НАЕДИНЕ С ТВОРЦАМИ
НЕТ ИСТИНЫ, ГДЕ НЕТ ЛЮБВИ
Михаил Аникушин
Возможно ли представить Ленинград-Петербург без живого и вдохновенного Пушкина на Площади искусств перед Русским музеем? Он вечен, как Медный всадник на Сенатской или тот же воспетый Поэтом Александрийский столп Дворцовой площади. Как ещё многие духовные символы нашего Отечества разных исторических вех. Великое творение советской эпохи середины прошлого века принадлежит гению русского скульптора Михаила Константиновича Аникушина.
Видно, в том и есть смысл бытия на земле ваятеля-художника — продолжить жизнь великих людей в памяти поколений, не нарушив дыхания веков. Чайковский. Чехов... Уланова, Свиридов, Черкасов, Бехтерев, Герман Титов... Героические защитники блокадного Ленинграда. И Пушкин, Пушкин, Пушкин — разный и единственный, “исполнен внутреннего света”. “Сколько богов, и богинь, и героев!..” Среди них я провела 7 ноября 1992 года в мастерской недалеко от Чёрной речки, где приходило озарение к Михаилу Аникушину.
Шёл первый снег. Дорожки Вяземского сада изрядно запорошило. В зимней шапке и поношенной дублёнке Михаил Константинович расчищал тропинку к своему дому большой деревянной лопатой.
— Это я для вас, для вас! — бодро приветствовал он, сверкнув лукавой искоркой тёмных внимательных глаз.
Совсем не богатырь, как Конёнков или Кибальников. Невысокого росточка, но кряжистый, ладный, теперь уже в рабочем костюме и неизменном при этом чёрном берете, стремительный Аникушин проводил меня по залам своей мастерской, заговаривая с каждым героем в гипсе или мраморе, как с живым.
Молча постояв немного у бюста Георгия Свиридова и окинув его быстрым оценивающим взглядом, по-дружески начал:
— Сколько мы перебеседовали с тобой долгими вечерами, Георгий Васильевич, о судьбах Родины, сколько переспорили!.. Часто за работой напеваю твою музыку...
Теперь, когда я вижу бронзовую голову Свиридова, похожего на римского патриция, в фойе Большого зала Московской консерватории, всегда вспоминаю Аникушина и ту единственную с ним в жизни встречу.
...Год, как разрушен Союз. Но поздравительные телефонные звонки то и дело прерывают наш разговор.
— Седьмое ноября — это наш праздник, и я не собираюсь от него отказываться! — в сердцах восклицает Михаил Константинович. И возмущённо продолжает: — Недавно у нас в Петербурге, в двухэтажном домике конца 30-х годов, специально спроектированном и построенном для детдома, где он до последнего времени и находился, решили сделать якобы кухню для детей. На самом же деле это помещение совсем не приспособлено для такой затеи. Значит, что-то здесь задумано другое... Пришлось вмешаться и приостановить. Разумные-то люди должны думать о будущем, воспитывать детей, дорожащих своим Отечеством, государством, а не отбирать у них очаг культуры, знаний, чтобы они дичали... До сих пор вижу свою Серпуховку конца 20-х годов (по рождению Аникушин москвич, из семьи паркетных дел мастера. — Т.М.). Чёрные, в лохмотьях, мальчишки вылезают по утрам из котлов для асфальта, где они спали ночью. Каждый день ходил я мимо них в школу... Что же — мы опять этого хотим?
Эти слова пронзали сердце, когда встречала в 90-х на улицах брошенных, как собачонок, ребятишек, узнавала, как росло в нашей стране число беспризорников...
Ещё условившись о нашей встрече, Михаил Константинович прочёл заметку в “Правде” “Детей на улицу?” и попросил меня выяснить, что там с домом на Большой Полянке, 45: “Ходил туда мальчишкой в Дом пионеров, по мраморной лестнице — направо, в студию лепки, к дорогому учителю Григорию Андреевичу Козлову. Это место было как бы Меккой для нас, детей. И мы летели к его дверям, как по ветру... А теперь закрываются детские дома, ясли, сады, музыкальные школы...” На тот раз вроде бы прежнее решение о передаче бывшего особняка купца Свешникова, а с 1918 года Дома пионеров Федерации молодёжных правоохранительных организаций было отменено. Но Аникушина не успокоило это известие. Тяжбы продолжались... В XXI веке здесь открылся “Башмет-центр”.
Многое из того, что сказал тогда Михаил Константинович, живёт во мне, и я не перестаю поражаться его мудрости и предвидению.
О Пушкине:
— Очень нужно читать и перечитывать Пушкина, потому что это история нашей духовности, история славы Отечества. Пушкин на все общечеловеческие вопросы ответил так глубоко и так точно, как никто другой.
О нашей вере и правде в искусстве:
— Художник вольно или невольно, но выражает своё время через образы, которые создаёт. Менее всего он должен заботиться о самовыражении. Художнику необходимо быть правдивым и очень честным по отношению к явлению, привлекшему его художественное внимание. В последнее время у нас часто стали уходить в изображение религиозных мотивов, а сами зачастую в Бога-то не верят. Ведь вера не крещение, ни битиё себя тремя пальцами по лбу и плечам. Она — внутри себя. Трудно даже объяснить словами, что это такое — комок к горлу подступает... Человек без веры жить не может. И если он идёт в храм, должен прежде всего сам переродиться. А то исповедуются и тут же грешат. И опять, и опять...
Очень досаждали Аникушину всякое дурновкусие, пошлятина, бесовщина. Само собой, телевидение, радио, уличная реклама, новая “проза” на прилавках, ширпотреб в ларьках. В то время всё это только набирало обороты. Выводил из себя ковбой, закуривающий “Мальборо”, растиражированный по всему Питеру.
— Даже на станциях метро, да что там, на мемориальной Чёрной речке, умудрились повесить! — возмущался скульптор. — Здесь грусть невыразимая, скорбь — а тут сигаретный этот идол! Где наша нравственность, где наша боль?.. Да ведь и я ещё не умер, автор-то. Там Пушкин мой бронзовый стоит перед дуэлью. Почему меня никто не спросил?
...На рабочем столе вдруг привлекла внимание немного неожиданная в этом доме фотография на картонной подставке...
— Не удивляйтесь, — перебил он меня сразу, — это Миша Шемякин. А это их общая фотография с Володей Высоцким, подписанная: “Дорогому маэстро Аникушину”. Знаете, какая была любимая песня у Высоцкого? Военная. “Вставай, страна огромная”. А Шемякин, поздравляя меня из Америки с 75-летием, пел в телефонную трубку революционные песни. И как-то написал мне: “Защитите памятники, которые рушат”. Выходит, живя вдалеке, резче, яснее многих тогда чувствовал, что нас ждёт.
Само слово “перестройка” вызывало у мастера душевную аллергию, определяло для него разруху, нищету, разгул антикультуры. Да и как иначе он мог воспринимать то, что оно несло, — снова крушились памятники, только уже поставленные советской эпохой, снова нас заставляли отречься от своей, теперь уже недавней, истории. В нём клокотало негодование:
— Проезжаю как-то мимо памятника Ленину на Каменноостровском проспекте, выполненного в своё время моими друзьями, а он облит белой краской. В Молдавии снесли вниз головой величайшего Пушкина работы Олега Комова. Ну как, как можно к этому относиться?! Нельзя повторять ошибок прошлого. Известно, что Зиновьев вынес постановление о снятии ангела с Александровской колонны, а вместо него собирались поставить туда фигуру Ленина. Разве не кощунство? Слава Богу, эта затея была приостановлена. А Московские ворота уничтожили. Кто же? Не Иванов, Петров, Сидоров... Были конкретные лица. Кто? Жданов, который, кстати, учил Шостаковича, как музыку сочинять. Зиновьев... Все “просвещённые” люди. А когда разбирали Московские ворота, почему-то не вспомнили великого архитектора Стасова. Так что же это: невежество или совсем другое — уничтожение нашей культуры, нашей памяти? В политике сегодня — одно, завтра — другое. А культура-то должна продолжать своё наращение. Исконная, русская, православная, если мы живём в России. Это понимать надо. А мы теряем русскую духовность, складывавшуюся веками, забываем, что мы наследники величайшей культуры... Ведь что такое памятник? Это память. И поклоняемся мы памяти.
Титул “великий” Аникушина сопровождал при жизни с давних пор. Но относился он к нему с известной долей иронии. Приводил по этому поводу случай с непревзойдённым Черкасовым:
— Едем мы как-то в поезде: Николай Константинович Черкасов, мой друг, большой художник Евсей Евсеевич Моисеенко и я. Мы сидим в купе и разговариваем: “Николай Константинович, какой вы великий артист, художник перевоплощения. Как вам удалось создать образ Алексея в фильме “ПётрI”! Ведь вы там не Черкасов, а живой Алексей. А Полежаев: совсем молодым вы играли старика. И — поразительно! Всюду вы не Черкасов, а тот, другой образ, которым живёте на сцене или в кино”.
И вот он слушал-слушал откровение наше по поводу великого его творчества и вдруг сказал: “Какой я великий, ребята? Мне ролей не дают!” И я могу повторить то же самое. Какой же я великий? Конкурс на лучший проект памятника Чайковскому в нашем городе выиграл? Выиграл. Где памятник? Нет. На Поклонной горе — выиграл? Выиграл. А потом услышал в ответ от руководителя стройки относительно своего проекта — женщины с ребёнком, символизирующей мир: “Пока я здесь руковожу, эта мать-одиночка не встанет на это место!” А однажды был у меня разговор с одним лицом по поводу Антона Павловича Чехова. Говорю: “Я столько лет работаю над Чеховым, изучаю его...” На что слышу: “А зачем нам сейчас Чехов?” Не буду называть того, кто мне это сказал. Но ответ дословен.
Уже после смерти Михаила Константиновича, в Москве, в Камергерском переулке, был открыт его памятник Чехову. Но — место... Загнанный в угол дома, стоит он теперь перед самым входом в “Пиццерию”...
Ну, а Чайковского, которого я видела в аникушинской мастерской, — к нему он шёл с юности! — до сих пор нет в Петербурге. Вспомнят ли когда?.. “Если я могу содействовать распространению русской музыки, не прямой ли долг мой — бросить всё и спешить туда, где я могу быть полезен для своего искусства, для своей страны?” — цитировал Петра Ильича Аникушин, добавляя: “Какие люди были! Такими надо быть и нам”.
Но вот его скульптурная группа защитникам Ленинграда всегда в цветах — и летом, и зимой. Особенно людно здесь 9 Мая и 27 января — в День Победы и в день снятия блокады. И никто никого не просит, никто не зазывает... “Нет истины в поношении, и нет истины, где нет любви”, — любил повторять эти пушкинские слова Аникушин, для которого главным в творчестве были человек и его душа. И верил: искусство есть память народная.
ПАТРИАРХ КОЛОКОЛЬНОГО ЗВОНА
Владимир Машков
С кем только нежданно не сводила жизнь! Летом конца 80-х в очереди за билетами на автобус “Плёс — Москва” вдруг познакомилась с человеком исключительной судьбы, почти однофамильцем, Владимиром Ивановичем Машковым. С внешностью русского интеллигента далёкого прошлого (тогда ему было уже за восемьдесят), он с азартом рассказывал о стерлядке и белорыбице, водившихся в Волге ещё до войны... Ранним осенним утром, заранее условившись, мы уже встретимся в стенах Новодевичьего монастыря и вместе будем подниматься по узкой крутой лестнице, предупредительно отсчитывая сто одну ступень, к звоннице колокольни, откуда вот-вот возвестят о начале воскресного богослужения в Успенском соборе.
Перебирая струны своего “инструмента”, в одной ему известной последовательности, Владимир Иванович задевал длинными пальцами сходящиеся в узел бечевы больших и малых колоколов, соединяя их в единую гармонию и разыгрывая под сводами звонницы уносящееся далеко за пределы монастыря целое симфоническое действо. Один из очень немногих, сберёг и воскресил старейший звонарь Москвы это ни с чем не сравнимое, готовившее душу к молитве, искусство церковного звона, веками передаваемое на Руси из поколения в поколение. Пронёс через свою долгую и многотрудную жизнь вопреки всем атеистическим запретам и перекроям времён.
...Впервые он поднялся на колокольню трёхлетним ребёнком на руках своей престарелой нянюшки, которая взяла его поближе послушать церковный звон, и испугался оглушающих звуков. Было это в подмосковном дачном посёлке. А когда подрос, взобрался на столь манившую его звонницу бело-голубой, с позолоченным куполом, вознесённой к небу колокольни Богоявленского (Елоховского) собора, где величаво ожидали своего часа многопудовые литые красавцы и откуда, как на ладони, выстраивались в обозримой дали Красные ворота и церковь Трёх святителей, Богоявленский монастырь в Китай-городе, могучий храм Христа Спасителя, усыпанное несчётными маковками куполов Замоскворечье, крепость Кремля с Успенским собором и белокаменным Иваном Великим во главе...
В нескольких шагах, напротив, на Новой Басманной, был дом, в котором он родился и жила их семья — прихожане Елоховского храма. И сейчас ещё цел этот угловой трёхэтажный особняк. Там, в большом дворовом саду — утопала старая Москва в пышной зелени садов и огородов, — гимназист Володя Машков заодно с соседскими ребятишками подвешивал на бельевых верёвках железные банки, жбаны, вёдра и сам с упоением “звонил в колокола”.
Однажды на Пасху, по обычаю чаёвничая вечером с семьёй, Иван Прокопьевич Машков не на шутку сокрушался: “Кто это сегодня так безобразно звонил?” — не предполагая вовсе, что “виновником” являлся его десятилетний сын.
При наших встречах Владимир Иванович Машков так рассказывал о первых уроках, негласных учителях колокольного звона, своих предшественниках:
— Как правило, в храмах звонарями были сторожа. Тогда в Богоявленском их работало четверо: Савелий, Алексей, Никита и Александр. Они-то и пускали нас, ребят, на колокольню и охотно давали нам испробовать наши силы. Звонили они всегда вдвоём: один в один колокол, другой — трезвонил. Особенным мастером трезвона был Алексей. Я слушал его речитативы и запоминал. Некоторые из них применял потом сам... Когда дядя Алексей умер, в Елохове стал звонить знаменитый на всю Москву звонарь Александр Глебович. Основным местом его работы была церковь Спаса, около прежней Сухаревской площади. Каждый год в октябре, вплоть до 20-х годов, из Елоховского шёл Крестный ход к часовне Святителя Николая Чудотворца. В дни таких особо торжественных служб и звонил у нас Александр Глебович. Ходил он в лохмотьях, полураздетый. Позже совсем спился и умер в нищете. Это был один из лучших звонарей, которых я слышал в своей жизни.
По линии матери, Лидии Николаевны Поповой, Владимир Иванович выходец из семьи купеческой: его дедушка был купцом второй гильдии. По отцу — из коломенских мещан. Долгие годы Иван Прокопьевич Машков служил церковным старостой, казначеем, было время — начало 20-х, когда он работал у Станиславского начальником снабжения в Московском художественном театре. Тогда-то Константин Сергеевич и посетил их гостеприимный дом. Как-то на Троицу, мхатовцы В.В.Лужский и М.Г.Комиссаров вместе со Станиславским приехали посмотреть тот самый большой фруктовый сад, где ещё недавно Володя мастерил самодельные колокола: Иван Прокопьевич намеревался отдать весь его будущий урожай театру. Пока гости любовались роскошным цветущим садом, Володя пошёл звонить ко Всенощной. “Вот бы нам вашего сына в спектакль “Царь Фёдор Иоаннович”! Не согласится?” — сказал Ивану Прокопьевичу Станиславский, как только в Елоховском отзвонили колокола.
Окрылённый предложением великого мастера сцены юный звонарь на следующий день, сразу после школьных уроков, появился во МХАТе и тут же попал “на переучку” к некоему Изралевскому. “Уж как звонить в православной церкви, я, слава Богу, и сам знаю”, — подумал он и после второго занятия от “театральной карьеры” отказался...
По Божьей воле, пятнадцатилетним подростком он стал крестоносцем у Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Тихона. О том, как это произошло, о Патриархе Тихоне в своей судьбе Владимир Иванович тепло вспоминал:
— У патриарха Тихона был духовный сын, Яков Горожанкин, мой наставник. Однажды Святейший должен был служить у нас Всенощную, а на другой день — обедню в храме Христа Спасителя. Елоховский в те годы был не патриаршим собором, а обычным приходским храмом, и Святитель Тихон служил по всей Москве. Мы его встретили и проводили, как полагается, торжественным трезвоном. В алтаре Яков Евгеньевич подвёл меня к патриарху: “Ваше Святейшество, вот наш звонарь”. Святейший улыбнулся, сказал: “Молодец, хорошо в Москве звонишь”, — и нежно ткнул меня пальцем в щёку. Позже я заметил, что этот жест был знаком его душевной расположенности, хорошего отношения. Через несколько дней мы зашли в молельню церкви на Троицком подворье, где неподалёку жил патриарх. Там он и благословил меня на крестоносца. Я держал крест у Царских дверей, всегда встречал патриарха Тихона с крестом в руках, выходя на улицу в любой мороз и непогоду, хотя церковными канонами это и не предусматривалось. С ним вместе часто служил и великий всероссийский патриарший архидиакон (его и при жизни называли великим) Константин Васильевич Розов. Облачаясь к богослужению, низким сочным басом он, бывало, просил: “Сынка, держи камилавочку”. “Царь-дьякон”, как его называли в народе, был огромного роста, и стихари — церковные облачения были ему маловаты, немногим чуть ниже колен.
В январе 1922 года предстояло богослужение Святейшего в храме Святого Георгия на Варварке. Мы долго стояли и ждали патриарха, не зная, что встреча эта не состоится. Обычно вначале привозили облачение и весь инвентарь, необходимый патриарху Тихону для богослужения, два монаха — отец Вениамин и отец Феофан. Их тоже не было. Наконец, приехал его книговерец Сергий и сообщил, что ночью Святейшего арестовали и увезли.
Под призывы ретивых комиссаров взрывались первые храмы. В одночасье сровняли с землёй церковь на Мясницкой, напротив бывшей телефонной станции. И потянулась по Москве и России цепь грабежей и гонений на Святую Церковь. Истреблялись христианская религия и православная вера — тот единственный идеал, без которого богоносный, по мысли Достоевского, русский народ обречён на нравственное изживание.
Поначалу в “консервативной” семье Машковых новую власть воспринимали временной и ждали возвращения на круги своя. Володя с товарищем, тёзкой Володей Будановым, по-прежнему ходил звонить в колокола, окончив советскую среднюю школу и оставив о первых годах учёбы в реальном училище светлые воспоминания и красивую гимназическую форму — сине-зелёную шинель с апельсиновым кантом и золотыми пуговицами.
Звонили они из любви к искусству, не получая никаких денежных вознаграждений. Правда, один раз, на Рождество, им всё-таки заплатили две с половиной тысячи. Тогда, в эпоху военного коммунизма, деньги эти, называвшиеся гензнаками, были совсем небольшими, если учесть, что спичечный коробок мог стоить до 500 миллионов.
Надо было чем-то жить, овладевать надёжной профессией. Володя Машков пошёл в конструкторский техникум... Близились 30-е годы, когда замолчали все церковные колокола, онемели российские колокольни: колокольный звон как обычай христианского храмового богослужения был запрещён. Владимир Иванович стал конструктором, дослужился до первой категории, но в душе оставался звонарём...
Лишь незадолго до конца Великой Отечественной войны, нарушив долголетнее безмолвие, первым зазвонил Новодевичий, правда, уже без главного, самого большого колокола, который якобы присмотрел для себя Большой театр. А когда ужас войны отдалилcя на три года, сотрудница ЦНИИТМАШа, где работал Владимир Иванович (здесь, при нём, в 1937-м отливалась статуя-легенда Веры Мухиной “Рабочий и колхозница” для Парижской выставки), спеша на службу, увидела, что к церкви Петра и Павла на Преображенской площади подвезли колокола. Он тут же собрался и поехал на Преображенку. Отыскав старосту церкви, показал ему свои руки: сколько знают, умеют они, как могут ещё пригодиться... Поразившись не столько рукам, сколько сходству незнакомца со своим трагически погибшим сыном, староста, не задумываясь, взял его звонарём. Однако и церкви Петра и Павла не суждено было сиять своей красой потомкам. В хрущёвские времена, в начале 60-х, по личному распоряжению Никиты Сергеевича, несмотря ни на какие обращения и увещевания служителей и прихожан, она стала очередной жертвой разгула атеизма: её взорвали с колоколами вместе.
— Я снова стал подыскивать себе место. Не мог без этого, — продолжал Владимир Иванович. — Съездил в Троице-Сергиеву лавру, помолился Преподобному Сергию. Вскоре я услышал, что звонаря ищут в Новодевичий: там умер старый звонарь, известный ещё по храму Христа Спасителя. Когда я подошёл к монастырю, кто-то уныло звонил в один большой колокол. На звоннице же их было целых пятнадцать. Мне так захотелось попробовать их голоса, что я упросил служителя: “Разрешите мне сегодня позвонить. Не огорчитесь...” После службы с порога меня остановил староста Борис Владимирович: “А завтра придти сможете? Мы решили вас оставить себе”. С тех пор я здесь уже четверть века... У меня появились молодые сменщики. Я их немного обучал, а теперь они звонят самостоятельно. Ведь мне уже девятый десяток...
Владимир Иванович был совсем не похож на звонаря в сложившемся представлении: мол, чуть ли не исполин, крепкого телосложения, с большими сильными руками... Подтянутый, скромный, неспешный, рассудительный и внимательный, сохранивший вопреки всем языковым наслоениям времён традиционно московскую речь в её чистоте и неповторимости, одетый с иголочки, скорее он походил на учителя словесности дореволюционной формации. Идя на службу, всегда надевал дорогую ему награду — вручённый православной церковью орден Святого Владимира III степени. Второй — Преподобного Сергия Радонежского III степени, за громоздкостью, оставлял в коробочке дома рядом с грамотами “За церковные заслуги”, подписанными рукой Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Пимена. Отстояв на клиросе, поодаль от певчих, чуть прислонившись к колонне, почти всю обедню, он возвращался к подножию колокольни, чтобы опять подняться к звоннице, откуда тщетно было уже разглядеть за однообразными кварталами и громадами-ящиками “для жилья” даже башни Кремля... Условный сигнал — взмах белым платком — и снова, наплывая, как морская волна, пробуждали и умиротворяли душу мерный благовест и “во вся тяжкая” трезвон. У старейшего мастера был звон особенный — со своим строем, ритмом и мелодией. По технологии среди звонарей называется он “рояльным”.
— В правой руке моей — зазвонные колокола: они создают основной рисунок, канву речитатива, — пояснял, как рождается колокольная музыка, Владимир Иванович. — А слева — “клавиши” подзвонных — тех, что подтягивают, вторят, образуя как бы музыкальную рифму. Под ногой — педаль от голоса самого большого колокола с надписью “Дар царевны Софьи” весом в 550 пудов. Колокольня Новодевичьего монастыря по набору колоколов сейчас одна из самых богатых...
Описать искусство звонов невозможно — надо слышать. Тем тяжелее признавать тот факт, что профессиональных записей колокольного искусства Машкова, по существу, не велось. В конце прошлого века интересовались, подходили с магнитофонами к “поющей” колокольне студенты Гнесинки... Лишь короткий фрагмент его трезвона запечатлён в “Избранных праздничных песнопениях Свято-Троицкой Сергиевой лавры”. Но на пластинке даже не обозначили имя мастера. Об этом знал только сам звонарь... Остались ученики, которым до своих девяноста с лишним он не переставал повторять, что для хорошего колокольного звона нужно быть глубоко верующим человеком, любить колокола и что звонарь — это не специальность, а дар Божий.
СКВОЗЬ ВЕК ПРОНЁС ОН ДУХ ВЕЛИКОРОССА
Олег Волков
Дворянин по происхождению, продолжатель знаменитого старинного русского рода, потомок легендарного мореплавателя адмирала М.П.Лазарева и князей Голицыных, выпускник знаменитого в Петербурге Тенишевского училища, где сидел за соседней партой с Владимиром Набоковым, Олег Васильевич Волков стал свидетелем “великих потрясений России”. Крушение иллюзий об Оксфордском колледже, где уже грезил о традиционной мантии... Остановившие наотрез даже от временного отъезда из России слова отца: “Крысы, покидающие обречённый корабль, — образ для русского интеллигента неприемлемый...” Потом — внезапный арест, обвинение в контрреволюционной агитации — двадцать семь лет тюрем, ссылок и лагерей, из них — два срока на Соловках.
...Смотришь на одну из последних фотографий Олега Васильевича (ровесник века, он умер в феврале 1996 года), на его апостольское лицо последнего из могикан старого русского интеллигента... Никакие круги ада, нечеловеческие условия бытия, муки и страдания не смогли истребить дух этого праведника и правдоискателя, противника террора и насилия, подвижника родной природы и культуры. Таким изобразил его и Илья Глазунов на портрете, который висел над рабочим столом в кабинете писателя.
Строго говоря, Олег Волков не считал литературу своей профессией. На заре туманной юности, много читавший и слегка сочинявший, примирился с обязанностями переводчика — сначала у корреспондента Ассошиэйтед Пресс, а ближе к концу 20-х, в греческом посольстве, читая посланнику по-французски московские газеты и составляя пресс-бюллетень. И лишь в кругу друзей мог щегольнуть завидной образованностью и неутраченной светскостью.
Писателем стал, вернувшись из заключения, скорее из-за невыносимости таить про себя трагическую правду о пережитом, отказавшись раз и навсегда от любых вариантов полунамеков и недоговоренностей. Но всему свое время. Была середина 1950-х...
Первые годы свободы писал рассказы и очерки в охотничьи журналы. За них-то в 1957-м по рекомендации Сергея Михалкова, чьи сказки и басни Волков переводил на французский, был принят в Союз писателей. Но завоевал тогда “место под солнцем” вовсе не этим, а словом и делом в защиту природы, выступая против психологии временщиков “после нас хоть потоп”, за сохранение и восстановление памятников национальной истории и культуры.
Теперь это мало кто помнит, а ведь именно Олег Волков одним из первых боролся за экологическую чистоту Байкала и сибирских лесов — чего стоили тогда только пятнадцать его вылетов в Иркутск, чтобы наконец-то сдвинуть с мертвой точки груды множащихся постановлений и резолюций.
“Всё мое прошлое, — объяснял Олег Васильевич, — приготовило меня в ряды защитников природы: юность, связанная с деревней, охота — и прежде всего годы, научившие видеть в окружающем утешение и прибежище, нечто, не причастное человеческой скверне”.
В хрущевскую “оттепель”, окрылённый публикацией в “Новом мире” “Одного дня Ивана Денисовича”, Волков положил на стол Твардовскому и свою повесть “Под конём”.
— Ну вот, — сказал, прочтя рукопись, Александр Трифонович, — закончу публикацию Солженицына, напечатаю и вас. Только не сразу, а то обвинят в направлении.
Однако, оставаясь оптимистом, возвращая рукопись, обнадёжил:
— Видите, я надписал на папке “до востребования”: мы к вашей повести еще вернемся...
Главная книга его жизни — автобиографическая повесть “Погружение во тьму” — впервые вышла лишь в 1989-м в издательстве “Молодая гвардия”. Она и сейчас, через три десятилетия “перестройки” и “демократии”, потрясает духом человеческого достоинства, неистребимой верой в грядущее величие России. И это вопреки убеждению писателя в конце прошлого столетия, что всё оболгано, искажено: религия, вера, терпимость, демократия, традиции, духовные идеалы...
— Что же помогло вам тогда выжить, выстоять, какая сила? — помнится, спрашивали Волкова на встрече в Концертной студии “Останкино” в начале 1990-х.
— Православие и моё воспитание, — отвечал писатель. — Я упрямо держался за веру отцов.
Стройный, с благородной статью, в свои девяносто он мог дать фору любому молодому.
Последние годы жизни он работал над “Северной Пальмирой” — книгой, в которой возвращался памятью к красе и диву Петербурга, где родился на самом рубеже XX столетия. Раньше, в начале 80-х, закончил воспоминания о старой, дорогой его сердцу, Москве, о разрушенных и забытых творениях ее выдающихся зодчих. Книга “Каждый камень в ней живой” дважды выходила в издательстве “Современник”, где я тогда работала и в первый раз увидела этого красивого человека. Позже бывала у Олега Васильевича дома в Протопоповском переулке (тогда он назывался Безбожным). Среди домочадцев — жены Маргариты Сергеевны и дочери Ольги — и братья меньшие: любимая собака, кошка и ворона, обитающая среди горшечных растений на утеплённой лоджии... Запало из разговора, как вовсе не с одобрительной ноткой высказывался он о Набокове, о том, как его, единственного среди учащихся-тенишевцев, подвозили на занятия на белом лимузине... Запомнились пронзительный взгляд прозорливых внимательных глаз, врождённое чувство достоинства...
А уже в журнале “Отчизна” (до развала Союза было такое красивое издание при обществе “Родина” по культурным связям с соотечественниками за рубежом) мы печатали фрагмент из будущей книги Волкова “Северная Пальмира” — о Петропавловской крепости, об архитекторе Петербурга Доменико Трезини...
Итогом земного пути писателя стала книга “Век надежд и крушений”. О крушениях, кажется, нам известно уже предостаточно. А надежды — с чем связывал их писатель?
“В стране уже тлеют очаги пожаров великой смуты, аналогичной той, что едва не погубила Русь в начале XVII века. Мы допустили столько промахов и преступлений, столько нагрешили, что дотла разорили крестьянство, истребили столько выдающихся людей во всех слоях общества, что нельзя надеяться, чтобы Провидение сжалилось и послало нам новых Святого Сергия, Минина и Пожарского...” Таково было его настроение в 90-е...
Олегу Васильевичу Волкову довелось пережить не одну эпоху в истории Российского государства, начиная с николаевской монархии и кончая безумием и тупиком ельцинского периода, из которого до сих пор не видно выхода.
И всё же в представлении Олега Волкова русский народ оставался богатырём Ильей Муромцем, который должен осознать свое исполинское начало и потому искать источник возрождения в себе самом. А сила его и надежда — в единении — соборности, в возврате к христианским добродетелям... Казалось бы, это так просто.
НЕЗЫБЛЕМЫЙ МИР ЛЕГЕНДАРНОЙ ДИНАСТИИ
Сергей и Кирилл Столяровы
Жизнь и профессия подарили немало встреч с Кириллом Сергеевичем Столяровым — сыном былинного богатыря советского экрана Сергея Столярова, которого знала и любила вся страна. Артист по наследству, книгочей, человек всесторонне образованный, с исследовательской тягой к родной истории, в высшем смысле интеллигент, любящий сын, преданный памяти отца, Кирилл Сергеевич был издателем, автором и ведущим интереснейших телепередач, считая своим долгом представлять лучшие фильмы о прошлом Отечества и о судьбах ушедших в забвение наших неповторимых артистов.
Мы встречались в доме Столяровых на Площади Победы. В начале 2000-х усилиями сына и его друга скульптора Вячеслава Клыкова здесь была открыта мемориальная доска легенде русского кино. Позже, в Фонде имени Сергея Столярова, его основатель Кирилл с радостью показывал мне выпущенные раритетные книги-альбомы “Лицевое житие Преподобного Сергия”, “Русский флот”, “Русские сказки и былины”, когда-то так помогавшие его отцу в работе над образами русских богатырей.... Ходили мы вместе по дворцу и зимним окрестностям Гатчины во время фестиваля “Литература и кино”. Приглашал (пришли всей семьёй!) в “Иллюзион” на вечер памяти отца... Конечно же, рядом был и Сергей Столяров-младший, не зря названный в честь деда, светловолосый, светлоглазый сказочный герой. Его, ведущего мажорные телепередачи цикла “Детский час”, знали все дошколята и младшие школьники конца 80-х — начала 90-х. Снимался он и в кинофильмах “Завтра была война”, “Цыганское счастье”, “Возвращение”, а на заре нового века снова связал свою жизнь с телевидением...
Превосходный чтец, Кирилл Столяров вдохновенно читал Пушкина на одном из вечеров, проводимых на рубеже столетий нашим журналом “Очаг” в Натальин день, 8 сентября. “О чём шумите вы, народные витии?..” — так и звучит его непафосный, проникающий в душу голос, прицельно обращённый уже в день сегодняшний... Написал книгу об отце “Родовые сны”. Создал музей на родине отца, в Серебряных Прудах, ранее Тульской, а теперь Московской области, и начал проводить там фестиваль “Столяровские встречи”. Старался жить по завету Преподобного Сергия: “Стяжай то добро, которое тать не крадёт и червь не точит”. Как и отец, до конца оставался гражданином своего Отечества и иначе как шабашем десятилетия после развала Союза не называл...
Актёрская династия Столяровых беззаветно служила русской культуре. Кирилл Сергеевич гордился своей родословной — простонародной, со стороны отца, купеческой — по линии матери, о чём любил рассказывать гораздо больше, чем о себе самом.
Приглашение На бал и вечерний стол
В домашнем архиве Кирилла Столярова дожили до наших времён бесценные родовые реликвии. Среди них — записные книжки конца XVIII — начала XIX веков в кожаных тиснёных переплетах. Принадлежали они его бабушке по материнской линии Пелагее Семёновне Самохиной, в замужестве Константиновой. Тонкой прописью — текст популярного в те времена романса “Не уходи, побудь со мною”. Рядом с прочими душевными заметами — брачное свидетельство и приглашение на бал и вечерний стол по случаю бракосочетания дочери Семена Даниловича и Натальи Васильевны Самохиных. А вот еще одна прелюбопытная бумага, скрепленная гербовой печатью с двуглавым орлом: “Роспись приданого”, где на первом месте, прежде золотых серёг, недвижимости, дюжины столовых серебряных ложек и всякой всячины, образ Спасителя и икона Рождества Богородицы — непременное духовное напутствие будущему семейству.
Из этого бабушкиного приданого сохранились в доме скатерти и наволочки, вышитые монашками обители, основанной в Немецкой слободе (так со времен Петра Великого называлось в Москве поселение иностранных торговых людей) баронессой Розен, прославившейся ещё и тем, что она явилась прототипом Евлампии Купавиной — богатой молодой вдовы из пьесы А.Н.Островского “Волки и овцы”.
Самохины, как и Константиновы, — старинный купеческий род. По всей Москве слыли Самохины печных дел мастерами: строили голландские печи, выкладывали изразцы невиданной красоты, и в том числе в Большом театре, где была у них своя ложа. Кирилл Столяров помнит, что в доме на Покровке — исконном купеческом месте, где он родился — стояли огромные “голландки”, сложенные руками его предков. Прогреть их во время войны было совершенно невозможно, и потому бабушка с дедушкой топили буржуйку.
Стоит ли говорить, что сталось со славным купеческим родом Самохиных-Константиновых после революции? Заметим лишь одно: дочь бывшего купца Бориса Константинова Ольга пошла в актрисы, попала на сцену Театра Советской Армии, где познакомилась с былинным светловолосым красавцем — артистом Сергеем Столяровым, проходившим там военную службу, и счастливо соединила с ним свою судьбу.
НАШ ПАРОВОЗ, ВПЕРЁД ЛЕТИ!
— Отец родом из Тульской губернии, села Беззубово, где проживали в основном две фамилии: Столяровы и Невзоровы. Это недалеко от Ясной Поляны, — рассказывал Кирилл Сергеевич. — Его отец, дед мой, был лесником. Накануне империалистической войны шел набор рекрутов. В селе тогда выбор пал на одного богатого человека, как потом стали у нас называть — кулака. Так или иначе, а он откупился, поставив на круг за рекрутский чин корову, лошадь, избу и овец. И взял этот чин мой дед. Семья была бедной, и он пошёл воевать, оставив бабушку, Наталию Ивановну, с четырьмя детьми на руках. В первой же газовой атаке дед погиб...
После революции, семи лет отец начал пасти коров. Надвигался жуткий голод: продразвёрстка. В доме без хозяина отобрали последние запасы. Было не прокормиться. И бабушка Наташа решила отправить сыновей в Ташкент — город хлебный, оставшись с одной дочкой.
Сергей Дмитриевич потом вспоминал, как доехали с братьями до Курска, питаясь подобранными в вагонах после разгрузки хлеба колосьями — растерев ладонями, сгребали зёрна в рот. Но он заболел брюшным тифом, попал в заразный барак. Это его и спасло. Организм могучий — выздоровел. Стал разносить размазню и похлёбку больным. А потом его взяли в детский дом, только тогда организованный. Там и получил после путёвку в первое московское ремесленное училище, где овладел самой романтической в те годы профессией паровозного машиниста. По комсомольскому призыву строил “Мосфильм”, не предполагая, конечно, что когда-то будет здесь сниматься в знаменитой кинокомедии Григория Александрова “Цирк”, которая принесет ему всенародную славу.
ВЕЛИЧИЕ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ СЧАСТЬЕ
Искусство Сергей Столяров воспринимал как высочайшее служение, как культ. Всегда говорил: “Я служу в театре”. Не “работаю”, а именно “служу”. С трепетом вспоминал свои годы во МХАТе. А значок актера Художественного театра хранил как самую дорогую награду. Завлитом был тогда Булгаков Михаил Афанасьевич, который любил общаться с молодыми артистами. Однажды не преминул рассказать им о том, как ехал на работу в трамвае, а от остановки по дороге в театр встретил интересного чёрного кота и долго с ним беседовал... Так возникали сюжетные линии “Мастера и Маргариты”.
Но ещё больше, чем искусство, боготворил артист, как потом и его сын, свою семью, дом, тот веками незыблемый мир, без которого немыслимо человеческое счастье, не зависимое от бушующих политических страстей.
Кирилл Сергеевич Столяров любил вспоминать о своей дружбе с отцом как непреходящей ценности:
— Мы были большими друзьями. Отец считал меня за равного, хотя на самом деле равным ему я никак не был — ни по знанию жизни, ни по популярности. Дружили мы по-настоящему. Ездили вместе на охоту. Чучела птиц и животных в моём доме — наши трофеи. Охотились мы в астраханских лесах и на Севере, на Валдае и в Подмосковье... Выжить в атмосфере тех лет тоже было нелегко. И как только выкраивалось свободное время, мы — рюкзак за спину и на поезд. Отца знали по всей стране. В любой деревне, любом селе нас принимали, как родных. Еще он любил охотиться с Борисом Андреевичем Бабочкиным, которого из актёров особенно уважал. Летом часто бывали в тульских краях, у бабушки Наташи, в доме, крытом соломой, с глиняным полом, с соседским, некогда барским садом, усыпанным яблоками.
Сергей Дмитриевич и в жизни был первоклассным стрелком. В 58 лет получил звание мастера спорта. Но вручали это звание сыну — сам он уже тяжело болел и лежал в больнице...
Он умер от рака — болезни огорчения. И звание народного артиста РСФСР в 1969 году за него получил Кирилл Сергеевич. В последнее время Сергей Столяров почти не снимался. Его талант, красота, культура почему-то перестали быть востребованными. Осталась неисполненной и мечта сделать фильм о Дмитрии Донском, хотя сценарий, написанный самим артистом, был готов...
Былинный Садко на экране и в жизни, Сергей Столяров, по словам незабываемого Бориса Бабочкина, тянулся к русской национальной теме, для неё был создан, для неё и прожил свою жизнь. Вот и памятник на его могиле справа у входа на Ваганьковское кладбище неслучайно был сделан скульптором Вячеславом Клыковым из белого русского камня древних Мячковских карьеров — того самого, из которого строилась при Дмитрии Донском Москва, Кремль, её белокаменные соборы. В ореоле лунного диска — контуры профиля легендарного артиста, печаль и величие его расставания с земным миром.
Роли отца Кирилл Столяров называл письмом в будущее — ведь со временем они становятся только достовернее, как старые, потемневшие иконы, в которые вложены души и молитвы тех, кто жил задолго до нас.
РЯДОМ С ТЮТЧЕВЫМ
Вадим Кожинов
Уже более двадцати лет нет с нами выдающегося современника — литературоведа, философа, мыслителя, исследователя российской истории Вадима Валериановича Кожинова. Но для всех, кто помнит, знал, читал и читает его — он с нами. Своими книгами, мыслями, бескомпромиссностью суждений, своей феноменальной личностью, своим всеобъемлющим умом...
...В 70-е — начале 80-х теперь уже прошлого века я работала в отделе литературы и искусства “Комсомольской правды”, в то время с тиражом более миллиона. При главном редакторе Льве Корнешове Кожинов в “Комсомолке” не печатался. Но когда пришёл и встал у руля Валерий Ганичев, позиция газеты, во многом диктуемая либеральными взглядами, сменилась национально-патриотическим курсом, и Вадим Валерианович стал появляться у нас со своими литературными статьями. Так же было с Петром Палиевским, Олегом Михайловым, Владимиром Крупиным, что произошло не без содействия и нашего тогда завотделом Алексея Владимирского, человека ещё очень молодого, с исключительной поэтической памятью и глубоким знанием литературы.
Узнав, что мне особенно близка музыкальная тема, Кожинов как-то рассказал о замечательном певце Николае Тюрине и композиторе-любителе Александре Лобзове, создавшем, на мой взгляд, лучшую музыку к стихам Николая Рубцова. А однажды благодаря Вадиму Валериановичу мы устроили в Белом зале редакции концерт с их участием. Надо сказать, публика в “Комсомолке” была разная: большая часть, с русофобским душком, к нашим гостям отнеслась как к чему-то чужеродному и второсортному, но душу тех, кто любил настоящее русское искусство, истинно национальный бас-самородок Тюрин затронул не бесследно. Он производил ни с кем не сравнимое впечатление. Державинской “Пчёлкой златой”, народной “Липой вековой”, песнями и романсами, написанными Лобзовым на стихи Рубцова — “В минуты музыки”, “Посвящение другу”, “В горнице моей светло...”, “Зимней песней”, “Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...”... Для меня, с детских лет больше привыкшей к классической манере исполнения, это стало откровением. Тюрин был воплощением народной стихии, природного таланта. После концерта, воодушевлённые, мы собрались в нашем отделе литературы и искусства, проговорив до полуночи...
Где-то незадолго до этой встречи, кажется, в начале 79-го, на телеэкране впервые показали документальный фильм о Николае Рубцове — “Зелёные цветы”. Автором сценария и ведущим был Вадим Кожинов. Именно он открыл большинству читателей — а страна наша действительно тогда была самой читающей в мире — поэзию Рубцова...
Позже я присутствовала при записи альбома “Николай Рубцов. Стихи и песни” (1980) в Студии грамзаписи “Мелодия”. Вадим Валерианович сначала был очень недоволен, нервничал и Лобзов. Николай Александрович накануне где-то выступал, голос не звучал. Переписывали, переносили на другой сеанс... Но в итоге получилось неповторимо. Вышел альбом, понятно, только с помощью Кожинова, даже из двух пластинок, где три стихотворения — “Поезд”, “Осенние этюды” и “Тихая моя родина” — читает сам автор: Вадим Валерианович записал их на магнитофон на одной из литературно-дружеских встреч, где присутствовал поэт. Мы часто слушали эти пластинки, доставая их из конверта с большой летящей птицей — рисунком художника-символиста Юрия Селивёрстова, в нашем отделе “Комсомолки” (у нас на тумбочке стоял проигрыватель). Пели полюбившиеся песни — это было потребностью души и помогало нам жить...
Потом я не раз бывала в кожиновской квартире на улице Мясковского (теперь это Большой Афанасьевский переулок), с пола до потолка заставленной книгами и пропахшей табачным дымом... Благодаря Вадиму Валериановичу узнала такое имя, как Михаил Осипович Меньшиков, сокрытое в то время за семью печатями. Одну из книг Меньшикова прижизненного дореволюционного издания он мне давал читать, и я выписывала оттуда мысли публициста-идеолога, призывавшего к самосохранению русской нации, о нашей народной культуре... Когда перешла работать в издательство “Современник”, мне довелось редактировать две кожиновские книги. Назывались они предельно просто, с сегодняшней точки зрения, совсем не коммерчески — “Статьи о современной литературе” и “Размышления о русской литературе”. При многотысячных тиражах Кожинова всегда расхватывали, да и до сих пор покупают его периодически издаваемые книги.
Надо сказать, работать с Вадимом Валериановичем было невероятно интересно, но и непросто: он любил приносить на клочках бумаги вписанные от руки далеко не каллиграфическим почерком дополнения, вставки, исправления... Кто бы к нему ни обращался из молодых писателей, поэтов, зачастую приезжавших из глубинки, он, как правило, многих приглашал к себе домой и подолгу общался. Такое и в прошлые добрые времена воспринималось явлением исключительным, а теперь подобное и представить невозможно.
В смутное время, поздней осенью 90-го, мы с мужем попросили Кожинова выступить перед студентами Московского физико-технического института (мой муж был его выпускником). Вадим Валерианович с радостью согласился только с условием, чтобы за ним прислали машину. Физтеховцы, по крайней мере, в те времена — народ въедливый, начитанный, зубастый, спуску не давал даже большим авторитетам. А преподавали там Раушенбах, Сергей Капица... Говорил тогда Вадим Валерианович, отвечая на вопросы, часов пять кряду, да, собственно, был настроен общаться с аудиторией и дальше. Вопросы были самого широкого спектра, но главные — о настоящем и будущем России... Мы возвращались из Долгопрудного поздним вечером. Кожинов остался очень доволен встречей, казалось, она придала ему новые силы, в дороге он шутил, был по-доброму ироничен.
Уже после краха Союза, в середине 90-х, в Гостиной знаменитой певицы Ирины Архиповой проходил вечер романсов “Тютчев и музыка”, который вёл Вадим Кожинов. Так получилось, что я сидела рядом с нашей великой балериной Ольгой Васильевной Лепешинской, которая с восхищением ловила каждое его слово и, как ребёнок, восторженно аплодировала. Оно, его слово, будоражило ум, западало в душу, звало к ещё не познанному...
Последний раз мы встретились с Вадимом Валериановичем на концерте Татьяны Петровой в Концертном зале “Россия”. Он очень высоко ценил искусство этой народной певицы... А скоро, в Татьянин день, я готовила к печати некролог о Кожинове в “Парламентской газете”, где работала при главном редакторе Леониде Кравченко. Кожиновские книги “О русском национальном сознании”, “Россия. Век XX” в 2-х томах, “Победы и беды России” — одна за другой выходили при мне в издательстве “Алгоритм” — жизнь его продолжалась... Тогда довелось быть и редактором уже сборника воспоминаний о нём, названного “Сто рассказов о великом русском”, что никак невозможно назвать преувеличением: имя Кожинова давно в ряду самых значительных русских мыслителей XIX века — Хомякова, Аксаковых, Киреевских, Белинского...
...Дома у Вадима Валериановича на книжной полке я впервые увидела совершенно удивительный портрет Тютчева. Тютчев на нём необыкновенно одухотворённый, вдохновенный, в расцвете жизненных сил. Вадим Валерианович запомнил мою реакцию и однажды, когда мы готовили к изданию его книгу в “Современнике”, подарил мне на память переснятую с того тютчевского портрета фотографию, которой я очень дорожу. Как особенно дорожу его книгой “Тютчев” в серии ЖЗЛ, обращаюсь к ней в разные годы жизни. Лучшей книгой из всего того, что когда-либо за два столетия было написано о Поэте.
ШАЙБЫ ПОД РОЯЛЕМ
Арам Хачатурян
Когда из метро “Владыкино” выхожу к улице Хачатуряна, каждый раз вспоминаю Арама Ильича и теперь уже такую давнюю с ним встречу. Вряд ли сам композитор и бывал-то когда в этом районе, но назвали московскую улицу в его честь — и на том спасибо. А сам он обитал совсем рядышком с Домом композиторов, в Брюсовом переулке, ещё недавно улице Неждановой, где по соседству жили многие знаменитости. Во дворике, напротив его окон, братья-армяне теперь установили памятник своему великому соотечественнику.
...Тогда, в середине 1970-х, слава Арама Хачатуряна давно гремела на весь Советский Союз. Его музыка — инструментальные, оркестровые сочинения — постоянно звучала в эфире и концертных залах в исполнении лучших музыкантов страны. Самым популярным у массового слушателя, шлягером, как теперь бы сказали, был “Танец с саблями” из балета “Гаянэ” — его-то знали все от мала до велика. Ну, и, конечно, вальс-шедевр из лермонтовского “Маскарада”, сочиненный накануне войны для спектакля Вахтанговского театра, хотя невероятную популярность принесла ему уже послевоенная постановка Юрия Завадского в Театре имени Моссовета с Николаем Мордвиновым в роли Арбенина. Не забывались и образцы экранизаций классики — “Отелло”, “Поединок”, “Накануне” — с пронзительной красотой его мелодий. А балет “Спартак”, грандиозное творение Юрия Григоровича на музыку Арама Хачатуряна, имел совершенно баснословный успех.
Трудно поверить, но факт: композитор-глыба XX века Арам Хачатурян не знал нотной грамоты до девятнадцати лет и подбирал мелодии на пианино тремя пальцами по слуху. Армянин по национальности, родившийся в селе недалеко от Тифлиса 6 июня (в пушкинский день!), самый младший в многодетной семье переплётчика, свою жизнь в музыке он начинал как виолончелист в Московском музыкальном техникуме имени Гнесиных, одновременно обучаясь на биофаке МГУ. И только в двадцать шесть поступил в Московскую консерваторию, где его педагогом по классу композиции был классик русской музыки Николай Яковлевич Мясковский.
...Близился 60-летний юбилей Святослава Рихтера. Хачатурян боготворил Святослава Теофиловича. И потому без промедлений отозвался на просьбу “Комсомольской правды” дать интервью о феноменальном пианисте. Настраиваясь на беседу, Арам Ильич то и дело покручивал пальцами свои пышные брови. Похоже, это была его привычка сосредоточиться, которая, возможно, сопровождала и процесс сочинения музыки. Сочными, сарьяновскими мазками, он выдавал экспромт о Рихтере — как тот владеет инструментом, с какой страстью, с каким темпераментом и виртуозным мастерством “седлает рояль”, что можно только удивляться этой воле, артистическому динамизму и силе. Кстати, похожая метафора осенила и гения фортепиано Ференца Листа, в его дневнике нашлась такая запись: “Рояль для меня то же, что для моряка корабль, для араба — конь, даже больше, ибо до сих пор мой рояль был мною самим, моей жизнью...”
И всё-таки извиняясь, быть может, за по-восточному неловкое сравнение, Хачатурян продолжал:
— Мне, объездившему многие страны Европы, Северной и Латинской Америки, Азии, Африки, приходилось постоянно и неизменно слышать восторги в адрес Рихтера от самых разных людей, как любителей музыки, так и больших музыкантов... Несколько лет тому назад мы ехали вместе в Москву из Румынии с выдающимся пианистом Артуром Рубинштейном. Это был очень крупный музыкант, великий пианист, я бы сказал, король всех пианистов. Так вот Рубинштейн должен был дать концерт в Москве. Я видел, как он волновался перед этим концертом. “Артур Игнатьевич, — спросил я тогда, — почему вы так встревожены, так волнуетесь?” “Ну, как же, милый мой! — отвечал он мне. — Я же еду в Москву, а там живут, работают и выступают Святослав Рихтер и Эмиль Гилельс!” Мне было и приятно, и странно, что этот опытный артист, снискавший всемирную славу, чувствовал особую ответственность за выступление у нас. Приятно потому, что такой мастер преклонялся перед искусством русских советских музыкантов, перед высокой школой нашего пианизма...
Наш разговор я записывала на магнитофон, и кассету, как реликвию, храню до сих пор. На минуту останавливаясь, Арам Ильич, окидывая томным взором, переспрашивал: “Ну как, как, получается?” А я, студентка факультета журналистики МГУ, только стеснялась его величия.
В конце, как ребёнок игрушками, с детской непосредственностью он решил похвастаться подарками. В соседней комнате на полках оказался целый склад коробок с японской звукозаписывающей аппаратурой: “Вот, прислали, пока даже не распечатывал...” В те времена такое изобилие техники фирмы “Sony” было у нас ещё в диковинку, и я в этом ничего не понимала...
Потом не раз видела Хачатуряна на спектаклях Большого театра — он не пропускал ни одного “Спартака”. Сидел в первом ряду партера, а перед третьим, заключительным актом, по обычаю, вынужденно вставал навстречу приветствующему залу под оглушительные аплодисменты, сверкая серебристой шевелюрой волнистых волос... Позади остались кипящие распри с хореографом. “Перекройка” партитуры доводила автора музыки до неукротимого гнева, когда в спорах и баталиях он отстаивал каждую свою ноту. Только премьера примирила двух титанов. Хачатурян, предельно вспыльчивый, но отходчивый, пришёл к Григоровичу с повинной. На партитуре оставил дарственную надпись: “Гениальному хореографу с плохим характером. С любовью...”
Это был спектакль-легенда, опередивший время, пир музыки, хореографии и высокого артистизма, эпохальное событие в мире искусства. Одно из самых больших художественных потрясений и в моей жизни. Вдохновила композитора на музыку балета “Спартак”, как позже узналось, его первая поездка в Рим, в Италию, с её нерастраченным духом античности, воздухом живой древней истории. Юрий Григорович стал третьим хореографом, взявшимся за “Спартака” на музыку Хачатуряна, после Игоря Моисеева и Леонида Якобсона.
Как большинство крупных творцов, Арам Хачатурян не был лишён ни тщеславия, ни сомнений. Свою новую музыку зачастую “проверял” на личном шофёре. Впрочем, и у Петра Ильича Чайковского, как помним, первым слушателем и критиком львиной доли его сочинений был слуга Алексей.
От соседей он требовал, прежде всего, тишины. Хотя сам называл себя человеком громким. Ну, а какая тут тишина в доме, где живут музыканты? То виолончель запоёт, то скрипка, то соловьём зальётся какая-нибудь колоратура или, ни свет ни заря, разбудят наступающие аккорды фортепиано... А слышимость через стенку, можно сказать, идеальная, как в смежной комнате собственной квартиры. Когда-то, ещё до войны, по этой самой причине отказался от предлагаемой жилплощади в этом престижном доме Сергей Сергеевич Прокофьев.
Однажды встретив у входа в подъезд соседа сверху, солиста Большого театра баса Александра Ведерникова, Хачатурян пожаловался:
— У вас рояль не смолкает, день и ночь играют... А я работаю...
— Ну, что делать, понимаю, — отвечал, не смущаясь, Александр Филиппович, — но ведь сын Саша занимается, жена в консерватории преподаёт, да и мне аккомпанирует.
— Знаете, вот что, — вдруг посоветовал Арам Ильич, — а вы подстелите ковёр под рояль.
“Хорошо, подстелили, — рассказывал мне эту историю Ведерников в шуточном ключе — ему одно время приходилось жить между двумя композиторами: “надо мной — Шостакович, подо мной — Хачатурян”. А у Хачатуряна и жена, Нина Макарова, композитор. — Встречаю снова своего соседа:
— Ну как, теперь не так слышно? — спрашиваю.
— Да нет, как было, так и осталось... — с обидой в голосе произнёс он. — Но есть ещё один выход. Купите в спортивном магазине шайбы и подложите их под ножки рояля.
Так я и сделал. И Арам Ильич вроде бы успокоился”.
А рассердить его ничего не стоило — вспыхивал, как огонь в камине. Как-то хорошо знакомый музыкант, вернувшись из гастрольной поездки в Тунис, решил порадовать Хачатуряна известием, насколько популярна там его музыка. Искромётный “Танец с саблями”, рассказывал он, звучал не только по местному телевидению, но даже мальчишка-чистильщик обуви и тот звонко напевал запомнившуюся мелодию у отеля, выстукивая щётками на ящике зажигательный ритм. Однако композитор нежданно-негаданно вскипел:
— Это несправедливо! Можно подумать, что я ничего не написал кроме “Танца с саблями”! Меня даже за границей прозвали “Мистер Сэйбрданс” — “Мистер Танец с саблями”. А между тем этот танец появился совершенно случайно. Если бы не настойчивость директора оперного театра в Перми, где я написал балет “Гаянэ” во время войны, этого танца не было бы в помине. Директор потребовал у меня ещё один номер в финал. И он, появившись на свет в летнюю ночь, повёл себя совершенно нахально, расталкивая “саблями” остальные мои произведения!
...Конечно же, Арам Ильич прекрасно знал, за что был любим.
ДОН КИХОТ РУССКОЙ МУЗЫКИ
Александр Ведерников
К 100-летию Георгия Васильевича Свиридова вышла книга-альбом “Знаки жизни. Неизвестный Свиридов”. Для меня она безмерно дорога и тем, что подарена нашим великим русским басом и незабываемым человеком Александром Филипповичем Ведерниковым. Эту книгу он сделал вдвоём с классиком-музыковедом Андреем Золотовым. Неизвестный, живой, совершенно неожиданный Свиридов предстаёт в захватывающих воспоминаниях и уникальных любительских фотографиях, которые снимал певец, а кто не знает, ещё и самобытный живописец.
Ведерников был первым из певцов, кому доверил композитор многие свои вокальные произведения, начиная со “Страны отцов”, “Патетической оратории”, “Петербургских песен”. Это и вокальные циклы на стихи Пушкина, Есенина, Беранже, Бёрнса, посвящённые артисту песни и романсы “Рыбаки на Ладоге”, “В Нижнем Новгороде”, “Легенда”, “Видение”... Часто они давали совместные концерты, где автор выступал в качестве аккомпаниатора... Георгий Васильевич высоко ценил Ведерникова как подлинно национального художника. Они были по-настоящему дружны. Их сближали общие взгляды, идеалы, понимание искусства. “Сколько раз в жизни подступало ко мне отчаяние, когда я видел, как калечатся, как забываются классика и народная музыка... — говорил Свиридов. — Но приходили такие люди, как Ведерников, и я понимал — не всё пропало!”
Однажды Ведерников написал свиридовский портрет. Человек-гора, строгий, суровый, а к ноге прислонилась белая кошка. “В этом прикосновении я пытался подчеркнуть, насколько при внешней суровости нежная и ласковая у него была душа, — пояснял Александр Филиппович. — Кстати, кошечка у него, и правда, была, он её очень любил. И она его обожала. Помню, как Свиридов увидел портрет и сказал: “Меня многие рисовали, но только у Ведерникова я похож на себя”...
Когда в 1989-м с Александром Филипповичем мы работали над книгой “Чтоб душа не оскудела” (она вышла в издательстве “Советская Россия”), страна кипела предвкушением бурных перемен, шёл приснопамятный съезд народных депутатов СССР, и телевизор не выключался... В такой-то день Александр Филиппович подарил мне свою пластинку с записью романсов Свиридова на стихи Блока и тем самым свиридовским портретом на конверте. На обороте — теперь уже историческая надпись: “... Танюше, на память о работе над совместной книгой и о времени съезда, который всех нас волнует. Всё это пройдёт, а гениальная музыка Свиридова будет жить века!” С тех пор хранится у меня и записка, написанная свиридовской рукой (“Саша, не забудь сказать!”). Она о том, что “в искусстве распространилось много лжи, много неправедного, легкомысленного, непрочувствованного...”
Не забыть встречу с певцом в Бахрушинском музее в первую годовщину памяти Свиридова. За окном — вьюжный январский вечер. А в небольшом прохладном зале — щемяще родная музыка: “Подъезжая под Ижоры”, “Там, на ландышах расцветших...”, “Петербургская песенка”... И такие человечные рассказы о Георгии Васильевиче, о совместных грибных походах в Подмосковье, когда под шелестящей листвой Свиридов вдруг слышал мелодию и тут же бежал домой к роялю. Увеличенная фотография, где они вдвоём осенней порой на краю большака. Дороге нет конца, её обрывает лишь линия горизонта...
В последний раз мы виделись с Александром Филипповичем у него дома в Брюсовом переулке осенью 2017 года, незадолго до его ухода... В большой комнате с роялем на прежнем месте висели его портреты Свиридова, сына Саши, будущего дирижёра, — ещё подростка... Ведерников трижды рисовал Свиридова, как он говорил, это были сезонные портреты — зимний, летний и осенний... Последний, кажется, с рябиной, особенно нравился Георгию Васильевичу и был подарен ему автором. После смерти композитора, а позже и его жены Эльзы Густавовны, он бесследно исчез.
...Холмы, заросшие пихтой, посеребрённый церковный купол, сияющий чуть ли не за двадцать вёрст. Цепь больших и малых оврагов, за ней — дремучие леса... Образ родины — северной Руси, вятской земли — для Александра Филипповича Ведерникова был дорог с рождения. Подобно корням, питающим дерево, он держал его всю жизнь, как и полётная, всему этому простору созвучная русская песня — “в нашем селе запоют — в соседнем откликнутся”, с которой началось восхождение к музыке, пению, родной культуре.
Услышав мальчишкой по чёрному диску репродуктора увертюру к опере Глинки “Руслан и Людмила”, он сразу узнал в этой музыке свою Родину. В сердце вскипала радость от светоносной красоты мелодии, от чувства гордости за свою родную землю. С тех пор не покидало видение: над всей Россией, на коне с картины Петрова-Водкина, будто спутник, будто птица-тройка, проносится всадник, как позже прочтёт он в стихах Николая Рубцова, “неведомый сын удивительных вольных племен”. А мимо мчатся селения, огни “неподвижных больших деревень”, среди которых и огонёк его родительского дома. Здесь, у Ведерниковых, собирался народ — просто попеть, отвести в песне душу, а он подтягивал взрослым своим тогда высоким дискантом.
Александр Ведерников родился 23 декабря 1927 года в старинном селе Мокине Вятской губернии в крестьянской семье. Вятка осталась в его памяти с тех пор как легенда, где вся жизнь была пронизана песней: “Мои родители жили на Вятке кланом, все в одном доме — пять братьев и среди них Филипп Сергеевич, мой отец. Вся семья занималась ремеслом: делали тарантасы — это старинное ремесло. Делали рабочие кареты и на выезд — парадные, чтобы втулочки латунные, чтобы сбруя играла, чтобы сама кошёлка была сплетена как следует, чёрным лаком покрыта. Работали и день и ночь. Сами были кузнецы, сами столяры, сами плотники, шорники... Умели изготовить для коня и повозки полное снаряжение — от колёс до сбруи. Плели кузова и возили на ярмарку. И хлеб растили. Все братья обладали хорошими голосами. У отца был бас, были и тенора. И я заслушивался их многоголосием. Когда родные мои пели за работой, а это было почти всегда, вся деревня собиралась слушать. И я с тех пор многие песни знал — и общеизвестные, и местные, деревенские... Пел вместе со всеми. А когда у нас бывали гости, пел гостям и соло — за пятачок. Была у меня кошка-копилка с прорезью. “Ну-ка, Сашка, спой! — говорили мне. Я — на стул, за спинку брался и пел: “Во кузнице молодые кузнецы...” Кто пятак, кто три копейки положит. На эти сбережения покупал я себе краски и карандаши”.
Дальше детство и юность прошли на южном Урале, в Челябинской области, куда семья переехала в 1930-е годы, когда началось раскулачивание. Жил в шахтёрском Копейске, окончил школу в городе Еманжелинске. Отец работал плотником, потом строителем, мама окончила курсы и стала медсестрой.
“Мне повезло: в детстве я сразу соприкоснулся с замечательными людьми, которые были связаны с искусством, с миром прекрасного и излучали это прекрасное, и я заразился им сам, — вспоминал Александр Филиппович. — Заразился и уже пронёс через всю свою жизнь, хоть жил и в бараках, и впроголодь. Время-то какое было — война... Отец на фронте. Сколько я тогда профессий всяких сменил! И учеником токаря был, и в слесарке работал, и чернорабочим. Дома с коровой забот невпроворот. В колхозе копали по весне подстылую прошлогоднюю картошку... И учиться надо. Одна отрада — сходить в клуб, попеть, порисовать. Мама у меня добрая была. Помню, все стены в комнате изрисовал — бумагу-то где взять. Душа рвалась к искусству”.
Как и его предки, поначалу он пошёл по мастеровой стезе: в конце войны поступил в только открывшийся Уральский горный техникум в городе Коркине, который окончил в 1947 году по специальности “горный мастер”. Но рвение к искусству не давало покоя — одновременно с учёбой пел в народном хоре, рисовал, выступал на самодеятельной сцене в клубе “Горняк”. Однажды в качестве премии получил отрез сукна на костюм.
Клуб этот сыграл в его жизни роль первостепенную: “Там я начал заниматься в самодеятельности. Пел и рисовал. Кружок рисования вёл у нас Данила Данилович Лидер, из поволжских немцев (впоследствии известный театральный художник. — Т.М.). Он оказал на меня тогда большое влияние. Часто просил меня спеть и говорил, что из меня может хороший певец получиться”.
Мельник в “Русалке” А.С.Даргомыжского — первая оперная партия, в которой вышел Александр Ведерников на первую в своей жизни сцену клуба “Горняк”. Было это перед самой Победой. С тех пор знал всю оперу наизусть. Мельник потом станет одной из выдающихся ролей в творческой судьбе артиста.
После техникума начал работать по специальности. Мечтал стать художником и поступить в Свердловское художественное училище. Но когда приехал в Свердловск, оказалось, что вступительные экзамены закончились. Прямо через дорогу находилось музыкальное училище, и ноги привели туда. Его прослушали. Уникальный дар распознать было нетрудно. Так тяга к музыке пересилила, и будущий певец был принят в Свердловское музыкальное училище имени Мусоргского. Но увлечение живописью он пронесёт через всю жизнь.
В музучилище занимался у Михаила Михайловича Уместнова. Из бывших дворян, его педагог прошёл школу пения в Италии у знаменитых певцов К.Катони и Э.Росси, да и сам в течение семи лет пел на итальянских оперных сценах. Окончив два курса, Александр Ведерников решил поступать в Московскую консерваторию. Приехал в Москву с фанерным чемоданом, который сделал сам, и первую ночь, подложив его под голову, провёл на консерваторской скамейке, у цветущих акаций, где теперь стоит памятник П.И.Чайковскому. Наутро узнал: двадцать два человека на место... И — был принят!
В классе бас-баритона Большого театра Александра Батурина он учился вместе с другим басом — будущей знаменитостью мировой оперы болгарином Николаем Гяуровым. Даже стал Сталинским стипендиатом. Но на третьем курсе оба они перешли к другому педагогу: “Очень сложный был переход, но необходимый. Подстегнул случай: Батурин привёл нас к Николаю Семёновичу Голованову, который, послушав меня, сказал: “Поёшь одной краской”.
В студенческие годы был счастлив любой возможности хоть с галёрки послушать М.Д.Михайлова, Н.А.Обухову, А.С.Пирогова, С.Я.Лемешева, Е.В.Шумскую, М.П.Максакову, попасть в Большой на “Евгения Онегина”, “Князя Игоря”, “Русалку”... Сам с упоением работал в спектаклях Оперной студии консерватории.
Начав сценическую карьеру в Мариинском, тогда Ленинградском театре оперы и балета имени С.М.Кирова, с Фарлафа в “Руслане и Людмиле”, Варяжского гостя в “Садко”, Гремина в “Евгении Онегине”, Лепорелло в “Каменном госте”, золотой лауреат Международного конкурса вокалистов имени Шумана в Берлине понял, что настал час его Сусанина. Начал готовить партию. Спел один раз, второй... И вдруг приходит телеграмма с приглашением выступить в “Иване Сусанине” на сцене Большого театра. Тогда там шла смена поколений. И, как его тогда справедливо называли, главный театр страны был заинтересован в новых по-настоящему талантливых силах.
Дебют Александра Ведерникова в партии Ивана Сусанина на сцене Большого театра состоялся в 1957 году, после чего певец был приглашён в прославленную труппу. “Сусанин был тот оселок, — скажет позже певец, — на котором я оттачивал голос”. Придя в Большой в то время, когда здесь еще не оставили сцену такие басы-титаны, как Максим Михайлов, Александр Пирогов, Марк Рейзен, в расцвете был Алексей Кривченя, восходили к своим вершинам Иван Петров и Александр Огнивцев, Ведерников искал свой путь в создании сценических образов, преодолевая сложившиеся стереотипы. И уже в ту золотую пору каждая новая роль артиста становилась событием нашей культуры.
“Замечательный был артист Алексей Кривченя, — говорил о своём предшественнике Александр Филиппович. — Огромной, стихийной мощи, фантастического перевоплощения, самобытный, характерный. Мы пели вместе в “Борисе Годунове”: он — Пимена, я — Варлаама, которого студентом консерватории застал в его исполнении. Я слушал его часто и многое перенял у него. Учился у всех... Новые исполнители — иные образы. Но передо мной, как сейчас, непревзойденные Галицкий — Александр Пирогов, Сусанин — Максим Михайлов, Варлаам — Алексей Кривченя... Как ориентиры, как маяки”. Это поколение оперных певцов, считал Ведерников, отличалось самопожертвованием, они целиком отдавали себя искусству, поэтому и эффект от их выступлений был огромен: “От их сердец к сердцам зрителей передавалась страстность певцов и их любовь к музыке”.
В 1961 году впервые был организован обмен группами артистов-стажёров между Большим театром и миланским Ла Скала, и Ведерников был направлен в Италию. Среди молодых певцов, поехавших тогда на первую стажировку в Милан, были и Тамара Милашкина, и Нодар Андгуладзе... Через год после стажировки у знаменитого маэстро Дженнаро Барра Александр Ведерников уже покорял взыскательную миланскую публику в спектаклях Большого театра на гастролях в Ла Скала.
Самородок, достойный преемник блестящей плеяды русских басов, в 1950–1980-е годы Александр Ведерников был ведущим басом Большого театра с обширнейшим репертуаром. Вершинные сценические создания артиста, потрясающие мощью и эпическим размахом, связаны прежде всего с русской оперной классикой. “Моё призвание было служить русскому народу. Я же коренной вятич”, — говорил певец. Критики иной раз даже злословили в адрес артиста — слишком уж русским виделся он им и в зарубежной классике.
На протяжении всей своей творческой жизни Ведерников выступал в партии Ивана Сусанина, с которой начинал свою певческую карьеру. Многократно открывал он по ранее заведенной традиции Большого этим спектаклем театральные сезоны. Исполненная артистом более ста раз, эта роль поражала слушателя достоверностью народного характера, жертвенностью героя.
Ведерников познал не одну сценическую обработку любимейшей оперы: редакцию 1939 года, когда работал в Ленинграде, московскую постановку 1945 года, в которой пел двадцать лет, и “возобновление” оперы в 1978-м. Как мог относиться певец к “эффектным” нововведениям, далёким от существа музыки, “возвысившей народный напев до трагедии”, от внутреннего смысла спектакля — по сути искажавшим первоисточник? Герой его погибал, как в реальной жизни, “молча, не требуя ни хвалы, ни удивления” (Белинский), а не распятым на саблях поляков и зависшим над сценой, как задумали интерпретаторы. И знаменитую предсмертную арию Сусанина из четвертого акта пел, как было при Глинке:
Чуют правду! Ты, заря, скорее заблести,
Скорее возвести
Спасенья час для Руси...
Вопреки измененному в 1939 году поэтом Сергеем Городецким по инициативе руководства театра тексту:
Чуют правду! Смерть близка!
Мне не страшна она:
Свой долг исполнил я,
Прими мой прах, мать-земля.
На заре — смерть. Но Сусанин молитвенно ждёт утра: спасение Руси для него дороже жизни. Хотя “Ах, страшно, тяжело на пытке умирать” (по Глинке). В либретто же Городецкого и это выстраданное признание живого человека было заменено натужной декларацией: “Мне тяжко умирать, но долг мой чист и свят...” И здесь Ведерников не мог предпочесть “переосмысление” и в своём исполнении сохранял подлинный текст. По христианскому обычаю, и в советское время осенял себя во время этой арии крестным знамением.
О Ведерникове — Мельнике в “Русалке” Даргомыжского восторженно отзывался Георгий Васильевич Свиридов, считавший певца исполнителем-творцом ярко выраженной национальной стихии и “его воспарения художественные” просто грандиозными: “Он лучший артист, кого я видел в этой партии, а видел я многих прекрасных артистов, в том числе, например, Александра Пирогова. У Пирогова это был романтический персонаж, Ведерников же трагичен”.
В опере А.Бородина “Князь Игорь” артист выступал в двух партиях — Кончака и Галицкого. Он не переставал изумляться музыкальным характеристикам, данным героям как определенным типам людей: “Галицкий — любящий всласть пожить-погулять, бесчинствующий князь, самодовольно упивающийся властью... Хан Кончак — образ многоплановый и сложный. Он хитер, умён и этим страшен. Хищник, для которого идея жизни — грабёж, он живет, питаясь кровью других народов. И этот образ способен вызвать сегодня определённые политические аналогии”.
За свою творческую жизнь Александр Ведерников исполнил все басовые партии в операх Мусоргского, шедших на сцене Большого театра. Гениальная постановка “Бориса Годунова” 1948 года режиссера Леонида Баратова с оформлением художника Фёдора Федоровского осталась, как теперь принято выражаться, образцом “большого стиля”. В этом спектакле артист был и летописцем Пименом, и беглым монахом Варлаамом, и мучимым совестью царём Борисом. Пел по-ведерниковски, ни на кого не похоже.
Продолжатель шаляпинской традиции, Александр Ведерников остался одним из лучших и самобытных Борисов за всю историю существования спектакля. “Главное в этом образе, — был убежден артист, — Божье наказание, наказание совестью, именно муки совести его губят. А для того чтобы это сыграть, надо от многого отказаться, прежде всего — от всего внешнего и сосредоточиться на своем внутреннем мире. Когда я это вынес на сцену, все недоумевали: как это? Не падает, не психует, не колотит бояр и не расхаживает в нижнем белье...” Его царь Борис, по-своему народный характер, нёс в себе прежде всего идею кары за грех. Здоровый, полный сил человек, облечённый властью, он несчастен, снедаемый совестью: “О совесть лютая, как страшно ты караешь...”
Его Досифей в “Хованщине” воплощал идею жертвы ради любви: духовный вождь Руси уходящей, он видит в будущем, надвигающемся на Отечество, предвестие гибели духовных основ своего народа. Сродни по духу Емельяну Пугачеву, Степану Разину, беглый монах Варлаам Ведерникова в “Борисе Годунове” поражал мощью и эпическим размахом и был в исполнении артиста вовсе не комическим, а драматическим персонажем. Совершенно самобытен на оперной сцене его Иван Хованский, “батя” — не праздный гуляка, а личность государственного масштаба, радеющая за национальные устои Отечества: “Только оставьте мне стрельцов моих, и видит Бог, и Москву сберегу, и со всей Русью справлюсь!” По утверждению самого артиста, его натура, творческая индивидуальность всегда тяготела к ролям широкого трагедийного плана, глубоких страстей.
Несравненный исполнитель русских народных песен и романсов с присущей ему естественностью и простотой, произведений Мусоргского, Глинки, Даргомыжского, Бородина, Свиридова, мастер жанровых зарисовок, Александр Ведерников ещё в давние советские годы утверждал, что не только православная вера, но и вся русская культура несла в народ христианские постулаты. Интерес к духовным песнопениям возник у певца еще в 1950-е годы, когда церковная музыка была фактически под запретом: “У меня нелегальным путем были приобретенные диски эмигрантского хора регента С.Г.Соколова — записи службы Пасхи, Рождества Христова... Я был знаком с замечательным хормейстером Александром Юрловым, и мы с ним (несмотря на все запреты) разучивали церковные песнопения, даже исполняли в камерных концертах. Много духовной музыки было записано Борисом Христовым (знаменитый американский бас болгарского происхождения. — Т.М.), сохранились записи церковных песнопений в исполнении Ф.Шаляпина. Мы пели “Символ веры” А.Гречанинова, пели произведения П.Чеснокова. И что любопытно, особенным успехом наши концерты пользовались тогда в студенческой аудитории”.
Гражданская позиция Александра Ведерникова проявилась не только в его творчестве. В конце 1980 — начале 1990-х годов, вслед за дирижером Большого театра Альгисом Жюрайтисом, он возглавлял секцию музыки Всероссийского общества по охране памятников истории и культуры, радея за возрождение национального музыкального наследия, в частности, музыки доглинковской эпохи.
В начале ХХI века А.Ф.Ведерников продолжал выступать с концертами по России, постоянно участвовал в деятельности Народного клуба любителей русских басов, привлекая молодых певцов. Снова вышел на сцену Большого театра в партии Варлаама и в свои семьдесят пять пел её в выездном спектакле “Борис Годунов” у стен Святогорского монастыря на Псковщине, где похоронен Пушкин. А чуть позже при поддержке Благотворительного фонда Святителя Николая Чудотворца Александр Филиппович создал театр “Русская опера” и в поставленной там комической опере Мусоргского “Сорочинская ярмарка” по повести Гоголя исполнял роль Черевика.
...Он по-прежнему рисовал. Больше жил за городом, на даче в подмосковном Ново-Дарьине, ближе к природе, ходил на лыжах, любуясь заснеженным лесом. Не бросал и привычки мастерить, как его предки. Нет-нет да и какая-то деталька зажата дома в тисках, открыта коробочка с набором стамесок... Рамки для своих картин — пейзажей, портретов, развешанных по стенам московской квартиры, — тоже его рук работа. А сколько корзин сплёл, туесков, коробов разных в доме на реке Вятке, построенном ему земляками, или рыбы поймал, не сосчитать. И без этого тоже не представляем Ведерников.
“В юности я ощутил, что моё пение приносит людям радость, — признавался Александр Филиппович. — Я и не мечтал, что когда-то буду петь в первом театре страны, буду знаком со Свиридовым, Шостаковичем, Хачатуряном... Но с самого начала я всегда всё делал для людей... Для меня ориентиром в искусстве было христианство”.
Человек с обострённым чувством правды и истины, он бывал предельно резок и беспощаден, когда дело касалось лжеискусства, судьбы родной земли, её народа и культуры: “Теперь взамен через якобы раскрепощение, свободу идёт закабаление души низменными, ничтожными страстями. Будто человек лишь создан для наживы и удовлетворения своих физиологических потребностей. И это постоянно, ежедневно, ежечасно! Ломка, пересмотр, переналаживание и в среде творческой интеллигенции совершается очень болезненно. Появилась, всплыла на поверхность тьма дельцов, жаждущих урвать за счёт искусства, обогатиться. Приспособленцы быстро и ловко пристраиваются к любым режимам. Но то приспособленцы, подделочники. А настоящий художник как был гоним, так и остался. Он всегда с достоинством глубочайшим, непримирим. Он по натуре борец и несёт свою идею с гордо поднятой головой. Как Дон Кихот”. Таким и был сам.
СЕМЬЯ ЧЕЛОВЕКУ НЕ ПОМЕХА
Сергей Михалков
С малолетства билось в голове михалковское: “А у нас в квартире газ. А у вас?..”, “А у нас сегодня кошка родила вчера котят”, “Мамы разные нужны, мамы всякие важны”...А кто не знал про великана дядю Стёпу-милиционера... Но в нашем доме больше прижились строчки про зайца-портного. Их любил повторять папа:
...Заяц режет, заяц шьёт,
А медведь в берлоге ждёт.
Срок прошёл. Пришёл медведь,
А штаны нельзя надеть.
Подогревал интерес к этим стихам и мультфильм, который в 50–60-е мы, дети, часто смотрели по чёрно-белому телевизору. Снятый по одноимённой басне Михалкова, “Заяц-портной” был из первых ещё довоенных ласточек киностудии “Союзмультфильм”.
Легендарный автор “Дяди Стёпы” в окружении взахлёб читающих его стихотворения ребятишек — в советские годы явление привычное. Но забрезжит новый век, и в документальном фильме Никиты Михалкова “Отец” откроется парадоксальная истина: мэтр детской литературы, по его собственному признанию, терпеть не мог детей. Да и своими-то толком не занимался. Их воспитание — целиком и полностью заслуга его жены, поэтессы и писательницы Натальи Петровны Кончаловской. Жили супруги чаще в разных местах: Сергей Владимирович в квартире на Поварской (в советское время, улице Воровского), а жена с детьми — в дачном доме на Николиной горе. Как ни странно, знаменитая детская поэтесса Агния Барто, как выяснилось, тоже не отличалась детолюбием, и от дочери-подростка, по её словам, частенько закрывалась на ключ в своём кабинете. Сергей Михалков с годами не знал, сколько у него внуков, и, как обмолвился в фильме сына, никогда не играл с детьми и “не сюсюкал”...
В 1995 году мне выдастся случай побывать на Поварской, 35 у автора гимна страны и прародителя сатирического киножурнала “Фитиль”, казалось, человека-феномена, при всех режимах обласканного властью. Это будет после того, как 82-летний Михалков попадёт в аварию на своём автомобиле. Я застану его за письменным столом в накинутой на плечи шерстяной кофте, с потухшим и каким-то почти безучастным взглядом, под запылённым портретом предшественника-баснописца Ивана Андреевича Крылова. Наша беседа прервётся приходом соседки, обеспокоенной режимом. Тогда Сергей Владимирович ещё не был вторично женат. Привычно–иронично не шутил, говорил с серьёзным видом, неторопливо и только по-доброму. Вспоминал и трагический октябрь 1993-го, снайперов, сидевших на крыше их дома и стрелявших по толпе... Но интервью для нашего журнала “Очаг” (издавал его Николай Машовец) не предполагало тем, связанных с политикой. Разговор шёл исключительно о семейных ценностях и взаимоотношениях. Да и сам он никогда не погружался в политические дрязги и в любые времена, не скрывая того, жил по принципу: “Ветер дует, караван идёт”.
С. В.Михалков:
УРОКИ ДЕТСТВА
Однажды в ГУМе в лотерею я выиграл за десять копеек бутылку портвейна. Принёс её домой и преподнёс отцу. Отец спрашивает: “Откуда у тебя эта бутылка?” Я говорю: “Выиграл в лотерею”. Он взял бутылку, пошёл со мной во двор, отбил горлышко о мусорный ящик, вылил вино на землю и сказал: “Никогда не играй!” Тогда мне было одиннадцать лет.
Или вот ещё такой эпизод. К двенадцати годам я написал в стихах свою первую сказку для детей и отнёс её в частное издательство на Гоголевском бульваре, 7 (дом этот до сих пор стоит), получив как аванс от издателя первый гонорар.
Потом пришло официальное письмо. И тут произошло маленькое недоразумение. Отец мой тоже писал, только не стихи, а научные статьи — он был специалистом по сельскому хозяйству. Одну из них он тогда послал в какой-то журнал. Прочитав ответ, что рукопись не подходит, где было не Владимиру Александровичу Михалкову, а Сергею Владимировичу, он решил, что это по поводу его статьи, и очень огорчился. Но когда всё выяснилось и встало на свои места (его статью потом приняли), отец был удивлён: как это я отважился отдать свою сказку для печати...
ПРАВ ЛИ ТОЛСТОЙ
В своём дневнике Лев Толстой записал такую фразу: “У нравственного человека семейные отношения сложны, у безнравственного — всё гладко”. Я согласен с Толстым: у нравственного человека семейные отношения сложны. Почему? Потому что, если нравственный человек вдруг совершил безнравственный поступок, он будет из-за этого мучиться, переживать, и это обязательно скажется на его отношениях с семьёй — супругой и детьми. Безнравственный же человек переживать содеянное не станет, потому внешне у него как бы всё гладко. Хотя, конечно, всё относительно.
СМЕШНЫЕ ИСТОРИИ
Мой младший сын Никита был ещё совсем маленьким, когда к нам в дом приехала поэтесса Баумволь. Была такая детская поэтесса Рахиль Баумволь. И вот Никита взял и сочинил про неё: “К нам приехала Рахиль, нам в глаза пустила пыль. Из-за этой пыли не видел я Рахили”. Правда, поэтом он потом не стал — все дети пишут стихи...
Помню ещё, когда приглашали на дачу к Хрущёву группу писателей и артистов, я взял с собой восьмилетнего Никиту. Поздоровались с Хрущёвым, говорю: “Вот в вашу честь сын назван — Никита Сергеевич”. Естественно, это была шутка, потому что Никита родился в 45-м, а тогда о Хрущёве — лидере на политическом Олимпе — не было ещё ни слуху, ни духу.
Но когда мы подъезжали к этой даче, Никита вдруг признался мне: “Знаешь, а я взял с собой пистолет”. А я говорю: “Как же ты мог взять с собой пистолет, когда тут кругом охрана, правительство... Узнают, что у тебя пистолет, будут неприятности”. Подумав, он решил: “Давай тогда утопим его в пруду”. И мы пошли с ним и утопили в пруду его игрушечный пистолет.
ОТЧИЙ ДОМ
Ни в одном, даже самом дерзком начинании, семья не была человеку помехой. Где он учится мечтать? У кого черпает силы? С кем держит совет? Вспомним прекрасный миф об Антее. Он был сыном Земли, и никто не мог одолеть его, потому что Антей был связан с ней кровным родством и в этом черпал свою силу. Мне кажется, что миф этот — доказательство того, что все наши человеческие таланты, возможности, добродетели имеют одно общее начало: отчий дом. Не четыре стены под потолком с абажуром, а отчий дом — в самом широком и самом высоком значении этих слов.
Семья. Домашний очаг. Они извечны и привычны, как воздух, как земля, как солнышко в небе. Но кто рискнёт назвать эти вещи простыми, малозначащими? Испокон веков и по сей день семья была самым мудрым учителем, самым строгим судьёй, самым надёжным другом. И в самые трудные минуты своей жизни мы находим понимание и сочувствие, прежде всего, в семье, в родительском доме...
И как тут не согласиться с Сергеем Владимировичем, с такими всё-таки простыми и веками незыблемыми на русской земле, но уже попранными вседозволенностью нового века человеческими истинами.
“МЕНЯ СУДЬБА ВЕЛА К ЕСЕНИНУ...”
Сергей Никоненко
Ученик Сергея Герасимова (а их, выпускников его с Тамарой Макаровой мастерской ВГИКа, как минимум, добрая половина нашего великого советского кинематографа), Сергей Никоненко украсил своим всегда неожиданным самобытным русским талантом отечественный экран. Великолепный актёр, кинорежиссёр со своей темой, блестящий рассказчик и собеседник с особенным никоненковским юмором, он ещё и создатель Музея Есенина на Сивцевом Вражке, который действует уже более четверти века.
На автоответчике — такой узнаваемый, с лукавинкой, голос: “Я занят, дела, говорить не могу. Но вы не сердитесь, угу? Кратко, отчётливо, после гудка — свой номер контактный. Спасибо, пока!” Сергей Никоненко по-прежнему живёт в привычном круговороте дел. Играет в антрепризах, снимается в телесериалах... Но самое заветное место пребывания актёра — есенинский музей на Сивцевом Вражке, который он создал и открыл.
— Вы в том самом доме, где жил, а потом бывал Сергей Есенин, — начинает экскурсию Никоненко, проводя по комнатам, как по жизни великого поэта. — Дом этот после революции отдали сотрудникам типографии Сытина, где познакомился Сергей Александрович со своей первой женой Анной Изрядновой. Здесь и жила эта женщина, которая его очень любила — других мужчин в её жизни не было, вырастила сына Георгия, потом, как знаете, расстрелянного... Вот подлинный поясок Есенина, — продолжает увлечённо рассказывать Сергей Петрович, — он подпоясывался им, работая в мясной лавке отца... Рязанская тальянка — на зависть музею в Константинове. Стул из школы в Спас-Клепиках, где учился поэт, на нём, возможно, сидел... А это та самая комнатка, которую занимала Изряднова в коммунальной квартире. Её рубашку, бусы, шапочку, две книги с надписями передали её родственники. Над диваном — портрет Сергея Александровича, вырезанный из газеты и вставленный в рамочку руками хозяйки. А сам диван и ещё маленький шкафчик — из вещей, к которым прикасался Есенин, бывая уже у Августы Леонидовны Миклашевской.
Посмотрев бритвенный прибор, подаренный Есениным Клюеву, — сбрить старообрядческую бороду, — мы перешли на кухню. Тут почти всё, как было зимой 1925 года, когда перед роковым отъездом в Ленинград Сергей Александрович сжигал в печи свои рукописи...
Стою перед скульптурным мраморным портретом (работа Н.А.Селиванова): как похож здесь Есенин и как напоминает экранный образ, когда-то созданный Сергеем Никоненко в фильме Урусевского “Пой песню, поэт”.
— Сергей Петрович, а ваш собственный фильм о Есенине так и остался мечтой? — осмеливаюсь после недолгой паузы задеть, знаю, болезненную тему Никоненко-режиссёра.
— Спросили бы Вы когда-то Марлена Мартыновича Хуциева, почему он столько лет готовился к фильму о Пушкине, а накануне съёмок вдруг от своего замысла отказался... Очень непросто о таких величайших личностях снимать художественные картины. Куда легче делать документальное кино с привлечением кинохроники. Когда я очень хотел снимать фильм, не нашлось денег. А теперь думаю: может, хорошо, что не снял. И сценарий надо бы написать по-другому. Невозможно охватить даже в двухсерийной картине всю жизнь поэта с его временем — суровым, кровавым, голодным; с его нежной душой, так переживающей за Россию, за свой народ. Меня судьба вела-вела к Есенину... И видите — я занимаюсь его музеем. Это не хуже, знаете ли. Сюда приходят люди и оставляют такие записи! Они многого стоят.
— Кроме того, вы на редкость востребованы и на сцене, и на телеэкране. Да и вообще не потерялись в новой жизни. Вам завидуют коллеги?
— А Бог его знает. Однажды за своей спиной услышал реплику: “Непотопляемый Никоненко”. Знаете, мне было приятно, что я такой. Ну а что я? Работаю себе и работаю так, что времени не хватает: гастроли, спектакли, съемки... Рига, Ростов, Краснодар, Казахстан... Так и живу, играю в антрепризах. Для меня это большое удовольствие! С утра радуюсь, когда у меня спектакль. Актёр обязан играть на сцене. Дурака свалял, что образумился только на старости лет.
— По прежним ролям и фильмам всегда казалось, что человек вы не городской, тем более не столичный...
— Родился я в том самом доме, где мы с Вами беседуем, в Арбатском переулке. Жили мы в 13-метровой комнате, в коммунальной квартире впятером: родители, мы с братом и наша прабабушка — баба Таня, которая знала много сказок, песен и молитв, пела их на свой деревенский лад и была для меня, как Арина Родионовна для Пушкина... А ещё из деревни у нас останавливалось по два-три человека. Спать стелили на полу, но было как-то весело. Лет с шести я постоянно бывал на родине матери и отца. Их деревни находились рядом, километрах в четырёх друг от друга, в Смоленской области, под Вязьмой. И так уж повелось, что Никоненковы женились на Дубенковых, а Дубенковы на Никоненковых.
— Значит, всё-таки Никоненковы?
— Изначально было так, потом появилось украинское окончание. Родственников, можно сказать, — целых две деревни. И вот я ездил туда на всё лето, совершенно сливаясь с жизнью деревенских ребятишек. Шли послевоенные годы: разорённая Смоленщина с остовами чёрных труб на обгорелых пепелищах. Сначала мы жили в шалаше: дома у родственников не было. В очередь мы пасли деревенское стадо. Я побывал в этой роли многократно, рано поутру выгоняя коров. Тебе доверили стадо — это немало! А коли уж что попросят тебя подать, поднести в столярке или кузнице — так это просто счастье. Род у нас плотничий, строительный. Дед Никанор, в честь него мы назвали с женой сына, знатным плотником был, воспитал двенадцать детей и всех кормил. Вот это мужики были на Руси! Дети подрастали — помогали, ходили лес пилить; практически все братья умели владеть топором. Отсюда, наверное, и тема, которая потом отразилась во многих моих фильмах и ролях. Самые дорогие воспоминания у человека из детства, и самые яркие у меня, пожалуй, связаны с деревней... Там на крыльцо вышел — и ты уже под открытым небом.
— Ну а ваше пристрастие к актёрству — откуда оно?
— В нашем доме любили литературу. Прежде всего, читали Некрасова и Тургенева. Отец после войны работал шофёром, но оставался ещё и охотником-романтиком в тургеневском духе. Даже вёл на стадионе “Динамо” охотно-рыболовную секцию. Очень любил читать вслух стихи — и нам, и гостям, когда собирались. Особенно про собак. Найдёт у Некрасова строчку и восторгается, какая красота: “Хор так певуч, мелодичен и ровен. Что твой Россини! Что твой Бетховен!..” Это про гончих собак так сказал поэт.
Я же с самых первых классов рвался выступать на сцене. Помню себя Снегурочкой в парике с косичками на новогодней ёлке — учился в мужской школе. А лет тринадцати вполне осознанно пошёл в театральную студию при Дворце пионеров. Здесь я был просто спасён. Иначе меня ждала бы подворотня.
— Вы начинали сниматься у Шукшина, снимали фильмы по его рассказам. Как вы познакомились?
— Когда я поступил во ВГИК на курс Тамары Федоровны Макаровой и Сергея Аполлинариевича Герасимова, а было это в 1959 году, Шукшин как раз окончил своё режиссёрское образование. Года три он был не у дел. Как молодому режиссёру ему ещё не доверяли постановок, предлагали ехать на периферию вторым режиссёром, ассистентом. Но Василий Макарович, или просто Вася, как мы его тогда звали, твердо стоял на своём: “Никем работать, кроме режиссёра, не буду”. И ждал своего часа — писал рассказы, сценарии для будущих фильмов и частенько захаживал на наш курс. А курс у нас был интересный. Барышни учились — потом довольно знаменитые: Жанна Болотова, Жанна Прохоренко, Лариса Лужина, Галина Польских, Лидия Федосеева... Так что он и жену себе приглядел на нашем курсе. А среди мужчин были Николай Губенко, Евгений Жариков...
Василий Макарович нас всех хорошо знал. И в первой же своей картине “Живёт такой парень” по эпизодику начал снимать наших ребят. Нет, я в ней не участвовал. Шукшин говорил: “Серёжа, тебе надо роль предлагать”. И я дождался. Это была третья его картина — “Странные люди”, где Шукшин без всяких кинопроб доверил мне роль Васьки-чудика. Снимался я и в другом фильме по его сценарию — “Земляки”, который, к сожалению, он ставил не сам. Играл главную роль — Сеньку-“пулемёта”.
— Вот вы сейчас рассказали о Шукшине, а мне припомнился эпизод, описанный Глебом Панфиловым, о том, как они вместе были в Париже на кинофестивале. Василий Макарович там не ел и не пил, нервничал, тяжело переживая своё пребывание за границей. А вы как чувствуете себя за рубежом?
— В 60-е годы мы с Василием Макаровичем ездили вместе в Венгрию. Не знаю, как там было в Париже, а я его наблюдал совсем иным. Он с любопытством ко всему прислушивался, приглядывался, с удовольствием пил кока-колу. Тогда он совсем не прикасался к спиртному.
Ну а я... Больше двух недель вне дома не могу. Конечно, если новая страна, поначалу интересно, как живут в ней люди, как веселятся, грустят, какие у них обычаи и нравы.
Но дом есть дом. Это особое чувство, что говорить. Из всех дворов мой двор мне самый дорогой и близкий, где я “подростком гонял по крышам голубей”...
ТАТЬЯНА МАРШКОВА НАШ СОВРЕМЕННИК №2 2024
Направление
Среди русских художников
Автор публикации
ТАТЬЯНА МАРШКОВА
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос