ДЕРЕВНЯ НАДВА
ВОСПОМИНАНИЯ О МАЛОЙ РОДИНЕ (1970-1980-е)
Лирические записки Оксаны Мясниковой — литература именно того свойства, какую столетие назад предрекли Иван Бунин и другие русские писатели, утверждавшие, что центр читательского внимания сместится в сторону мемуаров, дневниковых заметок и размышлений, эссеистики. Написанная с художнической пристальностью, изложенная короткими новеллами, ретроспективная проза живущей в Нижнем Тагиле О.Мясниковой подсвечена неизбывной любовью к малой родине — брянской деревне с удивительным, каким-то древнерусским сказительным названием Надва, к её обитателям, а также к питающему автора “отечеству русского языка”. Ценность этого “повествования в картинах и картинках” ещё и в том, что оно запечатлевает — для нас и потомков — и неповторимые лица современников, и эпоху в целом.
Станислав Минаков
Деревенская ёлка
Мама привезла меня из Новосибирска к бабушке на Брянщину в деревню Надву летом 1969 года. После развода она, студентка мединститута, осталась одна в чужом городе с малолетним ребёнком на руках. Хотела бросить учёбу, но бабушка сказала: “Вера, учись, а Ксанку привози ко мне”.
Мама часто вспоминала, как добиралась из далёкой Сибири с годовалым ребёнком, как не было билетов в кассе, как помог незнакомый человек — милиционер, устроив её в вокзальную комнату матери и ребёнка, а сам выстоял очередь в военную кассу за билетом для мамы.
Надо сказать, что и в дальнейшем каждый мой отъезд из Надвы на Урал после летних каникул сопровождался некоторыми трудностями. Из Надвы меня забирали к себе в Клетню, а позже в Жуковку сестра мамы и её муж — тётя Надя и дядя Миша Архиповские. Каждое утро бабушка и тётя провожали нас с дядей, увешанных сумками с провиантом, приготовленным накануне, в Брянск, где дядя полдня мог отстоять в очереди в кассу для военных (он служил следователем в районной милиции), пытаясь раздобыть билеты на проходящий поезд “Одесса-Свердловск” буквально в последние часы до прихода поезда. Бывало, вечером возвращались, так и не попав на поезд, и надо сказать, не всегда нам были рады. На следующее утро тётушка вновь готовила мне в дорогу нехитрый провиант из варёных яиц, картошки, сала, а когда и курицы. Так мы “пытали счастье”, как говаривала бабушка, пока дядя не покупал, наконец, билет и не усаживал меня в поезд до Свердловска, где ждала меня мама. Помню, как-то в раннем детстве дядя сопровождал меня в поездке на Урал, ехали в купе с военными, всю дорогу ели жирную утку, приготовленную бабушкой, меня жутко укачивало, надолго потом запомнился вкус жирной утки и стойкое чувство тошноты, его сопровождавшее.
Я прожила с бабушкой шесть лет до школы, а затем каждое лето приезжала на каникулы школьные, затем студенческие, позже проводила отпуск; вплоть до 1995 года я каждое лето уезжала на Брянщину. Так я прожила более двадцати лет на Урале, не имея ни малейшего представления об уральском лете, зная лишь понаслышке, что оно холодное и дождливое.
В семьдесят восьмом году я осталась у бабушки до Нового года, так как мама уехала на полгода в Сибирь на врачебную специализацию. От меня до последнего скрывали, что я остаюсь в Надве. Конечно, я расстроилась, боялась идти в незнакомую школу, помню, как уныло брела первого сентября по деревне в сторону кладбища. Школа находилась далеко от деревни, поскольку в ней учились дети не только из Надвы, но и из соседних деревень. Школа была, как мне показалось, большая и шумная, а я на ту пору — робкая и стеснительная. Пройдёт полгода, и я со слезами на глазах буду расставаться со своими одноклассниками, вновь и вновь вспоминая то время как самое счастливое.
Классы в деревенских школах малокомплектные, по 8–12 учеников, все друг друга знают, мало того, почти все между собой родственники. Так, я училась в одном классе с троюродным братом Сашей Бибиковым, а его старшие сёстры Надя и Тома — в шестом и восьмом, старших классах. Одним словом, деревенская школа напоминала большую дружную семью. Домой, помню, совсем не хотелось, я завидовала детям из других деревень, так как они жили все вместе в интернате, располагавшемся в избе неподалёку от школы.
Я застала деревенскую школу с огородом, яблоневым садом, метеорологической будкой, спортивным полем с полосой препятствий и много ещё чем. До школы путь был неблизким. Нужно было пройти всю деревню, мимо погоста, через большак и огромное поле пшеницы в васильках летом, по жнивью — осенью, заснеженному полю — зимой и выйти, наконец, к школе.
В тот учебный год, когда я осталась у бабушки, в надвинской школе появился новый учитель — молодой выпускник физмата Брянского пединститута Горбачёв Василий Иванович. Вся школа сразу его полюбила, старшеклассники за глаза называли Чапаевым за имя-отчество и усы, младшеклассники ходили за ним по пятам и умирали от зависти к нам, четвероклашкам, ведь учитель математики был назначен нашим классным руководителем и проводил с нами всё своё свободное время.
В сентябре всей школой собирали картошку на колхозном поле. Василий Иванович не только работал наравне с нами, но и успевал рассказывать интересные истории из студенческой жизни, отчего работа спорилась, а наш ударный труд не остался незамеченным.
Помню, как ревновали Василия Ивановича к учительнице музыки, что там, на картошке, как нам казалось, подкатывает к нашему классному руководителю: то ведро попросит поднести, то мешок подержать, то засмеётся вдруг неестественно громко.
Как только начались занятия в школе, мы, как преданные оруженосцы при Чапаеве, неотступно следовали за своим учителем, караулили его возле учительской, часто допоздна засиживались в кабинете математики после уроков, оставались на дополнительные занятия, все как один готовились к школьной математической олимпиаде, вместе рисовали стенгазеты, готовили праздники. Помню, как я ревновала Василия Ивановича к нашей отличнице Тане Архиповской. Учитель увидел в ней математические способности и всячески их развивал, часто занимаясь с ней после уроков.
Пройдёт время, Таня окончит школу, поступит на физмат в Брянский пединститут, с отличием его окончит и вернётся преподавать любимую математику в родную школу.
А Василий Иванович Горбачёв вернётся в родной институт. Со временем он станет кандидатом физико-математических наук, доктором педагогических наук, профессором, заслуженным учителем Российской Федерации.
Незадолго до Нового года заканчивалась вторая четверть, учителя выставляли оценки. Я волновалась больше других, гадала, с какими оценками придётся ехать домой, в городскую школу. И вдруг получаю тройку по физкультуре, единственная в классе так и не преодолевшая пресловутую полосу препятствий. Ничего подобного больше никогда не видела — выстроенная точь-в-точь, как армейская для тренировки новобранцев, эта полоса препятствий ничуть не смущала деревенских детей, с младенчества приученных к физическому труду, оттого сильных и ловких. В классе двенадцать человек, половина из них между собой родственники, но и без того все дружны, я молчу, все загудели: “Поставьте Рыбакиной четыре, она в город уезжает!” Физрук оглядел меня, махнул безнадёжно рукой: “Ну, раз в город, пущай уезжает с четвёркой”. Физрук, Сенин Иван Яковлевич, был замечательный, вывел в КМС полшколы. Моя троюродная сестра, Надя Бибикова, стала легкоатлеткой — стайером, бегала лучше всех на длинные дистанции вначале в районе, позже — в области, не знаю, попала ли на российское первенство, но Брянский физкультурный техникум закончила, и не одна она. В школе Надя училась слабо, но благодаря врождённой силе воли и выносливости, тренированной в ежедневных крестьянских трудах, при поддержке учителя, который помог ученице раскрыть спортивные способности, смогла реализовать себя, стала замечательным учителем физкультуры, проработав в райцентре в Клетнянской школе более тридцати лет. Помню, как летом каждое утро она пробегала семь-восемь километров, ни на минуту не забывая слова физрука: “Тренируй, Надя, дыхалку!”
...Новый год подступил незаметно. К ёлке готовились заранее. Всё было достаточно скромно, как я сейчас понимаю, но дух, атмосфера праздника были необыкновенными, волшебными. Каждый класс готовил стенгазету, украшая её россыпью цветного стекла от битых ёлочных игрушек, что приклеивали на ватман. Бумажные гирлянды из цветной бумаги вырезали и клеили часами, ходили по классам, замеряли, у кого длиннее. Огромная, до потолка, ёлка стояла посреди школьного коридора, наряженная самодельными игрушками, гирляндами, конфетами и орехами на длинных нитках. Праздник вокруг ёлки проходил вначале для малышни, начальной школы, потом средних классов и, наконец, для самых старших — седьмых и восьмых классов, где учились мои троюродные сестры Надя и Тома. Ёлка старшеклассников заканчивалась танцами. Как же мы им завидовали! Помню, подглядывали в приоткрытую дверь за танцующими, пока не были разоблачены и отправлены по домам. Грустной молчаливой вереницей возвращались домой через заснеженное поле, большак, погост. Шли по деревне, и каждый из нас думал, наверное, о том, как бы скорее вырасти и попасть на взрослую ёлку.
Накануне Нового года приехала мама. Она полгода была на специализации в сибирском городе Новокузнецке. Летела к нам через Москву, привезла много подарков. Бабушка принесла из леса ёлочку, поставила её на стол посреди избы. Мы украсили ёлку конфетами, орехами и фабричными ёлочными игрушками из картона и фольги.
Деревенские приходили смотреть на нашу ёлку с диковинными игрушками. Вечером приехал дядя Миша, чтобы отвезти нас в Клетню на празднование Нового года.
Не обошлось без курьёза. У мамы были с собой термобигуди — такие рогатые пластмассовые штуки, которые нужно было подержать в горячей воде и накрутить на них волосы, чтобы получить невероятные кудри. Долго мы накручивали на чудо-бигуди мои длинные волосы. Вечером, когда приехал дядя, мы не смогли снять их с волос. Бигуди вцепились рогами в мои волосы и не снимались. Я уже рыдала во весь голос, когда дядя Миша принял волевое решение и безжалостно выстриг бигуди вместе с волосами.
После Нового года мы с мамой вернулись на Урал. Долго потом вспоминала я деревенскую школу, наш дружный класс, любимого учителя математики Василия Ивановича.
Однажды я получила письмо от одноклассников из Надвы. Оно было написано рукой Василия Ивановича, в нём говорилось о том, как ребята дружно живут, о победе нашей одноклассницы Тани Архиповской в математической олимпиаде.
Заканчивалось послание пожеланиями счастья и успехов в учёбе, выведенными хоть и старательно, но всё ещё неуверенной детской рукой каждого из моих двенадцати одноклассников.
Банный день
Долгое время мы жили без своей бани. Бабушка тянула хозяйство одна, без мужика, пережила и послевоенную разруху, когда вернулась на родину из немецкого плена и фильтрационного лагеря в Сибири, и пожар, отстраивалась тяжело. Мама помнит, как жили у Ефимии, Химочки, как звали её в деревне, родной сестры бабушки, та дождалась мужа с войны, жили справно, младшую сестру Ксению с детьми приняла и поселила на печке, питались врозь.
Мама вспоминает, как дожидались, пока большая семья тётки поест, потом спускались с печки, отыскивали в ней свой маленький чугунок с картошкой. “И так, — говорит мама, — мне это опостылело, что я сказала: “Пошли, мама, к себе!” А дом ещё не достроен был, стоял сруб под крышей, полы не застелены досками. “Так, — говорит мама, — лето и прожили”.
Так вот, у той Химочки мы с бабушкой и мылись в бане всё моё раннее детство. Гораздо позже появилась у нас собственная баня у самого леса. Уезжала дальняя родственница из деревни и продала бабушке баню за условную сумму, какую она, вдова, могла предложить.
Баня эта топилась по-чёрному. Топила её бабушка сама, никому не доверяя. Я любила смотреть, как она топит печь. Вот дрова прогорели, бабушка кладёт на угли звено от гусеницы трактора (бучку), если из печи выкатываются угли, голыми руками кидает обратно в печь, раскалённую докрасна бучку цепляет вилами и опускает в бочку с холодной водой. Бучка шипит и ругается, пока вода не закипит, тогда успокоится, затихнет. На печке выложена каменка, туда бабушка время от времени выливает ковш воды из бочки с холодной водой. Весь дым из печки идёт в баню, трубы нет. Баня топится часа четыре, напоследок бабушка открывает заглушку — маленькое окошко в стене, баня выстаивается ещё с час. Через час бабушка приходит и проверяет готовность — дух в бане тяжёлый или лёгкий. Могла сказать, что баня ещё не готова, значит, в печи остались непотухшие угли или едкий дым не весь выветрился. И мы ждали, сидя в избе, каждый со своим узелком чистой одежды в руках.
А как бабушка парила! Укладывала меня на широкие полати, рядом ставила ковш с ледяной водой, поддавала жару, выливая другой ковш воды на каменку. “Трус’ила” — трясла заранее заваренный в крутом кипятке берёзовый веник над раскалённой каменкой, затем переходила с горячим веником к полатям и продолжала его трус’ить уже над тобой; продолжала движение веником над телом с ног до головы, не касаясь его, трус’я: совершая быстрые, но ловкие движения, никаких рывков и гуляний веника самого по себе, он как бы сливался с рукой бабушки, был её продолжением, а рука у бабушки большая и крепкая. Тело нагревалось, ты расслаблялся и почти задрёмывал, как тут же бабушка, резко обмакнув веник в тазик с кипятком, укладывала его на тебя и начинала, наконец, трус’ить веником по самому телу, касаясь его быстро и уверенно.
Бабушка трус’ит веником, едва касаясь, ходит веником вначале дробью, затем медленнее и мягче. Вокруг клубится горячий пар, дышать становится всё тяжелее. Всё чаще опускаешь свободную руку в ковш с холодной водой и кидаешь пригоршню воды себе в лицо. Наконец, наступает момент, когда бабушка, будто сжалившись, вдруг окунает раскалённый веник в холодную воду и медленными движениями, почти не отнимая веник от красного распаренного тела, проходится по нему в последний раз уже медленно, никуда не торопясь...
Парить она могла больше часа, не уставая, от всей души. А сама помывка занимала не так и много времени. Два таза: в одном тебя намыливают, натирают мочалом до скрипа кожи, из другого обдают. Льёт бабушка ковш воды на голову, поворачивает тебя по кругу, приговаривая: “С гуся вода, с Ксанки худоба!” Всегда было смешно от этих слов, потому как худобой я никогда не отличалась, пока бабушка не объяснила: “Худоба — значит хвороба, болезнь”.
Волосы мыли напоследок, обдавали их берёзовым отваром, где запаривался веник. Я любила смотреть, как бабушка моет свои волосы, красоту которых могла разглядеть только в бане. Вот она достаёт из волос гребёнку, длинные, ниже пояса волосы тяжёлой волной падают и закрывают почти всё худенькое, но сильное тело. Всю жизнь, до самой смерти бабушка носила длинные волосы, заплетала их, вымытые, скрипевшие под рукой, в косу, забирала гребёнкой, надевала платок и не снимала его до следующей бани.
Завершал поход в баню дядя Миша. В первый дух, тяжёлый, шли кто посильнее и постарше, а в последний, лёгкий, шли дети или опоздавшие, а поскольку дядя Миша часто допоздна задерживался по службе в милиции, то и шёл он в баню чуть ли не ночью. Мылся долго, обстоятельно, спешить ему было некуда. Зато бабушка каждый раз переживала, и мы с братом уже знали, что, как только начнутся её причитания: “Братцы р’одные, ночь на дворе, Миша второй (третий) час моется!” — нас тут же отправят посмотреть, жив ли он, не угорел ли.
Как сейчас помню, выбегаем с братом на крыльцо, останавливаемся, робея, вглядываясь в темноте в сторону леса, где стоит баня, бежим, взявшись за руки, до тех пор, пока не услышим в ночной тишине голос дяди, доносящийся из бани: “Ходють кони над рекою-у-у-у, ищут кони водопою-у-у...” Мы тут же и замираем. Деревья стоят вкруг бани молчаливой стражей, сберегая её тепло, храня от чужих глаз. И только звёзды суетятся, вслушиваясь в ночное пение, наклоняясь над крышей бани всё ниже и ниже.
Коровий оркестр
Колхозное стадо в Надве угоняли пастухи на целый день на пастбище, куда доярки и прибегали на дневную дойку. А вот своих коров колхозники пасли, где придётся, дворами по очереди столько дней, сколько коров на дворе. Бабушка и её подпаски — брат Миша и я — пасли коров один день, но и он запоминался надолго.
Выгоняли коров летом в пять утра — на ранках*, и, если накануне я была в деревенском клубе на танцах, а потом мы всей гурьбой шли к заветному дубу с качелями, жгли костёр, то возвращалась я под утро, и здесь меня настигала кара небесная — едва я касалась головой подушки, как начиналась утренняя побудка.
<* На ранках — диалект.: ряз., орл., воронеж. — рано утром. >
До обеда я пыталась найти укромное место, упасть в какую-нибудь ложбинку, вздремнуть.
Бабушка часто жаловалась, что с утра не знала, кого пасти и за кем бежать: то ли корову заблудшую высматривать, то ли меня в ложбине выискивать. Помню её зычное, разносившееся на всю округу: “Ксанка!”
Ближе к обеду пригоняли коров на край деревенского леса, дальше начинались поля пшеничные, было в моём детстве и гречишное поле, помню его цветущим в невероятно пахучей розовой дымке. Здесь нужно было держать ухо востро, чтобы коровы не пошли на гречишные поля. Обычно мы делали привал, расположившись на земле у края поля, подстелив бабушкин мужской пиджак, с которым она никогда не расставалась, носила его по-вдовьи, поверх платья. Бабушка развязывала тряпичный узелок, куда с вечера были припрятаны сваренные вкрутую куриные яйца, картошка в мундире, перья зелёного лука, полбуханки ржаного хлеба и шмат розового, с мясными прожилками, сала. Коровы, разморённые жарой, укладывались в тенёк, жуя свою вечную жвачку, отмахиваясь хвостами от комарья и оводов, а мы обстоятельно, никуда не торопясь, вдыхая ароматы трав и полевых цветов, приступали к трапезе.
И опять меня морило от еды, сладкого запаха цветущей гречихи. Я дремала под рассказы бабушки. Как сейчас жалею об этом, ведь могла пропустить самое интересное! Частенько, чтобы не уснуть, после обеда играли в камушки — так бабушка называла незамысловатую игру, для которой ничего и не надо, кроме глазомера, проворной руки, послушных пальцев да камушков, лежащих на пыльной дороге. Нужно было подкинуть камушек и поймать в ладонь, потом второй подкинуть и поймать в ладонь второй, оставляя там первый, потом следующий, и делать это нужно всё одной рукой — подкидывать и ловить; выиграет тот, кто поймает и удержит в руке больше камушков.
Никто на моей памяти не мог обыграть бабушку в камушки. Помню её огромные руки, хоть и разбитые трудами, но проворные узловатые пальцы, острый глаз, которым она мгновенно отыскивала гладкие ровненькие камушки под ногами. Играла мастерски, с большим азартом, одновременно удерживая в одной руке до двенадцати камушков, подбрасывая их, и, пока летят, поднимала с земли другой, ловила и, хитро подмигивая, открывала ладонь: тринадцать! Я в нетерпении вскакивала, а бабушка смеялась и радовалась, как ребёнок, когда видела в моей ладони не больше пяти-шести камушков.
Потом, гораздо позже, я поняла, что обучала меня бабушка игре своего крестьянского детства. Руки её с возрастом становились только больше, пальцы были уже не такими послушными, но странным образом тонкую работу своими огромными руками могла делать до самой старости: вышивала скатерти, рушники и вязала крючком кружева лет до семидесяти, пока видели глаза.
Чаще всего я брала с собой ещё и книгу, тогда и вовсе выпадала из реальности, но бабушка уже не окликала: после обеда и коровы могли прилечь где-нибудь на лугу. Дни летом стояли ровные, воздух прозрачный, небо низкое, облака, будто пуховые подушки, разбросаны там и тут как напоминание о сладком сне, голова моя клонилась, я порой засыпала в очередной ложбине в обнимку с книгой.
Ближе к вечеру приходил старший брат, если его с утра не было с нами, и помогал вернуть стадо в деревню. Мы шли по деревне, где возле каждой избы хозяйка с большой краюхой хлеба поджидала свою кормилицу, что было и лишним: ни одна корова не проходила мимо своего дома, а напротив, ещё издали, увидев или почуяв хозяев, начинала трубить призывно и победоносно. Шли мы таким деревенским коровьим оркестром до последней избы у леса, где и стоял наш дом.
И уже здесь, на Урале, в Краснополье, мы с дочерьми, пока они росли, каждый летний вечер выходили встречать деревенское стадо. Обычно младшая дочь Анюта, увидев первую корову, показавшуюся издали, кричала: “Идут!” И мы сбегались на приветственный трубный зов, встречая оркестр букетами пахучих трав. Но сытые коровы, важно неся своё огромное вымя, равнодушно проходили мимо, а мы замирали надолго, глядя вслед коровьему оркестру, торжественно шагающему пыльной деревенской дорогой в сиянии догорающего заката навстречу родному дому.
Братья и сёстры
С двоюродными братьями и сестрой, с кем я провела всё своё детство, жили дружно, не помню ни одной серьёзной ссоры. А скрепила нашу дружбу на долгие-долгие годы бабушка Ксения Фёдоровна. Внешне мы жили более чем скромно в избе из одной комнаты и закута за печкой, где вмещались две кровати для старших внуков. Самый младший из нас спал на печке. В избе не было никакой бытовой техники: ни холодильника, ни электроплиты, ни стиральной машины с телевизором. Ничего этого не было. Была изба с русской печкой, во дворе — сарай с курами, утками, в хлеву — корова Красуля и свинья за перегородкой, большой огород. И над всем этим хозяйством — бабушка с огромными руками, разбитыми ежедневными крестьянскими трудами, и таким же большим сердцем, вмещающим всех нас, её внуков. Она явила нам пример доброго, участливого отношения как к близким, так и дальним, к каждому, кого встречала на многотрудном своём жизненном пути. Никогда не сидела без дела и нам не велела, приучила нас к труду. Деревенский труд не обременял и не утяжелял нашу детскую жизнь, а, напротив, наполнял её смыслом, укреплял душу. Более всего в деревне не любили ленивых, по пальцам одной руки можно было перечесть неработящих. Лучшая похвала, какую можно было услышать о человеке из уст бабушки: “Работящий!” Что-то не могу и припомнить, когда я в последний раз слышала “работящий”, “трудолюбивый”. Ушли слова из обихода, поменяли мы их на уничижительное “трудоголик”...
Бабушка разговаривала с нами на равных, не заискивала, но и не строжила. Я не помню, чтобы бабушка занималась нашим воспитанием напрямую, наставляла, читала мораль. Единственное, что она часто повторяла: “Живите дружно!” Кажется, ничего другого от нас и не требовала. Мы сбились вокруг неё пугливой стайкой оставленных родителями, кого — на короткий срок (от выходного до выходного), а кого — и на год (от отпуска до отпуска). Этой своей оставленностью, хоть и временной, мы были очень уязвлены, отсюда и наша ранимость, но бабушка так нас сбила, так плотно прижала друг к другу, а всех вместе — к себе самой, что нам ничего не оставалось далее, как жить в одной связке. Удивительно и то, что в этой связке никто не потерялся, каждый оставался самим собой, и в этом тоже её заслуга. Случилось это потому, что в каждом из нас она видела не скажу, что личность, но особинку каждого разгадала и учитывала. У каждого были, кроме общих, свои дневные обязанности. Так, старший брат Миша прекрасно косил, научился этому быстро, рано вытянулся, длинноногий и длиннорукий, он несколькими широкими взмахами мог выкосить сразу чуть ни треть делянки; уходили с бабушкой на ранки вдвоём и косили, обходились без чьей-либо помощи. Ирочка, младшая сестра, с её тоненькими ручками и длинными пальчиками, ежедневно мыла крапивой трёхлитровые банки из-под молока. Дело это, что может показаться на первый взгляд простым, вовсе не простое. Жирное молоко во время мытья оставляет разводы, мыли банки в деревне чаще всего холодной водой, средств для мытья, кроме хозяйственного мыла и соды, не было. Мыло оставляло на банке плёнку, соду берегли, так что приходилось мыть крапивой. Бросали пук крапивы в банку, энергично встряхивая, этой же крапивой промывали, как тряпкой, банку внутри и снаружи. Ирочка была совсем мала, жалея прозрачную её рученьку — такая она была тонкокожая, — бабушка для неё ошпаривала крапиву кипятком, а сами, если случалось, отмывали банки свежей, жгучей до невозможности, разъедающей любой жир и застаревшую грязь. “У нас с тобой, Ксанка, кожа-то дубовая, чай, не обстрекаемся”, — часто говаривала бабушка. И действительно, бабушка никогда не обжигалась крапивой. Одна ходила в дальний лес за крапивой на корм скотине, брала с собой мешок и серп, я недоумевала: “Бабушка, почему без рукавиц?” Та в ответ только рукой махнёт. До сих пор у меня осталась эта привычка — нет-нет да и вымою банку из-под молока пучком крапивы, а потом, как в детстве, залюбуюсь сквозь вымытое стекло на солнце: “Красота!” Сушили банки, надевая их на жерди палисадника, так на солнце они ещё и стерилизовались. Мне как старшей было поручено мыть полы в избе. Крашеные широкие доски отмывались легко, пол был чистым, весь застеленный половиками, примали (убирали, снимали) их редко. Пока моешь, ещё рассмотришь все сучки, выбоины, места колки лесных орехов. Братец с молотком выкладывал в такую вот ямочку, найденную младшими (это была наша обязанность), орех и разбивал его молотком. Моешь пол и каждую такую выбоину потрогаешь рукой. И вот уже уносишься мыслью в любимую рощу, где молодой орешник-лещина с большими круглыми листьями, похожими на туловище леща (отсюда и название — лещина), красивыми длинными серёжками и орешками, будто куколками, укутанными в зелёное одеяльце, встречает и приветливо машет зелёной гривой. Про меня бабушка правильно всё поняла, поручая длительную монотонную работу, во время которой я могла думать о своём, чтобы ничто от постоянно роящихся в моей головушке мыслей не отвлекало. Так было всегда, так оно и осталось. Не тонкую, изящную работу, где нужно особое внимание и терпение, а тупую, монотонную, пусть и физически нелёгкую, но со свободной головой, потому как вся в работу, сколько себя помню, я никогда не погружалась, мыслями всегда уносилась далеко-далече. Полы в сенцах мыли веником-голиком из прутьев без листьев. В деревне голиком натирают пол из неокрашенных досок, как в городе щёткой полотёр натирает паркет. Такие доски нужно хорошенько пролить водой, а дальше натираешь их голиком, бросая его под ноги, можно и покататься на нём, грациозно размахивая руками, воображая себя, например, известной фигуристкой. Случались и падения, как правило, с грохотом опрокинутого ведра, на шум всегда прибегала бабушка с неизменным: “Заставь дурака Богу молиться!..” Любила стирку в большом корыте из оцинкованного железа при помощи стиральной доски, что туда сбоку ставилась. Лет с пяти, помню, вначале неуверенно детскими руками шоркала нашу одежду большим куском хозяйственного мыла; он часто выскальзывал, нырял, как рыба, в пенную глубь корыта, приходилось разыскивать его, чуть не самой туда ныряя, некогда и рукава было закатать — так была увлечена. Воду для стирки специально не грели, стирали “летней водой”, как называла её бабушка. Корыто с чистой водой всегда стояло на дворе, естественным образом нагреваясь на солнце, это и была “летняя вода”, пригодная, правда, лишь для небольшой ежедневной постирушки. Большая стирка раз в неделю затевалась в бане на следующий день после помывки. Половики стирали на речке, куда несли их всё в том же корыте вдвоём с бабушкой, брали с собой и пральник — ребристый деревянный каток с ручкой, им и “прали” — отбивали половики, долго прополаскивая в реке. Пральник — от “прать” — колотить, отбивать бельё, отсюда и “прачка”. Само слово “прачка” означает, что работницы не просто слегка полощут бельё, а именно “прут” — то есть колотят, отбивают и выжимают, прилагая значительные физические усилия.
С детства любила плескаться в воде, стирать вначале маленькие тряпочки, позже — свои и взрослые вещи, тщательно прополаскивая, окуная в воду и плавно ведя вдоль течения, потом в обратную сторону, бросая на мостки, отбивая, когда стираешь грубые вещи. Бывало, побыстрее отшоркаешь хозяйственным мылом уложенную на мостки тряпку, а потом полощешь её вдоволь, пока сама не вымокнешь до нитки.
Братец Миша
И было у отца три сына, а у меня — три двоюродных брата. Но не сразу. Вначале был единственный старший брат Миша. Всё наше детство мы были вместе: летом — у бабушки в деревне Надве, на зиму его родители, мои тётя и дядя, увозили нас к себе в посёлок Клетня. Мы были очень дружны с братом, Миша был старше меня всего на полгода. Сколько себя помню, и в деревне, и в районном посёлке — всюду меня окружали ровесники-мальчишки; была я полновата и неуклюжа, но никогда не отставала в мальчишеских играх, где верховодил мой братец, которым я страшно гордилась. А Миша был хорош!
Бабушка родила Мишину маму в мае 1945 года в фильтрационном лагере в Сибири, в Кемеровской области, куда попала после освобождения из концлагеря — то ли немецкого, то ли австрийского (бабушка вспоминала, что где-то в горах) — вместе со старшей дочерью Верой, моей мамой, отец которой в первый год войны пропал без вести.
Родила от кавказца из Майкопа по фамилии Комарецкий, такого же военнопленного, как и сама, — партизанская связная, чью смертную казнь отменили в последний момент.
Тимофей Комарецкий был хорош собой. Тётя Надя — вся в отца, жгучая кудрявая брюнетка — была первой красавицей на деревне: яркая, шустрая, явно не среднерусского темперамента девушка, разбившая сердце не одному деревенскому парню.
Но этого ей было мало, и она снова и снова пытала бабушку: “Кто из нас красивее, я или Вера?”
Мама, хоть и старшая, русоволосая кареглазая скромница, без сомнения, уступала младшей, до одури боялась женихов, после танцев убегала из клуба домой огородами.
Вместе они любили петь народные песни. Запевала бабушка, знала она невероятное количество песен, вдвоём сестры пели и современные, помню, тётя Надя любила песню “На щёчке родинка, полумесяцем бровь... Ах, эта родинка, меня с ума свела...”, а мама — “На вечернем сеансе в небольшом городке пела песню актриса на чужом языке...”. Как-то слышала в их исполнении песенку Пепиты из оперетты “Вольный ветер”.
Голоса были необычайно сильные и красивые у всех троих, я слушала их, как завороженная, начинала подпевать, на что бабушка всегда говорила: “Нет, Ксанка, ты не нашей породы”.
Миша в квадрате
Хоть лицом и вышел Миша в красавицу маму, характер унаследовал от отца, Михаила Михайловича Архиповского, скромного, спокойного, немногословного. В семье Архиповских принято было называть старшего сына Михаилом. Так и стал мой братец, как и его отец, Михаилом Михайловичем.
Помню, как мы детьми ждали дядю с работы (а возвращался он к ночи), чтобы услышать от него сказку, сочинённую на ходу; были это приключения Ивана-дурака, каждый раз новые, но неизменным оставался финал: свадьба, пир горой, где подавали жареное, пареное, варёное, вяленое и... так, кусками. Миша-младший каждый раз так заливисто хохотал на фразе “так, кусками”, будто слышал её впервые. В деревню дядя Миша каждый раз въезжал победителем — в голубой рубашке и милицейской фуражке на мотоцикле “Урал” с коляской, мечте всех деревенских мужиков. Полдеревни собиралось возле нашего дома, мальчишки смотрели на нас с завистью, бежали за мотоциклом, когда мы мчались с ветерком по деревне: я — в люльке, а Миша — за спиной у отца.
Как-то мы с братом прыгали через лужу с гудроном, длинноногий братец перепрыгнул и удачно приземлился, а я не долетела и попала в лужу, полдня потом провели с ним на речке, пытались оттереть меня от гудрона, боялись возвращаться домой. А между тем тётушку трудно было чем-то удивить и вывести из равновесия. Она была во всеоружии, до сих пор помню огромную бутыль с мазью Вишневского, которую она держала у себя под кроватью.
Вечером, после мытья ног вызывала нас к себе, доставала мазь, мы привычно усаживались в ряд и обречённо подставляли коленки. Нас к тому времени было уже трое или четверо: мы с Мишей и погодки Ирина с Андреем, целая банда с вечно разбитыми коленками. Запах мази Вишневского не выветривается из моей памяти до сих пор.
Большой Мишиной страстью была грибная охота. Грибы Миша собирал артистически, видел их там, где другие проходили мимо, унаследовал такой грибной нюх, видимо, от бабушки. Бабушка в своё время одним летом собрала, насушила и сдала в заготконтору столько грибов, что на вырученные деньги купила своему зятю, дяде Мише, его первую и единственную машину — оранжевый “запорожец”.
Выйдя на пенсию и собрав свою семью, дядя заявил, что работал честно, добра не нажил, может теперь со спокойной совестью отдыхать, на что бабушка заметила, тихо произнеся в сторону: “Нашёл чем гордиться”.
Странно это было слышать от бабушки-бессребреницы: сама за всю жизнь чужой копейки не взяла, зато своё последнее отдавала. Скорее всего, в ней заговорила обида на зятя, что редко бывал дома: все тяготы деревенского быта, воспитание внуков до школы легли на её плечи.
Вторая страсть братца — чтение. Читал он с раннего детства, читал много и бессистемно. Помню сцену его возвращения из библиотеки. Миша высыпает книги на большой круглый стол в центре комнаты, я жду этого момента, чтобы разглядеть эти сокровища, хотя бы картинки, пока сама ещё не читала. Позже читали вместе. На столе могла оказаться наряду с научно-популярными книгами по астрономии, истории, археологии беллетристика разных жанров — от фантастики до классики. Все эти книги Миша проглатывал и шёл за следующей порцией в библиотеку.
Думаю, любовь братца к книгам и послужила примером для моего раннего увлечения чтением. Читать я научилась как-то незаметно для всех, мне не было ещё пяти, я точно помню, что в пять уже читала тоненькие детские книжки.
В деревне у бабушки у каждого из нас было своё любимое место для чтения: никогда не читали вместе, дело это сугубо индивидуальное, но было место, которое любили оба — чердак с сеном. На сеновале одно лето, я помню, мы прочитали всего Дюма, по очереди бегали в деревенскую библиотеку за новым томом. Был это класс седьмой у брата, шестой — у меня.
Все-таки и вместе с братцем читали. Здесь, на Урале, в деревне, нашла я у мамы старую книгу Джерома Клапки Джерома “Трое в лодке, не считая собаки”, и вспомнилось, как в Надве я взяла в библиотеке книгу его рассказов. Вечером братец лежал на печи, я — внизу на кровати (был у нас такой закут для детей, отгороженный от избы с одной стороны печкой, с другой — занавесками). В избе была одна комната, трудно сейчас представить, как мы все в ней помещались.
Читала вслух рассказ о кошке-алкоголичке, та пристрастилась к пиву в большом погребе, прошмыгивала и оставалась там до утра. Братец внимательно слушал, свешивая голову с печи в мою сторону, чтобы не упустить ни слова, хохотал, наклоняясь всё ниже и ниже, а в кульминационный момент так рассмеялся, что упал с печи на кровать. Дальше на страшный шум падения и хохота из сеней прибежала бабушка, а мы хохочем, не можем остановиться. Бабушка только руками всплеснула: “Кровать сломаете, оглашенные!”
Братец красиво косил сено. Признаюсь, я не раз любовалась этим завораживающим зрелищем: размах, плавное движение косы, трава, ровными полосами ложащаяся под ноги, дурманящие запахи свежескошенной травы…
Надо сказать, что сено для нашей коровы Красули заготавливали мы втроём: бабушка с братом косили, втроём потом сушили, ворошили, скирдовали, нанимали лошадь за самогон (летом в страду только им и расплачивались), собирали и вывозили, дома забивали сарай и высоченный огромный чердак сеном. И так каждое лето. Помню, как чесалось всё тело от порезов о свежее сено, пока его таскаешь на вилах, забрасываешь, поднимая высоко над головой, утаптываешь босыми ногами, чтобы больше вместилось.
Было ещё одно дело, которое с молодости пришлось Мише по душе, — фотографирование. Научился он у отца, дядя Миша очень часто нас снимал на семейных праздниках, в лесу, возле дома. Сразу после армии братец, я помню, устроился в фотоателье и тем летом постоянно нас фотографировал, увлечён был самозабвенно.
И первые его шаги в фотографии тоже прекрасно помню. Было это в 1982 году — Мише было пятнадцать лет, мне — четырнадцать, Ирине — десять, Андрею — девять. У Миши в руках — настоящий фотоаппарат, он ведёт нас в любимую рощу, выбирает место на поляне, размещает нас, устанавливает камеру на автоматическую съёмку, бежит к нам, падает рядом — и вот он, снимок нас, счастливых.
Я встретил девушку
Я встретил девушку:
Полумесяцем бровь,
На щечке родинка,
А в глазах любовь...
Эту песню любила петь моя родная тётушка Надя, напомню, что бабушка родила её в мае 1945 года в фильтрационном лагере в Сибири от военнопленного Комарецкого; почему-то она взяла его фамилию, вернувшись домой в 1948 году уже Комарецкой Ксенией Фёдоровной с двумя дочерьми — моей мамой, 1938 года рождения, и младенцем на руках, дочерью Комарецкого.
Младший брат мамы Ванечка умер от тифа, которым болели все трое — бабушка, мама и трёхлетний Ванечка — в немецком концлагере в Белоруссии, в городке Новогрудок. Бабушка часто сокрушалась, что нет могилки Ванечки, и рвалась душой в белорусский город. “Мне бы только могилку Ванечки найти”, — говаривала она.
А Комарецкого тогда в фильтрационном лагере забрали, мама помнит, как у порога, обернувшись, он сказал бабушке: “Ксения, я всё равно тебя найду”, — и пропал. Ещё мама вспоминает, как Комарецкий завернул новорождённую дочь в овчинный полушубок, чтобы та выросла кудрявой. И действительно, волосы у тёти невероятной красоты — жгуче-чёрного, как воронье крыло, цвета, с жёсткой, крупной волной. Правда, по молодости тётка травила их нещадно, обесцвечивая пергидролем. Тётя Надя совершенно не нашей породы и характера шального, бешеного, как говорила бабушка, очень красива кавказской красотой, старший сын — мой двоюродный брат Миша — её копия, но спокойный и тихий, в отца. И тётка, и Миша-младший читали всегда запоем, своих детей у брата нет, воспитал приёмного сына, для которого стал роднее родного.
В следующем поколении внешность тётки, жгучей красавицы, досталась её внучке, красавице Женечке, дочери моей двоюродной сестры Ирочки, вот ей-то тётка всегда и пела, подвыпив, за столом: “На щёчке родинка, полумесяцем бровь...” Смуглая, с ямочкой на щеке, красавица Женечка, родители которой светло-русы и голубоглазы (“В кого дочь?” — дивились соседи), услышав тёткино пение, к ней обращённое, каждый раз вспыхивала, смуглые щечки её рдели алым маком, а тётка, хитро подмигнув, продолжала: “Ах, эта девушка / Меня с ума свела, / Разбила сердце мне, / Покой взяла!..”
“Это было недавно, это было давно…”
Я услышала впервые эту песню в мамином исполнении, намного позже опознала её в фильме “Друзья и годы”, вышедшем ещё в 1964 году, но для меня она так и запомнилась — мамина песня.
На вечернем сеансе
В небольшом городке
Пела песню актриса
На чужом языке...
Мама пела её в опереточном стиле, высоким голосом, чисто и красиво. Деревенская девочка без музыкального образования, но, имея от природы абсолютный слух и красивый голос, пела и играла на кларнете в женском ансамбле ДК города Волжский, что недалеко от Волгограда.
Приехала после сельской десятилетки в молодой город, где строилась ГЭС, работала санитарочкой в местной больнице. Позже окончила открывшееся из-за нехватки кадров медучилище, где преподавали те же врачи из больницы. Жили весело — молодость!.. Когда мама пела, я представляла сказочный город, где все поют и танцуют в бальных нарядах, город таинственного венского вальса. Совершенно не считывала тогда строку о днях, коим “...не подняться и не встать из огня”.
Эта песня Блантера на стихи Матусовского так и осталась для меня песней-праздником ещё и потому, что с ней связано ещё одно воспоминание раннего детства.
...Пока мама доучивалась в мединституте далёкого Новосибирска, я жила у бабушки в Надве. На зиму меня отправляли в Клетню к тётушке Наде в семью Архиповских. Помню, как под Новый год ждали дядю Мишу из Киева, где он учился в высшей школе милиции, откуда приезжал всегда с подарками. Как-то к Новому году дядя привёз мне ярко-жёлтое крепдешиновое платье, а брату — тоненький галстук на резинке — “селёдку”. Помню нас с братом, танцующих, как взрослые, медленный танец под радиолу, откуда доносилось: “На вечернем сеансе, / в небольшом городке, / пела песню актриса / на чужом языке. / “Сказку Венского леса” / я услышал в кино. / Это было недавно. / Это было давно”.
Дядя Миша Архиповский был серьёзным молчуном, когда возвращался после работы, и очень весёлым, остроумным, когда собирались все вместе за столом у Архиповских, чей дом стоял напротив здания милиции. Дружной компанией молодых милиционеров с семьями отмечали все праздники, любили подшутить друг над другом, досталось как-то и мне.
Летом, когда мама приезжала в отпуск, гостила у сестры, обязательно собирались за столом, наверное, всей милицией. И вот посреди веселья у Архиповских раздаётся телефонный звонок, и дежурный милиции строгим голосом сообщает хозяевам, что, пока те, потеряв бдительность, веселятся за шумным застольем, у них за спиной происходит кража, мол, выгляните в окно, убедитесь сами. Всё застолье в панике выскакивает на улицу, а там я у окон милиции, ломая ноги на каблуках, гордо вышагиваю в маминых босоножках...
Ниночка
1
Не помню, когда и как мы подружились с Ниной, будто знала её всегда, первую мою подругу детства. Надвинцы, наверное, насмехались над нашим видом: “Пат и Паташон”, — называла нас мама. Нина — высокая, худенькая, светлолицая и светлоглазая. Я — маленькая чернобровая толстушка с тёмно-русой косой, круглолицая и конопатая. Родители Нины — учитель географии Гавриил Тихонович и учительница начальных классов Лидия Александровна — старомодная пара, совершенно нездешняя, хоть и прожили много лет в деревне, учили ещё мою маму. Гавриил Тихонович, отправляясь в район, любил наряжаться в элегантный светлый костюм, что для деревни было неслыханной роскошью. Помню, как шёл он, высокий, с густой шевелюрой, в белом костюме в сторону автобусной остановки. В душе я радовалась, знала, что Гавриил Тихонович привезёт Ниночке из района кулёк шоколадных конфет, и Нина меня непременно угостит.
Жили они в центре деревни, напротив клуба и сельсовета, в учительском доме на две семьи, построенном колхозом. Дом, хоть и с печным отоплением, но на городской манер: с отдельной большой кухней, водопроводом, гостиной с большим кожаным диваном и круглым столом посередине.
Главным же для меня в этом доме была огромная светлая веранда с книгами, где мы с Ниночкой и пропадали. Иногда я оставалась там одна, когда Нину звали родители помочь, например, в огороде, я просила остаться с очередной книгой или журналом. Вся веранда была забита литературой на любой вкус — от профессиональных естественнонаучных журналов до художественных книг. Бывало, засидевшись у Нины допоздна, мы слышали стук в окно веранды — так бабушка, по-деревенски стесняясь, приходила за мной и вызывала меня.
Нина была поздним ребёнком, брат, намного её старше, жил отдельно, можно считать, что росла она одна, была замкнутой и неразговорчивой, может быть, поэтому и выбрала меня в подруги: я была младше на пять лет, сторонилась людей, была диковатой. Сошлись мы, прежде всего, на почве чтения.
Чаще всего я забегала к Нине по дороге из библиотеки, что располагалась здесь же, в центре, между клубом и сельсоветом. Кроме того, что мы читали и пересказывали друг другу книги, а я читала с малых лет, не забывали и про игры. Нина сама придумывала игры и игрушки, фантазия её была неисчерпаемая. Долгое время мы пропадали на берегу обмелевшей реки, искали меловые камушки, долго чистили и шлифовали их прямо у воды, придавали им различную форму, приносили к Нине домой, сушили, а затем красили их в разные цвета, раскладывали и любовались, будто драгоценными камнями.
Нина прекрасно рисовала, помню, она придумала рисовать кукол, одежду для них: платья, сарафаны, пальто и даже сапоги, всё это вырезала, а дальше мы часами играли, наряжая наших кукол.
Спустя несколько лет я увижу во вкладыше журнала из ГДР, подаренном мне подругой мамы, рисованных кукол и их наряды, и пойму, что куклы Нины были ничуть не хуже.
Вкус у Нины был безупречным. Я всегда любовалась её нарядами. У Ниночки была уйма платьев, сарафанов, как летних, лёгких, с цветочным орнаментом, так и тёплых, из плотных тканей, чаще всего в клетку или однотонных, с красивой контрастной отделкой или строчкой и плечиками-крыльями. И вот что странно: никогда я не хотела такую вещь, как у Нины, не завидовала, лишь смотрела на неё влюблёнными глазами, считая подругу самой красивой на всём белом свете.
А Нина действительно была хороша. Высокая, с совершенно невероятной царственной осанкой, она всегда держала голову высоко, спину — прямой, а ноги её пружинили при ходьбе, будто и вовсе не касались земли; такую походку ещё называют летящей. Нина ни на кого из надвинских не была похожа. Она рано стала носить короткую стрижку, всё ей было к лицу, всё в ней вызывало мой восторг. Скажу больше: я любила смотреть, как Нина, например, чистит раковину на кухне какой-то особенной, как мне казалось, щёточкой. Она и пол мыла по-особенному, грациозно ступая. Домашняя рутинная работа давалась ей легко, делала она её, казалось, с радостью.
Я же, напротив, была неуклюжа, нерасторопна, бабушка доверяла мне по дому лишь мытьё некрашеного пола в сенцах мокрым голиком. Я бросала его на пол, вставала ногами и натирала доски до белизны. В такой монотонной работе, кстати, не было мне равных.
Нина, Ниночка, как звала её моя бабушка, и поведения была необычного: немного отстранённая, не по-деревенски застенчивая и совсем необщительная — тут мы с ней совпадали. А вместе мы были очень даже общительны и разговорчивы. Позже, когда я уехала на Урал и приезжала только на лето, Нина всегда в день моего возвращения приходила к нашему дому, садилась на лавочку и ждала. Бабушка обычно первой её замечала: “Ксанка, к тебе Ниночка!”
Первый вечер нашей встречи мы с ней не могли наговориться, шли, как правило, в рощу, Нина рассказывала обо всём, что произошло у неё за год, потом всегда произносила: “Ну, а теперь ты рассказывай, как жила этот год”.
Мы настолько были близки, что рассказывали друг другу всё, ничего не утаивая. Зимой, в разлуке, иногда переписывались, но скучали по живому общению на природе, в нашей родной деревне.
Шли годы, родители Нины расстались. Нина болезненно пережила развод родителей. Они с мамой уехали из Надвы. Лидия Александровна быстро сдала, исхудала. Былая стройность обернулась возрастной подсушенностью. Сохранилась, правда, аристократическая осанка. Помню её прямую спину и гордо поднятую голову, над которой возвышалась, будто корона, уложенная по кругу толстая коса из густых волос.
На станции Акуличи они жили приживалами у строгой тётки в маленькой комнате большого дома с огромным садом. В этом саду и мне удалось побывать однажды. Как-то я приехала навестить подругу, взяла с собой для храбрости младшую двоюродную сестру Ирочку. Помню, мы ходили больше часа по саду, разговаривали, маленькая Ирочка устала, просила пить, намекала на голод. Мы уехали, не позавтракав, — так спешила я увидеться с Ниной. Недолго думая, я сорвала сестре яблоко. Тут же вышла, помню, тётка Нины, позвала её. Вернувшись, Нина сказала, что тётя не разрешает войти в дом. Нам оставалось только сослаться на срочное и безотлагательное дело, которое нас ждёт в деревне и о котором мы, гуляя по прекрасному саду, позабыли. Всю обратную дорогу мы с сестрой, удручённые увиденным, ехали молча. Дома не смогли сказать ничего вразумительного и бабушке, а на её вопрос: “Как там Ниночка, как погостили?” — мы лишь многозначительно промолчали.
2
Нина окончила школу и уехала в Рославль, что в Смоленской области, поступила в медучилище. Не помню, годом раньше или позже, умерла её мама. Нина собралась было к брату — тот жил где-то в большом городе, работал на ГЭС, но не заладилось у неё с невесткой, а уж когда родилась у брата дочь Лидочка, названная в честь мамы, как-то и вовсе Нина оказалась лишней, не у дел, пришлось уехать. Вернулась к отцу.
Беседнев Гавриил Тихонович был замечательным учителем географии надвинской школы. Изучал географию не только по картам. Ветеран Великой Отечественной войны, гвардии старший сержант. Служил в 160-м авиационном полку. Прошёл всю войну, освобождал Прагу, награждён орденом Отечественной войны I степени, медалями “За боевые заслуги”, “За взятие Берлина”, “За освобождение Праги”. Бабушка моя всегда обстоятельно беседовала с Гавриилом Тихоновичем. В деревне учителей уважали, относились к ним с особым почтением, а те, в свою очередь, не гнушались общения с простыми крестьянами, проявляя искренний интерес к их заботам. Надвинцы чаще всего обращались друг к другу либо по имени на деревенский манер: “Аксинья, Марусяша, Анечка”, либо по отчеству: “Фёдоровна, Яколевна, Паловна”.
“Ну, как урожай, Фёдоровна?” — спросит, бывало, Гавриил Тихонович бабушку при встрече. Обсудят урожай, учитель похвалит какой-нибудь кустик у бабушки, а та и рада, всегда бежит, глядишь, уже несёт ему отросток или веточку с почкой.
А сам Гавриил Тихонович был скуповат, деревенские бабы это знали и любили над ним подшутить. Так, женщины со всей деревни собирались в КБО*, как только туда привозили товар, помню, чаще всего трикотаж, очень, кстати, хорошего качества. Вещи примеряли, обсуждали, бабы нахваливали наряды друг друга. Мы с бабушкой только любовались, ничего не покупали. Бабушка не наряжалась, имея несколько вещей в своём гардеробе, никогда их не меняла. Я была мала для нарядов, да и не было у нас лишних денег.
<КБО — комбинат бытового обслуживания, где располагались парикмахерская, прачечная. Надвинское КБО — изба, куда приезжали из города торговать промтоварами. >
Однажды с нами пошла и Ниночка. Красавица наша примерила одну вещь, другую — всё к лицу. Деревенские бабы забеспокоились, заголосили, кто-то предложил позвать Гавриила Тихоновича: “Ниночка, зови отца, пусть раскошеливается, единственной доченьке, кровиночке, наряд покупает”. Нина зарделась вся, но за отцом побежала. Пришёл Гаврик, так бабы звали учителя за глаза. Нина примерила вязаную кофту грубой вязки, длинную, с поясом и большими накладными карманами — такие в ту пору носили городские модницы, как она оказалась в деревенской глуши, непонятно.
Вся деревня принялась уговаривать Гавриила Тихоновича купить дочери кофту, специально выбирали самую дорогую. Ниночка стояла, едва дыша, и Гаврик под напором баб всей деревни вынужден был сдаться и купить дочери обнову.
Было у нас с Ниночкой ещё одно заветное место, где встречались после годовой разлуки, — школьный сад. Вот мы идём к школе, взявшись за руки, проходим большак, пшеничное поле, что скрывает тебя с головой. Идёшь между колосьев, трогаешь их руками, тяжёлые, налитые, слушаешь, как колышутся от ветра, будто волны. Плывёшь по волнующемуся золотому морю, вдыхаешь запах трав, голова кружится, а поднимешь голову — небесная синь зовёт, манит. Вот и васильки уже откликнулись на зов, поднимают свои скромные глазки, наклоняешься к ним, щекочут руки, шепчут: “Оставайся!”
Подходим к школьному яблоневому саду. Небывалой величины и красоты яблони под тяжестью яблок наклоняют ветви чуть не до земли, кругом всё усыпано “пуканцами” — так называют у нас в деревне падалицу, упавшие яблоки. Наберём вначале “пуканцев” всех сортов в подол юбки, сядем на скамью возле школьного спортивного поля ненавистной полосы препятствий, что я так ни разу и не преодолела. Наговоримся вдоволь под хруст сочных яблок и сидим, будто хмельные то ли от встречи долгожданной, то ли от сока спелых яблок, что бежит по подбородку за пазуху. Тут же пчёлы вокруг, отмахиваемся, и так нам хорошо, что умолкаем и сидим ещё долго-долго, пока не стемнеет.
И снова обойдем с Ниночкой сад, напоследок припомнится вдруг забытое, невысказанное. Опять заговорим, в темноте уже, едва-едва различая силуэт друг друга, на ощупь, наугад в последний раз набираем яблок и бредём, счастливые, по домам. А впереди ещё целое лето...
3
Было лето, правда, когда между мной и Ниной пробежала кошка. Нина проходила практику в районной поликлинике за двадцать километров от нашей деревни, жила у тётки, к отцу приезжала всё реже, в основном для поддержания порядка в доме, устраивала генеральную уборку, всё вымывала и вычищала, как умела и любила делать только она, и сразу же уезжала, мы с ней почти не виделись. Мне не сиделось на месте, не ждалось Ниночку с её неторопливыми беседами, хотелось движения, и оно, это движение, не преминуло появиться в лице троюродной сестры Нади, бегуньи на длинные дистанции, о коей я упоминала ранее.
Надя была трудолюбива, вынослива, сметлива, где-то хитра. Летние каникулы были у неё расписаны по минутам. С утра — пробежка, затем — за грибами-ягодами, к десяти утра возвращалась и принималась за ежедневные крестьянские работы вначале у родителей, потом у бабушки, благо дом рядом, бабушку её звали Химочка, родная сестра моей бабушки Ксении, в раннем моём детстве мы с бабушкой мылись у неё в бане. После обеда всё женское население деревни отправлялось на покос километров за семь-восемь, каждый на свою делянку — так у нас называли надел для сенокоса, выделяемый колхозникам. Ворошили сено, гребли, скирдовали. И только вечером Надя могла вздохнуть спокойно, но и здесь ей не сиделось: убегала с подружками в клуб на танцы до полуночи.
Позвала как-то и меня. Нарядилась я, помню, в “вельветки” — коричневые вельветовые брюки, самостоятельно вручную ушитые, чтобы сидели в обтяжку — такая была мода. Надя одолжила олимпийку казенную новую — спортсменам выдавали, — бирюзового цвета. Дело оставалось за малым — уговорить бабушку отпустить меня со старшими сёстрами на танцы. Бабушка всё про меня понимала, знала меня, по её словам, “как облупленную”, долго уговаривать её не пришлось. Она вырастила в одиночку двух дочерей, очень разных: младшая, жгучая темпераментная брюнетка — бедовая; старшая была тихая и спокойная, но с несгибаемым характером. Я росла скромной, в маму, но и от тётки что-то во мне угадывалось: появлялась вдруг во мне смелость и решительность, останавливать в такой момент было бесполезно, и бабушка поняла это отчётливо. Так я впервые попала на деревенские танцы со взрослыми сёстрами: вышеупомянутой бегуньей Надей, её сестрой по отцу Олей, тоже студенткой медучилища, как и Нина. Вместе с ними я оказалась в совершенно другой компании. Не помню, сама ли я, с Надей ли вдвоём придумали представить меня будто бы семнадцатилетней (вместо моих пятнадцати лет) сестрой из города. А дальше закружилось-понеслось...
Танцы организовывались в нашей деревне в новом клубе, что строился всё моё детство. Помню, прыгали с братом и его дружками на спор со сруба, вернее, брат на меня поспорил с друзьями, что я спрыгну с достаточно высокого сруба, а я так любила брата, что пришлось прыгать, приземлилась в тот раз благополучно, хотя бывало всякое. Молодёжи собиралось на танцах много, не только из Надвы, но и из соседних деревень. Сразу скажу: пьяных на танцах не помню ни у нас, ни в соседнем селе, куда мы бегали за пять километров на “городские танцы” — дискотеку, что проводил в то лето стройотряд Брянского строительного техникума. Ни пьяных, ни драк — ничего подобного летом 1983 года я не видела.
Всю неделю, помню, ждали пятницы, чтобы побежать на танцы, закружиться в сумасшедшем вихре на три вечера-ночи и очнуться только в понедельник. Мы оставались на танцах, как взрослые, до полуночи, после закрытия клуба всей толпой возвращались в деревню к качелям на Барском — место барской усадьбы, от которой осталась только огромная сосна. Собирались возле сосны с высокими качелями, жгли костёр, запекали картошку. Парни бегали в соседние сады за яблоками, очень много разговаривали, среди нас были и местные, и приезжавшие, как я, на каникулы. Помню, как трепетала вначале перед взрослой компанией и как быстро освоилась, подружилась в то лето с Юрой Рыбакиным, на то время выпускником школы, курсантом военного училища, это было последнее лето его уходящего детства. Сколько мы проговорили у того костра, удивляясь тому, что вот жили в одной деревне всё детство, а совсем друг друга и не знали.
Бабушка в то лето двери в сенцах не запирала: я возвращалась чаще всего под утро. И лишь однажды она не стерпела, проснулась ночью от шума мотоциклов — на Барское из соседних деревень примчались взрослые парни, уже отслужившие в армии. Один из них будто бы и приударил за мной, но не явно. Я не успела ничего понять, как старшие подружки уже говорили: “Твой приехал!”
А тем временем на другом краю деревни от мотоциклетного рёва просыпается бабушка и видит, что меня в избе нет; недолго думая, берёт в руки кочергу и отправляется на поиски. Идёт твёрдой поступью на Барское — костёр был виден издалека. Бабушка останавливается метрах в ста от нашего сборища и громко, нараспев произносит: “Ксанка! Ксанка, иди домой!”
Меня как ветром сдуло с Барского. Я бежала впереди бабушки, она, не выпуская кочерги из рук, едва успевала за мной. Наша странная процессия молча перемещалась в ночной тиши. Но и дома не последовало никаких объяснений и разбирательств, бабушка ничего такого не любила, ей некогда было заниматься нравоучениями.
Назавтра она встала на ранках, вела себя так, будто ничего и не случилось, не она гнала меня с кочергой через всю деревню, будто заблудшую корову, да и я не вспоминала ни про бесславное своё возвращение той ночью с Барского, ни о костре, ни о танцах. Как отрезало. Хорошего понемногу, тем более что в тех совершенно сумасшедших ночных прогулках на танцы и обратно по ночному шоссе под невероятным шатром звёздного неба, бдения у костра, уже утреннего холодка, который заставал нас всех к рассвету, застудила я колено так, что едва ходила. Бабушка прикладывала подорожник, заставляла греть на печи, парила в бане — безрезультатно. Ходить становилось всё тяжелее.
Спасла меня Ниночка. Она приехала к отцу и сразу прибежала ко мне, видимо, почувствовала, что со мной произошло неладное. Как ребёнок, я без остановки рассказывала подруге о танцах, пока она осматривала моё колено и слушала меня вполуха, а выслушав, тут же приняла единственно верное решение. Назавтра я должна была приехать к Нине в районную поликлинику в физкабинет, где она проходила практику. Трижды я съездила к Нине на физлечение аппаратом “Луч”, и боль в колене прошла.
Нина моего увлечения танцами не осудила, но и не разделила, и я вновь вернулась к нормальной жизни, мне свойственной: днём помогаю бабушке по хозяйству, урывками читаю книгу, дожидаюсь вечера, чтобы продолжить чтение до полуночи.
С каждым летом мы всё реже и реже виделись с Ниной. Она выучилась, переехала в Брянск, работала медсестрой на предприятии, жила в общежитии квартирного типа с одной соседкой. Я окончила институт и как-то гостила у неё, мы гуляли по городу, вместе побывали на концерте рок-группы “Машина времени”.
В последний раз Ниночка ждала меня под окнами деревенского дома как-то поздно, я вышла, мы проговорили всю ночь. С тех пор мы не виделись.
Недавно вспоминали с моей мамой Ниночку. Она припомнила, что Гавриил Тихонович был моложе своей жены Лидии Александровны. Мама вспомнила, как школьниками они застали пору их жениховства, всем классом подглядывали, как те целуются тайком, выискивая укромные уголки среди вечно волнующегося и гудящего многолюдного школьного улья.
“Шумел сурово брянский лес...”
Брянская область располагается так, что её юг — Клинцовский район — граничит с Украиной, он и пострадал во время аварии на Чернобыльской АЭС не меньше Украины, да и в целом весь брянский лес принял тогда удар на себя. Клетнянский район, где и находится деревня Надва — родина бабушки и мамы, — граничит с Белоруссией. Клетнянские леса, известные своей суровостью, в годы Великой Отечественной войны были одним из центров партизанского движения.
Деревня Надва, со всех сторон окруженная густыми лесами, похожа на сказочное Берендеево царство. Название селения восходит к наименованию реки Надвы — левого притока реки Ипуть, что протекает в гуще леса. Своё название река Надва получила от часто встречающихся на её протяжении островков (русло расходится на два). Я застала реку в семидесятые годы уже обмелевшей. Недалеко от реки, глубоко в лесу, проходила железная дорога. Во время Великой Отечественной войны мост через Надву и железнодорожная ветка имели стратегическое значение. На сайте “Брянский край” в разделе “Партизанское движение на Брянщине” среди перечисленных операций, проведённых партизанами в 1943 году., упоминается, в частности, такая: “13 марта 1943 года 1-й Клетнянской партизанской бригадой был взорван мост через реку Надва”.
О мосте через Надву у меня сохранились свои детские воспоминания. Василий Фёдорович Зайцев, руководитель Надвинского партизанского отряда, входившего в легендарную 1-ю Клетнянскую бригаду под руководством Фёдора Семёновича Данченкова, после войны неоднократно приезжал в Надву, навещал мою бабушку, связную отряда.
В один из своих приездов он отправился вместе с бабушкой в дальний в лес за грибами, бабушка взяла и меня с собой. Было мне тогда лет пять, не больше. Мост через Надву в нашей стороне леса был деревянный и старый. Небезопасно было по нему проходить, но и не страшно, так как река под ним обмелела, мы с бабушкой привычно и легко по нему пробежали. Василий Фёдорович, помню, оступился и в одно мгновение упал с моста в реку. Не без бабушкиной помощи выбрался он на берег, где они долго смеялись, а я тогда не могла понять причину их веселья. Василий Фёдорович, помню, всё повторял: “Какой же я партизанский командир, если через реку по мосту не смог пройти!”
Разговор их, смех, счастливые бабушкины глаза помню, а внешность Зайцева вспомнить не могу. Мало того, недавно мама проговорилась:
— А ведь Зайцев в свой приезд тебя на руках носил, убаюкивал, когда бабушка бегала на ферму коров доить.
— Меня? Партизанский командир? Ну и дела! А сколько мне было-то, мама?
— Да год тебе всего исполнился, как привезла тебя в деревню, летом он как раз и приезжал.
Значит, первая моя встреча с партизанским командиром состоялась в глубоком младенчестве летом 1969 года.
В память о совместном партизанском прошлом Василий Фёдорович подарил бабушке книгу Януша Пшимановского и Овидия Горчакова “Вызываем огонь на себя”. В книге рассказывается о работе интернациональной антифашистской организации в Сеще (посёлке в Брянской области, где во время войны находился секретный немецкий аэродром), входившей в 1-ю Клетнянскую бригаду Фёдора Семёновича Данченкова. По просьбе школьного учителя истории бабушка отдала эту книгу в школьный музей, там книга с автографом и дарственной надписью командира партизанского отряда и пропала. Василий Зайцев всю свою послевоенную жизнь писал бабушке письма из города Видное Московской области, присылал поздравительные открытки к каждому празднику. Бабушка хранила их под скатертью, застилавшей стол в красном углу избы (над столом висела икона Божией Матери). Я любила раскладывать эти открытки веером на столе, рассматривала вначале картинки, позже, научившись читать, прочитала их все. Текст был практически один: Василий Фёдорович желал бабушке здоровья и долгих лет жизни, менялись только дата и название праздника. Каждый раз, когда я раскладывала открытки, бабушка строго наказывала: “Ксанка, чтобы прибрала потом на место!”
Помню бабушкино беспокойство, когда перестали приходить письма от Василия Фёдоровича, пока не получила весточку от жены партизанского командира, в которой та сообщила о его смерти. Долго горевала бабушка. Не плакала. Редко я видела её плачущей — выплакала она давно все свои слёзы, — а вот причитала часто, помню самое жалобное её причитание: “Головки горькие-е-е...”
Малина деда Тимы
Старший брат бабушки, Архиповский Тимофей Фёдорович, — мы звали его дедом Тимой, — жил на другом краю деревни, возле Барского, где когда-то стояла барская усадьба, от которой ничего не осталось, кроме огромной сосны с высокими качелями, где по вечерам собиралась деревенская молодёжь. Здесь же неподалёку находилась разрушенная конюшня, — когда-то колхозницы трепали в ней лён, — да старая колхозная кузница.
Днём мы бегали на Барское купаться на Надву, туда, где она, обмелевшая, закруглялась, будто озерцо, заросшее деревьями, корни которых уходили глубоко в воду, а крона защищала от постороннего глаза и дарила прохладу. Мы, малышня, барахтались в стоячей воде, старшие ходили купаться в соседнюю деревню Синицкое на озеро: там и глубже, но и опаснее. После войны в тех озёрах остались воронки от снарядов, попадёшь — не выберешься.
На речку мы бежали мимо дома деда Тимы. Дом хоть и большой (у деда Тимы были золотые руки, плотник, известный на всю округу, отстроил всю деревню заново после войны, как вернулся), а жили бедно; в избе, помню, печь, стол да две кровати, деревянный буфет самодельный в сенцах — вот и всё нажитое добро. Жена его, уже и не упомню имени, неприветливая, старая, будто согнутая пополам, строго зыркала на нас глазами из-под платка, натянутого по самые брови, мы побаивалась её. А дед Тима, напротив, был хорош! Помню его гармонистом на деревенских праздниках: высокий, с седой шевелюрой, играл мастерски, с душой. Всегда привечал и нас, детей, не отпускал, пока не вызнает, как там бабушка, и не угостит малиной с огорода.
А малина у деда Тимы была знатная: крупная, сладкая, пахучая, сок, густой и тягучий, так и течёт по подбородку, когда сорвёшь с куста и запихиваешь в рот пригоршню-другую невероятно вкусных ягод. Росла в огороде малина и у бабушки Ксении, ходили и за дикой малиной в лес, вёдрами носили. Варили варенье с самой вкусной розовой пенкой, дожидались её с ложками возле костра с котлом, где оно готовилось. Варенье и грибы, что заготавливали впрок, варили в Надве на открытом огне во дворах.
Но такой малины, как у деда Тимы, больше нигде мне пробовать не довелось.
Как только мы пропадали надолго, дед Тима тут же посылал за нами, иногда ходили собирать малину к деду Тиме и со взрослыми, с бабушкой, например, а когда и с мамой. Почему дед Тима звал только нас, внуков бабушки Ксении, собирать малину, я поняла не сразу. Дед Тима — старший брат бабушки Ксении, в семье было двенадцать детей, бабушка — предпоследняя. Тимофей был старше бабушки на семнадцать лет, он родился в 1900 году, бабушка — в 1917-м. Бабушка окончила три класса, научилась читать и писать, после чего была отправлена родителями к старшему сыну в няньки к его детям. Бабушка вынянчила старших детей брата. А было у него девять детей, младшая дочь родилась в 1940-м; когда уходил на войну в 1943-м, ей три годика всего и было. Осталась жена Тимофея Архиповского с ребятишками мал мала меньше. Старшая дочь Тимофея Архиповского, самая красивая, погибла — немцы снасильничали, а потом расстреляли.
Тимофей Архиповский прошёл всю войну красноармейцем стрелковой гвардии, дважды был ранен, после госпиталя каждый раз возвращался в строй. Освобождал Европу, фронтовое прошлое вспоминать не любил, да никто и не расспрашивал особо, награды надевать стеснялся. На сайте “Память народа” читаю о награждении медалью “За отвагу” Архиповского Тимофея Фёдоровича: “Повозочный 5 стрелковой роты в наступательных боях при форсировании реки Западный Буг и уничтожении Брестской группировки немцев проявил мужество и отвагу. Своевременно доставлял боеприпасы в подразделение, сохранил боевых коней. Своей самоотверженной работой способствовал выполнению боевых задач”.
После войны подняли с женой восьмерых детей — два сына, остальные дочери. Все они, едва выросли, покинули отчий дом, с родителями остался младший сын — Иван, да и то ненадолго. Старшие сёстры, перебравшись в Ленинград, забрали его к себе. Стал Иван класть паркет, да так, что люди в очередь к нему стояли, такой плотник и паркетчик, золотые руки, в отца, да только беда — характера покладистого и слишком доброго, часто угощали, не мог отказаться.
Пристрастился деревенский парень к спиртному, с непривычки здоровье и стало подводить, да и много ли ему было надо — дитя войны, какое там здоровье. Быстро его тогда и выселили из города как неблагонадёжного. Вернулся в Надву к родителям, работал в колхозе, занимался ремонтом сельхозтехники, всё понимал, в любом механизме разбирался, за самый сложный ремонт брался, без него в колхозе никуда. И тут у Ивана стало прихватывать сердце. Вначале его лечили в районной больнице в Клетне, а позже отправили на операцию в Киев, там и умер. Добрый был, вспоминает мама, безотказный. Остались родители опять одни.
Мне посчастливилось услышать фронтовые воспоминания деда Тимы и даже записать на магнитофон. Не поехала летом с курсом на диалектологическую практику, отбыла в родную деревню, обещая руководителю привезти образцы южнорусского говора. Записывала вначале бабушку, её пение, она и надоумила деда Тиму записать: фронтовик, всю Европу прошёл, вернулся в 1945-м, один из немногих в деревне, если не единственный. Кассету, куда записывала брата и сестру Архиповских, сдала вместе с отчётом о практике и не хватило ума забрать обратно, хоть мама и просила, всё думалось: “Потом как-нибудь заберу”...
После смерти деда Тимы малинник одичал, вначале перестал родить ягоду, потом и вовсе засох. И что интересно: за малиной особо никто и не ухаживал — ни дед Тима, ни суровая жена его, росла малина сама по себе, а вот поди ж ты, не стало деда — и засохла.
Прошлогодняя кадриль
Брянская область всегда находилась в стороне от магистральных событий, будто располагаясь на обочине большой дороги, а между тем это самая сердцевина Средней Руси.
Мало кто помнит, что родина Фёдора Тютчева — посёлок Овстуг — находится в Брянской области, там, в родовой усадьбе, поэт родился и провёл своё детство. Пишут об этом крайне редко, чаще говорят о его службе в дипломатической миссии за рубежом, будто не земля родная и воспоминания детства питают душу поэта. Не спасает и близость столицы, напротив, Москва, как “дистанция огромного размера”, затмевает всё близлежащее, и о Брянске и Брянщине в целом, кроме как о героическом партизанском прошлом, ничего и не слышно.
И вот в нулевые встречается мне книга Дины Рубиной “Синдикат”, где героиня, работающая в некоем синдикате, американской организации, собирающей разбросанных по всему миру евреев для переселения их на историческую родину, вдруг оказывается со своей миссией на Брянщине. Это удивило несказанно. “Надо же, куда её занесло”, — подумала я, ну и, к слову, ни одного еврея на Брянщине не встречала. Так вот, у Рубиной в “Синдикате” на встречу с заграничной тётей местное население приходит в клуб, где она их и видит: все, как на подбор, невысокие, “корявые”, иначе говоря, сколько, мол, им солнца не хватило и витаминов недодали в детстве, — рассуждает добрая тётя. Не знаю, как в нулевые, а в пору моего детства-отрочества — в 70-е и в начале 80-х — отчётливо помню односельчан, особенно молодежь, красивыми людьми с интересными выразительными лицами.
Так вот, я хорошо помню молодёжь Надвы тех лет: невысокие, но среднего роста, а некоторые и выше, стройные, волосы чаще всего светлые, цвета вызревшей пшеницы, сейчас таких и не встретишь, голубоглазые, тоже редкого голубого цвета, без примесей. И это не преувеличение. Двоюродная сестра Ирочка рассказывает: “Утром Миша (муж) зашёл на кухню, и то ли свет так упал на его лицо, я, — говорит, — увидела, насколько пронзительно голубые у него глаза — больно смотреть на такую голубизну”.
Помню, как с ровесницей Катей Зайцевой — было нам в ту пору лет пять — оказались у неё в избе на печи, когда старшие, собираясь в клуб на танцы, начали смотреть фильм “Прошлогодняя кадриль”, да и остались: так увлёк их фильм, что и на танцы не пошли. Смотрели, не отрываясь от экрана, на городских студентов, которые проходили практику в селе и от скуки решили приударить за деревенской красавицей — дояркой Тоней, на спор стали за ней ухаживать, да и влюбились, как часто случается, по-настоящему. А доярка Тоня, как узнала про спор, быстро отшила женишков: “Про таких, как вы, телят, у нас говорят: “Родила их мать, да не облизала””. Фильм незамысловатый, сейчас может показаться наивным, но добрый и искренний. Смотрела я с печи на деревенских старших ребят и девчат и не могла налюбоваться, помню, что показались они мне тогда необычайно красивыми — живущие рядом, ничем не выдающиеся, — но в тот миг красота их мне почему-то открылась и запомнилась на долгие годы.
Не знаю, почему наша последующая жизнь так обмельчала, лица стали не столь хороши и выразительны, ушла из жизни искренность и непосредственность. Отчасти и потому, что в деревне в те годы не пили повсеместно, как это станет гораздо позже, когда колхозники останутся без работы, и деревня начнёт вырождаться. Семидесятые и восьмидесятые годы — золотое время Надвы, когда на износ уже так не работали, как после войны, жили одной большой семьёй все надвинские Рыбакины и Архиповские, и почти все между собой — родственники.
Был в Надве свой водитель автобуса — красивый парень Афоня, балагур и весельчак, поздний сын немолодых родителей; сёстры разлетелись из родного дома, а он остался старикам в утешение. С Афоней дорога на рейсовом автобусе из Клетни в Брянск казалась быстрее и веселее. Был в деревне и свой лётчик — Коля Архиповский, что окончил лётное военное училище. Каждый раз, когда в небе над Надвой появлялся самолёт, односельчане замирали на месте и с гордостью произносили, задрав голову: “Наш Колька летит!”
Были свои молодые учителя. Юра Колбасов окончил истфак Брянского пединститута и остался преподавать в городской школе, вёл археологический кружок. Таня Архиповская, моя одноклассница, после физмата вернулась в родную надвинскую школу учителем математики. Надя Бибикова, окончив Брянский физкультурный техникум, сорок лет проработала учителем физкультуры в клетнянской школе.
Все парни-надвинцы, как пришло время, доблестно служили срочную службу в Советской армии.
Паша Калехин служил в ВДВ. Братья Колбасовы служили: Андрей — сапёром, Юра — в ракетных войсках стратегического назначения (РВСН); Сергей Оськин — в ГДР в автомобильных войсках; Володя Архиповский — воин-интернационалист, выполнял свой воинский долг в Афганистане.
Юра Рыбакин окончил Омское общевойсковое командное училище, Ростовский юридический институт МВД. Служил в органах МВД командиром отряда быстрого реагирования (СОБР). Кандидат юридических наук, награждён орденом “За личное мужество” (1994), орденом Мужества (1995), тремя медалями.
Была в деревне и своя самодеятельность — агитбригада “Колосок” под руководством Веры Макаровны Ячменевой, заведующей надвинской библиотекой. Помню, как готовили литмонтажи и концерты к праздникам, пели хором “Марш коммунистических бригад”. Был в Надве и свой поэт — Ваня Небытов, кудрявый парень по кличке Пушкин.
Не всё так гладко в деревне было и тогда. Крестьянская жизнь во все времена — это, прежде всего, суровый ежедневный труд. Тяжелее других в деревне приходилось вдовам, тянули хозяйство в одиночку. Помню подругу бабушки, Анечку Архиповскую — Патрониху, так её звали по кличке покойного мужа, Патрона.
Видно было, что когда-то она была хороша собой, работала с бабушкой на ферме дояркой, воспитывала троих детей. Старший сын Коля был в семье за отца, на нём всё держалось. Красавец, трудолюбивый, выучился на тракториста, женился на самой красивой девушке соседнего села — Рыбакиной Гале, племяннице моего дяди Миши Архиповского, ушёл в дружную семью жены.
А вот сестра Надя, уехавшая из деревни в поисках счастливой доли, видимо, не найдя в городе своего счастья, вернулась и стала пить. Я помню, занесло её к нам на огород, бабушка увидела её, лежащую, подняла и, всю дорогу неся практически на себе, повторяла: “Надя, ты ведь ещё молодая, одумайся, начни жизнь заново!”
А держалась деревня по-прежнему на колхозниках — трактористах, что пахали землю, на доярках, что доили коров. Бабушка всю жизнь проработала дояркой на ферме. Ферма в Надве была небольшая, светлая, чистая. Коровы ухоженные. Скотину крестьяне любили и никогда не обижали ни свою, ни колхозную. У каждой коровы была кличка, написанная на дощечке возле стойла. Но и без того все доярки знали своих коров, знала и я клички коров и надолго запомнила, как они стояли по порядку, помню и сейчас, правда, только некоторых из них: Роль, Сизая, Орбита...
Бабушка стала брать меня с собой на вечернюю дойку, едва мне исполнилось три года. Доили коров вручную. Нужно было подойти к корове с ведром тёплой воды и марлей, сложенной в несколько слоев, обмыть корове вымя, а уж только потом начинать дойку. Я внимательно наблюдала за бабушкой. Надо сказать, что сама дойка коровы — процесс непростой, научиться этому не так и легко, между дояркой и коровой должно быть полное доверие и понимание. Смотрю, как бабушка спокойно, без суеты подходит к корове, вначале успокаивает, поглаживая, называя по имени, та в ответ начинает вздыхать, требуя сочувствия и участия, — шумно, как могут только коровы, но и человеческий вздох напоминая, и как только успокоится, бабушка начинает доить, иногда разговаривая с коровой, успокаивая голосом. Первые капли молока падают в ведро всегда звонко и радостно. Дальше бабушка ровными движениями, без рывков, но уверенно и ритмично вначале ближние два соска полностью забирает в свои крупные ладони, будто обнимает и как бы вытягивает, сцеживая молоко. Потом молоко льётся сильными струями, и здесь главное — удержать ритм дойки, не торопясь, но и не отставая. Бежит тёплое молоко красивыми ровными струями, наполняя ведро, оживает, дыша и вздыхая, образуя сверху шапку пены, — это и есть парное молоко, тёплое и пахучее. Корова в такт молочным струям покачивает головой, благодарит доярку, что освободила от тяжести вымя — огромное, напряжённое, с набухшими венами до дойки и мягкое, спокойное — после.
Каждая доярка вручную за смену доила до десяти коров и больше, подымала огромные вёдра с молоком; процеживая через марлю, выливала молоко во фляги, поднимала и переставляла фляги на телегу, когда отвозили молоко в райцентр. Летом утренняя дойка начиналась на ранках — в пять утра. Дневная дойка проходила на пастбище, куда бежали доярки из дому; вечерняя — вновь на ферме. Иногда я просила бабушку позволить мне подоить колхозную корову. Бабушка тогда брала скамеечку повыше, усаживала меня возле самой спокойной коровы Сизой, держала ведро, а я пыталась доить. Весь мой надой бабушка выливала в пол-литровую банку, молоко из которой тут же выпивал брат Миша, если оказывался рядом. Позже я научилась мало-мальски доить уже и без присмотра бабушки. Закончилась моя карьера доярки весьма бесславно: спокойная Сизая как-то не выдержала, видимо, моих не совсем плавных движений, стронулась с места и не нарочно наступила копытом мне на ногу. Я испугалась и заплакала. Подбежала бабушка, сбежались доярки со всей фермы. Помню, как они дружно меня успокаивали, а я разрыдалась ещё сильнее, не от боли, а от обиды. С того самого дня бабушка меня на ферму больше не брала.
“Не видели — увидим…”
На колхозных полях Надвы выращивали, как вспоминает мама, лён, я помню картофельные поля, гороховые, люпиновые. Зелёный усатый горох, цветущий голубыми цветочками, рос возле колхозной водокачки, бегали туда, как созреет, охотились за ранним горохом нежного молочного вкуса. Помню, как убегали от сторожа, только пятки сверкали. Находили, чем поживиться, и на пшеничном поле. Будто золотом налитые колоски срывали, опаливали усы на костре, шелушили зерна в ладонь и лакомились, пока запекалась картошка в углях. Любили жарить на костре сало, нанизывая кусочки на ивовый прутик.
В мае ловили майских жуков. Запасаясь пустыми спичечными коробками, убегали вечером на большак, где в темноте воздух буквально кишел и жужжал, протягивали руки и ловили жуков, отправляя добычу в спичечный коробок, пока тот не наполнится, подставляли к уху, вслушиваясь в жужжание.
Детство тем и замечательно, что в силу своего маленького роста ты находишься близко к земле, можешь рассмотреть всю её микроскопическую жизнь, от тебя не скроется ни букашка, ни былинка. В детстве была у меня большая книга с замечательными иллюстрациями, называлась она “Не видели — увидим” — сборник рассказов и сказок Нины Павловой, запомнились названия некоторых из них: “Живая бусинка”, “Луковица с радостью”, “Мышонок заблудился”, “Ветер, птичка и муравей”, “Травка Пупавка”, “Мушка-клушка”, — где мир растений и насекомых предстаёт будто увиденным под микроскопом.
Так и в родной деревне жизнь была настолько подробной, наполненной впечатлениями до краёв, столько всего происходило за день, что казалось, душа всего и не вместит, а если и вместит, то ненадолго, скоро забудется. Но вышло так, что именно детские впечатления не забылись, остались со мной, и я вновь и вновь к ним возвращаюсь.
Самое красивое поле — гречишное, цветущее розовыми цветочками. Издалека гречишные поля кажутся укутанными розовой пахучей дымкой, гул стоит над ними от несметного количества пчёл. В фильме Андрея Тарковского “Андрей Рублёв” в новелле “Страшный суд” посреди цветущего гречишного поля стоят иконописцы Андрей Рублёв и Даниил Чёрный. Палит солнце, гудят пчёлы. Каждый раз, пересматривая любимый фильм, глядя на эту сцену, вспоминаю свою Надву, её гречишные поля.
Помню ещё парторгов, что присылали из райцентра в колхоз, которые приезжали семьями, им строили дом. Парторг и его семья жили, как баре, одевались по-городскому, покупали молоко и куриные яйца у колхозников. Потом уезжали так же неожиданно, как и появлялись. На их место приезжал новый парторг, опять же с семьёй. С сыном одного из них, Серёжкой Коробковым, мы с братом долго дружили, пока те не уехали. При последнем парторге, правда, на нашем конце деревни принялись было проводить водопровод: вырыли траншеи, уложили трубы, долго не закапывали. Помню, наша банда — двоюродный брат Миша, троюродный Саша Бибиков и сынок парторга Серей Коробков — все вместе прыгали через траншеи, где на дне лежали металлические трубы. Я, неуклюжая, свалилась в траншею. Случилось это, видимо, в выходной день, потому что рядом оказался дядя Миша, унёс меня на руках домой. Дома меня уложили в кровать и окружили заботой и вниманием. Но всё обошлось. А воду в избы так и не провели, парторг уехал, и дело, как у нас водится, встало.
Если задумаешься, понимаешь, что всё моё детство кто-то невидимый оберегал меня, наверное, ангел-хранитель. Чудом я не утонула в глубоком озере соседней деревни, куда бегали с братьями купаться. Дно озера, как рассказывала бабушка, ещё с войны было изувечено воронками от снарядов: попадешь в такую — с немыслимой силой затягивает в водоворот, и уже не выбраться, даже если и умеешь плавать. Плавать я не умела. Братья играли в карты на берегу, когда я зашла в воду. Шла всё дальше, зная, что неглубоко, но оступилась и попала в воронку, и меня тут же накрыло с головой. Помню, как выталкивала меня вода, я видела брата, пыталась ему крикнуть, но не могла произнести ни слова и вновь уходила под воду, пока братец, наконец, не посмотрел в мою сторону. Вначале ему показалось, что я так играю: как мяч, скачу в воде, но потом увидел мои глаза, наполненные ужасом, мгновенно сообразил и бросился ко мне с огромной толстой ветвью дерева; от страха не смог потом вспомнить, откуда она взялась. Схватился за один конец ветви, другой рывком — мне: “Держи!” Помню, из последних сил вцепилась в спасительную ветку, Миша рванул на себя, так меня и вытащил. Испугались мы тогда настолько, что долго молчали о случившемся.
Раз в неделю в надвинском клубе показывали кино, билет стоил 20 копеек, мы, детвора, бегали на все фильмы без исключения, никто нас, деревенских детей, не останавливал, зато на индийский фильм собиралась вся деревня. Индийские душещипательные истории находили сочувствие в нашей деревне у стара и млада. Самые древние бабули подымались с печи, отправляясь на встречу с “Зитой и Гитой” или героями “Мести и закона”. В темноте зала под звучание красивых индийских песен то и дело раздавались всхлипывания и шмыганья носом. По окончании фильма внуки выводили бабушек из клуба, те шли по темноте, всё ещё всхлипывая, утирая слёзы концами платка.
Бабушка Ксения в клуб не ходила, хоть была не так уж и стара на ту пору, праздной жизни не терпела совсем, просто так без дела усидеть не могла ни минуты, она и ела-то на ходу, за что мама её всегда ругала. И только перед сном усаживалась, расчёсывая косу и укладывая её на ночь под гребёнку.
А вот случись на селе свадьба, и не только в нашей деревне, но и в соседней, тут же посылали за бабушкой — известной певуньей. Приезжала, как правило, за бабушкой грузовая машина, где, держась за борта, уже стояли бабы, весело махая бабушке платками, та могла с ходу сигануть к ним, только подол платья мелькал у нас с братом перед глазами. Возвращали бабушку к вечерней дойке, весёлую, а когда, бывало, и навеселе.
Весь оставшийся вечер бабушка не могла успокоиться. После дойки, справившись с хозяйством, усаживалась за стол, доставала из-под скатерти заветную тетрадь и, мусоля во рту химический карандаш, вначале записывала новые песни, что услышала на свадьбе, а потом, бывало, и запевала.
Бабушкино пение было удивительным. Ничего подобного я никогда больше не слышала. Песни её всегда были грустны и протяжны. Сильный голос длился, не прерываясь, будто река, спокойная и ровная, лилась вдоль знакомого берега, огибая луг или рощу, радуясь каждой былинке, цветочку лазоревому, утренней росе, ясну солнышку, вечерней прохладе. Позже я узнала, что относятся такие обрядовые песни к причитаниям, что поются как на свадьбах, так и на похоронах, где также без бабушки не обходились. С той поры я и полюбила я грустные песни. Кому-то они покажутся долгими и заунывными, а я слушала те песни, как заворожённая, а когда бралась подпевать, бабушка, вздыхая, говорила: “Нет, Ксанка, не нашей ты породы!”
Зато я пошла по артистической части, участвуя в постановке сценок и даже незатейливых спектаклей, но более всего полюбила читать со сцены стихи, участвуя в литмонтажах, что готовили в агитбригаде “Колосок” ко всем праздникам.
В концертах участвовали в основном дети. А взрослые бабы собирались в магазине, пока ждали привоз хлеба, обсуждали все последние деревенские новости, подшучивали друг над дружкой, когда и маленькую бутылочку водки — “жулик”, так они её называли —выпивали на всех по глотку. Вспомнилось вдруг, а ведь дни рождения в деревне не праздновали, не принято было, да многие и не помнили, когда у кого день рождения. Так общение работящих деревенских баб в магазине часто заменяло им и поход в клуб, и посиделки, и праздники.
А мы с братцем, поджидая бабушку из магазина, каждый раз не меньше часа томились у окна, выглядывали, не идёт ли она огородами. Можно было идти по центральной улице долгой дорогой, но бабушка всегда спешила домой, поэтому она шла широким шагом “напрямки”, через огороды, сокращая путь, компенсируя тем самым своё праздное пребывание в магазине.
Завидев в окно знакомую фигуру, мы выскакивали навстречу, брат забирал у бабушки сетку с хлебом, где помещалось не меньше шести-восьми буханок. Хлеб брали впрок, привозили его не каждый день, оставляли и на корм скотине. Кормили корову и домашнюю птицу размоченным хлебом, смешанным с “посыпкой” — комбикормом для скота, который выдавали в колхозе в обмен на молоко, что сдавали в колхоз от домашней коровы. Брат закидывал сетчатый мешок с хлебом на плечо. Интерес его к мешку с хлебом был неслучаен: среди ровных буханок чёрного хлеба с запечёнными боками братец искал глазами батон, большой широченный, похожий на лапоть, с твёрдой золотистой корочкой по бокам, ребристой спиной и белоснежной мякотью внутри. Миша приговаривал его за один присест с литром, а то и более, тёплого ещё молока от нашей любимицы — коровы Красули. Я наотрез отказывалась от парного молока, твердя на все бабушкины уговоры: “Я не буду пить молоко, оно живое, вон, дышит...”
У меня был свой интерес. Я выглядывала в руках у бабушки, возвращающейся из магазина, скрученный из газеты кулёк, полный солёной кильки. Любили мы с бабушкой солёную рыбку неистово — недаром Рыбакины. Вспоминаю, как усаживаемся с бабушкой за стол, отрезаем мне — горбушку, бабушке — ломоть чёрного хлеба, сверху кладём солёную кильку и съедаем её всю за один присест под неизменную бабушкину прибаутку: “Зъел бы, зъел бы я гамзички”.
Платочная душа
Любовь к платкам появилась у меня от бабушки. В юности я любила чернопольные платки, носила всю зиму, не снимая. Так, знаменитый платок “Рябина” художника Виктора Зубрицкого увидела во Владимире, после экскурсии зашли в полуразрушенный храм, где на стенах увидела развешанные на продажу павловопосадские платки. Помню, я так и застыла, с места не могла сойти от красоты и душевности, исходившей от незатейливого, казалось бы, рисунка с рябиной на чёрном поле. Было это весной 1995 года в одну из последних поездок по Золотому кольцу с учениками физико-математического лицея.
Гораздо позже захотелось надеть белопольный платок, но долго не решалась, всё казалось, что молодёжный он, легкомысленный. Но вот увидела платок “Фея сирени” Надежды Слащёвой, вцепилась в него и — ни с места. Как муж ни отговаривал, из рук не выпускала, а главное, решила для себя: пусть будет память о бабушке, та очень любила свои белопольные платочки, была у неё и белопольная шаль.
Простенькие ситцевые белопольные платочки деревенские женщины носили летом в страду, защищаясь от солнца, комарья, да и от пота утираться не надо: платок надвигали на лоб до бровей, по бокам подворачивали, а в самый солнцепёк на сенокосе, когда п’отом заливает глаза, утирались краями платка. Белые шали надевали по праздникам. У бабушки был огромный сундук с платками.
Ничего лишнего себе не позволяла, всего лишь два шерстяных платья на выход держала она в шифоньере: коричневое, ближе к кирпичному, терракотовому, как сейчас говорят, и зелёное, надевала их крайне редко. Бабушка всегда ходила в ситцевом платье и мужском пиджаке. Так с послевоенных времён повелось: вначале вдовы донашивали за мужьями, а после зятья отдавали им свои пиджаки, истёртые, но ещё добротные.
А вот платки покупала. Хоть скромный ситцевый, да купит с получки, а позже и с пенсии. Любовалась платками, доставая летом для просушки из сундука. А тут и я рядом, старшая внучка, в помощь. Целый день мы их перебирали, просушивали во дворе, вновь складывали, бабушка сама расцветала рядом с платочным богатством.
Помню те платки, они совсем другие были: меньше красок, скромнее нынешних, но душевнее, что ли, воздуха в платке было больше, середина не заполнялась так густо, как сейчас, а, как правило, в мелкий такой цветочек была, как звёздочки на небе, да и в целом цветы были скромнее: маленькие незабудки, например, которые сейчас нахожу на платках Клары Зиновьевой. “Дробные цветочки”, как говорила бабушка, и сейчас мои самые любимые.
Недавно мне прислали с Вологодчины скромный зелёный платок, такой, как бабушка носила, спасибо доброму человеку.
А бабушкины платки так и пропали, как бабушки не стало. Я была далеко, с маленькими детьми на руках, попрощаться не успела. Долго потом родных пытала, никто ничего вразумительного о платках сказать не смог: не видел, не помнил, подумаешь, богатство, платки какие-то, кому они нужны, отвечали мне.
Ангелы-хранители
В деревне все звали его просто Шурик или Иванов. Невысокий кряжистый мужик обыкновенной внешности, невеликого ума, с неизменными улыбочкой и шуточкой, тракторист Шурик был вечно чумазый. Я и пугалась его, и тянуло меня к нему. Помню его с раннего детства, ведь он, наш сосед, часто бывал у нас, был приятелем дяди Миши, они вместе ходили на охоту, помню их разговоры, шуточки. И от дяди, видимо, к Шурику перешло почти родственное отношение ко мне: вот растёт у Ксении безотцовщина, мать только летом видит, да и то бежит от неё по всей деревне, когда кричат вслед: “Оксанка, к тебе мама приехала!” Была в этих словах и правда: помню себя, в ужасе бегущую к родной избе, где уже собираются деревенские, а я скорее на печь… и страшно, и любопытно: какая она, моя мама? Я слышу хор голосов, среди которых различаю только бабушкин, совершенно чужой голос почему-то называет меня “доченькой”, но я и не думаю откликаться, и тогда мама вспоминает про подарок, протягивает мне прямо на печь большую красивую куклу, та моргает глазами и, как бы предлагая повторить вслед за ней, произносит по слогам: “Ма-ма”.
Как-то весной, уже постарше, годам к пяти, услышав: “К Аксинье гости”, — я сиганула с огромной сосны, куда забрались с братьями за почками: бабушка настаивала их для лечения от кашля и прочих хворей. Бежала, задыхаясь: “Мама приехала!” А в избе опять заробела. Так полудикой и росла.
Шурик хоть и шутил со мной непонятно и боязно, но я почувствовала его доброту сразу, с первого взгляда, и потянулась к нему всей своей детской душой. И вот стали нас видеть вместе — то возле нашей избы у скамейки лишний раз остановится, то на тракторе прокатит, то возле магазина увидит, рубль железный в ладонь молча положит, к себе в гости зовёт, но там дочери Таня и Галя, боялась их, а они, особенно младшая красавица Таня, не очень-то меня и жаловали.
Когда мне было пять лет, бабушка без ведома мамы решила меня окрестить, крестили в районном центре Клетня в большом новом храме возле автовокзала, крёстной бабушка позвала тётушку Надю Архиповскую, а крёстным — Шурика Иванова. Помню, как и на крещении Шурик пытался шутить с батюшкой. Не то чтобы он был каким-то балагуром и болтуном, напротив, он немногословен был, скорее, робок и нерешителен, пытался шуткой прикрыть свою природную скромность. Помню его подарок мне на крещение — платье, там, в Клетне, в раймаге и купленное, в мелкий цветочек, с круглым воротничком и кокеткой, отороченными серебристого цвета тесьмой — не из дешёвых было платье-то.
Чтобы понять всю необычность и странность ситуации, надо знать, что у Шурика была суровая жена Ниночка, но звали её почему-то Капочка. Маленькая, с чёрными кудрями, выбивающимися из-под несвежего платка, востроглазая, намного старше крёстного. Бабушка рассказывала, что она засиделась в девках, а Шурик — дитя войны, вроде как сиротой остался, вот и сосватали, это я смутно со слов бабушки помню. Капочка была сварливой и ленивой бабой, дочери вечно неприбранные, в доме из еды — в печи чугун с картошкой в мундире, что варится на корм скотине, зато Шурик вечно всё не так делал и во всём был виноват, но особо и не горевал, всегда отшучивался. Нрава он был лёгкого, незлобивого.
Оживала Капочка только за столом во время выпивки, любила ходить по гостям, сплетни собирать. Меня не терпела, естественно, но виду не подавала. Мама мою дружбу с Шуриком не только не одобряла, но и порицала, винила во всём бабушку, слышала, как она ей выговаривала: “Мама, он ведь тракторист, вечно чумазый”.
Однажды летом, когда мама приехала в отпуск, вечером меня потеряли: поздно уже, а меня нет; бабушка к Ивановым, а там говорят: её забрали в баню дочери Шурика, намывают. Бабушка вернулась, да и рубанула маме: “Да у Ивановых она, в бане моется”. Мама в слёзы. Был момент в то раннее детство, когда я называла Шурика папой. Все повторяли: “Да не папка он тебе!” — а я твёрдо тогда на своём стояла: “Папка!”
Мама каждый раз со слезами на глазах пыталась меня переубедить: и чумазый, и некрасивый, и есть у него уже дочери.
Шурик ко времени моего школьного детства, когда приезжала на всё лето в деревню, по-прежнему к нам захаживал, правда, реже, но в день моего приезда всегда появлялся. Из колхоза он перешёл в лесничество, как-то со старшей дочерью Галей, доброй, в отца, повёл меня в рощу, выбрали берёзку-подростка, посадили у нас в палисаднике, вымахала берёза, стала закрывать окно в избе, мама каждое лето бабушке: “Да срубите вы её, в избе и без того темень!” — “Что ты! — отвечала бабушка. — Ксанкина берёза!”
Отстроился Шурик: баню новую справил, веранду пристроил к дому большую, небольшой пасекой обзавёлся. Как-то зазвал к себе, только мёд накачал, закрыл в кладовке на веранде, где на стол поставил трёхлитровую банку янтарного, тягучего и пахучего мёда, миску с сотами, буханку белого хлеба, ковш с ледяной водой, открыл часа через два, когда я, объевшаяся и одуревшая от мёда, чуть не в руки ему свалилась.
В деревне ничего не скроешь, и до Капочки слух дошёл, что Шурик меня мёдом потчует, позже бабушка говорила, что Шурику попало. А тогда, вернувшись от крёстного, я рассказала бабушке, как ела мёд — не могла остановиться, и сидим мы с ней на скамейке возле нашего дома босоногие, бабушка что-то там чертит прутиком на пыльной дороге, какие-то круги, и в мечтательной задумчивости вдруг произносит: “Эх, Ксанка, это что, а вот по-настоящему мёд-то надо с гурцом* пробовать!”
<* с гурцом (гурец — диал., южнорусский говор) — в курских, брянских и смоленских говорах — огурец. >
И вот сейчас думаю: а бабушке-то мёда крёстный не передал, и я, видимо, не догадалась попросить. Попросить точно не могла: я была крайне робкой ещё очень долгое время после детства.
Всё реже и реже встречала Шурика, будучи студенткой и приезжая в деревню на летние каникулы, хотя в день приезда крёстный, как и прежде, заходил повидаться, сидели на скамье возле дома, разговаривали.
В один из последних своих приездов, уже выучившись и работая, поделила отпуск: б’ольшую часть — в Крыму, остальную — в родной деревне, тогда и встретилась с Шуриком, совершенно случайно. Едва ступила на родную землю из рейсового автобуса Брянск–Клетня, как увидела крёстного возле остановки напротив: ждал автобус до Брянска, в белой рубахе, исхудавший. Обнялись, не успели толком и поговорить, как пришёл его автобус, только и успела, что рукой помахать вослед. Встреча эта оставила в душе смутное чувство тревоги.
Опасения мои подтвердились, когда узнала от бабушки, что Шурик Иванов, оказывается, захворал, получил направление в Брянскую областную больницу на обследование. Это была последняя наша встреча. Там, на большаке, рядом с деревенским погостом, куда привезут вскоре моего крёстного отца, сгоревшего за считанные месяцы от рака лёгких, где давно уже покоится и бабушка Ксения Фёдоровна, а сейчас и дядя Миша Архиповский — земные ангелы-хранители моего деревенского детства.
Сладко-солёная слива
Разлилась, разлилась речка быстрая,
Через тую речку перекладинка ляжить,
Там и шли, и праишли три сястричоньки,
Они шли и шли, разговаривали.
Летом 2012 года всей семьёй побывали на малой родине, очень хотелось показать мужу и детям родную деревню, дом, рощу, поклониться родным могилам. Гостили у двоюродной сестры Ирины в Жуковке, выбрали солнечный день, поехали. Съехали с шоссе на указателе “Надва” и оказались аккурат возле кладбища. Молча обошли деревенский погост. Побывали у маленькой могилки трёхлетней двоюродной сестры Светочки, что была красива, как ангелочек, сгорела в считаные дни от пневмонии. Проходим мимо старых могил, с фотографии смотрит на нас брат Ирины — Андрей, с бравыми усами, в военной форме царских времён. Я — к Ирине. “Да это дед Муха”, — отвечает. Так звали отца дяди Миши, тоже Михаила, Мухой дразнили. Дед, значит, Андрея, Ирины, Сергея и Миши, моих двоюродных братьев и сестры, что для меня как родные. Возле могилы бабушки вдруг пошёл дождь, тихий, дробный, но настойчивый. И всё. Как прорвало меня. Слёзы полились — не остановишь. Сестра, смотрю, держится.
Собрались к дому, что на краю деревни у леса, где прошло наше детство и который по праву можно назвать отчим домом. Из разговора с сестрой: всё, что есть в нас хорошего, во всех пятерых, — всё от бабушки. И даже братец наш младший, непутёвый Серёжка, – добрый и отзывчивый. Серый, как я его звала, мой крестник, загубивший свою жизнь, — он в пьяном угаре покончил с собой. Помню, как крестили его в просторном храме в Жуковке, запомнила его тоненькую шею, отмытую наконец накануне стараниями тётки Нади, в ослепительно-белой школьной рубахе.
Вспоминаю, что летом он всегда убегал с утра на весь день на речку, ел раз в день — рано утром, и только бабушкины оладьи. “Ба, когда блины?” — свешивалась его лохматая голова с печки часов с шести утра, канючил, пока бабушка не ставила на стол миску с оладьями, хоть я и орала сквозь сон: “Серый, заткнись!” После речки — друзья-приятели от мала до велика. Видели его то у магазина, то у клуба, то ещё куда его уносило. К вечеру бабушка посылала меня на поиски братца. Искала по всей деревне, готовая уже прибить, как найду, а он, увидев меня издали, протягивал вперёд руки с полиэтиленовым пакетом, где с остатками воды болтались полудохлые раки, утомившиеся от дневной жары, — и варить не надо.
“Вот, — кричал он издалека, едва я показывалась, — раков тебе наловил, твоих любимых!” И не было ни сил, ни желания сердиться на него, едва лопоухий братец подходил поближе, лыбясь, зная, что прощу. Тёткин последыш, совсем не мог жить в городе с родителями, как рыба без воды, задыхался, сбегал с уроков, искали его по чердакам, а у бабушки оживал.
Или средний — Андрей, молчун. Ребёнком сломал руку в запястье. Соорудили с парнями в лесу тарзанку, прыгнул неудачно, никому не сознался, спрятался, превозмогая боль. Так и ходил со сломанной рукой, пока не обнаружили, что что-то не так у парня с рукой, неправильно срослась. Дядя Миша возил сына в Брянск, там ломали заново, накладывали гипс. С той поры рука слабая, тренировал её в сарае — соорудил себе что-то типа тренажёров с самодельными снарядами, тягал железо, пока не стал сильным, как Шварценеггер, что смотрел на него с плаката, вручённого мною в подарок. Увлёкся модным в ту пору армрестлингом, вначале любительским, затем профессиональным, участвуя в соревнованиях не только Брянской области, но и за её пределами.
Андрей оказался похожим не на отца, а на деда, — копия, только безусый. А ведь я помню приступы безумной ревности молодого дяди Миши к красавице-жене, жгучей брюнетке, когда говорили, что Андрей ни на кого не похож, как родился. Дядя Миша долго бесился, не хотел признавать сына, не подходил к ребёнку, даже плачущему. А сейчас, когда время расставило всё на свои места, не разлей вода отец со средним сыном, диву даёшься таким зигзагам судьбы.
Ирина, единственная любимая дочь отца, могла из него верёвки вить. Тётка часто подговаривала её пойти к отцу с той или иной просьбой, знала, что не откажет. Светленькая, голубоглазая, тоненькая, “ледащая”, как говорила бабушка, а ещё “килькой” кликала и всё пыталась накормить, а та, чуть что, падала на пол. Пяти лет не было, оступилась на мосту — недосмотрели, — упала в реку. В выходные ходили всей семьёй за грибами, помню, дядя Миша нас фотографировал, осталась фотография, где маленькая Ирочка сидит на корточках рядом с огромным грибом, едва из-за него выглядывая. Поздно вечером уехали дядя с тётей, а Ирина ночью вся загорелась, заметалась, бабушка просидела возле неё до утра. Под утро Ирочка заснула, бабушка укрыла её головку от назойливых мух тюлевой накидкой, и бежать в сельсовет. Бабушка тогда дозвонилась в клетнянскую милицию, где служил дядя Миша, тот за полчаса примчался и в Брянск Ирочку увёз. В больнице выяснилось — менингит, счёт шёл на часы. Спасли девочку. Выросла красавица — высокая блондинка с неземным взглядом голубых, цвета небушка, глаз. Увлекалась и преподавала аэробику, сложена была божественно. Трудолюбивая и весёлая — в бабушку Ксению. И нос её — уточкой, что “семерым рос, одному достался”, — который бабушка передала вначале тётушке, а затем и Ирочке, ничуть не портил ни её, ни всех троих неунывающих оптимисток.
С погоста отправились в деревню, на тот наш край, что знаком, но уже и не так узнаваем. Первый дом — крёстного. Вышла старшая дочь Галя, что вернулась в отчий дом из Брянска после развода с мужем. “Сын в городе остался, я живу — не тужу, сама себе хозяйка, — отвечает на наше приветствие. — Дворов пять в Надве-то осталось”. Обнялись.
Ближе к нашему краю стала вырисовываться истинная картина загубленной, порушенной деревни. Напротив добротной избы, где в семидесятые годы располагался КБО, а позже, к концу восьмидесятых разделённой на дом для двух семей, как правило, приезжих специалистов, зиял огромный котлован, наполненный водой, надрывалась выскочившая из будки собака, тощая и страшная. Удручающее впечатление усиливал назойливый непрекращающийся дождь.
И всё же дом оказался жилым. Вышла женщина, с которой мы переговаривались через котлован. И вдруг, будто толчок в грудь, — Таня, Танечка Архиповская, одноклассница с Барского, умница, победительница математических олимпиад, гордость любимого математика Василия Ивановича. Вслед за учителем окончила физмат Брянского пединститута, вышла замуж за однокурсника, вернулась в родную деревню, где и преподают с мужем. “Господи, школа жива!” — почти шёпотом произношу. Но Таня меня слышит и утвердительно кивает головой: “Ну да, школа одна на всю округу, деревень шесть-семь в ней учится. Рядом, в Синицком, где новый совхоз “Восход”, там жизнь, туда из Надвы сельсовет перевели, почту, позже и клуб с магазином, и молодёжь остаётся, не рвётся в город, коттеджи для специалистов строят”. Я киваю: ещё при мне строительный отряд начинал улицу с новыми домами, ночами студенты устраивали сумасшедшую дискотеку с неслыханной светомузыкой, мы бегали туда со старшими сёстрами. Возвращались иногда пешком по большаку, замирая от красоты огромного звёздного купола, что к концу лета обрушивался на нас звездопадом, а бывало, и с ветерком, за спиной парня из Надвы, что нагонял на мотоцикле, предлагал подвезти, решаясь-таки открыть перед всеми тайну своей симпатии. А Надва, значит, погибает. “Таня-то почему не уезжает в соседнее село?” — недоумеваю. Пожимает плечами.
Возле родного дома останавливаемся. Сил почти не осталось. Дом не просто брошен, а разорён. Внутри разобрана печка, вскрыт пол, сняты доски с чердака. Ходим, осторожно ступая, в полной тишине. Но вот дети оживают, Настя находит какие-то предметы, щёлкает фотоаппаратом. Я рвусь из дома, мне плохо, держусь из последних сил. И тут я хватаюсь, как утопающий за соломинку: “Роща, моя роща, пойдёмте в рощу!” — зову всех. Ирина смотрит как-то странно, но идём. О роще, где в детстве знали каждое деревце, кустик, ягодную поляну, где собирали грибы, щавель, орехи, зверобой, бессмертник, вспоминала и мечтала её показать детям едва ли не чаще, чем бабушкин дом, про который знала уже, что разорён.
Шли молча, по пояс в траве, я искала тропинку, что начиналась сразу за баней, дальше ухнули в заросли папоротника. “А за ними — бурелом”, — предупредила Ирина. Нужно возвращаться. Так же молча возвращались гуськом, как и входили. Сколько раз представляла, как наберу с дочками в роще букет из ромашек с колокольчиками, свожу их на поляну с пахучей земляникой, где будем бродить босиком в траве, беззаботно валяться, как в детстве, щекоча друг другу травинками пятки...
Выходим из леса, радуясь, что не сломали ноги в буреломе, проходим отчий дом. Мысленно прощаюсь, теперь уже навсегда… Вдруг кто-то из детей увидел за покосившимся забором, доживающим вместе с домом последние дни, дерево с призывного жёлтого цвета плодами. Случайный взгляд обнаружил сливу, буйно обсыпанную плодами. Как она выжила без ухода, отцвела, вырастила плоды, будто дожидаясь нас, непонятно. Я осталась стоять на месте как вкопанная, вспоминая маленькую сливку, что много лет назад принесла бабушка от кого-то, почти дичок, как прививала, как поджидали первых плодов, что появились почему-то только на верхушке...
Наши мужья трясли старую сливу, усыпанную крупными плодами янтарного цвета, подставляли под плоды футболки, дети собирали в бейсболки. А слива всё не отпускала, протягивая к нам свои старые корявые ветви-руки. Наконец, собрали большую часть; утяжелённые приятной ношей, вернулись в машину, поехали в Жуковку. В дороге не удержались, вслед за детьми начали пробовать сливу, обливаясь тягучим соком. Невероятно сладкая была та слива! Все восклицали в один голос, что слаще сливы не едали. И только нам с Ирочкой досталась сладко-солёная слива, омытая горькими слезами, что лились, не останавливаясь, сами собой на последний бабушкин гостинец, поджидавший нас, непутёвых, в отчем доме, до конца храня прощальное её тепло.
2022-2023
ОКСАНА МЯСНИКОВА НАШ СОВРЕМЕННИК № 2 2025
Направление
Проза
Автор публикации
ОКСАНА МЯСНИКОВА
Описание
МЯСНИКОВА Оксана родилась в 1968 году в Новосибирске. Детство провела на Брянщине у бабушки в деревне Надве, которую считает своей малой родиной. Живёт в Нижнем Тагиле. Окончила филологический факультет Нижнетагильского педагогического института. Преподавала русский язык и литературу в сельских школах Северного и Среднего Урала, нижнетагильских средних школах, горно-металлургическом колледже имени Е. А. и М. Е. Черепановых. С 2001 года работает в научно-технической библиотеке АО “Научно-производственная корпорация “Уралвагонзавод”.
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос