ЗАЗИК
ПОВЕСТЬ
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
М. Ю.Лермонтов
“Герой нашего времени”
1. КОЛЕЯ, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО
Сын Василича Славка любил машины. Был он рукастый, сообразительный и весёлый, много что умел делать сам, не советуясь и не расспрашивая.
Шли девяностые годы. “Мерседесы” ещё не крались, вихляя, по нашим колдобинам. И трактористы не выучили назубок благословенное слово “клиренс”. То есть иномарки, конечно, были, и “мерседесы”, наверное, тоже, но замкнутая жизнь “дачных” деревень молодёжь не волновала. А если кто-то и интересовался незнакомым бытом, то исключительно ночью и не в выходные, и знал об этом ограниченный круг лиц, склонных к подобной романтике и неболтливых.
Откуда брались машины у Славки, я уж теперь не вспомню. Одно знаю точно: он их не крал.
Приходили они к нему из немереных глубин народной щедрости в уплату за шабашку, на постой из милости, прокатиться с ветерком перед отправкой на бойню, в утиль. Бездомные, беспаспортные, со снятыми давно номерами, рыжими шелудивыми боками, истрепавшейся бахромой резины. Стояли, немые, или бились в кашле при движении.
Славка с ними возился, лечил, расчётливо производил обмен органами к обоюдному здоровью пациентов, и иногда старый одр оживал и пасся вокруг деревни месяц, два и три, пока не околевал окончательно и не сдавался по весу в заготконтору к чернявым усатым мясникам в тряпичных рукавицах.
Если бы Зазик был собакой, его, наверное, звали бы Бобиком. Было в нём что-то нахальное и беззаботное. Жёлто-рыжий, с белыми подпалинами грунтовки, он был прост, бесхитростен и понятен, и в то же время обаятельно шкодлив. Мог ни с того ни с сего стать на ровном месте и простоять довольно долго, не двигаясь ни вперёд, ни назад, ровно и правильно рыча двигателем, а мог бодро тарахтеть в горку в соседнюю деревню и потом обратно, игнорируя полное отсутствие в баке бензина. Если хозяину с друзьями надо было в магазин, Зазик выручал и на пустой желудок.
Весил он как средних размеров динозавр и обладал дворняжьей проходимостью. Зазик не признавал ни заборов, ни канав, не боялся ручьёв с подтопленными берегами и зыбучих песков безасфальтных трасс.
Когда Зазик был в ударе, а хозяин в настроении, мы носились по лесу по заброшенным колеям, и автомобиль легко сшибал берёзки толщиной со щиколотку фотомодели, а впереди бежал ошалевший заяц, на ходу меняющий окрас на зимний.
Перевозить в салоне он мог до шести человеко-кабанов. Если количество пассажиров превышало расчётное число, мы устраивали игру в “пожарную скорую помощь”. Самый здоровый, Витька, по-турецки садился на крышу, подняв согнутые в локтях руки вверх перед собой и вращая кистями наружу-внутрь, приговаривая: “Вуа-вуа”, — два санитара полегче устраивались сзади на крышке мотора, а кто-нибудь из наименее габаритных — спереди на багажнике, как юнга-вперёдсмотрящий. Правда, передвигалась “скорая” медленно и матерно.
ГАИ мы с Зазиком презирали. Нас гаишники ненавидели. “Запорожец” с ходу перемахивал полуметровый кювет и плюхал по картофельным боровкам в лес. Ментовская “девятка” выла на обочине. Преследовать нас не могли.
Впрочем, автоинспекция заезжала в нашу глушь не каждый день, а деревенский телеграф и тогда обгонял не существовавшие мобильники и по скорости приближался к Зазику, спешащему в магазин перед закрытием.
Следуя партизанской мудрости древних — “кто предупреждён, тот вооружён”, — мы всегда были в полной боевой готовности и труднодосягаемости. Штаб находился в лесу. Там, проехать куда можно было только на Зазике или на велике. В крайнем случае, на лесопогрузчике, но это была ещё техника “на вырост”.
Большой выработанный песчаный карьер с некрепкими берегами избежал превращения в помойку по халатности. Кто-то в понедельник утром ткнул пальцем в листок карты и сказал: “Тут будут посадки”. Во вторник гектары пней вокруг карьера утыкали сосенками и в среду, года через три стал лес.
В лесу дорог нет, и колеи трелёвщиков послушно заросли.
Мы, здравомыслящие мальчишки, не постигшие особенностей понедельничного мышления, про карьер не забывали. Росли вместе с посадками и берегли память края и народную топографию.
В стене карьера прорыли пещеру и укрепили её ворованным горбылём. На оставшихся старых деревьях оборудовали наблюдательные пункты и лабазы. Исправно поддерживали дремучесть чащи и к появлению в нашей компании Зазика были опытными лесными братьями.
Славкин дом был в деревне крайним. Совхоз успел перед смертью раздать несколько таких двухэтажных кирпичных красавцев молодым семьям с детьми. Начинался исход русских из СССР, с исторической родины на историческую родину. И Славку привезли с двумя сёстрами, старшей и младшей, папа с мамой откуда-то из-под Усть-Каменогорска, чуть не с китайской границы. Так сжималась русская пружина.
Перевезя семью из Казахстана, сварщик Владимир Васильевич определил детей в русскую школу, зачем и приехал, жену — в контору и на склад, себя — везде и, как мог, стал поддерживать живучесть. Чем приволжский север всегда и занимался в начале каждого столетия. Впрочем, никому было не до крестов и обоснований, просто надо было варить, класть и приколачивать. Строить. Жить. Сжиматься и скрипеть под давлением. Воровать. Пить. Растить детей. Похмеляться на ходу и жить дальше, до момента отказа терпения.
Телевизор рекламировал “сникерсы”, а Василич сажал вместо забора кедры и лиственницы (потому что работал и в лесничестве тоже), а сосны и ёлки росли сами. Ельцин дирижировал оркестром в Берлине, а Василич за два пузыря вырыл у дома пруд и раздавил их с экскаваторщиком под Ельцина, дирижировавшего оркестром. И вынужденная хитрожопость пребывала нормальной смекалкой. И водка была справедлива и к месту, и стоял в разоре корья лысый пока пруд в ожиданье карасей.
От выросших кедров, отделяющих дом от дороги, от тайного пруда с жирными карасями и чёрт знает как попавшими ротанами, от спрятанной свалки автомобильных конечностей начиналась колея, которой не было, как не было пруда и свалки, и вела в чащу ошибочного леса к глубокому карьеру-не-помойке, штабу лесных братьев, не смотревших по телевизору Ельцина.
Это был парадный въезд. И если бы о нём знали полицаи на скулящих автомобилях, пришлось бы худо. Но о нём знали только наши менты, а чужие не знали.
Упираясь в высокий холм с десятком оставшихся не вырубленными пожилых берёз и сосен, колея разбивалась о кляксу многолетнего кострища и струйками стекала по обе стороны холма в молодой богатый подлесок. И здесь ошибочность леса и нецелевая ухоженность холма давали себя знать. Стекая сторонами вниз, достаточно было повернуть голову, чтобы холм исчез. Его высокий берег был видимостью, ибо самого холма не было. Была глубокая высота песчаной стены, орехово намазанной сверху дёрном, с козырьком из старых корней и свечками деревьев. И если бы колея не разбивалась о кляксу, то дальше был бы трамплин.
С трамплина виделся лес. Под берегом холма сливались в одно русло потёки колеи и уплывали в кусты, в лес же, к невидной реке. Дорога вела к деревянному мосту, рухнувшему под гнётом незадачливого трактора, перечиненному в пешеходный мосток, сшибленный весенним льдом. То есть дорога вела в никуда, хотя, в принципе, в Дормаково, в магазин, но по торчащим из воды сваям перебраться могли только мы.
И вот на пятачке под песчаной стеной, где сливались колеи, и стал пастись наш Зазик. По вечерам он дремал, зарывшись бампером в траву, а над ним моргал яркий красно-жёлтый глаз — мы пекли в пещере картошку и махали на угли одеялом от дыма.
Иногда “на кляксе”, на свежем воздухе, чтоб не угореть от запаха, жарили зайчатину. Это бывало уже к утру. Славка наколдовал Зазику какой-то синий свет, и если ночью на дороге косой попадал в его полосу, дело было кончено — пластмассовых частей “запорожец” не имел.
Конечно, присутствовала и выпивка, и дефицитные боевые подруги. Нечастые драки между собой, амбулаторное восстановление после поселковой дискотеки, похвальба и подорожник после нашей, дормаковской, в клубе. На следующий день могла в лесу постукивать киянка — Зазику подорожник не помогал.
В эту субботу дискотека была в посёлке щебёночного завода, за 12 километров, и Петька Петров, пацан помладше, но хотевший к нам в компанию, приехал со щебзавода на мопеде сказать, чтоб не ходили: хотя будет куча борзых дачников, будет и пост милиции из района, а после окончания — рейд ГАИ. К Петьке стоило прислушаться: его брат крутил баранку воющей “девятки”, жил в Андреевске, то есть считался городским, и мечтал нас догнать и получить благодарность.
Оставили Зазика у штаба рассёдланным и с темнотой разошлись по домам. Утром кто работал, кто исполнял домашние повинности, договорились встретиться позже, “на кляксе”.
2. ВИТАХА В КЮВЕТЕ
Новость понеслась от дома к дому: “Убили, убили, убили!” Быстрые бабушки грачами метались от крыльца к крыльцу. Слыханное ли дело в деревне — убийство? Возбуждённый народ потянулся к церкви. Сбились в стайку у ограды. Шуршали вопросами, но ответов не находили. Случившиеся дома мужики уже снаряжали гонца в Дормаково, в магазин, за новостями.
Тогда особенно легко верилось в страшное. Поэтому сам факт неведомого убийства сомнению не подвергался, несмотря на летний полдень. Телевизор подготовил людей ко всему, и ждали, искали лишь подробностей. Их не было, и не был понятен источник слуха.
Из нашей компании в наличии были только я и здоровый Витька. Я принадлежал к категории “местных” дачников, к тем, чья родня вышла из этих мест или осела здесь задолго до перестроечных коллизий. Понятно, что дел у меня, кроме сарайно-огородных, никаких быть не могло. Витька же был местным безо всяких дополнений и болтался без дела и работы, дожидаясь повестки из военкомата.
Переходя от группы к группе, мы составили примерную картину происшедшего. Пунктиром протянулись какой-то мотоцикл, председательский “уазик”, баба Фая, милиция со “скорой” и Фаин муж, который тоже видел. Ясно, что источником информации выступил мотоцикл, но чей именно?
Гонцы умчались в Дормаково. Мы только собрались седлать велики, как на площадку перед церковью въехал Петька на мопеде, и всем сразу стало ясно, что он и есть “тот мотоцикл”.
Маленькая толпа шатнулась к Петьке, и красный гордый пацан начал рассказ.
— Погодите, дайте отдышаться. Совсем замучился. Воды дайте!
Мелкие бросились с кружкой к колодцу.
— Жарень-то вона какая! У конторы стоял — 33 на градуснике, и мопед горячий!
Петька прислонил мопед к церковной оградке и отошёл, стал пить.
— Хорош хлобыстать-то, рассказывай давай! — громко, выдавая свою глухоту, поторопила баба Фая.
— Баб Фай, я ж рассказывал тебе уже!
— Куда?
— С начала, с начала давай, не части!!! — зашумели все.
— Щас, щас расскажу, — волнуясь и надувая плечи, притишил всех Петька. — Я с утра в Тереньково гонял, дяде Лёше снасти отвозил. А обратно вниз поехал, чтоб бензин не жечь, через поворот к дачникам.
Съезд на Филяево, деревню, в которой не жил никто, кроме новых, не наших дачников, поворотом к дачникам и назывался.
— Отлить встал у опушки. — Петька первый раз всенародно привёл взрослую подробность и ещё больше надулся телом. — И не понял сначала, думал, тряпка какая, куртка, что ль. А потом смотрю: там и нога, и рука есть. И кепка его дальше валялась.
Петька принял у детворы ещё кружку, выдул и даже снисходительно погладил кого-то по голове.
— Батюшки святы! Чья кепка? Не мусоль ты, дальше давай!
— Да Витахи же! Витаха там лежал, в кювете! В крови весь, рожей вниз. И кепка его.
— Убили! Убили! Витаху убили! — деревня осваивала подробности.
— Кто ж его?
— Не знаю. Я в Дормаково погнал, в контору сразу.
— Кто ж его? Может, сам? Насмерть? И что? — Любопытство и теснота томили, все вспотели.
— Что-что? Дядя Миша с председателем меня в “уазик” и туда. Я показал всё им. Они назад, и в милицию позвонили. И в “скорую”. А мне сторожить сказали.
— Так ты там остался?
— Нет, они меня назад, к конторе увезли, за мопедом. Чё он там один стоит.
— Ну?
— Ну, я сел и назад. Вон, бабе Фае рассказал.
— Ну?
— Потом в Кружково, то же, тёте Маше.
— Ну?
— Потом милиция навстречу поехала, и я с ними обратно.
— А сторожил-то кто?
— Дак я-то должен был.
— Чё ж ты шлялся вместо?
— Один? Не-ет, я забоялся — мало ли, не-ет.
— Ссать не забоялся, — сказал дед Павел.
— Я ж не знал. — Петька немножко сдулся обратно.
— Ладно, ладно, дальше-то что было?
— Ну, мы в контору заехали за председателем с дядь Мишей и на поворот. И “скорая” ещё как раз. Приехали, а его нет.
— Кого?
— Да Витахи же!
— Как так?
— Украли, наверное! — округлил Петька глаза и фигуру.
Стало тихо. Если б на церкви был колокол, он бы гулко пробил.
И, пока тихо, я расскажу о Витахе.
Витаха был не то чтобы дурачком, а, как говорится, слабохарактерным. Рано начал пить. Не баловаться, не пробовать, а именно что пить всерьёз. Окончил восьмилетку, устроился в лесничество и решил, что жизнь состоялась. В армию его не взяли за ненадобностью: ну его, пропащего. Теперь-то уж, конечно, взяли бы, с руками бы оторвали, но годы его вышли, было их тридцать четыре, и руки тряслись, и неудачно сломанная нога поспевала сзади.
Витаха был скромным и милым парнем-дедушкой. Ярко улыбался из-под белёсой чёлки. Тщательно и старательно выполнял посильную ему работу. В лесничестве, так и числясь учеником мастера, собирал ветки на уборке. Осенью шабашил у бабушек на картошке — что ещё можно было поручить? Жил он в материной завалившейся избушке в Тереньково, питался хлебом и яйцами от трёх кур (он так и говорил, когда предлагали закусить: “Спасибо, я не ем”), в холода держался поближе к ферме. Водки ему, тощему, было нужно мало, пьяным он вёл себя смирно, и, когда случалась заминка с денежкой, его всегда угощали, а зимой бабки одна за другой пускали пожить к себе, чтоб он вроде как поносил им дрова. Он и носил, полешка по три-четыре, а бабки — по семь. Весной, летом и осенью он был как бы частью пейзажа, вешкой той самой народной топографии, существующей сама по себе, и когда наступал апрель, он от бабушек возвращался в свою избу.
Одна у него была черта, могущая доставлять неудобства: он панически боялся похмелья. И если утром, часов в пять, просыпаясь дрожащим и мокрым, не находил в чекушке глотка, начинал скулить, шатаясь, бродить по деревне и биться в окна, пока его кто-нибудь не уваживал. В городе он, конечно, не выжил бы. А здесь вставали рано, и ближние соседи просто держали в сенях про запас стопарик. Но время поменялось, и Витаха не выжил и в деревне.
3. АВТОБОГ
Итак, церковный колокол не грянул за отсутствием. И с кладбища вкруг церкви не поднялись птицы. Но тишина состоялась.
А Зазик-то так и пасётся? Так и пасётся Зазик, нет ему места пока в гонке событий. Пускай сил набирается, силы его нам понадобятся.
Состоялась тишина. Отмычались недоуменьем губы. Отцокали языки. Начесались затылки. И снова — не было в среде итога. И — богом из машины — явился председатель из своего “уазика”, громыхнувшего телесами у кладбищенской ограды.
— А-а? Собрались уже? — прогнал тишину. — А мы уж думали с Михаилом автолавкой гудеть на площади.
Теперь-то торгуют с “газелей”, а тогда продукты по деревням торговали с “рафиков”, и печенье воняло бензином. Но Павел Иваныч прав, гуднули бы — вся деревня бы собралась.
— Глуши мотор пока, Михаил.
Дядя Миша, понятно, председателев водитель, наперсник и на охоте — бортстрелок — и, как выяснится через три года прокуратурой, ещё и теневой бухгалтер. Он чем-то скрежетнул, и “уазик” притих. С заднего сиденья выбрался чумазый Славка и присоединился к нам.
— Надоело этот гроб чинить, все руки сбил.
Стало быть, сегодня он дежурил в гаражах, где и попался на глаза Пал Иванычу.
— Слышали уже, значит?
— Славк, чё, правда, что ли? — спросил Витька.
— Похоже, правда. Кепка точно его. В крови вся. Трава истоптана, видно, ногами пинали. Рукав, оторванный от рубашки, — тоже Витахин.
— А его нашли? — спросил я.
— Затем и приехали. Сейчас поймёшь. Только вы рук не тяните, не вызывайтесь. Пошли подальше отойдём.
Председатель пока влез на тумбу ограды и махал на себя кепкой. Тут надо оговориться, что по должности он не председатель — директор совхоза он. А председатель — это прозвище. Потому, что любит он это дело, председательствовать, иначе зачем на тумбу полез по такой жаре?
— Я смотрю, растрепал уже Петька всё, да? Ты давай, парень, школу заканчивай скорей, я тебя в Андреевске телефонисткой устрою!
— Чё я, баба, чё ль?
— Она и есть: язык без костей. Тебе что сказано делать было, а? А ты что? Где, а? То-то! А вообще чёрт с тобой, время сэкономил. Вот что, товарищи! Раз вы уж всё знаете, я сразу скажу, чего нужно. Витаху кто сегодня видел, а?
— Что ему у нас делать? У нас магазина нет. Не видели.
— Ну, это ладно, это потом милиция всех опросит, как полагается. Она там на месте следы изучает, а нам, следовательно, вот какая задача предстоит: нужно, братцы, помочь милиции отыскать тело! Может, он живой всё ж был и уполз куда? Так что давайте-ка в цепь станем и под горочку, от нас до Тереньково, до поворота Филяевского и пройдёмся. Там и милиция как раз ждёт, она, если не найдём покойника, скажет, что дальше предпринимать. Давайте, давайте, братцы, сестрицы, всем миром, так сказать, раз уж беда у нас такая! Молодёжь, добровольцы, а? Где вы? Славка, а?
Председатель завращал башней над толпой, дядя Миша заоглядывался, а Славка дал Витьке легонько под дых, чтоб не выделялся, дёрнул меня за рукав, и мы, пригибаясь за бруствером ограды, отступили к избам напротив церкви.
Помню, раньше в том же году в Москве мы заседали ночью в скверике с девчонками и винным напитком “Оригинальный”. Бормотуха была просто исключительной бормотучести, и, естественно, бормотать все мы скоро стали так громко, что добрые старушки вызвали ментов. Они кого-то заломали, кто-то удрал, отмудохали слегка, как водится, и повезли свою добычу в “обезьянник”. От машины до крыльца ментовки было метров тридцать, и мент, заломав мне до хруста руку и добавляя поджопников, повёл. Я, как все в описываемый исторический период, кудахтал про демократические свободы: “Отпустите, я сам пойду”, — а он, обдавая меня фрикативным “г” и прочими прелестями ротовой полости лимитчика, ответил: “Не, шагай так, чоб тобе больно было”.
Я это вспомнил, не чтобы запоздало пожаловаться на произвол властей или сказать “спасибо” родной милиции за пресечение во мне правонарушителя. Просто эта фраза, её абсурдность и непоколебимая логичность запомнились. Да, ничтожество уделало ничтожество. И во фразе звучала (для меня, по крайней мере) идея генерального плана на ближайшее десятилетие. Паучьи войны в тёмной банке двора. Взболтанную страну рвало пеной. Меня хоть не до смерти отрыгнуло…
Я к чему это? Абсурдное насилие “ни о чём” было нормой. Визитной карточкой паучьего класса, его представителей в каждой профессии, в каждом поколении. И так вот, походя, отмудохали, может быть, просто спящего в кювете Витаху. Безжалостно, но генерально. Глобальный символизм.
4. СОВЕТ “НА КЛЯКСЕ”
Я не перескочил с сюжета на сюжет, я всё помню. И про Зазик помню, и про пастбище с “кляксой”, и про председательскую затею с живым неводом. И про то, что мы втроём между избами заныкались.
Из-за угла сруба, из-за палисада, над кладбищенской сиренью аукал председатель, ловя разбегающихся добровольцев. Воскресенье и весомость происшествия не дали проп’асть общественному почину: дядя Миша повёл первую колонну поисковиков за деревню, председатель организовывал вторую.
— Вот вы где! — Петька Петров прислонил к нам мопед.
— Чего орёшь? Нас на эту фигню подписать хочешь? — погрозил Витька, и последняя Петькина надутость сдулась до нормального состояния.
— Нет. Я это... Можно мне с вами? Вы ведь “на кляксу” сейчас?
— Дуй на свой щебзавод, шелупень.
— Погоди, Вить, — сказал я. — Может, возьмём с собой? Расспросим там нормально, что да как?
— Годится, — кивнул Славка. — Чё пожрать есть?
— У меня и бутылка есть! Я у дяди Миши пакет из “уазика” тиснул.
— Нормально так! Что в пакете-то?
— Ещё майонез, три пакета и батон.
— Живём, мужики! Тимох, у тебя огурцы бабкины остались ещё?
Тимоха — это я. Разрешите представиться: Тимофей Скворцов.
— Полподпола, — отвечает я-Тимофей.
— Батона мало, — гундит Витка. Ему всего мало. И всегда.
— Я посмотрю, — понял я.
— И я по дороге из дома чё-нить шопну, — заключил Славка. — Сбор “на кляксе”, и поживей.
Зазик стоял сквозь событий, как корова в реке. Неслышно трещала под солнышком краска на покатой спине. Травы порывами ласкали бока и брюшко. Так охаживает массажист боксёрское тело перед мордобоем. Пунктиром капали незамкнутые контактом мысли. И дурели пауты, жаля горячее железо.
Вот и добрались мы сегодня до заветной “кляксы”. До карьера и пещеры, до Зазика и его “пастбища”.
Зазик бликнул фарами в глаза друзьям и остался на месте — он же не собака, в конце концов.
“На кляксе” нас ждали. Два брата из Тереньково (мы их звали Орёл и Решка), Олег с Ромкой и Толик Золотонос, противный жлоб, терпимый в компании по праву рождения. И Люся Мельникова. Но о Люсе я ничего рассказывать не буду. И Славка не будет, и Витька, а то передерёмся. Её вообще лучше за пацана считать, тогда легче как-то. А если что Золотонос расскажет, его Люська сама отделает, а мы добьём потом и закопаем, потому что он и так козёл.
Поскольку у церкви лесных братьев и пацана Люськи не было, пришлось сажать Петьку на валун и тормошить вопросами по второму разу. Я встревал с уточнениями, вот как сейчас. Витька ел батон с огурцами, а Славка думал и рисовал в золе кострища нечто.
— Поди-ка сюда, Петь. Слушай, ты следов никаких у кювета не заметил?
— На обочине-то? Ну, были. Обычные, какие машины оставляют.
— А рисунок узнать сможешь?
— Чё ж не узнать! Там одно заднее ёлочкой, а другое рубчиками какими-то, я на них и ссал-то давеча.
— Глянь, такие? — Славка указал прутиком на кострище.
— Во, точняк! — удивился Петька, — А ты как знал?
Славка ухватил Витьку за горбушку, торчавшую изо рта, поманил меня, и мы втроём отошли в сторону.
— Вот что, мужики, я знаю, кто Витаху завалил.
5. СТРАХ
В слове “страх” нет ничего страшного. Простое короткое слово для определения общественных взаимоотношений. Не только у нас в стране — везде и всегда. Страх гнева Господня и страх получить двойку. Страх поступать в институт и страх не выйти замуж. Страх полюбить и страх расстаться. В мире вообще важны только страх и лень. Ибо они есть истинные движители прогресса. Страх воспитывает уважение и терпимость. Страх рождает ниспровергателей и бунтарей. Страх создал жилища, лень приручила электричество. Он есть в самых бесстрашных людях, боящихся струсить. Ёмкое блатное “страх потеряли” — выражение библейское, апокалиптическое.
Если нет страха — нет тормозов, нет мысли, нет глаз открытых и ног — остановиться. И как раз в описываемый период исторического ползка лишённые страха выродки обильно засевали отечественные кладбища.
“Фольксваген” дрянного зелёного цвета был замечен в наших краях с весны. Дачный автопарк эволюционировал постоянно, что никого не удивляло, но эта ветвь выделялась своей тупиковостью. Ржавые подкрылки нависали над шикарными серебристыми дисками. Наглухо тонированные стёкла украшали кооперативные наклейки. Сейчас по этой мешанине внешних комплексов я без труда определил бы возраст и интеллектуальный потенциал владельца. А тогда — навязчивая крутизна, как и положено, лишь крепко привлекла к себе внимание.
Зимой в Филяево купили последнюю избушку, стоящую на отшибе. Разумеется, под снос, но к нему новые собственники ещё не приступили. Видимо, у родителей нашлись дела поважнее, и пока в халупу повадилось наведываться дитя с приятелями.
Дитя было лет двадцати, очень кожаное, в белых кроссовках и перчатках без пальцев. Знакомств оно никаких не заводило и визитов не делало, но нахамить успело всем: и местным, и дачникам, и председателю с дядей Мишей. Бытовое хамство — дело привычное, и на сопливого недоросля просто не обращали внимания, в крайнем случае, брезгливо сторонились.
Первый звоночек прозвенел на майские. Колька Павлов, молодой тракторист из Дормаково, голосовал под дождём на дороге, чтоб доехать до города, к изобильным круглосуточным палаткам. Дело было ввечеру, автолюбители уже вкушали изобильный ассортимент по домам, и невезение светило Коле сквозь тучи медным тазом.
Послышался шум расхристанного движка, и из мороси вынырнул зелёный тонированный “фольксваген”. Обрадованный Колька замахал руками и оттопырил на обеих большие пальцы. “Фолькс”, не сбавляя скорости, вильнул к нему. “Лихо водит”, — подумал Колька, ожидая резкой остановки с понтом. Но тачила не остановилась, а, поддав газу, окатила и без того мокрого автостопщика грязью. Ни за что обиженный Колька оторопело поменял большие пальцы на средние в новом модном жесте. И тогда тачила резко и с понтом остановилась. Моментально сдала назад и выплюнула трёх сухих жлобов, отметеливших Кольку до серьёзной контузии и перелома челюсти. Свидетелей не было, потерпевший не заявлял, так что шум поднимать не стали, но выводы сделали, и опаска утвердилась.
А тракториста после прозвали “Коля-фак”. Нечего было рассказывать, как очухался.
Потом зелёный “фолькс” пару раз мелькал на дормаковской дискотеке. Но музыка от греха тотчас же вырубалась, и местные непротивленцы просто молча стояли толпой, глядя из вечерней темноты в тонированную глубь до тех пор, пока машина не уезжала. На щебзаводе вроде был какой-то махач на тамошних танцах, но заводские сами были ребята ушлые, с разным прошлым, и как-то всё тихо разрулили, по крайней мере, девчонки не пострадали, а менты не нарисовались.
Понять причины такого поведения и отношения никто и не пытался, как неинтересно узнавать причины бешенства у лисы. Общественное порицание молча накапливало массу.
6. КОНЕЦ “НА КЛЯКСЕ”
— Я давно заметил: диски крутые на “фольксе”, а резина на них сраная. И разная к тому же. Они у магазина в лужу заехали, я и увидел, — заканчивал Славка монолог о своих подозрениях.
Когда он поделился ими со мной и Витькой, мы уговорили его предать всё широкой огласке и созвали демократическое совещание, на которое пустили даже Петьку. Парень добился своего и “на кляксе” был принят.
— Они всех уже достали, — сказал Витька, — сил нет.
— И что делать будем?
— А что делать-то? Нам этот Витаха что, родственник? Чё мы сделать-то можем? — пожал плечами Золотонос. — Ну его на фиг. Или ты ментам сказать хочешь?
— При чём тут менты? — спросил я. — Они и не докажут ничего, как тогда с Колькой.
— Вот именно! А нам здесь жить! Ещё чего — за всякую пьянь люлей огребать!
Ныть Золотонос мог часами, пока не огребал сам. Но Толик продолжать не стал, а взвизгнул только, пробежал несколько шагов вперёд, споткнулся о берёзовый ствол, служивший нам скамейкой, перекувырнулся через него, пал в крапиву и там на миг затих, потом взвизгнул ещё раз, потом ещё, потом ужаленно заорал, но мы уже не слышали его за собственным хохотом — ловко Люська боты обновила. Люська, румяная и в красных новых резиновых ботах, всё ещё сжимала невеликие кулаки, раздувала ноздри и притоптывала ногой, красивая, как закат над нею.
— Что вы ржёте, придурки?! Смешно вам? Давайте и над Витахой тогда поржём! И над Коляном! И ещё над кем-нибудь, о ком не знаем! А потом и над собой, по очереди, когда нас завалят!
Так она озвучила серьёзность предстоящих решений. Но мы всё же ещё немного досмеялись, потому что мы мужчины. Золотонос встал, но остался в крапиве — выше бот на Люське были шорты и опасные заросли вокруг казались безопасны. Впрочем, было не до него.
— И что ты предлагаешь, бомбу на них сбросить? Или на дуэль вызвать? — сюжетообразующе спросил я, думая, что Тимоху-то она бить не станет. Она и не стала. Ударила всех. Словом.
— Вот и думайте! Вы мужчины? Или сопляки деревенские?
Когда женщина требует подтвердить твою мужественность, а за спиной у неё закат, оказаться сопляком особенно не хочется. Но как доказать, что ты мужчина, когда всего пять лет осталось до смены тысячелетия, а все мужские поступки предусмотрены статьями уголовного кодекса?
Ещё не сняты сериалы про законы и порядки, справедливости и понятия. Суровые красивые дядьки не щёлкают харизматично затворами пред лицом мирового зла. Из примеров для подражания — только Чак Норрис и ковбой Мальборо. А побуждением к действию — выбившийся слева Люськин локон под склонившимся солнцем, как локон с плаката “Родина-мать зовёт”.
7. И ТУТ ЗАЗИК ЗАВЁЛСЯ
А что б ему было не завестись, когда сцена, в принципе, понятна, прожита достойно, и единственная альтернатива её развития, помимо звука двигателя, монолог уязвлённого крапивой Золотоноса, который никому не интересен?
Да и Славка уже давно за рулём, и, кажется, мы все уже и погрузились, и куда-то едем, и даже Золотонос бубнит в тесноте свой монолог, а Зазик глушит его неисправным глушителем.
И предстоящее серьёзное решение пришло само, потому что решено ничего не было. Была искра свечи зажигания, смутный вектор на Филяево и щедрый залп юношеской сексуальности. Сомнительная теория пассионарности без спросу вылезла в аксиомы.
Птица-Зазик, куда мчишься ты? Дай ответ? — Не даёт ответа птица-Зазик. И времени задуматься нам не даёт — некогда думать в юности, да и нечем. Да и незачем. И не всегда это к худу.
“Куда же делся день, — подумал я, — и наступила ночь”.
Ночью, как известно, земля охлаждается и отдаёт накопленное за день тепло в виде тумана. В нашей речисто-болотистой местности, среди ручьёв и прудов, туман парил над дорогой с ранних сумерек и до утра. В таинственном ночном молоке с синим светом и рёвом медленно мчался Зазик, а в кильватере грохота моськой стрекотал Петькин мопед с Люськой на закорках — на коленки пацан-Люська не садилась.
Несмотря на то, что земля выделяла в ночь своё тепло, в отсутствие Люськи порыв мог охладиться — “так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех”, без женского догляда. И поэтому, видимо, по указанию Люськи, а ещё от полноты чувств и полноценности соучастия, Петька давил и давил на клаксонишко на руле мопеда.
И вдруг два резких жёлтых глаза распахнулись впереди на трассе и, разгораясь, уставились на нас. Туман сглаживал рельеф местности, украл обочину и разметку, и понять, по встречной ли полосе идёт встречный, было трудно. Но Зазик газ не сбросил, ибо вёз нас в горку.
— Слав, это с Филяево повернули, — сказал Витька, посаженный спереди, чтоб не занимал лишнего места.
— Вижу.
— Думаешь, они?
— Увидим.
Славкина лаконичность всех встревожила: одно дело — шумный кураж в компании, среди своих, и совсем другое — опасность столкновения с неведомым. А неведомое неслось на нас, не выключая дальнего света и не сбавляя скорости.
— Тормози! — крикнул я, но Зазик не послушался, а Славка перехватил ставший скользким руль. Как айсберг на “Титаник”, неумолимо полз Зазик по своей полосе навстречу чужим.
— Развлекаются. С дороги согнать хотят, — уронил пилот.
— Может, они знают, что мы по их душу?
— Срать они на нас хотели. Им просто дороги мало, козлам. На понт берут.
Все шестеро человеко-кабанов стиснули зубы. Золотонос молча потел. Петькин мопед мигнул фарой и ушёл вправо, поехал по закраине. В общем, правильно, Люська у нас одна.
Туман перевирал детали, но его влажное мерцание уже позволяло разглядеть контуры обвода — это, действительно, был памятный “фольксваген”. Машина приближалась с неизбежностью Страшного Суда.
— Держись, пацаны! Он свернёт!
Хотелось верить. Орёл и Решка по-детски взялись за руки. Витька подобрал ноги. Тимофей, не веря, фиксировал. С планеты сдуло все звуки.
И тут враг, не вынеся гнёта молочной тишины, со всей дури нажал звуковой сигнал. И в белой темноте, разгоняя клубы тумана и выхлопов, загремела модная, бравурная “КУКАРАЧА”, музыкальный гудок, писк моды и символ крутизны!
И мы заржали. Неведомость и начало нагнали такого страху, что от напряженья сминались лбы, но победная петушиная песнь вырванным клапаном унесла ужас в ночь: давно ли все мы смотрели мультики? И хохот шести человеко-кабанов, пацана-Люськи и пацана Петьки заглушили и дурацкую мелодию, и сломанный зазиков глушитель.
Заскрипели шины, камикадзе вильнул на свою полосу, просверкнул мимо нас, завизжали тормоза, “фолькс” сбил дорожный знак, правыми колёсами взлетел над кромкой канавы, в последний момент выровнялся и ошарашено остановился, ослепнув на правый же глаз.
— Держись, пацаны, — опять сказал Славка, дал по тормозам и сделал милицейский разворот, как в кино про погони. Под горку Зазик понёсся, молодея с каждым метром. Славик врубил дальний. Загробный синий луч упёрся в зелёный плевок у обочины. Истошно моргали стопари — “фолькс” пытался завестись.
— На тебе, — крикнул пилот и махнул рукой. И густой баритон вслед за лучом полетел к раненному агрессору, — не зря мы сменяли бидон самогона на гудок от фуры у щебзаводских дальнобоев.
Крутая тачка с перепугу завелась, метнулась на полосу и помчалась, поджимая габариты. Гудок тянулся за ней, пронзая тишину, как длань громовержца.
— Жми, Славан, жми, — в азарте заорал Золотонос, но Славка перешёл на нейтралку, докатился до сшибленного знака и остановился, оставив ноте гудка догонять посрамлённых. Все молчали: зубы вязли в адреналине. Трясло.
— Надо магнитолу поставить, — сказал Орёл.
— “Кукарачу” слушать, — сказал Решка.
— Кто куда, а я на воздух, — сказал Слава, отпуская руль. С руля капал на колени пот.
— И я, — сказал я.
А Витька рванул дверцу, и его вырвало прямо на покорёженный знак.
Подъехал мопед. Люська с разбегу поцеловала Славку (заслуженно) и всех нас (незаслуженно), но не Витьку (естественно). Петька вытянул над Витькой шею и фальцетом заржал.
— Очень смешно, мальчик, — засердилась Люся.
— Да нет, вы не поняли, — затрясся Петька, захлёбываясь. — Вы... Вы... Да вы на знак-то гляньте, на знак!!!
Витька, стоя на коленях, вытер рот, помотал головой, пригляделся и поперхнулся снова, но уже хохотом и басом. Олег, Ромка, Люська и Славик с разных сторон обошли машину. Тимофей залез на капот, Толик — на багажник. Атомным грибом накрыло местность смехом. В кювете валялся знак “Осторожно, лоси!”
Насколько правомерна месть? Насколько справедлив принцип мирского воздаяния? Почему правовая система месть отвергает и при этом учитывает личную неприязнь чуть ли не смягчающим обстоятельством? Почему законы общества пренебрегают местью, которая старше закона и ровесник обществу? И почему нельзя победить сообщество людей, умеющих мстить, обществу, опирающемуся на закон? Значит, с появлением закона общество расписалось в своей слабости?
И как может закон успешно управлять обществом не на территории крохотного маркграфства или княжества, не в городе-республике, отделённом стенами от не-граждан, но — у нас, в нашей лесной, степной, тундровой, пустынной, снежной, жаркой, мокрой, солнечной, сухой, болотистой непролазной и неохватимой глуши с редкими кочками разбухших алчных городов? Естественно, что чем дальше от этих кочек, тем дальше общество отстоит от незыблемого центрального закона, а чем глубже, дальше в глушь, тем обособленнее каждый человек от самого любого общества. И ЕГО право, его кодекс, чего стесняться, его понятия выше и важней, ближе и понятнее, проще, а главное — выполнимее ежегодно меняющихся незыблемостей.
Чем просвещённей общество, тем дороже первобытные ценности. И как легко дышится, давши в морду недругу!
Рассеялись по горизонту раскаты смеха. Просохли Славкины руки и штаны Толяна. Прополоскал рот из речушки Витька. Перестал хлопать глазами Тимофей. Кряхтел, остывая, Зазик. И образовалось в дорожном сумраке распутье: домой ли — или направо, на Филяево? Хотелось погони, гранат и флагов, но скорости несоразмерны. А раз так, раз ещё не испарился порыв, не нужно было и сговариваться.
— Поехали, — сказал Славка, и мы поехали.
8. КОТ В МЕШКЕ
Самое время порассуждать, зачем мы устремились в Филяево к дачникам, когда поверженные подонки скрылись в направлении неизвестном и противоположном. Ночь вообще настраивает мысли на философский лад, а мыслящего философа доводит до созерцательного экстаза. Не мыслящего — меньше. А мы, соответственно, поехали, не раздумывая, это я сейчас спохватился.
Интуиция, инстинкт, шестое чувство, скрытая логика поведения, драматургическая необходимость — всё это стороны одной очень многосторонней медали, которая висит на груди охваченного азартом подростка и стучит в его сердце наподобие пепла Клааса. Юных гёзов вела врождённая социальная грамотность. Архетипически безусловный навык ставить точку в конце ситуации.
Изба-пятистенок возле пруда. На отшибе деревни. Двор сзади просел от старости. Печную трубу сдуло. Ничего не растёт и не сажалось. Застывшая в ожиданье стройплощадка.
Вдалеке на горке — одинокий деревенский фонарь. Не горит.
Зазик останавливается почему-то не прямо у крыльца, куда ведут колеи по некошеной траве, а поодаль, почти у дороги. Синий свет чуть достаёт до окон. Дом тих и тёмен.
— Может, побибикать? — Золотонос.
— Бибикали уже, — Славик.
— Войдём? — Тимофей.
— Пошли.
Кучка длинных теней на крыльце. Дверь не заперта. На веранде тряпки, рухлядь. Под ногами хрустят мёртвые бутылки.
— Блин! — Витька лбом разбил лампочку.
Щёлкает Люськина зажигалка.
— Вот дверь!
Теснясь, входим. Дрожанье бликов по стенам.
— Нашла!
Поворачивается древний выключатель. Пространство расширяется. Картинка загорается. Картинка расцвечивается. Она нам нравится? — Нет. Чрезвычайно. Стало быть, так и пишу: картина отвратительная.
— Ну и срач, — протянул Витька, плюнул на палец и потёр царапину на лбу. — На ферме в воскресенье чище!
— Как они вообще тут живут? — это Петька.
— А они тут и не живут. Они тут культурно отдыхают, — раздался мрачный ответ, и в воздухе запахло хоррором.
Золотонос икнул. Орёл и Решка снова взялись за руки, свободные ладони опустив в карманы одинаковых курточек. Оба были заядлые грибники, у Решки лезвие прорезало карман. Люська кастетно сжала крикет. Витька, Славка и я столкнулись перед ней плечами. А Петька тоненько спросил:
— Кто там?
В ответ в кухонном запечье булькнул умывальник, и забилась о ведро струя. Лампочка с пыльным жестяным козырьком металась между шкафиком и закопчённой треснувшей кладкой. Горбато оклеенный обоями сруб с бархана на бархан перебрасывал тени. В комнате впереди зиял пружинами диван. Трёхногий стол, опёршийся о подоконник, уставлен был флаконами из-под “Московской”, стаканами, блюдцами с “бычками”. Под столом, под диваном, по углам на кучах одёжки валялись красивые иностранные бутылки. На стене мироточил кровавой слезой грустный Сталлоне с пулемётом. Больше неоткуда было ждать нападения, кроме как слева, из запечного закутка за занавеской.
Мы конусом распределились вкруг Люси с вершиной из Витьки и Толяном с Петькой в основании. Бульканье прекратилось. Послышались глухие шлепки.
— Кто там?! — повторил геометрически защищённый Петька.
— Свои, — ответил чужой голос, крякнул, будто поднимая что-то тяжёлое, топнул два раза в нашу сторону. Занавеска заколыхалась.
— Слышь, ты, вылазь давай, — гаркнул я.
Вдруг раздался грохот, звон, дребезжание, истошный вопль; фанерная кухонная переборка заходила ходуном, за ней на что-то мягкое посыпалась посуда, ударялись ложки о тарелки; грянул дикий атональный аккорд; занавеска рванулась в нашу сторону, вспухла посредине, как большой болотный пузырь, треснула во всю длину, и из глубокой расселины в ткани на нас выпучилась ослепительно бледная клыкастая морда. Мы шатнулись назад, кто вскрикнул, кто охнул. Занавеска рухнула на пол, бросилась к нам, завизжала в унисон с Люськой, и в раскрытую дверь умчалась вслед за Петькой и Золотоносом.
Мы невольно проследили за бегством пыльного савана, когда же повернулись, над всеми безраздельно воцарились...
— Тимоха, чёрт, завали хлебало!
В оголившемся проёме, шатаясь, стоял пунцовый дядя Миша с исцарапанным лицом, в порванной рубахе, с канистрой в руке и обутый правой ногой в блестящую гитару.
Тишина. Слышно только отдалённый звук, точно с неба, печальный и замирающий звук лопнувшей струны.
— Кошка, сука, — простонал дядя Миша и упал Витьке на руки.
9. ДРУЗЬЯ ДЯДИ МИШИ
— Я кричал? — спросил я Славку, когда мы втроём с Витькой перенесли председателева шофёра на диван.
— Орал. Не тише занавески. Я оглох почти.
— Вот, блин, — я пощупал горло — оно и впрямь саднило.
— Не огорчайся, все перепугались, — Люся кивнула на Олега и Ромку. Братья рассматривали кровавые полукружья от ногтей на ладонях, которыми они сцепились перед атакой кота в мешке. Витька изучал бутылки на столе. Славка прямо по облетевшей утвари прошёл в кухню, намочил из страшного умывальника какой-то лоскут и, не церемонясь, перетянул им пару раз дядю Мишу по щекам. Размахнулся, было, в третий, но тот открыл глаза, сказал: “Хорош!” — и медленно сел.
— Доброе утро, — сказала Люся.
— Оно, — ответил дядя Миша, сфокусировался на Славке и спросил: — И что вы сюда припёрлись?
— Мы?.. Так.... Поговорить с ними хотели.... Познакомиться поближе. А вы?
— И я вот тоже... Поговорил, — он уставился на сбитые костяшки.
И тут я заметил среди общего размеренного хаоса некий не вписывающийся в его логику беспорядок. Например, если трёхногий стол был разумно прислонён к подоконнику, то такая же изувеченная табуретка кверху лапками валялась у стены, словно ударившись об неё на взлёте, а четвёртая табуреткина конечность лежала у самых дверей, как палка, брошенная собаке. У дверей же, справа, влип в стену, прорвал обои на картонке и застрял между брёвнами цветочный горшок. Некоторые бутылки были разбиты, причём одни попросту, неухоженно, а две — аккуратными розочками. И на одной из них даже засыхало что-то тёмное, хотя пузырь был не из-под портвейна или красного.
— Михал Иваныч, вы им люлей ввалили? Один? — Витька отвлёкся от поисков недопитого.
— Почему один — с “другом”, — шофёр уважительно посмотрел на уставший кулак. Мы посмотрели тоже.
— Когда сюда ехали, видели их? — дядя Миша стал изучать второго “друга”.
— Даже проводили немного, — кивнул Славка, — они знак “Лоси” снесли.
— Собаке — собачья смерть, — повесил в пространство Михал Иваныч.
— Что вы на кухне-то делали?
— Стирался. Запачкался я немного, — он поднял рубашку, обнажив на животе два пореза, — Машину где оставили?
— У дороги, а что?
— Ничто. Правильно. А чё бензином прёт тогда?
— Дядь Миш, она у вас подтекает, — в комнату робко вошёл Петька с канистрой. — Здравствуйте.
— Дай сюда, — совхозный “серый кардинал” занялся пробкой.
— И где это мы были? — язвительно протянула Люська.
— Я испугался очень, — потупился пацан, — простите меня.
Похоже, он собирался заплакать.
— Молодец, что сказал, — улыбнулся дядя Миша.
Я, по-моему, первый раз видел его улыбку. Он сморщил щёку и прищурил глаз, как будто целился. — За такие слова спросу с тебя нет. У меня в роте был такой хлопчик. Красную Звезду дали. А сперва так же сцыкался.
— А где Толян? — спросил я.
— Он сказал, ты иди, а я машину постерегу. Дядь Миш, а где дали?
— Далеко. Там жарко. И здесь сейчас тоже жарко будет. Давайте-ка на выход.
Дядя Миша, оказывается, пробку не закручивал, а совсем наоборот. Он взял канистру и, прихрамывая, пошёл вдоль периметра комнаты, поплёскивая через равные промежутки, как поливают огурцы.
Мы уставились друг на друга.
— А можно плакат взять? — спросил кто-то из братьев.
10. ФАКЕЛ ОДИНОКОГО ЛИХА
Ах, как горело! Как тряслось и колотилось пламя! Как билось о стены и, сплёвывая, взбиралось на берёзы! Дразнило языком низкие облака, и с них слетали отсветы, будто кто-то, сидя на тучке, баловался зеркальцем. Как мычало по-коровьи, вырываясь из разбитого для тяги окна. Как стрекотал с шиферной крыши пулемётчик, и блямбы кипящего рубероида шлёпались на закрывающие лица руки! Заря новой эпохи пахла горелым волосом.
Многому научил нас дядя Миша. И как многого мы не использовали. Не “не пригодилось” — не использовали.
Как быстро ясные глаза застятся рябью помех. Как часто плевок в лицо венчается мораторием на принятие решений.
Как грустна вечерняя земля… Как таинственны туманы над болотами...
Должен был начаться рассвет, но собравшиеся за ночь тучи отсрочивали его наступление.
Это был не первый пожар в нашей жизни. Раз в два-три года вокруг что-то обязательно горит, и не надо выводить из этого никаких теорий — это дерево. И — немножко — образ жизни. Но угол зрения меняется, когда сам одолжил коробок. И наступает момент выбора, ведь пламя сильно и убедительно. Трудно отличить пожарного от пиромана по отблескам в глазах.
За несколько минут огонь проел тучи, и сверху посыпалась слабая вода. Мы стояли и смотрели на огонь, на воду и на дела своих рук.
— Всё, уходим, — хлопнул дядя Миша меня и Витьку по плечам, — Слава, заводи.
Двинулись к машине.
— Дядь Миш, а вы на чём приехали? — спросил Петька.
— Я ещё не приехал. Я скоро приеду. В совхозе пожар, ЧП. А теперь слушайте, — остановился он, не доходя до Зазика, где стоял Толян, — то, что трепаться не надо, сами понимаете. Ни меня, ни вас здесь не было. Но домой не ходите сейчас. Дуйте в свой лесок, костёр жгите, квасьте, делайте, что хотите, но чтоб до утра просидели там — вас наверняка на причастность проверять будут. Поэтому плакат отдам потом.
Он вытянул из подмышки Решки аккуратную трубочку.
— А вас проверять не будут?
— Я буду проверять.
— А дождь?
— А пещера ваша?
— А что квасить-то нам, ночь же?
— Что Петька у меня из “уазика” взял, то и квасьте. И чтоб пахло от всех.
— Точно! Я и забыл, — смутился и обрадовался Витька. И все мы смутились и обрадовались, и удивились забытой на первых страницах бутылке.
— Только... смотреть надо лучше!
Дядя Миша достал из сапога пузырь “Столичной”.
— Вот ещё.
Витька взял.
— Дальше. Вы с вечера “на кляксе”. Никуда не ездили. Про пожар не знаете. Прокоптились у костра. Не забудьте развести. За этим следите, — он кивнул на смутную тень Золотоноса, мнущуюся у машины, — сдаст. И последнее. “Запорожец” должен исчезнуть.
Обухом по голове.
— Как?! — все.
— Нет! — Слава.
— Да! — Михал Иваныч.
Мотнул головой вверх.
— Дождь. Следы. А вас здесь нет.
Он сделал шаг и пропал. Мы шагнули к машине. Слава стоял и смотрел. Зазик молчал.
11. РОЖДЕНИЕ ТРАГЕДИИ ИЗ ДУХА МУЗЫКИ
Слава молча сел за руль. Мы молча погрузились. Тишина снова глушила монолог Золотоноса, как опасно оставлять машину без присмотра, — бедный глупый человечек, — если б не тишина, к поджогу прибавилось бы убийство или тяжкие телесные.
Друг завёлся с полтычка, повернулся нагретым боком к светлеющему небу и бросился в дорогу, как нырнул в последний раз.
А что значит “в последний раз”? Как понять и осмыслить это в семнадцать, восемнадцать, девятнадцать лет? Как осознать неотвратимость потери в начале пути, пусть самого тернистого, но по обочинам которого мерещатся лишь лавры? Как быть с большими надеждами, когда потерянное поколение желторото и не классифицировано? Дайте пене отстояться! Но — пройдёт десять лет, и ещё столько же, и в череде взрывов и салютов всё равно не хватит духу у очень многих на это осмысление, и суеверные менеджеры страусячьи будут использовать сапёрный эвфемизм “крайний”...
Пока я обрамлял тишину ремарками, волнистый асфальт сменился штормящими ухабами, и, минуя “кляксу”, мы сразу спустились под трамплин холма, к пещере и “пастбищу”. Дождь усиливался. Круг повествования замыкался.
Соскочил с мопеда Петька и метнулся внутрь зева — разжигать костёр. Люся, съёжившись, осталась снаружи.
Зазик, понятное дело, котёнком замереть на месте не мог. Обстоятельно поелозил по скользкой траве, поприседал на всех четырёх лапах, пробурчал привычное стариковское проклятье долголетию и лишь потом, успокоившись, погасил глаза.
Грустно кончилась ночь. Расцвело грозовое утро. Как раз и гром послышался.
Первым из Зазика выбрался Витька и растянул над Люськой свою ветровку. Вылезли братья. Вылез, озираясь, шакальи обеспокоенный Золотонос. Славка сидел, гладил машинально пальцами руль и смотрел в пещерное мерцание костровых бликов.
— Слав! — позвал я. — Пойдём, что ль?
— Иди, я посижу ещё. Иди, иди к ребятам. Я потом.
Я вылез, оставив Славку одного. Пригоршни восклицательных знаков валились из туч на меня. Я тут же промок и вслед за остальными забрался в песчаное логово.
Дерево — символ уюта. Когда мы закрыли досками неровные стены, приспособили сверху балки и припёрли их сваями, дырка в стене превратилась в добрый дом. А когда потолочные лесины прокоптились от нашего дикарского очага, а пеньки-седушки наполовину утонули в пол, дом стал совсем родным. Поэтому в пещере всем стало легче. Кроме Толяна, который, поймав общее настроение, не понимал его причины.
— Ну что, сейчас переждём и по домам, а? Здоровский пожар был, да? А чё за парень с вами был, я не разглядел? Что там загорелось-то так? Ничего себе?!
Он один за другим выкудахтывал из себя вопросы, пытаясь настроиться на одну со всеми волну, получить разъяснения, а заодно замять и загладить свои героические конфузы.
Витька достал бутылку и присосался к горлышку. Люся сняла с плеч его ветровку, повесила на горбылий сучок и протянула руку. Витька булькнул в последний раз и отдал тару. И тут пацан-Люська преобразилась: она сняла резинку, и мокрые тяжёлые волосы упали на плечи; плечи подались назад; появилась красивая грудь. Мокрая майка прилипла к животу. Длинной змеиной походкой, держа на отлёте бутылку, она подошла к Толяну:
— Выпей, Толечка!
Куда-то делся мальчишеский дискант — дымная акустика доносила начинающее контральто.
Толян удивился, напрягся. Посмотрел на Витьку, на Люську, вокруг, сделал несмелый глоток и попытался вернуть пузырь.
— Выпей ещё, милый!
На бутылке, на Люсиных щеках, в глазах, на волосах её и на вспотевшем носу Золотоноса мешались отблески и тени. Толик глотнул побольше. Он весь замер, уставясь ей в ключицы, жили только рука и горло.
— Пей, пей!..
— Хватит, хорош мне, — хрипло кашлянул Толян.
— Пей, сука! — змеиное контральто оказалось сбоку, правая Люсина ладонь скомкала его правое ухо, а левая рука ткнула бутылку прямо ему в рот. Послышался стеклянный стук.
Толик замычал, дёрнулся, но на руках уже повисли Орёл и Решка. Поднявшийся Витька заслонил ему костёр, небо, весь белый пасмурный свет.
— Пей, — спокойно и повелительно повторила Людмила, и Толян, выпучив глаза, забулькал водкой.
12. ПРИЗ ЗРИТЕЛЬСКИХ СИМПАТИЙ
— Тим, а Тим, — я, наконец, заметил, как Петька терзает мой рукав, — погляди за костром, пожалуйста, я первую бутылку наверху, у “кляксы” заначил, пойду принесу пока.
Я сел на место кострового. Петька схватил переходящую Витину куртку и дунул наверх. А напротив меня сел мокрый, но очень спокойный, ясный Славка.
Экзекуция закончилась. Три четверти бутылки были использованы для нейтрализации потенциального сексота. За исключением мудрого Витькиного первого глотка. Мокрый больше от пота, нежели от дождя, пьяный Толян слюняво улыбался и блуждал зрачками между век.
— Мы, Толечка, тебя очень просим, если кто спросит, скажи, что всю ночь тут, с нами вместе провёл, и никуда никто не уходил отсюда, ладно? — нежно гладя его по красным пятнам на щеках, сказала Люся. — Вот Витя, он особенно просит. Правда же, Витя?
Вертевший в руках недопитый пыточный инструмент Витя понимающе коснулся плечами стен.
— Пожалуйста, Толь, а? А то я огорчусь сильно.
Близнецы-профосы по бокам хранили профессиональное молчание. Мы со Славкой с интересом смотрели пьесу, а Петька так и застрял в буфете наверху.
— Парни! Люська! Братья, да вы что! Да... Да я за вас!.. Мы же... Как мушкетёры!..
И, вслед за патриотической слезой, Толян соскользнул вниз по стеночке на краденый уютный половичок. Мы со Славкой захлопали. Тут подоспел гонец и лёгкие закуски.
— Ну и хлещет там — жуть! Хорошо, хлеб в пакете был! А что — всё?..
Опоздавший зритель всегда возбуждён и недоумевающ.
— Держи, ребёнок, не пыли, — Люся снова протянула руку, и снова бутылка покинула Витькину длань и перекочевала к отроку.
— Может, ему не надо? — спросил Витька.
— Сказано, чтоб все! — Славик потянул к себе пакет. — Пусть нас, если что, за Петьку и ругают.
Водкой в деревне пацана не удивишь. Петька опытно принял снаряд, наклонил над ладонью, плеснул и, фыркая, втёр спирт в лицо и гриву. Плеснул ещё чуть и размазал по рубашке и воротнику. Посмотрел на нас и, пресекая паузу:
— Не пью я. Вообще.
И вручил остатки мне.
— Хозяин — барин, — сказал я и немедленно выпил.
— Ты, Петь, при мне так больше не делай, — это, конечно, Витька.
А Славка уже вытащил из пакета четыре оставшихся огурца, полбатона и вторую, бывшую первую, бутылку.
Ковшик, несколько чашек, пара стаканов, тарелка — всё было в нашем хозяйстве. Была даже бочка у входа, а в ней сколько хочешь воды. Мы принялись пропитываться запахом.
13. НОВОСЕЛЬЕ
Много ль надо водки на излёте богатых впечатлениями суток бодрствования? Банкет был краток и ударен. И тих. Напротив входа в пещеру стоял совсем уже видный Зазик, и каждый глоток делался с оглядкой на него. Поэтому все почти молчали, ограничиваясь застольными хмыками.
Это была самая невесёлая пьянка в жизни. На любых поминках наступает момент, когда кто-то нет-нет, да и проглянет шёпотом рассказанный анекдот; на любых похоронах кто-то обязательно, играя скулами, попытается смолоть во рту улыбку. Так защищается душа, провожая организм. Но — не было у нас обилия тренировочных поминок. Не было привычки к смерти и стойкости к утратам. И, глядя на Зазика, вырабатывали мы эту, созвучную эпохе, закалённость. Не у всех первая смерть приходит за любимой бабушкой. А то, что Зазик всё-таки вещь? Так ведь все помнят свои самые любимые игрушки, правда? А лица бабушек — все ли?.. И потом, уж очень дружественная вещь мокла под дождём в ожидании своей участи. Очень родная всем нам. Совсем одушевлённая вещь.
— Ладно. Хватит сопли на кулак мотать. Что делать будем? — Витька.
— Может, в лесу ветками закидаем? — Петька.
— Или... в воду? — шёпотом, Люся.
— Угнать? Поджечь? — братья.
— Слав, ты-то что молчишь? — я, и общая тишина снова впилась в Славку.
По-прежнему спокойный, собранный внутри Слава встал, мазнул глазами по пещере, прошёлся вдоль входа, что-то прикинул.
— Тимох! Где наш инвентарь?
Инвентарь — это лопаты, тяпки, грабли, топоры и прочие нужные вещи, которые в округе обычно валяются без присмотра.
— Так вон всё, под рубероидом, — сказал я. Рубероид тоже раньше валялся без присмотра.
— Разбирай, ребят! Только сначала... давайте этого перетащим, — Славка кивнул на сопящего на коврике Толяна.
Гроза перешла в вялотекущую морось, поэтому братья выволокли Золотоноса прямо с ковриком на воздух и рубероидом же накрыли. Толян сладко чмокал.
— Короче, так. Вытаскиваем всё из пещеры. Костёр тушим. Оставляем только опалубку по стенкам. Что получается?
Я представил себе гроб и промолчал.
— Гараж! Гараж, пацаны! Точняк, гараж!!! — заискрился в восторге Петька.
Все озарились и заулыбались. Я чувствовал себя больной фантазии кретином.
Какой дождь? Где недосып? Прочь усталость и страхи! Пять минут — и голо в доме! Потеснился людской комфорт. Ещё пять — и залитый водой костёр — не костёр уже, а пол пустой. И весь дым вслед за скарбом — на улицу!
— Здоровско! Какая она большая, пещера-то! — поразился Петька. — Слав, а Слав! А столбик-то посредине, куда его?
Неошкуренная сосновая лесина, согласно технике безопасности, поддерживала поперечную балку потолка.
— Снимем.
— А не рухнет потолок-то, Слав?
— Пока мы её не поставили, не рухал же! Сейчас с чего?
И пошёл в ход инвентарь на Витькиной тяге. Ещё пять минут, и правда — гараж. Вылитый. Только высоковато будет Зазику шагать — как ступенька от него до входа.
— Доски давай, Тимох.
Ясное дело, не весь же горбыль на стены да на потолок ушёл. На пилораме этой обрези — как грязи.
— Подставляй под колёса! Вот так! Не, эту брось, тонкая! Вить, пособи!
Вот те раз: эстакада к порогу! Завёлся Зазик, не больно-то остыл под дождём. Упёрлись все ему в круп: давай, давай! Славка газ подаёт тихонечко, доски всё ж, не рельсы. Петька с Люськой по бокам с лопатами — направить их, если что.
— Ну же, родной!
А Зазик и не кобенился. Фыркнул и — мягко в дом, как кошка в новостройку, — шасть и замер, обживается. Только двигатель урчит: “Пра-а-ально, ребята, пра-а-ально…” Подался носом совсем к дальней стенке, стоит, нюхает родину.
Славка дверь открыл кое-как, вылез бочком. Отошли мы поглядеть. Не дом, а игрушечка!
— Ну вот. Теперь досками закроем, ветками, песком забросаем и всё, считай, законсервировали.
— И не найдут?
— Чужие не найдут. А за своими приглядим. Правильно, народ?
Что тут и говорить — придумано было ловко, смекалисто, своевременней некуда. Славку хотелось качать, только руки устали у всех и подрагивали. Зато улыбались так, что мешало дышать.
14. ВДРУГ...
Ох, как я не люблю это слово “вдруг”! Этот телефонный звонок среди ночи, этот стук в окошко за обедом, эту вереницу маленьких лебедей на экране, круглые сутки отплясывающую это “вдруг”! Непредугаданным злом сочится это слово. Моровым поветрием подлой случайности.
Мокрый песок, мокрый холм, мокрый дождь, чёрт его возьми! Мокрые старые деревья с голыми корнями и чёртова эрозия почвы, чёрт возьми и её тоже!
И заскрипела над трамплином старая берёза. И корень её по песчаной стене побежал ввинчиваться назад, в землю, искать её зарываться обратно. Только нет земли — один песок скользкий. И ветер. Глупый августовский ветер, дёргающий кроны берёз, кромки сосен сюда, вниз, под обрыв — к нам!
Как паруса, распластались сосновые ветки, выгнулись мачты, и поплыл старый холм к реке. Один гребок только сделал, и то не весь, лишь бортом ближним потянулся, подался, но бортом бездёрновым, лысым, и — посыпались в бочку с водой комья мокрого песка.
— Атас, пацаны, валим!
Мы рванули от холма к сливающимся колеям. Обернулись — две сосны и берёза не мачты уже, а бушприты атакующей армады, дрожат над видимостью холма над нами. И сыплются, сыплются комья, скрипят, трутся тонны песчинок.
— Толян!
Кто сказал, чей вздох — неважно! Все назад, пригибаясь. Словно снова стемнело — такая туча пришла и гонит, гонит на нас песчаную пену!
Толян присыпан уж наполовину. Под рубероидом не поймёшь — спит, проснулся? Некогда — всеми руками за коврик, на себя и бегом назад, вместе с ветром, и его — волоком, как зимой! Успели.
И ухнул холм, как чурку расколол. Посыпался с бушпритов такелаж сучьев. Поднялся на волне край козырька над карьером и осел со стоном вниз. И остались мы без бочки с водой, без инвентаря, без пещеры и без Зазика.
15. ГЕКАТОНХЕЙР ЗОЛОТОНОСИХА
Как много тишины прерывает это маленькое повествование. Поверьте, я в этом не виноват. Я лишь описываю события и пытаюсь заполнить внутреннюю тишину привычным вербальным шумом, к вящему спокойствию читателя. Кроме того, тишина необходима, и именно внутренняя, ибо внешней — не существует: ток крови, стук сердца, звон в ушах мешают нам её услышать до момента последней остановки. А внутренняя тишина, тишина оценки, восприятия и коннотаций как раз и преобразует разноцветный информационный шум в палитру суждений.
Мы опять стояли и опять смотрели. И в этот раз тишиной управляла мощная пауза осуществлённой Потери.
Меньше всего нас волновало чудесное спасение Толяна, севшего на половичке и пытающегося отделить сны от яви. Не волновало второе дыхание грозы. Не волновало самочувствие друг друга. Не волновал даже сам Зазик — ступор факта слепил все мысли в комок жвачки.
— Боже мой! Что здесь такое??? Это что, стройплощадка? Что они тут делают?
— Гос-с-с-споди, какие чумазые!!!
А вот это уже неожиданно. Сбоку холма спускалась целая делегация. Дядя Миша, наш участковый Василий Макарыч, ещё какие-то невидные за водой лица, а впереди всех буравила песок каблучками Толина мама, Валентина Михайловна Золотонос, местная уроженка и московская гостья. Сам-то Толик всё лето жил здесь, а её заносило в деревню раз-два в месяц, на день, пофорсить и проконтролировать. Шумную даму побаивались.
— Деточка, ты цел? Тебя не били? Что вы тут вообще все делаете? Где ж ты ночью шлялся-то, неужели опять с ними?
Белым звуком нёсся сквозь морось монолог. Монологи в семье Золотоносов — генетическая доминанта.
За это время остальные члены делегации приблизились и оказались знакомыми и местными, родителями и соседями. В первый раз “клякса” испытывала такое многолюдство.
— Целы? Деревьями не побило? — спросил дядя Миша. — В деревне столб уронило, свет вырубило. Вот мы к вам и бросились.
— Да-а, холм прилично срезало, — прищурился участковый, — повезло вам, пацаны. Считайте, вы все теперь в один день родились.
Эти реплики пиково выделялись в окружающем квохтанье потому, что были более-менее адресно направлены. Остальные сливались в общий сочувственный гвалт.
Валентина Михайловна в одиночку обступила сына и стремительно повсеместно его щупала. Грозовая взвесь и неверный свет многократно умножали броуновские движения её рук.
— Дядь Миш, а что участковый здесь делает? — прошептал я.
— Нормально всё, он группу ждёт, Витаху дальше искать. Тела ж нету. А сюда и прибежал вместе со всеми, как увидел, что в лесу деревья валит. Где ваш драндулет-то?
— Там, — я показал на образовавшуюся дюну и бурелом.
— Твою мать, — резюмировал шофёр. — Ну, и слава Богу, в общем.
— Люди! Да они же пьяные!!! — пятидесятирото возопила Золотоносиха. — Да они же здесь — пи-и-и-или!!!
— Нет, они тут машины ремонтировали всю ночь, — хмыкнул участковый, и кое-кого тряхнуло, а кое-кто заржал навстречу шутке.
— Погоди, погоди, сыночек, деточка! У меня тут уголёк есть активированный и аспиринчик! Подожди, солнышко! Да не верти ты башкой, ирод! Сейчас, сейчас... На, выпей, у меня и водичка есть в бутылочке! Выпей, Толечка! Выпей, милый!!!
Смутное похмельное дежавю наковальней опустилось на деточку. Она выкатила на мать белы очи, колотясь, поднялась с коврика, надула нижнюю часть лица и с криком: “У-у-у!” — понеслась по дюнам в гору. За деточкой потянулись взгляды. Наверху Толян замер, как гимнаст перед сальто, с криком: “Бэ-э-э!..” — упал на колени и, облегчённый, со звонким: “А-а-а…” — стреканул сквозь лес в деревню.
Катарсисом хохота треснули лица братьев, Люси, Витьки, Петьки и моё.
— Пошли по домам, партизаны, — сквозь смех, участковый, — сушиться пора, да и завтракать!
Маленькая толпа потянулась за ним. Славка не двигался, так и глядя на обрушившийся ужас. Мы пошло подошли к нему. Люся предсказуемо обняла его за талию. Витька банально положил руку на плечо. Все, естественно, с минуту помолчали рядом со Славой и ожидаемо повели его вслед за старшими.
Славка не то чтобы сопротивлялся, но шёл тяжело, не отпуская Зазика. Но уклон и песок заставляли его сосредоточиться на шагах. Потом он почувствовал руки, направлявшие и поддерживавшие его в дороге, затем увидел нас.
— Я его всё равно откопаю!
И улыбнулся.
— Нет, Славочка, не откопаешь, — мурлыкнула Люся.
— Откопаю!
— Без нас не получится, Слав, — Витька.
— Придётся вместе, — Петька.
— Надо только инвентарём обзавестись, — Тимка.
— Мы знаем, где взять, — братья.
16. ЛАЗАРЬ
Взошли мы на усечённый облысевший холм. Вдохнули воздух с речки. Смахнули воду с лиц. Двинули к деревне.
Не переставали удивляться, как за утро изменился лес: поменял географию, обновился и замусорился. Как изменилась колея, превратившись в болото со многими мостиками стволов, словно и не было никакой колеи. Пределы грусти исчерпались, и усталый выдох радости шёл с нами по лесу, шагая сбоку колеи к дороге.
Вышли на асфальт. Миновали знак. От церкви снова донеслось “А-а-а!”
— Эк его разобрало, — сказал Витька.
— Это не он, — сказал Славик.
Послышалось ещё одно “А-а-а!” Потом ещё два. Потом ещё. Площадь покрылась разноголосым визгом. Переглянувшись, мы побежали, а добежав, замерли.
По церковной площади метался зомби.
Нет, всё-таки, перебор событий. Сутки разбухли, намоченные грозой, в целый месяц. Подгадил нам брат Аристотель. Как же быть-то? Уже и сил нет связно внимать событиям. У Петьки вообще глаза слипаются, а тут такое здрасьте. Оставлю я ребят в покое и расскажу, что вижу сам.
Тяжёлая грозовая туча над куполом. Хмуро поблёскивает крест. Молнии. Гром. Взгляд спускается по колокольне до земли, поворачивает вправо и гуляет по небольшому кладбищу прихода.
Небогатые памятники. Пирамидки-звёздочки. Мокрые деревянные распятья. Искусственные астры.
У некоторых постояльцев родственники живы и не уехали — могилки ухожены, но это ближний круг взгляда. А дальше — трава, трава, бурьян, крапива. Фрагменты облупившихся надгробий, торчащие из зелени. По ней порывами проносится ветер. Крупно: кленовые ладошки, по которым молотят капли. Клён у забора большой, матёрый. Давно выдавил сегмент оградки наружу, и кирпичные столбы по бокам щербатятся пустотой. Сквозь щербину виден конец деревни, далёкий поворот.
Опустим глаза. Приоградная крапива примята, как тащили по ней мешок. За примятостями следуя, возвращаемся в оградку. Глаза на четвереньках движутся меж крапивы дальше, глубже, сумрачней.
Ба-бах!!!..
Гулкий раскат грома дёргает взгляд вверх, наблюдатель выпрямляется. Он успевает увидеть улетающий шквал с травяным мусором, косится вбок, и тут огромный сук с клёна со скрипом отделяется от ствола и медленно ложится в папоротники у обелисков. Взгляд отшатывается, меняет угол, и мы видим под веткой клёна кисть руки с грязными плоскими ногтями и бурыми пятнами. Крупно: по кисти молотят капли. Приближаемся, стараясь разглядеть подробности и вдруг — дёргается палец!
Дёрнулся раз, другой, сжалась ладонь в кулак, распрямилась. Темно у земли совсем, и мокрая трава туда-сюда перед глазами — не увидишь, не поймёшь, куда рука идёт и где плечо — в земле? под веткой?
В капельный ветреный шум вливается новый звук: “Ы-ы-ы…” — удивлённый, ищущий. Ворох ветвей на суку шевелится. Банный звук хлопающей листвы... И поднимается из буреломины бурое всклокоченное чудище. Щёки измазаны землёй. На лбу — кровавая царапина, рукав оторван. Это оно издаёт эти: “Ы-ы-ы…”
Чудище видит хозяина взгляда и, запинаясь, идёт к нему. Идёт на него, тянет свои грязные кровавые мокрые руки: “Ы-ы-ы!!!”
Всё быстрей!
Столбняк заканчивается. Слышен вопль хозяина взгляда, картинка разворачивается на сто восемьдесят градусов и рывками несётся к церкви, выходу, площади. Оглядывается: “Ы-ы-ы…” — ковыляет за наблюдателем монстр.
Бежит по улице Толян, сплёвывая и утирая рот. Бежит за ним верещащая материнская опека. А хозяином взгляда теперь — чудище. И устремляется оно прямо к Толяну, опустившему от воды голову долу. И на него, руки на плечи: “Ы-ы-ы!”
— А-а-а! — Толян.
Разворачивается, бежит к матери.
— Толечка, выпей лекарс... А-а-а!!!
В обнимку бросаются мать и сын к домику напротив церкви.
— А-а-а-а-а! — две нахохлившиеся бабки под козырьком крыльца, с платками дыбом.
Хлопнула за всеми дверь. Слышен засов.
— А-а-а-а-а-а!
И тихонько — рука зомби стучит по окошку веранды:
— Дай, хозяйка, ы-ы-ы, дай! Полечиться. Душа просит!..
Когда мы добежали до площади, совсем развиднелось. Дождь стих, тучи сметало в подпол горизонта. Перетрухавшие бабки и Золотоносы таращились из окошек. А чумазый, избитый, но живой Витаха Лазарев целовался взасос с чекушкой из планшета участкового Василь Макарыча. Нечувствительным образом дополз он давеча по жаре до кладбищенской тени, где и потерял надолго и без того замутнённое сознание. И до того сладко обеспамятел, что очнулся не в пять утра, как обычно, а аж в полдевятого, аккурат к открытию дормаковского чипка.
В общем, никто не пострадал. По крайней мере, до смерти. Мокрые подштанники общественности простирнуло в грозовой купели. Витаху подлечили и отправили на “скорой” лечиться. Заявление он писать не будет, так что детективная линия, увы, заканчивается.
Толян не пьёт. И напрочь не помнит, что произошло в ту ночь. Но от нас шарахается. Мать везёт его в Москву, самое ему там место.
Избушка в Филяево сгорела дотла. Как она вообще так долго простояла при такой-то проводке? Ясное дело, закоротило, о чём и в акте написано пожарными.
Кожаное дитя больше не появлялось, как и его родители: что там пошло не так на извилистых шляхах коммерции — никому не интересно.
Филяевские дачники строят общий забор. Но материалы, с таким трудом добытые Председателем и дядей Мишей, сразу после доставки и оплаты куда-то исчезают.
Мы теперь строим заимку — пещеры уже не наш профиль. На стене в ней висит плакат со Сталлоне. Материала хватает.
А Зазика мы так и не нашли. Рыли с опаской ходы. Шерудили в песке проволокой — только мопед Петькин достали, целёхонький. А Зазик пропал.
Прошла война. Случился дефолт. Ещё погремело. Кончился век. Тикает себе другой.
И все мы, не только я — местные дачники от случая к случаю вывозим детей в деревню.
Колею утоптали и без нас. Заимок в лесу уже несколько. Лабазов в кронах не убавилось.
Так же огибают оплывший трамплин потёки колеи, упираясь в зыбкую дюну в изножье. Сваи сшибленного мостка запрудили бобры, и теперь не холм ползёт к речке, а она тянется к нему.
Новый президент не дирижирует оркестром в Берлине, и поэтому, наверное, немцы относятся к нам чуточку хуже.
А по вечерам, особенно в августе, в душной темноте над рекой можно, если повезёт, услышать странный звук. Как будто где-то из-под земли или воды сигналит тебе гудок от фуры. Но о происхождении звука ни учёные, ни краеведы ничего не знают.
ГУСЬ ПРЕТКНОВЕНИЯ
РАССКАЗ
— ...А то, что пьющий, так хоть не жлоб. А то бывает: непьющий жлоб или пьющий и тоже — жлоб. Или пьющий не жлоб, а как напьётся совсем, так ой-ёй-ёй, лучше б и непьющим жлобом хоть был. А так — пьющий, да совсем не жлоб, оно и ничего вроде, — думала Марина, сидя у пруда и бросаясь хлебом в гуся. Сидела она на качающихся старых мостках, а гусь плавал в водяных лопухах.
— Дурные-то все, как напьются. От тихих только страху больше — кто его знает, что учудит? А Валерка, он весь, как на ладошке, — ясный. Ну, пускай пошумит, зато не тронет никого. И уважают.
Пруд был длинный, как Байкал на карте. И вдоль губы его в редкой ухмылке торчали мостки. Но только из нижней десны, верхняя поросла бурьяном до нёба. До самого леса, в котором утонул старый коровник.
— Только ведь не женится. А и не надо — можно и так, без этого, все кругом и так живут. Зато вместе.
Ожиревший от целомудрия гусь проворонил корочку, ленясь, повернулся хвостом и нудно поплыл к дальним мосткам.
— Все они, кобели, такие. Нажрутся и нос воротят. Или среди ночи влезут и давай винищем дышать, когда и не хочется ничего. Поплыл, хомяк, к Валере. Гусынь бы надо. Да ну их. Всё равно хорьки задавят или ласки. Да и этого забить бы надо. И Валеру угостить. И приласкать. Тоже же один живёт, хочется же ласки? Конечно, хочется, вот и пьёт-то, что один.
Гусь с тоски сунул рожу в воду и поплыл на голове. Красные пятки сверкали на солнце.
— Сколько он тут живёт уже, лет семь? И всё один. Кто хошь запьёт. Хотя он и как приехал-то, пил. Ну, наверно, работа была вредная. Или жизнь. Ох, да что я, какая разница? Не трогает же никого. Пусть его пьёт, на здоровьичко. А приласкать надо. Хороший такой. И не грязный. За собой следит. С братом баньку поставили. Хорошая банька — все ходили, хорошая. Он вообще молодец, умеет. Пьёт вот только каждый день, а так — золото просто.
Гусь вынул башку подышать, детской прописью застыл в низком луче и закрякал.
— Давай, давай, что хорька дожидаться, кличь ястреба. Он те башку-то проломит, дураку. Брат-то вона какой! И дом двухэтажный построил, и ещё саклю какую-то треуголкой. Колодец у него. И жена, и куры, и детишки. И телёнка брать хотят. Что не взять, коль есть на что? И все при деле. А Валерка так и ютится в избушке в старой. Но — ничего. У него — порядок. Венцы поменял, крыша свежая. Терраска только упадёт скоро. Что он её-то не это?.. А так — хозяин. Чисто. Только одевается, как босяк.
Гусь поскрёб клювом хребет и, пока скрёб, впилился в камыши верхней десны и заорал.
— Ишь, как скрипая телега орёт. Или свин. Паразит такой. А что ему, в пиджаке ходить? Он дома у себя. Наоборот, правильно, что одёжку хорошую трепать? Брат женился — ах, какой красивый Валера был! Сам белый, а костюм весь синий, чёрный почти. И смеялся, как лампочка. Где ж он поседел-то так, в сорок пять-то? Ой, нет, не то, он же таким и приехал. Лет в тридцать восемь уж и седой весь. И пьёт каждый день, ох, горе ж ты моё.
Марина всё равно бросала хлеб в воду, и без гуся. А гусь простил камыш и шуровал теперь сквозь него — чесался.
— Хотя чего там, что удивляться? Сама не брюнетка в тридцать четыре свои. Ой, краски надо купить! Куплю краски, покрашусь и, красивая, свататься пойду.
Марина хихикнула и уронила в воду горбушку. Поддела её ногой и со шлепком запустила в сторону чесучего гуся.
— Жри давай, я ведь с тобой пойду, ты ж моё главное блюдо. Водку-то брать или нет? Надо бы, наверное. Ну, бутылка на двоих — ерунда, одну возьму, что ж. И салатик какой остренький, хряпу там, ещё чего… А он-то? Откуда он-то водку берёт? Ведь не работает же, так, шабашки чуть-чуть, и то — по друзьям. Что ж у него, пенсия больше моей? Да не может такого быть. Брат даёт? Вряд ли, там Олька его. Хотя — много ль надо, когда один? Мне ж хватает? Зато не жлоб. Руки на месте, характер добрый. Ест мало, пьёт тихо. Детей любит — сам им свои же яблони обтрясал. Пора, Марин, пора. Завтра на автобус и за краской.
Марина перекатилась с попы на колени, поднялась и пошла по мосткам к берегу, стуча колодкой на левой, короткой ноге.
Гусь нехотя грёб жрать.
Вечер прошёл в щекотных хлопотах. Марина сочиняла меню, гладила блузку с юбочкой — летом не поносишь, комары, — помялось в шкафу. Как стемнело, взялась за салат, чтоб к завтра пропитался. Гуся загонять не стала — пусть гуляет напоследок. Уютно бубнил второй канал, девушки из сериала ковали счастье. И всё кругом было так созвучно ей, так сопричастно, что першило в горле и по локтям морозило мурашками.
Между делом она поглядывала в окошко, вдоль пруда к Валериной хибаре — там тоже горел свет, мелькал худой силуэт, часто хлопала дверь, что-то выплёскивалось с чавком на землю.
— Ишь, шерудит! Уборку затеял, чует, подлец, предчувствует.
Как тут не почуешь, когда сладкая радость её, как туман от пруда, обволакивала оба домика мерцающим теплом.
Ближе к полуночи Марина убрала со лба усталые прядки, расправила плечи, свела сзади до боли лопатки. Довольная, выключила телевизор. Пошла умыться. И тут в дверь постучали.
— Кто там? — удивилась Марина.
— Марин, это я, Валера. Открой, пожалуйста!
Вдох застрял где-то под ключицами. Трепеща, она зажгла во дворе свет, вышла на террасу, отодвинула задвижку.
— Ты что, Валер, так поздно? — спросила не то.
Под лампочкой на крыльце стоял высокий седой мужчина в форме майора, с красивым орденом над карманом и ощипанным сизым гусем в правой, полусогнутой руке.
— Мариш, давай гуся съедим? Я в него бутылкой попал, — Валера улыбнулся смущённо и опустил глаза к её коленкам. Сияющий гусь в его руке чуть подрагивал.
Марина замерла. Открыла рот. Прижала руки к халатику на груди, стиснула кулачками оборочки и протяжно выдохнула вдох в ночь:
— По-о-до-о-нок!!!
ШЁЛ СЕРЁЖА ПО ЛЕСУ
РАССКАЗ
Памяти Сергея Огурцова
Шёл Серёжа по лесу. Дышал иголочками, шуршал листиками. Постукивал палкой по стволам, цеплял корзинкой трескучие ветки. Продирался боком-пузом меж узких осин и был бы в пуговицах — стал бы гол, но был в молнии.
А лес прогуливался по Серёже. Заглядывал в глаза, порошил паутиной, звал шелестом, слепил лужицей.
Так и плели они вдвоём круги: лес прятал грибы, Сергей собирал.
Ах, не брать бы телефон с собой! Не идёт мобильник к бору и трезвон к прогалине! Но — век такой, и не отшельники в лесу люди, а всё туда же — лапы на подосиновики накладывать.
Весело размахивал Серёжа загребущим ножиком. Ноги ныли, как песню пели. Улыбался август сентябрю, и в корзинке, мало пока тяжёлой, трепетала чекушечка, потому что — можно!
— Грибник, грибник, я рингтон, как слышишь меня?
— Твою мать… — шёпотом (тихо, лес, тихо!). — Алло!
— Сергей Михайлович, здравствуйте, репетиция во вторник, в одиннадцать.
— Оленька, ну я же просил, за три дня хотя бы...
— Ну что я могу, Сергей Михайлович, мне только сказали...
— Ладно, пока.
— До свидания.
И вроде как лес повернулся к Серёже тыльными, серыми сторонами листьев.
— Ну и чёрт с ними, а сегодня день — мой, — проворчал Сергей Михайлович и тут же в овраге увидел красную пипку подосиновика и бросился к ней с ножом.
Встав на колени перед грибом, Сергей посмотрел вперёд, вправо-влево, углядел ещё пару шляпок, положив палку в траву, обозначил ею вектор геноцида, чтобы не забыть в азарте, и только потом погрузил ножик в волосатую лапку.
— Грибник, грибник, я Москва, ответь!
— Твою дивизию по деревне через плетень на хутор бабочек ловить сачком дивизию, сачком, сачком, сачком, — и кулаком по земле так, что в перегной по самую косточку. — Слушаю.
— Добрый день! Это Марина, из агентства. Мы бы хотели пригласить вас на кастинг. Что вы делаете завтра, часов в двенадцать?
— Еду в Москву и, вероятнее всего, стою в пробке.
— Очень жаль, извините.
— Марина! Марина! А кастинг чего?.. Торопятся все, блин. Ну, и чёрт с тобой!..
Гриб в корзинку. Ну вот, теперь опять посидеть на коленках, настроиться. Тихо, тихо, лес, тихо...
...Интересно, это грибы в лесу любят тишину или я?..
“А может, выключить вообще этот звонильник?” — подумал Сергей Михайлович и даже достал его из кармана на груди. Повертел в руках, помыслил и запихнул обратно.
— Ладно, посмотрим.
А впереди пенёк на прогалине, любимая зона отдыха. А солнце ещё не стоит колом над ёлками, а где-то сбоку. И комары ещё злые. А полкорзинки-то есть уже? Е-есть! Ой-ой, что-то греться бутылочка начала! Ну и что, что нет полудня, зато есть полкорзинки. Сяду на пенёк, съем бутербродик, тяпну и покурю.
И сел Серёжа на пенёк. Ноги в сапогах вытянул. Небо на лицо опрокинул и заурчал. Глаз не открывая, пошарил в корзинке, потянул к себе, одной рукой над другою покрутил и поднёс к губам бутылочку.
— Грибник, грибник, инфаркт на проводе, ответь!
Спокойно доглотнуть. Губы утереть. Крышечку завертеть. Поставить в травку. Как с цепи сорвались.
— Да.
— Серый! Ну, ты когда будешь? Новый проект запускаем, нет?
— Завтра к вечеру приеду.
— О! А, ага! Ну, давай, Серый!
И что-то бутербродика не хочется, суховат, что ль, и водка что-то тёплая, и коленка болит, и гриб верхний в корзинке червивый.
Да ну и что?! Солнце никуда не делось. Лес не пропал. Ветер дует, птицы поют, насекомые кусают. Дай-ка ещё глоточек. И вроде и повкуснел бутербродик. И тучка добрая солнце прищурила ненадолго. Открыть глаза, прохлопаться. Что, разве плохо? Хо-ро-шо-о-о! И покурить.
И закурил Сергей Михайлович. Дунул дымом в мошку на плече. Сплюнул табачинку на травинку.
Почему в лесу всегда тихо, когда столько звуков вокруг и каждый из них чёток, громок и эхом колотится между стволов? Как бы тихо ни журчал ручей, он журчит непрерывно, и в непрерывности этой слышен гул растущей волны. В каждом движенье ветки под сквозняком — порыв весенней бури. И писк комара — разрываемое в небе полотно. И сучок под каблуком — как стон в колодце.
И не то, что в Москву, на работу, но даже вообще никуда не хочется. Так бы и сидел весь век на пеньке идолищем, пока мхом не оброс. То-то бы потом грибников пугал!
Серёжа закрыл глаза и представил себе себя в виде мшистого чудища, застывшего на пеньке, к которому нечаянно приближался он же, Серёжа, в обличье будущего грибника.
Чудище распахнуло бурые ветвистые руки и измолчавшимся голосом проскрипело: “Бу-у-у-у!”
Грибник Серёжа-будущий ахнул, накрылся корзинкой и, роняя сыроежки, запетлял черепахой меж берёзок.
Сергей Михайлович захохотал над обоими и дал себе свалиться в мох, на смеху нащупывая рукой в траве радость.
Продолжая заливаться, потряс рукой — радости оставалось немного. Пересилив смех, выдохнул, прильнул губами к горлышку, замер, глотая, и тут же поперхнулся, сел и тревожно схватился за грудь: мобильник!
Не может быть, чтобы он не прервал радости... Но он не прервал. Молча лежал в ладони. Только радость всё равно ушла. И из бутылочки, и из Сергея Михайловича.
“Так что ж это я, сам настроение себе уронил или всё-таки он?”
Серёжа облокотился о пень, с которого сполз, и задумался.
“Когда мне хорошо, он звонит и гадит, и, следовательно, это он и виноват. Это понятно. Но вот сейчас: хорошо же было? Да. И он не звонил. Я только подумал о нём, и настроения как не было. Так значит, теперь я сам уже себе гажу?”
С кепки десантировался паучок и закачался перед Сережиным носом на невидимой лонже. Сергей Михайлович увидел себя со стороны, как сидит он на траве у пня с чекушкой и мобильником и, скосив глаза, тикает ими влево-вправо непонятно зачем (паучка ведь не видно), и настроение вернулось.
“Всё-таки, наверное, сам виноват. Что я его с собой взял-то? Что он нового мне тут нашепчет?”
Затылок лизнуло ветерком, и в голову Серёжи пришла архимедова мысль.
— Вот как мы поступим, — произнёс он вслух, добавляя весомости идее, подмигнул Серёже-наблюдателю и бережно прихлопнул мобильник на пенёк.
— Полежи-ка!
Быстрая мурашка пробежалась вдоль спины, и настроение припустило за ней восходящим глиссандо.
Сергей Михайлович взял паучка за невидимую страховку и посадил на клавиатуру старой “Нокии”, как капельку из пипетки стряхнул.
— А ты сиди, охраняй!
Паучок обогнул восьмёрку, погулял возле звёздочки, устремился наверх и застыл в углу скользкого экранчика.
— Не вопрос, — сказал паучок, — шуруй дальше, грибничок.
— И пошурую, — сказал Сергей Михайлович.
— Ну и шуруй! Не велено на посту разговаривать, — и паучок залез под кнопку “вызов”, — если что, я в будке!
— Бывай, — сказал Сергей Михайлович, поднялся на ноги и затрещал сучками суставов. Рябь в глазах прошла, кровь разогналась по организму, и вертикальный Серёжа с палкой и корзинкой пошёл в низинку.
Низинка была удивительная. Геометрически пологая, точно выглаженная, Сергей всегда ей удивлялся. Наверное, наступавший ледник когда-то тщательно отшлифовал её тушей особенно массивного мамонта. И даже папоротники росли здесь отборные, как после парикмахерской.
“Немецкая низинка, аккуратная”, — подумал Серёжа, споткнулся о русскую корягу и выбросил эту дурь из головы. “Итак, охота!” И как дошёл до выбритой от папоротников шеи, так россыпями по ней запрыгали маслята. Немолодые уже, не сезон, с треснувшими от суши шляпками, черноватые, как прыщи под воротником, но вполне ещё съедобные.
— А это мы посушим, — пропел Серёжа, сел по-турецки среди “прыщей” и стал их придирчиво ковырять, сортируя по годности.
Необходимости в запасании “прыщей” никакой не было, но в том-то и отличие русского грибника от, скажем, немецкого, что количество и сам факт добычи превалируют и над качеством, и над придирчивостью собирателя. Кстати, в лесных грибах немцы и не понимают ничего, потому и философия у них мрачная.
Русский же грибник, хотя и романтик, но в будущее не верит, как ни стараются его сбить с толку, поэтому целлофановые пакеты не выбрасывает и сушит старые маслята.
Простерилизовав низинку и продравшись сквозь осинник, Серёжа встретил полдень. Полдень стоял прямо над холмом посреди поля (Серёжа любовно называл холм сопочкой). А под сопочкой, на брошенных угодьях, изрытых кабанами, как комочки глины, торчали сегодняшние спелые подберёзовики.
— И что я этих маслят нагрёб? — буркнул Серёжа и сверху нагрёб подберёзовиков, но маслята оставил, иначе — зачем грёб?
Машинально он то и дело поглаживал кармашек на груди и дёргал при этом недовольно щекой, но всё равно поглаживал опять.
“А на сопочке-то я в этом году и не был. Как-то всё не доходил. Взлезть, что ли? Корзинка почти полная, стоит ли наверх тащить? Да и самому тащиться? Телефон вот оставил...”
— Тьфу ты, чёрт! — опомнился Сергей Михайлович. — Хуже водки зараза! Да пропади ты пропадом, хоть бы тебя кабан съел!
Поставил корзинку в траву и, сердито тыкая палкой в землю, пошёл к подножью холма.
Кабан, лежащий в разрытой им плеши на другом конце поля, был не голоден. Он был встревожен появлением недовольного двуногого и тоже не особенно доволен. Но несмотря на перманентную августовскую сытость, упоминание еды инициировало резкое выделение желудочного сока. Он крутанул ушами, выхрюкался вполголоса и потрусил в обход поля, сливаясь шерстью с опушкой.
Сергей Михайлович, пыхтя в гору спиной к кабану, ну, а кабан — к горе под углом в девяносто градусов, непосредственно же к Серёже — хвостиком, повлеклись навстречу пище.
— Стой, кто идёт?! — бдительный паучок вылез из-под кнопки, когда пенёк завибрировал от копытной близости.
Кабан, как не обладающий интеллектом кусок мяса, лишь мокро фыркнул.
— Убери пятак, животное! Куда тянешься?
Кабан лизнул телефон, чуть не утопив часового. Телефон пах ушной серой, а на вкус был, как потная пластмасса.
“Такое и свинье жрать совестно”, — вспыхнуло в кабане сознание, но потом погасло, и он фыркнул снова.
Скользя по липким брызгам, паучок занял оборону на кнопке “пять” и всеми невидными глазами уставился в зрачок кабана, мерцавший тухнущей искрой мысли.
— Что, опять не сконнектилось? Не по Сеньке шапка, служивый! Иди лягушек жрать.
Поглупевший кабан был не против, но было лень. Он фыркнул в третий раз и, если б не липкие первые два, сдул бы и паучка, и охраняемый объект долу, в мох, но в этот момент у потной пластмассинки включились, наконец, защитные рефлексы, и она заорала что-то про Москву, рингтон и инфаркт, отчего кабан почувствовал себя ланью и утрепетал вдаль.
На третьей, считая от паучка, опушке, возле пахучего болотца кабан подуспокоился, хрюкнул и окончательно зарёкся мерцать сознанием. И стал жрать лягушек.
Не вышло из Серёжи демиурга. Зато он влез на сопочку. Сопочка хороша и живописна макушкой. На этом голом зелено-жёлтом холме, как оселедец, торчал сноп роскошных сосен.
“Как волосы на бородавке”, — подумал Серёжа...
“Стоп. Что это я? Ах, да, мобильник”, — он, отдуваясь, уселся в траву и задрал голову к острым кронам. Подождал. Снова — оселедец. Хо-ро-шо-о!
Не просто хорошо, а замечательно! И не зря сердце билось в пустой кармашек и хрипело что-то в глотке. Эльдорадо, штат Клондайк! Россыпями, пересортицей, группками, самородками, кругами и волнами! И пошёл Серёжа выписывать спиральки и восьмёрки по сосновому клоку. И только набравши с верхом две ладони, хватился корзинки. Далеко-о. Нет, глубоко-о! Её с сопочки-то и не видно.
Бескорзинье — дело привычное. Сбросил Сергей Михайлович камуфляжную куртку (кепку на голове оставил пока, на посошок) и, тягая за рукав, как бойца с поля боя, пополз на коленках по грибному руслу.
Хоть пустой кармашек остался в снятой куртке, рука то и дело хваталась за грудь, искала там что-то, но не настойчиво, так, между делом. Важнейшим делом собирательства.
Всё сужая круги по сопочкиной макушке, Сергей Михайлович, понятно, смотрел лишь вперёд и вниз. Какие кущи и выси, когда с высоты собственных колен он богом смотрит поверх шляпок и перочинной косой расчищает тропы будущим поколеньям грибят! Однако и над богом есть небо. Пусть не такое высокое, пусть хотя бы как второй этаж, как надстройка божественному базису или свобода манёвра Провидению...
Год как не посещал Серёжа сопочки и не знал, что в сосновых антресолях свила гнездо чета ястребов. Не каких-то американских, озабоченных войной, а наших, отечественных и вполне даже аполитичных, как все молодые семьи. Но странный коленопреклонённый бог, бьющий челом на каждом шагу прямо у подножья домашней сосны? Не заграничный ли это ястреб, пожирающий детей из гнёзд ястребов праведных?!
Отвешивая поклон за поклоном, Сергей Михайлович нагрёб уже полную куртку, запыхался и слышал только тамтамы в ушах.
“Надо передохнуть”, — и с колен перекатился на задницу.
Опустил плечи, расслабился. И тут к шуму в голове присоединились звуки, внутри Сережиной головы не жившие: очень высокие калиточные скрипы с прищёлкиванием.
“Это что ещё такое?” — подумал он, массируя мобильниково место.
Повернул голову, и тут ему в ухо ударил порыв ветра, да такой сильный, что козырёк кепки больно стукнул по носу. Повернул в другую сторону — и снова сзади порыв, и как будто щёткой по затылку причесали. Кепка бухнулась на колени. Подавшись за кепкой, Серёжа упал на бок, перекатился в сторону, словно уходя из-под огня (рефлексы, что поделаешь), и, оказавшись на спине, увидел, как над ним выходят из пике шасси, утыканные зубастыми когтями.
“Мама родная”, — непечатно подумал Сергей Михайлович и продолжил перекат до ствола ближайшего дерева.
Один ястреб кружился вокруг крон, испуская длинные скрипы, а второй, набрав высоту, падал вниз, перед самой землёй раскрывая крылья и выставляя ноги-крюки. И щёлкал, словно ронял горошины в пустую кастрюлю.
“Клёкот. Ястреб”, — мысли Серёжи практично укоротились.
“Гнездо. Пугает. Палка”.
Набрав воздуха, Сергей Михайлович перекатился назад, к кепке, куртке и палке. Схватил дрын и махнул им над головой. Клёкот поднялся повыше. Писку добавилось.
“Не нападёт”.
— Бережёного Бог бережёт, помогай себе, Серёжа, сам, — сам себе сказал бог-Серёжа, нацепил кепку, ухватил курткин рукав и, пригнувшись, спиной вперёд стал отходить с высотки. Правой рукой он нацелил в небо палку и, когда папаша-ястреб шёл в атаку, начинал вращать дрыном, как лопастью.
Любой спуск всегда короче подъёма, выдох вдоха и низвержение извержения. К подножью сопочки Серёжа низвергся очень быстро, и так же быстро отстали от низвергнутого ястребы, вдвоём теперь выписывающие стратегические круги над макушкой оселедца. Серёжа с грибной курткой лежали в траве, раскинув руки-рукава, и дышали в небо. Левая Сережина рука уже не отрывалась от груди, ища телефон между рёбер.
А истошный мобильник вконец укачал паучка, и он, покинув будку, прогуливался вдоль прямоугольного периметра, покрывая объект тихой нитью.
— Сплетём тебе авосечку, авось не пошумишь, — приговаривал паучок и веселился.
“Во денёк”, — думала грибная куртка. А нет, это Серёжа, грибная куртка справа лежит.
“Во денёк, — думал Сергей Михайлович, держась с грибной курткой за руки. — Пора домой…”
— Пора домой! Хорош! — сказал он громко и встал.
Рой мошкары вылетел из головы, запищал и заметался перед глазами. Воздух плыл, как возле печки.
— Нормально. Погулял. Устал просто.
Серёжа связал куртку в баул, дотопал до корзинки и снова сел дышать.
Паучок увлечённо разгонялся, так что нить стала видимой. Ястребиный писк затих. Кабан жрал лягушек.
Пока Сергей Михайлович дышал, солнце спряталось за кромки сосен, и на жёлтом круге нарисовались чёрные ёлочки.
Опять Серёжа встал, стреляя сучками, баул и палку в правую руку, корзинку в левую, и влево же и покачнулся.
— Ничего себе нагрёб, — весело сказал он, но не получилось весело. Прищурился на солнце в ёлочках.
— Вот же оно, гнездо. Как и не заметил раньше — такое большое.
Повернулся к осиннику — гнездо из глаз не ушло.
— Нечего на солнце пялиться.
Серёжа думал теперь только вслух, а то как-то не слышно было: распоясались тамтамы в голове на весь лес. Осторожно полез сквозь опушку, оберегая урожай.
Длинная выглаженная низинка, скользкая, как стеклянный мост. И стриженые папоротники глядят навстречу, цепляют за сапоги. И рокот бубнов меняет свой ритм с разорванного полотна на стон в колодце и обратно. И пить хочется.
Паучок свил уютный кокон и в нём изредка подрагивал бесшумный звук.
А вот и пенёк на прогалине, любимое место отдыха. Сергей Михайлович положил баул, опёрся о палку, стал отдыхать.
— Сейчас до пенька дойду, отдохну, — сказанная мысль долетела издалека, как шелест уходящей волны. Пошёл к пеньку.
— Здорово, грибничок, — сказал паучок. — За время твоего отсутствия чего только не произошло! Но всё путём!
Сергей Михайлович опёрся правой рукой о пенёк, левой взял с него мобильник в белом шёлковом чехольчике, опустил руку, сел. Левой положил телефон в карманчик на груди. Телефон упал на сапог.
— Сейчас. Подберу.
— Эй! А с поста снять?
— Сейчас.
— Чуть не пришиб! — Паучок слез с телефона и побежал с ниткой вокруг пенька.
— Сейчас...
Сергей Михайлович представил себя со стороны, как сидит он идолищем на пеньке, а вокруг пенька бегает паучок и оплетает, оплетает его мягкой ниточкой от сапог до коленок, до бёдер, до пояса...
Грибник Серёжа-будущий выглянул из-за берёзки и почесал концом дрына под кепкой.
Сергей встал, потянулся без хруста, взял корзинку и пошёл себе в низинку за маслятами.
До плеч...
Палка легла рядом с телефоном. В ушах позвали ястребы со второго этажа.
Скулы расслабились, и чудище измолчавшимся голосом проскрипело: “Бу-у-у!”
Тамтамы эхом заколотились меж стволов.
“Тихо, лес, тихо. Интересно, это грибы в лесу любят тишину или я? — подумал Сергей Михайлович, но не вслух. — Э-эх, пропали грибы! Ничего, новых наберу”.
И погас.
Паучок уселся на кнопочке в центре кепки.
— Так с поста и не снял! Сиди теперь тут, дожидайся!..
Чета ястребов поскрипывала калиткой.
Кабан жрал лягушек.
ТИМОФЕЙ СКВОРЦОВ НАШ СОВРЕМЕННИК №3 2024
Направление
Проза
Автор публикации
ТИМОФЕЙ СКВОРЦОВ
Описание
ЛИТВИНОВ Иван Николаевич (творческий псевдоним — Тимофей Скворцов) — федеральный диктор, чтец, поэт, прозаик, актёр озвучания и дубляжа, актёр театра и кино, режиссёр, телерадиожурналист. Родился в 1978 году в Москве. В 1997 году окончил Институт повышения квалификации работников ТВ и РВ. Работал корреспондентом и выпускающим редактором на телеканалах МТК, ТВЦ, ТВЦ-Столица, ОРТ (программа “Время”). В 2002 году окончил ГИТИС (мастерская Хомского П. О). Снимается в кино и телефильмах, участвует в постановках радиоспектаклей, озвучил более 300 компьютерных игр, более 1000 аудиокниг.
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос