ПАМЯТЬ
СЕРГЕЙ КУНЯЕВ
“ВАШИ СТАТЬИ... ИЗМЕНИЛИ НАШУ СТРАНУ”
Не нами и не сегодня сказано: в России надобно жить долго.
Михаил Петрович Лобанов прожил на белом свете 91 год. И разительная правда многого из написанного им полвека и более того назад подтвердилась последующей эпохой, в то время как многие его современники, тогда, при первых публикациях лобановских книг и статей, сплошь и рядом не слышали и не хотели слышать тревожного колокола, звучавшего в текстах его фундаментальных работ.
Ещё в книге о леоновском “Русском лесе” Лобанов уделил пристальное внимание образу Грацианского, “мелкого беса”, одержимого “всякими модными идеями”, в которых “наглядно отражалась тень общественного распада”. “Грацианский покушается на родничок, завещанный Вихрову его прежним хранителем Калиной, выразителем народа. Грацианский хочет растоптать то, что принято от народа, завещано им беречь, как святыню... Выходка Грацианского — как отчаянный взрыв давно копившейся разрушительной силы в нем. В мгновенном отсвете этого взрыва отчётливо застыло лицо человека, испытывающего спазматическое сладострастие убийцы. Перед нами — вся суть Грацианского, и сколь бы суровым и величественным ни казался Александр Яковлевич впоследствии, как бы ни старался он выглядеть благородным в тоге лесного судьи, громящего “еретиков”, — мы всегда будем видеть это лицо...”
Спустя десятилетие это лицо будет рельефно изображено Лобановым в статье “Просвещённое мещанство”. Этот слой населения к концу 60-х годов прошлого века активно “варился” в тогдашнем “бульоне” общественной жизни. Суть явления Михаил Петрович вскрывал чутким и беспощадным скальпелем со ссылками на персонажей Чехова и Достоевского, в которых иные деятели не могли не узнать самих себя.
“Не имея собственных мыслей, мещанство делает плоским всё, к чему ни прилипнет. Даже великие мысли, великие имена забалтывают, гениальную индивидуальность пытаются заклеймить особым словцом, уничтожающим значение подвижничества мысли великого человека: Руссо — “руссоизм”, Толстой — “фатализм”, Есенин — “есенинщина” и т.д...
Вы помните “талантливого и многочтимого” либерала Степана Трофимовича Верховенского из “Бесов” Достоевского, который до “страсти” любил “гражданскую роль”. Помните, как он написал нечто смелое — поэму, где все поют, даже насекомые и какой-то минерал. Эту поэму вдруг печатают “там, то есть за границей... Он был сначала испуган, бросился к губернатору и написал благороднейшее оправдательное письмо в Петербург... Одним словом, волновался целый месяц, но я убежден, что в таинственных изгибах своего сердца был польщен необыкновенно.
Кроме того, Степану Трофимовичу принадлежит ряд замечательных мыслей, вроде: “я... всех русских мужичков отдам в обмен за одну Рашель”; “К тому же Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить, без немцев и без труда”...
Тайна искусства, стихия народной жизни, порождающая подлинную культуру, как море жемчужину, всё это, конечно, к делу не относится.
Боль, “кровопролитная битва” на шахматной доске, атомная бомба, моднейшие актрисы — всё одинаковая пища для крутящегося внутри интеллектуального агрегата.
И самая смерть для таких счастливцев щенячье дело”.
И снова, как тут не вспомнить Грацианского, живые подобия которого чем дальше, тем чаще возникали на общественной сцене: “У Грацианского достойная смена в лице вертодоксов (прозванных так ввиду их исключительной гибкой “ортодоксальности” — на все четыре стороны света). Грацианский не просто опасный демагог, в низменных целях карьеры играющий на высоких идеях века. Его “революционные”, “идейные” заклинания — средство социальной мимикрии. Он любит адресоваться к “нашей чуткой, отзывчивой, передовой молодежи”, уверяя, что всегда “готов посильно служить” ей”...
Эти “вертодоксы”, изображавшие из себя “классических марксистов” (вроде Суровцева, Оскоцкого, Николаева и других — имя им легион), набросились тогда на Лобанова, как стая шавок, спущенных с цепи. Прошло два десятилетия, и они же, мгновенно сжегшие всё, чему поклонялись, сменив “марксистский костюм” на “демократический”, продолжали с тем же пылом клеймить стихию народной жизни и саму Россию, как “великое недоразумение”.
“Духовная сытость, — писал Лобанов, — вот психологическая основа буржуа, делающая его таким непробиваемо здоровым и в то же время неизлечимо больным. Для творческого человека нет, пожалуй, большего наказания, чем опуститься до этой духовной сытости, но буржуа иного состояния и не знает”.
Он писал это в то время, когда этот человеческий тип только-только обретал в нашей стране свои сущностные формы... Что он вещает? Это о нашем монолитном обществе, стремящемся к сияющим вершинам? Да как такое вообще может быть?!
Было. И развивалось. И обустраивалось. И ждало своего часа.
И многие, увидев воочию грацианщину, захватившую власть в Отечестве, не могли не оценить его давних прозрений.
“Американизм духа поражает другие народы. Уже анахронизмом именуется национальное чувство.
Рано или поздно смертельно столкнутся между собой эти две непримиримые силы: нравственная самобытность и американизм духа”.
Пришло время — и мы стали свидетелями этого непримиримого столкновения.
“Вертодоксы” обрушились и на книгу Лобанова об Александре Николаевиче Островском. “Зачем вместо одного только “тёмного царства” М.Лобанову понадобилось рисовать “колоритный мир... полный... разнообразия человеческих характеров... зачем искать в Кабанихе человеческие черты, если мы привыкли видеть в ней “самодуршу”? — отвечал подобным “критикам” Юрий Селезнёв. — Подобные, не подтверждаемые никакими серьёзными доводами, упрёки выдержаны вполне в, казалось бы, давно изживших себя традициях “ветхозаветного” вульгарного социологизма...” Тогда казалось, что всё дело в “вульгарном социологизме”, который всего лишь служил маской, прикрывавшей всё ту же “грацианщину”, которая видела в классиках XIX века исключительно представителей “критического реализма”, обличителей “тёмного царства”, а, по сути, ненавидела Россию, как таковую — что царскуюё что советскую.
Сама по себе книга об Островском — своего рода поэма, воплощающая русское бытие XIX столетия в неповторимых деталях. Вчитайтесь, вслушайтесь в голос нашего современника:
“Так на земле — страдает любящее сердце, стенает всякая тварь. Как в песок уходит, казалось, неисчерпаемое чувство. Не знает человек, какая пропасть способна открыться в нём, какой паук зла вдруг может шевельнуться в его душе. И благо, если всё это откроет ему глаза на себя, на то, как он слаб, как нечисты, эгоистичны его помыслы и нечем ему гордиться перед другими.
Мятётся человек, объятый страстями, ненавистью, тщеславием, жаждой наслаждений, материального обогащения. И ни в чём не успокаивается душа его.
Но вот слышатся в этом мире, лежащем во зле и преступлениях, тихие слова молодой умирающей женщины: “Я ни на кого не жалуюсь, ни на кого не обижаюсь... вы все хорошие люди... я вас всех... всех люблю”.
Это говорит та самая Лариса в “Бесприданнице”, для которой любовь была всепоглощающим женским чувством, без которого нет жизни, и вот, умирающей, ей открывается невиданный всепрощающий смысл любви.
И Ксения, женщина кроткая, “не от мира сего”, умирая, всё прощает своему грешному мужу”.
В своём выступлении на знаменитой дискуссии “Классика и мы” Лобанов сказал о самом главном — о духовном стержне русского классического художественного слова:
“Давно стало общим местом в учебниках, учёных книгах слова о том, что значение русской литературы девятнадцатого века... что она клеймила, обличала, разоблачала, с ненавистью отрицала и так далее, и так далее. Но давно ушло в прошлое то, что связывалось с изобличением, исправлением, а русская литература девятнадцатого века продолжает жить. Значение её углубляется. Это потому, что главное в ней — не обличение, а та глубина духовно-нравственных исканий, жажда истины и вечных ценностей, которые полны этой глубиной, — она покорила мир, — и которые сейчас приобретают такую животрепещущую актуальность при кажущемся в мире торжестве прагматического, позитивистского образа мышления и самой жизни...
Известно, что русская литература, поглощённая прежде всего тем, что сказать, а не — как сказать, и дала образцы непревзойденного искусства... Русская литература была чутка к злобе дня, к больным вопросам современности. И, однако, литературу ожидала бы печальная участь, если бы она замыкалась текущими вопросами. Злоба дня проходит. То, что Достоевского волновало в девятнадцатом веке, стало уже историей. Но если классическая русская литература близка людям двадцатого века, то, значит, есть в ней ценности непреходящие”.
Именно непреходящие ценности стали главной мишенью старых и новых “прогрессистов” — что в начале, что в конце XX столетия. Лобанов вывел в книге об Островском своего рода “Грацианского от театра”, который подмигивает драматургу “как старому знакомому”, а потом начинает его “увещевать”:
“— Всё носитесь, коллега, со своим образцовым Русским театром? А пора бы сдать его в архив. Время старого театра безвозвратно прошло, кому теперь интересно видеть старьё, когда выходит на передовые рубежи мира театр современный, экспериментальный, биомеханический... Теперь театр режиссёра, он хозяин и полный владыка театра и пьесы, что хочет, то и делает с ней, сам интерпретирует её и переделывает, как ему надо, никто над ним, режиссёром, не судья, он сам указчик и прокурор, дает своё прочтение пьесы и дотягивает её до должного уровня. Всё ли вы видели и понимали в своём темном царстве, братья классики? Вот и поправляй вас, подсказывай вам, трудись за вас, чтобы зрителям не было скучно...
Ваша так называемая классическая пьеса... не отвечает задачам времени, её надо перелицевать, ну, переделать, перекомпоновать весь текст пьесы, сделать из неё новый монтаж, выбросить лишние лица, вставить другие, придумать что-нибудь дерзкое, даже предерзкое, остроумное, актуальное для оживления действия... много, коллега, много работы! Или вот ещё. Ваших десять пьес, а мне надо сделать из них одну, у вас сто героев, а мне нужно иметь десять, вот и выбирай, а они ещё упираются, но я их быстро — чик-чик...”
В семидесятые годы прошлого века мудрые люди уже били тревогу, взирая на подобные “эксперименты”. Прошло два десятилетия — и эти “эксперименты” начали заполнять театральные сцены, а в наши дни от них и продохнуть невозможно. То, что раньше внушало тревогу и было предметом нешуточных полемик — ныне воспринимается, как само собой разумеющееся. От духовных исканий русских гениев в спектаклях, поставленных так, “чтобы зрителю не было скучно” — не остаётся и следа.
“Семидесятые годы принято считать “застойными”, — писал Лобанов, — однако по опыту своему могу сказать, что никакого застоя не было. За видимой житейской косностью, пошлостью литературного быта таилось поле напряжённых духовных исканий, острой идеологической борьбы”,
...Но “театральные столкновения” XX века на классической ниве — это лишь деталь в той трагической картине, которую живописал Лобанов, размышляя о духовных столкновениях и катаклизмах века XIX-го.
“Девятнадцатый век обострил в русском обществе и национальное самосознание, сам поиск путей развития страны, а также и западнические тяготения. Иван Аксаков писал, что деспотизм теории над жизнью есть самый худший из всех видов деспотизма; особенно же страшны последствия, когда извне насильно пытаются подчинить народ чуждой ему теории. Тогда происходит такое расстройство, извращение пути народного развития, что неизвестно, сколько времени потребуется для того, чтобы народная жизнь могла оправиться от этого извращения, если она вообще может оправиться!
Этой проницательной мысли надо было исторически проявиться, чтобы стала наглядно видна её страшная суть. Придёт время, уже в начале нового, двадцатого века, когда в гражданскую войну народ кровью будет расплачиваться за “теории” и “учения”, за все эти блудословия, “эгоистическую рассудочность” (Хомяков) и обман. И откроется то, о чём в “Тихом Доне” Шолохова генерал Каледин скажет: “Россия погибла от болтовни”, а прямодушный казак Григорий Мелехов — “Спутали нас ученые люди... Господа спутали! Стреножили жизню и нашими руками вершают свои дела”...”
Об этом же размышлял Михаил Петрович и в своей классической статье “Освобождение”, анализируя суть романа Михаила Алексеева “Драчуны” и другие художественные произведения, посвящённые времени коллективизации, эксцессы которой стали наглядным проявлением деспотизма теории над жизнью.
История этой статьи описана и самим Лобановым, и многими литераторами. Её появление в печати в 1982 году можно было бы сравнить с литературным землетрясением. Во многих писательских собраниях постоянно — с одобрением или с ненавистью — повторялось слово “поступок”. Это был, действительно, бескомпромиссный поступок человека, который, не думая идти ни какие “баррикады”, вдумчиво и глубоко писал о соотношении литературы с жизнью и о том многогранном трагическом опыте, пережитом Россией, по сравнению с которым вся литературщина обращается в прах.
И даже его противники прекрасно поняли смысл происшедшего. На заседании в Союзе писателей РСФСР об этом говорилось открытым текстом:
С.Михалков:
“Михаил Лобанов знал, на что шёл. Статья осмысленная и осознанная. Это — поступок, и не нужно делать вид, что мы чего-то недопонимаем... “
Ф.Кузнецов:
“Я думаю, что появление такой статьи, в конечном счёте, сыграет и положительную роль. Почему? Потому что она заставит нас всех встревожиться, задуматься. Я был бы нечестен, если бы сказал, что статья совсем неинтересная. При первом чтении она действует очень сильно. Лобанов — талантливый критик, от этого никуда не денешься. И потому статья произвела большой резонанс”.
Вас. Федоров:
“Я за дерзость в критике. А это разговор о жизни, о счастье, о смерти, о любви, ненависти ипр. Это ориентация по звездам”.
А.Беляев, зам. зав. отделом культуры ЦК КПСС:
“Есть люди, которые находятся в боевой готовности, но не на нашей, а на его стороне. ЦК партии посчитал статью “Освобождение” вредной. Если бы она была безликой, может быть, ЦК не стал бы обращать на нее такое внимание. Но она вредна, потому что она спекулятивно-провокационна...”
Пяти лет не прошло, как иным выступавшим пришлось публично извиняться за свои уничтожающие формулировки.
“Она (статья “Освобождение”. — С.К.) принадлежит к тем событиям в моей жизни, которые изменили очень многое во мне как в человеке… — писал Лобанову Владимир Костров. — Я понял, что это — моё. Я оттуда вышел... Но на самом деле многие Ваши статьи определённым образом изменили в нашей стране взгляды огромного числа людей, значит, они изменили и нашу страну”. А литературовед Юрий Архипов вспоминал: “Забыть ли, с каким нетерпением взбирался на двадцать второй этаж высотного здания МГУ в аспирантскую свою пору, чтобы, отложив в сторону Музиля, о котором писал, и Гессе, которого переводил, полистать свежие журналы в тамошней библиотеке. С каким упоением — западник! — проглатывал, к примеру, “Освобождение” Лобанова. За непомерным окном “сталинского” небоскрёба пуржит, а взвихрённая мысль автора уносит в ту заснеженную бескрайность России”...
* * *
В 1989 году в газете “Московские новости” на круглом столе, обозначенном “Революция — болезнь или исцеление?” Лобанов говорил об опасности “возрождения и тирании революционного духа, который основывается на радикальном мышлении”, чем вызвал у большинства участников бурю эмоций и негодующих реплик. Он (как и многие его единомышленники) реально видел в новых “демократах” большевиков первого призыва с их беззаветным революционаризмом и неиссякаемой русофобией (в скором времени сомневавшимся пришлось наглядно убедиться в его правоте). А за год до смерти в интервью “Русскому вестнику” высказался ещё более определённо: “Наш народ попал в талмудистскую западню”.
Он, фронтовик, инвалид Великой Отечественной, не знал компромиссов, когда отстаивал духовные ценности русского народа, отечественной истории, и литературные произведения — и классические, и современные — о которых писал, поверял реальной жизнью, её воздухом, её смыслами... Одна из его книг так и называется — “Размышления о литературе и жизни”, собственно говоря, с неё и началось моё “познание Лобанова”, в котором я сразу же ощутил мудрого и сердечного собеседника, читая его страницы, посвящённые женщине, говорящей: “Какая-то я чудная: что ни сделаю — всё рада. Рада, что картошку покопала, всё в доме к праздничку прибрала, письмо от кого хорошее получила, за день как устала, до постельки добралась, в добром здоровье встала, — всему рада” (я не знал тогда, что пишет он о своей матери)... “Почему один человек так и остаётся в памяти как мурена, а другой греет долгие годы, хотя и не светит эффектно? Иногда ведь греет, казалось бы, странное в человеке”. При чём тут литература? Да при том, что, следя за мыслью Михаила Петровича, за его наблюдениями, начинаешь по-другому ощущать и литературных героев, о которых он пишет, и самих писателей — творцов этих героев. “Я вспоминаю недавнюю выставку художника В.Попкова в Москве. Надо было видеть, как внимательно и подолгу, задумавшись глубоко, всматривались в картины зрители, среди них молодёжь... В творчестве В.Попкова... выражено драматическое мироощущение, та внутренняя дисгармоничность личности... когда осознание недостаточности эмпирического существования не стало ещё найденной духовной силой. Всё ещё в напряжённости мирочувствования, иногда в резкой субъективности его, не деформированном, но психологически сугубо окрашенном восприятии действительности и человеческих связей. Нечто общее есть между художником В.Попковым и поэтом Н.Рубцовым, — не только в судьбе этих талантливых людей, жизнь которых пресеклась в расцвете их творческих сил, но и в самом психологически-духовном направлении исканий, в их драматизме”.
Единственное в своём роде точнейшее наблюдение, рождённое не отвлечённым теоретизированием, а проникновением в духовную суть живописца и поэта.
Воин в нескончаемой битве за вечную Россию, стоик, никогда не поступавшийся своими убеждениями, он в жизни был добрым, светлым человеком, радовавшимся самому течению бытия. Общавшиеся с ним не забудут его приветливой улыбки, внимательного, проницательного взгляда, которым вглядывался в собеседника... Бережно выслушивал любого единомышленника или оппонента — и лишь после деликатно, обстоятельно аргументированно излагал свою точку зрения. Взгляд его и на историю, и на современность был всеобъемлющим и точным, и многое, ощущаемое лишь на чувственном уровне, находило в диалоге с ним полное объяснение.
“Михаил Петрович был спокойным и уравновешенным человеком, — вспоминал архимандрит Дамаскин (Орловский), — любящим Россию и хорошо разбиравшимся в особенностях русской литературы. Его семинары отличались открытостью, на них можно было обсуждать все проблемы, связанные с творчеством и со спецификой конкретного произведения. На семинарах обсуждались литературные произведения студентов. Он делал свои замечания и предложения. Автор мог объяснить, почему он предлагает именно такое решение сюжетной линии. Михаилом Петровичем отмечалось, получилось ли у него этим методом создать целостный образ или нет. Он был человеком деликатным, и, может быть, иногда ему и не был близок тот стиль, которым пользовался студент, но он никогда не настаивал на его изменении. Стиль — явление сложное. Один автор в коротких и чётких предложениях выскажет свою мысль или впечатление — и получится хорошо. Другой видит, что в короткой фразе есть недосказанность, что в ней нет целостного отображения мысли, что изложенную в таком виде мысль можно исказить, и тогда он пытается в сложной фразе охватить все нюансы, что, собственно, он хочет сказать. Взглянем на литературный мир или на богословские труды — сколько там стилей и их различных оттенков. Тот или иной стиль вырабатывается автором в соответствии с его личностью и теми задачами, которые он собирался решать.
Михаил Петрович уважал личность другого человека и лояльно относился к тому стилю изложения, который автор использовал. Иногда, бывало, мы с ним беседовали; я не скрывал своих религиозно-нравственных предпочтений и, в частности, своего интереса к событиям начала XX века и, в особенности, к свидетелям, которые были очевидцами происходившего и зачастую являлись носителями огромного жизненного опыта, становясь теми, кого обычно называют учителями жизни. Мне кажется, что Михаил Петрович одобрительно отнесся к моему уже определившемуся тогда предпочтению художественно описывать реальных людей. Главное, что было у него на семинарах и что оказало благотворное влияние, — это возможность дискуссий, которые всегда способствуют созданию благоприятных условий для творчества”.
Ниже мы публикуем несколько очерков Михаила Петровича Лобанова, посвящённых драматическим страницам жизни России начала 1990-х годов. Эти очерки публиковались в своё время в газетах “День” и “Литературная Россия” в сокращённом виде. Здесь мы представляем их полные тексты.
