НИНА ОРЛОВА-МАРКГРАФ
ПОМОЩНИЦА ЛЕНИНА
ПОВЕСТЬ
1. Отмогильное зелье
Дом Козлютиных — Ивана и Дарьи — помню я и сейчас. Дом-богатырь, из огромных гладких бревен. Крыльцо высокое с перилами, какое только у одного бывшего купеческого дома в деревне имелось. А над крыльцом — летняя веранда, пол на ней хороший настелен и крыша выстроена необычная с кокошником. От кровли спускался к земле металлический желоб, он сверкал на солнце, аж голубизной отдавая. А обычный водосток у наших изб из бороздённого тёса с двумя дорожками-желобками.
Как так случилось. что в деревне, где некоторые избы, как говорится дождиком покрыты, ветром огорожены, появился такой дом? Еще шифером крыши не у всех крыты, у многих соломой. У моей бабушки Маруси вовсе земляная, летом на ней вырастает все что вздумается: густолистая конопля, к осени вся в коричневых комочках плодов, резная сизая полынь, и бледная лебеда и подсолнух на самом краю, как вскочивший на крышу рыжий кочет.
Как так случилось? А вот как. Толька — единственный сын Козлютиных, жил в Москве, служил и как сказывали, в карауле в самом Кремле. Он приезжал к нам в деревню с женой и маленькой дочкой Леночкой каждый год. Каждое лето в июле. Мы ждали этого как главного события лета. Бабам хотелось оглядеть Толькину жену, женщину по имени Ия, в городских платьях, с белым, как у Снегурочки, лицом и руками, не обветренными на степном ветру. Мы, соседские дети, прибегали поиграть с Леночкой и её игрушками. Она была копией своей мамы, только без химической завивки, а с двумя косичками. Я любила играть с ней. Характер ясный, мирный, ни поссориться, ни тем более подраться как у нас водилось, с ней было невозможно. Мы выносили на лужок около дома её роскошную куклу (у меня кукла была тряпичная, самодельная), кукольную мебель, посуду, среди которой был даже алюминиевый ковшичек! Долго играли в дом. Потом мне надоедало, и я убегала домой или на речку. Леночку тётя Ия одну никуда не отпускала. А наши мужики жаждали поговорить с Толькой — о политике и делах в стране, о власти, службе у этой власти под носом, ведь вон человек как поднялся. До Кремля самого.
— Толька, да не про вас только! — горделиво говорила тетка Дарья. Какой он вам Толька? Анатолий Иванович государственный человек.
Сын Козлютиных и впрямь даже без формы выглядел строго и представительно. К беде мужиков, он был шибко неразговорчив. Слово клещами из него тяни, и клещи сломаются. Конечно, кое-что вытягивали, и сами же смеялись над собой: «Только что иголки под ногти не втыкаем!». Но оно того стоило. Если уж разговорить удавалось, беседа с Анатолием получалась хорошей, серьёзной. Дал ему Бог и ума, и образования. Все недоумевали, в кого он такой. Дарья была тараторкой. День-деньской троскотала, как сорока. Иван тоже мужик общительный, говорливый, только что он такого расскажет, чего они сами не знают.
И вот в начале июля пошли по деревне новости. Толька в этом году не приедет. Это первая новость. А вторая: Дарья сама к сыну в Москву поедет. Хозяйство на Ивана оставит. Вечером, когда мы ужинали, отец, посмеиваясь, сказал матери:
— Дарья наша как в Кремль войдёт, как всё увидит, узнает, рассказов на всю зиму хватит.
Ровно в то время, как приезжал обычно сын, Дарья уехала в Москву. Всё на Ивана оставила: и огород, и корову с телёнком, и курей, и гусей. Корову доить, правда, попросила мою мать. По-соседски. Накануне отъезда все женщины с нашего околотка прощались с Дарьей.
Проводили Дарью и проводили. Жизнь пошла по-старому: утром чуть свет выгоняли скотину, обихаживали по-быстрому огород и бежали на колхозное поле, вечером возвращались к своему хозяйству. Но у каждого таилась внутри и вдруг вспыхивала звездочка: Дарья приедет. Расскажет.
И вот Дарья вернулась. Уже состоялись её первые встречи: с двумя бабами на мостках у речки, другие две встретили Дарью за огородами, где пасся её теленок-однотравок, ещё двое — Крапа Пенькова и Анна Носырева — в сельпо, где покупала Дарья пшённую крупу, потому что Иван всю извёл, пока она до Москвы ездила. Но всё это на ходу да на бегу. Много ли расскажешь?
На следующий день по приезде, ввечеру, Дарья пришла к нам вместе с другими четырьмя соседками молоко на сепараторе пропускать. Сепараторы тогда мало у кого были, и к нам приходили соседки пропустить молоко. Мой отец так их и называл «пропускальщицы». У Дарьи-то свой сепаратор был, да пока она московилась, Иван что-то с ним сделал. Не пропускает. Сливок с гулькин нос дает.
Пропускальщицы — пять человек расселись вокруг, кто на табуреты, кто на лавку. Мать перед сепаратором, установленном на невысокий столик слева от лавки. Дарьино молоко взяла первым, и та подвинулась на лавке поближе к ней и сепаратору.
— Ну как побывала, Дарья Сергеевна? — не отрываясь от дела и как бы между прочим, спросила моя мать. — Как Москва? Кремль?
Дарья Сергеевна повела себя странно: сжала рот, опустила глаза и ничего не отвечала.
— Сколь ждали тебя, Даша. Сказывай уже, — нетерпеливо тряхнула головой в извечном чёрном платочке бабка Марина Горбачевых, до того старая, древняя, что лицо её было похоже на сухой жёлтый лист, который вот-вот рассыпется. Но ходила она всё ещё скоро, говорила живо и соображала хорошо. Она жила с семьёй своей внучки, колхозной бригадирши, та и отправила её с подойником молока на сепаратор.
— Москва… — тоном непривычном, сдержанным, отвечала Дарья. — Я её толком и не видела, Руся!
Руся, так сокращенно называли в деревне мою маму Марусю.
— Я, девоньки мои, всё по хозяйству, дома всё больше хлопотала.
— Как они там живут? Фатира у них? — спросила бабка Марина.
Но Дарья Сергеевна оставалась скромна и сдержанна в речах. Ей шибко, страсть как, хотелось рассказать в какой диковинной красоте, в каких удобствах живёт сын. Ванная. Туалет прямо в квартире. Но помнила она, что ей Толик наказывал, когда сажал в поезд: смотри, мать, особо о нас и нашей жизни не распространяйся. Через край нальёшь, через край и пойдёт. Мне такое может навредить.
— Квартира у Анатолия. Но квартира не их, а служебная. Сегодня есть, а завтра нет, — повторила она слова сына.
— Дарья Сергеевна, ты что ли на улку совсем не выходила? — повернула к ней остроносенькое задиристое лицо тётя Катя. — Ты что ли в тюряге две недели обреталась, а мы думали в Москве?
— Ну как же на улку не ходить? В магазин со снохой ходили, в парк с внучкой…
— Неужто Красную площадь не посетила, Дарья Сергеевна? — спросила моя мать.
— Красную площадь обязательно посетила. Спасскую с курантами башню видела, какую сынок мой караулит.
— Анатолий здоров, всё ли у него ладно?
Вопрос шёл от Тамары Маликовой, самой молодой из всех пропускальщиц. Большие глаза её, цвета вишни, всегда будто чуть влажные, блестящие, теперь были смущенно опущены. Женщины молчаливо одними взглядами усмехнулись меж собой. Все знали, какой роман был у Тамарки с Толькой на заре их юности. Как нежно, не по-деревенски ухаживал за ней Толик. И всё на велосипеде возил её. Сажал её, плотненькую, сбитую, аж юбка по бокам трещит, вперёд, на раму, поближе к себе. Красивая была пара, и любовь у них была красивая. Да не судьба. Взяли Толю в армию, он отслужил два года и домой не поехал. Поступил в военное училище. А Тамара запсиховала и вышла замуж за Лёньку Маликова, жизнь свою тем загубив. Родила она двоих сыновей и дом хорошо держала, а дурак Лёнька, вместо того чтобы радоваться, стал попивать, кулаками размахивать да орать на всю деревню: «Ты всё Тольку своего любишь. На вот тебе Тольку!». Не смотря, что Тамара его законная жена. Дураку закон не писан.
— У Анатолия Ивановича продвижение по службе, — отвечала Дарья. — Потому в отпуск не пошёл. Что ж. Он государственный человек.
— Уж так ты горда сынком своим сыном, Дарья Сергеевна, — осадила её Татьяна Львовна, — забыла ты про одно правило жизни: не смотри на начало, а смотри на конец. Да ещё и другая пословица есть: «Из князи да упал в грязи». Это у нас просто, сама знаешь.
Татьяна Львовна сидела прямо и спокойно в своём неизменном отглаженном пиджаке и прямой тёмной юбке. Все знали, что Татьяна Львовна была пришлая, не из простых, попала к нам в деревню за пару дет до войны и так здесь осталась. Недоброжелатели за глаза Татьяну Львовну называли «всезнайкой». Она неизменно ходила в контору и требовала выдать ей все приходившие газеты. Читала их без очков, прищуря один глаз, и далеко не все решения и действия советской власти одобряла, о чём прямо высказывалась.
— А я так думаю: какое начало, такой и конец, — возразила Татьяне Львовне моя мама. — Дарья молодец. Добренько сына растила. Вот из этого начального деревца и растёт его судьба.
Мирно, негромко пел свою рабочую песню сепаратор. Я вертелась у ног пропускальщиц, то подбегала к сепаратору, то мчалась из прихожей в горницу и оттуда бегом назад. Женщины обзывали меня козой-егозой, попрыгуньей, но так-то ласково, что прыть во мне лишь разгоралась.
— Кыш, пострелка! — ведро чье-нибудь опрокинешь, сепаратор мне свалишь — наконец, крикнула мама. — Сядь на свою табуреточку, посиди.
Я приостановила бег и присела на махонькую табуреточку, которую отец мой, природный столяр, сколотил специально для меня.
— А спускалась ли ты в склеп Ленина, Дашенька? — спрашивала меж тем Дарью Сергеевну бабка Марина.
— В Мавзолей, хочешь сказать, Марина Егоровна, — язвительно поправила её Татьяна Львовна. — А вам-то, дорогуша, что за дело до Ленина? У вас в красном углу дейсусы* торжествуют, а Владимир Ильич, между прочим, говорил, что религия это для народа все равно, что морфий.
< * Иконы (диалектное).>
— В усадьбе у господ Головиных, где я девочкой в няньках служила, тоже склеп был, — улыбнулась бабка Марина.
— Сколько ж тебе лет, бабушка Марина? — засмеялась тётя Катя. — Ты при каком царе родилась?
— При Горохе, — сказала бабка Марина.
Все пропускальщицы, в том числе и Дарья Сергеевна, от души расхохотались.
— В Мавзолей ходила. Спускалась, — отсмеявшись и как-то помягчев, сказала Дарья Сергеевна.
— И Ленина видала?
— Нет, не видала, — засмеялась тётя Катя, которая вечно хихикает, такой уж человек. — Что ж она, с завязанными глазами стояла?
— Расскажи же, нам Дарьюшка! — попросила бабка Марина.
— Расскажу, тётя Марина. Можа и не всё упомнила. Там ведь долго да степенно не постоишь.
— Как запомнила, так и расскажи, — сказала моя мать, и даже по её спине было видно: рада, что Дарья рот распечатала, заговорила.
— Очередь, девы мои, к Ленину шибко длинная. Но мы не стояли, Толя показал караульщику документ свой, и мы прошли с теми, чейная очередь как раз подошла. Спустились по лестнице вниз, дальше коридор, — длиннющий, ой длиннющий — а уж за ним, значит, горестный зал.
— Траурный, — поправила Дарью Сергеевну Татьяна Львовна.
— Траурный. Правильно, Таня, говоришь. — согласилась Дарья Сергеевна. — Зал, значит. И там сорокофаг, гроб такой, стоит. Стеклянный.
— Как это — стеклянный? Как сахарница что ли? — хмыкнула тётя Катя. — А если разобьётся?
— Я было тоже Анатолия Иваныча спросила. Сказал, неразбиваемое.
Дарья перевела дыхание. Голос её погромчел, приобрёл оттенок торжественности.
— Лежит он, душеньки мои, в гробу стеклянном, а со стен будто пламя красное чёрным дымом повитое, какое быват, когда галандку не просушенными дровами затопишь.
— Дарья Сергеевна. про самого Ленина-то расскажи, — попросила моя мама.
— Лежит голубчик, — переживательно вздохнула Дарья Сергеевна. — В костюме хорошем. Голова на красной подушечке. Глаза закрыты, а лицо непокойное, с заботой вроде. На покойника не похож.
Все пропускальщицы, кроме моей мамы, неотрывно смотрели теперь на Дарью Сергеевну.
— Наши покойнички лежат упокоенно. Отдыхая. А Владимир Ильич не так. Он навроде думает чего-то и сказать хочет. И руки не сложены. Мы как покойнику руки складываем?
— Сама, девонька, кумекаешь, как, — сказала бабушка Марина. — Крестом на груди и чтоб правая десница да поверх левой.
— А у Ленина руки по бокам лежат. Лапками…
— Дарья, что ты такое говоришь! — вскрикнула моя мать. — Какими ишшо лапками!
— Дак как есть говорю, Руся.
Дарья, взволновавшись, вертела во все стороны головой. Шелковый платок, подарок снохи, елозил у неё со лба на макушку и обратно на лоб.
— Словом, девы мои, лежит как живой.
— Кубыть, его в отмогильное зелье* обмакивают. — жалостливо сказала бабка Марина. — Где ж он упокоится?
<* Снадобье от смерти.>
— «Кубыть, мог быть», — передразнила ее Татьяна Львовна. — Тело Ульянова бальзамируют специальным составом. Как фараонов в Египте. Хотя жена его, Надежда Константиновна, очень была против этого.
— Всё ты знашь, всё знашь, Львовна!
Дарья была недовольна сообщением Татьяны Львовны о бальзамировании, видимо версия с отмогильным зельем ей казалась правдивее.
— Татьяна Львовна грамотный человек, — уважительно сказала Тамара, — и правильно выводит. Кто ж в своём уме такого захочет?
— Ульянов завещал похоронить его в Петрограде на Волковском, рядом с матерью, — сказала Татьяна Львовна. — Не исполнили.
— А ведь какой человек всевластный был. Всю землю вверх дном перевернул, — задумчиво сказала моя мать, подливая новую порцию молока в ненасытное жерло сепаратора.
— Вот за то земля его и не принимает, — заключила Татьяна Львовна.
— Язык-то прикуси, Таня. — повернулась к ней моя мама.
Татьяна Львовна сидела всё так же спокойно и прямо.
Разговор был до того необыкновенный, не то, как всегда — про коров да про зоотехника, что колхозного быка-производителя нынче в членское стадо отпустить не хочет, дак коровы все не стельными будут, да про огороды, да про Натку, не известно от кого забеременевшую, — что я сидела на своей табуреточке почти не шевелясь. Про стеклянный гроб и красную подушечку мне особенно понравилось.
— Катя, теперь твоё молоко пропустим, — скомандовала мама, — Дарья Сергеевна, забирай свой обрат и сливки.
— Ох, бабочки мои, ведь я сорока, скоко настрекотала, — вздохнула Дарья.
— Да что ты такого сказала, — успокоила её моя мать, — какую тайну государственную выдала?
— Маруся, милая! Мал язык, да всем телом владеет. Уж я как начну… Спасибо тебе, выручила сепаратором. И я тебя выручу, как твой сломается.
— Упаси Бог.
Подхватив ведро с обратом и ковшик со сливками, Дарья ушла.
Оставшиеся пропускальщицы немного помолчали. Потом бабка Горбачёвых сказала:
— Глякось, девоньки, чего наговорила Дарёна. Где тут правда, где брехня…
— «Как живой». Да ещё с «лапками»... Ох, Дарья. Как скажет! — отозвалась моя мама, не отрываясь от производства. И спина у неё была недовольной.
— Дак как тут, бабушка Марина, правду узнаёшь? Самим бы побывать, — сказала Тамара.
Глаза её глядели сквозь, вдаль, должно быть туда, где стоял у входа в Мавзолей её Толя и показывал часовому свой документ.
Все были озадаченные и того больше расстроенные, каждая на свой лад. И мне стало их жалко.
— Бабоньки, не кручиньтесь, — сказала я, вскакивая с табуреточки. — Я узнаю и всё-всё по правде вам расскажу.
Все разом склонили головы к моей табуреточке и глаза выпучили. Бабка Марина, уж не знаю почему, руками всплеснула.
— Когда узнаешь-то? Сегодня или к завтрему? — с интересом спросила тётя Катя.
— Когда в Москве буду жить, — ответила я, — у меня это дело решёное.
— В Москвее-е. А то где? Там нашу кралечку ждут не дождутся. Все жданки съели.
Надутые щеки тети Кати, дрогнули, она прыснула, подставив к лицу кувшинчиком сложенные ладони. Потом, не выдержав, она громко, издевательски, как мне показалось, захохотала. И все пропускальщицы вслед засмеялись. Тоже как-то разухабисто, обидно, Щеки мои жёг огонь стыда, обиды, гнева. Гнев рвался наружу.
— А ты, Катькя, — кунка волосатая! — крикнула я, отшвыривая ногой табуретку точно, как делал мой отец, когда входил в гнев.
Твёрдой и неподвижной стала спина моей матери. Сепаратор продолжал гудеть, но его перекрывал громкий с накатами и частыми всхрипываниями смех тёти Кати. Я рассчитывала, что слова мои должны её сильно обидеть, оскорбить, но она хохотала.
Жар отхлынул от щёк, но горела голова. И очень болела. Я убежала в горницу. Тётя Катя постепенно замолкла. Я сидела на кровати, злые слёзы просились наружу, но я глотала их, не давая им выйти. Ещё чего. Не буду я плакать. Я долго сидела одна, и всё гудел, гудел сепаратор.
— Твоё, Катя, готово, — услышала я голос матери.
— Спасибо тебе, Маруся. Считай, за эту неделю набрала сливок на маслобойку. Завтра собью.
— Не за что. Не обижайся, Катя, — отвечала мать. — Она у меня получит прута.
— Не надо, Руся, не лупи её. Оно ж дитя. Что на улке слышала, то и повторила. Ну, пошла я.
С привычным звуком открылась дверь, и донёсся смешливый голос тёти Кати:
— Дочь твоя, Маруся, нигде не стушуется. Хоть бы и в Москве.
— Я ей покажу Москву.
Сепаратор вновь загудел. Женщины тихонько переговаривались, а мамка моя совсем смолкла. Только команду отдавала, чьё молоко следующим пойдет в сепаратор. Она рассердилась, да ещё как. Я набедокурила, срамное наговорила! Чувство обиды уступило место другому, чувству вины. Наконец, всё молоко было пропущено. Мать вышла в сени проводить последнюю из пропускальщиц, бабушку Горбачёвых, и, я знаю, взяла в углу сеней прутик.
— Иди сюда, живо иди! — крикнула она, вернувшись в кухню.
Я пошла к ней из горницы. Мама подхватила меня левой рукой, держа хворостину в правой. Но сухая хворостина при первом же взмахе переломилась в её руке.
— Мамка, ты долонью* бей, — подсказала я. — Долонью больней.
<* Долонь — так называли у нас ладонь чалдоны. И я от них научилась.>
— Советчица кака! Я тебе покажу Москву!
Мы обе хотели, чтобы наказание свершилось. Я — потому что вина моя росла и сдавливала меня. И я уже знала, освобождение от этой давящей несносной тяжести приходит только через наказание. А мама — потому что такие проделки дочки оставлять без наказания нельзя. И она ведь принародно обещала отлупить меня. Если моя мать пообещает, то и сделает. Она швырнула на пол обломки хворостины, обхватила меня левой рукой под грудью, а правой крепко шлёпнула да с приговором:
— Я тебе покажу, как срамные слова говорить! Это раз.
— Помалкивай, когда взрослые говорят. Это два.
Шлепок.
— Не обещай чего попало. Это три.
Шлепок.
— Ступай!
В последующие дни слух о моём выступлении на сепараторе разлетелся по деревне. Было много смеха и шуток. Родители наложили на меня послушание: не болтаться по селу, не играть с ребятишками, не ходить на речку, а весь день следить за нашим телёнком Борькой, который пасся за огородами, привязанный к колышку. Борька всё время вырывал колышек и убегал вместе с ним. В мечтательной печали и под сильным впечатлением Дарьиного рассказа я тогда создала первое краткостишие: «Ходит наш Борька, телок, меж полей, ничего он не знает про Мавзолей». Поразительно, что и поныне, на дворе 2025 год, когда жизнь обижает меня, я про себя напеваю эти нелепые детские вирши.
Постепенно эта история забылась, и кто бы мог знать, что через полтора десятилетия она продолжится. Да ещё как!
В середине семидесятых годов, в возрасте девятнадцати лет, я таки поехала в Москву, поступать в Литературный институт. Это поступление — отдельная повесть, не буду вдаваться в подробности, в них можно утонуть. Я прошла творческий конкурс, собеседование. Сдала экзамены и набрала сколько надо баллов, но, когда вывесили списки, в столбике поступивших на Поэзию меня там не стояло. Вообще ни в каких столбиках не стояло. Оказалось, что в документах не хватает какой-то справки, обязательной для дневного отделения.
— Мы вас перекинули на заочное, а на следующий год переведём на дневное, — бодро сообщил мне председатель приёмной комиссии Буханцов. Почему-то некоторые фамилии оседают в памяти навсегда, вот как фамилия Буханцова.
— Останетесь в Москве, — будете ходить на вечерние творческие семинары.
Я вышла за институтские ворота на Тверской бульвар. Заочное так заочное. Хорошо, что вечерние семинары. Днём придётся работать. До поступления я работала в травматологическом отделении в больнице медсестрой. Полтора года. Этот срок научил меня не особо отчаиваться, если только дело не касается жизни и смерти.
С первых дней приезда в Москву, даже с первых часов, я ощутила особую атмосферу, дух Москвы. Этот город был одновременно и недосягаем, и прост. Он принимал, включал тебя в столичную жизнь почти равнодушно — одним больше, одним меньше, что ему, многомиллионнику. Но он же давал ощущение иной жизни, размаха, внутренней свободы. Мой город. Я остаюсь здесь. Буду искать работу по лимиту*. Начну завтра же. А сегодня я наметила пойти на Красную площадь. И пойду.
<* Работа по лимиту — любая чёрная работа, на которую не шли москвичи. На неё нанимались иногородние, ради временной прописки в Москве, комнаты или места в общежитии.>
2. Агент добрых услуг
Вот оно, утро на Красной площади. С детства я представляла Красную площадь утренней. Я шла по мощёнке; камень природного серого цвета, у нас в деревне такой прозывают темно-диким, отполирован на выпуклостях и сверкает, как блики на тёмной воде. По наивности я свято верила, что ступаю по тем первым, древним камням. Солнце быстро поднималось, и зубцы Кремлёвской стены, а потом и сама стена стала розовой. Вид её был строен, однако не строг. Спасская башня с обликом чистым и возвышенным с тонким золотым абрисом курантов не выпячивала своё главенство и не затмевала красоту остальных. Мне дюже понравилась башня, что располагалась справа от Спасской. Её островерхий шатёр играл разноцветными гранями. По полю шатра цвета зелёной травы шли пятнышки, похожие на головки цветов, желтые, красные, голубые. На верху шатра золотел флюгер, треугольный флажок с затейливыми завитушками на верху древка. Башня походила на терем из русской сказки. По срединной части её того же травяного окраса располагались окошки с резными красно-каменными наличниками. Нижняя часть терема, как бы враставшая в Кремлевскую стену, была красного камня. Сочетание лугового зелёного и заревого красного веселило сердце. Нет, и другие башни, например, вон та, на прелестных столбиках-кубышках с белокаменными пирамидками, да и следующая за ней, все они были хороши. Но эту я особенно полюбила.
Прошло меньше часа, и устремившееся в зенит солнце превратило стены Кремля в рдяные. Голубые ели, стоявшие перед ней, стали совершенно голубыми, так преображали их лучи июльского полдня. Всё было нарядно, весело и будто переговаривалось друг с другом. На этом фоне совсем отдельным, отрешённым выглядело сооружение, стоявшее впереди башни-терема. Я много раз видела его в кинохронике, на фотографиях, иллюстрациях. Это Мавзолей Ленина. Подошла ближе. Ступенчатый силуэт, облицовочные гранитные плиты. Красный, серый, чёрный цвет. Надпись «Ленин» на брусе чёрного гранита.
Там лежит Ленин. И уже двигалась к нему от Александровского сада вдоль стены очередь. Тут и вспомнился мне рассказ тетки Дарьи, как ходила она в Мавзолей. И как потом смеялась надо мной тётя Катя. И как сломалась хворостина в руке у мамы, и шлепками она исполнила своё наказание, потому что уж если мама моя что-нибудь пообещает, так и сделает. Кажется, и я исполню сегодня, что обещала когда-то пропускальщицам. Посмотрю и всё по правде расскажу. В письме. Кроме бабки Марины они все, славу Богу, живы-здоровы. И я поспешила в конец очереди. И хорошо, что поспешила, потому что вскоре было объявлено, чтобы очередь больше не занимали.
От волнения, от осознания, что я скоро спущусь в «склеп», как говорила бабушка Горбачёвых, и увижу Ленина, я плохо соображала, странно, но я даже не чувствовала хода времени. Я не помню, чтоб стояла полтора часа в очереди, но куранты пробили, и было ясно, что прошло именно столько. А мне казалось, я сразу спустилась по ступенькам и вошла в траурный зал.
Возможно, от того, что рассказ Дарьи меня сильно впечатлил, прочно впечатался в детское подсознание, я видела то же, что рассказывала Дарья. Чёрно-красное пламя (позже я узнала, что такой эффект создавало сочетание чёрных полос лабрадора и экспрессивных зигзагов красной смальты, имитирующих отблески огня на стенах) и стеклянный гроб, в котором лежал не упокоившийся, в заботе будто замерший Ленин. С детства часто бывая на деревенских похоронах, я воспринимала покойников, как нечто естественное. Здесь что-то другое. Я поняла, отчего так недоуменно и жалостливо рассказывала Дарья о Ленине. И мне было жаль Ленина и не по себе. Не могу сказать, как я была рада выйти на свет Божий. Отрешённо опустив голову, брела я по площади. От переутомления после экзамена или от того, что мозг мой вообще очень впечатлительный и возбудимый, мне стало казаться, будто Ленин со мной. Не как человек, тень или призрак, но как внутреннее ощущение. Я ушла с площади, рассеянно, наугад переходя из одной старинной улицы в другую. Мысль об устройстве на работу завладела мной. Где её искать? К кому обращаться? Опомнилась, когда попала в какой-то узкий неуютный проезд и, поспешив выбраться из него, попала на угол пересечения проезда с широкой бойкой улицей. Я стояла у здания в пять высоких этажей. Ошеломлял его округлый фасад салатового цвета с круглой башней. Окна башни отблескивали изумрудно-зелёным. Я остановилась, разглядывая эту диковину. Во всю ширину и высоту фасада от верха до низа рядами тоже шли окна. Зелёный отблеск лежал и на них. Голова моя была задрана вверх, и над подъездом зацепилась я взглядом за острые золочёные буквы: ЦК ВЛКСМ. Словно кто-то или что-то подтолкнуло меня к дверям подъезда, и я вошла. В подъезде — никого. Вход был свободен. Поднялась по лестнице и вошла в первый попавшийся кабинет, заметив, что дверь в него приоткрыта. Очень большое помещение; впереди — огромное растворенное настежь окно с подоконником, на котором вдвоём уляжешься и ещё место останется. Ближе к центру кабинета стоял обширный стол с коричневой кожаной вставкой посередке. У левой стены несколько стульев. Поблескивающее черной кожей вальяжное кресло расположилось в значительном отдалении от своих меньших братьев. От стола шел ко мне молодой человек, с правильными чертами лица, коротко подстриженный, в костюме и галстуке. Типичный комсомольский секретарь. Он приветливо протянул мне руку:
— Борис Анатольевич Кульчицкий.
Я назвала себя.
Борис Анатольевич сел за стол, предложил и мне присесть, но я осталась стоять. Ему было не больше двадцати шести лет. Слушал меня, понятливо кивая. Когда я сказала, что только что поступила в институт, спросил, в какой. Услышав, что в Литературный, произнес уважительное «Ух ты!». Долго не думал.
— Здесь неподалеку открывается фирма «Заря». Набирают девушек по лимиту. Знаете, что это такое?
Я кивнула.
— Сейчас напишу адрес. Пойдете по Богдана Хмельницкого, — он кивком показал в сторону окна, за которым, очевидно, и была эта улица. — Выйдете на Покровку, то есть на улицу Чернышевского. Дом 31.
Я взяла листочек с адресом.
— Если что-то не так, не раздумывая, приходите сюда, в Комитет. Приходите ко мне.
Он приветливо, я бы сказала — по-ленински, пожал мне руку, проводил до двери. И кажется, именно в этот момент присутствие Ленина перестало мною ощущаться. Видимо, он передал меня в следующие надежные руки.
Я пошла по Богдана Хмельницкого (так именовали в советское время Маросейку) и вышла на Чернышевского, к подворотне дома номер 31. Дом образовывал колодец, на дне которого, то есть на нижнем этаже, и располагалась только что созданная фирма «Заря». Несколько коммунальных квартир второго этажа были отданы под общежитие для ее работниц. Мне дали направление на временную прописку в Бауманском районе Москвы. Так я стала лимитчицей и работницей фирмы «Заря». Должность моя называлась «Агент цеха добрых услуг». У меня было несколько постоянных заказов. Один, ежедневный, назывался «по уходу за ребенком», я была в няньках у мальчика Севки. Тут я должна хоть немного рассказать о Севке. Ему всего полтора года, я обожала его и считала гениальным ребенком. В маленькой гостиной помещалось фортепьяно его матери пианистки. В другой небольшой комнате, рядом с кроваткой моего гения стоял на столе проигрыватель и ряд пластинок с классической музыкой: Бетховен, Бах, Моцарт, Чайковский. Я подносила Севку к столику и спрашивала: «Какую музыку Сева будет слушать?». И он умеющий говорить лишь пять-шесть слов, пальчиком указывал на пластинку. Чаще других выбирал Моцарта, Сороковую симфонию. В другой крохотной комнате жила Севкина бабушка, Анна Тарасовна, она называла себя хохлушкой. Сама крупная, громогласная, а волосы зачесывала на самую макушку в виде башни. Анна Тарасовна постоянно пребывала на кухне, постоянно готовила. Борщ в обед был обязателен. Она и Севку кормила борщом, помяв в нем картошку. Южнорусская речь ее была полна прибаутками, потешными песенками. К борщу намазывала обязательно внуку хлеб маслом. Севочка слизывал все масло, а хлеб наполовину оставлял. Голубые навыкате глаза Анны Тарасовны следили за ним, рот похожий на симпатичный вареник приоткрывался, и она шептала: «Еврейский ребенок. Побачь, как любит масло». Очевидно, намек был на отца Севки, заводского инженера, он держался с тещей мирно, очень уважительно, но на расстоянии. Севка отца обожал почти так же сильно, как масло. После обеда я укладывала своего гениального ребенка спать, носила его на руках и пела. Он утыкался мне в плечо, слушал, слушал и засыпал.
Было у меня еще два небольших заказа: два раза в неделю по два часа, и мне бы этого хватило. Но Светлана Викторовна дала еще один. Некой персональной пенсионерке Зудалевич в Лялином переулке нужна помощь по хозяйству. Тоже два раза в неделю на два часа. И вот я уже еду в Лялин переулок. Лялин, Лялин — повторяю, какое легкое детское название. Это вам не улица имени Джавахарлала Неру или, например, Куусинена. Я ехала в полупустом троллейбусе по Покровке, смотрела в испещрённое дождём троллейбусное окошко. Старая Москва, как деревня, привносит в душу тишину и успокоение. Дворянские дома-усадьбы, двухэтажные особняки и маленькие, в один этаж, домики. А по дороге к Севке на Электрозаводскую, около Разгуляя* я заметила из троллейбуса и вовсе совсем малюсенький, обшитый досточками домик. Жёлтый как подсолнух, с резным карнизом и большой вывеской «Табак». На домике памятная табличка. Я успела выхватить глазами, прочитать: «…дядя А.С. Пушкина Лев…». Видимо, на этом месте стоял дом дяди поэта. Не в будке же он жил.
<* Разгуляй — площадь в Басманном районе Москвы. Располагается на исторической Покровской дороге, на стрелке Старой и Новой Басманной улицы.>
Остановка называлась Лялин переулок, но на самом деле выход был на маленькую площадь, тоже Лялину. Ещё это место тутошние люди называют «На Пяти углах». Начальница моя Светлана Викторовна так и напутствовала меня: «Выскочишь на Пяти углах, тут тебе и Лялин».
На углу площади, это первый дом по Лялиному переулку, грудью вперёд, громадный на фоне низкорослой старомосковской застройки, дом. Конечно, с высокой башней. Дом нового века, вкуса, нрава, дом-задавака, изукрашенный по верху какими-то шишками, странной лепниной по стенам. Женские маски со смеющимися ртами глазели с фасада вниз. Накрапывал дождь. Из булочной на первом этаже вышла женщина с авоськой, раскрыла зонт и озабоченно, торопливо направилась в переулок. Я тоже заторопилась. За всю дорогу мне встретились лишь две старушки, обе в шляпках, с зонтиками, обе божьи одуванчики. Дом, который мне был нужен, стоял ближе к концу переулка, совсем короткого. Бывшая пышная городская усадьба с пристройками и флигельком выглядела неухоженной, будничной, но всё равно уютной. Под слоями бежевых белил упряталась былая красота особняка — тонкая лепнина и всякий иной декор. Затертые колонны испещрены тончайшими трещинками, как, бывает, стволы дерева испещрены древесным жучком. Несколько окон второго этажа обрамляли овальные дуги, похожие на запылённые застывшие в удивлении бровки: «К нам гость? К нам пожаловал гость? Когда-то в нашей усадьбе всегда были гости!». Роскошные дореволюционные гостиные и шикарные спальни этого дома стали теперь коммунальными квартирами. Может, там, за этими окнами с бровками живёт моя клиентка Фаина Петровна Зудалевич? Во всяком случае мне известно, что квартира её находится на втором этаже. Сбоку дом был ограждён железной изгородью. Я вошла в открытую калитку и оказалась во дворе. Подъезд с остатками былой роскоши. Массивные ступени старой лестницы. Позвонила в звонок квартиры, обозначенной в «листке заказа». Дверь открылась. Я вошла в коридор. Никто не встречал меня. В какой из комнат живёт моя отрада, Фаина Петровна? Комнат, как я вижу, немало. Толстая двустворчатая дверь угловой — судя по запахам, там находилась кухня — была приоткрыта. Оттуда донёсся голос, тоненький, нервный, словно бы пропитанный валерьянкой.
— Позвольте спросить, Фаина Петровна, почему вы заняли обе конфорки сразу?
— Потому и заняла, Аннушка, что мне нужны обе, — игриво-насмешливо отвечал второй голос, как видно, принадлежавший Фаине Петровне.
— Кто ты такая, чтобы занимать обе? — вступил в диалог ещё один голос — громовой и беспощадный.
— Я секретарь Ленина, — отвечал игриво-насмешливый.
— Эту байку, Файка, октябрятам будешь травить, — отвечал громовой и беспощадный. –Ульянов секретарей терпеть не мог. Потому их у него и не было.
— Геля, не надо, не надо! Не ссорься! — умоляла валерьяновая Аннушка.
— Ну хорошо. — отвечал насмешливый. — Я помощница Ленина. С этим-то вы согласны, Ангелина Сергеевна?
— Вот и шла бы ему помогать!
— Геля! Геля! — стенала валерьяновая Аннушка. — Ты сейчас наговоришь и на Кемь, и на Емь, и на Соловки!
— А пущай везут в любую названную точку, ежели им песок мой нужен — вишь как сыпется? — задрожал громовой и беспощадный, дрожал он от смеха. Послышался энергичный стук ножа о разделочную доску. И сквозь стук насмешливый, кокетливый даже голос Фаины Петровны:
— Ваш песок, Ангелина Сергеевна, всю тундру в песчаные дюны превратит. Новый ландшафт и все такое…
— Ты, Файка, конфорку Аннушке освободи. А то я ведь и писануть* могу.
<* Писануть — нанести ножевое ранение, порезать.>
Я подошла к двери кухни и постучала.
Из полуоткрытой двери высунулась голова, обвязанная косынкой в синий горошек.
— А вот и агентка.
— Агент добрых услуг, — поправила я.
— Ч-что вы на меня так смотрите? — подмигивая спросила голова. — Ч-что-то не так?
— Голова хорошо, но к ней бы ещё и туловище, — сказала я.
Показалось округлое плечо, грудь, а потом и вся Фаина Петровна. Полные ноги твёрдо уперлись в нейтральный пол коридора.
— Вы ж из агентуры «Заря?»
— Из фирмы «Заря».
— Последний раз про фирмы я слышала в 1928 году. А потом только фермы в коллективных хозяйствах и колоссальные достижения на этом пути.
И Фаина Петровна озорно подмигнула. Я изумилась, вглядываясь в приятной округлости, весёлое и даже хулиганистое лицо Фаины Петровны. Сколько ж ей лет? Если она была помощница Ленина, а Ленин умер в 1924 году. Дату эту я затвердила, еще когда в пионеры вступала. На вид ей было не больше пятидесяти.
— Файка, я сбрасываю твой чайник! — бушевал на кухне голос Гели-Ангелины Сергеевны.
Фаина Петровна в полуобороте показала двери язык и энергично подавая руку, представила мне меня.
— Вы Ника. Очень приятно. Вы знаете, что имя Ника означает победительница?
Я не знала. Я даже не знала, что меня зовут Ника.
Фаина Петровна протянула мне руку и горячо пожала мою.
— Прошу в мои комнаты.
Она быстро шла вглубь коридора. Комната, в которую мы вошли, затворив за собой тяжёлые филенчатые двери, оказалась её кабинетом. Потолок кабинета был немыслимой высоты, не меньше пяти метров, казалось, будто его вообще нет. Ближе к окну большой старинный стол на толстых ногах с выпирающими, будто круглые колени, балясинами. Ряд ящичков по бокам. На столе, как главная героиня на сцене, пишущая машинка «ундервуд» с русской клавиатурой. Стопка чистой бумаги; вокруг, со всех сторон листы, листочки, папки, завязанные и развязанные.
— Воспоминания о Владимире Ильиче пишу, — пояснила Фаина Петровна. — Вот как вышла на пенсию тридцать лет назад, так все и пишу.
Я внутренне вздрогнула. Опять Ленин. Он что — теперь на свою помощницу меня перебросил. Видно, так и пойду теперь по жизни с ощущением, что Ленин рядом. Фаина Петровна смотрела на меня. Насмешливые искорки в чёрных южных глазах. Ухоженное, напитанное лицо практически без морщин. Смуглая кожа поблёскивала, а на гладких полных щеках проступал румянец.
— Сколько ж Вам лет? — вырвалось у меня.
— В подворотне воспитание получила, свистулька! Кто это даму про возраст спрашивает?
Она приставила ладонь к губам и шутливо озираясь прошептала:
— Мне 85.
— Вы совсем молодо выглядите!
Она улыбнулась, и ямочки, слышите, милые ямочки появились на её лице.
— Да-да. Называй меня Фаей. Можно даже Файкой.
— Как вы так смогли? Остаться молодой?
Она сказала что-то невнятное, вернее не понятное мне, про вечную весну, влюблённость.
— Любовь. Человека не старит любовь.
— Вы влюблены?
— Всю жизнь.
И снова та же улыбка и ямочки, ямочки.
— А ты, Ника? Школу окончила и в Москву?
— Я медучилище закончила, отработала полтора года, а потом в Москву.
— Так тебе, дева, уже приличное количество лет? Пора мемуары писать?
— Девятнадцать уже. И я не хочу больше медиком быть. Не моё это.
— Ах, не твоё. Ну тогда вот тебе список продуктов и дуй в продуктовый.
Она подала мне заранее приготовленный список на клочке бумаги.
— Тебе сразу денег дать или потом?
— Мне сразу.
Никаких денег, кроме мелочи на троллейбус и бутылку молока с хлебом на ужин, у меня не было.
Она протянула мне десятирублёвку. Десятирублёвку!
Я присоединила её к списку, мельком взглянув на него, и офонарела. В центре списка стоял: коньяк «Ахтамар», 2 манго и 10 глазированных сырков. Десять. Один стоит семнадцать копеек. Кроме того, их никогда почти не выбрасывают, то есть они в свободную продажу почти не попадают. Если выбрасывают, быстро образуется очередь, но сырки кончаются ещё быстрее. А манго! Откуда оно у нас возьмётся? Я, видимо, выглядела напуганно.
— Спросишь у продавщицы, Леночки, толстогубенькая такая, нос картошечкой, скажешь: для Фаины Петровны. Она всё тебе в сумку положит. Не робей, свистуля. Голову держи высоко и хвост пистолетом. Ты оказываешь услуги Помощнице Ленина. Поняла?
Ошеломлённая, с тряпичной сумкой-авоськой, которую мне сунула Фаина Петровна, пришла я в гастроном, нашла толстогубенькую Леночку, подала список. Она забрала у меня авоську и принесла её полной. Ласково гладя меня взглядом, вернула сдачу. Большой, ярко-жёлтый фрукт Леночка разместила подальше от пузатенькой бутылки коньяка, на самом верху. Так летом 1974 года я впервые увидела манго.
Вернувшись, я по просьбе Фаины Петровны разложила в небольшой холодильник всё купленное. Потом Помощница Ленина отвела меня на кухню, большую, метров восемнадцать, показала всё, что принадлежало здесь лично ей, стол, буфет, посуду и даже тот самый чайник, который Ангелина Сергеевна грозилась скинуть с конфорки.
— А теперь, деточка, помой на кухне манго и порежь. Принесёшь в кабинет. Угостимся. Позже начистишь овощи: картошку морковку, лук. Отваришь рис. Да, и ещё разберёшь селедку. Кусочки сложишь в стеклянную банку. Зальешь маслицем из моего шкафчика. Ну оставайся с миром.
— А если ОНИ придут? — спросила я, имея в виду её соседок.
— Наши военные действия тебя не коснутся. Спокойно чисть режь, вари.
В советской стране все люди должны быть равны, никто никому не прислуживает, эта позорная практика царских времен отменена навсегда, мы не рабы, рабы не мы. Но агенты добрых услуг — разве это грех перед революционными завоеваниями? Они приберутся, приготовят еду, понянчатся с ребёнком, приглядят за престарелым, купят и принесут продукты людям, особенно занятым на строительстве коммунизма или отдавшим названному строительству все свои силы. А также будущим строителям коммунизма таким, как мой Севка. Кому пришла в голову эта идея, остаётся тайной, но именно она позволила открыться в 1974 году фирме «Заря» в Бауманском районе Москвы. Девять девушек-лимитчиц стояли в основании её. Я одна из них. Желающих воспользоваться помощью агентов добрых услуг в центре Москвы оказалось немало. Среди них были и известные люди. К примеру, одна из наших девочек, Света Усолкина, помогала по хозяйству певице Елене Образцовой. Услуги стоили недорого. Заказы сыпались, мы были нарасхват.
Поначалу я приходила к Фаине Петровне на три часа. Всё у нас с ней было хорошо. Фаина Петровна трудилась за столом, я на кухне. Потом она посылала меня в продуктовый, и мы обязательно ели вместе что-то вкусное: манго, ананас, сливочное полено, что-нибудь, чего я раньше никогда не пробовала. Но никогда не подпускала она меня к своим рукописям.
Советы и поучения Помощницы Ленина были редкими, зато такие, что я помню их до сих пор. Однажды я убирала спальню Фаины Петровны. Чтобы волосы не мешали, заплела их в косу. Фаина Петровна сказала:
— Ника, какой у вас шикарный светло-золотистый волос. Заклинаю вас: никогда, никогда не красьте его в белый, не обесцвечиваёте, это вульгарно, вы будете выглядеть как продавщица из ларька.
А я ведь как раз собиралась залить голову перекисью, чтобы стать тотальной блондинкой! Или ещё такое. По просьбе Фаины Петровны я купила в продуктовом говяжью лопатку.
— Отлично. Поставь в духовку, сделаем жаркое, — весело приказала она. — Славно потрапезничаем.
— Как это? Всю? Не жирно нам будет?
— Ты это ты к чему говоришь, детка? Какой жир? Это же говядина.
— Я вот к чему. Из костей можно сварить щи. А мякоть прокрутить на котлеты. Туда хлеба натолкать. На всю неделю еды хватит.
Она покачала головой.
— Ну да, ну да. Корову надвое разрубили; зад доили, а перед во щах варили.
Глянец скул её блестел, когда она смеялась, блестели и зубы, совершенно здоровые, ровные. Может, у неё челюсть вставная с ровно нанизанными зубами? Нет, всё же свои. Уж очень натурально выглядят.
— Ника. Первое: еда — это твоя энергия. Это то, чем ты заправляешься. Природное топливо. Оно должно быть качественным. И второе. Не экономь на желудке, не то разоришься на лекарствах.
Как-то Фаина Петровна отправила меня в Политиздат, отвезти следующую часть воспоминаний о Ленине. Политиздат как раз готовил пятитомное собрание воспоминаний о Владимире Ильиче. Я шла на метро Кировское. Это было в конце августа — когда в Москве на бульварах и по краю тротуаров уже появляется сухой прах рано опавших листьев, и не скошенная по углам скверов высокая трава сыплет коричневой трухой. Кусты же на газонах ещё пышны и зелены, и воробьи, набившиеся в них, вполне беззаботны. Был ясный тихий день. Искушение сесть на лавочку на бульваре, развязать завязки на папке и почитать, что же пишет Помощница Ленина, было велико. Но страх потерять работу и жильё из-за излишнего любопытства сдерживал. Прочитаю, когда выйдет в томах солидного собрания.
А примерно через месяц состоялся у нас с Фаиной Петровной разговор, многое изменивший. За совместным поеданием нарезанных груш, которые ей самолично привёз из совхозного сада знакомый председатель подмосковного совхоза «Путь Ильича», она вдруг сказала:
— А ты, девочка, почему не учишься? Времени-то в обрез.
— У кого?
— У человека. У любого человека.
— А я учусь.
— Учишься? Ах ты агентура. — Фаина Петровна положила напоминавший очертанием маленькую мандолину пластик груши на тарелочку.
— А почему я не знаю? Где? Когда? На кого? Имена, явки, пароли!
— Вот-вот. Если я агент, то вы Фаина Петровна, жандармерия. Учусь в Литературном институте. Первый курс.
— Ну ты и правда победительница. Литературный. Это шикарно. На ловца и зверь бежит.
Кумекая что-то про себя, Фаина Петровна проговорила эти слова тоном охотника, выследившего ценную добычу.
— Будешь теперь моим помощником в работе. Возьму тебя на все дни недели.
— Невозможно. У меня заказчики.
— И кто?
— Один заказ по уходу за ребёнком, с мальчиком нянчусь. Ещё два небольших заказа в среду и пятницу, — продолжала я. — К Вере Ильиничне в Старосадский переулок хожу.
— И ч-что там?
— У неё паралич правой половины тела. Приношу продукты. Умываю, кормлю, переодеваю, причесываю.
— Та-ак.
— Потом ещё у меня Нелли Израилевна на Чаплыгина. Её сына Илюшу из школы забираю. Ему 11 лет. Разогреваю еду, кормлю мальчика…
— Тю-тю-тю. Прям грудной младенец. Ничего, я всё улажу. Сколько у вас в агентуре агенток?
— Девять.
— Чаю я, справятся с грудными и параличными.
— Да как это справятся? У них свои заказы. Светлана Викторовна откажет.
— Кто откажет Помощнице Ленина, тот откажет самому Ленину!
Как говорится в русских народных сказках: так и вышло.
Мне очень жалко было потерять Севку. Его отдали агентше Вике Пашковой. Я скучала по своему гениальному ребенку. Но теперь целиком принадлежала Фаине Петровне.
3. Помощница Помощницы Ленина
Так я стала помощницей Помощницы Ленина. Я набирала на машинке добавления, которые Фаине Петровне вдруг приходили в голову. Она записывала их на маленькие клочки бумаги. Перепечатав эти бесценные строки, я вырезала их и вклеивала в основной текст. Слава Богу, почерк у Помощницы Ленина был чёткий, понятный. Когда Фаина Петровна набирала на машинке новый текст, то много потом чёркала, если страница становилась совсем грязной, я её перепечатывала. Воспоминания о Ленине теперь были мне не только доступны, я работала над ними.
— Какую профессиональную практику ты проходишь, свистуля, — чуть не каждый день говорила мне Фаина Петровна. И хлопала меня по плечу и каждый раз морщилась на мою худобу:
— Не плечи, а колышки. Руку проткнуть можно.
Поначалу работать мне было интересно. Натыкаясь на что-то не известное, не понятное, загадочное даже, я задавала вопросы. В глазах моей мемуарщицы они были столь наивными, обнаруживали такое незнание истории революции, что она хваталась за сердце. Как, как это можно не знать? Но объясняла. Помню, впечатлил меня текст из папки за номером 9, черновики которой я должна была перепечатать начисто. «На 23 апреля 1922 года В. И. Ленину была назначена операция, — читала я. — В Солдатёнковскую больницу он приехал в сопровождении Н. А. Семашко». Мне, как бывшей сестре травматологического отделения, стало любопытно, что это была за операция, и я, бросив печатать, продолжила чтение. — Едва переступив порог хирургического кабинета, Владимир Ильич стал подшучивать над торжественным видом врачей, над их облачением в белые накрахмаленные халаты и колпаки. Когда за Лениным пришла хирургическая сестра и увела его в раздевалку, профессор Борхардт сказал Розанову:
— Делайте операцию вы, а я вам буду ассистировать...
Борхардт волновался и не мог этого скрыть.
Когда операция закончилась, врачи приступили к составлению специального медицинского бюллетеня.
— И это все нужно? — спросил Ленин. — И здесь писанина.
— Очевидно, Владимир Ильич, нужно, — ответил Розанов.
— Очень много у нас пишут, — вздохнул Ленин.
— Фаина Петровна, если Ленину ему не нравилось, что у медиков тоже процветает писанина, почему он не воспротивился ей и не послал их к черту? Ведь он был такой всевластный человек, — спросила я.
— Всевластный, — насмешливо передразнила меня Фаина Петровна. — Ленин не был диктатором. И тем более противозаконником. Постой, где ты взяла этот текст?
— В папке № 9.
— Разве это я писала?
Она просмотрела отрывок.
— Кажется, это не моё. Ох, в голове каша сегодня. И ты еще звенишь, как звонок насчет побудки. Принеси-ка чайку. Из индийской пачки завари.
День за днём я перебирала, расставляла, нумеровала папки. Перепечатывала десятки страниц, внося исправления. Куски «пропеченного», то есть абсолютно сделанного текста Фаина Петровна поручала отвозить в Политиздат. Мы обе чихали от пыли, пыль здесь безраздельно царствовала, лежала, висела, летала, как бесцветный призрак. Фаина Петровна не разрешала убирать в кабинете. Эта комната походила на схрон. Постепенно до меня дошло, что в куче папок, строем стоящих на полках, кучей лежащих на столе, в ящиках стола и даже в серванте — находятся одни и те же, многократно повторяющиеся воспоминания, иногда свои, иногда чужие. Тексты до правки, в течение правки, после правки, пронумерованные, не пронумерованные, с вклеенными вставками, с вычеркнутыми строками и абзацами. Отдельная папка с воспоминаниями, адаптированными для детей.
— Вроде это где-то уже было, — думала я, натыкаясь на повторения. — Или я с ума схожу?
Перепечатывая папку за номером 12, на одиннадцатой странице я повстречала интересный текст, бросила печатать и стала просто читать этот кусок: «К Ленину подошел профессор Борхардт, и они перешли в беседе на немецкий, а Семашко и Розанов стали редактировать медицинский бюллетень. С текстом бюллетеня Владимир Ильич согласился. Розанов сунул руку в карман, достал оттуда вату, вынул из нее продолговатый кусочек свинца и положил на стол. Это была одна из тех пуль, которыми эсерка Каплан пыталась убить Ленина.
Розанов сказал:
— Видите надрезы... Если бы ударилась в кость — кость распалась бы! Благодарность случаю — застряла в мягких тканях. На ниточку прошла от крупных сосудов. Мы, врачи, так и говорили тогда: счастливый ход пули. Ленин мельком взглянул на серый кусочек металла и стал собираться домой».
Мне стало интересно, о каких надрезах идет речь.
— Фаина Петровна, — окликнула я мою заказчицу, она как раз строчила что-то на лоскутке бумаги, — только не сердитесь, объясните для особо бестолковых: что это за надрезы на пулях?
Фаина Петровна бросила писать и бросила на стол авторучку.
— Этого ты как раз не можешь знать. Я тебе расскажу.
— Видишь ли, девочка моя, в восемнадцатом году дрянь эта, блядёшка Фейга Каплан, сама себя она красиво называла Фанни....
Моя Фаина Петровна стала сама на себя не похожа. Она не говорила, а шипела и рыкала. Черные южные глаза ее сверкали злобой, не отомщённой болью. Она теперь была похожа на Панночку, из «Вия» в фильме с Натальей Варлей, только дожившую до старости.
— Приперлась на завод Михельсона, где должен был выступать Владимир Ильич. Кинулась как вонючая бешеная рысь, и трижды выстрелила. Одна пуля попала в грудь, повредила верх лёгкого и вызвала кровоизлияние в плевру. Другая в левое плечо и застряла там. А стреляла эта прошмандовка из браунинга.
— Браунинга?
Она встала, взяла с тумбочки стакан с водой, вода всегда была у неё наготове, и осушила его залпом. Как Соколов водку в «Судьбе человека» у Шолохова.
— Именно. Браунинг 1900 года. Три пули были надпилены крестом. Ясно теперь, какие это надрезы?
— Ясно.
— Семёнов, предводитель эсеровской группы, бандитской по сути, они в Сыромятниках тогда сидели, сам каждую пулю надрезал крестом и порошок с ядом засыпал, гадина.
— Ядом? Про яд тут ничего не пишется.
— Не пишется. А я знаю.
— А как же вы узнали?
— Узнала. Этот яд паралич вызывает. Что потом и случилось с Владимиром Ильичом.
— Фаина Петровна! Я будто в фильм попала. Неужто бандиты могли спокойно сидеть на квартире, готовить пули и взрывные устройства? Где они брали оружие, пистолеты?
— Другое время было. Тогда у нас у всех пистолеты были. И у меня был.
Теперь она говорила спокойнее, и будто с некоторым удивлением. Неужели и правда это такое было?
Я разочарованно сказала:
— А я только охотничье ружье видела, и то у соседа.
— В нашей советской стране ни у кого нет боевого оружия. Оно запрещено. Ни купить, ни достать его нельзя. И порядок этот нерушим, — сказала Фаина Петровна. — Никто ни в кого не стреляет. Мы, Ника, живём невероятно спокойно.
Гордость зашкаливала в её словах, будто это она лично навела в стране нерушимый порядок и теперь её страна может жить спокойно.
— Я тебе советую, Ника: сходи в Музей революции. Это по сути музей истории, которую ты скверно знаешь. Там и браунинги 1900 года тоже имеются. И разъяснительные подписи обязательно читай: кто стрелял, кого ранил или убил.
— Схожу в воскресенье, — пообещала я.
— Но давай-ка, любознательная моя, примемся за работу.
Так прошла моя первая московская осень, сначала тихая, румяная, золотая. Алели клёны во дворах, красная и жёлтая листва кустов и деревьев проглядывала через узорные решётки старинных усадеб. Липы, дубы, каштаны на бульварах показывали все оттенки жёлтого, от бледного до охряного. В переулках стояла особая светлая осенняя тишина. К середине октября большая часть бульварной листвы опала, легла в ноги торопящимся под мелким дождём прохожим. А потом пришёл ноябрь, сырой и пасмурный, с тёмными вечерами. Я возвращалась со службы позже всех. Вбегала на свой второй этаж, входная дверь вела в большую коммунальную кухню. Все мои добрые агентки обычно уже были тут, сидели озябшей стайкой вокруг стола, рассказывали о своих заказчиках, болтали о том и сём, долго смеялись над самой пустячной шуткой, молодости необходим смех, и мы потребляли его килограммами. Все знали про мою Помощницу Ленина, про её небывалую бодрость, несгибаемость, лицо без морщин и так далее. Между собой девчонки звали её Фаина Бессмертная. Но в один из декабрьских вечеров, ещё бесснежных и непроглядно тёмных, я пришла домой в грустном настроении и с плохой новостью: у моей Фаины Петровны вдруг прихватило сердце. Я даже за кордиамином в аптеку бегала. Вика Пашкова, подняв зелёные, лисьего разреза глаза сказала:
— Вот бы Фаина бессмертная померла. Ты бы тогда Севку забрала от меня назад. А то он меня забодал своей классической музыкой.
Вика приехала в Москву из Владивостока. Она была самой красивой — зеленоглазой, с матовой кожей, природными каштановыми кудрями. И самой модной. У неё единственной из нас имелись джинсы, притом фирменные, «Левис». Джинсы столь тесные, что застегнуть их она могла только в лежачем положении, втянув в себя живот. Когда совсем уж дело не шло, я помогала ей их застегнуть, она ложилась поперёк кровати, а я придавливала ей живот левой рукой, а правой тянула молнию вверх. «Зиппер не сломай! Не сломай зиппер», — стонала она.
Вика всё время знакомилась с парнями-москвичами. Тип номер один. Длинноволосые мальчики непременно в фирменных джинсах, это был их пропуск в Викину жизнь. В модной обуви, «шузах», с изнеженными тонкими голосами маменькиных сынков. Они без конца употребляли слова: хаер, шузы, герл, сейшен, пипл, дринч и прочее. Разговор вела Вика. В основном о фарце, знакомых фарцовщиках, главных местах, где они кучкуются, об импортных вещах и немного о музыке, тоже импортной. Длинноволосые вторили Вике, как подданные царице. Мы с девчонками, молча сидевшие округ стола, порой даже мало что понимали из их речи. Длинноволосые приходили в общежитие с дорогим переносным магнитофоном, бутылкой вина или шампанского. Переносной магнитофон, чудо, о котором некоторые из нас слышали, но никто до того не видел, играл замечательную музыку. Особенно много песен битлов. Посидев чуток за столом, ребята ставили магнитофон на пол, становились вокруг него, ставили музыку на громкую, так что колодец двора сотрясался и стонал от эха, и неистово танцевали, «плясали», как они сами это называли. И Вика, закованная в джинсы, плясала с ними, и мы с девчонками в конце концов присоединялись. Но попытки наши были не особо удачными и даже нелепыми. Мы так по-настоящему и не влились в это блестящее общество в отпадных джинсах, шузах и с хаером на башках. Мы были как страны Третьего мира, жаждущие вступить в Евросоюз, куда дорога навсегда заказана.
На слова Вики «Вот бы Фаина бессмертная померла» все восемь девчонок подняли свои серые, карие, серо-голубые, голубые, синие, чёрные глаза, а Таня Куравлева вскрикнула:
— Типун тебе, Вика, на язык!
Таня стала агентом добрых услуг после того, как не поступила в Первый медицинский. Имея, кстати, аттестат с отличием, уйму знаний и умную голову. Она была гордостью своей сельской школы и, уже из собственной гордости, не захотела вернуться домой. Побеждённой. Она ещё повоюет с Первым медицинским. Станет лучшим хирургом Пироговки.
— Не мельтеши, герла, — сказала я Вике. — Фаина Петровна бессмертная. Ты сама сказала. Потому что неё есть живая вода — любовь. А у тебя что есть, кроме газировки за три копейки?
Вика презрительно оттопырила губы.
— Деревня, замолкни. Да чтоб вы обе сдохли со своей мемуарщицей!
— А ты живи вечно, Викуся. В аду классической музыки, — мстительно улыбаясь, пожелала я ей и ушла с кухни. Меня дожидалась курсовая работа, которую вот-вот надо было сдавать.
4. Аппассионата
Наконец наступила зима, всё просветлело. Бульвары в средине декабря замело шквальным снегом. Деревья, решётки ограды набились белыми клоками, крыши покрылись пышными снегами, дворники не успевали чистить дороги. Картина глубокой зимы в центре столицы теперь напоминало мне заснеженное детство в Сибири. И жизнь замкнулась как зимой в деревне, в коротком пространстве Лялиного переулка и улицы Чернышевского 31, куда я приходила переночевать, и по преимуществу в обществе Фаины Петровны. Лишь по вторникам к шести часам вечера я вырывалась на Тверской бульвар 25, в Литинститут, на поэтические семинары. Там кипела и лилась через край творческая энергия молодых поэтов, и два мастера поэтического дела открывали нам тайны ремесла. Но вечер заканчивался, и будничное утро звенело требовательным будильником, поднимало меня, и троллейбус в утреннем трансе снова вёз меня к моей «заказчице». Кстати, Фаина Петровна была в восторге от производственного термина «заказчица».
Я просмотрела пятнадцать папок мемуаров Фаины Петровны и дошла до шестнадцатой. «На 23 апреля 1922 года, — прочла я на первой же странице, — В. И. Ленину была назначена операция по извлечению пули. В Солдатёнковскую больницу он приехал в сопровождении Н. А. Семашко. Едва переступив порог…» Да это уже было. Точно было! В чёрной папке за номером… надо посмотреть, какой это был номер. Ага. Вот она. Номер 9. Что за Записки сумасшедшего? Если она будет писать одно и то же, работа никогда не закончится.
Работа, работа. Теперь я чувствовала, что устала. Мне хотелось учиться в полную, на дневном, слушать лекции, жить в студенческом общежитии, и не только по выходным, а сколько хочешь ходить на свидания и целоваться со своим поэтом. И вот «студентка, комсомолка, спортсменка, и наконец, просто красавица», как говорил товарищ Саахов в «Кавказской пленнице», я стала молиться Богу. Простодушно и нелепо. Своими словами, про себя: «Господи, я шибко устала помогать Помощнице Ленина. Сделай так, чтобы Буханцов перевёл меня на дневное. Если исполнишь мою просьбу, я с зарплаты куплю девчонкам семь бутылок шампанского».
Если учесть, какую скудную зарплату я получала, а цена за шампанское была сравнительно высокой, да ещё помножить эту цену на семь, то жертва моя Богу была щедрой. Непонятно одно: почему я думала, что шампанское, которым обопьются девчонки, должно было умаслить Бога?
Двадцатого января был особенно морозный день. Аж пар стоял в воздухе, вернее воздух стал белым обжигающим бронхи паром. Я вышла из троллейбуса на Пяти углах в двенадцать часов дня. Солнце, белёсый мутный круг без лучей, делал безмолвным и неживым всё вокруг, и снег на обочинах лежал как мёртвый. Ткань моего изящного нового пальто, которое я купила для форсу, пропускала холод, как решето воду. Скукожившись, я бежала к особняку.
Дверь в квартиру мне открыла Ангелина Сергеевна.
— Ступайте в спальню, — произнесла она и, развернувшись, поспешно направилась на кухню. Сняв пальто, я направилась, куда приказала партия. Фаина Петровна лежала в постели. Одеяло в белом пододеяльнике укрывало её до подбородка. С обеих сторон широкой кровати простирались поля белой простыни. Она увидела меня. Правая рука медленно, тяжело приподнялась.
— Впервые вижу вас в горизонтальном положении, — мигом перевоплощаясь в доктора, пошутила я, вглядываясь в пациентку. Небольшая одышка, которая в последнее время наметилась у Фаины Петровны, усилилась, дыхание было шумным, тяжёлым. Лицо бледнее бледного, белее чем подушка, на которой лежала её голова. Губы опустились, образуя глубокие скорбные складки. Где глянец гладкой кожи, где румянец?
Я присела около неё на край кровати, спросила всё тем же бодрым докторским тоном:
— На что жалуетесь, товарищ больной?
И услышала я из приоткрывшейся двери:
— На редактора Политиздата.
К кровати, сотрясая шаткий паркет спальни, тяжёлой артиллерией пробилась Ангелина Сергеевна. В руке — стакан мутной белёсой жидкости.
— Файку обвинили в плагиате. Дескать, в собрании 1960 года есть точно такие тексты другого автора.
— Ангелина Сергеевна, я сейчас спрашиваю, как медик.
— Бол-ль… — произнесла Фаина Петровна.
Ладонь её лежала под левой грудью у сердца. Я прикоснулась ко лбу больной, пальцы мои вздрогнули от ледяной влаги, выступившей на нём. Конечно, я всего лишь медсестра с двумя годами стажа, но симптомы весьма характерные. Тут как минимум инфаркт.
— Фая, я лекарство принесла от сердца, выпей скорее, — протянула стакан Ангелина Сергеевна. Всеми силами она старалась говорить потише.
— Не нужно, Ангелина Сергеевна, — решительно сказала я. — Никакого самолечения. Можем навредить. Срочная госпитализация, вот что нужно.
— Надо позвонить Кате!
— Катя — это кто? — спросила я.
— О…— округлила до ноля свой крупный рот Ангелина Сергеевна. — Это в Солдатёнковской больнице. Медсестра Ленина. Непререкаемый авторитет. Она ухаживала за Ильичом после операции.
Теперь еще и медсестра Ленина. Сил моих больше нет.
— И она всё ещё работает?
— Катерина Алексеевна? Работает. И всё в том же отделении. Они с Фаей подруги.
Ангелина Сергеевна поспешила в коридор, там на угловой полочке стоял телефон.
Фаина Петровна лежала с закрытыми глазами, неподвижно, молча.
Вернувшись, Ангелина Сергеевна объявила, что в Солдатёнковской Помощницу Ленина ждут. От них будет скорая.
— Когда? — спросила я.
— Скоро. Это же скорая. — прогремела Ангелина Сергеевна, забыв обуздать свои голосовые связки. — Соберём пока Файку. Халат, тапочки…
Скорая помощь и впрямь приехала быстро. Им открыла Аннушка, но тут же скрылась в своей комнате. Бригада из двух человек — белоснежные халаты, колпаки, докторский чемоданчик — шумно вошла в комнату. Фаина Петровна открыла глаза. Фельдшер выглядел весьма солидно, прямо на профессора тянул, он предельно вежливо поздоровался, назвался Андреем Андреевичем. Склонившись над больной, быстро оглядел её, невнятно сам себе под нос что-то проговорил, мне послышалось что-то про парез. Пощупал пульс и, чуть картавя, ласково обратился к неподвижной Фаине Петровне:
— Сейчас мы вас с санитаром Сашей аккуратненько переложим на носилки и...
— Понесём в карету, — улыбаясь, добавил санитар Саша, невысокий, но крепкого сложения паренёк.
Они легко и быстро переложили больную на носилки. Сделано профессионально, я-то знаю, у нас в медучилище был предмет «Уход за больными» и практика потом в больнице. Фельдшер и санитар походили на военных медиков, уносящих раненого на плащ-палатке. Вдруг Фаина Петровна, воздев руку с носилок, не без труда с паузами проговорила:
— Ника. Поедет. Со мной.
— Хорошо, Фаина Петровна, — безразлично-ласково согласился фельдшер. Видимо, успел получить инструктаж насчёт Помощницы Ленина.
Когда они протиснулись с носилками за входную дверь на площадку, я накинула в коридоре пальто, обошла стоявшую поперёк коридорного пространства Ангелину Сергеевну и поторопилась за ними. Андрей Андреевич с Сашей со всей бережливостью транспортировали Фаину Петровну в скорую.
— Что стоим? Особое приглашение требуется? — крикнул мне Андрей Андреевич.
— Нам всем требуется по сто граммов спирта, Андрей Андреевич, — сказал Саша.
Я влезла в скорую. Мы с Сашей сели по обеим сторонам от укрытой белым полотном до подбородка Фаина Петровны. Фельдшер расположился в изголовье. Я держала мою Фаину Петровну за руку.
Солдатёнковская больница*, как и многое другое в советское время, была переименована. Она называлась теперь Боткинской. Мы въехали на территорию.
<* Эту больницу в начале двадцатого века построил московский купец Кузьма Солдатёнков, он завещал городу значительную часть своих сбережений на устройство и содержание в Москве новой бесплатной больницы для всех — без различия званий и сословий. В Солдатёнковской больнице применялись новейшие методы лечения, асептики, анестезия, наркоз. Среди врачей были такие знаменитости, как Федор Гетье, он был назначен городской думой главным врачом, А. Абрикосов, патологоанатом, впоследствии избран академиком, хирург В. Н. Розанов, кстати, тот самый, что в апреле 1922 года оперировал Ленина и извлёк пулю.
При терапевтическом корпусе имелись водолечебница, светолечебница, отделение физиотерапии. Работали клиническая и бактериологическая лаборатории. Здания были оборудованы системой вентиляции.
Для прогулок в холодную погоду пациентам выдавали тёплые костюмы, но поскольку костюмов на всех не хватало, часть больных выводили на проветриваемые светлые веранды. Здесь больные проводили ежедневно по несколько часов, лёжа на кушетках, завёрнутые в меховые одеяла-конверты. После революции Солдатёнковская была переименована в честь учёного инфекциониста С. П. Боткина.>
— Петро, езжай в отселенные корпуса, — приказал Андрей Андреевич водителю.
Мы поехали вглубь территории. Около одного из старых корпусов остановились.
В приёмном покое нас уже ждали. Хирург, сухонький, невесомый почти, оглядел Фаину Петровну. Тоже, как Андрей Андреевич, проверил пульс, заглянул в зрачки — всё это молниеносно — и произнёс:
— Открытая. Везите в операционную.
«Открытая хирургическая операция». Я знала, что это. Операция проводится при разрывах крупного сердечного сосуда. При сильном наркозе делают большой разрез на грудной клетке. Подключают искусственное кровообращение и латают аорту, подшивают её кусочком специального искусственного материала. Сложность и риск. Но Фаина Петровна крепкий сильный человек. Несмотря на возраст. Или смотря?
Доктор полетел к двери, халат на нём развевался, как от ветра.
Мы с санитаркой Еленой Кондратьевной транспортировали больную на этаж. Это было то самое хирургическое отделение, куда 23 апреля 1922 года поступил в качестве пациента Владимир Ильич Ленин на операцию по извлечению пули. Мы с Еленой Кондратьевной везли Фаину Петровну по коридору. Закрытые двери палат. Тишина. И вдруг донеслась негромкая музыка, и словно из ниоткуда появилась медсестра в длинном широком халате на завязках и сестринской косынке. Она была совсем пожилой, даже старенькой, но с лицом властным, взглядом ясным и твёрдым.
— Фая, Фаюшка, ты что же это? — сказала она, быстро склоняясь над лицом Фаины Петровны.
— Аппассионатой встречаешь меня, Катя?
Фаина Петровна раздельно, с интервалами произносила каждое слово, так телеграфистка передаёт телеграмму.
— В музей-палату Ленина ребят на экскурсию привели, потому Аппассионата, — ласково пояснила медсестра. И санитарке:
— В операционную едем.
— Хорошо, Екатерина Алексеевна! — с готовностью, как солдат командиру, отвечала санитарка.
— Ты выдержишь, Фая. Ты же крепость необоримая, — улыбнулась подруге медсестра Ленина.
И мне:
— Позвольте.
Екатерина Алексеевна сама взялась за каталку, а я в некотором состоянии аффекта осталась стоять посреди коридора. Из музейной палаты всё ещё слышалась прекрасная музыка, и я пошла на неё.
— Войду, — решила я. — Если экскурсовод будет возмущаться, скажу, что я только что сопроводила на операционный стол Помощницу Ленина.
Но долговязая экскурсоводка-пионервожатая, как шпиль башни возвышавшаяся в кругу десятка девочек и мальчиков, горячо покивала мне головой: проходите, проходите. Думаю, она приняла меня за одну из новеньких медсестёр. Звали её Надя.
Ленинская палата стандартного размера казалась просторной, может, от того, что в ней почти не было мебели. Известно, что даже комната в двенадцать метров кажется не такой маленькой, если в неё не натолкать всякой всячины, не обставлять в три ряда мебелью. Обстановка палаты более чем скромная: узкая кровать, застеленная холщовым «солдатским» одеялом, голый, простого дерева стол, тумбочка. В воспоминаниях Фаины Петровны слово «скромность» по отношению к Владимиру Ильичу употреблялось великое множество раз. И всё же я не верила, что палата для главы государства, вождя революции могла так выглядеть. Это как взять и положить нашего генерального секретаря Леонида Ильича Брежнева в палату задрипанной районной больницы, где я проходила практику.
Музыка перестала играть, и зазвенел блаженно-восторженный голос пионервожатой:
— «Ничего не знаю лучше «Appassionata», готов слушать её каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка» — так писал Ленин о своей любимой сонате.
— Неужели тут так всё и было? — спросила я, имея в виду преумноженную скромность палаты.
— Именно так. Ребятам я об этом уже говорила. Повторю для вас.
Ребята в парадной форме с красными галстуками стояли полукругом перед вожатой-экскурсоводкой. Они не шаркали ногами, не кашляли, не сопели, не переговаривались. Стояли молча, не двигались и едва дышали. Это были самые пионерские пионеры, которых я только видела. Они искренне любили дедушку Ленина, его великую и скромную жизнь и благоговейно слушали. А Надя продолжала:
— Здесь ничего не изменилось. Когда произвели масштабную реконструкцию больницы, палату решили не трогать и оставить как мемориальную. По сей день здесь хранятся уникальные медицинские документы…
Рассказ Нади уютным едва журчащим ручейком тёк дальше. Теперь она рассказывала о медсестре Екатерине Алексеевне Нечкиной, которая по сей день работает здесь, в хирургическом отделении.
— Именно она, ребята, ухаживала за Владимиром Ильичом после операции по извлечении пули в апреле 1922 года.
Надя рассказала, как из скромности Ильич отказался от второй подушки, боялся, что её забрали для него у какого-нибудь больного. Эту историю я уже знала, она попадалась мне в одной из папок Фаины Петровны. Фаина Петровна! Бедная моя. В ленинской палате я позабыла о ней.
Пока я вернулась на Чернышевского, 31, было половина пятого. Наступил зимний вечер, на улице почти стемнело. Позвонив по телефону-автомату Ангелине Сергеевне, я узнала, что Фаина Петровна операцию выдержала, всё прошло благополучно, её перевели в реанимацию. Медсестра Ленина лично присутствовала на операции.
* * *
Наутро я спустилась в контору к Светлане Викторовне. Она сидела, закопавшись по подбородок в квитанции по оплате, ещё какие-то бумажки.
— Светлана Викторовна, клиентка моя Фаина Петровна в больнице. Я бы хотела поехать к ней.
— Соратница Ленина? За весь январь заказы оплатила, а потом уже позволила себе заболеть. Вот это по-ленински! Езжай, конечно.
В приёмном покое, через который я как помощница Помощницы Ленина должна была пройти в отделение, ни Елены Кондратьевны, ни вчерашней медсестры не было. Дежурная сестра что-то строчила в большой похожей на амбарную книгу общей тетради. На кушетке, притулившись спиной к стене, морщась, держась рукой за правый бок, сидел мужчина. Видимо, ожидали врача.
Дежурная подняла голову.
— А вы тут откуда? И что хотели?
— Я к Фаине Петровне Зудалевич. Я помощница Помощницы Ленина.
— Ника, — вскакивая и меняя казённый тон на почти родственный, произнесла медсестра.
И сделала паузу. И горько вздохнула.
— Фаины Петровны примерно два часа назад не стало.
Медсестра подошла ко мне совсем близко, меня накрыл запах новокаина, очевидно она недавно делала укол на новокаине. А потом меня стал душить запах формальдегида, который не мог быть в приёмном покое, но только в морге. Я помню его с тех пор, как наша препод, анатомичка, водила нас в морг на вскрытие. Этого вещества здесь не могло быть. Но я чувствовала его. Медсестра, выказав сочувствие, вернулась на свое место.
— И, Ника, — так же по-свойски и чуть просительно проговорила она. — Мы ведь Фаину Петровну без паспорта приняли, как близкого друга Екатерины Алексеевны.
— Я привезу, — поспешно сказала я. — Мы забыли.
— Ну добренько. Хоть задним числом данные впишем. И подадим сведения.
«Но ведь она была такой крепкой, сильной, — направляясь от приёмного к воротам, говорила я сама себе, — у неё вон даже лицо без морщин. И голова ясная, и нервы стальные, и…» Но на этот капризный, несколько истерический голос отвечал внутри меня другой, спокойный и суровый.
«А чего ты ожидала? Человеку на девятом десятке вскрывают грудную клетку. Стенки сосуда как ветошь, их тронь только. Опять же наркоз…» Так и ехала я до центра Москвы в раздвоенном состоянии, в смятенном диалоге с самой собой.
В Лялином переулке, ледяном, безмолвном — ни души. Январская просинь стыла в небе меж низкими домами. Холодно, холодно-то как. Сейчас околею и останусь тут стоять ледяной статуей. Но я дошла. Открыла мне Ангелина Сергеевна. Вышла из своей комнаты Аннушка, я услышала знакомый хлопок двери, а потом увидела, как она чуть не бегом направилась ко мне. Они всё уже знали.
Я остановилась перед ними, чувствуя, как от пальто моего, от всей меня исходит холод улицы, схваченной насмерть январским морозом.
— Я за паспортом. За паспортом, — повторяла я, топчась у двери.
— Проходи.
Ангелина Сергеевна обняла меня за плечи. Я лепетала:
— Ну как же так. Она же не болела. Выглядела как девушка!
— Девушка, девушка, бац — и нет старушки.
— Геля! Перестань! — неожиданно твёрдо, жёстко, как приказ, выкрикнула Аннушка.
— Все мы тут такие девушки. От восьмидесяти до девяноста. А ещё этот Политиздат, чтоб он сгорел. — пожелала хорошее Политиздату Ангелина Сергеевна.
— Ты сама не погори, — сказала Аннушка. — А Политиздат наш несгораемый.
И вдруг она прислонилась к тулову Ангелины как к стволу могучего дерева. И заплакала.
— На самом деле мы здесь все трое соратники, товарищи по революции, — сказала мне Ангелина Сергеевна, обнимая Аннушку, — это мы только на кухне идейно расходимся.
Она улыбнулась. Достала из кармана пиджачка платочек, вытерла глаза.
— Поторопись, Ника. Скоро придут опечатывать Файкину нору.
Я устремилась в кабинет Фаины Петровны. Паспорт должен лежать в первом ящике стола. Нету. Просмотрела все ящики — нету. Перешла к шкафу, верх его был застеклён и наполнен книгами, а нижняя тумба, как и ящики стола, набиты тяжеленными архивными папками на завязках. Я лихорадочно вынимала и складывала их друг на друга. Первое отделение пусто, и никакого паспорта. Во втором ящике папки лежали плашмя, так как не проходили по высоте, я скинула лежавшие сверху, они легли на паркет цветными лоскутами. Я подхватила в охапку остальные, при этом мой указательный палец больно наткнулся на что-то металлическое. Взглянула на дно ящика и опустилась перед ящиком на колени. Это был ствол пистолета. Стало страшно. В горле образовалась горячая пустыня, а в груди, наоборот, похолодело. Освободив руки от папок, я вытащила пистолет и положила на пол. Тяжелый, зараза. Села рядом с находкой на пол. Преломившись в стекле окна, радужно упал на нас с пистолетом луч зимнего солнца. Тусклое коричневатое железо оружия оживилось, просветлело, почерневший край ствола блеснул мелкими зазубринками, на самом стволе две глубокие параллельные царапины, одна была чуть короче другой. Расплывчатое, как клякса, грязноватое пятно повыше левой щечки рукоятки пистолета. На самих же щечках с обеих сторон, как мизерные горельефы, копии этого же пистолета и буквы: «FN».
Где я его видела? Ах да. В музее Революции, куда ходила по настоянию Фаины Петровны. Браунинг 1900 года. Помню всё, что было написано про него. Самозарядный пистолет калибра 7,65 мм под обозначением FN Browning model 1900. Из-за своих малых габаритов этот браунинг часто использовался различными террористическими организациями. Этим оружием был убит австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд и его супруга. Убийство стало поводом для начала Первой мировой войны. Из браунинга 1900 поганым террористом 1 сентября 1911 года был убит Пётр Столыпин. Из него же был ранен Ленин.
Никакого сомнения, пистолет точно такой, из какого стреляла в 1918 году «дрянь эта, блядёшка» Фейга Каплан, как лихо обозвала её Фаина Петровна. Что мне с ним делать? Оставить, пусть комиссия забирает? Или показать Ангелине Сергеевне? Вопрос был для меня неразрешимый, ум мой отказывался думать об этом, мысли в голове бегали, как мыши, скребли мозг. Я растерянно смотрела в пространство кабинета, и вдруг всплыла передо мной улица Кирова в снежных заметах по бокам, посередке ледок, присыпанный жёлтым песком. Я веду под руку Фаину Петровну в меховой шапке-ушанке, цигейковой шубе до пят, такой гладкой, что хочется её погладить, как медведя-пестуна. Постой! Мы же ходили в сберкассу! И Фаина Петровна надевала шубу. «Шубу на мороз», как она называла. В кармане, наверное, и остался лежать паспорт и сберкнижка тоже. Я побежала в спальню, значительную часть которой занимал рыжий, в тёмных коричневых пятнах гардероб. Это было хранилище платьев, блузок и всей сезонной одежды, образцы революционного, постреволюционного и советского времени. И шуба висела там же. Да, паспорт был в кармане. Меня поразило, как он лежал в своём потаённом уголке. Безмятежно, ни за что ни отвечая, ни о ком не переживая, ни о чём не думая. И я позавидовала ему. Вернувшись в кабинет, поспешно забросала папки в ящики. На полу оставался браунинг, он лежал одинокий, пустой, бесцельный.
— Всё-таки надо передать его Ангелине Сергеевне. Она тёртый калач, знает, как лучше сделать.
С пистолетом в руке я направилась по коридору к комнате Ангелины Сергеевны, но, услышав её голос из кухни, повернула туда. В кухне была и Аннушка. Они сидели за столом — Аннушка на табурете, напротив двери, Ангелина Сергеевна спиной к ней на стуле. Увидев меня, Аннушка резко подалась вперёд, с табурета, как неумелая всадница с седла. Выражение её лица заставило Ангелину Сергеевну тоже вскочить. Она повернулась к двери. Увидев меня с пистолетом в руках, почему-то ухмыльнулась. В это время раздался громкий, адски длинный звонок в дверь.
— Опечатывать пришли, — пискнула Аннушка.
Ангелина Сергеевна резко сорвала с чайника, стоявшего на столе, пышную бабу-грелку и пошла с ней на меня.
— Паспорт нашла?
— Нашла, — ответила я.
— Отлично.
Она подошла ко мне вплотную. Цепкие пальцы вынули из моей руки пистолет и утопили в подоле перевернутой цветастой бабы. Оглянулась вокруг и поставила её на подоконник.
— Будьте здесь. Пойду открою дверь. Я сама проведу их в комнаты Фаины Петровны. А ты, Ника, дуй скорее в больницу. Ключи от комнаты Фаины Петровны оставь на телефонной полочке.
Ангелина Сергеевна, расправив плечи, грудью вперёд, направилась в коридор. Оглянулась в дверях, объявила — без намёка на иронию:
— Ты лучшая агентка, Ника.
5. Мой!
Из случайностей состоит жизнь, или нет в ней ничего случайного? В середине февраля 2015 года я поехала в Санкт-Петербург в качестве доверенного лица православного издательства, в котором работала. Мы издавали много книг духовного содержания, брошюр для новоначальных, которые реализаторы, набив кузов «бычка», развозили по всей стране. В Санкт-Петербурге дело наладили два толковых реализатора, бывшие военные — отец и сын. Они развозили книги по храмам и монастырям Ленинградской области. Мне нужно было забрать у них кое-что и передать нашему начальнику в Москве, лично в руки. Ладно уж, за давностью лет признаюсь: это был целлофановый пакет, полный налички за проданные книги.
Встретиться с реализаторами я должна во второй половине дня, а первая свободна. Я шла к метро от Разъезжей улицы, где остановилась у друзей. Среди объявлений и афиш, наклеенных на колонне одного старинного строения, великолепного, но запущенного до того, что из колонны его торчала арматура, мне бросилась в глаза картинка. В средине её изображались вразброс несколько пистолетов Browning, а внизу помещалось, как заставка в конце страницы, тоненькое, вытянувшееся в струнку охотничье ружье той же марки. Вверху над пистолетами крупная надпись: «Оружие Джона Браунинга. К 160-летию со дня рождения»?. Под охотничьим ружьём помельче: «Военно-исторический музей артиллерии, инженерных войск и войск связи». Далее ещё мельче указывался адрес: Александровский парк, 7, станция метро Горьковская.
Эта афиша сильно заинтересовала меня. Браунинг Фаины Петровны стучал в моё сердце. Сколько раз, вспоминая историю, случившуюся в Лялином переулке, гадала я, что же стало потом с ним? Когда, например, не стало ни Ангелины Сергеевны, ни Аннушки. Лишь недавно совсем отпустила я эту историю, изгладилась она, улеглась в самый дальний сусек памяти. Но теперь, стоя в вагоне ленинградского метро с необычными двойными дверями, я вся была там, в том времени. Я ехала на выставку.
В зале музея было тускловато, лишь витрины ярко освещались специальной подсветкой. Народу ещё не набралось, Музей только открылся. Выставка небольшая, десятка три экспонатов, не больше. Охотничьи и боевые ружья, крупные карабины, маленькие карабинчики. Я вообще-то не питаю интереса к оружию. Оно слишком возбуждает моё воображение. Видя его, я всегда представляю кровавые сцены. Но браунинг — другое дело. А вот и они, четыре пистолета Browning model 1900. Улеглись парами, дулами встречь друг другу. И в том, что лежал во второй паре, ближе к стене, я признала мой браунинг. Я наклонялась к самому стеклу, оглядывая его. Подходила к нему с разных сторон и углов витрины. Он.
Лишь несколько раз в жизни мне пришлось держать в руках оружие. И потому каждое из них я запомнила до мелочей. В раннем детстве это было охотничье ружьё-двустволка нашего соседа, жившего у займища дяди Пети. Пока дяди Пети не было дома, мы с его сыном Вовкой (нам было лет по пять, а то и меньше) сняли двустволку с гвоздика и, положив на кровать, долго разглядывали. Кое-как подняв ружьё и уперев его себе в грудь, я попробовала выстрелить, но ружьё почему-то оказалось не заряженным. Куда отец спрятал дробь и патроны, Вовка не знал. И мы повесили это скучное ружьё на гвоздик.
В семь лет мне попало в руки самодельное оружие троюродного брата Витьки. Это был пистолет, отлитый из свинцовых пластин. Большой и на ощупь весь в пупырышках, как огурец. Я нашла его в Витькином школьном портфеле, он не дал мне из него пострелять, а дал подзатыльник.
Много раз держала в руках, протирала от пыли, оглаживала револьвер моего свёкра. Леонид Степанович вернулся с этим пистолетом с войны, в Великую Отечественную он дошёл до Берлина. После его смерти пистолет хранился у нас в серванте, в кожаной кобуре энное количество лет. Но когда мы решили устаревший сервант выкинуть, то обнаружили, что пистолета в кобуре нет. Кто и когда унёс его, осталось неизвестным. Гостей к нам ходило много. И до сей поры — на дворе ноябрь 2025 года — хранится у меня эта пустая кобура из потёртой коричневой кожи.
Впечатление, переходящее в потрясение, оставил во мне пистолет FN Browning model 1900 года. Я не просто держала его в руках, я шла с ним по тёмному коридору коммуналки в Лялином переулке. Я вломилась с браунингом на кухню, где сидели в печали две старухи. И он был такой же, один в один, как тот, что лежит тут в витрине. Коричневатый налёт на его металле (остальные три браунинга чисто-стального цвета), бороздки вдоль ствола и грязноватое расплывшееся пятно выше левой щёчки пистолета — всё сходилось. Мой! Уж не знаю, каким путём дошёл он из-под цветастого подола бабы-грелки до выставки в военно-историческом музее артиллерии, но это был он. Да хранит его Музей и богиня победы Ника.
---
ОРЛОВА-МАРКГРАФ Нина родилась в 1954 году на Алтае в селе Андроново. Окончила Камышинское медицинское училище и Литературный институт имени А. М. Горького. Публиковалась в журналах «Аврора», «Москва», «Наш современник», «Отчий край», «Симбирск» и др. Автор книг стихов и прозы. Лауреат премии имени святого благоверного князя Александра Невского, премии имени Сергея Нилуса, международной премии имени Сергея Михалкова, премии имени Владимира Короленко. Член Союза писателей России. Живет в Подмосковье.
