ПРОЗА
СОФИЯ ВОРОНОВА
ГЕРАНЕВЫЙ ЦВЕТ
РАССКАЗЫ
РУСАЛОЧЬЯ ЗАВОДЬ
Октябрь уже залучил и заветрил, когда комета появилась в небе.
Солнце закатилось, и ветви деревьев костлявыми чёрными руками тянулись к ней, норовя ухватить за длинный сверкающий хвост. Было по-осеннему тихо, и казалось, что только неживая вода медленно течет вспять.
Я замерла, настраивая камеру, потом потёрла руки, переступила с ноги на ногу; было холодно, да и сияние — стеснительное, блёклое, облачное — совсем не грело.
Есть в русле Немана одно место, в народе называется Русалочья заводь. Болотистая, страшная. Нет там ни русалок, ни леших — только тишина и строгие, стройные камыши. Нет там ничего, кроме тёплого дыхания смерти.
Клянусь, я его слышала, когда щёлкала камера.
* * *
“Школьная, три”, — было накорябано на табличке.
Где-то среди непроходимых дремучих лесов, на востоке области мне достался дом. И вот я стояла у полуразваленной кирпичной лачуги, которую строили ещё немцы, и смотрела на старую яблоню, которую они и сажали.
Яблоки на ней были румяные, довольные; лето уже давно прошло, и октябрь сыпал щедрыми золотыми дарами. Солнце клонилось к закату.
Ступенька на крыльце протяжно заныла, дверь всхлипнула, и я зашла внутрь. Календарь застыл, замурованный пылью и безразличным солнцем; пахло затхлостью, сыростью, серостью, — одним словом, почти стёршимся прошлым.
Электричества не было, и я стала искать спички, чтобы вдохнуть огонь жизни в давно мёртвый камин, но их нигде не было: ни на маленькой советской кухне, ни на полках в единственной комнате, где ковёр согревал стену, ни в шкафу, где покоились вещи хозяйки. Оставалась кладовая, и сытые, сонные пауки недовольно щурились на свет моего тусклого фонарика.
Тут дремало варенье — малиновое, крыжовенное, какие-то соленья — в стройных запылённых банках, старый проигрыватель, печатная машинка — поломанная, заржавевшая, и какая-то чёрная коробка наверху.
Я полезла наверх, опираясь на удобно выставленную табуретку, и потянулась к полке выше. Только подцепила рукой, как коробка низверглась мне на голову с грохотом — гр-р-р-р! — и упала на пол.
Внутри были фотография и фотоаппарат.
Я никогда не видела прошлую хозяйку; и на тёмно-синем, ониксовом снимке она выглядела до пугающего молодой, со светлыми глазами и длинной русой косой, в тёплой шерстяной юбке и свитере, смотрела куда-то вбок. Куда-то, где притаилась чёрная древняя темнота. Коварная, усмехающаяся, она тянулась к ней нежными руками и смотрела на неё жёлтыми лунными глазами.
Я замерла, не поверила, вглядываться не стала. Убрала снимок от греха подальше.
Спичек я так и не нашла.
* * *
В соседнем доме свет горел болезненно и тихо. Мне открыли нехотя, нервно, чёрная, обтянутая тканью дверь завыла.
Я переступила с ноги на ногу.
— У вас спичек не найдётся? Я из соседнего дома, недавно купила...
На меня смотрела женщина лет пятидесяти, смурная, седая. Она криво улыбнулась и отступила назад.
— Да я поняла уже. Спички есть, а дровишек тебе не надо? Замёрзнешь, поди? — она оглянулась на меня. — Ты проходи, не стесняйся.
Я прошла дальше, дом дышал на меня теплом — спёртым, горьким — от печки, и оказалась на тесной кухне.
Женщина копалась в одном из ящиков, наконец нашла спички, протянула мне коробок, потом хитро прищурилась:
— Что делать-то с домом будешь?
Я пожала плечами.
— Лето проводить, наверное.
— Садись, не стой. Супа хочешь? Настойки для сугреву выпьем? Вишнёвая, своя.
Мы выпили. Я съела немного пересоленного супа; мясо было жилистым, сухим. Отодвинула от себя тарелку и стукнула ложкой.
Было неловко, но я всё-таки спросила (всё думала о снимке):
— А вы знаете, как она умерла?
Так мне сказал риелтор, когда я подписывала бумаги. Он сказал мне, что дом вовсе не дорогой, старый, угрюмый, но места удивительные, река рядом, до границы недалеко...
Хозяйка выпила ещё одну рюмку и хрипло ответила — так, словно все об этом уже знали:
— Да не померла она, а ушла.
Я вздрогнула. Послышалось? Переспросила:
— Куда ушла?
За окном ветер затушил солнце, и стало так темно, как бывает только бархатной осенью.
— Дак в лес, — я отодвинула от неё рюмку.
Она взяла краюшку чёрного хлеба, откусила от неё, прожевала и только потом ответила:
— А ты на неё очень похожа, — посмотрела на меня испытующе, зорко. Старая, седая птица, потерявшая способность летать.
— Чем это? — я поймала своё отражение в ложке. Глаза у меня были синие, глубокие в вечернем свете, словно я выплакала озеро слёз.
— Дурной огонёк у тебя в глазах, — она ещё раз откусила хлеб, крошки упали на серую столешницу, — дурной.
Мне стало не по себе.
— Вы знаете, я, наверное, пойду. Пора уже.
— Тёма, — крикнула она.
Я вздрогнула, когда на пороге появился высокий молодой человек.
— Это племянник мой, — бросила она мне и продолжила, обращаясь к нему: — Гостью проводи. Да смотри, чтобы волки не съели.
Усмешка у Тёмы была хищная.
* * *
Огонь потрескивал в чужом камине нехотя, словно со смертью хозяйки и он утратил жизнь. Я потыкала его чугунной палочкой, воскресила, и он недовольно забурчал мне в ответ.
Стало тепло и дымно.
— У нас тут ничего и нет, из развлечений только Литва и северное сияние. Вина? — Тёма протянул мне бокал. Хрустальный, запылённый, он отбрасывал причудливую тень.
Мы распотрошили запасы старой хозяйки — на кухне было прибрано так, словно всё расставляла я сама: под левую руку, аккуратно, с любовью.
— Немного не повредит, спасибо.
Я посмотрела на него долго, испытующе. В полумраке он казался притягательным, искушающим, как капли красного вина на его бледных губах.
— Чем ты здесь занимаешься? — спросила я, отпив из бокала.
Пожалуй, он мне нравился. Было горько и странно от этого ощущения.
— Я лесничий, если это так можно назвать, — он сел на подлокотник старого кресла, склонил голову, посмотрел на меня, будто хотел что-то ещё добавить, но промолчал.
Огонь заплескался в его бокале.
— А ты?
Я пожала плечами, посмотрела на стопки гербариев в старом серванте… Я её не знала, но дом её уже как будто был моим.
— Я биолог, так что мы с тобой коллеги, — улыбнулась я. Он покачал головой.
— Сомневаюсь, — усмехнулся он мне, отсалютовав бокалом, и подошёл чуть ближе. Протянул руку ко мне, но не коснулся, и кончики его бледных пальцев растворились в тёплой темноте. Я потянулась к нему, и он наконец коснулся моей скулы.
Рука его была холодная, как речная вода.
Я дёрнулась, испугалась, и вино выплеснулось из моего бокала.
Запахло красным.
Он отпрянул от меня, я засуетилась, стала искать полотенце, нашла его в нижнем ящике кухонного шкафа, как будто бы я сама и убирала его туда, вернулась обратно, пока он стоял незыблемым, нетронутым, только выученно, ломано мне улыбнулся.
Я ушла переодеться и не до конца закрыла дверь кладовой. Свет падал косой линией на старые вещи, банки с вареньем, и мне было почти что спокойно.
Я нашла здесь юбку — тёплую, шерстяную, в зелёную клетку, какой-то осенний свитер и только потом — ту самую коробку.
Он сидел на кресле так, словно не стоял у двери кладовой всё это время. Я протянула ему фотографию, а фотоаппарат оставила у себя.
— Не знаешь, где это?
Я присмотрелась. Где-то рядом с восходящим Марсом на фотографии дремала комета — серебряная, потускневшая, её было едва видно. “Странно, — подумала я, — кометы бывают едва ли чаще, чем раз в сотню лет”.
— Так это Русалочья заводь, — легко ответил он, — здесь неподалёку.
Я посмотрела ему в глаза. Он был серьёзен.
— Странное название для прусского местечка.
— Я могу тебя проводить туда. Посмотрим на комету.
Огонь в камине остался умирать. Мне вдруг показалось, что больше я не вернусь в этот дом.
Я оглянулась в последний раз, когда мы прошли до конца деревни, и мы шли всё дальше и дальше, пока лес не поглотил меня.
“Школьная, три”, — было накорябано на табличке.
Солнце закатилось, и ветви деревьев костлявыми, чёрными руками тянулись к комете, норовя ухватить за длинный, сверкающий хвост. Было по-осеннему мертво и тихо, и казалось, что только неживая вода медленно течёт вспять.
Я замерла, настраивая камеру, потом потёрла руки друг о друга, переступила с ноги на ногу, было холодно, да и сияние — стеснительное, блёклое, облачное — совсем не грело.
Он протянул ко мне руки, когда я встала рядом, и холод уже не так пугал. Когда вспышка вылетела птицей, его глаза обернулись одинокими жёлтыми лунами. Но я этого не видела.
Наверное, он меня околдовал.
Или в терпком вине что-то было: я не чувствовала ни вины, ни стыда за то, что он целует меня развязно, темно и жутко — так, будто я тонула в тихом Немане.
Он разорвал поцелуй, и больше я себе не принадлежала.
Я кивнула, прислонилась к его груди. Казалось, что я слышала не одно сердце, а сотни, и одновременно — ничего из этого.
Мы стояли так, пока шерстяные облака не опутали звёзды. От него пахло полынью и дымом.
— У тебя красивые волосы, — пробормотал он. — Как у русалки.
И мне не хватало воздуха, когда он снова потянулся ко мне. Где-то громко закричала сова. Я задрожала, как рыба в сетке, и внезапно замерла.
Октябрь поседел и затих, когда комета исчезла с неба.
* * *
Она вернётся к нему, и всё время мира будет покоиться у них в руках. Снова и снова переживая последний закат, он будет целовать её, и она рассыплется жёлтыми листьями в его объятиях.
Красная лампа медленно покачивается, когда он убирает снимок в чёрную коробку, а спичечный коробок забирает себе.
Да, она вернётся к нему.
ГЕРАНЕВЫЙ ЦВЕТ
Я макнула кисточку в воду. В банку из-под солёных огурцов “Дядя Ваня” опустился сиреневый туман — робкий, он грустно вздохнул-вздрогнул, когда я вытащила кисточку.
— Что рисуешь?
Я дёрнулась — это прозвучало неожиданно, обернулась: рядом стоял Коля, мой однокурсник, тоже биолог.
Дело в том, что я сама не знала, что рисую.
Я зарисовала все свои растения, неказистое, немецкое здание базы отдыха, что служило нам домом эти две недели, закат в Светлогорском лесу и рассвет где-то у обрыва в Отрадном, костёр вчерашним вечером — тёмным, тёплым, летним — и золотистые, лихорадочные ветви тополей в янтарном, уставшем солнце.
Оставалось что-то ещё. С кисти упала капля. Белый лист стыдливо, едва заметно посиреневел.
В беседке, где по вечерам работали ребята — разбирали и определяли растения, сушили и раскладывали гербарии, писали отчёты, — что-то всё громче и ярче обсуждали.
— О чём они там спорят? — спросила я, закрывая скетчбук. Вернусь к этому потом. Коля сел рядом со мной на бордюр, шаркнул ногой по пыльному гравию; было сухо, по-июльски жарко.
— Да Вика последнее растение описывает, ей чат говорит, что это краснокнижное.
Чат — это в смысле искусственный интеллект. Определителем мы, каемся, тоже пользовались, но только когда заходил преподаватель.
— Краснокнижное? — переспросила я, чтобы как-то поддержать диалог.
— Да герань какая-то, — он подпёр голову руками, посмотрел в сторону беседки. — Вообще надо к Подсолнуху, но страшно. Двойку влепит, и всё.
— Ну если влепит, то так ей и надо.
Мы помолчали.
Подул ветер и растрепал мои наскоро собранные волосы, мазнул Колю по голове: пострижен он был коротко, по-дурацки. За ветром вышел Подсолнух — наш преподаватель, ведущий практику, учёный-ботаник.
Он шёл к беседке с кружкой кофе и сигаретой в зубах, похожий на большой, крепкий подсолнух. Он был светловолосым, почти рыжим, высоким, смеялся как-то по-доброму, от сердца.
Ребята в беседке затихли. Мне вдруг тоже стало интересно.
— Пойдём посмотрим, что там у них.
Я взяла с собой банку с водой, палетку с акварелью и скетчбук, едва всё уместила в руках. Мы пробрались к переполненной беседке.
Вика сидела на лавочке. На столе лежал открытый определитель, в определителе — трогательный, хрупкий цветок хрустального, грустно-фиолетового цвета. Листья-руки его — гераневые, пятипальчатые — поникли, потускнели, сжались от голода.
Подсолнух стоял над Викой, в одной руке у него была зажигалка, в другой — сигарета, но он и не успел их познакомить — так и замер.
— Вика, блин, десять раз вам объяснял, что герань лесную трогать нельзя. Ты чем слушала? — спросил он, но ответа не ждал. — Стакан с водой принесите, — он оглянулся на нас, увидел меня. — А, вот.
Он забрал банку из-под огурцов из моих рук. Поставил в неё герань. Наконец зажёг сигарету.
— Вась, — сказал он своему аспиранту, — последи тут за ними, чтобы ещё ничего не нарвали, я сгоняю в универ, может быть, спасу, — он выпил кофе, затянулся, выдохнул. Вика всхлипнула.
— Вика, ну, что вы рыдаете, нормально всё будет. Я туда и обратно, приеду вечером или завтра с утра, — он как-то неловко улыбнулся, посмотрел на неё снисходительно и хитро. — Накосячила, да, бывает. Ну ничего, исправим.
После ужина, поздним вечером я думала, что он посадит герань на какую-нибудь самую простую среду — не будет времени искать ничего другого, замешает, проавтоклавирует, высадит — как-то аккуратно, нежно — маленькими руками поместит в колбу, перетянет её парафильмом, оставит на ночь под свет. Будет долго ходить между высокими, светлыми стеллажами с растениями, проверит все свои, студентов, кого-то пожурит, кого-то похвалит — ничего себе, как вымахал за две с лишним недели! — и только потом вернётся домой.
А герань откроет устьица и медленно, медленно начнёт дышать под голубым светом механических ламп в реанимации-лаборатории. Моргнёт, пошевелит листьями, немного сникнет: заскучает по мокрой моховой подушке, по пению незнакомых птиц, по тени стройной ели. Загрустит и уснёт лиловым сном; ей будет сниться далёкий, выдуманный дом.
За завтраком я нарисовала то, что ей снилось: тепло солнца, щекотливый, кудрявый мох, её сестёр — таких же стройных, грациозных, — её саму, о чём-то задумавшуюся… За секунду до — только человеческая тень осталась вне композиции.
Я подарила Подсолнуху этот рисунок. Не знаю, где он сейчас, но герань Подсолнух точно размножил и высадил: мы с лабораторией через пару месяцев вместе ездили на экскурсию, считали редкие виды. Вернул её домой любовно, аккуратно, в зелёную землю. Она испугалась, цеплялась за него листьями-руками — свыклась, привыкла, полюбила учёного, что спас её, — и теперь не представляла себе жизни без электрического, шипящего света. Через пару месяцев наш Подсолнух умер — сердце, так бывает… Спасти не успели.
А пока мы стояли рядом с дрожащей геранью, что вернулась домой. Тянулся тихий закат.
КРАСНЫЙ, МОРСКОЙ
— Юрий, здравствуйте!
Мы заприметили узкий угольный пляж, ещё когда сидели у водопада: Салют соединял голубое небо и серую речушку — радостный, горделиво-белый, он шумел чуть громче моря.
Тот, кого назвали Юрием, насторожился. Оранжевый строительный костюм был ему к лицу, но среди высоких лопухов смотрелся странно. Как, впрочем, и маленький, единственный в округе дом на побережье — его дом. Деревянный, чуть покосившийся, но крепкий. Дом, от которого вела дорога к морю.
Юрий посмотрел на нас с недоверием, как-то странно: ещё бы! Пятеро незнакомцев тащились от машины с маленьким мангалом, палаткой, тремя большими рюкзаками к нему на участок. Не хватало только собаки, но собаки у нас не было, а кота оставили дома.
— Юрий, как я рад вас видеть! Спустя семь лет, живы, здоровы, всё у вас в порядке. За эти семь лет я многих знакомых растерял, а вы всё здесь. Юрий ведь, так?
Юрий отряхнул руки, упёр их в бока и недовольно поправил:
— Сергей. Чего хотите?
— Вы в прошлый раз ругали нас, Сергей. Мы тут семь лет назад на пляж пробирались.
— Так уговор был, что вы больше не придёте.
— Сергей, вы знаете, мы с ребятами приехали на Салют — посмотреть на воду, посидеть, подумать о своём. Я ребят вывез вместе время провести, пообщаться, — мы, ребята, все засмущались и настороженно ждали, что будет дальше. Из дома вышла невысокая девушка — круглые очки, русые волосы по плечи, красивые руки. — Да и у вас вижу, тоже дочь есть. Как зовут вас?
— Софья, — ответила она быстро и бойко.
Софья казалась чуть более открытой — она улыбнулась нам, посмотрела поверх очков, в линзах её отражалась бесконечная мягкая зелень сопок.
— Сергей, Софья, можно мы пройдём через ваш участок? Обещаем, будет порядок, всё за собой приберём.
Сергею ничего не оставалось, кроме как пропустить нас; он махнул рукой, мол, делайте, что хотите, только не мешайте. Софья немного проводила нас, сказала, что учится на скрипачку.
Я смотрела на её нежные руки и думала, как странно быть скрипачкой в забытом Богом месте — здесь, кажется, из людского только грунтовая дорога и деревянный дом, а всё остальное — и небо, и вода, и сопки — принадлежат не человеку. А из музыки звучит только ветер и прибой, зимой — скрип льда и вьюга, белая и беспощадная.
Море сливается с небом — от серо-синего к нежно-голубому. Море стальное, а небо жестоко-серое — холодно, и только маленький костерок едва согревает руки. Пахнет почти всей таблицей Менделеева одновременно: и серой, и йодом, и солью. Одним словом, диким, богатым, свободным морем. Морем, что плавно переходит в океан — гордый и тихий.
Когда мы возвращаемся назад, то Сергей и Софья сидят вместе, бок о бок, по-семейному, по-доброму рядом и чистят красный морской шиповник. Он маленькими угольками рассыпается искрами-семечками в их руках — быстро, ловко, почти профессионально. Мы снова останавливаемся рядом с ними.
— Вы знаете, Сергей, я много где был и работал, — говорит отец моей подруги — мудрый, до неприличия худой, высокий человек, — но сейчас понимаю, что настоящее счастье — это сидеть с дочей, чистить шиповник у моря, и ничего больше не нужно.
Сергей нам не отвечает, да и вообще очевидно, что нам не рады, но подсмотренное чужое счастье ласково колет кончики пальцев.
* * *
Шиповник царапает, как домашняя кошка — любя, аккуратно, но нагло, — колет слегка, но без сожаления. Я продираюсь дальше, за самым красным, но он обманчиво поворачивается ко мне зелёным боком. Жаль.
Мы будем долго чистить его, молочные семечки будут сыпаться сахалинским золотом, а потом разольём, крепко закрутим лето в янтарном, почти медовом шиповниковом варенье. Жестокие зимы всё ещё будут, но и они не вечны…
ЦВЕТ МОКРОГО АСФАЛЬТА
Каждый в России может похвастаться идиотом-соседом. Мой бы, наверное, выиграл какой-нибудь конкурс: таких кадров надо ещё поискать.
Когда мы только заехали в дом, в квартире на первом этаже жила семья: милая старушка — ей было под восемьдесят, она кормила кошек и высаживала цветы в палисаднике, — и её сын. Через пару лет старушка слегла, и оказалось, что её сын — непростой человек. Мы поняли это не сразу, только когда услышали стук топора.
Я выглянул в окно — был май, синий, солнечный день, — посмотрел вниз. Там Серёга, мой тёзка (чтоб его!) — так звали соседа, — рубил клён. Прям по-настоящему рубил, жестоко, грубо, топором по молодой коре: клён был молодым, не больше лет десяти. Может быть, это его мать дерево посадила, может быть, ветром занесло — неважно.
— Эй, Серёга, ты что там делаешь?
Он посмотрел на меня, чёрные глаза его я увидел даже со второго этажа. Где-то крикнула ворона. Он перехватил топор покрепче.
— У меня дома вообще света нет, всё деревья мешают. У меня разрешение есть, — сказал он и срубил дерево.
Я закрыл окно, подумал позвонить куда, да смысл? Дерева уже не было.
История эта забылась, хотя кленовый пень знаком вопроса остался в палисаднике. Солнца в его квартире, наверное, не прибавилось: май сменился серым, дождливым июнем. Мы продолжали здороваться на лестнице, иногда даже любезно придерживали друг другу двери, но это редко, как вдруг однажды я услышал громкий разговор под окнами.
Громко говорила моя соседка сверху — она поставила тяжёлые сумки, видимо, шла из продуктового. Рядом стоял Серёга с пилой.
— Серёжа, я тебе ещё раз говорю: мы барбарис с твоей матерью растили! Не сажал — не трогай!
Палисадник наш за этот год пришёл в запустение: зарос сорняками, саранками, но пышный, вьющийся по старой яблоне барбарис остался — красивый, красный осенью, извитой, зелёный, он был каким-то неряшливым, кудряво-забавным.
— А мне всё равно, кто это и куда сажал! У меня в квартире света нет! Мать солнца не видит!
Соседка махнула на него рукой — с дураками с пилой в руках себе дороже спорить. Барбариса не стало. Рядом дрожали яблони, но их он не тронул.
Мать его умерла в августе. Мы уже не общались, так только, кивали друг другу. Наступила осень, сентябрь — ещё стояло лето, а в октябре полетели листья. Красные, жёлтые, на радость детям… Стало красиво.
Я смотрел телевизор, сидел на кухне. Меня подозвала жена — она стояла у окна тайком. Я тихо подошёл к ней, выглянул во двор. Она на меня шикнула: а ну спрячься, сейчас увидит! Я хотел шикнуть ей в ответ — чего это в своём доме должен прятаться, но тут увидел…
Серёга ставил высокую лестницу — метра два с половиной, нашёл же где-то! — и нацелился на клёны, что росли на парковке. Там стояли машины жильцов — наша “ласточка”, синяя, старенькая; внедорожник соседа сверху, ну и его, Серёгин, серый “фольксваген” цвета мокрого асфальта.
Ночью был дождь и ветер, и на машины налипло много листвы; выглядело это забавно, как-то наивно. Мне даже счищать не хотелось.
Так вот, Серёга поставил лестницу и начал забираться к клёну. Видимо, ему в голову пришло обрубить деревьям ветви, чтобы на машину листья не падали. Ну, и чтобы птицы там не сидели, сами понимаете, чем птицы для машин плохи.
— Он что, серьёзно? Серёж, иди скажи ему, что это слишком, — жена с большим сомнением смотрела на всё это действо.
— Да что я ему скажу?
— Ну, придумай что-нибудь. Ну, это пипец вообще.
Я пожал плечами, но подумал, что она права. Надо сходить. Оделся, спустился; когда подошёл, он уже обезглавил одно дерево и плавно перешёл к другому. Движения его были бешеные, дёрганые — лестница стояла неустойчиво, дрожала, — но он всё пилил-пилил-пилил, и всё тянулся неприятный, мучительный звук крошащегося дерева.
— Серёга, здорово! Ты хоть береги себя, не упади, а то высоко.
Ну, а что я ему скажу? Спорить с ним бесполезно, может, хоть иронию поймёт. Хотя, впрочем, было бы справедливо, надломись у его лестницы ножка.
— Это ничего, я ловкий очень. Была бы моя воля — я бы и те деревья срубил, чтобы листья не падали, но они городу принадлежат.
Я потёр подбородок, посмотрел на него. Спросил без надежды:
— Может быть, проще было навес построить?
— Навес денег стоит, — серьёзно ответил он и продолжил пилить.
Я промолчал.
На серую, мокроасфальтовую крышу его машины тихо упал жёлто-красный кленовый лист.
--
ВОРОНОВА София родилась в 2003 году в Южно-Сахалинске, живёт в Калининграде. Выпускница литературной программы “Homo legens. Человек читающий” в образовательном центре “Сириус”, участница межрегиональной литературной мастерской АСПИР в Санкт-Петербурге и Мурманске, форума молодых писателей имени А. С. Филатова “Липки” в 2024 году. Публиковалась в журналах “Аврора”, “Знамя”, “Прочтение”. Финалист фестиваля “Волошинский сентябрь” в 2023 году. Учится на биоинженера в БФУ имени И. Канта. Пишет прозу.
