ВАЛЬС НАД ОЗЕРОМ
РАССКАЗ
Из взрослых парней у нас в деревне на гармошке умели играть трое: Иван Доронин, отец пятерых ребятишек; молодой подпасок Мишаня Шуплецов и, конечно же, Налька Верхотуров. У него было странное и пышное, под стать его чёрной, из кольца в соломинку шевелюре имя. Будто бы из древнехристианских времён — Ювеналий.
Но понятно, что никто его так не называл, и для всех, от стариков и до нашего брата- ребятни, он был Налька. Весёлый, статный и, как свойственно сильным людям, размашист в ходьбе и волен в движениях. В тонких чертах красивого улыбчивого лица никак не читалось его крестьянское происхождение. Работа на колёсном тракторе не согнула его гордой спины и не попортила сильных рук с тонкими, как у нашей новой фельдшерицы, пальцами. Встав таким образом, чтобы тень падала на стену, он изображал ими такие чудеса, что ребятишки узнавали не только птиц и зверей, но даже самих себя.
Он, казалось, не снимая носил тельняшку, отчаянно дрался с нагловатой, приезжавшей на уборку урожая городской шофернёй и до страсти любил жареные семечки.
В те довоенные годы “избача”, как тогда называли заведующего избой-читальней, а по-нынешнему завклубом у нас в деревне не было, как, впрочем, не было и самого клуба. Им служил длиннющий колхозный амбар на сваях с высоким без перил крыльцом. Взрослые парни сами выпилили четыре оконных проёма и отгородили комнатушку под книги. Белый лоскутный экран, десять расшатанных скамеек и в проходе — киноаппарат. Вот и всё культурное хозяйство.
Заведовать им доверили рыженькой незамужней девице Клаве Агашиной, по причине слабого здоровья на колхозных работах не занятой. Перед киносеансом приезжий киномеханик собирал чепуховые деньги, зачинивал изнутри дверь и гасил свет.
С улицы нам были слышны голоса, музыка, всевозможные звуки невидимого действа, и любопытство рвало наши души на куски. Картины гнали по частям и, после первой части, пока механик менял бобины с кинолентой, кто-нибудь да выходил покурить. А потом уже дверь не закрывали, а на нас не обращали внимания. С той поры я помню почти все тогдашние фильмы с хорошими и плохими концами, но с неведомым началом, где, наверняка же, всё самое интересное.
Изба-читальня была открыта каждый вечер, и неважно, есть фильм или не привезли, метель или дождь, сломан движок или пьян киномеханик. Скамейки ставили вдоль стен, вздували керосиновую “летучую мышь” и просто так начинали “вечеровать”. Народ собирался разный, нельзя сказать, чтобы была одна молодёжь. Были и вдовые бабы, заходили семейные мужики, вся ребятня здесь, холостёжь и даже конюх, дед Агафон, хоть не допоздна, но присутствовал непременно. Разговаривали кто с кем и всяк про своё, но по всему было видно, что ждали. Ждали Нальку.
Нет, он был здесь же, курил на крыльце, то в том, то в этом углу хохотал с парнями, угощал девок семечками и тоже ждал. Ждал того необъяснимого момента, когда не начать будет нельзя. К тому времени все как-то примолкали, тише разговаривали, плохо понимая друг друга, смотрели поверх голов и немного нервничали.
Вот тут Налька и поворачивал ключ общего настроя, как бы распахивая гостеприимно невидимую дверь и приглашая всех в широкий и светлый дом:
— Ну, чего это мы сегодня, — говорил он, будто спохватившись, — Кланя, а ну-ка, давай!
Клава Агашина, хранительница ключа, моментом извлекала из-за книг коричневый футляр и несла его хозяину сквозь одобрительное гудение, не сводя с исполнителя влюблённых глаз. Инструмент перешёл Нальке “по наследству” от его отца, знатного гармониста, Григория Верхотурова. Тому не судьба была вернуться с далёкой и малопонятной сибирякам “финской кампании”.
Никаких ценностей, что соответствовали бы понятию “наследство”, Гриша Верхотуров не оставил сыну, окромя вот заветной гармони. Но хранилась она постоянно в читальне, под замком у Клавы Агашиной, которая любовно звала её “тальяночка, малиновы меха”.
И то правда, “струмент” дорогой, нечего его таскать туда-сюда!
Сама гармонь являла собой нечто среднее между обычной хроматической гармонью и выборным баяном. Делана была на заказ в городе Шуя и прозывалась “Кадриль”. Фабричное изготовление неизменно ручное, звучание — великолепное, популярность у любителей музыки — запредельная. Фабричка знавала годы головокружительной славы:
“А поеду-ка я в Шую покупать гармонь большую”!
Только сейчас, будучи не понаслышке знаком с музыкальными инструментами различных калибров, я могу определить, что это был за инструмент. Трёхрядная порядковая гармонь с расширенным диапазоном, полным хроматическим звукорядом и двумя подбородочными регистрами.
И прекрасно отлаженная созвучность полифонического единения кружевной мелодии с басовитым аккомпанементом. В наш век электроники редкость практически музейная.
Налька поднимался навстречу гармони. Он никогда не играл сидя. Ставил ногу на скамью, прилаживал ремень, касался подбородком зеленоватого перламутра и полегоньку прощупывал на звук все до одной пуговицы. От этих негромких звуков ко всем приходило неясное ощущение чего-то необычного и радостного, что должно было сейчас явиться.
“Маэстро” покачивал кудрявой головой, глаза его туманились, губы неслышно двигались в той, ещё не слышимой, но уже живущей в нём мелодии, и... разламывал гармонь первым вступительным аккордом. Вырастающий из этого яркого начала грустный старинный вальс круг за кругом ворожил слушающих, все молчали и зачарованно смотрели в центр, словно там можно было увидеть то, во что воплощалась дивная музыка, то, что царило сейчас внутри этих чёрных стен, что витало здесь помимо чьей-либо воли.
Налька был в эти минуты поразительно красив. Рука об руку с неясным одухотворением он был далеко за той гранью, в которую всматривались его серые печальные глаза. В тактах перехода от одной части произведения к другой встряхивал головой, и чёрные влажные кудри падали на богодухновенное чело. Губы и желваки на скулах кривились судорогой в пароксизме наслаждения этими волшебными звуками.
Тонкие пальцы легко скользили по кнопкам, чуть касаясь их. Левой рукой он вёл основную тему, а правой сыпал на неё непостижимо щедрый, искристый и яростный поток переборов, что казалось, для такой широты и такого раздолья короток мех у гармошки, свод ей этот бревенчатый тесен и просит она воли, как пленённая диковинная жар-птица...
Иногда даже не верилось, что это играет один человек. Я долго не мог понять, казалось ли мне или такого звучания возможно достигнуть. Повзрослев, убедился, что такое дано лишь избранным.
Не факт, что наш музыкант относил себя к этой категории, но то, что его исполнение виртуозно и незаурядно, думаю, понимал. Не знаю также, существует ли нотная запись этого вальса. Один мой знакомый музыкант сказал, когда я слабенько попытался напеть эту мелодию:
— Прелестная, слушай-ка, вещица, но ты первый, от кого я её слышу!
Может, всё-таки, и есть у этого вальса автор, но я больше не доискивался, да и не хотел, говоря откровенно...
За всё время, что играл по вечерам Налька, никто и не думал выйти танцевать. Слушали онемев и сопереживали это невероятное волшебное перемещение из прокуренного амбара в этакий блистающий зрительный зал на сольный концерт заезжей гастролирующей знаменитости.
Потом, когда он играл что-нибудь другое, танцевали. Наяривали “топотуху” и частушки с “концовками”, когда играл Мишаня Шуплецов. Пели “страдания”, если брал гармонь Доронин Иван. Но этот вальс стал святым, его не трогали. Некоторые после того, как Налька заканчивал свой музыкальный шедевр, ещё немного сидели из приличия и уходили вовсе.
Все вечера мы, ребятишки, толклись в дверях и на крыльце до самого закрытия и знали все пары, на которые распадалась молодёжь, выходя в летнюю ночь. Редко гуляли гурьбой, так, чтобы “гармозень через пузень”. Такое дозволялось разве лишь по праздникам. В другом случае Клава ревностно отстаивала сохранность инструмента:
— А вдруг дождь?! Вы чем себе думаете? Даже не просите мне тут! — И замахивалась на настырных полупудовым амбарным замком.
Для молодёжи гулянье продолжалось, правда, называлось это другим словом — “холостовать”. И только Налька Верхотуров, как всегда (на какой-то наш ребячий восторг), шёл домой один, белея тельняшкой и неостановимо грызя семечки. Знал ли он, наш деревенский маэстро, сколько тоскующих девичьих глаз провожали его удаляющуюся враскачку фигуру?
Дом, где они жили с матерью, стоял на самом краю деревни у берега Круглого озера. Их огород на задах почти упирался в озёрный окоём. Прежде чем зайти в дом, он всегда присаживался у воды на сколоченную им же скамейку и выкуривал последнюю папиросу.
Тёплая сумеречь коротких ночей размывала у озера дальний берег, сливала его с тёмным краем неба, и сейчас озеро казалось ему, наверное, безбрежным и уставшим штилевым морем.
Он никогда не видел моря. Но что-то ведь заставило его отдать за тельняшку почти новые хромовые сапоги...
Как-то перед сенокосом Налька вечера три не появлялся ни в кино, ни на танцах. Музыкальную часть брал на себя Мишаня Шуплецов. Ничего особенного не произошло, всё было как всегда, но только наша ватага почему-то страшно взволновалась. Мы переспросили всех, кто и где его видел и что такое могло стрястись, собирались даже идти следить, но...
Но однажды, уже по окончании фильма Налька явился сам, и рядом с ним вошла, смущаясь, наша новая докторша. Приехала она недавно к нам в село по распределению из района, где окончила медицинское училище. Прибыла на замену.
Полтора года назад умер старый фельдшер Лукичёв, и лечить болезных стало некому. Все сельчане скорбели по этой утрате. Хороший был старичок, знающий и участливый. С гордостью рассказывал любому и каждому, что в Первую мировую служил в прибалтийском санитарном отряде и даже ассистировал на операциях, проводимых самим Николаем Ниловичем Бурденко, главным хирургом Императорской армии. Это обстоятельство виделось ему весомым аргументом, исключающим любые сомнения в его профессионализме.
Лукичёв, облачившись в пожелтевший от времени белый халат, пробавлял старушек пилюлями и лечебными травами, а они отдаривались мёдом и овощами, уважительно величая лекаря “Фершал”, что звучало почти как маршал!
Медсестрица встала на постой у Нюры-плакальщицы, вещей привезла один лишь фибровый чемоданчик и представилась Наташей. Ну, как бы Натальей Ивановной. Молодюсенькая уж очень, а так ничего себе. Вот и всё, что нам было о ней известно.
В клубе действие шло по заведённому вроде бы порядку: Налька здоровался с парнями, трепал нас за вихры, хохотал, запрокинув голову, легко давил белыми зубами семечки, был такой же, только немного более суетлив. Но народ, понимая, что сегодня что-то не то, начал даже понемногу расходиться. Вот тут Налька вдруг громко сказал, встав рядом с медичкой:
— А ну, Клань, подай–ка!
Клава, неуверенно шагая, вынесла футляр, сложив на недоумённом лице брови домиком. Налька вынул инструмент, закинул большой ремень на плечо, взял гармонь под пазуху и протянул руку своей избраннице. В дверях перед ними аж расступились поспешно. У застывшей неподвижно Клавы в глазах стояли слёзы.
Пробравшись к себе на постель, я даже сквозь отцовский храп различал, как над озером начал своё медленное круженье грустный, далёкий вальс...
* * *
Погожим июньским днём на округу, да и на всю матушку-Россию, внезапно свалилась беда. А пришла беда — отворяй ворота! И это не гроза с ливнем над неубранным сеном. Не половодье, сгубившее огороды в пойме реки. Не прошлогодний верховой пожар, подобравшийся вплотную к селу и сожравший шесть домов с пристройками.
Нет. Это была война!
Позднее чёрная дребезжащая тарелка репродуктора в правлении колхоза имени Сталина транслировала речь вождя:
— Товарищи! Граждане! Братья и сёстры! К вам обращаюсь я...
Ещё не до конца понимая грандиозность катастрофы, свалившейся на страну, люди внутренне ожесточались. Каждый был полон решимости влиться во всенародную силу, готовую на сопротивление врагу и на верную победу над ним. Мужской части жителей села ждать оставалось недолго.
На запылённом “газике” с брезентовым верхом прибыл районный военком с предписанием и мобилизационным списком. Сказал короткую речь, потрясая кулаком в сторону агрессора, процитировал слова товарища Сталина, а напоследок обратился к Ювеналию:
— А ты, мил человек, нынче же подстригись под Котовского. На такой шевелюре ни одна пилотка не удержится. Это приказ, понял?
Извечная тягота русских баб провожать мужей и сыновей на ратную битву не давала нашим женщинам удариться в слёзный вой по уходящим. Напротив, собирая им заплечные мешки, старались разговорами о скором возвращении, улыбками, вниманием вселить в мужчин, насколько это возможно, прочную уверенность в скором одолении неприятеля.
Для прощания и сборов был дан военным комиссаром ровно один день. Провожала бойцов вся деревня. Дед Агафон сам вызвался везти “служивых” на станцию. Пьяненький и гордый порученным важным заданием, заложил две подводы на первостатейных гнедых погодков.
На лужайке верхотуровского дома общими трудами был накрыт длиннющий дощатый стол с нехитрыми закусками, четвертной бутылью свекольного самогона да двумя полуведёрными чайниками с брагой. Всё это “хозяйство” было стремительно сметено и выпито, и со двора с частушками вывалил хмельной народ. Налька, такой непривычный без своей шевелюры, наяривал на гармошке “приворотину”, бабы пели, приплясывая. Нарочитым, безудержным весельем, казалось, они пытались отдалить эту тяжёлую, горестную минуту предстоящего расставания с дорогими мужчинами.
Мишаня Шуплецов, качаясь, нёс Налькин рюкзак и свой фанерный чемодан. Плакала тихонько Налькина мать. Смущаясь и держась тонкими пальчиками за его рукав, шла рядом с гармонистом фельдшерица. Возле обоза остановились. Мишаня бросил в телегу чемодан и сказал:
— А ну, Нальк, рвани, а? Напоследок!
Все разом притихли и посмотрели на Нальку. Знали, о чём просил Мишаня. И даже затаились немного в ожидании. Но тот медленно стянул с плеча ремень, застегнул ремешок на мехах и, погладив гармонь по грифу, подал матери:
— Не, ребята, не могу. Я тот вальс подарил... одному человеку. Теперь не я хозяин. Не могу. — Смутился, обнял и поцеловал Наташу.
Мать громко всхлипнула и уткнулась ему в тельняшку. Он стоял, прижав своих дорогих к широченной груди, морщил нос и крутил шишковатой стриженой головой.
Все начали прощаться. Не выдержав всё же трагизма прощальной минуты, запричитали бабы, обнимая любимых. Следом громко заревели малые ребятишки, хватая отцов за штаны, размазывали по щекам слёзы дети постарше. Беззвучно плакала Клава, обнимая пустой футляр из-под гармошки. Горький плач набирал силу до поры, пока Иван Доронин не перекрыл этот вой криком:
— Хватит! А ну прекратить! Что вам тут, похороны? Это война, и никто не может знать своей судьбы. Кому суждено — вернётся. А кому голову сложить, не оплакивайте. Это же за Родину и за наших детей.
Люди! Земляки! Я оставляю с вами свою Марию с пятью малыми детьми. Прошу вас, будет им худо, подсобите, ради Христа. Поддерживайте друг друга. Ведь знаете — один горюет, а вместях — воюет! Не отворачивайтесь от чужой беды. Ждите нас, и мы вернёмся с победой!
Повисла тишина, прерываемая редкими всхлипами. Мужики, как по команде, сложили поклажу, запрыгнули на телеги, и Агафон вытянул кнутом гнедого по крупу:
— А ну, шевелись, востроухий!
За обозом поднялось облако пыли, и за ним ещё долго бежали ребятишки, сверкая босыми пятками, пока лошади не свернули в лес и не скрылись из виду. Толпа, сгрудившись, никак не хотела расходиться. Людям, буквально раздавленным горькой разлукой, слишком тяжело было возвращаться в пустые дома.
Деревня враз словно бы осиротела.
Спустя некоторое время стали приходить солдатские письма, свёрнутые в знаменитые фронтовые треугольники. Никто не держал содержание вестей с фронта в секрете от односельчан. Кто-то писал из учебных пунктов, кто уже прямо с линии соприкосновения. О Ювеналии Верхотурове знали от его матери Полины, сильно исхудавшей от неизвестной болезни. Письмо читали в клубе при почти полном сборе.
После кратких курсов автомехаников сын получил новый танк, легендарный Т-34. Запрыгнув в люк, обнаружил там кисет с рубленым самосадом и записку от девчат, красивших боевую машину:
“Дорогой друг, советский воин-танкист! Бей прицельно по ненавистному врагу, дави стальными гусеницами фашистскую гадину! Веди этот танк только вперёд, до полной победы над Германией!”
Все радовались за Нальку, а мы, ребятишки, помогали его матери справляться с огородом. Несостоявшаяся невестка и несбывшаяся наша докторша с первых дней войны была призвана на службу в какой-то тыловой госпиталь, так как имела по окончании училища корочки и звание ефрейтора медицинской службы. Ни писем от неё не было с той поры за все военные годы, ни слуху и ни духу. Да и кому её было искать, опять же?
Вечерами женщины и ребятня сбивались в клубе на посиделки и читали-перечитывали письма с фронта, если приходили новые. Вслух мечтали, что когда-никогда вновь зальётся мелодичными переливами верхотуровская знаменитая гармонь. Но хороших вестей было не больше, чем пальцев на одной руке. Зато горохом сыпались “похоронки”.
В первых же боях пал смертью храбрых Доронин Иван. В сорок третьем пропал без вести Мишаня Шуплецов. Награждён Звездой Героя Советского Союза отец Клавы Агашиной. Посмертно. Несколько наших слали весточки из госпиталей. Похоронка не прошла и мимо нас с мамой.
Неимоверно тяжёлым грузом упало на плечи советских солдат бремя войны. И солёная река слёз вдов и сирот половодьем покрыла страну.
Не дождавшись окончания войны и долгое время проживая в отсутствии вестей от сына, скончалась тётка Полина, Налькина мать. Тихо истаяла от неведомой болезни, словно поминальная свеча. Но бабы негромко судачили на скудных поминках:
“Никакая это не болезнь, чего вы говорите! Тоска её съела, тоска! Зелёная и беспросветная. Один ведь он у неё, один, как перст. Вот и дело-то”.
Но ведь какой народ! И какой несгибаемый хребет у нашего народа! Таких нечеловеческих тягот, что выпали на долю советских людей, не вынесла бы ни одна другая нация. Мало того, что наша армия сломила сопротивление врага и погнала фашистскую нечисть со своей территории, так ещё и другим странам помогла освободиться от этого ига.
Но враг отчаянно противился натиску советских войск. Танковый клинч к востоку от Варшавы в августе 1944 года на время даже приостановил наше, безусловно победное, шествие.
Именно в этом сражении был подбит героический танк под командованием гвардии старшего сержанта Верхотурова Ювеналия Григорьевича.
От разорвавшегося снаряда и охватившего боевую машину пожара погиб весь экипаж. Лишь командиру танка посчастливилось выбраться из люка, горящим факелом упасть в случившуюся рядом с подбитым танком дождевую лужу и тем самым сбить с себя огонь.
В мокром, ещё дымящемся комбинезоне, невзирая на дикую боль от ожогов, он кинулся было пособить товарищам, и только новый выплеск огня от пробитого бака с соляркой отбросил его от погибшей машины.
И снова пришлось кинуться в спасительную грязную жижу и замереть под свистящими над головой пулями.
По-пластунски днём и перебежками по темноте ему удалось добраться до расположения наших частей. Контузия, страшные ожоги по телу и лицу подвигли командование тут же отправить гвардейца в сформированный санитарный эшелон, отправляющийся в российские пределы.
А в госпитале он часто задавал себе вопросы, на которые не знал ответа.
“Геройским был тот его день или позорным? Слава Богу, что всё обошлось эвакуацией. Могло быть и по-другому. Все прошлые заслуги и награды не взялись бы в расчёт. Не ты ведь подбил немецкий танк, а уничтожили твой. Бросил погибших товарищей и оставил место сражения, имея при себе личное оружие. Уж не бежал ли ты с поля боя?”
Эти вопросы могли бы иметь место, если б не суматоха в боевой обстановке на линии соприкосновения.
Тем золотым августом, что тихо тлел за грустным больничным окном, и закончился боевой путь танкиста Верхотурова Ювеналия.
Но он таки настал, этот долгожданный День Победы!
И гремел по радио торжественный баритон Юрия Левитана, оглашающий окончание победоносной войны! И города окрасились праздничными салютами! Гордость и радость сияла в глазах, и слёз было не сдержать. Только слёзы были уже совсем иного качества. Слёзы безграничного счастья и неимоверного облегчения от тягот военных лет!
Хотя ведь все прекрасно понимали, что дальше жизнь не станет проще. Кто, кроме нас самих, возьмётся преодолевать разруху, нанесённую войной? Вспоминали часто слова Ивана Доронина:
“Кому суждено — вернётся. А кому голову сложить — не оплакивайте”.
Возвратились наши деревенские мужики и парни далеко не в полном составе. А иные и не в полном комплекте со своими частями тела. Но все без исключения немедля влились в общий рабочий восстановительный настрой. По мере, понятно, сил и оставшихся возможностей.
В начале сентября 1945 года из неведомых краёв вернулся домой Налька Верхотуров. На его обожжённое и изрезанное шрамами от операций лицо нельзя было смотреть без содрогания. Но он не таился и не маскировал своего уродства. Долго сидел у могилки матери. Побывал чуть ли не в каждом дворе, интересовался, как жизнь, и вообще. Вежливо со всеми здоровался и, пообщавшись накоротке, с поклоном прощался. Где-то выпил с ребятами за Победу и неспешно направился к своему жилью на краю озера.
Дом, казалось, сильно постарел в ожидании хозяина. Будыльем и крапивой затянуло его до середины мутных, потускневших окон.
Налька долго сидел на крыльце, курил и качался из стороны в сторону, зажав ладонями обгоревшую плешинами безволосую голову.
* * *
Лет через пять я, будучи уже столичным студентом, приезжал на каникулы к своей овдовевшей маме. Помогал, чем мог, по её немудрёному хозяйству. На досуге разговаривал и с Клавой Агашиной.
Мы сидели на лавочке возле её дома, где на калитке была прибита табличка с пятиконечной звездой и надписью:
“Здесь живёт семья Героя Советского Союза Агашина Николая Николаевича, павшего смертью храбрых в боях с немецкими захватчиками”. И конечно же, я не мог не спросить у Клавы, не слышно ли каких вестей о нашем деревенском маэстро.
Видимо, ещё не все слёзы были выплаканы рыженькой Клавой по Нальке, её первой, безответной любви. Но она совладала с собой, промокнула концом платка глаза и рассказала:
— Та памятная ночь истаивала, и уже начинало светать. Я стояла недалеко от его дома, спрятавшись за ветлой. Мне так хотелось войти, прижать его бедную голову к груди, сказать, что он не один на белом свете, что есть любящее сердце, которое прикипело к нему навек...
Но тут в доме погас свет. Хозяин притащил из сараюшки старые доски и стал заколачивать ими окна. Крест-накрест! Я безвольно осела во влажную от росы траву, зажимая ладонями рыдания. Всем известно без лишних слов, что означает сие действие. Он собирается уходить! Оставляет дом и уходит насовсем!
До самой смерти буду себя корить, что не бросилась к нему в ноги, не попыталась остановить. Но теперь уже ничего нельзя вернуть.
— И что же, до сей поры никаких следов? Не пробовала разузнать?
— Да как же не пробовала! Три года переписки с военными архивами и ворох отписок из адресных столов. Так и не ведаю, чем путь его увенчался.
Ты веришь, я ведь проникала в их заколоченный дом. Плакала там долго и забрала к себе его гармошку. Пусть у меня. Знаешь, в жизни ведь всякое бывает. А вдруг... он вернётся?.. Может такое случиться, как ты думаешь?
Бедная, наивная Клава... В её жидких рыженьких волосах уже проглядывала седина.
* * *
В конце лета я уезжал на учёбу в столицу, и в последний вечер прогулялся к нашему Круглому озеру. Обошёл и ветхий верхотуровский дом. Он смотрел на меня мёртвыми окнами через дощатые кресты.
По всему выходило, что той ночью окончательно закатилась печальная звезда незаурядно талантливого и красивого человека с пышным именем Ювеналий. Но вот что ещё сказала мне Клава.
Перед тем как уйти из деревни, Налька, прощаясь, выходил в ночь с гармошкой. Краем озера ушагал далеко, аж на противоположный берег.
И там, по-над ночной водной гладью, путаясь во влажной паутине бабьего лета, до голубого рассветного луча кружил, раскачивался и плакал над озером наш грустный, деревенский вальс.
ВАЛЕРИЙ МОРОЗОВ НАШ СОВРЕМЕННИК №3 2024
Направление
Проза
Автор публикации
ВАЛЕРИЙ МОРОЗОВ
Описание
МОРОЗОВ Валерий Геннадьевич родился в г. Шадринске Курганской области. Окончил Высшую профсоюзную школу культуры (г. С-Петербург), дополнительно обучался на сценарном факультете ВГИКа (Москва). Публиковался в журналах “Москва”, “Сибирские огни”, “Север”, “Московский журнал”, “Нижний Новгород”, “Русский дом”, “Свет столицы” и других. Лауреат V Международного фестиваля-конкурса “Русский Гофман” (проза).
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос