МОЛОДЫЕ КЛАССИКИ А. Т. ТВАРДОВСКИЙ И М. В. ИСАКОВСКИЙ
А.Твардовский. На Ельнинской земле
Из дневника 1935 г. Запись о поездке с М.Исаковским (8–22 июня)*.
На родине Исаковского в деревне Глотовке (когда-то был Ельнинский, Всходский, ныне Угранский р-н Смоленской области) Александр Твардовский (далее А.Т.) со своим старшим другом побывал дважды: летом 1935 года останавливались, как вспоминает Михаил Васильевич, в доме его мамы Дарьи Григорьевны, а на следующий год несколько дней жили во Всходах (тогдашнем райцентре), в школе — в Глотовку только наведывались. Данные записи Твардовского относятся к первой поездке. Вообще эти совместные поездки — свидетельство растущей близости двух поэтов. В свою очередь, в это же лето Александр показал Исаковскому “свой колхоз”: ездили в Рибшево Пречистенского (ныне Духовщинского) района, сохранилась их совместная фотография с председателем колхоза “Память Ленина” Дмитрием Прасоловым. Исходя из этого, можно заключить, что речь не об отдыхе на лоне природы — друзья-поэты как бы обмениваются хорошо им знакомым и дорогим жизненным материалом, необходимым для работы.
Это подтверждают и записи, сделанные Александром Трифоновичем. Перед нами замечательные образчики прозы Твардовского: мастерские, точные пейзажные зарисовки (хоть сейчас вставляй в рассказ или повесть), реальные житейские истории, прозвища местных жителей, их живая речь, обычаи, множество записанных частушек. В эти годы А.Т. собирает их повсюду: продолжается работа над “Страной Муравией” и зреет замысел новой, “женской поэмки” — материал запасается впрок. Да и давнее желание писать прозу очень чувствуется. На память приходят “Наброски неудавшейся повести”. Видимо, мысли о ней не покидают поэта. Опять отмечает он горькие следы Великого перелома — целую брошенную деревню, из которой люди сбежали от колхоза, в основном на Украину. Многие там умерли от голода в 32-м году. А у нас?.. Табуированная тема, но не впервые А.Т. как бы примеривается, проходит у края этого минного поля.
Память о Глотовке осталась у Твардовского на всю жизнь. Алексей Кондратович записывает в дневнике в 1967 году (“Новомирский дневник”. М.: Собрание, 2011, стр. 86), как недобрым словом поминает А.Т. другого глотовского уроженца, сына волостного писаря И.И.Анисимова — директора Института мировой литературы. Исаковский тоже “вспоминать его не может”. Но как бы там ни было, нельзя не поразиться, что оба из бедной деревеньки в полсотни дворов. Деревни, каких тысячи было на одной только Смоленщине. Сколько осталось?
Последнюю по времени информацию о Глотовке встретил в книге редактора московского журнала “Муравейник”, журналиста и писателя Николая Старченко. В конце мая 2012 года они с ныне покойным Василием Михайловичем Песковым навестили Глотовку и “застали там явное, удручающее запустение, характерное, впрочем, вообще для большинства нынешних российских сёл и деревень. ...Мы так и не выяснили точно, сколько же домов живых и зимой: то ли три, то ли пять? Не сразу мы нашли памятный камень (установили к 100-летию М.Исаковского. — П.П.), так густо заросла бурьяном тропа к нему. И крестьянский дом за камнем — в катастрофическом состоянии: с выбитыми окнами, печь обвалилась, брусы-перекладины подгнили и порушились... Ещё двенадцать лет назад нам рассказывали, что этот дом стоит на месте той хаты, в которой родился поэт, но есть и мнение, что та старая хата вошла частью, несколькими венцами, в этот дом. ...Что ж, дело для нашей российской практики в культуре весьма не редкое...” (Николай Старченко. Тень белого дерева. — Смоленск: Маджента, 2015, стр. 114).
* * *
Глотовка. Поп когда-то назвал часть с<ела > Оселья, мужики которого скосили луга, не то его, не то намеченные им для себя, глотами (“Глоты вы!”...), с тех пор и Глотовка**.
Гуляли по молодому березовому лесу “местного значения”. Меж стволов, заросшие, чуть заметны долгие, убегающие по-низу меж стволов, стежки-борозды. На памяти М<ихаила> В<асильевича> это было полем. Здесь было очень много невозделанной, вернее, заброшенной земли. Она была до того “скупа на урожай”, что ее в конце концов бросали пахать. Обычный вид поля: полоска овса или ржи, полоска молодого березняка.
Кладбище под лесом. Сохранились канавы, окаймлявшие его когда-то. Березки и елочки, посаженные когда-то на могилах, разрослись в большие лесные деревья. А низом разросся, загустел частый молодняк, которого уже никто не садил, не сеял. Могилки сравнялись, потеряли форму, обросли ельчатым мошком, каким обрастают кочки. Ни одного креста. Кое-где под стволом дерева или в частом кустарнике — камень, намогильный. Давно-давно здесь уже не видно было свежей могилы. Точно люди снялись и ушли из этих мест куда-то далеко, где и хоронят своих покойников.
В верстах четырех от Глотовки, перед длинной густозеленой просекой по орешнику и дубняку, по сторонам дороги — пустые дворы, избы с заколоченными дверьми и окнами. Все на месте, целый небольшой поселок. Тишина, богатый солнечный день полной весны, и — ни души на подворье, ни собаки, ни колеса. Невытоптанная трава луговеет под окнами, веет теплом от нагретого дерева стен, стоят желто-зеленые березки, подросшие здесь без людей. Это картина, характерная более для времен, о которых написана поэма “Земля”***, а уехали жители этих изб в связи с колхозами на Украину, где частью вымерли (32 г.), частью поразбрелись. Приятель М.В. рассказывает довольно похабно: “Мать с голоду умерла на Украине... я послал ей 200 р., а она уже умерла, деньги пропали”...
Кладбищенская церковь в Ельне. Кладбище, по надписям купеческо-мещанское, заглохшее. Сидит дед на могилке.
— Сторожишь?..
— Нет. К обедне пришёл.
В церкви, маленькой, неформенной какой-то, десятка полтора людей. Часть сидит на скамеечках у стен. Ктитор переходит наискосок к алтарю, шлепая подшитыми спортсменками. Мы вышли, когда зазвонили во что-то совершенно непохожее на колокол — в ведро.
Река Десна, очень маленькая здесь, в Ельне, огибает кладбище, пробирается по забурьяневшей местности, где когда-то были большие казармы. В 1918 г. в эту речку была вылита цистерна спирту (восстание легионеров)****, граждане пили прямо с мостика, с бережков.
Рассказы Михваса о себе
1. “Босой мальчик”. 2. Первый “гонорар”. 3.Первое напечатанное стихотворение, начинавшееся:
Светит солнца луч
Догорающий.
Говорит солдат
Умирающий...
Свадьба сестры. Сестра была намного старше. Мальчик лет 9-10 поехал с гостями в деревню жениха, где все избы были раскрашены в разные цвета — желтый, голубой, др. Это ему очень понравилось. Нравилась и сама свадьба — гармонь, веселье, песни, угощения. Стол придвинут к кровати, мальчик с другими гостями сидел на ней. Его подпоили, и он уснул, откинувшись на спину. Проснулся рано утром, но уже никого не было в избе, ничего праздничного не было... Дело было летом, невесту брали в двор, чтоб управиться с хлебами.
Поповская копейка. Отец ездил одно время с почтой, и всякий раз он забирал: письма и поручения у местной интеллигенции, в частности, у попа. Однажды поп дал ему денег на разные покупки и, получая вечером сдачу, не досчитался копейки, хотя отец не помнил, чтобы он истратил ее, вернее всего обсчитали. Поп снисходительно пошутил:
— Сочтемся. Не велик капитал.
А в другой раз он поручил отцу купить дрожжей, которые стоили, кажется, тридцать коп<еек> и отсчитал ему ровно 29 коп., ничего не сказав.
Находка. Это много раз рассказывалось со всеми подробностями. Отец шел поздно домой. У кабака и лавки, где теперь сельпо сохранившийся фонарь на столбу, к нему в темноте подскочила собака, спускавшаяся на ночь. Отец нагнулся поискать, чем бы махнуть в собаку, или просто делая такой вид, и вдруг...
— Вижу что-то беленькое, комочком... Просто, думаю, камень. Чуть не кинул даже в собаку... Погляжу — осьмушка чаю... Высоцкова.
Это было, может быть, самое радостное событие в его жизни.
Фельдшер. М.В. лежал первый раз в больнице с глазами. Фельдшер, лечивший его, вошел однажды в палату, и издали, от двери, подняв палец, спросил: — Это что? (то есть, видишь ли?). — Палец. — А это? Он поднял два пальца. — Два пальца.
Тогда фельдшер засунул руку в брюки и вытурнул один палец в створку брюк. — А это что? Михвас смутился и, несколько замявшись, нерешительно сказал: — Тоже палец. — Ага, а сразу ты подумал, что это х... Так? Хорошо, хорошо.
В амбаре висит старая, заплесневелая шапка умершего хозяина — на крюке, вбитом его руками. Снять ее не решаются из страха или почтения.
“Оливер свис” (Андрей Горюнов). Сверстник М.В.Петр Шевченков*****, в Оселье лет пять назад, занимался “образованием” Андрея Горюнова, чудаковатого мужика лет 50, неграмотного. Он читал ему произведения мировой литературы, обсуждал с ним стихи, даже склонял к сочинительству, находя у него задатки.
Из рассказов Нат<альи> Ив<анов>ны, мастерски передающей интонацию его речи: — Я слухаю, слухаю... Ты читай. Я всё слухаю. — Повтори последнее слово. — Оливер Свис...
— Ну, записывай. Чего ж? Я могу. Я тебе надиктую, на полную книгу продиктую. Рифмы может не будет, а так — чего ж... Пиши: Вечер был. Девки прядут.// Темно уже. Девки прядут.// Зажгли свeт, а девки прядут.// Я полез на печку.// Лежу. Не сплю.// Девки прядут.// Задремал словно.// Проснулся, а девки прядут.// Всю ночь девки прядут.// Товарищи рабочие! Больше надо ситцу// выпускать для деревни.
Из беседы с Горюновым:
— Я сам думал: Толстой, Толстой, но, однако, когда познакомился ближе, не нашел у него ничего особенного. Существенности мало, рифма только.
— Ну, а рифма то хоть ничего? — Ничего. Рифма ничего.
______________
Во время поездки в родные места Исаковского А.Т. записал 78 частушек местного происхождения. Привожу несколько, как образцы:
Он подходит к ней учтиво
И любезно говорит:
Разрешите вам на память
Мое сердце подарить (с пометой А.Т.: “подставные строчки”).
Ухажерочка-цветок,
Уезжаю на Восток,
Начинается война,
Может быть, убьют меня.
Наш осельенский колхоз
Под названием “Заря”.
Председатель Коновалов (?)
Лучше надо, да нельзя.
Раньше я колхоз ругала,
Раньше я колхоз кляла,
А теперь уж я в колхозе
Ухажера завела.
Куплю Ленина портрет,
Золотую рамочку —
Вывел он меня на свет,
Темную крестьяночку.
Ехал Сталин к нам в деревню,
Остановился у ворот.
Эх, довольно тебе, Сталин,
Раскулачивать народ.
Примечания:
** У М.В. в воспоминаниях (“На Ельнинской земле”. М., “Советский писатель”, 1975 — в дальнейшем ссылки на это издание) — другое объяснение происхождения названия. См. стр 9.
Ряд эпизодов есть и у М.В., но несколько иначе изложенных.
*** Очевидно, А.Т. имеет в виду “несовершившуюся” поэму Исаковского. В “Новомирском дневнике” (8 апреля 1967 г.) читаем: “Непритязательность — до самоограничения и даже обеднение. “Поэмы” Исаковского (несовершившиеся): “Земля” и ещё что-то, откуда “Дайте в руки мне гармонь”.
Скорее всего, Исаковский, как у них повелось, интересовался мнением А.Т. о “поэме”, давал читать рукопись.
**** Упоминается восстание двух польских легионов под командованием генерала Довбор-Мусницкого против Советской власти в начале 1918 г. Мобилизованные царским правительством на войну с Германией, поляки благонадёжностью не отличались и базировались в тылу, в ельнинских казармах — воевать не хотели, требовали отправки на родину. Осенью 1917 г. местная власть, опасаясь захвата поляками застрявших на станции трёх цистерн со спиртом, приказала вылить его в “маленькую здесь” Десну. См. стр. 384–386.
***** Пётр Шевченков (настоящая фамилия Тимофеев) — неразлучный друг детства Исаковского, умерший в 1931 году. Неоднократно упоминается в воспоминаниях, ему посвящена отдельная глава. См. стр. 136–147.
________________
Публикация В.А.Твардовской.
Вступительная статья и комментарии Петра Привалова.
* Твардовские чтения. Книга 12: “Не зарвёмся, так прорвёмся” /Отв. ред. П.И.Привалов. — Смоленск: Маджента, 2018. — 300 с.
А.ТВАРДОВСКИЙ. В МАЙСКОМ ЛЕСУ*
Запись сделана 25.V.36 в Глотовке (тогда деревне Всходского района Смоленской области), куда А.Твардовский и М.Исаковский приехали в командировку на кустовые сельские олимпиады Всходского района и поначалу остановились в родной деревне Михаила Васильевича Исаковского — Глотовке, у его матери Дарьи Григорьевны. Это была не первая их совместная поездка в Глотовку. Во время войны Глотовка была полностью сожжена. Ныне на месте дома Исаковского — памятный знак; неподалеку, на “высоком берегу крутом” Угры — памятник Катюше...
...Уложили в корзиночку одну половинку поллитра водки и одну половинку поллитра наливки (осталось от обеда), 6 яиц, кусочек копченого сальца, что привезли с собой, хлеба, стопку и сковородку. Перешли поле, углубились в лесок, где есть старое, без единого уцелевшего креста, кладбище (это уже записано у меня), поросшее густым березняком и ельничком. Шли чуть различимой зеленой дорожкой. Заросли местами прорезаны узкими полосками посевов. Здесь вообще когда-то было поле, и теперь его снова постепенно поднимают. Мы продвигались подальше, где лес настоящий. Долго не могли выбрать место, — столько было хороших местечек. Одно у какой-нибудь елочки со вростами в мошок нежными “лапками”. Другое — как раз между двух пеньков с отхлупающей берестой — ровно срезанных. В общем, можно было сесть на ходу, где угодно, и было б хорошо. Расположились мы, наконец, на одной прогалинке, — близко были сухие березовые сучья. Граф1 с трогательной деликатностью уступил мне разведение огня, — он понимал, какое это приятное дело! А я уже разулся, чтоб ноги не тосковали в ботинках и, устроившись по-турецки перед собранным грудком дровишек, зажигал спичку. И вот, когда, наконец, огонек, быстро вырастая, заел пучок мелких, сухих веток, подсунутых в “клетку” из тяжелых, сыроватых (лежалых), березовых кругляшей, и в лицо мне пахнуло негустым, теплым дымком, какой дает только березовое сушье, у меня в душе все детство перевернулось! Я с жадностью вдыхал этот дым, распознавая в нем запах берестового дегтя, еловой смолки, прошлогодней листвы. Я, может быть, много лет мечтал об этом моменте и теперь, в полную меру, сознательно наслаждался всем и запоминал все, все, чтобы потом записать, закрепить, сохранить навсегда. Граф грустно и скромно наламывал мелкие палочки валежника, сидя чуть подальше от костра. Он как бы присутствовал при моей встрече с каким-то близким и дорогим мне человеком, и сам не чужой, дорогой мне человек, уступал, оставлял нас на самые интимные минуты одних. А, может, и вернее даже, что у него в это время происходила своя встреча. Наша хорошая дружба, накрепко сложившаяся уже во взрослые годы нашей жизни, отступала на миг перед чем-то другим, что имел каждый из нас на сердце от детства, от юности... Потом я делал чепелу2 из свежей березовой палки, вилки из веточек березы, заостренных и очищенных от коры, жарил сало и бил о край сковородки яйца и потом устанавливал шипящую сковородку прямо на землю, на мошок и сухую редкую траву, какая всегда бывает в березняке, — и все так, как это мне приходилось делать не ближе, чем лет пятнадцать-двенадцать назад.
Пиджак мой висел на березке, пригибая ее к земле. Выпивали, разговаривали, но из того, что говорили, помню только хорошо, что я говорил о том, что, вот, мол, как это странновато представить себе, что эта полянка зимой, место, где мы сидим, будет завеяна снегом, и когда-нибудь ночью, когда мы будем где-нибудь в Москве, где-нибудь в фойэ театра или в каком-нибудь ресторане, или за своей обычной работой в своих комнатах в Москве и Смоленске — на это наше место, может быть, забредет какой-нибудь глупый волк и оставит свою заметку, как говорит Пришвин.
Потом мы положили в огонь бутылку от наливки и поворачивали ее, пороли прутиком, наблюдая, как обгорает этикетка, прогибается стекло, и как оно на угольях кажется алым. Водочную бутылку решили не жечь, чтоб не огорчать Дарью Григорьевну.
Мы дождались у огонька сумерек и возвращались каким-то другим путем — лугами, и пели “Ружу”, “Распрягайте, хлопци, кони” и еще что-то. А “Не вижу синих небес, белых берез” — прошлого дня наша напевка, как и в предыдущий вечер (ходили “под Громшу”3, гудели тучи майских жуков под полной, но свежей, майской листвой березняка), как-то не пелась. “Неповторимость, неповторимость”.
Примечания:
1 Прозвище, данное А.Т.Михаилу Васильевичу за свойственную этому крестьянскому сыну особую вежливость и деликатность.
2 Чепела — крюк на деревянном черенке, для передвижения сковороды на костре.
3 Громша — деревня Всходского р-на.
Публикация, предисловие и комментарии В.А и О.А.Твардовских.
* Твардовские чтения. Книга 14: “Седой солдат расскажет внукам” /Отв. ред. П.И.Привалов. — Смоленск: Маджента, 2020. — 352 с.
ЮБИЛЕЙНЫЕ ДОПОЛНЕНИЯ
Смоленским классикам 115 и 125!
Перечитывая сегодня обе эти ставшие рядом публикации, неожиданно почувствовал что-то вроде досады. Ощущение некой фрагментарности, зияющей неполноты... Между двумя поездками не хватает некого мостика. В первом блоке Исаковского как бы вообще не существует в живом виде. Через год наоборот — “Граф с трогательной деликатностью... не чужой, дорогой мне человек... хорошая дружба, накрепко сложившаяся уже во взрослые годы...” А почему бы “Саше” прошлогодние записи не “согреть”? Например, как сговаривали они местных песенниц на частушки (те самые 78) и, поспешая за ними, один первые две строчки писал, другой вторые — для А.Т.И про какие там “взрослые годы” вспоминает поэт? Ему — 26, “Михвасу” на десять годков больше. Что это такое по сравнению с подступающим в 2025-м для обоих юбилеем — соответственно 115 и 125 лет! И что значит “не чужой, дорогой человек”? Вот Валентина Александровна вспоминала (ей было уже за семьдесят), что, когда к ним в Смоленск приезжал Исаковский, это был праздник: “Самые первые в жизни настоящие игрушки подарил мне Михаил Васильевич. Я очень хорошо помню — этот мяч, резиновый, большой, и коробку ирисок, где нарисованы девочка и мальчик с такой же коробкой, а на ней нарисованы... и т.д. Это были первые конфеты в моей жизни и первый мяч”. Нет, положительно, без “мостика” нельзя оставить. А утепляя первую поездку, процитирую письмо Твардовского старшему другу.
“Смоленск, 27 июня 1935 г.
Дорогой Михась! <...> После твоего отъезда было, понятно, грустновато. Между прочим, дни, проведенные в Глотовке, сейчас для меня окрашиваются в сугубо поэтические тона. Право же, неплохие дни, разговоры, “флигель” и порции “социального зла”, сдобренные дружески-шутейным настроением. Это мы как-нибудь вместе повспоминаем...”
“Миша! Я — босиком...”
Всю жизнь, “пребывая поврозь”, поэты активно переписывались. Письма бережно хранились. После смерти “Саши” Исаковский передал их Марии Илларионовне. Все они опубликованы в шестом томе собрания сочинений А.Т.Твардовского — по этому изданию и цитируются здесь. Из этой переписки узнаём, что поездка “к истокам” планировалась друзьями достаточно давно. Планы и сроки обговаривались и менялись.
“Смоленск, 30 мая 1935 г.
...Я жду тебя, чтобы ехать в с. Оселье, — пишет А.Т. — Я даже думаю так (если ты не возражаешь), что, может быть, мы поедем только к тебе, а ко мне, в Загорье, как-нибудь в другой раз...”
Вот эта фраза “ко мне, в Загорье” выглядит несколько странно. Собственно, никакого “ко мне” давно нет. Не только семья Трифона Гордеевича была выслана на Урал в марте 1931 года, но в том же году всё имущество, инвентарь, хозяйственные постройки и сам дом частично обобществили, частично по брёвнышку растащили рачительные соседи. Разве что незадачливую сажалку “Сатурн” оставили. Об этом Твардовский знал. Но не только это стало причиной отказа от поездки в родные места. В том же письме читаем: “Миша! Я — босиком. Хожу в тапочках, как Павел Васильев ходил в Иркутске. В Смоленске никаких образцов современной обуви, ничего кожаного, просто ни одной подметки, ни в одном магазине нет. Если бы ты совершил подвиг и, направившись в Мосторг, по вопросам, связанным с поездкой, завернул бы в обувной отдел и купил бы желтые или черные ботинки или полуботинки 43 номера (ношу обычно № 42, но заглаза лучше взять 43), я бы тебя озолотил. Деньги я не посылаю сейчас, ибо их сию минуту (утро выходного дня) нет, а достану завтра-послезавтра, в общем, приедешь — сразу выплачу. Миша, прости, что обременяю тебя такого рода поручением, но иного выхода нет, мне и ехать не в чем будет. Конечно, если у тебя не окажется денег или что-нибудь помешает обуть меня, все равно приезжай, будем на месте через Завьялова <председатель писательской организации> добиваться внедрения в какие-нибудь сверхзакрытые учреждения или склады”.
Хроническое безденежье А.Т. в Смоленске — постоянная тема его писем. И всегда со свойственной ему деликатностью и отзывчивостью, сам зачастую сидевший на мели, “Граф” выручал, пристраивал рукописи в столичные журналы и издательства. Он передал начальную редакцию “Страны Муравии” Горькому, устроил на своей квартире первое прослушивание поэмы столичными литераторами. Твардовский вёл непрестанное сражение с нуждой и никогда так много не писал (за исключением, пожалуй, военных лет). И не так — не босиком и без копейки денег — мечтал он предстать перед земляками. Лишь в 1939-м, став орденоносцем, счёл он возможным появиться в родном краю. Здесь важно было и то, что в 1936 году Твардовскому удалось восстановить в гражданских правах и перевезти в Смоленск родительское семейство, что по целому ряду причин представлялось практически невозможным. И здесь опять речь пойдёт о “не чужом, дорогом” человеке.
“Особые обстоятельства”
В 1934 году было принято постановление ЦИК “О порядке восстановления в гражданских правах бывших кулаков”. Но для восстановления надо было жить и честно трудиться по месту выселения. Семья Твардовских в посёлке лесозаготовителей на Урале не задержалась: отец со старшими сынами сразу подались в бега, а через полтора года Трифон Гордеевич и оставшееся семейство увёл в богатое село Русский Турек (Кировская область), где они отнюдь не бедствовали (см. книгу И.Т.Твардовского “Родина и чужбина”). Немаловажное обстоятельство с учётом того, что Постановление не предусматривало возвращение “кулацкого” имущества. То есть возвращаться было некуда — в родных местах их никто не ждал, даже наоборот: “прихватизаторы” обычно встречали возвращенцев в штыки. Поэтому так мало вернулось раскулаченных и пошла молва, что все они сгинули “во глубине сибирских руд”.
Молодая семья Твардовских сама мыкалась в Смоленске без жилья. То ютились у тёщи в переполненной коммуналке, то снимали “углы” подешевле. Лишь после писательского съезда, делегатом которого был А.Т., Саша и Маша получили свою первую однокомнатную квартиру. И неуёмное желание Александра помочь отцовской семье получило некую призрачную основу. Но... денег по-прежнему не было, даже острее чувствовалась их нехватка (А.Т. ушёл из института, работал над “Муравией”, то есть “не работал”, и тёща Ирина Евдокимовна на него косилась).
Да если бы только это. В письме к Исаковскому от 18 февраля 1935 года Твардовский пишет: “Тяжело. Есть у меня сейчас серьезная неприятность. Горбатенков, находясь на курсах молодых писателей, распространяет среди людей, знающих меня, лживые и мерзостные слухи. Будто бы меня исключили из института, будто бы я хлопочу о возвращении родителей из ссылки и тому подобное, чего я и во сне не видел. <...> Хуже всего то, что от всякой сплетни остается известный осадок, если даже сплетня и опровергнута”. Даже слух о том, что Александр “хлопочет” — “серьёзная неприятность”. Известно, к чему приводили “осадки даже от опровергнутых сплетен” в 37-м. А представьте реакцию того же Горбатенкова, когда эта его “сплетня” стала реальностью! А.Т. даже заикнуться о возвращении родителей никому в Смоленске не смеет. И только “Граф” в курсе этих его проблем и планов. Несомненно, знал он и о других “особых обстоятельствах”, ибо над их разрешением хлопотал совместно с Фадеевым.
Обстоятельства, действительно, особые. В “Родине и чужбине” И.Т.Твардовского, полгода прожившего у родителей в Русском Туреке в 1934 году, читаем: “...По рассказам матери, не угасает чувство настороженности и боязни: как бы не проговорились дети... сама она /мать/ и старшая сестра Анна живут здесь под своей родной фамилией — Твардовских, а все остальные из детей, в том числе и Павел, называют себя Тарасовыми, как бы являясь детьми от второго брака с Демьяном Никитьевичем Тарасовым. <...> даже Вася, которому еще только восемь, девятый, должен уяснить и свято помнить, не проговориться, не ошибиться, в случае если где-то его спросят, почему в семье две фамилии. Так что нашего Трифона Гордеевича как бы и в живых нету...”
Вы представляете, о чём речь и что должен был пережить ходящий по краю “кулацкий подголосок”, когда навестивший его брат Ваня об этом поведал? Неизвестно, какая там у Трифона-Демьяна была на руках филькина “справка”, но всё это построение “спросят-не спросят” не пережило бы набирающей ход всеобщей паспортизации и, тем более, 37-го года. Уж тогда разоблачение беглого кулака грозило бы ему не тремя годами лагерей, отмеренных за побег старшему сыну Константину. Да и семье бы не поздоровилось. И вместо предписанного гражданину, тем более советскому писателю, “сообщить куда следует” Твардовский решает — ехать, спасать... Но вспомним: “Миша! Я — босиком”. Лишь весной 1936 года, когда была принята в “Красной нови” “Страна Муравия”, Саша... обращается к Мише. И тот выручает — одалживает “под будущие гонорары” крупную сумму денег. А.Т. перевозит родительскую семью в Смоленск и поселяет в недавно полученную квартиру (сам уезжает на учёбу в ИФЛИ, Мария Илларионовна — нелюбимая сноха и невестка — возвращается в материнскую коммуналку).
Твардовский при неизменном участии Исаковского не просто материально обеспечил переезд и обустройство в смоленской квартире всего семейства. Он избавил их от страха, от лжи, нелепости и безысходности создавшегося положения. Он их легализовал, возродил, узаконил, подарил будущее, наконец. Как ни крути, он их всех спас, как спасал впоследствии брата Павла, обвинявшегося в дезертирстве, и брата Ивана, сдавшегося в первые часы войны и обучавшегося в фашистской диверсионной школе). Вот о чём надобно вспоминать праведным рассуждателям о “неискупимом грехе” поэта — предательстве семьи.
Про “хомуты”
Как-то всё заносит меня в область товарно-денежных отношений. Но отнюдь не они в основе этой “хорошей дружбы” на всю жизнь. Здесь можно было бы говорить об общих моральных и творческих принципах, схожем жизненном опыте и проч. Но всё это какие-то пустые, казённые слова. О том, что их не просто сближает, а прямо роднит, максимально доходчиво сказали они сами.
В одной из лучших своих статей “Поэзия Михаила Исаковского” Твардовский, не отказывая в таланте поэтам других направлений (например, Пастернаку, Асееву, Светлову... и Маяковскому, в том числе), отмечает, что они “не знали деревни, не представляли ее даже по ассоциациям детства”: “Для них она была той стороной действительности, значение которой они могли осознать, но она не могла представить для них собственно поэтического интереса. Даже тонкое и проникновенное чувство природы у Пастернака нигде не выходит за черту созерцательного отношения к ней, ни одним краем не соприкасается с поэзией труда на земле, ни одной нотой не перекликается с отголосками полевой песни. Его поэзия, как поэзия многих его современников, не была непосредственно задета и величайшим, полным трагических коллизий переворотом в жизни деревни, отразившимся многообразными последствиями на жизни всего общества”.
В годы войны Исаковский и многие другие “нестроевые” писатели пребывали в эвакуации в Чистополе Татарской АССР. В одном из писем поэт рассказывает Твардовскому о литературном вечере, устроенном С.И.Кирсановым, Б.Л.Пастернаком и другими “классиками” (так у Исаковского). Михаилу Васильевичу, как и всем остальным, предложили читать только “ранние” стихи.
“...Люди пытались отгородиться от современности, от войны, — пишет он. — Это я особенно остро почувствовал на самом вечере. Публика тоже подобралась “подходящая”. Некоторым весьма замысловатым поэтам она аплодировала вовсе не потому, что понимала прочитанное, а потому, что это прочитанное было не теперешним ипр. Но так или иначе, пришлось выступать и мне. И тут я с горечью вспомнил тот анекдот, который ты рассказывал про себя. А именно: одна девушка спросила подругу — знает ли она поэта Твардовского? И та ответила, как же, мол, знаю — это тот, что пишет про хомуты и вожжи”.
“Ну так было и со мной, — продолжает Исаковский. — Я ведь тоже пишу “про хомуты”, и я почувствовал, что здесь, на этом вечере, среди “изящных словес” мои хомуты и оглобли никому не нужны, что выступал я зря. Ушёл я домой крайне огорчённый.
Я рассказал тебе про этот случай, чтобы ты понял то “окружение”, в котором здесь приходится жить. Что же касается “хомутов”, то, конечно, им я никогда не изменю. И несмотря ни на что, я уверен, что как раз “хомуты”, которые так презираются некоторыми ценителями “изящной словесности”, важнее, чем многие, может быть, красивые, но пустые слова”.
Не стану здесь цитировать ответ Твардовского — он выдержан в духе его замечательного стихотворения, адресованного Михаилу Васильевичу:
Нет, мы много счастливее
В нашем сборном ряду,
Пусть иные ретивее,
Громче дуют в дуду.
Слава — штука лукавая,
Нам не нужно ничьей.
Бог с ней — с бедною славою
Рифмачей-кумачей,
Усачей-лимузинщиков,
Потребительских душ,
Патриотов-алтынщиков
И новейших кликуш.
Что касается презрения к “хомутам” со стороны “ценителей изящной словесности” и своеобразного “игнора” Исаковского как поэта с их стороны, то это никуда не девалось с довоенных и военных времён. Выше я упомянул большую (50-страничную) статью А.Т. “Поэзия Михаила Исаковского” (впервые опубликована в журнале “Новый мир”, 1967, № 8; отдельное доработанное издание — 1969 г.). Дабы оценить всю её значимость, надобно остановиться подробней на преобладающих настроениях того времени в стане “истинных ценителей и почитателей поэзии”. В сборнике Твардовских чтений – 16 (2024) публикуется очередная подборка неизданных писем А.Македонова, автора пресловутой гипотезы о “Смоленской поэтической школе”. Процитируем здесь выдержку из его отклика на статью А.Т. от 31.10.1967 г.
“.... Сейчас эта статья особенно своевременна именно тем, что на первый взгляд она может показаться чем-то не современной, ибо противоречит временным настроениям многих наших современников...
Исаковского теперь мало читают, по крайней мере в городе, но, кажется, и в деревне, если не считать обязательного школьного чтения, мало и поют даже. А в “средней” и тем паче в “высшей” писательской среде он вообще не котируется, даже антикотируется. Помню, как пару лет назад один ленинградский писатель заявил мне, чуточку подвыпивши, — “я перед вами преклонялся, а теперь, когда прочел Вашу статью об Исаковском, Вами возмущаюсь. Как можете Вы такого хвалить!” Даже покойный А.И.Гитович (поэт, товарищ смоленской юности обоих, рано уехавший в Ленинград; считался наиболее ярким молодым дарованием Смоленска. — П.П.), человек вообще говоря с вкусом широким и хорошим, совершенно чуждый снобизма, с трудом, лишь по большой дружбе, прощал мне мою любовь к стихам Исаковского и считал его совсем каким-то примитивным, в лучшем случае — хорошим песенником. Это характерно для современных вкусовых волн, даже для нескольких, из разных источников идущих.
Важно, что именно “Новый Мир”, журнал действительно сейчас всеми уважаемый, и что именно ты выступил сейчас со статьей, напоминающей о реальном значении Исаковского, о том, что это — поэт и поэт — настоящий, и потому, конечно, и долговечный”.
Чтобы не показалось, что Адриан Владимирович наговаривает на “современные вкусовые волны”, напомню один “анекдотец” из нашумевшего “Чонкина” (как раз в это время закончен), автор которого Владимир Войнович вполне может претендовать на представителя упомянутых “волн”. Итак: “Некий бдительный товарищ просил обратить внимание на творчество поэта Исаковского. “Слова данного поэта, — писал бдительный товарищ, — в песне “Лучше нету того цвету...” (в самиздате — “свету”. — П.П.) звучат с пластинок и разносятся при помощи радио на весь Советский Союз, в том числе и известная строчка “Как увижу, как услышу”. Но прислушайтесь внимательно, и вы уловите нечто другое. “Каку вижу, каку слышу” — вот так звучит этот текст, если прислушаться”. Бдительный товарищ предлагал пригласить поэта Куда Надо и задать ему прямой вопрос: “Что это? Ошибка или злой умысел?” Заодно автор письма сообщал, что он уже сигнализировал об этом вопиющем факте в местную газету, однако ответа до сих пор не получил. “Упорное молчание газеты, — делал вывод бдительный товарищ, — поневоле наводит на мысль, не находится ли редактор в преступной связи с поэтом Исаковским, а если находится, то не является ли это признаком разветвленной вредительской организации?”
Как вам такой “юмор”? Александр Трифонович, например, дорогу “Чонкину”, а заодно и его автору в “Новый мир” перекрыл: “Это неталантливо, неумно и неостроумно”.
Дачная история
При подготовке ежегодного сборника Твардовских чтений всегда оживлялась наша переписка по электронной почте с дочерью Александра Твардовского Валентиной Александровной (она, ко всему прочему, была членом редколлегии этого издания). В сентябре 2019 года В.А. сообщила, что “со стихами обещанными — облом: они оказались опубликованы 20 лет спустя даты написания. Я их искала в смоленской печати 30-х гг. (то есть не нашла там. — П.П.) Есть несколько непечатавшихся стихотворений “проходных”, “средних”, как сам А.Т. их определил. М. б. пришлю Вам на выбор. Сейчас посылаю стихи М.В.Исаковского — как приложение к Машиному очерку. 11.09.19”.
Понятно, что ничего не понятно. Речь об очерке “Внуково в жизни Твардовского” (во Внукове была дача А.Т.). “Облом” — это о неизданных (из архива поэта) стихах Твардовского — очень хотелось мне их для сборника. Что касается “Маши”, то имеется в виду Мария Андреевна Твардовская, правнучка поэта А.Т.Твардовского, внучка Валентины Александровны. И очерк её я упомянул неслучайно — настолько органично слился он со стихотворением Михаила Васильевича, создавая атмосферу... ту ещё атмосферу (сами её ощутите) и открывая некую недостающую для меня доселе сторону отношений двух поэтов. Итак.
В 1946 году Исаковскому выделили во Внукове под дачу гектар земли. Возможно, это был ещё тот, советский немереный гектар, поскольку, кроме кустарников, был на нём и лес, и пруд. Во всяком случае, Михаилу Васильевичу на двоих с женой этого показалось... много (именно!), и он предложил земляку и другу Твардовскому, отказавшемуся от участка (!) в Переделкине, половину площади (!). Наставил здесь восклицательных знаков, дабы задумались мы, что за люди они такие были, наши поэты-классики. И не они одни!
Словом, при этом воистину полюбовном разделе лес отошёл Исаковскому, а Александру Трифоновичу достался склон к пруду, заросший орешником. Из очерка мы узнаём, что “между участками Исаковского и Твардовского был низкий полуметровый штакетник, они ходили друг к другу через внутреннюю калитку”. Что в самом начале они купили в Литфонде стандартные финские домики, в которых обитали семьи во время строительства основных домов. Поэты-земляки жили мирно и дружно, никакие “пограничные” межсоседские конфликты не омрачали их существование. На все семейные и прочие праздники они ходили друг к другу в гости. На пятидесятилетие А.Т., которое отмечалось во Внукове, чета Исаковских традиционно была приглашена в первую очередь.
Впрочем, характер отношений двух поэтов, составляющих гордость земли смоленской, лучше всего можно почувствовать как раз из стихотворения Михаила Васильевича, присланного Валентиной Александровной.
Оставляю всё, как было получено:
М.ИСАКОВСКИЙ — А.ТВАРДОВСКОМУ*
(В день именин)
Эта летняя ночь не дает мне покоя,
Я лежал на постели, раздумьем томим,
До утра я придумывал — что бы такое
Подарить мне тебе в день твоих именин?
И ужасно меня это все огорчило,
Что не мог я придумать совсем ничего...
Я тебе, например, подарил бы точило,
Но припомнил, что ты ведь имеешь его.
Подарил бы олифы, — все это возможно;
Дескать, вот тебе, Саша, подарок, изволь...
Но уж очень олифа теперь ненадежна, —
Дашь олифу, а выйдет, конечно, оксоль.
Перебрал я немало различных предметов —
Шпалы, битум, напильник, да все не с руки...
Не придумал, как видишь, подарка поэту,
А придумал лишь эти плохие стихи.
Внуково, 20 июня 1948 г.
* Прим М.И.Твардовской: “Стихи относятся к “строительному периоду” — постройке обоими дач во Внуково”.
Какой, однако, мягкий, узнаваемый, чисто “михвасовский” по самоиронии, ещё тот, “рабочепутейский”, юмор. И каким теплом повеяло от этих строчек — прямо родственным. Плюс — доверие, будто автор с адресатом понимают, угадывают друг друга... каким-то шестым и седьмым чувством. Простые слова, полно прозаизмов (какие-то там точила, олифа, неведомая мне оксоль, шпалы, битум) — и невесть откуда берётся ощущение не просто авторской симпатии, а искренней любви, которая не терпит славословий, здравиц. Настоящее чувство беззащитно, ранимо, оно не может себя демонстрировать публично. Оно редкость. Но зато как дорого, как трогает своей глубиной и чистотой. Вот эти “непрямые” слова, я бы сказал, оборотные, волшебные — это суть, это исключительная область поэтического дара Исаковского. Кто-то, кокетничая, расписывает, из какого, мол, сора, а то и вовсе руды приходится чудеса творить, а Исаковский про олифу да битум — “про хомуты”, как он говаривал.
Первое, о чём подумалось, что стихов этих доселе я не встречал. Печатались ли они вообще? Поинтересовался об этом у Валентины Александровны. Ответ привожу здесь: “17.09.19... Стихи Исаковского мог опубликовать только сам Мих. Вас. Но мы с Машей нигде не нашли их в печати. <...> Они так и хранились среди посвящённых А.Т. стихов, собираемых М.И. <Марией Илларионовной>. На всякий случай их можно публиковать без соответствующего комментария: ведь их, фактически, никто не знает”.
Отдаю должное научной добросовестности и щепетильности старшей дочери Александра Трифоновича (она доктор исторических наук). Действительно, столько лет прошло — может, где-то промелькнули эти стихи и канули, не оставив широких кругов. А я-таки возьму на себя смелость назвать стихотворение неизвестным, ибо так оно и есть на самом деле.
Вполне можно было бы закончить нашу “дачную историю” про Михаила Васильевича и Александра Трифоновича на этой оптимистичной ноте, если бы не ещё одно письмо от Валентины Александровны: “05.11.19 ...Ваше письмо пришло, когда я уезжала с дачи в Москву, а приехав сразу закрутилась с накопившимися делами. Уезжала в тяжелом настроении. Наследница Мих. Вас. Исаковского <...>, живущая ныне в Ницце, продала большой кусок участка (оставшееся тоже продается). Новый владелец начал с того, что вырубил лес, расчищая площадку для строительства. Я не слезлива, но вот с утра в Москве расплакалась, как та некрасовская девочка Саша, о которой я читала детям. “Сколько тут было кудрявых берез. Там, из-за старой нахмуренной ели, красные гроздья калины глядели” (строчки из поэмы Некрасова “Саша”. — П.П.)... Мих. Вас. гулял только на своем участке. Вспомнились и его строки, обращенные к этому лесу последней осенью, перед тем как слег: “И только “до свидания” уже не говорю...”
Даже не буду это комментировать. Лишь добавлю в заключение, что последней прижизненной публикацией Твардовского стала речь на семидесятилетии Исаковского, а последним произведением Михаила Васильевича стали воспоминания о Саше для сборника, который готовила Мария Илларионовна. И знаете, что вспомнил “на самом донышке” своей жизни Исаковский? Тот самый 1935 год — ответный визит друзей-поэтов в Рибшево. Снова показывает Саша “свой” колхоз “Память Ленина”, где знает он каждого жителя, где старик-сторож топит огромную печь для приготовления единственного яйца, где пылит по просёлкам припрятанная с германской и возрождённая “антилопа”... “Неповторимость, неповторимость”.
Петр Привалов
Публикацию в “Нашем современнике”
подготовил Петр Привалов.
Неизвестный Твардовский НАШ СОВРЕМЕННИК №1 2025
Автор публикации
НЕИЗВЕСТНЫЙ ТВАРДОВСКИЙ
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос