил он, но та в ответ лишь ещё крепче сжала его руку.
        Старец пробежал взглядом по Ивану с Марией, и его глаза словно вздрогнули. Он уже почти прошёл мимо, но вдруг остановился и, повернувшись к ним, спросил:
        — Здесь не занято? — показал он на пустую скамейку напротив их.
        — Нет, — торопливо сказала Мария и убрала со скамейки свою сумку.
        Сев, старец какое-то время смотрел в вагонное окно на проплывающий мимо приуральский пейзаж, потом как бы задремал.
        Иван снова вспомнил парня-мародёра, который, чтобы получить 800 дармовых рублей, назвал матерью обгорелое тело неизвестной женщины.
        — Не выходит у меня из головы этот парень, — глухо сказал он Марии. — Это при живой матери — такое: на восемьсот рублей соблазнился... Понимаешь, он ведь тоже не чужой нам, он ведь тоже часть нас, часть нашего народа. Почему он стал таким? Не сам же по себе? Кто в этом виноват? Боже мой, что же у нас впереди? За какие грехи нас так?! Уже почти век ломает, корёжит — конца нет. Вот мы, Надеждины-Лыковы, в чём виноваты? Уж столько раз судьба наказывала нас, и вот единственного сына…
        — Без Божией воли и волос с головы человека не упадёт, — неожиданно поднял голову, заговорил до того вроде бы дремавший древний старик напротив, даже сидя опирающийся на свою грубую суковатую палку. Видно было, что когда-то он был сильным и красивым мужиком.
        — Получается, виноваты мы? Но какие наши грехи? — не выдержал Иван. — Отец, мать на Колыме похоронены, сам всю жизнь ломаюсь, пытаюсь возродить порушенное родовое гнездо... Сын вот...
        — За наши общие грехи. Мы все, каждый за себя норовит жить, забываем, что мы часть народа, как молекулы или атомы, потому за общие и отдельные грехи отвечать приходится всем. До тех пор, пока мы не почувствуем себя единым народом, так и будет продолжаться — до самого конца. За наши грехи и грехи наших предков, что отказались от Иисуса Христа. Много наши предки нагрешили. И за них нам ответ держать. Я уж не говорю о своих грехах... Но это ещё не всё. Этот взрыв — в наказание нам, но в то же время великое предупреждение. Всем нам вместе и каждому в отдельности. Потому как других предупреждений мы не услышали. Просто так, случайно два одинаковых дальних поезда в одной точке не взрываются. Ни по теории случайностей, ни по теории вероятности. Один шанс на миллион. Расслабились мы после войны, счастливо, вольготно жить захотели. А самое тяжёлые времена у нас ещё впереди. Надо ждать уже в недалёком будущем. Бог или Сатана снова будут испытывать нас — кто перетянет?.. А что касается каждого из нас… Всякому человеку при рождении приставляется ангел. Но не успеет Господь приставить ангела, как тут же Сатана приставляет к человеку чёрта. И иногда опережает Бога. Так мы и живём: ангел — с одной стороны, чёрт — с другой. Они не оставляют человека ни на минуту. У них примерно одинаковая сила, и в воле человека выбирать, кому довериться. Та вот, слишком много чёрту мы доверялись. А то ещё чёрта принимали за ангела, а то и за Бога. Есть в нас, русских, такая черта — чёрта за ангела принимать по чужой подсказке, да нам и подсказка порой не нужна, потому и страдаем. Есть у нас вина, великая вина — много мы чёрту служили, когда выбор был, а нас всё тянуло то в пугачёвщину, то в разинщину, в потом — в жидовщину. Этот взрыв, — может, последнее предупреждение нам, Чернобыль нас не вразумил. Неслучайно он случился на стыке трёх народов, которые суть единого русского народа. Стали забывать мы о своём родстве. Не раз нам было предупреждение, что не так живём, не туда идём, не в ту сторону. Я уж не говорю об общей человеческой вине — другие народы не менее, а может, более нас грешили, и все вместе мы навалили такую кучу грехов, что Господу Богу пришлось смывать эту вонючую кучу Всемирным потопом. Но я сейчас о нас, русских. Нам не раз было предупреждение, но мы были, как глухие и слепые одновременно, искали вину в других, в тех же евреях. Само пребывание нечистой силы ограничено определённым сроком. А у нас ему конца нет. Значит, столь велики вины наши — перед собой, перед миром и перед Богом. Это неслучайно, что всё на нас валится. Значит, есть великая вина на нас. Раз чёрт в нас чаще перевешивает ангела. Да — от Бога холера, тиф, неслучайно они возникают во время войны: опомнитесь, мол, люди, остановитесь. Потому я думаю, что самые главные беды ещё впереди. Самая главная проверка. Вот её оправдать бы. Вместо того чтобы навести порядок у себя дома, по дьявольскому наваждению побежали наводить порядок в других народах и странах, чтобы в конце концов они возненавидели нас. Вот и идёт расплата. Вон уже в Литве, Эстонии, Латвии, на Кавказе изгоняют русских. Вот чем кончилось для нас наше ложное мессианство. В 1945-м освободили страны Восточной Европы от Гитлера, но почему сразу не ушли оттуда? Стали навязывать сатанинский порядок, не дали им жить, как они хотели. Это обернулось ненавистью к русским, к России. Зачем нам была нужна Польша, которая нас всегда ненавидела? Вместе с ней, как наказание, прихватили несколько сот тысяч евреев, которые в семнадцатом году взяли в России власть. Это в наказание нам... Это ещё не раз нам аукнется, ох, как аукнется! Наведи порядок сначала у себя дома, а потом лезь к другим — и то, если попросят. И даже в этом случае подумай.
        Старик замолчал.
        — У вас здесь тоже кто-то погиб? — спросил Иван.
        — Все, кто погиб, мои, — вздохнул, ушёл от прямого ответа старик. — И все, кто ещё погибнут... Я вот что думаю: сейчас то там, то здесь трясёт землю, где, может, никогда не трясло, это, я полагаю, от накопившейся человеческой злобы. Когда становится её через край, она передаётся Земле. И происходит своего рода разрядка-наказание за людское беснование. Бог, может, таким образом предупреждает нас, пытается остановить нас в безоглядном беге в бездну, а мы не слышим. И, как последнее средство, он хоть на время останавливает нас каким-нибудь катаклизмом, таким образом предотвращая более страшные беды. Однажды Он пытался нас остановить, как я уже говорил, Всемирным потопом. Нас если вовремя не остановить, мы такого можем натворить!.. — Старик помолчал. — Умереть не могу. Уже далеко за сто мне. За что меня Бог наказал, чтобы я столько людских бед перевидел?!
        Старец переждал, пока мимо прошумит встречный поезд:
        — Это от смерти твоего единственного сына, в которого ты вложил самого себя, озлобилось твоё сердце. Не поддавайся этому чувству. Не надо относиться к Богу, как к генеральному секретарю коммунистической партии или — как раньше к губернатору. Его мысль о каждом из нас — великая тайна. Может, твой сын там Ему нужнее, потому позвал раньше срока...
        — И сразу ему вдруг стали нужны души всех, кто ехал в этих двух поездах: молодые и старые, и совсем дети, плохие и хорошие? — усмехнулся Иван.
        Старец словно не услышал его, или сделал вид, что не услышал.
        — Сделав, по нашему разумению, что-то доброе, мы, как малые дети, ждём от Него вознаграждения, своего рода конфетки, или чтобы нас погладили по голове, а вместо этого Он вдруг опять, по нашему разумению, наказует нас. Сие, повторяю, великая тайна. Признаюсь в кощунственной мысли: а может, Бог уже не управляет этим миром, ибо мир наш, может, уже давно есть отпадение во внешнюю тьму? Господь дал нам волю, точнее, мы сами её взяли, ещё тогда, во времена Адама и Евы, совершили первую на Земле революцию. Может быть, мы давно на Земле, как беспризорники? А мы, в очередной раз набедокурив, оглядываемся на Него, а Он, к нашему удивлению, молчит.
        — Он что, мог от нас совсем отказаться? — с внутренним испугом спросил Иван ...
        — Нет, не отказался, если Он ещё есть. Мы отказались от Него. Мы соблазнились отпадшим от Него Сатаной, который был у Него главным ангелом, и решили, подобно Сатане, если не встать на место Бога и управлять миром, то, по крайней мере, самим управлять Землёй, своей судьбой, и никто нам не указчик. И Сатана вертит нами, приближая своё торжество.
        — Но почему Бог дал человеку свободу выбора? Дал бы ему строгое задание, ориентиры, ясно объяснил, зачем человек создан, какие у него цели-задачи...
        — Он человека задумал не бездумным рабом, яко скот, а помощником, соработником. Это потом чиновники от Церкви, которые, по моему разумению, появились чуть ли не раньше Церкви, извратили это понятие, когда Церковь превратили из представительства Бога на Земле в своего рода департамент. Потому и рухнула Россия. И потому человек и испытывает такие страдания, его постоянно как бы разрывает напополам. И потому Господь воплотился в человеке, увидев, что мы на краю бездны, чтобы дать нам жизненное наставление. Ему нужен не слуга, чистящий сапоги, а соучастник в Его делах. Служить Ему — не значит прислуживать, а значит следовать Ему. Научившись служить, брать в руки свои страсти, ты подготавливаешься к новой жизни, где уже будешь не служить, а соучаствовать в боготворении Вселенной. Это участь не только святых, но и простых смертных, и таким образом простые смертные становятся святыми. Но нельзя пытаться брать небо штурмом. Нельзя лезть туда с грязными сапогами, тем более с грязной душой. В то же время человек, не стремящийся вверх, удовлетворённый своим состоянием только человеческой природы, тем самым перестаёт быть истинным человеком. Сам того не подозревая, он становится рабом Сатаны.
        — И всё-таки, кто такой Сатана? — спросил Иван. Кому только он не задавал этот вопрос, пытаясь докопаться до сути. — Значит, создавая его как главного ангела, Бог чего-то не предусмотрел? Что самый главный ангел, на которого Он возлагал большие надежды, восстанет против Него, говоря земным языком, совершит против Него революцию? Почему всесильный Бог, получается, бессилен против него?
        — Ты задал вопрос, на который, может быть, нет ответа. Может, сам Бог не знает на него ответа... Иногда я думаю, может, не восставал Сатана против Бога, может, Бог Сам поставил его против Себя, чтобы у человека была свобода выбора: какой дорогой ему идти? Может, Сатана нужен Богу, чтобы проверять через него каждого человека, брать его или не брать Себе в помощники? Прежде чем доверить человеку Своё божественное дело, взять его в рай, через Сатану проверить его на нравственную прочность?.. И, к Его огорчению и душевной боли, человечество в большинстве своём соблазнилось ядовитыми яблоками Сатаны... Бог совершенно не понят человеком. Бог ждёт от человека дерзновенного творческого отчёта. Но дерзновенного — не значит самодовольного, самонадеянного. Но этим налагается на человека безмерно б’ольшая ответственность и тяжесть, чем обычное требование победы над грехами. Предельное дерзновение в том, что от человека зависит не только человеческая судьба, но и божественная судьба Вселенной. В чём несостоятельность современного человека? Царство Божие покорно ожидается им, а оно должно твориться им уже на Земле. Если мы не наведём порядок на Земле и в своей душе, не будет и рая. Но на постижение истины, как правило, не хватает человеческой жизни. Может, ещё и в этом наша человеческая беда?.. Потому я бессмертный.
        — Как бессмертный? — не понял Иван. Старец вроде бы не смеялся над ним.
        — А вот так: бессмертный... Живу и живу... Из “бессмертных” я. — Старец засмеялся: — Вера вокруг меня такая образовалась, что-то вроде секты. Раз не умираю, вот и прилипли они ко мне, жаждущие бессмертия, бесконечной жизни на Земле. Держатся около меня, потому я им — как пример и как доказательство их веры. И всё допытываются у меня, в чём причина моего бессмертия? А я молчу. И не поймут, то ли я на самом деле верую в своё земное бессмертие, и эта вера держит меня на Земле, или просто дурачу их. И раздражаются от того, укорачивая свою жизнь. И ещё более веруют. Назовусь Иисусом Христом — поверят...
        — Но, может, Вы всё-таки верите в своё бессмертие? — спросил Иван. — Раз утверждаете, что сам факт смерти ничего не доказывает, кроме слабости веры.
        — Разумеется, нет, — засмеялся старец. — Я уже говорил тебе, что мои годы мне уже в тягость. Я давно бы умер, давно не держал бы себя на этом свете. Но я через силу держу себя, потому что хочу узнать, что будет дальше с русским народом? С каждым годом моя ноша всё тяжелее, но я держусь, дурачу тех, которые мечтают быть бессмертными. Давно устал, и некому передать свою ношу. Что накопил за свою жизнь, что понял, чего не понял... Некому передать и вопросы, на которые не нашёл ответа, вот и живу... Хотя что я понял? Велика она, ноша моя, но до истины ещё далеко... Вот так и живу...Ты спрашивал, погиб ли кто у меня в одном из этих поездов, которые взорвались? Ехал я сам в одном из них. Обычно езжу электричками, взад-вперёд. Контролёры уже меня знают, не трогают. А тут отменили одну из электричек, не стал ждать, соблазнился поездом, да и любопытно, что за люд на курорты ездит. И ехал со мной отрок, поздно вечером в поезд сел. Видит, что я не сплю, стал расспрашивать. И вижу: не из праздного любопытства. Афганистан он прошёл, домой ехал. Рассказал о своих родителях, что восстанавливают порушенную родовую деревню на Новгородчине. Недолго мы с ним говорили, но понял я, что ему могу передать то, что за долгую жизнь познал, но тут воспарил в небо наш вагон, но не вознёсся на небеси, а брошен он был в геенну огненную. Всех почти поубивало, а мне хоть бы что, только вот борода немного обгорела. Я видел, как этот отрок, весь обожжённый, вытаскивал из огня женщин, детей, а потом потерял его из виду...
        — Не он? — с трудом выдавил Иван, вытаскивая трясущимися руками из кармана фотографию.
        — Он...
        — Земля уходит из-под ног. Как жить дальше? — глухо, в отчаянии, неизвестно у кого спросил Иван. — Во что верить? В каких муках Мария его рожала! Какой смысл теперь в нашей жизни? Рвут и рвут корни. Последнее звено: мать, отец — лагерники. В память о них я дом поставил на месте погибшей деревни, надеясь, что он продолжит род, а рядом поставит дом ещё кто...
        — Тянули газопровод, торопились успеть к очередному съезду ленинской партии, гнали сварщиков, варили со свищами — рвануло. Мало того, взрыв можно было предотвратить, газ копился в долине дней двадцать, в соседних деревнях пахло, звонили в милицию, в органы власти — никто не почесался: авось пронесёт… Главное — съезд, остальное — хоть трава не расти! Не пронесло. До того Чернобыльскую атомную станцию построили на зыбком песке, может, она ещё постояла бы, но от раздолбайства персонала долбанула. В Армении, в Спитаке, разворовали весь цемент при строительстве жилых домов, и при первом же сильном землетрясении дома повалились, как карточные домики. А сколько ещё понастроили, как попало, — и всё это ждёт своего часа. На этом взрыве не закончится. В одном месте взорвалось — мы вроде бы испугались, в другом — мы уже привыкли. Чем дальше, тем больше рваться будет. Всё, что спешно строилось, рано или поздно аукнется. Всё катится к концу. Сидят в Кремле с десяток-другой дремучих “бессмертных” старцев, которые даже своих вождей — ни Ульянова-Ленина, ни Маркса с Энгельсом — не читали, а прочитали бы — ужаснулись, чему они служат. А ниже этажами, как крысы по подвалам, снуют, подтачивают основы государства всякие инструктора и советники без признаков совести, как правило, внуки и правнуки пламенных революционеров, некоторые для конспирации поменяли фамилии и ждут своего часа, чтобы вырваться на свет Божий и начать рвать на кровавые куски Россию... Да, это знак нам: не может быть случайным, чтобы два поезда с одним номером, пробежав тысячи километров навстречу друг другу, в одной точке сошлись, чтобы в ней взорваться. И чтобы не пропустить эту точку, где в низине собрался взрывоопасный газоконденсат. Один на предыдущей станции притормаживал, чтобы высадить роженицу, другой припаздывал по другой причине... Это предупреждение нам всем, которое мы в очередной раз не услышали. Я разговаривал с мужиком в соседнем вагоне, оказался учёным-физиком. У него жена погибла, возвращалась из командировки. Так вот он говорил, что невозможно даже компьютеру рассчитать, чтобы два поезда с одинаковыми номерами как бы специально выбились из графика, чтобы встретиться именно в этой точке, где из дырявого газопровода вытекал газоконденсат. Но ведь до этого, как выяснили, несколько поездов, грузовых и пассажирских, встречались в этой точке. Но взорвались поезда именно с одинаковыми названиями и номерами. Так был дан знак нам, как бы удар в лоб: “Опомнитесь наконец!!!” Поезда уже расходились, взрыв произошёл между ними, практически уже уходящими друг от друга, и в этот момент кто-то, скорее всего, из последнего вагона выбросил из окошка окурок. В это время как раз между составами произошло завихрение газоконденсата, почему в последних вагонах того и другого поезда сгорели все дотла... Понимаешь, мы дожили до того, что всё сводится к обыкновенному окурку, а мы швыряем окурки, где попало, это с некоторых пор стало нашей национальной чертой, вся страна мусором завалена, потому что всё общее, якобы всенародное, а в результате ничьё. Крепитесь, ничего другого не остаётся. По всему, впереди нас ждут самые суровые дни. Более суровые, чем все прежние. Останется ли вообще Россия?.. Утешайся тем, что ваш сын будет не последним у Бога. По всему, по разговорам с ним, вы его правильно воспитали. Думаю, что там он будет достойным тружеником. Нет, не напрасно вы его воспитывали, столько души на него вложили. Не знаю, какой там, у Бога, порядок. Но думаю, что там вы встретитесь. А дом, что ты строил, тянул всю жизнь — мало ли сирот, вот после этой катастрофы новые появились. Решите для себя, что это сын или дочь вашего Алексея. И всё встанет на свои места. И неважно, какой крови, национальности будет этот сирота или эти сироты. Потому как русские — это не кровь, а душа, а вы вложите в них свою русскую душу, и они будут русскими. Так было много раз на Земле.
        Старец замолчал. Втроём смотрели в окно на уплывающую за окном природу. Вдруг он заговорил снова:
        — Мы не стали духом народов, которые приютили. Мы закинули слишком большую сеть, чтобы её обратно вытянуть. И сами запутались в ней, и она тянет нас в пучину. Мало того — ещё и з’апили, загуляли на берегу. Мы определили себя народом мессианским, богоизбранным, как в своё время евреи, а может оказаться, что кишка оказалась тонка. А у мессианских народов одна судьба.
        — Какая?
        — Судьба рассеяния. На самом деле, мы уже сейчас рассеялись по миру, как евреи — где нас только нет! — но, в отличие от евреев, мы нигде не стали народом в народах. Или Бог нас специально так рассеивает, чтобы мы своей душой смягчали души других народов? Мы в своей собственной стране стали народом рассеяния. Мы потеряли духовный стержень, “гнилые интеллигенты” это называют национальной идеей. Но душу свою — а душа от Бога, — к счастью, мы ещё не совсем потеряли... Это евреи во Франции — французы, в России — русские, в Польше — поляки, но везде они остаются евреями. Захватят вдруг Россию китайцы, русские евреи тут же станут китайцами и погубят Китай. Мы же растворяемся в других народах без остатка. Мы не замкнулись в себе, не обособились, не стали вечной пятой колонной в других народах, на время притихшей бациллой, дожидающейся ослабления организма, мы растворяемся в других народах как частица крови, генетически зовущая к всеединству. Это иудеи хотят быть мозгом других народов, а наша судьба, — может, действительно стать навозом, который перегнивает, но улучшает почву, оскудевшую, отравленную. И на ней, может, вырастут новые народы или старые обретут новую силу и понесут нашу идею всеединства дальше, может, даже не подозревая, что она наша, русская, принимая её как кровно свою. Может, в этом наша истинная русская судьба и национальная идея? Но нет, она гораздо шире. Власть большевиков ещё не рухнула, но всё равно уже пришло нам время собирать себя. По крохам, может быть, на первых порах даже тайно.
        — Уж очень невесёлую перспективу нарисовал ты, отец, — вздохнул Иван.
        — А какого ты веселья хочешь, когда впереди Страшный суд? Пира во время чумы? Уже вовсю пируют. Какого ты веселья хочешь, когда твой Страшный суд уже настал? Когда ты похоронил свою надежду на будущее и своё продолжение древнего рода? Только ты начал возрождать его и — обрыв. Кто после тебя продолжит твоё дело на Земле? А на Бога ты даже в великом горе не серчай!
        Что я тебе скажу: не падай духом перед судьбой. И не восставай душой против Бога. Его мысли насчёт нас неисповедимы. А, скорее, это произошло вопреки Ему. Как я понимаю, Он не всесилен. Потому Он и создал человека себе в помощь. Идёт постоянная борьба добра и зла. Может, такими вот взрывами стремятся оторвать от Него человека? Главный для вас сейчас вопрос: чем жить? Для кого жить? И я снова скажу: мало, что ли, сирот на свете? Хоть и нет войны, чем дальше живём, тем больше сирот... Люди всё больше становятся друг другу чужими... И вот с этим взрывом сирот прибавилось...
        Мария вздрогнула от последних слов старика и подняла глаза на Ивана, и встретилась с его глазами, и тоже дрогнули его глаза, и в них стояли слёзы, и он не стал скрывать их.
        — Что же делать? — вырвалось у Ивана.
        — Я ведь только что сказал, — с укоризной произнёс старец, — влей свою любовь к сыну в сироту. Может, даже из этого поезда. Спаси чью-нибудь душу. Ты ведь уже через многое прошёл. Не прерви нить поколений, она необязательно может быть по крови. Но больше по духу... Ну ладно, прощайте... Я, пожалуй, пойду... — неожиданно стал подниматься старец.
        — Куда? — растерялся Иван. — До Уфы никакой остановки не будет.
        — В другой вагон.
        — Почему? Мы, может, чем-нибудь обидели?
        — Нет.
        — Так что же?
        — Может, ещё кому надо помочь... Кого-то ты мне напоминаешь, — обратился он к Марии, — а вспомнить не могу...
        — Лет двадцать пять назад, в электричке. В этих же местах. Ехала я, жить не хотелось, хоть под поезд бросайся. Вы успокоили меня. Может, спасли от глупого поступка. Спасибо большое!
        — Коли так, значит, не зря езжу я в поездах. Спасибо, что не забыла! Ладно, прощайте!.. Дай Бог Вам пережить горе. А насчёт сироты подумайте.
        Он, тяжело вздохнув, встал и, опираясь на большой грубый суковатый посох, ушёл в другой вагон...

        И снова они мыкались по Уфе: по больницам, по моргам, где трупы лежали, словно обгорелые большие чёрные головешки: а вдруг...
        Алексея они нашли в морге военного госпиталя: по часам на руке, которые ему перед армией подарил Иван, по насечке на них узнали. Мария упала в обморок: оказывается, они могли застать Алексея живым. Он умер от ожогов, как сказали врачи, несовместимых с жизнью, седьмого июня, а они прилетели в Уфу шестого, правда, он за всё время ни разу не пришёл в сознание и потому не был опознан, и лишь по обрывкам обгорелой солдатской одежды был определён сюда, в военный госпиталь.
        Седой военврач-полковник, начальник госпиталя, к которому их, безутешных, повели, глухо говорил:
        — Это была настоящая Хиросима. Взрыв был равен трёмстам тоннам тротила. Я много чего в своей жизни видел. Прошёл Великую Отечественную. После страшного землетрясения в Армении я думал, что мне не доведётся видеть более тяжёлой картины. Но здесь, под Уфой, было страшнее. Гигантский огненный вал сжигал всё живое, плавил металл... Как рассказывают, ваш сын мог спастись. С сильными, но не смертельными ожогами он выпрыгнул из вагона и мог убежать в лес, но не убежал, а снова и снова возвращался в вагон, вынося оттуда детей и женщин... А потом на него обрушился с верхней полки горящий чемодан. У нас лежит офицер, который ехал с ним в одном вагоне, Игорь Юрьевич Коровкин. Как только ему будет лучше, он Вам расскажет. Ваш сын перестал спасать только тогда, когда упал без сознания, и его самого пришлось вытаскивать из горящего вагона.
        — Но почему его не было в списках раньше? — рыдала Мария.
        — Его фамилию Коровкин назвал только сегодня, когда в первый раз пришёл в себя. К нему мы допустили следователей, но он выдержал только полчаса, снова потерял сознание. И то мы не были уверены, что это Ваш сын, ведь в последний раз Коровкин видел его, когда его вытащили из вагона. Боюсь, что Коровкин тоже не выживет, настоящий кризис наступит через несколько дней. Каждый день умирают по нескольку человек. И с каждым днём их будет умирать всё больше. С такими ожогами самое страшное ждёт человека на шестой день. Начинается самоотравление организма. Самолётами военно-транспортной авиации перебрасывают из Ташкента гробы, большое количество которых хранилось там со времени операции в Афганистане. Там они не пригодились и вот дождались своего часа…
        — А можно нам к этому офицеру? — сквозь слёзы спросила Мария. — Хоть со стороны взглянуть на него.
        — Можно. Вам можно, хотя при таком состоянии мы обычно не допускаем. Вам можно, тем более что его родственники ещё не приехали.
        Они не отходили от постели Игоря Коровкина, сменяя друг друга, чтобы несколько часов поспать в соседней гостинице. Он редко приходил в сознание. Страшные боли мучали его. Только однажды на какое-то время он почувствовал облегчение.
        — Мы ехали с ним в одном купе... — задыхаясь, говорил он. — Алексей ещё мне рассказывал, с каким трудом купил билет... На предыдущей станции как раз сошёл мой сосед, судьба увела его от этого взрыва, и Алексей купил билет на это место. Мы только легли спать, когда раздался взрыв... Открываю глаза — а вокруг пламя... Оторвалась полка, на который я спал. Они почему-то все отрывались. Заклинило дверь... Кругом крик. Вижу, Алексей пытается выбить окно. “Спокойствие!” — кричит, но ничего у него не получается, а по спине огонь... Наконец ему удалось выбить окно. Я вытолкнул его в окно, потому что он сильно обгорел... Я ему приказал уходить в лес. Он вроде бы наслушался, а потом смотрю: он вместе со мной снова в вагоне встречного поезда — вытаскивает раненых детей... Я ему снова приказал, как офицер рядовому, а он мне: “Ты что, командир, гибнут люди... А потом, командир, я уже демобилизовался и могу не выполнять твои приказы...” И опять полез в вагон. И на него обрушился сверху, рассыпавшись, горящий чемодан. Что было в этом чемодане, может, спирт, только его сразу всего охватило огнём. Тут как раз прорвался какой-то электровоз с платформой... Контактной сети нет, а он как-то прорвался, скорее, разогнавшись, по инерции. Сегодня, когда я следователям рассказывал, мне не верили, решили, что я брежу. На эту платформу я его и погрузил... Многих мы на неё погрузили... Узнать бы имя того парня, машиниста электровоза. Потом толкнули электровоз под горку, он и докатился до контактной сети... А Алексей мне ещё: “Жив буду, командир!.. В Афганистане меня на броне так однажды вывозили... Меня вывезли, а командир, так и ты теперь, на поле боя остался... Но мы ведь на нашей территории, в России, дома, выживу...” А потом я от боли потерял сознание. Врачи не верят, что с такими ожогами я ещё помогал другим, видимо, в горячке...
        Игорь Коровкин на глазах слабел и умер чуть ли не у них на руках. А на следующий день приехала его мать. Потом, когда отметалась в отчаянии, словно о ком-то другом, рассказывала им в гостинице:
        — Я просила его побыть дома ещё хоть день-два, ведь отпуск у него ещё не кончился. А он: “Мама, мне надо пораньше в часть. Не сердись, береги себя...” Дочь Галя — она после института работает в Уфе и тоже приехала домой в отпуск, чтобы с ним встретиться, — расстроилась: “И я поеду с тобой, — говорит, — поездом до Уфы, хоть наговоримся вволю за дорогу”. Пошла менять билет. Но сколько ни просила, билетов на этот поезд не было. Какое счастье, иначе я бы и дочери лишилась...
        Через день в Уфимскую железнодорожную больницу привезли пятилетнего мальчика Алёшу Пона, целого и невредимого. Оказывается, после взрыва мать высадила его из окна вагона. Алёша отбежал в лес, как приказала ему мать, там заблудился и только через три дня вышел на лесную дорогу, где его подобрал водитель лесовоза. А к вечеру в Уфу приехали две женщины, которых уже не искали. Взрыва они не помнили. Очнулись оттого, что из какого-то трубопровода на них хлестала вода. Потом они спрятались в лесу, думали, что началась война.
        — Иван, поедем снова туда!.. — взмолилась Мария. — Вдруг это не Алексей. Мало ли у кого могут быть такие часы. Вдруг он где-то в лесу, ползёт, как машинист их поезда, который полз два километра, чтобы сообщить.
        — Но установлено же…
        — Всё равно, поедем. Я не могу уехать, не побывав там.
        Иван не стал перечить. Он даже обрадовался её предложению. На Марию страшно было смотреть, может, хоть отвлечётся.
        Шёл нудный мелкий дождь.
        По еле заметной дороге они углублялись всё дальше и дальше в лес и вышли на небольшую деревню. Во всех домах были выбиты окна: то ли выбило взрывной волной, то ли деревня была заброшена. Они, было, уже решили повернуть назад, как из одного дома — самого большого, кряжистого, чувствовалось, когда-то крепкий хозяин у него был, — опираясь на клюку, вышла старуха:
        — Здравствуйте, люди добрые! Откуда вы?
        Иван с Марией объяснили.
        — Ох, беда-то! Ох, беда! А мы уж думали, вообще всех на свете поубивало. Что, может, уже атомная война. Уж который день, после того как небо загорелось и раскололось, в деревню никто не едет и не идёт. Думаем, неужели все погибли? Уж кто-то да пришёл бы или приехал за это время. К нам, правда, и до взрыва редко кто забредал. Сами-то куда пойти не решаемся. Когда взорвалось, день ждём, второй, — может, наши придут и — никого. Неужто, думаем, вообще на Земле никого не осталось. Неужто Бог всех наказал за грехи наши, как в своё время Всемирным потопом? Неужто мы лишь вдвоём на Земле остались?
        — А кто “мы”? — спросил Иван
        — Да ещё баба Дарья, ровесница мне. Живёт вон через три дома от меня. Тоже за восемьдесят. Двое нас всего в деревне.
        — А она где? — опросил Иван.
        — Дак... — смутилась бабка, — в лесу... День, два ждём, четыре — никого нет. Думаем, кто придёт, — наши или ещё, может, кто? А тут вдруг тихонько стучат в дверь. Показалась, думаю. Нет, снова. Перекрестилась, открываю — девочка стоит, оборванная, комарами искусанная. И молчит. Оглянулась я кругом — никого нет. Думаю уж, может, поблазнилось мне. “Кто ты, откуда?” — спрашиваю. А она молчит. А я молюсь, молитвы читаю и не знаю, что делать. И только потом увидела: ожоги у неё, ссадины, платье в копоти. Не говорит и не слышит. Значит, осталась от взрыва, думаю, контужена. И даже некому её подобрать было. Значит, нет больше никого. Я ведь на войне была, видела, знаю. И решили мы с Дарьей, что кто-то из нас с ней в лес уйдёт, подальше от беды. Может, думаем, ещё где кто остался... Поезда, значит, взорвались? Так это какой же взрыв, отсюда ведь напрямик почти пятнадцать километров... Это что же за взрыв?! Уж не атомная ли бомба на самом деле? Ведь знаю я, рядом жила, сын у меня в закрытом городе на атомном заводе работал. Может, думаю, этот завод бомбили, или сам он взорвался. Было уже однажды так, под Челябинском... Да и сама я много взрывов видела.
        — Газоконденсат, сжиженный газ из трубопровода тёк, — пояснил Иван. — Знаете, ведь тут у вас самый крупный в мире газопровод проходит. Свищ, дыра в трубе образовалась, и газ в долине копился, копился, он тяжелее воздуха...
        — Так ведь и у нас целую неделю плохой запах был. Куда сообщить? Да вроде, думаем, и кроме нас есть кому сообщить, куда надо, начальников-то сколько, больших и малых. А оказалось — некому. Так зайдёмте ко мне, — вдруг засуетилась старушка. — Что я вас на улице-то держу! Самовар поставим... Сын, значит, единственный? Что же один? Ох, беда! Ох, беда! Что же это в мире деется! Раньше в войну всё больше погибали. А теперь всё больше без войны. То ли больно много нас на Земле скопилось?.. Сын, значит, единственный... Раньше потому, может, много и рожали, чтобы потом кто-нибудь да оставался, не только о себе думали. А теперь одного-двух, а то и не одного, чтобы без хлопот жить. Да и то, бывало, война всех заберёт. Дурак какой-нибудь в деревне лишь и останется. Нет, нельзя единственного ребёнка иметь. Нельзя, не осуждаю вас, по себе знаю, у меня ведь тоже так. Вы-то в деревне, как я поняла, тоже живёте, а всего одного родили...
        — Да вот так... — не стал объяснять Иван.
        — Я, то ли прослушала, откуда Вы приехали-то?
        — Из-под Великого Новгорода. Слышали про такой?
        — Из-под Великого Новгорода? Во-он откуда… Как не слышать. Была я там, с армией проходила.
        — Как с армией? — не понял Иван.
        — Так, армия шла, и я с ней. С тех пор и болею... — Бабка махнула рукой куда-то на запад. — Оттуда и пошли все мои болести.
        — А как звать-то вас? — спохватился Иван.
        — Так и не знаю, как сказать. По-разному зовут. Ксенией Мартыновной по паспорту. А так все звали Девой Марией, — засмеялась она. — Или теперь уж бабой Марией. Я уж и сама забыла, что я Ксения... А с армией-то как? Харыбина я по мужу. Жили мы на Орловщине, на хуторе Моховка. Нет ныне там ничего. Как пришли немцы, убили моего Ивана, так как отказался он на них работать. А они вывели его за хутор на бугор и застрелили. И хоронить родителям не дают. А меня не было дома, в соседней деревне была. Я прибежала, упала ему на грудь, обмыла своими слезами и ночью от него не ушла, он и ожил, воскрес, как Иисус Христос, и ушёл в лес с концом. Вот тогда и прозвали меня Девой Марией. А так-то по рождению Ксения я. А когда наши снова пришли, хутора нет — дотла немцы сожгли, одна я в нём, как вот теперь, сижу на пепелище, а мимо армия идёт. И уходит. И опять одна я остаюсь. Догнала я: “Возьмите с собой”. — “Да куда ты с нами?” — “Так стирать буду…” И взяли меня в прачечную триста сорок восьмой стрелковой дивизии.
        Дева Мария протянула Ивану руки, изуродованные, неестественно белые, без ногтей, которые бесчисленное количество раз сходили от мыла и от зольного щёлока и в конце концов совсем перестали расти.
        — Это ещё от молочая, в стирку его добавляли как отбеливающее. Ни дня единого не было, чтобы каждая из нас по 75 пар нижнего или верхнего белья не постирала. А они в крови да в грязи, а то и в говне порой. А потом высушить надо да залатать. Да ведь ещё обмотки сюда входят. А ведь всё это в палатке — зимой, а летом — прямо под небом, солнце печёт ли, дождь ли мочит. И на передовую нас посылали, прямо в окопы — латать верхнюю одежду... Всю Европу прошла я, пять держав, до Берлина остались считанные десятки вёрст. И каждый день менее 75 пар не было... А теперь вот — пошла в сельсовет попросить хоть крышу починить, так сказали: не участница я войны, не положено.
        — Как не участница? — удивился Иван.
        — А так. Потому как вольнонаёмной я воевала, не по принуждению.
        — Как вольнонаёмной? — не понял Иван.
        — Ну, как бывают вольнонаёмные? Меня же в армию не призывали. Сама напросилась стирать. Как война кончилась, меня и отпустили, а документ у меня в поезде вместе с вещмешком украли... Вот и всё... А после войны вернулась в хутор, а там лишь крапива. А тут и родила. Куда деваться? Завербовалась в Шекино на шахты. Написала на пепелище дома своего на фанерке, где искать меня. Всё, думаю, Иван вернётся, а меня нет. Встретила я ведь его, уже в Германии. Стираю, а они едут мимо на машинах, их часть. Только на ночь его всего и отпустили. Больше и не видела. Сын от него родился. И тоже, как у вас, единственный был. И тоже я его не сберегла. Умер десять лет назад. Как это? Кровь белая, что ли, становится…
        — Белокровие, что ли? — спросила Мария.
        — Вот-вот, оно самое.
        Уголком платка Дева Мария незаметно убрала слезу:
        — Здесь, на Урале. Где-то вот тут рядом, вон за теми горами, в “ящике” он секретном работал. Где атомную бомбу делают... А в шахтах-то мы по двенадцать часов работали. Как встала я под ствол, так, считай, пять лет без передыху, а вода льёт — на откатке мы работали. И жили мы все в одной комнате. Семь семей, поверишь — нет. Сейчас самой не верится. Это сейчас вон, не знаю, с жиру ли бесятся, Бог ли наказывает, разные нации между собой из-за ничего схватились. Кто баламутит?! Ведь все одинаковы и перед смертью, и перед жизнью. И в Армении вон, и в Азербайджане, и в Узбекистане: “Русские — в Рязань, татары — в Казань!” В Армении вон землетрясение было, всей страной помогали, а чем они ответили? Какое-то ослепление на людей накатило. Когда на всех нас такая беда находит, а мы между собой... А тогда такое и представить было невозможно. Первоначально семь семей в одной комнате жили. А комната-то двадцать пять метров. Дрёмины — девять детей. У чувашей Ченяевых — трое. У татарина Гаяза Еникеева — столько же. Правда, у меня только один.
        А ведь как жили — душа в душу! Эх, и жили, жутко-жутко хорошо! После уж никогда я так счастливо не жила. В комнате чистотища была, лад, ни единый малец другого не обижал. Через шесть лет меня премировали мануфактурой к празднику, платье себе сшила, первое, считай, после войны. А радовалась-то! А было ещё: вызвали в шахтком и отправили в санаторий в Евпаторию. — Дева Мария смущённо и счастливо засмеялась. — Знаете, что я там по первости на курорте вытворяла? Наладилась бельё стирать да полы мыть. Вызвали меня к главному врачу — и стыдить. А мне в диво было: сидят все в плетёных качалках, млеют на солнце, как баре... Да что это я вспоминаю, время у вас отбираю?! До меня ли вам сейчас!..
        — Рассказывай, мать, — глухо сказал Иван. — Так легче.
        — На трёх шахтах работала. Две выработались при мне, вот ведь как, на третьей выработалась сама. Я ведь могла уйти с шахты-то, до войны я ведь планировщицей на хлопчатобумажном комбинате работала. Да ещё лучшей по профессии была. Обратно после войны звали, охота было вернуться, да вроде стыдно перед бабами-соседками — они-то на шахте остаются.
        — Так у вас нет никаких льгот участника войны? — снова переспросил Иван.
        — Нет. Считается, не участвовала я. А я ведь на самом деле не участвовала, я стирала лишь. Да какая я участница! Тогда ведь всех баб в тылу надо участницами считать, сколько они за плугом вместо лошадей ходили. Денег у государства на пенсии не хватит. Жалеть его тоже нужно, государство то. Я-то ведь такой каторги не испытала. Стирать-то — привычное дело. А плуг-то — оно не каждая лошадь его тянет... Вот на старости, видимо, умирать скоро буду, всё чаще вижу себя десятилетней Аксюткой, тянусь за подводой с хлебом — на хлебоприёмный пункт мы его сдавали, а самим в зиму оставлять нечего, — и вдруг залилась в небе какая-то птаха, а потом вдруг села мне на плечо. И сказала мне тогда тётка Лукерья, что шла за подводой рядом со мной: “К счастью тебе это. Но счастье-то, девка, для тебя будет трудное. Тебе от него немного перепадёт, а все оно через тебя к людям перельётся”... Да что я, совсем вас заговорила, одичала без людей-то — и рада. Иной раз думаешь, язык свой забудешь... Пойдём, небось, иссохла в думах Дарья. Она-то ведь по сей час думает, что нас всего трое на Земле осталось.
        Неторной тропинкой она повела их в глухое болотистое чернолесье.
        — Пасека там раньше была. Омшаник от неё остался. Вот в омшанике они у меня и сидят, ждут. Дарья-то ничего в жизни не видела. Дальше этой деревни нигде не была. А я, раз на войне стирала, бывалая, решила тут остаться, ждать, кто придёт.
        — Щёкино-то под Москвой. Как вы сюда попали? — спросил Иван. В разговоре с этой древней женщиной немного отходила душа, хотя потом боль страшной волной накатывала снова.
        — Так я родом отсюда. В Орловскую-то область я только замуж выходила. Дом-то тятенькин ещё. Вон ведь какой! На бугре! Это сейчас немного осел. На детей и внуков строил. А когда раскулачивать-то нас собрались, мы ночью и бежали на Симской завод. Всё бросили и бежали. И там года три под чужой фамилией жили. В бараке вместе с вербованными сначала жили... Там я с Иваном и познакомилась, он тоже от раскулачивания из своей деревни бежал да подался на Урал. Кто не успел, понадеялся на новую власть, попал в Иркутск, в Черемхов, в шахты за колючую проволоку. А из-под Подмосковья-то сын меня к себе, на Урал, взял. А я так не хотела туда, в этот секретный ящик, словно в тюрьму, как чувствовала. Говорю: “Я к вам лучше в гости буду ездить”. А он: “Нет, мама, вместе будем жить. К тому же ведь почти на родину твою едем. А в гости к нам нельзя будет ездить, город закрытый. Только если насовсем”. Это из-за секретности. А потом худеть стал, худеть — и ... — Дева Мария опять вытерла платком слезу. — Сноха-то не то чтобы коситься стала, а замуж стала собираться. Дело житейское, что ей, молодой, во вдовах сидеть? Это мы после войны по пять, десять лет, а то и до конца жизни ждали. Гнать вроде не гонит, а как дальше мне с ней жить? Куда деваться? А сестра старшая и отписала: “Приезжай, я теперь в тятенькином дому живу, колхозную контору наконец убрали из него, так как в колхозе некому работать стало, вместе в тятенькином дому век доживать будем”. Пять лет уж, как умерла. Тоже всю жизнь мыкалась, муж на фронте погиб, один сын по жизни пошёл, второй спился... Ну, вот и пришли...
        Они вышли на большую поляну у ручья. В склоне в зарослях крапивы виднелась полусгнившая полуземлянка.
        — Дарья, выходи! — постучала в дверь Ксения Мартыновна. — Я пришла.
        За дверью было тихо.
        — Ну, что ты притаилась? Не узнаёшь, что ли? Я пришла, я — Дева Мария.
        — А кто с тобой? — послышалось из-за двери.
        — Со мной добрые люди, открывай!
        Со скрипом с трудом приоткрылась промозглая дверь, показалось настороженное старушечье лицо.
        — Выходи, выходи! Оказывается, есть ещё живые люди на Земле, не все погибли. Нет, не атомная бомба. Страшенный был взрыв, около тысячи человек погибло. А мы, старые дуры, решили, что все погибли... А вот наша молодая дева... Пока мы назвали её Машей, тоже Девой Марией, раз на меня вышла... Ведь есть у неё имя, но кто его знает... Глухая и немая, ничего не помнит: ни имени, ни фамилии, ни откуда. Не от роду же глухонемая?.. Пришла из леса... Грязная, мокрая, комарами заеденная.
        Девочка выглядывала из-за её спины, настороженно рассматривала Ивана и Марию. Девочка была смуглая, скуластая, ей было лет шесть-семь.
        — Отец был то ли казах, то ли бурят... — предположил Иван.
        — А может, башкир? Кругом ведь башкирские деревни. Может, из местных она? Что мы раньше-то не подумали? — всплеснула руками Дева Мария. — Кругом башкирские деревни. Они-то, в отличие от русских, не повымерли, а от русских деревень и следа не осталось. Может, не из поезда она, а как-нибудь рядом во время взрыва оказалась?.. Что делать-то будем? Мы ведь с Дарьей со дня на день сковырнуться можем.
        — Если окажется, что она неместная, мы заберём её с собой в Уфу, — сказал Иван. — Там есть специальный штаб по пострадавшим, где находят друг друга. Может, найдутся родители или родственники. И о вас по пути сообщим, чтобы хоть окна вставили...
        — Да хоть в зиму бы... Сейчас-то им не до нас... Хоть бы в зиму... А то старыми кирпичами придётся закладывать и жить, как в норе.
        Иван достал бумажник, протянул Деве Марии две сторублёвые бумажки:
        — Вот... Вдруг самим вставлять придётся.
        — Да ты что, мил человек, — прослезилась Дева Мария. — Да ещё столько! Да таких денег мы в руках никогда не держали! Каждому по столько давать будешь...
        — На каждого у меня денег не хватит, — хмуро остановил её Иван. — А вы... — он не нашёлся, что сказать... — Ну, доброго вам здоровья! — Он взял девочку за руку, Мария за другую, и они пошли туда, откуда пришли.
        В штабе по ликвидации катастрофы их появлению с девочкой удивились — после взрыва прошло уже больше недели, и никто девочку не искал.
        — Иван, возьмём её, — шептала ночью в гостинице Мария. — Возьмём?! Что мы теперь одни?..
        — Да я разве против. Я ещё тогда в поезде подумал, когда этот старик... Но её нам ведь не отдадут. У неё ведь где-то есть родственники. Рано или поздно найдутся.
        — Тогда, Иван, ты езжай домой, смотри за хозяйством, а я останусь, я не могу так уехать, всё время думать буду. Если бы у неё были родственники, они уже нашлись бы. Как только кто найдётся у неё, я приеду.
        — Ну, смотри... — Иван не стал спорить.
        Мария вернулась домой через десять дней с девочкой.
        — Вот мы... приехали...
        — Отдали?
        — Отдали... пока... Под расписку, как бы на время. Одна женщина в больнице её узнала. Говорит, ехали с юга, с курорта всей семьёй: мать, отец и она. В соседнем купе. А женщина обратила на них внимание, когда они садились в поезд, потому что мужчина по обличью нерусский. А девочка очень красивая: и русская — в мать, и в то же время восточные черты. В дороге разговорились — оба детдомовские. Он бурят, она украинка. Значит, ни дедушек, ни бабушек у неё нет. И искать её никто не будет. Когда в вагоне начался пожар, отца сразу придавило верхней полкой, а мать вытолкнула девочку в окно, крикнула: “Беги в лес! Я там найду тебя!” А сама вылезти уже не успела. Так что точно она круглая сирота. Оставила я там, в штабе и в горисполкоме, заявление на удочерение и наш адрес. Взяли с меня на всякий случай расписку. Хотели в детдом её отправить, но я уговорила: пусть пока у нас поживёт до решения вопроса. А что у неё никаких родственников нет, та женщина в больнице письменно подтвердила.
        — Ну что же, будем жить дальше! — сказал Иван и погладил девочку по голове. — Как звать-то её? Как назовём?
        — Не знаю. Будем пока Машей звать, как бабки назвали. Девой Марией, — вздохнула Мария. — Две Марии будет у тебя теперь. Врачи говорят, что она ещё всё может вспомнить. Покой ей нужен. Поживёт на природе, может, вспомнит...
        — Дева Мария — теперь наша с тобой судьба... — ударил Иван по столу кулаком. — Ибо больше нет у нас причин на этом свете держаться. Спиться только разве? Ну что ж, раз не знаем точно её национальности, пусть будет русской. Да чисто русских давно уже и нет, а может, и не было. Русские — это не национальность, это судьба.
        — Знаешь, Иван, иногда о чём я думаю: ведь мог бросить окурок и Алексей. Помнишь, старик в электричке говорил, что взрыв мог произойти от окурка.
        — Что ты мелешь?! Алексей не курил, — возмутился Иван.
        — Откуда ты знаешь, курил он или не курил? Может, в Афганистане начал курить...
        — Не так мы его воспитали.
        — Как же жить будем дальше, Иван? — в отчаянии спросила Мария.
        — Как жили, так и будем жить. Что будет, то и будет... Будем жить, как жили... Воспитывать дочь... Надеяться на внуков...
        — Сына воспитали... теперь дочь... — зарыдала Мария, уткнувшись ему в грудь.
        Он молча гладил её по голове.
        — Ты посмотри, что вокруг творится. Все народы друг на друга, что раньше дружно жили в одной стране: то там резня, то там, уже вон за оружие взялись. И во всём оказались виноватыми мы, русские. Помнишь, старик в поезде говорил: придёт время — во всех бедах мы, русские, окажемся виноваты. А в чём мы виноваты? — рыдала Мария. — Мстят за нашу доброту? За нашу простоту?

        (Продолжение следует)

        Нужна консультация?

        Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос

        Задать вопрос
        Назад к списку
        Каталог
        Новости
        Проекты
        О журнале
        Архив
        Дневник современника
        Дискуссионый клуб
        Архивные материалы
        Контакты
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        Подписка на рассылку
        Версия для печати
        Политика конфиденциальности
        Как заказать
        Оплата и доставка
        © 2025 Все права защищены.
        0

        Ваша корзина пуста

        Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
        В каталог