СТРАННЫЕ ИСТОРИИ ДОКТОРА ВОДОЛАЗКИНА И МИСТЕРА СОРОКИНА
Евгений Водолазкин и Владимир Сорокин выпустили книги с практически одинаковым названием: "Сестра четырёх". Но кроме этого любопытного совпадения, поводов для их сравнения, на первый взгляд, не так и много.
Для отечественного читателя Евгений Водолазкин — это олицетворение образованности, хороших манер и высокого литературного вкуса, в то время как Владимир Сорокин — некий разрушитель культурных табу и общественного спокойствия, к которому, подобно несвежему белью, давно прилипла репутация апологета свободного, как шведская семья, творчества. Добавьте сюда звание сокрушителя основ советской "колхозной" литературы, а также демонстрации оскорблённых "Голубым салом" (1999) читателей — и всё станет ясно.
Но всё это только внешние различия, за которыми, на мой взгляд, кроется глубокое литературное родство Сорокина и Водолазкина. Как условный мистер Хайд и Доктор Джекилл, они представляют собой грани одной нездоровой литературной личности, раздираемой противоречиями. Что это за личность и в чём заключается это родство, обсудим в статье.
Водолаз в ручье, или "Оправдание острова" Евгения Водолазкина
Об этом знают не все: писательская карьера филолога Евгения Водолазкина началась не с "Лавра", а в 2005 году, с выходом романа "Похищение Европы". Началась неудачно: уже в первом романе было заметно тяготение филолога к мифологическим сюжетам, к которым специалист по древнерусским текстам мало что мог добавить. Как и следовало ожидать, накопленное веками мифологическое богатство начинающего автора не спасло, книга осталась незамеченной.
О Водолазкине как писателе заговорили после выхода романа "Лавр". В 2014 году книга уверенно заняла первую ступеньку российского литературного пьедестала — получила премию "Большая книга". О причинах этого можно говорить долго. Мне ясно видится одна — уставшему от литературных бесчинств и вольностей читателю (от засилья в литературе людей, не имеющих к ней никакого отношения) интеллигентный доктор филологии Водолазкин показался гарантом высокого литературного вкуса и языковой чистоты. Согласитесь, это необычно для современной отечественной словесности. Можно говорить о том, что сработал благодатный имидж серьёзного академического литературоведа: от текстов такого человека невольно (и надо сказать, опрометчиво) ожидаешь значительности, мудрости.
Но после стремительного взлёта писательская карьера филолога пошла на спад, успех "Лавра" не смогло повторить ни одно более позднее произведение автора. После вторичного "Авиатора", надуманного "Брисбена" (2017), невразумительного "Идти бестрепетно" (2018), скроенного по принципу "проза должна быть немножко глуповатой", и насквозь интертекстуальной "Сестры четырёх" (2020) литературовед закономерно решил вернуться к проверенному методу.
Собрав оставшиеся после "Лавра" страницы диссертации, Евгений Германович выпустил "Оправдание острова" (2020). Роман благополучно вошёл в короткий список "Большой книги" 2021, но до финала не добрался.
Формально это почти успех. Но избавилась ли проза Евгения Водолазкина от своих родовых признаков — банальности и вторичности, — увидим ниже. А заодно и разберёмся, что роднит данного писателя со вторым, куда менее благородным участником этого странного дуэта.
"Оправдание острова" начинается с предисловия, где нам сообщают о неких хрониках, изданных под названием "История Острова". В них говорится о некоем славянофильском райке, изолированном на острове, на котором происходят события, знакомые нам по Ветхому завету, житиям и учебникам истории.
В предисловии автор уверяет читателя: книга, которую мы держим в руках, есть полное, неискажённое издание "Истории Острова" прямиком из монастыря:
"Находясь в священном пространстве, история, по мнению хронистов, была защищена от подделок. Сейчас с историей обращаются свободно: пишет её кто угодно и где угодно. Не в этом ли причина многочисленных фальсификаций?"
Но трепет растроганного читателя вдруг охлаждает авторская самоуверенность. Ведь, как намекает предисловие, именно эта, созданная петербургским филологом "История Острова", есть родниковая правда, не замутнённая илом трудов недобросовестных предшественников. Скромно, не правда ли? Куда уж до неё Нестору и протопопу Аввакуму!
И какие же откровения содержит эта хроника, в которой, как в стакане с заваркой, настоялась первозданная мудрость веков?
Тут снова хочется процитировать автора: всё "Оправдание острова" — "вещь, в общем, известная".
Вот Водолазкин начинает традиционный для хроник рассказ о сотворении мира за шесть дней, которому доверяет едва ли не больше, чем научной литературе. А апокриф о происхождении котов из львиной ноздри и вовсе кажется автору доходчивей "размазанной на сотни страниц дарвиновской прозы".
Дальше — размазанной на четыреста с лишним страниц прозой — автор рассказывает нам подробности из жизни островных династий, которые действуют на читателя надёжнее снотворного. От островного первокрестителя Феодора нить поколений постепенно тянется к Парфению и Ксении — княжеской чете, которые являются героями хроник и одновременно их комментаторами. Это центральные персонажи, запечатлевающие вневременной идеал мудрости и любви, которая, преодолев оковы режимов, доживает до нашего времени.
Подробно пересказывать события книги не вижу никакого смысла. Они служат прикладной и заведомо нехудожественной цели — иллюстрировать процесс рождения хроник, которые, создаваясь разными людьми, зачастую вступают друг с другом в сложные противоречивые отношения. Чтобы узнать об этом, достаточно открыть книги того же Дмитрия Сергеевича Лихачёва, учителя Евгения Водолазкина.
Вернёмся к откровениям. Чаще всего они творятся устами безгрешной четы Парфения и Ксении. Остерегаясь исказить родниковую правду, приведём цитату смиренного Парфения: "У толпы нет требований, она всего лишь присутствует".
Для того чтобы читатель понимал: сказано это накануне романных событий, подозрительно похожих на Октябрьскую революцию, когда неблагодарный народ вдруг предал княжескую чету и стал под красные знамена "кагтавого" Касьяна.
Здесь хочется передать привет Владимиру Сорокину и его "серым советским людишкам", у которых с народолюбивым князем генетическое родство. Обратите внимание, как сквозь личину благообразного хроникёра постепенно проступает истинный образ автора. А заодно и княжеской четы.
— А что, народ разве не тупой? — где-то рядом восклицает Татьяна Толстая. Но мы движемся к следующему сокровищу мысли.
Второе откровение — концептуальное. В нём, будучи вызванным на ковёр современными историками, летописец с Острова восстаёт против "причинно-следственных связей" как сущности истории: "Мне было жаль огорчать коллег, но, исполнен духа кротости и смирения, я сообщил им, что создание указанных (причинно-следственных. — С. П.) цепочек бессмысленно, так как строятся они лишь из ведомых нам звеньев, в то время как основная часть звеньев от всех сокрыта. Не оттого ли, вопросил я, мы имеем множество историй одного периода, которые противоречат друг другу?"
Запомним пока это умозаключение, к нему мы вернёмся позже.
А пока порадуем читателя очередным перлом:
"Откуда-то со дна желудка, полного даже в это голодное время, в голове Маркела забрезжило понимание того, что начинается бунт" (выделено мной. — С. П.).
Так где забрезжило — в голове или в желудке?
Откровение третье: "Мечтая постичь тайну этой удивительной машины, многие ходили в Библиотеку. Так трамвай и Библиотека стали чем-то неразрывно связанным, единым путём в светлое будущее, гораздо более почтенным и спокойным, чем тот путь, который предлагался борцами за новую жизнь. О них стали забывать, ведь Касьян и его соратники ничего подобного предложить не могли”.
Как видим, автор не просто так бунтует против причинно-следственных связей, он их искренне не понимает.
Откровение четвёртое и самое важное. Неправдоподобная история трогательного прощания "кагтавого" Касьяна со своим роллс-ройсом, поданная подельником Маркелом:
"Касьян поставил ногу на смятый капот и, рассмеявшись сквозь слёзы, сказал: “От сего ли автомобиля надлежит принять мне смерть?”
На этих словах из-под капота выползла змея, обвилась вокруг шеи Его Светлейшей будущности и поразила в ухо".
Это совершенство... безвкусицы и посредственной фантазии. И тут внимательный читатель схватит меня за руку: ага, нечистый, вот ты и попался! Это намеренная слабость: автор здесь пародирует недалёкого подельника Маркела, который пытается скрыть убийство Касьяна неправдоподобным рассказом.
А я в свою очередь спрошу у торжествующего читателя: а остальной роман чем-то лучше? Если абориген с описанного автором острова вдруг спросит: “А кто такой Водолазкин и что он пишет?” — ему следует показать абзац про Касьяна. Как говорится, вместо тысячи обзоров...
Как видим, нелюбимые автором причинно-следственные связи упрямо говорят о родстве талантов Водолазкина и Маркела.
Наконец, откровение пятое:
"Моя вера и сейчас горяча, но теперь это внутреннее горение, не требующее жёстких поступков. Спустя годы (века) я понимаю, что есть мудрость и в следовании общему пути".
Обратите внимание на слово в скобках. Здесь следует сказать "спасибо" уже не Водолазкину, а редакторам книги: благодаря их внимательности мы можем проследить, как постепенно укрупнялась мысль писателя.
Сознательного читателя уже на середине сего повествования посетит тревожный вопрос — ради чего всё затевалось? Ведь сколько-нибудь самостоятельной истории в книге мы так и не нашли. Так зачем же Евгений Водолазкин в очередной раз обратился к профессионально изученной теме?
"Вынести суд над историей", "стать хронистом" — читаем на обложке книги. Размах художественных притязаний Евгения Водолазкина, как всегда, поражает. И это первый тревожный звоночек, на который стоит обратить внимание читателю: обращаясь к вечным вопросам, лишённым жизненной плоти, писатель расписывается в том, что ему нечего сказать.
Неопытные или плохие писатели — те всегда пытаются силой размаха компенсировать отсутствие глубины. Они рисуют нам пафосные картины борьбы Добра и Зла, занимаются проблемами загробной жизни и другими "великими" вопросами, которые лишают их творчество прочной жизненной основы. Но за размашистым почерком, как правило, скрывается неспособность увидеть реальную жизнь и её ключевые точки.
Вынести суд над историей — задача, которая удавалась не столь многим российским писателям. Эта задача требует творческой мощи. Но автор пытается разрешить её вялой имитацией хроник.
"Прежде у нас не было истории. Память хранила отдельные события. но только те, которые имели свойство повторяться. Оттого существование наше как бы ходило по кругу. <...> И оттого все ураганы слились для нас в одни большой ураган, а междоусобные войны превратились в одну бесконечную войну".
Понимая, что мыслительная нагрузка его книги уместится в пару страниц, автор пытается спрятать свою неспособность ставить вопросы и делать выводы за рамками древнерусской хроники. Естественно, это у него не выходит. И в ход идёт ущербное, прикованное к инвалидному креслу воображение. В этой части текста мы и получаем котов, повелителей пчёл, а также лысых шмелей. На большее, увы, фантазии филолога не хватает.
Но всё становится на свои места, если, отринув всю высокопарную мишуру, мы честно признаем за доктором филологии статус стилизатора, то есть человека, который не пишет, а выдаёт вторичный литературный продукт, стилистически похожий на уже известные читателю творения. Источники вдохновения в этом случае читателю напоминать не нужно. В случае Водолазкина это корпус профессионально изученных текстов от "Повести временных лет" до византийской "Хроники Георгия Амартола".
Без этой конспективной части "Оправдание острова" представляла бы собой только комментарии Ксении и Парфения — обрывочные и жидкие, словно фейсбучные посты.
Здесь и выходим на главную особенность творчества Евгения Водолазкина, которая, в свою очередь, сближает его с Владимиром Сорокиным, — ненужность, факультативность содержания, причина которой — патологическая неспособность преломлять в своём внутреннем мире картины реальности, преобразовывать их в художественные образы.
Ну, об этом позже. А пока порадуемся за автора, который, не имея должных способностей, нашёл верный способ ежегодно выдавать по новой книге и сохранять при этом имидж глубокомысленного писателя. Только вот за читателя обидно.
Сорокин-Белобокин
В отличие от Евгения Водолазкина, жизнь мистера Сорокина — тёмной половины разбираемой нами сущности — протекала в стороне от академической среды.
По первому образованию Владимир — художник-иллюстратор. В молодости проявил осмотрительность, не стал зацикливаться на профессии художника и закончил ещё институт нефти и газа. К 1977 году симпатичный юноша с неприметной птичьей фамилией попадает в московскую творческую тусовку. До "Нормы", "Голубого сала" и прочих непотребств ещё далеко, пока начинающий концептуалист Сорокин работает иллюстратором в известном литературном журнале "Смена", рисует белоствольные берёзки и тихо выставляется в картинных галереях.
Об этой стороне творчества Сорокина судить не берусь. Только искренне надеюсь — московский концептуализм пострадал несильно.
О том, что происходило дальше, скупой на откровения писатель предпочитает не распространяться. Но благодаря фильму "Сорокин трип" (2019), где он рассказывает о тех временах и первых своих творческих шагах, мы можем восстановить некоторые детали ранней биографии писателя.
Ключевым для нас является то, что наступает момент, когда картин малоизвестному художнику Вове становится мало и, желая потешить друзей из концептуального кружка, он начинает писать рассказы. Многие из них впоследствии стали достоянием "Нормы", вышедшей в 1983 году самиздатом.
Рассказы пародировали социально-реалистический канон советской литературы, неизменно переводя его в телесно-физиологическое русло.
Эти первые сочинения, если судить по фильму Ильи Белова, пользовались в московской концептуальной тусовке неизменным успехом, и в один далеко не прекрасный момент у Сорокина зародилась мысль их опубликовать.
В советские журналы эти творения, ясное дело, не подпустили ближе пушечного выстрела, но изгнанников, припомнив старую обиду на советское государство, приютили польские и французские журналы. Лишь много позже эти произведения увидели свет в стране, победившей социализм.
"Норма" — своеобразный творческий катехизис Сорокина, где, словно ловкий фокусник, он показал свою способность имитировать стили как разных эпох, так и отдельных авторов.
Весь пафос трёхсотстраничного произведения, если отбросить сантименты, — "смотрите, как я могу!" Перед нами ряд узнаваемых по производственным романам бытовых зарисовок, в которые вторгается провокационный (сами знаете какой) элемент.
По своему влиянию "Норму" часто сравнивают с другим (вышедшим на десятилетие раньше) произведением подпольной литературы — поэмой Венедикта Ерофеева "Москва–Петушки".
Оба текста пародировали постепенно сходившую на нет раннюю советскую традицию, только "Москва-Петушки" сделала это на десять лет раньше "Нормы", во времена, когда кризис производственного романа ощущался ещё не столь сильно.
К моменту выхода "Нормы" исчерпанность "колхозной" эстетики была очевидна и уже не нуждалась в "пинках" со стороны. Прочно вошла в моду городская бытовая проза Трифонова, Нагибина, Василя Быкова. Иными словами, к моменту выхода "Нормы" производственный роман был анахронизмом, не имевшим особого влияния на читающую публику.
"Норма" могла вызвать интерес лишь как очередная и ещё не наскучившая читателю хохма в адрес "колхозного реализма". Предполагалось, что когда-нибудь пощёчины общественному вкусу, наконец, закончатся, и остепенившийся автор возведёт свою новую литературную архитектуру. Но время шло, а пощёчины продолжались. "Норма", словно надоевшие "Улицы разбитых фонарей", продолжала выходить под разными названиями, но неизменно сохраняя провокационный элемент.
И вот весной 2019 года у Владимира Сорокина выходит небывало толстый роман, продолжающий приключения одного из его прежних героев — сельского доктора Платона Ильича Гарина.
Нашёл ли тёмный кардинал русской литературы свою манеру или застрял в силке привлекательной, но истлевшей маски злого гения соцреализма?
Встал, потянулся, повернул голову...
Предыдущий роман Владимира Сорокина — "Теллурия" (2017) — выходил шесть лет назад, по современным издательским меркам срок немаленький. "Теллурия" вобрала в себя все фантастические миры, на какие только оказался способен Сорокин. Было интересно, как писатель выйдет из сложившейся ситуации? Отделается переизданием старого или попытается удивить фанатов чем-то новым?
В 2010 году Владимир Сорокин выпустил небольшую повесть "Метель". Неким усреднённым штилем русского романа XIX века "Метель" рассказывает о злоключениях сельского доктора Платона Ильича Гарина, поехавшего в пургу в отдалённое село спасать людей от боливийской чумы, превращающей их в зомби. Эксплуатируя знаковые для литературы позапрошлого века образы (врач, метель, спешащий на помощь деревне интеллигент), наш прозаик пытался не только воссоздать язык отечественной романной традиции XIX — начала ХХ веков, но и написать некий универсальный для русского мира роман, что несколько позже пытался сделать и Павел Басинский в своём "Джоне Половинкине".
Как уже догадывается читатель, "Метель" и стала шаблоном, романной колеёй для "Доктора Гарина".
Действие нового опуса происходит во Вселенной, подозрительно напоминающей "Теллурию" (2017). Доктор Платон Ильич, которого читатели считали погибшим, оказывается, жив, правда, не совсем здоров. Работает в санатории "Алтайские кедры". О невыполненном интеллигентском долге напоминают лишь титановые протезы вместо ног — до села Долгого доктор, как мы узнаем позже, так и не добрался, вдобавок отморозил ноги.
"Встал. Потянулся. Повернул голову на крепкой шее влево до предела, постоял, разглядывая карту Алтайской республики на стене. Повернул голову до предела вправо. И в который раз увидел сосновый бор, залитый полуденным солнцем. Задрал голову вверх. На потолке висела плоская матовая люстра. Опустил голову вниз. На левом ботинке был кусочек папиросного пепла".
Неторопливая избыточность этих "встал, потянулся, повернул голову" с самого начала даёт понять: автор настроился на большой роман и вознамерился перещеголять не только последний том Пелевина, но и елизаровскую "Землю"...
Автор избыточно щедро описывает непримечательные санаторские будни, иногда прерывая их стилистическими вставками. Раздуть роман до товарного вида помогает и рукопись некоего Евсея Авигдоровича Воскова — бывшего пациента Гарина, который шлёт своему спасителю на оценку плод своих литературных упражнений, которые доктор лениво почитывает на досуге.
В романе этом говорится о некой реальности, в которой победил Его Величество Рынок и Лаврентий Берия. В этом альтернативном СССР нет железного занавеса, и теперь западные артисты могут беспрепятственно оплодотворять прелестных загорелых одесситок. Ближе к середине, когда авторская фантазия уже истончилась, "роман" этот бесследно исчезает, так и не став чем-то цельным и законченным. Сами понимаете: для автора это ещё один несостоявшийся повод пощеголять своим излюбленным умением — накормить читателя десятком-другим стилизаций.
Но не всё же крутить головой, у доктора Гарина есть и дела. На протяжении десяти нестерпимо тягучих страниц он совершает обход семи своих элитных пациентов, в которых можно узнать карикатуры на лидеров Большой восьмёрки — Сильвио, Судзо, Ангелину, Бориса, Дональда и Владимира А Это Не Я.
Возможный интерес к этим персонажам уничтожается уже на уровне описаний:
"— Най, Дональд!
— Распроклято доброе утречко! — сказал Дональд и протяжно выпустил газы".
Тягучее описание продолжается, и на двадцатой странице зевающий читатель, наконец, добирается до обеда, за которым собираются доктор Гарин, его ассистенты и вышеперечисленные персонажи. Завязывается дистилированный разговор о политике, который Сорокин пытается оживить бойким социалистическим соревнованием, каким Владимир Георгиевич уже потчевал читателя в одном из сочинений, — "Первый субботник" (1992).
Словом, приятного вам аппетита, господа читатели. И перед тем как мы продолжим, советую вам проветрить комнату.
В каждое лоно — по жемчужине
Как и в "Метели", в новой книге писатель со школьной преданностью эксплуатирует традицию романа-путешествия. Приём известный, доказавший свою надёжность. Поэтому вскоре сытные санаторские обеды прекращаются, на горизонте расцветает ядерный цветок, знакомая читателю по "Теллурии" Алтайская народная республика объявляет войну, и беззаботная жизнь героев заканчивается.
Уместившись в корзинах на плечах семи Маяковских — трёхметровых биороботов с лицом революционного поэта, — герои отправляются в путь.
Преодолевая километры алтайского леса на плечах невозмутимых Маяковских, герои натыкаются на разные локации — попадают то в управляемый чернокожей Дюймовочкой лагерь анархо-коммунизма (на деле — обычной толерантности), то в стан хромоногих мастеров, изготавливающих наручные часы из чистого камня. Либо в карикатурный помещичий мир русской Матрёши, в детородном органе которой от женской тоски вдруг заводится жемчужина.
Отдельно остановимся на способности мистера Сорокина предугадывать социальные тренды. Читатель может вспомнить окончание повести "Метель", где замороженного доктора Гарина подбирает китайский караван.
Для создания подобных образов не нужно обладать какой-то удивительной зоркостью. Достаточно лишь бегло набрасывать случайные смыслы. О тех, которые не сбудутся, забудут, а те, которые угодят пальцем в небо, дадут повод поговорить о Сорокине-предсказателе.
В одном из интервью Сорокин признавался, что он "всегда работал с коллективными страхами, неврозами". Но я бы уточнил: с общими смыслами.
Сорокин вообще мастер говорить максимально размыто, обобщённо — приём, хорошо известный среди шарлатанов, выдающих себя за предсказателей и чтецов будущего. В этом он действительно мастер.
Во многих своих интервью писатель уподобляет наше время Новому Средневековью. Эту тему он затрагивает едва ли не в каждом своём интервью, чуть ли не выдавая его за своё прозрение, хотя разговоры об этом начались очень давно. О Новом Средневековье впервые заговорил Новалис в 1799 году, а затем идею подхватили и разработали отечественные философы Бердяев ("Новое средневековье", 1924), позже — П. А. Сорокин, Г. П. Щедровицкий и А. А. Зиновьев.
Как предсказатель Сорокин способен лишь туманно намекнуть на общие, знакомые каждому смыслы — метод выигрышный.
Но вернёмся к нашему Гарину. Покинув лагерь витаминдеров, доктор продолжает своё плавание по "прозрачной" Оби. Всё это время автор старательно упражняется в описаниях.
"Раздался слабый гром. Дождь моросил несильно, затем окреп, зашумел, превратив реку в белёсое, размытое поле. Снова загремело вверху. И рядом с лодкой пролетела чайка. Рябь накрытой дождём воды заставила Гарина оцепенеть".
Глагольные залоги выкручены так, что больно становится и читателю.
К тому же:
"Освещённая солнцем река после дождя, раздвигая своим прозрачным телом окружающий мир и непрерывно демонстрируя свою красоту и могущество…"
Все, кто хоть раз в жизни видел крупнейшую сибирскую реку, знают: мутно-зелёный цвет Оби определяет илистое дно, с которого течения постоянно поднимают песок.
Создавая образ Оби, автор даже поленился взглянуть на фотографии в поисковике. Ведь слова для него — не отражение живой реальности, а просто цветные фантики, с которыми можно играться как угодно.
Каменные топоры, деревянные айфоны...
Оказавшись в лодке на середине Оби, доктор испытывает нечто вроде радости — одной из двух доступных ему в тексте эмоций. Радостно ему, что несёт его куда-то полудикая сибирская река, ставшая силой его мысли прозрачной, и можно целиком отдаться её воле. Силе её течения.
К этому моменту мне как читателю уже навязчиво хочется отбросить в сторону эти недоприключения Тома Сойера, но наконец-то наступает главное действие: высадившись на берегу Оби, доктор Гарин попадает в плен к неким чернышам — загадочному племени недолюдей-недовуков, с головы до пят покрытым шерстью и проживающим в Барабинских болотах. Внешний вид и образ жизни этих существ вызывает стойкое дежавю родом из нашей молодости, проведённой в онлайн-битвах с орками и ограми.
Всех пленных черныши свозят в свой деревянный город на болотах, где узники вытачивают из дерева точные копии айфонов. Тех, кто не справляется, черныши жестоко убивают. Причём делают это весьма экзотическим способом — бросают несчастных в болота и забивают в трясину ударами тяжёлых молотов.
Гарин чудом избегает этой незавидной участи. Узнав о его профессии, черныши определяют его в подобие госпиталя, где, работая по специальности, доктор имеет возможность понаблюдать за дикими и жестокими нравами лохматых варваров.
Кто есть черныши? Китайские умельцы, любители копировать рентабельную европейскую технику, изготавливать её дешевые копии? Бесчувственные одичавшие потомки зумеров, боготворящие лишь айфоны?
"Их звали по-разному: барабинские мутанты, черныши, дети Бимола, чернолицые, мохнатые, мохнорылые, медведки. Их история началась в 1969 году, когда КГБ удалось выкрасть американские генетические разработки по созданию суперсолдат, устойчивых к холоду и неблагоприятной климатической среде".
Новую породу людей выращивали в сибирском закрытом посёлке Биомол-2, пока однажды черныши не сбежали и не расплодились в барабинских болотах.
Доктор Гарин тем временем успевает заручиться поддержкой местного изгоя — белой, словно полярный медведь, чернышки Цбюхрр, — и та соглашается помочь ему бежать.
Оказавшись на окраине лагеря, Гарин и Цбюхрр становятся свидетелями сцены, которая проливает свет и на культурологическую природу чернышей, и на их странную тягу к айфонам. Подглядывая в щели сарая, наши герои видят скопление чернышей, которые, совершая неизвестный ритуал, складывают выточенные плененными айфоны в подобие какой-то фигуры:
"Каменный топор! На широкой, толстой рукояти вздымалось гигантское каменное топорище, перетянутое в середине огромными кожаными полосами. Рукоять немного выходила из топорища, поэтому громадина напоминала крест. Но не крест это был".
А что же? И тут Гарин видит идол в форме каменного топора, сложенный из тысяч деревянных муляжей!
Символ топора из муляжей айфонов — многозначный и при этом точный, в одном мазке раскрывающий суть современного обывателя, прямиком из советских семидесятых — прямого предка тех, чья тяга к джинсам и “коле” несколько десятилетий спустя приведут к краху страны.
Иными словами, черныши — оголённая хтоническая суть современного потребителя, готового на многое ради дешёвой копии айфона. Представьте, каким загадочным и притягательным смотрелся бы этот образ лет двадцать назад!
Сбежав от чернышей, доктор Гарин тем временем оказывается в Хабаровске. Путешествуя по главной улице на трамвае, он становится свидетелем ряда сатирических сцен. Гарин видит перепалки между гномами, не желающими принимать участие в принудительном спектакле на "улице Фургала"... А затем, сойдя с трамвая, встречает безногую, но живую Машу — свою закадычную любовь Машу, с которой они потерялись в Барнауле.
Финал романа способен привести в восторг лишь наших "меньшеньких" братьев: посверкивая новенькими протезами — свидетельство полного и окончательного слияния влюблённых душ, — доктор Гарин и Маша предаются тёмным страстям.
Вот так умильно и просто кончается самый толстый роман Владимира Сорокина.
"Пыль веков", или Человек, который не видит снов
Как-то мне на почту пришло письмо от постоянного читателя "Нашего современника". Дело было после выхода моей первой статьи, посвящённой творчеству Евгения Водолазкина. Некто Владислав Петрович рекомендовал мне вначале посидеть над древнерусскими трудами, "подышать пылью веков", как на протяжении многих лет это делает осуждаемый мной российский филолог, а уже потом "строгать в журнал свои пасквильки".
Боевитый читатель, бросившийся защищать своего кумира, сам того не ведая, подарил мне повод для ещё одной статьи о любимом писателе, ибо "пыль веков" — метафора, которая как нельзя лучше характеризует творчество как Евгения Водолазкина, так и Владимира Сорокина.
Ибо при всей своей внешней разнице они являют собой один и тот же тип писателя — кабинетного сочинителя, чей книжный опыт превалирует над жизненными впечатлениями. Такой писатель вынужден отчаянно выдумывать, сочинять из головы.
Образ жизни Евгения Водолазкина не представляет тайны: конференции, кофе-брейки, разбавленные интеллигентными разговорами, преподавание, кропание статеек для ВАКа и тихое многолетнее накапливание в лёгких библиотечной пыли, о которой писал читатель "НС", — процесс, конечно, благородный, но для писателя не всегда полезный.
Всё описанное — в общем-то нормальная жизнь рядового филолога. При таком распорядке не остаётся иной возможности, кроме как заниматься изложением
Даже сборник своих автобиографических рассказов Водолазкин называет "Идти бестрепетно" — название, ёмко характеризующее будни популярного московского филолога.
Примечательно, что и жизнь Владимира Сорокина можно охарактеризовать названием сборника Евгения Водолазкина. Как и его антипод, Владимир рос в благополучной семье научных работников, в атмосфере достатка и уюта.
"Я очень хорошо помню 70-е, золотую молодёжь — это были очень инфантильные ребята. Я сам был такой. Но после того как я женился, я осознал себя”, — рассказывает писатель сетевому изданию "Правила жизни".
Вероятно, увольнение из "Смены" за отказ вступить в ВЛКСМ и было самым большим потрясением, которое довелось испытать Владимиру Сорокину. Потрясением не очень сильным, ибо вскоре художник-оформитель влился в московский андеграунд, где началась его писательская карьера. Поздняя советская действительность не торопилась публиковать произведения молодого прозаика, но сочинения автора исправно выходили в обиженной на СССР Европе — литературных журналах Праги, Парижа.
Поводов, как признаётся Сорокин, ощутить себя вторым Довлатовым у него не было. Как и поводов для грусти. Недаром в интервью журналу “ПЖ” писатель признаётся, что давненько не видел снов. "Сны видят люди, у которых много свободного времени, и те, кто испытывает стрессы, у меня — ни того, ни другого".
Но мы не просто так говорим о бестрепетной жизни писателей, ибо всё это непосредственным образом влияет и на создаваемую ими литературу. Поместив себя в некое подобие депривационной камеры, изолирующей писателей от излишних переживаний, Сорокин и Водолазкин обрекли своё творчество на убогую вторичность, на невозможность написать роман, по которому бы не угадывалось содержание их личной библиотеки.
При таком стечении обстоятельств литературная стилизация — невольная или сознательная — закономерный выход.
Наиболее убедителен Владимир Сорокин был именно в статусе стилизатора, а получивший большую "Большую книгу” "Лавр" Водолазкина был написан в опоре на диссертацию, посвященную византийским влияниям на русскую литературу.
Там, где писатели пробовали выйти из-под влияния чужих стилей ("Манарага" Сорокина и все книги Водолазкина, кроме "Лавра"), выходило печальное зрелище. В эту несчастливую пору, когда были предприняты все попытки выбраться из спасательного жилета, Евгений Германович создаёт чахоточного "Брисбена", снотворные заметки "Идти бестрепетно", а также пьесу "Сестра четырёх", состоящую из одних литературных отсылок.
В свою очередь, Владимир Сорокин в попытке свернуть с проторённой дорожки создаёт написанную скупыми ремарками "Манарагу", затем была "Телурия", а теперь и "Доктор Гарин" — очередной причудливый побег книжной плесени...
Неужели всё сводится только к жизненному опыту? Ведь история помнит писателей, которые совершали кругосветные путешествия, не покидая собственного кабинета?
Вторая особенность, которая делает невозможным для Сорокина и Водолазкина полнокровное творчество, — некая глухота, затуманенность внутреннего зеркала, которое преломляет в себе житейские картины. Важно не только зеркало, но и сила внутреннего голоса, его способность вывести эти картины на Божий свет. У Водолазкина этот голос не может пробиться сквозь толщу "пыли веков", а Сорокин его просто-напросто боится.
У Водолазкина пространство между зеркалом и голосом похоже на пыльный, заваленный книгами чулан, а Сорокин просто-напросто в него не заглядывает.
Выставляя на всеобщее обозрение компрометирующие образы, Сорокин на самом деле скользит по поверхности, старательно избегая погружения вглубь. Что ощутимо отражается на его прозе, прежде всего, в примитивном психологизме, низведённом до уровня простейших реакций. Втиснутый автором в эту парадигму доктор Гарин, словно китайский болванчик, либо радуется, либо плачет. Третьего не дано.
Писательство — глубоко интимный процесс. Чуткий диалог с внутренним голосом способен поднимать со дна души самые разные пласты... Стилизация — это относительно верный способ сохранить безопасную дистанцию между собой и читателем и при этом не утратить статус писателя. Вот потому Сорокин и возводит между собой и читателем стену из разных стилей и масок.
Страх впустить кого-то в свой внутренний мир по-человечески понятен, но без этой необходимой и мучительной процедуры, увы, не стать творцом. Не создать по-настоящему живых и волнительных картин. И писатель, испугавшийся самого себя, вынужден до конца своих дней писать одни только пастиши...
Пастиш длиною в жизнь...
Суммируя сказанное, видим: при всей внешней разнице, проза Водолазкина и Сорокина демонстрируют один порок — унылую вторичность, которую писатели возвели в свой творческий принцип.
Когда видишь, насколько бесхитростно, ученически старательно Сорокин пользуется приёмами "школьной классики", проводя читателя через анфиладу локаций и лиц, отпадают всякие сомнения по поводу его писательской природы.
Но чем тогда объяснить вереницу литературных премий и армию преданных фанатов, с нетерпением ожидающих очередного предсказания или новой порции благородной пыли? Премиальный процесс опустим — там свои законы, напрямую не связанные с достоинствами конкретной книги, — но чем же объяснить неутихающий читательский интерес?
В современных условиях литература воспринимается массовым читателем как один из видов досуга, нечто, напрямую не связанное с жизнью и задаваемыми ею вопросами. Если спросить у среднестатистического читателя, почему ему нравятся те или иные авторы, скорее всего услышите: "Хороший слог". Читатель ещё не готов на серьёзное интеллектуальное усилие и воспринимает литературу как занимательную безделушку, которой можно развлечь себя после работы. А появление большого количества сетевых платформ, где за несколько минут можно опубликовать любую книгу, неизбежно понижает и без того пониженный уровень современной литературы. На этом фоне не так уж сложно получать премии и завоёвывать читателя.
В случае Евгения Водолазкина работает и другое обстоятельство — его положительный культурный образ. Доктор филологии, много лет профессионально изучающий заумные тексты... Книга такого автора, даже мирно покоясь в руках, добавляет вашему облику культурные баллы, рождает заманчивое ощущение сопричастности к той самой сокровенной пыли...
Учитывая склонность к нравоучениям, которую демонстрирует проза Евгения Водолазкина, одним из выходов для писателя может стать движение в сторону литературной притчи или детективного романа с историческим антуражем, как это делают, скажем, филолог Борис Акунин или его облегчённый вариант Антон Чиж. Но год за годом Водолазкин упорно пытается покорить эвересты высокой литературы — жанр, требующий недоступной для автора искренности и прямоты, — и неизменно пробуксовывает.
Но если в творчестве Водолазкина ещё можно увидеть "пыль веков", то книги Владимира Сорокина — это самая обыкновенная пыль, от которой обычно стремятся избавиться.
Главная вина Владимира Сорокина как писателя — юношески упрямое, затянувшееся на годы отрицание той самой традиции, которой и был вскормлен мастер разных стилей. Хотя и отрицание в "Докторе Гарине" вялое, утомлённое. Складывается впечатление, что, устав подражать другим, писатель подражает себе молодому
Как ни странно, один из самых надёжных способов, дающих право писателю стать частичкой вековой пыли, звучит очень современно: быть собой. Стёртость фразы не отменяет её простой и глубокой истины.
Не все писатели, которые были искренними с читателем, остались в веках. Но те, кто надеялся заполучить, заработать себе место в обозримой литературной вечности занятными кульбитами, обратились в пыль ещё при жизни. И в пыль не книжную, а самую обычную, которую мы ежедневно выметаем с пола.
Незамутнённая предрассудками времени искренность, помноженная на опыт и глубину переживания, — самая простая, самая верная дорога к читателю. Похоже, сам читатель это уже понял. Надеюсь, когда-нибудь дойдёт и до писателей.
СЕРГЕЙ ПЕТУНИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 8 2023
31.10.2023
Направление
Критика
Автор публикации
СЕРГЕЙ ПЕТУНИН
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос