РУССКИЙ ЦАРЬ
ИОАНН ВАСИЛЬЕВИЧ
Хроники великой судьбы страстотерпца
святого русского царя Иоанна IV Васильевича Грозного
* Продолжение. Начало в № 10, 11 за 2023 год.
* * *
Но если поставить рядом для сравнения императора Петра I, возлелеянного молодым дворянством, Церковью и двором, и первого русского царя Иоанна Васильевича, которого линчуют уже четыреста лет, то образ Петра сразу померкнет, потускнеет, покроется глянцем безудержных фальшивых славословий и приторно-сладкой патоки; и невольно придёт на ум странная, беспорядочная жизнь самовластного, жестокого самодержца из рода Романовых-Захарьиных-Кошкиных. Если Грозный даже по воспоминаниям противника царя князя Андрея Курбского первое время был беспорочным ангелом, спустившимся с небес на землю, то император Пётр — демон зла, прозванный в народе Антихристом Первым, действительно любил кровь, сам с удовольствием истязал, на стрелецкой казни публично отрубил на палаческой колоде семьдесят шесть стрелецких голов тремя топорами, хотя никто не принуждал императора, — такая была тяга к мести: в последние минуты жизни так устрашить истязаемых, чтобы остающиеся в живых стрельцы и думать не смели больше о бунте и недовольстве царской властию. Пётр много пил, любил вино и таверны, всевозможные гульбища, разврат, душегубство, насилие (публично приказал отрубить голову Марии Гамильтон, превратив жуткую трагическую сцену в комедию. Та, игриво устроив голову на палаческой колоде, до последней минуты не верила, какую злую “шутку” замыслил над нею император. Но взмахнул топор палач, и голова красавицы скатилась на серебряный поднос. Пётр приказал поднести голову казнённой собравшимся гостям, и каждый поцеловал несчастную в уста — такое случилось прощание, уготованное московским царём).
Но нечто подобное позволяли тогда себе и европейские властители. Может, русский самодержец узнал о кровавой забаве в Англии, когда принимали московского правителя в масонский клуб? Анну Болейн, жену английского короля Генриха VIII, приговорили по суду к смертной казни только за то, что она слишком фривольно вела себя при дворе, поддерживала светские разговоры с дворцовой знатью, но не позволяла ничего лишнего, кроме игривых слов. Королева ждала, что Генрих помилует её, ибо всё походило на страшный сон: до последней минуты, когда везли Анну к месту казни, когда всходила на эшафот, когда подручный помогал удобнее для палача умостить на плахе голову английской королевы, и во всё это время последних приготовлений Анна с напряжением ждала, что вот-вот прибудет гонец с помилованием, ибо своей вины королева не знала. И гонец прискакал от Генриха и сообщил палачу, что король заменяет топор на меч; и Анну обезглавили по кляузам и наветам дворцовых наушателей... Якобы в последнюю минуту королева воскликнула: “Генрих! Ты сделал меня святой!”
Пётр любил попойки в кабаках, где и нашёл себе будущую жену Скавронскую (Екатерину I), с лёгкостью попрал дедовские обычаи, старинную этику, православные каноны и церковные обряды, признал протестантизм, прогнал Патриарха, которого Русь только что поставила на церковную кафедру, казнил сына Алексея… Пётр утратил чувство исторического родства с предками. Ивана Грозного, от которого унаследовал великое царство, вместо благодарности за выдающиеся деяния первого русского государя, который в восемь раз увеличил страну, лишь всюду хулил и честил лживыми, поносными словами, пакостными, чёрными красками рисуя портрет победителя и вождя. Уподобляясь католикам, вернувшись из Голландии, переодел дворян из русского платья в немецкое, принудил подданных снять бороды под страхом жесточайшего наказания, тем самым разделил народ даже одеждою, внешним видом, этикой и эстетикой. Так русский скиф-арий перестал говорить и думать по-русски, разжижил свою национальную скифскую природу. И русский человек невольно скотинился, сняв бороду, приобретал животный образ. Борода для русского носила высший сакральный смысл, худо понимаемый ныне. Эта отросшая на скульях шерсть не только соединяла с верхним миром, но и уподобляла образу Христа, правителя на небесах и на земле. Большего кощунства, надругательства над личностью, над природой русского, большего безобразия со стороны императора невозможно было и придумать, но со смертью Петра все его новшества, кроме чиновничьего регламента, были скоро позабыты иль отброшены за ненадобностью (по признанию Екатерины Дашковой, первого президента Российской академии наук).
По иудейскому обычаю, бороду сбривали перед погребением. Если видели покойника бритым, то сразу принимали его за “жидовствующего”. Грозный запретил отпевать безбородых, полагая, что брить бороду есть мерзость перед Господом, тогда и по церковному уставу считалось кощунством скоблить рыло. Патриарх Иоаким отлучал от Церкви согласно сороковой главе Устава не только тех, кто брил бороду, но и тех, кто с брадобрейцами знался, ибо “еллинский блуднический гнусный обычай брадобрития губит образ, от Бога мужу дарованный. Бритие бороды уподобляет человека котам и псам. Борода — это богатство рода”. Особенно скифская рыжая борода, какую имел Иоанн; она придавала её владельцу особой, царской чести и причисляла к избранным.
Христос в заповедях оформил правила морали, чтобы не заблудиться русскому племени в жизни, но идти праведным путём. Совесть в Древней Руси занимала то место, которое на католическом Западе занимает Закон. На Руси понимали, что совесть — это ненависть души к подлости. В совести вмещается необходимая норма праведной жизни, которую Церковь проповедует с амвона, но всё как-то боком и скользом, случайно и ненароком, потому уже на паперти, при выходе из храма, молельщик, сталкиваясь с грехом, порою тут же и позабывает о святости, незыблемости Христовых уроков, не встаёт на их защиту, а отпускает свою душу на волю, по течению случившихся обстоятельств, когда плоть отбирает у души совесть, пригнетает её. У древних русов- скифов, о которых Церковь постоянно замалчивает, на первом месте стоял суд совести, потом суд предков, а затем суд Божий. Кто из живущих не сталкивался с совестью? Сотворив дурной поступок иль только замыслив его, верующее сердце начинает беспокойно биться, вздёргивается с такою силой, что подушка ворочается под головою, и сон во всю ночь бежит прочь от глубоких переживаний, похожих на самоистязание. “Совесть без зубов, а загрызает. В ком есть Бог, в том и стыд. В ком стыд, в том и совесть проживает”. Совесть — это Божий советчик, она не даёт забыть Бога во все минуты земного бытия, переступить нормы праведной жизни, всё время спосылает к горнему миру, где сам Бог пребывает.
Я ещё застал то время, когда старухи в деревенской избе деловито перетирали сплетню про местную “валяшку”, которой мальчишки-озори за блуд ворота дёгтем извозили, опозорили на всю деревню, чтобы помнили печищане довеку, что здесь живёт гулящая “страмница”, которая совсем совесть потеряла, а значит, и стыд, и Бога забыла. И подобный случай становился уроком для всех девиц, мечтавших о счастливой полной семье. Конечно, в каждом уголке русской земли, в каждой затерянной деревнюшке были свои испытанные временем досюльные уроки, помогавшие сохранить душу, не извратиться натуре, не опозориться, но народ знал, что “без стыда рожи не износишь”, луканька подстерегает за каждым углом. В ином печище загулявшую девку крепко позорили, в другом же радовались, когда девушка приносила “сколотного” мальчонку, нажитого по случаю, ибо в семью Господь даровал не только наследника, будущего работника, но и земельный пай. Невесту “с приданым” сватали особенно охотно... К наставлениям Церкви в народе прислушивались, но деревенский обычай был сильнее религиозных правил и судебного закона: община вынянчивала столетиями свои моральные и нравственные ценности, помогавшие выжить и сохраниться роду в тяжелейших условиях на северной земле, а вера обещала рай на небе, до которого надо было ещё добраться... “В гроб ложиться, а пашенку сей”. Весь порядок жизни от рождения до смерти был незыблем в окрестностях селитбы, и никто не мог ему прекословить под страхом изгнания от родного порога в неведомые чужбины.
Потому и знатное сословие — вельможи и великие князья — волею матери сырой земли исповедовали тот же нравственный устав, что и “чёрный народ”, и не было ничего удивительного, что и царь Иоанн опирался на досюльные народные правила воспитания, изложенные в “Измарагде”: “Любящий сына своего палки для него не пожалеет. Наказывай его в юности, чтобы он принёс тебе покой в старости. Если же смолоду не наказываешь, то ожесточится и не покорится”. Иоанн Златоуст учил: “Аще кто детей своих не учит воле Божией, тот более лютого разбойника осудится. Убийца бо тело умертвит, а родители аще не учат, то душу губят. Если не слушаются тебя твои дети, то не щади их. Как вещает божественная премудрость: “Шесть ударов или двенадцать сыну или дочери. Если же велика провинность, то двадцать ударов плетьми”. Имеешь ли ты дочерей — держи их во страхе, чтобы оградить их от плотского. Не будет посрамлено лицо твоё, если выдашь замуж непорочной и перед всеми похвалишься ею. Если же любишь сына своего, бей его часто, и тогда впоследствии порадует он тебя и хвалы удостоится от всех знающих тебя. Не дай воли чаду, но наказывай его, пока растёт. Иначе, огрубев, не станет слушать тебя, и будут тебе от него огорчения великие и мука душевная, и скорбь немалая, и дома разорение, и богатства утрата, и укоры соседей, и позор перед недругами, и пред властями платёж, и зла досада... Кто не биет своих детей, тот не наследит Царствия Небесного. Как говорит русская пословица: “Кнут не мука, а вперёд наука... За дело побить — уму разуму научить”.
...Конечно, нам нынче претит некоторая категоричность суждений “Измарагда”, но они истекают не от злой воли некоторых жестоких властителей, но от жесткости, суровости природы, в которой пришлось по самой судьбе взрастать русскому племени: обстоятельства, суровая жизнь ковали натуру воина, не боящегося смерти, но идущего с мечом навстречу погибели с открытой грудью и озарённым взглядом. В “отроческие” полки вступали дворянские отпрыски с 12 лет, как только перерастали длину меча, а с четырнадцати лет, когда появлялась в руке сила натянуть боевой лук и пустить стрелу, боярские дети, юноши, зачислялись в княжескую дружину, чтобы по храбрости, уму и ловкости получить в войну от великого князя чин, надел земли и деревню с холопами. Все игры с младенческих лет носили на Руси не торговый, а воинственный характер; лук, самострел, деревянный меч, копьё, щит из черемхового “вичья” — вся военная справа (“стряпня”) самодельная, от своего ремесла, под свою руку.
Как мне помнится, наше послевоенное детство пролетело в подобных страстных увлечениях, как и при Иоанне Грозном, где не было места слезам, обидам,и чувству мести, никто никого не оскорблял, не унижал, не обижал, не затаивал злобы в соперничестве, ибо играли со страстью, весело, во всякое время года, но без острастки и сердечного напряга... Главное правило — лежачего не бить. Всё дурное придёт много позже, когда ошерстнатеет человек и покроется грехами, как рыба чешуёю...
Эта наука из XVI века, от времени Иоанна Грозного перекочевала в век ХХ, нисколько не переменясь, и стала той незыблемой школой воспитания, которая помогла русской нации не рассыпаться, но выстоять в веках. Эти строгие уроки близко коснулись моего друга (ныне покойного) писателя Александра Плетнёва, выросшего в Барабинских степях в землянке-засыпухе, в многодетной семье, с шестого класса впрягшегося в шахтёрскую лямку, замечательного во всех отношениях русского человека. Рассказывал мне Саша: “Прежде был я огоряй, как и все деревенские мальчишки. Но мать за озорство моё и пальцем не тронула. А отец схватит вожжи или кнут, что под руку в ту минуту угодит, и так выходит меня за проступок для науки, что неделю сесть не могу; вот лежу на печи и мстительно думаю: ну, батя, вырасту большой — отомщу, небо с овчинку покажется. И вот — вырос, к матери остался холоден. А отца покойного как вспомню, так и заплачу от любви и жалости”.
Иван Солоневич, русский философ, отмечал, что русский склад мышления ставит человечность, душу, милость, сострадание выше закона и отводит закону место где-то рядом с правилами уличного движения. Когда закон вступает в противоречие с правдой и совестью, русская натура, её сознание отказывается верить; ей чудится, что сам диавол — слуга антихриста — водит рукою судьи, толкает на неправедное решение, путает, заводит в овраги.
Нынче народ с малых лет отделён от матери сырой земли: расселился по городам, сидит по квартирам высоко от живой травы, видит в окно лишь кулижку асфальта, обитает в человейнике при удобствах и при законе, но без благодати, при куцем сострадании и зачатках совести. Слава Богу, что жальливость ещё не отмерла совсем, копошится где-то в подвздошье, в тайнике сердца, и при виде чужой беды вдруг “зашеволится” совесть, позывая на слезу, — этот пот души.
4
“Бог поругаем не бывает. Что сеем, то и жнём”.
Хоть и упрямо, скрытно и коварно расставляла “Избранная рада” уловистые силья на первого русского царя, но не хватило им ума и терпения, чтобы залучить дичину в западню; промахнулись советники-охотники в 1553 году. Даже их согласный лукавый ум не разрешил тайный замысел, но внезапно обрушил царский гнев на боярство.
“Иван Васильевич имел превосходный ум, соединённый с необыкновенным даром слова. Имея редкую память, он знал наизусть Священное Писание, греческую, римскую, русскую историю; любил правду в судах; нередко сам разбирал тяжбы, выслушивал жалобы, читал всякую переписку, спорное дело решал немедленно; повелевал казнить утеснителей народа, бессовестных сановников, лихоимцев, не терпел пьянства, не любил лести. Имя Иоанново стояло на Судебнике и напоминало приобретение трёх царств. Народ в течение веков видел Казань, Астрахань, Сибирь как главные памятники царю и именовал его Грозным”.
Историк Дмитрий Иловайский писал о Грозном: “Иоанн IV Васильевич представляет собою редкий образец государя, щедро одарённого от природы умственными силами и обнаружившего недюжинные правительственные способности”. Значит, и среди просвещённого дворянства и через двести лет находились прозорливцы, что, оглядываясь назад, видели, какие препоны и тягостеи испытала Русь, продираясь от языческого волхования через дебри мятежного раскола и вязкую болотистую чищеру раннего Православия, чтобы оглянуться назад и разглядеть сквозь дым пожарищ минувшее детство золотое и этими драгоценными картинами укрепить скифское племя, уже готовое рассыпаться окончательно, когда брат немилосердно погублял брата, не испытывая ни капли сердечности, и Христос, пришедший на Русь с апостолом Андреем Первозванным, увидев незамирающую смуту, отступился и не распечатал сердце Русии для братской любви. Но послал на земли северной Скифии Иоанна IV Васильевича, наследника великой династии Рюриковичей, и возгласил его царём. И восстала великая Русь. Она долго вызревала, подавляла соперников, искала границы, чтобы после скитаний по миру устроиться навсегда под северным солнцем, плотно, особо и обособленно, чтобы не мешать никому из соседей. Русский народ долго примерялся к новой земле, осваивал её, отыскивал столицу, чтобы взять её за родящее яйцо. Был в своё время великий стол и в Ростове Великом, и в Великом Новгороде, и во Владимире, и в стольном граде Киеве, и лишь через пятьсот лет столицей русской земли обнаружила себя Москва и прочно закрепилась на этой службе... Коли царство рождалось в муках войн, чересполосицы, взаимной вражды и неустроя, то подобные испытания не миновали и её столицу. Набеги татарвы и пожары, раздоры удельных князей и снова пожары, боярская междоусобица и снова пожары… Москва столетиями очищалась пламенем, подвергался закалке и житель её.
Дмитрий Иловайский пишет: “Россия докатилась до господства лютой олигархии, но грядёт сила грозная во избавление от ига жидовства”.
После мятежа 1553 года первый поскочил в сторону Польши воевода Курбский и давай строчить от короля Сигизмунда кляузы; обида травила душу на царя, гордыня и спесь не давали спокойно сидеть на новом месте. До самой смерти Курбский строил на Иоанна Васильевича интриги, тешил в груди месть, распространял клевету об игумене Псково-Печерского монастыря Корнилии и упрекал в его гибели Грозного... Не совсем понимал, наверное, от распалившегося самолюбия, не мог взять в толк, кому пишет обвинительное послание, к кому себя ставит вровню. А Иоанн, понимая, что значит самодержец, отныне не мог терпеть самоуправства и панибратства, и после мятежа уже знал без сомнения (и то же внушал ему митрополит Макарий), что царь обязан править царством один и не сближаться за советом с холопами и рабами. Это обращение как к холопу особенно раздражало князя Андрея Курбского, хорошо помнящего Иванца Московского ещё в “ребятёшках”.
Грозный ответил воеводе со скрытою насмешкою и неприкрытым издевательством, как непокорному слуге, стоящему за креслом рындою: “Во имя Бога Всемогущего, того, кем живём и движемся, кем цари царствуют и сильные глаголют, смиренный, христианский ответ бывшему российскому боярину, нашему советнику и воеводе, князю Андрею Михайловичу Курбскому: почто, несчастный, губишь душу изменою, спасая бренное тело бегством? Я читал и разумел твоё послание. Яд аспида в устах изменника, слова его подобны стрелам. Жалуешься на претерпенные тобою гонения, но ты не уехал бы к врагу нашему, если бы не излишне миловали вас, недостойных. Бесстыдная ложь, что говоришь о мнимых наших жестокостях! “Не губим сильных во Израиле”. Их кровью не обагряем церквей Божиих; сильные и добродетельные здравствуют и служат нам. Казним одних изменников. И где же щадят их? Имею нужду в милости Божией, Пречистыя Девы Марии и святых угодников; наставления человеческие не требую. Хвала Всевышнему, Россия благоденствует. Угрожаешь мне судом Христовым на том свете, а разве в сём мире нет власти Божией? Вот ересь манихейская! Вы думаете, что Господь царствует только на небесах, диавол — во аду, на земле же властвуют люди? Нет, нет... Везде Господня держава, и в сей, и в будущей жизни! Положи свою грамоту в могилу с собою, сим докажешь, что и последняя искра христианства в тебе угасла, ибо христианин умирает с любовью, с прощением, а не со злобою”...
* * *
Скромность — драгоценное платье для души истинного милостынщика. Он делает приносы в церкви ли, нищим ли, кто лишён средств на кусок хлеба насущного, не кичась, не выставляя свою доброту напоказ. Не рисуется глубиной и мягкостью сердца и этим не красуется перед народом, ибо своим примером молитвенник не столько служит земному миру в его юдоли, но горнему в его чистоте и непотухаемом свете, ибо всякий принос на храм или на богаделенку незабываем и без наших усилий: невидимыми путями милостынька уходит во владения Господа и там заносится архистратигами в вечные поминальники, синодик добрых дел, которыми и величится Господь, и истинно побуждаем к вечной славе — так понимал царь Иоанн, постоянно жертвуя в монастыри, чтобы монахи вечно молились не только за невинно убиенных, но и за тех, кто пострадал от рук царских слуг за измену царю, и за прочие коварства и подлости. Грозный самолично вёл поминный синодик, помнил всех, по ком молилась и его, Московского государя, опечаленная душа. Грозный отличался от боярского окружения глубиной переживаний за тех, кто попал под влияние самовластников и угодил в заговор или невольный мятеж, или споткнулся в православной вере, увидев преимущества в “латынстве”, или в католических, протестантских обрядах, за тех, с кем провёл детские годы или ходил с войском на стычки с вражьей силою, но вот привёлся случай, и архиерейский собор подвёл смутителя под топор. Увы, на земле всё потухает, изгнивает и киснет, и вместе с храмом истлевают и памятки о добрых делах, и только в небесных свитках всякое благодеяние покрывается неизживаемой благодарностью Бога Отца и помещается в нетускнеющие анналы небесной памяти, что крепче церковных и крепостных стен. Спешите творить милостыню и каяться в своих неизживаемых грехах; их ещё нет, но они уже замышлены. Вот эти правила поведения, перешедшие на Русь от скифов-ариев к Святославу и Владимиру Мономаху, глубоко воспринял царь Иоанн мистическим умом и принял их за тропу поведения в скифской земле: кайтесь и творите неоскудную милостыню, кайтесь не о тех нажитых грехах, что уже смиренно и изжито истлевают в груди, но о тех грехах, что прискочат с воли в самое сердце от диавола — слуги антихриста и станут мучить до скончания дней. Иван IV Васильевич, вступив на царство, покаялся перед всем московским людом, ещё не сознавая вполне своих грехов, перед толпой собравшихся в воскресный день после обедни. Государь и митрополит Макарий вместе с крестным ходом вышли из собора Успения на Лобное место, где скопились москвичи в ожидании государя. Грозный обратился сначала к Макарию, прося у архиерея защиты и помощи: “Сам ты ведаешь, святой владыка, как я остался от отца своего четырёх лет, а от матери — осьми лет. Бояре и вельможи обо мне не радели и стали самовластны, именем моим сами похищали себе саны и почести, никто не возбранял им упражняться во многих корыстях, хищениях и обидах. Они властвовали, а я был глуп и нем по своей юности и неразумению. О, лихоимцы, хищники, неправедные судьи! Какой ответ ныне дадите нам за многие слёзы?!”
И вот пришло время ответа за пережитые унижения.
А как и чем решать, Грозный найдёт объяснение в божественных текстах, они подскажут, какой дорогою верно ступать, чтобы не споткнуться и не заблудиться. Только добротою и милостивым словом можно вернуть человека в лоно Православия, а Господь разглядит совершённые неправды и призовёт к суду. Хотя “многомятежное человеческое хотение не должно колебать государеву власть”, — эта мысль, явившись однажды, уже не оставит многодумного Иоанна Васильевича, волею Самого Христа и древнего рода Рюриковичей получившего царскую корону...
Простонародье с его спасительной верою в живого Христа, бродящего под окнами бедных изобок, невольно заставляло Грозного пристальнее вглядываться в деревню, в русские пажити, откуда и исходит главная родящая победительная сила. Среди крестьянской ребятни проходило детство княжича, воинственные игры были не просто детской забавой и шалостью, но и строили душу суровостью и милостью к поверженному. В те времена не было особого различия в повседневной жизни крестьянского двора и боярской усадьбы, когда мужики всех сословий служили в войске, постоянно рисковали и без войны короткой жизнью, и безжалостные будни невольно уравнивали сословия, и самый быт делали почти неразличимым. Даже непритязательные одежды холопа, весь замурзанный полевой работою вид его, грубые руки со скрюченными пальцами, задубелое лицо заставляли задуматься о смысле быстротекущей жизни и позывали к жалости. Ведь и Христос-галилеянин явился в мир, чтобы явить народу единственно верные слова о смысле жизни на Земле, из подобной посконной среды; и если ты, царь, так истово и влюблённо благоговеешь перед Спасителем, почитаешь за своего Владыку и Руководителя, то с тем же родственным почитанием относись и к русскому христианину, весь вид которого вопиет: “Вглядись в меня, княжич, я ведь брат твой!”
Но, увы, столько вымысла, столько гнусных помоев вылили на великое имя Иоанна, что не разгрести и совковой лопатою ту грязь, куда погрузили память о царе, и трудно раскопать в той дурно пахнущей бурде хотя бы крупицы истинного образа Грозного и его вещего созидательного пути. Но за верность моих размышлений говорит хотя бы вот эта покаянная речь царя Иоанна с Лобного места в Кремле, направленная точно в православную душу кормильца. И покаянное слово в трудную минуту было сказано не столько боярам и вельможам, сколько “чёрному люду”, от которого в большей мере и зависит судьба государства.
Грозный слышал их слитное дыхание, согласное биение народных сердец, готовность смиренно пасть на колени и неожиданно возлюбил простеца-человека. Хотя, если хорошенько вникнуть в царскую судьбу, ставящую бесконечные препоны на пути, ничего необычного не было в признательных словах Иоанна Васильевича, ибо само-то обращение к московитам было подобно солнечному сполоху в грозовое предвечерье, когда всё в природе тревожно напряглось в ожидании опасности. Но в природе ничего не случается сразу, перемены в человеке творятся по воле Христа постепенно, вызревает душа не в один день. Вот и к покаянию, к милостыне душа готовится долго, с заметным усилием в прерывистом течении жизни, приноровляясь к её потоку, когда никто не притужает, не приневоливает совершать добро с душевным умилением.
Русские люди не могли без слёз смотреть на царя и считали великим счастием хотя бы коснуться его одежд. При встрече государя крестьяне, вручая хлеб-соль, норовили пасть на колени, лобызать ноги державному, такой любовью к Иоанну IV полнились их сердца, что простыми словами не передать их благоговение перед русским царём. Мать-сыра земля принимала мужицкие слёзы, как Божью росу, и тоже искренне плакала. Глубокая взволнованность от сердечной встречи вызывала на душе неожиданное, незнаемое досель чувство любви к русским простецам, его “детям”, пришедшим на Болотную, ведь совсем не случайно народ признавал царя отцом родимым, любимым батюшкой, посланником Божиим, заступником на небесах, спасителем от демонских чар, победителем агарян, высшим судиёю, у кого только и возможно сыскать правду. И как разрешит спор государь, чья клятва пересилит, так тому и быть без дальнейших пререкований.
Русь неожиданно оказалась по воле Христа перед трудным историческим выбором; чью принять сторону, чтобы сохраниться в целости и новом образе, — крестьянина иль вельможи, боярина иль “синклита”? Грозный положился на мужика, приняв детскую наивную память за “Божье напутствие”. Перед Богом у человека, в каком бы разряде он ни числился, нет прав возвышаться над прочими, диктовать свою власть, попирать чужую волю, поднимать на противную сторону меч, но есть лишь незыблемая обязанность верно служить царю своему и отечеству от рождения и до смерти, и порученную Господом службу исправлять по крестному целованию нелицемерно, а при нужде и положить за него свою жизнь, — вот это право собирает народ в груд, в единую соборную личность, живущую идеей Родины, государя. Но достаточно русскому племени шатнуться, отдаться неприязни и зависти, разбежаться по засторонкам в поисках прибытка и лёгкой выгоды, и “дом, разделившийся в себе, не устоит”. Грозный после победы над агарянином объявил: “Аз есмь царь Божиим произволением, а не многомятежным человеческим хотением. Царь есть хозяин всей земли”.
Так Иоанн IV Васильевич в споре с наставниками “Избранной рады” пришёл к идее единоначалия под властью Иисуса Христа. Креститель Владимир разделил русские земли между двенадцатью своими сыновьями, тем самым призвал на Русь мятежи, войны, вакханалии, чересполосицы, бесконечные тяжбы за власть и споры за владения. И почуяв лёгкую поживу, набежали с Востока непонятные монголы и возникшую сумятицу разрешили мечом. И понадобилось семь веков внутренней вражды, чтобы бинтами временного мира перевязывать раны, реки крови и тяжких военных трудов, чтобы заново “сшить” русских в единое национальное тело.
Бытовала в простонародье легенда о Христе, где Господь, ходя по русским деревенькам меж нищих избушек, ждёт, когда сердобольный хозяин приютит, накормит и обогреет, как то поётся в песне о нищей братии: “И кто нас напоит-накормит, и кто нас теплом обогреет?..” Подобная легенда жила в народе и об Иване Грозном; хочется думать, что это не досужая выдумка и не детская быличка, которую рассказывала ветхая бабеня своим внукам в назидание запинающимся от волнения и старости, глухим и тревожным голосом. А если учесть, что печь хорошо вытоплена, а на воле в темени царюет мороз, и так угревно лежать на горячих каменьях, отчего мрак за волоковыми окнами становится каменным и непробойным, а Господь ближе к душе смятенной, то остаётся лишь плотнее притиснуться к родной бабене и сонными слипающимися глазёнками всматриваться в бродячие тени на стене от зыбкого пламени лампадки и светца с берёзовой лучиною. С шипением падают угольки в корытце с водою, с шелестом снуют по закопченному потолку рыжие тараканы, подбираясь к тощим ножонкам ветхой старушонки.
Стоит, наверное, представить середину ХVI века на Руси: кондовый лес на запольках, затерянная в снегах, неторная дорога, по которой ползут метельные змеи, а на опушке, уставя носы в сторону человечьей селитбы, мерцают зелёными глазами вечно голодные волки. Господи, на какую нужду в такую тьмутаракань поместил Ты русское племя на скудное проживание?..
А легенда эта о батюшке-царе гласит: “Однажды Грозный в студёный зимний вечер сквозь метель увидел на дороге замерзающего нищего. У доброго царя сжалось сердце, он снял со своего плеча шубу и завернул в неё несчастного. “Идём, — сказал, подымая путника, — в моей стране найдутся для тебя любящие сердца...” “Это меня Господь нашёл замерзающего и полумёртвого, — пишет философ Иван Ильин, примеряя случай с Грозным к себе, — и склонился царь ко мне, обласкал меня своею ризою, как светом, как любовью, как откровением. И в акте совести человек воспринимает от Бога откровение, любовь и свет новой жизни”.
...Прочитал признание философа Ивана Ильина, и сразу все жуткие небылицы и злодейские причитания осыпались с первого русского царя, как дорожный прах, как отжившая лесная падь. Платон называл демократию “царством зажравшихся свиней”. И это заключение близко к истине, и через тысячи лет ничего не изменилось в содержании демократии: те же спесь и отвращение к простонародью, поклонение золотому тельцу, который важнее Бога. Прикрываясь Христом, демократы уже давно откинулись от Православия; только внешне соблюдая ритуальную обрядовую сторону христианства, навсегда ушли под “ересь жидовствующих”. Это их, готовых в любую минуту скинуться под любую религию, выгодную в данный момент, осуждал библейский пророк Исайя:
“Слушайте слово Господне, князья Содомские, внимай закону Бога нашего, народ Гоморрский! Праздники ваши ненавидит душа Моя. И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои, ваши руки полны крови”. Ещё до боярского мятежа приезжал в Москву польский посол, жаловался Грозному: “Докучают подданные наши жиды, купцы государства нашего, что при предках твоих вольно было всем купцам нашим и жидам в Москву и по всей земле твоей ходить и торговать, а теперь ты не позволяешь жидам с товарами в государстве жить”.
Так за что же евреям любить Грозного, если ещё в давние леты царь притеснял еврейских торговцев, перекрывал пути к обогащению, унижал силу и ценность денег? Тем самым вносил смущение в народ, колебал финансовую власть, предерзостно внушал народу уже полузабытое непреходящее могущество совести и нравственных начал, их превосходство над ростовщиком и его разменной монетою, а потому еврейская месть Христу, православному закону и Грозному была ужасна и незабытна, совесть изгонялась из русского бытия, как мусор и негодный хлам; коли её не видно, её нельзя пощупать, она не выступает на торжище разменной монетою, значит, её и вовсе нет в природе. Многие на Руси и не заметили, как на месте совести со всем своим коварством стал уютно устраиваться князь тьмы и главный его пособник мамона. И оттого таким презрением, такой стужей натягивает до сей поры на великое имя Иоанна Грозного, так люто ненавидят Ивана Васильевича давние отпрыски боярства и вельможества, чувство мести, зависти, честолюбия и тщеславия тлеет в боярских детях, проигравших битву с Грозным, мешает замириться с Микулой Селяниновичем (“чёрным народом”).
Грозный перенял от крестьянства истинное чувство любви к родной земле и передал его нам, ныне живущему простонародью.
Святые Писания, над которыми Грозный с юных лет много размышлял в уединении, невольно возбуждали в государе полемический задор, собеседники отыскивались во многих уголках Европы. Так, с польским королём Сигизмундом разгорелся спор о воле, свободе и самовластии. (Этот спор не угас и поныне. Его подхватывают не только писатели, политики и философы, но государства и народы, мечтающие жить полузабытой волею. В основании спора — неразрешимая идея национализма, уголья этого жаркого трепетного чувства тлеют веками, пока не разгорятся, чтобы однажды заняться пожаром.)
Польский король Сигизмунд самонадеянно указывал Московскому царю, что Бог сотворил первого человека свободным. “Не свободным, а самовластным, — возразил Грозный. — А после нарушения Божьей заповеди Адам был осуждён на несвободу и искупление греха. О какой свободе говорит польский король, если не может решить без советников даже личные житейские дела, куда не имеет права совать свой нос ни один посторонний... Мы хотим, чтобы Бог даровал людям нашей страны покой, без каких-либо смут. И ты, брат наш, не пиши нам более по поводу жидов...” Государственный язык в те годы великого княжества Литовского был великий русский, не литовский, не белорусский и не польский. Ещё при жизни польского короля Сигизмунда Старого брестские жиды были изгнаны из Москвы, а их товары сожжены за то, что евреи привозили продавать “мумею”, против чего и возражал польский король... “Тебе бы, брату нашему, не годилось бы и писать о них много, слышав их такие злые дела... Мы к тебе не раз писали о лихих делах жидов, как они наших людей от христианства отводили, отравные зелья к нам привозили... Тебе, нашему брату, должно быть стыдно писать нам о них. Из стран, где они причинили так много зла, их изгнали или предали смерти. Мы не можем разрешить иудеям находиться в нашем государстве, поскольку мы хотим избежать зла”.
* * *
Иудейская каббала (чертовщина) вмешивается в неразрешимый спор, когда отступает от разрешения (выяснения) истины сам Господь Бог, отдаёт это право тварному человеку, чтобы он определился, куда и за кем пойти, сколько в нём совести и любви к ближнему, чем и определяется коренное свойство православного — жертвовать жизнью “ради друга своя”. Через совесть, милостыню и покаяние проверяется арийская легенда о добре и зле и достигает самых сокровенных глубин души...
“По досюльному окиян-морю плавали два гоголя; один бел гоголь, а другой чёрен гоголь. И то были сам Господь и Сатана. По Божию повелению Сатана выздынул со дна моря горсть земли. Из этой горсти Господь сотворил ровные места и путистые поля, а Сатана наделал непроходимых пропастей, щельев и высоких гор. И ударил Господь молотком в камень и создал силы небесные. И ударил Сатана молотком в камень и создал своё воинство. И пошла меж воинствами великая война; поначалу одолевала рать Сатаны, но под конец взяла верх сила небесная. И сверзил Михаил-архангел с небеси сатанино воинство, и попадало оно на землю в разные места; которые пали в леса, стали лесовиками, которые в воду — водяниками, которые в дом — домовиками, а иные упали в бани и сделались банниками, иные во дворах — дворовиками, а иные в ригах — ригачниками...” (легенда записана у крестьян Заонежья).
Подобные былички о возникновении Земли жили во многих уездах России; везде главный Работник-Творец, только соработники разные. Так, из Якутии филолог Габышев мне прислал миф, где помогает Господу серая утица-кряква. По просьбе Всевышнего (Саваофа) она нырнула в Ледовитый океан и со дна его принесла Творцу щепоть земли. Вседержитель размутовил её и из птичьей горстки праха создал землю — так нам вещает созерцательная память северного народа. Подобных новелл, пожалуй, соберётся не одна сотня. Они и составляют предание народа; так из самого простого и наивного воспоминания и слагается история, на которую и опирается соборная память. А последующие поколения уже принимают этот миф за народную мудрость, облекают его в поэтические и философские одежды. И вот сугубо материальное время (если оно существует) одевается в сказовое, мистическое платье, бережно выкроенное из ветшающих Священных Писаний. Оказалось, легенды более реальны, чем летописные сведения, запечатленные бесстрастной монашеской рукою, потому что в них не присутствует народная душа; мифы и есть та самая правда, за которой мы охотно идём на поводу, распрощавшись с нажитым школьным знанием, вроде бы усвоенным накрепко, так что ничем не выбить из головы. Вот я уверен, что земля круглая, и вместе с тем никак не могу изжить мысль, что земля плоская и покоится на трёх китах, плавающих в океане. Сознание и чувства отказываются повиноваться фактам, подозревая в них какой-то злой умысел, чтобы выбить из-под наших стоп спасительную почву. Зачем-то появились на земле, зачем-то, повиснув вниз головою, мчимся в неведомое пространство, забыв прошлое и родимый порог, и неизвестно, с какой целью гуманисты-учёные и образованцы гонят нас в будущее, спрятав национальное прошлое.
Вдруг возникло предположение, что времени в природе вообще нет: есть движение светил, жизнь организмов, их дряхление; путь от рождения до смерти, его длину и принято считать временем. На этом мысль учёных спотыкается в недоумении: как измерить время и к какому виду энергии его отнести, ибо любая энергия материальна, объективна, уловима, имеет форму, вид, качество, действие и противодействие. Но так как ничего из перечисленного не найдено в структуре и поведении времени, то решено было в силу привычки сохранить время как необходимый элемент исторического и человеческого бытия. Меры времени субьективны, привязаны к ходу небесных светил, и каждое племя приняло своё, косясь взглядом на чужаков: всем кажется, что их хотят обмишулить. Ведь душ’и тоже никто в мире пока не находил, никто верно не знает, где она живёт и как выглядит, но отчего-то человечество с удивительным согласием ещё в языческую пору остановились на том, что душа есть как храм совести; без души рушится сущность религии. Но мне кажется, что времени принадлежит особое качество, оно чувственно и обладает человеческой психикой, полнится переживаниями, играет на сердечных струнах, вторгается в память и настраивает её на волны воспоминаний, когда каждая нота ведёт свою мелодию. Так возникает песня как часть души. Непонятно, каким образом создана в человеке и живёт неразлучно небесная троица: ДУША-ВРЕМЯ-ПЕСНЯ — этот нерушимый союз?..
Иван Васильевич ночи проводил в молитве и за чтением книг. Ночная молитва превращает тело в душу. Так и сердечная песня вбирает в себя время, берёт душу в полон, выстраивает духовные идеальные путевые вехи, чтобы человека не забрала к себе бездорожица. Верный путь, чтобы не пропасть, проникнуться совестью — это народная песня-молитва, её переливчатый голос, когда ты ещё не порастерял человеческие благородные качества. И когда-то пережитое вдруг, как внезапное полымя, до дрожи захватывает твоё сердце. И что-то такое знакомое, полузабытое тут нахлынет, родное до каждой мелочи, — это текучее время облекается в плотяные одежды, обретает содержание и черты минувшего, сочетаясь с Божьим изволением и по какому-то наитию. Всё миновало и никогда не повторится вновь, остался лишь долгий, щемящий незабытый звук-стон, перелетевший через столетия песенный привет, отлетевший в ирий родного народа, чтобы звуками уместиться в незнакомой, но такой родной душе, для которой, наверное, нет ни прошлого, ни настоящего, но остались лишь череда пережитых чувств, от них-то и затоскуется с такой щемью в груди, что вдруг нестерпимо захочется возрыдать... Но не каждой песне взять в полон сердце и надолго остаться в памяти как чудо, как высокое творение русского духа. И вот мне пала в ум безыскусная песня о гармони, что подтверждает мои странные мысли: “То пойдёт на поля, за ворота, / То обратно вернётся опять, / Словно ищет в потёмках кого-то / И не может никак отыскать…” Песня наивная, по образному, метафорическому складу скромная, какие случаются чаще всего в глубине национальной души безвременно и беззатейно, чтобы выразить невыразимое, но чаемое, незабытное, ибо чувства почерпнуты поэтом из самой обыденки, как бы со дна творения человечества. И гармониста давно уже нет, лет шестьдесят покоится в земле сырой, и деревнюшки той нет — погнила, сошла на нет, город выпил, запустошил, обезлюдил землю, и полей давно нет, заросли чащинником. И овраг омелился, где катались на лыжах, и высота горы чудилась страшенная, убиться можно, какой смелости надо было набраться, чтобы спуститься вниз, и деревья вымахали в поднебесье, так что и прежнего солнца уже не ждать, того Божьего светила, что порою ярится оглашенно, желая всё испалить окрест безжалостно и враждебно… И вообще ничего прежнего нет, за что бы можно уцепиться взглядом: всё чужое, совсем иное, неродное, безлюбовное… И только в песне сохранилось поклончивое чувство. Кануло в пропасть время, и никого уже не вымолить, не выманить к пряслам, к деревенской околице. И такая застойная, глухая тишина, братцы мои, что ужас охватит: туда ли приехал, не заблудился ли ненароком, не спутал ли дороги? Даже погоста давно нет, порос лебедой и чертополохом, рухнули кресты, и не продраться к могилам через крапиву и репейник — траву забвения. Люди распрощались с землёю, очерствели душою, остыли духом к Спасителю...
Но чу!.. Вдруг необъяснимый тонкий звук пророс из сырой овражины, откатился в запольки, за Акулькиной вдовьей избою просочился снова, где молодяжка, видно, нынче собралась на вечорку погулеванить, тут звук гармоники стал заметно густеть, а поплутав, захлебнулся одиночеством и заглох совсем… Мистика какая-то. Всё так осязаемо в подробностях, лицах, лишь нет голосов, только музыка гармониста: “То уйдёт на поля за ворота, / То обратно вернётся опять... / Словно ищет в потёмках кого-то / И не может никак отыскать…”
Время движется по прямой, у него нет сбоев, скачков, узлов, кривулин — это прямо летящая стрела, которую можно заприметить только с помощью событий или в череде происходящего.
Иоанна IV Васильевича окружали во дворце с юных лет духовные люди: монахи, старцы, странники, юродивые, сказочники, баюнки, былинщики… По давней традиции Грозный любил слушать сказания старцев о прошлом Руси. Это были верховые придворные богомольцы, уважаемые за благочестивую жизнь. Они жили при царских хоромах на полном содержании. В долгие зимние вечера государь призывал их к себе в покои, где в присутствии царского семейства они повествовали о событиях и делах минувших, случившихся на их памяти в дальних странствиях. Уважение к старцам было так велико, что Иван Грозный и сам бывал на их погребениях, справлявшихся с большим торжеством. Верховые богомольцы назывались и верховыми нищими; жили во дворце и юродивые (уроды). Народ благоговел перед блаженными и чтил как святых Бога ради, верных правде и истине — так понимались нищие в Средние века. Грозный верил в чудеса, предания, предсказания, в гадания и сказки, многие из них сбывались и тем придавали особую вещую силу странникам, соединявшим прошлое с настоящим и грядущим, небо с землёю, Змея Горыныча с двуглавым орлом, мир языческий с миром христианским, правду с вымыслом, верхнее царство с нижним. Мистика древнего Православия и мистика Церкви удивительным образом совпадали, делали мир объёмным, вневременным, она наполняла жизнь окружающую чудом, вся состояла из чудес. Сказка была возле, и всё живое, всё сущее не выпадало из сказки, но было внутри неё в живых образах: и деревья, и воды, и прах, и рыбы, и змеи, и птицы — все говорили на человечьем языке и понимали друг друга, вещая о длине жизни, о бедах и радостях... Но вера в глубокую старину и русское предание, легенды о богатырях и сумочке с тягой земною, о Богине Мокоше — матери сырой земле не мешали Грозному с ещё большей чувственностью любить Христа Спасителя и Андрея Первозванного, пришедшего крестить северную Русь и первым из учеников Христа величить русов-ариев, ставить храмы, обращать в Православие славяно-скифский народ, самый светлый, сияющий, подобно солнцу на небосводе. Русские и тогда, за две тысячи лет до Крещения, имели Бога в трёх лицах: Бог Отец-Сварог; Бог Сын-Дажьбог (Радегаст, Перун); Бог Святой Дух (Свентовит).
“Троица святая, слава тебе!” — так славили языческого Бога в славянских землях. Главной силой идеала, к чему стремился рус-арий, была совесть — это вершина духовного здоровья, сама суть, которую исповедовал славянин. Совесть — это духовный магнит, который страшно было поколебать, ибо вместе с шатнувшейся совестью погибала плоть и сам смысл жизни, её устои... Всё в человеке и вовне его было пронизано духом, хотя готовы были плоть и душа разминуться после смерти, чтобы продолжить свою новую жизнь. Всё крепилось в духовной спайке узами согласия и жило в трёх мирах: Явь — явный мир, мир людей, где главным Богом было Солнце; Навь — потусторонний мир, мир предков, сказок, легенд, мистики, чудес, он был полностью воспринят Православием без переделки и укоренился в нём; Правь — истина, правда, законы Бога, управляющие миром.
Язычество как совершенная религия, богатая изощрённая форма духовной жизни русов-ариев существовало тысячи лет младенческой и отроческой поры племени, когда всё было внове, и закрытый от посторонних русский мир, погружённый в себя, как в раковину, неохотно впускал чужих со стороны, постепенно прираскрывая створки, наверное, чувствовал в любопытных пришельцах будущую погибель себе. Погубили доверчивость, любопытство, страсти человеческие и конфликт между плотью и душою, подобный костру, некогда вспыхнувшему, всё пожирающему пламени, требующему всё новых охапок хворосту. Господь не подбрасывал в огонь раздора сушняка, но и не отгребал в сторону, предоставив народ самому себе, своей собственной участи...
Но именно в первые столетия наивного младенчества русо-скифское племя создало свой богатейший эпос, воспитало особенный воинственный характер, своих богатуров, свою духовную культуру, в основе которой были любовь и совесть, цементирующие военный орден русов-скифов-ариев, возникший много ранее, чем греческие и римские легионы, наводивший страх и трепет на все соседние народы своей неустрашимостью, волею и умением побеждать. Греческий писатель Гомер сохранил в героических поэмах не только пылкость и романтизм русских богов (пеласгов), но и вехи их военных дорог и доблестных побед. Белолицые скифы появлялись как бы ниоткуда, только чтобы заявить о себе, но так же терялись во времени и пространстве, как бы прятались, растворялись средь других племён, а их в Европе были сотни, чтобы из бражной гущи вдруг прорасти уже под другим именем, но с прежними качествами. Венеды, роксоланы, скифы, славяне, сарматы, арии и т.д. внезапно заявляли о себе, чтобы однажды появиться в Египте со своими жрецами, волхвами, во Франции, на берегах Дуная и Варяжского моря, чтобы достойно, с вызовом заявить о себе: “Иду на вы!” Жрецы Сварога, Велеса и Перуна приняли Христа как своего по плоти и по духу и не могли молиться на чужеродном языке и отвергнуть всё русское.
Апостол Андрей Первозванный, крестивший Русь, на Валааме обратил ко Христу жрецов Велеса и Перуна и основал первый на Руси монастырь. До сей поры сохранился медный крест, установленный первым крестителем Руси. Любопытные арабы особенно интересовались русскими, чтобы понять их созерцательную чувственную натуру и перенять науку побеждать. Она во многом родилась из отношения к смерти, из равнодушия к ней, словно в запасе у русского было несколько жизней. Великий князь Владимир Мономах объяснял своим детям: “Не бойтесь смерти. Её никому не избежать. Однажды в свой час она придёт за вами. Отведёт в рай или в ад. Надо быть готовым к ней”. Такова была философия русского человека, удивлявшая всех, кто хоть однажды побывал в их мире.
Арабский историк Ибн-Фадлан описывает похоронный обряд, когда русская женщина добровольно уходит из жизни вместе с усопшим супругом из мира Яви в Ирий (рай). Это было время, когда русы-арии поклонялись огню и солнцу. В пятницу перед закатом солнца пришло время прощаться с родными и соседями перед погребальным костром. Русы привели её к чему-то, сделанному наподобие навеса или выступа у дверей. Она встала на ладони мужчин и, поднятая ими, посмотрела за этот навес и сказала: “Вот вижу отца моего и мать мою”. Затем подняли её во второй раз: “Вот вижу всех умерших родственников, сидят”. Подняли её в третий раз, и она сказала: “Вот вижу моего господина, сидит в саду, в раю, а рай прекрасен, зелен, с ним сидит его дружина и отроки. Он зовёт меня. Ведите меня к нему”. Её повели к лодке, после того под лодку подложили дров и ближайший родственник покойного, взяв кусок дерева, зажёг его и, держа его в руке, пошёл к лодке задом (стал пятиться). Он первым зажёг костёр, за ним стали подходить остальные с лучинами и дровами. Вскоре огонь охватил дрова, потом лодку, потом палатку с мёртвыми и со всем, в ней находящимся. При этом рус-переводчик (толмач) пояснил арабу: “Вы, арабы, народ глупый. Вы берёте любимого и почтеннейшего для вас человека и бросаете его в землю, где его поедают гады и черви. Мы в одно мгновение сжигаем его в огне, и он в тот же час входит в рай”. В погребальном костре древних русов имелась “вира” — верхний настил костра, который готовил вирник. До наших дней дошла команда “вира”, что означает подъём груза. По преданию, вирник провожал душу умершего в рай, где обитают наши предки и оттуда посылают на землю души новорождённых. Оттуда прилетают вещие птицы и предсказывают судьбы от рождения до смерти. В эту тёплую блаженную страну за морем-океаном улетают на зиму птицы, там находится и терем Солнца. В поучении Владимира Мономаха говорится: “Сему ся подививуемы, како птицы небесные из Ирья идут... да наполняются леса и поля” (Лаврентьевская летопись). Древние русы представляли Ирий божественным чудесным садом во владениях Божества Света. Вирник исполнял должность уголовного судьи, взыскивал виры-штрафы. Отсюда вирное право. У русских язычников не было смертной казни, телесных наказаний, тюремного заключения даже за убийство князя. Только “вира” по суду совести и предков.
“На поминках готовят много кушаний и непременно должна быть голова свиньи, барана иль хотя бы курицы. В поминальном обеде голова занимает почётное место. Усадив гостей за поминальный стол, хозяин берёт в одну руку свечу, обернув её блином, а в другую руку булку хлеба и обносит их трижды вокруг поставленной на столе головы, поминая вслух не только всех умерших, но и тех, кто прежде жил на этой земле, принадлежащей хозяину. Возглашает: “Прибивайтесь все к этому столу”. Сидя за трапезой, гости довольно часто отливают из рюмок на стол несколько капель вина. И оставляют на столе по окончании поминок кушанье, уверенные, что покойники непременно придут ночью угощаться”.
“Царство Божие внутри вас”, — ещё задолго до рождения Спасителя говорили наши предки, жившие заповедями, близкими христианству. “Вернитесь к своим корням, откройте врата в Божественный мир (Правь). Почитайте богов небесных, отца и мать свою, они породили, жизнь вам дали любовью... Отец и мать дали Дух и Плоть, а Бог — душу и совесть”. Предки Правь эту славили, чтили выше закона, гражданского суда, принимали для жизни племени как божью правду — отсюда, из поклона небесной истине, и шло устроение порядка и власти, отсюда и Православие. “Слава Праву, Слава Богу”. Евангелие в переводе с греческого “Благая весть”, “Где царь, тут и правда”. Русский человек с самого рождения носил в душе, не притаивая, самым естественным образом, не возгоржаясь своими добродетелями, а как природную данность, доставшуюся от родителей вместе с нажитком, самое дорогое добро — нравственное имение (совесть), ею-то и ст’оит гордиться, а не златом-серебром.
Христос наставлял своих учеников: не надо скапливать богатства, тратить жизнь на тленное: в “ирий” с собою на тот свет не прихватишь, ибо у домовины ручек нет. Христос в заповедях выразил словесно то, что было укоренено в русо-арийской душе с первобытных времён. Христос был галилеянин — белолицый и голубоглазый, проповедовал то, что было нормою в его семье и растворено в его крови. Для европейца- христианина религия была и остаётся возможностью скопить материальный достаток, чтобы в любом случае, порою и поступясь честью и добродетелью, остаться с выгодой. Для руса-ария религия — это возможность, не угнетая ближних, устроить, сохранить в нравственном здоровье свою душу для грядущего преображения мира, чтобы приобрести вечное счастие возле Бога. Ведические тексты предсказывали пришествие Иисуса Христа много раньше, чем Ветхий завет, похищенный у шумеров и не однажды переписанный иудеями как похвалебная история богоизбранной расы. Что добавлено в еврейскую судьбу богом Яхве, уже невозможно распознать.
В глубине русо-славянской памяти неистребимо живёт уверенность, что мы были православными до Христа и остались православными с приходом Иисуса, потому что Христос — наш русский Бог. Больные “ересью жидовствующих” не однажды пытались похитить с иконостаса нашего русского Спасителя, разносили по миру слух — дескать, это дикая нелепость, безумная выдумка московских юродов, но исторические свидетельства говорят, что Христос не был сыном Яхве, ибо он пришёл спасать не иудейскую расу, но народы всего мира, освобождать от духовной разладицы и непреходящей тоски от временности земной жизни, ибо бытие человека продолжается в духе бесконечно. Явился в мир не наживщик тленного, поклонник золотого тельца, но искупитель людских грехов, Спаситель мира, Сын Бога.
Первые русские христиане не хулили по примеру апостола Андрея Первозванного прежнюю религию, но пытались сохранить всё лучшее, душевное и духовное, что было в ней, опирались на чистоту народных идеалов. Иван Грозный почитал Андрея Первозванного, крестившего Русь. Удивительно, но первый апостол, отправленный Христом на север неведомой страны, казнённый суеверами на косом кресте, меньше всего известен на Руси как героический благородный человек, отдавший жизнь за Учителя своего. В 867 году Константинопольский Патриарх Фотий по просьбе киевских князей Аскольда и Дира направил в Киев епископа. На народном вече ему дали слово. Выслушав епископа, волхвы сказали: “Если мы не увидим что-нибудь подобное тому, что случилось с тремя отроками в огненной печи, мы не будем верить вашему Богу”. И предложили бросить в огненную печь святое Евангелие, поручившись, что если оно не сгорит, то Киевская Русь примет Крещение. Епископ, уповая на волю Божию, воскликнул: “Господи, прослави имя Твоё перед народом сим!” С этой молитвой положили в огонь Священное Писание, и свершилось чудо: Евангелие осталось невредимым. И поражённые увиденным русы крестились. После Андрея Первозванного случилось второе Крещение. Через сто лет князь Владимир привёл к христианской вере русов-ариев в третий раз и окончательно отменил смертную казнь, возвратился по примеру предков к наказанию вирой (штрафом). “Почему не казнишь разбойников?” — спрашивали киевского князя греческие епископы. “Греха боюсь”, — искренне отвечал князь Владимир и, согласно летописи, ввёл управление княжеством “по устроению отню и дедню”...
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
Самое удивительное в мировой истории — возрождение русского государства, когда никаких примет ему не светило. Да, увеличилось прежде русское королевство со столицею в Ростове Великом и, перетягивая в долгом поединке “канат власти” не одно столетие с Великим Новгородом, рассыпалось, оставив по себе лишь героическую славу предков.
Но как бы с небес слетелись на студёных ветрах из Гипербореи странные обликом белолицые арии и заявили о себе как о хозяевах благословенных земель, отпущенных им в вечное владение Богом. С той поры и возникло мистическое присловье: “Кто не любит Россию, тот не любит Бога”. И стало оно клятвенной молитвою, почитай что на тысячу с лишним лет. Но у каждой расы в почести свои героические времена, свой торжественный эпос, и она, не тяготясь, носит предания в себе, насколько хватает сердца. Но если пропадает духовная сила, и миф уплывает в мрачную навь, то и наследник тех знаменитых кочевников с истоков Волги забывает пропащих своих унылых отцов, их предания и песни. А вместе с мифами неведомо куда пропадает непобедимое прежде, могучее, самонадеянное племя. Где ныне половцы, печенеги, хазаре, скифы, пеласги, венеты, крымские татарове, не так давно ещё кичившиеся своей непреходящей силою? Увы...
Лет тридцать назад неожиданно позвонили мне... хазары, потомки древнего кочевого племени, сидевшего в устье Волги и двести лет взимавшего с Киева непосильную дань, пока-то князь Святослав не взял их под меч. И даже иудейская вера, и Бог Яхве, коему поклонялись безжалостные агаряне, не смогла отвратить беду. Позвонили и попросили содействия, где-то получив сомнительную справку обо мне, дескать, я смогу помочь ввести хазар в закон о малочисленных народах, нуждающихся в государственной помощи. Дескать их, настоящих хазар, осталось всего двенадцать человек... Последние двенадцать хазар навсегда угасшего великого племени. Но чем я мог помочь им, бедный начинающий бездомный литератор? И, чтобы не вселять в них напрасные надежды, я положил трубку... И вот нынче, когда на склоне лет разглядываю судьбу Иоанна Васильевича, то невольно задумался: какая сильная воля понадобилась царю, чтобы вопреки обстоятельствам не только создать великое государство, но и сохранить русский народ, уже готовый рассыпаться. Владимир Креститель подготовил эшафот, наточил палаческий топор, когда поделил Русь меж двенадцатью своими сыновьями и обрёк их на раздорицу, на распутицу и жизненную невнятицу. И только князьям Ивану III и сыну его Василию III кнутом и пряником удалось подчинить удельных князей и бояр, насулить им благодати и лучшей доли, покорить Великий Новгород и вольный Псков. Все хотели власти и не знали верно, как, заполучив её, удержать в руках, ибо со всех сторон соперники, будто голодные волки, точили зубы, чтобы порвать на полти “парную убоину”, уже готовую на заколание. Думалось: стоит лишь вздеть “мономахову шапку” и усесться на царское место — и порядок в государстве устроится сам собою. Но затейная жизнь подсказывала, что кафтан без покромок не шьётся и надо держать в голове загодя любую грядущую прореху, в которую и вылезут наружу все огрехи и недостачи: оказалось, что худоумному, без принудиловки и без притужаловки, при том обилии внутреннего врага и внешнего, никак не удержать землю русскую в горсти.
Такое вот наследство принял Иоанн: при неоглядной обильности и богатстве земель, которому завидовали соседи, при всей видимой крепости державных мышц, на самом-то деле Русь едва стояла без подпорок на одрябших ногах и изнемогала от чересполосицы и бесправия. Московская Русь походила на пестрядинное ветхое рубище, расползающееся по покромкам, и нечем было закропать и затачать. Но на памяти Грозного были счастливые и удачные походы предков, ещё не источилась, не канула в забвение их победная песнь, не потухли в безмолвии летописные следы чудотворцев и святых. На деяния святого Сергия, Александра Невского, Дмитрия Донского, Владимира Мономаха, Святослава и Ярослава Мудрого можно опереться и засыпать гиблые провалища, те самые зыбуны и окаянные прорвы меж прошлым, когда Русь рассыпалась, и настоящим, когда держава могла провалиться в павны, дьяволи теснины, а русский народ — погрузиться в забвение. В этом и была историческая правда, которую с помощью Христа разглядел Иван IV Васильевич, в отличие от самодовольного боярства, толпы княжат, “жадно сгрудившихся у трона”, и кровных родичей, замысливших очередную измену. Уже в который раз Грозный вспоминал дворцовый мятеж 1553 года, советников из “Избранной рады”, которые, как и 1547 году, не заступились за своего благодетеля. Жалкие рабы с шакальим оскалом, они сбились к постели, ловя его последний вздох... Этот пристальный, застывший, аспидный взгляд Сильвестра… О, сколько ненависти и презрения разглядел тогда царь в минуты очнувшейся памяти в его вылившихся из обочий глазах, и ни капли тепла, добросердия, жалости от этого попа, отринувшего Иисуса Христа! Один яд источало его лицо, и если бы у советника в ту минуту была возможность задушить благодетеля, он сделал бы это, не колебнувшись. И когда лекарь Николай Булёв поправлял под вспотевшими волосами царя сголовьице, взгляд Сильвестра невольно выдал его тайное желание. Поп даже что-то вскрикнул непонятное и, вздрогнув от неожиданного хриплого возгласа, отпрянул и затерялся в боярской толпе.
Сама система наследования власти, установившаяся в Европе (и на Руси), таила в своей сердцевине кощееву иглу — гибель власти, а с нею и народа, ибо невольно устанавливался в соперничестве честолюбий хаос, череда смут, убийств, мятежей; в итоге род, племя, династия хирели, угасали, теряли наследников, военную мощь, борьба ожесточала, выпивала последние силы, и тут неожиданно оставлял Бог, его сердобольная рука отказывала в помощи, угасали нравственные качества, ослабевали духовные ценности, и что было содеяно более удачливыми предками, растрясалось по ветру, уходило в нети, ибо неукоснительная система наследования по клятве царю отнимала саму возможность соперничества, чтобы подняться на престол человеку одарённому, необычному умом, смекалкой и норовом. Но увы, всё в руках судьбы; человек предполагает, а Бог располагает...
Не умри так рано “от камчуги” сын великого князя Ивана III Иван Иванович Молодой (летописи подсказывают, что Молодой был отравлен), то не убили бы из зависти и соперничества его внука Дмитрия, вне узаконенной росписи севшего на державу, не взошёл бы на престол вне очереди Василий III Иванович, унося с собою в могилу клеймо убийцы племянника, и всю торбу многолетнего соперничества, склок, сумятицы и мятежей не тащил бы на себе, надрываясь, с младенческой поры будущий царь Иоанн IV... Мог бы на месте московского великого князя оказаться другой наследник, более удачливый, более гибкий умом, менее щепетильный на троне, духовно прослабленный, шаткий в вере, уступчивый боярству и княжатам, не допускавший бы споров за уделы? Наверное, мог стать и такой претендент на державство, и тогда страна северных белолицых скифов развивалась бы по иному небесному чертежу. Или вновь раскроилось бы русское одеяло на ветхие лоскутья, которые уже не сшить заново, и пошли бы они по воле чужебесов и порубежных проходимцев на вехти и половые тряпицы, чем в кушной изобке сажу со стен шоркают и опахивают, затыкают продухи, а после и в хлев скотине на подстилку, коли сгодятся. И если вышел век такому портищу, то и государству при подобном хозяине мало сроку. Но могла бы случиться и иная биография Московской Руси, если бы пришёл владетель без Божьей печати, сменивший Православие на протестантство, а крест трисоставной на ляшский крыж, и сразу бы отстали дети Владимира Крестителя от Московского гнезда, втянулись бы в долгую перессорицу, и тогда каждое княжество подобрали бы поодинке немецкие крестоносцы под свою руку, переиначив характер белолицых северных скифов. И мы бы так никогда и не узнали особенностей натуры предка русского человека, его неизъяснимой души, в основе которой Христос и совесть. И такое тоже могло бы случиться. Но Господь-Покровитель Руси дал нам великого Иоанна на испытание, радость, но и на долгие муки. Но коли подпали душою и духом под Христа, приняли за отца родимого, вот и слушай, русский народ, наказы Спасителя и тяни тугую лямку суровой судьбы до скончания дней. И сопроводил Господь на землю своего старосту и холопа Иоанна Грозного (так уверовал царь), чтобы слушались хозяина, боготворили его и не пропали во мгле лет.
Нынче трудно, почти невозможно разомкнуть завесу веков и в этот крохотный продух разглядеть минувшее. Но Грозный в третий урок занял Казань, и, наверное, военные успехи расповадили московского царя, и огромный мир, разлегшийся возле ног, как верная собачонка, наверное, почудился ему своим, почти домашним. Да и русская история про то же самое нашёптывала устами бахарей и калик перехожих, скитавшихся от аравийских пустынь и земель “ерасалимских” до гор Тибетских: дескать, всюду светят, не пропали из виду тропы древних скифов от Беломорья до Тибетских провалищ, и, как уверяют ходоки, — всюду Русь, всюду Русью пахнет. И там, где солнце всплывает из вод Тихого океана, обитают белолицые могучие скифы-айны; и в Гиперборее до Алатырь- камня и алмазной горы Меру живут русские скифы-волоты, великаны, которым по силе равных нет в мире; и по Дунаю, где великий князь Святослав, потомок Рурика и южных варягов, собирался возродить древнюю столицу русского королевства, ещё не забыты русы-арии, когда-то приплывшие сюда от Междуречья, Галилеи и Скифополя через Средиземное море. Пространства можно полагать бесхозными, пустынными и бестрепетно занимать их как ничьи, — таково право сильного и удачливого; за кем сила, за тем и Бог, полагали в Средневековье. Но трудно, почти невозможно удержать за собою награбленное и присвоенное. Какие якуты, какие чукчи, разве кто услышит их вздохи и всхлипы при свете морозной луны? Потому и живуч миф, что по Божьей воле и Духом Святым возникают однажды империи, поднимаются из мировых вод, словно айсберги, и под дуновением слабого ветерка забвения уплывают за окоём, как призраки и наваждения. Будто чары и мара, кудесы и блазнь действуют на вождей и управителей; вот оно, в руках, бесценное богатство; раскрыл горсть — а его уж и нет, источилось. Только запах тлена, а вместо золота — калёное уголье.
И, наверное, когда Грозный распахнул ворота на восток, его поначалу тянуло движение к океану, на берегах которого возник непонятного происхождения воин с голубыми глазами: он вспыхнул, как вещий цветок папоротника, раскрылся ищущим, и к нему потянулись тысячи воинственных сердец, и сомкнулись в братское кольцо с чувством желанной победы, по которой истосковались. Чингисхан ещё не воскликнул внятного призыва к походу на закат, и “тьмы” жаждущего войны и крови народа, проросшего словно из чрева земли, двинулись за вождём, как очарованные. Они повиновались Чингисхану, отдав ему душу и тело, как за тысячу лет до татарского ига пошли за Христом апостолы; только те двинулись за миром, истиной, с любовью к ближнему, с покаянием, а эти отправились за дуваном, за землёю, оставляя за собою безмолвную пустыню и пирамиды черепов. Но воинственные рати неведомых кочевников сгинули невем куда, рассыпалось чёртово семя от запада до востока, и скифскую империю, затеянную Чингисханом, поглотило время. Жизнь так коротка, что, наверное, никто из завоевателей даже не успевал прикинуть умом, как проглотить плоды войны — и не подавиться, как обустроить новые земли, призвать к покорности и порядку многочисленные орды, которые, будто опара в лагушке, начинают бродить, волноваться, тут и пробка в потолок, а за нею и всё содержимое мимо рта, на горячие каменья русской печи... Тут нужен хозяйский глаз и соображение, чтобы сварить пиво и брагу...
* * *
...Только войска вышли из Казани, как тут же взволновались татары, за ними мордва и чуваши, забряцали саблями калмыки, перестали платить подати ямальские самоеды, печерские ненцы пошли приступом на Мезень... Но коли ввязался в драку — не робей, малодушного бьют и в потылицу, и по хоботу. Но всё бы ладно плеть и пряник уладят в свой черед, кабы не ершились “окуньё да раки” из московского улова. Домашняя измена — чуял царь Иоанн — ставит ему рогатки и петли, не ведая пощады и жалости к благодетелю, нещадно впихивает Грозного в западню. Чувствует Иван Васильевич, что уже петелька затягивается, дышать невмочь. А что делать, коли из-под нависших бровей истинного взгляда боярина не разглядеть. Их-то и надо стеречься, кто в приказах да на воеводстве сидят, разъедает их чванство, самолюбие и честолюбие, да и каждый, кто владеет удельным войском и казною, невольно мыслит себя маленьким царьком, но не любит Россию, а значит, смотрит в сторону от родной земли и бежит прочь от мужика, тем зорит его быт и приплод; нет бы озаботиться о крестьянине, вспомнить свои корни, ведь из этих суровых рязанских и псковских дебрей, с этих тяжёлых суглинков и супесей, обильно вскормленных не только иглицей, но и мужицким кровью и потом, проклюнулись на свет Божий предки нынешней боярщины. А кто брезгует поклониться родной земле, видя в ней одну лишь грязь, тот бьёт поклоны Западу, той вражьей “сатаниной” безобразной стороне, что однажды “схитила” с неба Солнце.
Необъятные неоприюченные северные земли Арктиды, вставшие под длань Грозного, трудно успокоить воинскими ратями, тут никакого войска не достанет, если не примут языческие племена русскую православную веру; лишь Христово знамя может собрать все орды в одно стадо, и тогда благословленное имя Грозного станет всеобщим обожанием и спасением. Но, увы, ликования не случилось, гордыня засушила разум и сердце, чванство и самоуправство оказались крепче крестного целования. Народные низы так и не слились со знатью, сословный водораздел невозможно было разрушить ни наказом, ни указом, ни приказом; дворянская спесь боялась нарушить былые привилегии и сесть с простецом-человеком за одну трапезу. Трудно приручить самовластного человека, тем более приучить к царской воле того далёкого улусника — мелкого князька, что правит своими соплеменниками за тысячи вёрст от Москвы, куда ни плеть не достанет, ни сладкая козуля не угодит в рот для утехи. Если ближние советники-холопы, поп Сильвестр и “батожник” Адашев, что возле престола место себе схлопотали, уже сами решают коренные дела русской земли, не признавая власти Грозного, отшатнулись от Православной Церкви и её святых угодников и, как доносят сведомые, похоронили Иисуса Христа на Тибете, собачатся на Пресвятую Богородицу, смотрят косо на монастыри, советуют ободрать монахов до нитки и который год присматривают себе другого господина. Уже ни государь, ни архиерейский собор для них не указ.
2
Сильвестр был притворщик и лицедей, великий мастер втираться в доверие и прослыл ещё в Новгороде за волхва и прорицателя, сведущего в каббале, освящающего наживу и богатство именем Бога. Шатания в вере, торговые дела с иностранцами, чтение крамольных книг невольно склоняли Сильвестра к еретическим мыслям, далёким от православной истины. Великий Новгород, откуда изошёл Сильвестр, жил от купеческой торговли и был напитан иноземной заразой, протестантство и католичество витали в воздухе, и церковь была готова поклониться новой (древней) “жидовской ереси”, которую завёз в вольный город еврей Схария. Русская Церковь, вроде бы готовая направить своих миссионеров в новые присоединённые земли, чтобы залучить сибирских язычников под православную сень, под Покров Богородицы, должна была заново крестить кремлёвский синклит, московское дворянство и вельможество. Сильвестр хвалился, что он “работных своих всех освободил, а иных выкупил из работы и на свободу попустил, и все те работные свободны и добрыми домами живут”.
Так поступил и Матвей Башкин, боярский сын, который “все кабальные грамоты на своих холопов изодрал и держал в своём хозяйстве добровольно. Добро-де ему, и он живёт, а недобро, и он идёт, куды хочет”. Башкин исходил из протестантской этики, объясняя свой поступок не материальной выгодой, а Божьим Промыслом. “Я-де благодарю Бога моего,” — говорил он Благовещенскому попу Семёну, рассказывая, как уничтожил полные грамоты на своих людей. Но религиозность Матюши Башкина, по сравнению с Православием, — особая, еретическая, откровенно чужая для Руси вера с чертами вольнодумства, ибо шла нараскосяк с догматами православного царства, разрушала его скрепляющие законы. Согласно Башкину, отпущенные на волю холопы, если пожелают, могут жить за ним, “добро-де ему, он и живёт”. Такой же порядок был установлен и у Сильвестра: “А ныне домочадцы наши все свободны, живут у нас по своей воле”. Это древние отношения господина с рабами, идущие из глубокой древности, когда человек лишался малейшей защиты в лихолетье от ворога и бесхлебья, и не было над ним начальника, того пастыря, который бы вместе с Господом провёл несчастного сквозь тернии. И та воля, которую обещивали Башкин и Сильвестр, оказывалась хуже тюрьмы и самого сурового наказания, какое можно помыслить, ибо худшая несвобода — это нищета, а выгнанного из-под крыши вольного человека могут закабалить на любых условиях и превратить в безземельного батрака. Что и случилось с крестьянином в Англии XVI века, в Америке XIX века, и в России 1861 года с отменой крепостного права, которого так страстно добивались либералы, но когда отпустили селянина без земли, и он, несчастный, отправился искать работу, куда глаза глядят, и подаренная из милости воля оказалась хуже крепостного ярма.
Может, Матюша Башкин освободил своих слуг из хороших побуждений, из нравственных чувств, близко к душе приняв Святое Евангелие с его “возлюби ближнего, как самого себя, ведь он брат твой”. Но, выкинутый на улицу, на бесхлебье “брат” Матюши Башкина в годы долгого лихолетья и неурожайных лет, и бесконечных пожаров, войн и самовластья вельможества, когда ни работы, ни крыши над головой, пускался в странствия с ватагой калик перехожих или с кистенём на проезжую дорогу...
Что заставило Сильвестра из приказчиков и торговцев перейти в попы? Может, ночные бдения над священническими текстами позвали заново передумать православные истины и не однажды споткнуться над коряво изложенными мыслями Ветхого завета, где с каждой страницы по воле Бога Яхве кровь гоев лилась рекою. Но он не открылся сыну Анфиму о причинах, побудивших принять священнический сан, не отправился в поволжские монастыри, где селились нестяжатели, и не съехал в глухие кельи и пустыни на Белоозеро, а приняв ересь, стал тайно проповедовать её, тем смущая не только царский двор, но и монастырских монахов. Переехав из Новгорода в Москву, с помощью высоких знакомств Сильвестр получил место священника Благовещенского собора и придворной домовой церкви государя.
В апреле 1553 года Матвей Башкин пришёл на исповедь к своему духовнику Симеону и стал задавать “недоумённые вопросы, требовал научения, а порою и сам поучал исповедника”, похоже, пытался залучить того в свою ересь. Симеон отправился к протопопу Сильвестру и поведал о странности Матюши: “Симеон, каков-то сын у тебя будет, но слава про него носится недобрая”. И только после новых встреч Симеона с Башкиным, выявивших развратные толкования “Апостола”, Сильвестр доложил царю о новой ереси. Было это в июне 1553-го. В мартовские дни царь тяжело заболел, когда случился боярский мятеж, но Иоанн так же внезапно выздоровел, и над сторонниками Владимира Старицкого нависла угроза опалы. В эти дни Башкин снова побывал у духовника Симеона в Благовещенском, снова толковал еретически “Апостола”. Сильвестр поставил в известность царя о “развратных рассуждениях Башкина”. Матюша говорил Сильвестру: “Мы-де христовых рабов у себя держим, Христос всех братию нарицает, а у нас-де на иных и кабала; де держу своих добровольно, добро-де ему, и он живёт; недобро, и он куда хочет”. Отрицая правила порабощения людей, Башкин подкреплял свои взгляды Священным Писанием: “В “Апостоле” написано: “Возлюбиша ближнего своего яко самого себя”. Молился Матвей одному Богу Отцу, а Сына и Святого Духа оставил... Бог Башкина — это подобие ветхозаветного Яхве, которому поклонялись иудеи. Сильвестр отказался от Башкина: “А я с Матюшей никакоже не ссылался, и совет мне с ним отнюдь не бывал никаков”.
Протопоп Сильвестр предал Башкина царю, и по его доносу сын боярский Матвей Семёнович Башкин был взят под стражу и посажен в подклеть на царском дворе. На соборе того же года Башкина судили, на суде он открыл сообщников, им было предъявлено обвинение, что они признавали Иисуса Христа не равным Богу, уподобляли тело и кровь Господню простому вину, отрицали Святую Соборную Церковь, отвергали поклонение иконам, выдавая их за идолов, отрицали силу покаяния, считали церковные предания и жития святых баснословием, пренебрежительно говорили о семи Вселенских соборах. На Башкина сошла болезнь, начал он бесноваться, язык вывалился, кричал на разные голоса и по мучению злую свою ересь начал исповедовать. На следствии Башкин показал, что злое учение он принял от Литвы, от “латынников” Матюшки Аптекаря да Ондрюшки Хотяева. Башкина как еретика осудили на пожизненное смирение и отвезли в Иосифов монастырь, а брата его Фёдора Башкина за проповедь протестантского рационализма архиерейский собор постановил вывести из Кремля, посадить в деревянную клетку и сжечь...
3
По возвращении с Казанской войны, после боярского мятежа и внезапной болезни Грозный, по московскому обычаю, засобирался в поездку по монастырям. Привожу отрывок из многотомной истории Карамзина: “Исполняя обет, данный им в болезни, Иоанн объявил намерение ехать в монастырь Св. Кирилла Белозерского вместе с царицею и сыном. Сие отдалённое путешествие казалось некоторым из его близких советников неблагоразумным: представляли ему, что он ещё не совсем укрепился в силах; что дорога может быть вредна и для младенца Димитрия; что важные дела, особенно бунты казанские, требуют его присутствия в столице. Государь не слушал сих представлений и поехал сначала в обитель Св. Сергия, там в старости, тишине и молитве жил славный Максим Грек...
Царь посетил келью сего добродетельного мужа, который, беседуя с ним, начал говорить об его путешествии. “Государь! Пристойно ли тебе скитаться по дальним монастырям с юною супругою и с младенцем? Обеты неблагоразумные угодны ли Богу? Вездесущего не должно искать только в пустынях; весь мир исполнен Его. Если желаешь изъявить ревностную признательность к Небесной благости, то благотвори на престоле”, — умягчал проповедью царскую душу греческий лицемер Максим Грек. Когда ехал на Русь, убеждал спутников, что не станет вмешиваться в дела церковные и дворцовые. Но не прошло и года, как влез в самую сумятню вокруг князя Василия Третьего, втёрся в его доверие и при Успенском соборе создал тайный кружок, куда вошли Вассиан Патрикеев, поп Сильвестр и другие. “Завоевание астраханского царства, счастливое для России, было гибельно для многих христиан: вдовы, сироты, матери избиенных льют слёзы: утешь их своею милостью. Вот дело царское!” Иоанн не захотел отменить своего намерения. Тогда Максим, как уверяют, велел сказать ему, что царевич Дмитрий будет жертвою его упрямства. “Егда же видев преподобный Максим Грек, что царь презрел его совет и устремился ехать, то предрёк, передав через других: аще не послушаешь меня по Бозе советующего и забудешь кровь оных мучеников, избиенных от коганов за правоверие, и, презревши слёзы сирот и вдовиц, и поедешь с упрямством, ведай о сём, иже твой сын умрёт и не возвратися оттуда жив, аще же послуша и возвратишься, здрав будешь, яко сам, так и сын твой”.
То пророчество Максима Грека передали царю Андрей Протопопов, исповедник Грозного, князь Мстиславский, Алексей Адашев и Андрей Курбский. Каким-то образом Максим Грек стал в России не только учителем греческого, толмачом и духовным воспитателем “Избранной рады”, но и начётчиком, идейным толкователем дворцового переворота, коварным искусителем, а может, и тайным агентом Римского Папы, ибо столько любопытного ещё не раскрыто из жизни Грека, охотно менявшего вероучения, внедрявшегося в самые властные дома Кремля, что и сам дьявол, если присмотреться, оставил по себе заметные следы рогов и копыт.
Иоанн Васильевич не испугался пророчества опального монаха: поехал в Дмитров, в Песношский Николаевский монастырь, откуда на судах реками Яхромою, Дубною, Волгою, Шексною в обитель Св. Кирилла и возвратился через Ярославль и Ростов в Москву без сына; предсказание Максимово сбылося — царевич Димитрий скончался в дороге... Может, Максим Грек таким образом предупреждал о заговоре? Но отчего не объявил государю в Сергиевом монастыре в своей келье? И что чувствовал Иван Васильевич, когда Курбский и Адашев доложили о предупреждении Максима Грека, известного прорицателя и чернокнижника? Наверное, сердце Грозного тревожно ворохнулось, но, видимо, он не поверил остережению советников, посчитав за привычное вмешательство в его глубоко личные дела и покушение на его волю (“пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву”).
Важнейшим обстоятельством сего так называемого “кирилловского езда” было Иоанново свидание в монастыре Песношеском на берегу Яхромы с бывшим коломенским епископом Вассианом, который пользовался некогда особенной милостью великого князя Василия III, но “в боярское правление лишился епархии якобы за своё лукавство и жестокосердие. Маститая старость не смягчила в нём души: склоняясь к могиле, он ещё питал мирские страсти в груди, злобу, ненависть к боярам”. Иоанн решил лично узнать человека, заслужившего доверенность его родителя, говорил с ним о временах Василия и просил у него совета, как лучше править государством. Вассиан ответствовал ему на ухо: “Если хочешь быть истинным самодержцем, то не имей советников мудрее себя, держись правила, что ты должен учить, а не учиться; повелевать, а не слушаться. Тогда будешь твёрд на царстве и грозою вельмож. Советник, мудрейший государя, неминуемо овладеет им”. Сии остерегающие слова проникли во глубину Иоаннова сердца. Схватив и поцеловав Вассианову руку, царь с живостию сказал: “Сам отец мой не дал бы мне лучшего совета!”
“Рада прекрасно знала, какой совет мог дать бывший епископ Вассиан, этот безусловный защитник абсолютной светской власти, и, как мы видим, употребила все зависящие от неё средства, чтобы предотвратить встречу. Убеждение не подействовало, прибегли к угрозам и пророчеству”, — пишет в очерке о самодержце беллетрист Е.А.Соловьёв в 1893 году.
Такое впечатление, что не минуло со времён Грозного более трёхсот лет, и этот текст для будущей памяти нашёптывают на ухо Соловьёву временщики-советники “Избранной рады” — столько в очерке заведомой неправды, лжи, лицемерия и лукавства. В роли пророка выступает Максим Грек, всё равно как в воробьёвском дворце выступал поп Сильвестр. Хотели подействовать на религиозность Иоанна, его склонность к мистике, ведовству и языческому колдовству, веру в старух-шептальниц и возбудить в нём предчувствие близкой беды, предсказывая смерть единственного сына-наследника. Но теперь уже эти меры не удавались, как раньше, когда царь постоянно сознавал зависимость свою от советников.
Но долгое время его держали в полном повиновении, унизительном даже для взрослого человека. “Сильвестр вмешивался во все мелочи царского обихода. Быть может, только при постоянной и строгой дисциплине можно было сдерживать необузданную натуру Иоанна”, — сообщает либерал Соловьёв, небрежно раскладывая факты, словно карты в пасьянсе.
Образ похотливого, необузданного, трусливого невежды и садиста русского царя Ивана Васильевича Грозного был создан московским боярством и засланными европейскими агентами, наезжими шарлатанами Штаденом и Шлихтингом, жадными прошаками, перемётчиками и шакалами–русофобами, известным бродячим отродьем, ради марки, фунта и луидора готовых продать даже родную мать, поверстаться под любого зарубежного правителя, кто больше даст жалования. Теперь от всех дворцовых лукавых писарей и сочинителей требовалось одно: неукоснительно и без колебаний многажды повторять без устали сей лживый портрет первого русского царя, написанный в конце шестнадцатого столетия. Понимали злосчастные хулители и ненавистники России: что написано пером, не вырубишь и топором. А каков властитель, таковы и его подданные. Уже с середины шестнадцатого века протестантская Европа получила в устрашение сказки и завистливые сплетни о народе-изверге, варваре с медвежьей стороны, бессердечном насильнике северной земли, поднявшимся с оскаленной пастью из ада, из потьмы на дыбки, не знающем Божьего света и солнца, живущего, аки зверь, в болотах полуночной ледяной страны “Барбарии”, в многочисленных берлогах непроходимой дикой тайги, народа, готового пожрать всё, что есть вокруг живого, на что упал взгляд, от которого не получишь милости и прощения ни за какие посулы и сдобные перепечи.
Ну, а теперь стоит вспомнить снова Максима Грека (Михаила Триволиса из греческого города Арта), образованнейшего монаха, половину жизни проведшего в России. Максим Грек имел славу учёнейшего подвижника христианства и поклонника книги, занесённого Церковью в синодик русских святых (так полагали сторонники Максима Грека и советники “Избранной рады”. Но архиереи Русской Церкви на соборе 1531 года, запечатавшем монаха в студёную келью на безмолвие на десять лет, считали его страшным еретиком. В своё время глава Русской Церкви митрополит Макарий так высказался о Максиме Греке: “Оковы твои целуем, как одного из святых, а пособить тебе не можем”).
Осталось в тайне, зачем царь поехал в тяжёлые времена для России именно к опальному монаху, сидящему за суровым досмотром в нуже и стуже; каких истин хотел вызнать у последователя Савонаролы, сожжённого во Флоренции на костре за небрежение к Папе. Максим Грек был умён, красноречив, но и противоречив, почти до сорока лет скидывался по верам, сыскивал истины в спорах и мужества в страданиях. Влияние Савонаролы было столь сильным, что через четыре года после казни неистового пророка Максим Грек принял окончательное решение идти по пути страстей, монашеского стоицизма, напрочь отринуть мир человеческих хотений, житейских благ, вступив на победительную дорогу Иисуса Христа, полностью посвятив себя Господу, отказавшись тешить чрево своё.
С этим решением он и прибыл в Московию к великому князю Василию Третьему и в келье Благовещенья в Кремле стал скрытно воспитывать монашескую братию, наставлять её на путь нестяжательства и сокрушения обителей. Отправившись в далёкую Московию, Максим Грек распрощался с Афоном, дал обет Святой Горе никогда не приставать к политике, но служить лишь священным книгам, а через них — Богу. Но, столкнувшись с московской сумятицей, невольно оказался втянутым в раздоры за царский престол, пришлось принимать сторону нестяжателей, и как-то само собою Грек оказался в центре борьбы как пророк и знаменитый толмач, знаток Священных Писаний... (А может, цель, с какою Грек появился в Москве, была иная, и архивное дело его до сих пор хранится в иезуитских скрытнях? Тайным лазутчиком Папы был и митрополит Паисий Лигарид, ведший церковный собор 1666 года, и лишь через триста лет обнаружилось, что Лигарид, расколовший Русь наполы, был тайным папским легатом и получал за свою службу жалованье…)
Если бы Максим остался в Италии, он невольно бы угодил на костёр, повторил бы судьбу Савонаролы, но он очутился в России, и Москва спасла ему жизнь. Когда впервые, ещё при Василии Третьем решили судить Грека на архиерейском соборе и стали собирать показания о ереси, то доносителя великий князь приструнил и велел резать язык.
Среди обвинений собора было одно, которое Грек принял: что он укоряет и хулит Церковь и монастыри за то, что они имеют собственность (стяжание) и людей, и доходы, и сёла, и хулит святых и великих чудотворцев, митрополита Петра, Алексея и Иону, Варлаама из Хутыни, Кирилла с Белоозера, Пафнутия из Боровска, Мануила из Калязина. Дескать, нельзя им быть чудотворцами, поскольку они держали города и сёла, и посады, и волости, взимали оброк, брали пошлины и имели много богатств.
Метания Грека по верам и многое чтение эллинских книг отбили монаха от православной веры, и даже два года монашества на Афоне не укрепили его в Боге, но расслабили чувства, снизили Христов образ; Максим ушёл из монастыря и стал утверждать, что “сидение Христа одесную Отца временное”, что означало расхождение с Символом веры. Дескать, божественная природа Христа сохраняется, пока Иисус является совечным Богу-отцу, пока сидит одесную Отца. Грек внушал московским ветхозаветникам: “Христос взыде на небеса, а тело Своё на земле оставил, и то тело промеж неких гор ходит по пустым местам, от солнца погорело и почернело, аки главня...” Якобы “Дева Мария была выдана за Иосифа, посколько он мог сохранить её девство”. Перевод бытия Богородицы, составленного Метафрастом, Максим Грек перевёл: “Плотское совокупление Иосифа с Девой имело место прежде обручения”. Эту ересь Максим Грек тоже привёз на Русь с собою и многих ввёл в соблазн, и она широко разошлась по России, породив множество сект и согласий, особенно в семнадцатом веке, во времена широко разлившегося русского раскола.
От своей великой учёности и любомудрия томился Грек в Иосифовом монастыре, оплоте Волоцких стяжателей, им было велено держать Грека в келии за великой крепостью и множайшим опасением, чтобы “пребывал монах молчательно”, не беседовал ни с кем, ни с простыми, ни с церковными людьми, не мог никого учить, кому-то писать и принимать послания, ни с кем не водить дружбы, но только сидеть в молчании и каяться в своём безумии и еретичестве. Максим Грек не покаялся и исправлений не похотел: “От чрева матери я чист от всякого греха, не имею никакой вины, напрасно держат меня невинного. А я учился философству и приходит ко мне гордость”, — говорил Максим, упрямо не отступая от своих заблуждений, ведь он вдруг оказался в тех страстях, о коих мечтал, когда задумал уподобиться Савонароле и выступил против церковного и монастырского стяжания.
Но соборные архиереи, пытаясь смирить “гордоуса”, упрямо допирали признаться в ересях. И приказной дьячок писал: “И ты, Максим, везде себя оправдываешь и возносишься, и хвалишься, и не говоришь на себя никакого греха, и нимало не показал покаяния и исправления в твоих хулах на Господа Бога и на законы Его”. Суд решил, что “богопротивный и мерзостный, лукавомудрый, окаянный монах Максим Грек множайшего демонского нечестия и ереси, и пагубы исполнен есть”.
Митрополит Макарий, высоко ставя учёность Максима Грека, прижаливал его за метания в Православии, но не знал, чем помочь, ибо ересь особенно опасна, когда она исходит из большого ума и честолюбия. Грек и не скрывал своего высокоумия и гордыни, отвергал смирение, даже величился своими талантами, не сознавая, что большая учёность при неверном пользовании ею есть грех и пагуба для окружающего мира, признак душевной хвори, лишённой благодати.
Митрополит Макарий полагал, что “недвижимые вещи — сёла, нивы, виноградники, сеножати, лес, борти, воды, езера, источници, пажити и прочая, — вданнная Богови в наследие благ вечных, нельзя двигнути”, и наставлял Грека, спасая от заблуждения, пытаясь спасти монаха от сурового соборного наказания: “Никто не может Церкви Божия оскорбляти или поколебати, или недвижимая от Церкви Божия двинути, понеже бо Церкви Божия небес выше и твердейше, и земли ширше, и моря глубочайше, и солнца светлейше, и никто не может её поколебати, основана бо бе на камени, сиречь на вере Христова закона...”
Максим Грек приехал на Русь уже с той еретической протестантской мыслью, усвоенной от Савонаролы, что монастыри не могут иметь своего имущества и капитала, дескать, надо стяжать дух и молитвенное чувство, в уединении искать в себе Бога, не отвлекаясь на мирское стяжание. Внешне этот поиск истинной веры выглядел привлекательно, но внутри таил разрушительное качество, ибо сразу уничтожалось практическое свойство обители и её историческая необходимость как совластителя государства (солнца на ясном небе). И царь оставался в государстве самовластником (луна на небе).
Когда царь заехал к Максиму Греку на беседы, им было о чём поговорить. Грек тоже размышлял о самовластии, но если государь осуждал самовольство как несносимый порок удельных, осуждённый Христом, то греческий вольнодумец полагал самовластие как право свободного выбора вольного человека между добром и злом, а самовластие царя объяснял как дурной произвол власти над подданными.
Максим Грек умер через год после свидания с царём Иоанном Васильевичем.
* * *
Непонятно, каким образом греческий переводчик сносился с “Избранной радой” и как Максим Грек держал со своими сторонниками почту — ведь расстояния немалые, дороги скверные, на дворе распута, вода в реках не вошла в берега, а тут при сговоре надо было всё вершить скоро и спехом, без проволочки. Царский поезд двигался медленно, и в столице, наверное, прочного плана не обговорили, как дальше сбивать заговор после провала дворцового мятежа. Пристальное внимание к “Избранной раде” лишь усилилось, ловили и передавали царю каждое слово советников, а Грозный пока медлил, перебирал умом поступающие во Дворец слухи; своё недовольство не выказывал, но в Думе при решении важных дел отныне упорно стоял на своём. Советники невольно заметили перемены в государе: ни да, ни нет не говорит, делает всё молчком да впоперечку, в глаза не глядит, уткнулся в книги, взятые с собою. Решился ехать по обителям, беседовать с епископом Вассианом Топорковым, когда-то разжалованным протопопом Сильвестром. Тайная вражда тлела втихомолку долгие годы, но тут обиды полезли наружу, а коли царь прислушался к стяжателю Иосифу и митрополит с ним заодно, боится потерять церковные владения, то, знать, настали для советников последние дни, когда молодого Иванейку Московского ещё можно склонить в свою сторону.
Худое задумали князь Владимир Старицкий с матерью Ефросиньей: решили лишить жизни царского наследника Дмитрия, из-за которого вдруг сыр-бор разгорелся во Дворце, и многие заговорщики при крестном целовании неожиданно обнаружили свои намерения. События торопили. Придётся так загнать гвоздь в сапог, чтобы и шляпка не торчала и острие не бередило пятку, иначе дальнейшего пути нет…
Если Грек напророчил царю через Адашева и Курбского, что ехать в Кириллов не стоит, иначе быть беде с малолетним сыном, значит, захват власти обговорили ещё в Москве за клятвою и крестным целованием, что никто из заговорщиков не выдаст тайного замысла при любом суровом допросе. Не случайно же все держались одной линии, де, не гоже ехать Иоанну по монастырям, время не настало, Москва остаётся без призора, самодержец ещё слаб ногами, а дорога длинная, маятная, и наследник Дмитрий совсем мал, не осилить “пелёночнику” дорожных тягот. И Максим Грек о том же молит государя, просит поверить его вещим снам. И о ведовских видениях опальный монах успел поведать своим однодельцам: как им поступать, пока царь ещё не снялся с места. Значит, нарочные вестовые так и сновали “на конех” от Сергия до царского поезда... И случилась беда, несчастие для всей московской державы, но о том ни слова в истории у Карамзина: что же такое воистину произошло в пути в Кириллов и как это несчастие перенесли государь с царицею? И ни намёка о том у дворцовых летописцев...
* * *
Чтобы понять судьбу Грозного и те тесноты, что настигли Русское государство при его возрождении, надо принять убылую жизнь как всеместный поклон чуду, которое, однако, не воспринималось народом как нечто необычное, сказочное, немыслимое, как вот весь мир чуда, сказки, преданий, для нас нынче невидимый. Луканьки, лешие, колдуны и все, кто обитали в соседях, прежде жили в реальности, и надо было дружиться с ними, чтобы не рассердить, не навести напраслины, ибо нет ничего хуже в жизни, как быть в ссоре с соседями, которых даровал Господь и с кем надо было уживаться, чтобы не навести напрасной рассорицы, а то и войны. И вот уже четыре века минуло, как всё немыслимое и чудесное постепенно сошло с земли-матери и онемело, и стало недостижным, чужим нашему сердцу, и природа тоже скукожилась, онемела, заскорузла, покрылась коростою чужести. Вот в том, давно минувшем мире, нам ныне непонятном, с его представлениями о совести, милости и правде и обитал Иоанн Васильевич Грозный, а мы зачем-то пытаемся вырвать его оттуда и поместить в наши понятия всеобщего неверия в чудо...
Шестнадцатый век — вершина русской святости, когда уже приняли крестьяне православную веру, поклонились ей умом, а душою обитали в прежних образах, с которыми не хотелось прощаться навсегда, — так с ними сросся народ (и не только русский) за тысячи лет до христианства. В это время учёность ещё не проникла глубоко в Церковь, а мудрствующие монахи, погружённые в Священные Писания, худо знали историю отечества, жили вне русских преданий, её сладкого воздуха, но жили вечностью, отторгнутой от примет родины, замкнувшись в кельях монастырей и скитах, спасали себя и свою душу, присматривая место на небесах возле Христа. И как для иудеев был свой Яхве, так и для русского отшельника, мужика, смерда, дворянина и боярина был свой, личный Иисус Христос, в котором невозможно было обмануться. Это был русский вождь, батько, атаман, и еврейский бог Яхве никак не годился в отцы ни рядом с Христом, ни вместо Него. По мысли народа, Иисус Христос был русским Богом, только для русских, и никому не хотели отдавать его, но только православным по сердцу и духу. Это понимание Бога было туманным, неотчётливым, но укрупнять Его, проявлять Образ в подробностях не было никакой нужды. Хватало несокрушимой надежды, что там, на небесах, живёт их заступленник, всегда готовый спуститься на землю и помочь в нужде.
Стяжатели и нестяжатели заняли церковное поле битвы, добиваясь истин и правоты суждений, а отголоски словесных сражений выпархивали в селитьбы и пригородки в виде всевозможных ересей, но засыхали ещё на околице, спотыкаясь о пеньё и лесное коренье: мысли о хлебе насущном и битва за жито заслоняли и гнали прочь всякое блудомыслие. Возле жил Христос, и его постоянного присутствия, его незримой, но верной помощи во вседневных трудах было достаточно для спокойствия души. Не было случая, чтобы Христос не помог, отказал в несчастии, но если отвернулся вдруг, не протянул руку помощи, — значит, не судьба, “по грехам твоим, по грехам”. Но увы, той былой веры нам уже не испить, испросохла, поиссякла, покрылась паутиной нежити та чаша любви ко Христу, ибо заплесневела, измозгла душа, испротухла в эгоизме и самолюбовании, в гордыне. Фома неверующий занял почётное место в застолии и уверяет собеседников, дескать, ошиблись: не возносился Христос вживе, а ушёл в Индию пеши и там, в Гималаях, по дороге, на руках волхвов скончал земную жизнь. Так “ересь жидовствующих” иудея-каббалиста Схарии победила, и Православная Церковь, душа её, затемнённая праздными прогрессивными науками, даже не заметила сразу коренных перемен, когда власть от слова перешла к цифре, от Христа к диаволу.
Остались в прошлом калики перехожие, убрели в “Ерсалим” и, не дойдя до Палестины и святой Горы, сгинули в средиземных водах, пропали прошаки и милостынщики с зобеньками по ржаные кусочки, прогнали церковные власти с паперти нищих Христа ради, а вместе с ними истончилась искренняя незамутнённая вера в Богородицу, родшую Христа, пропали скиты и тайные молельни, где варился и искипал православный дух, с плачем и стоном рухнул в одночасье деревенский мир, и уже никто не взывает к нему как к спасителю русского племени, сбежавшему из таёжных закутов в новые вавилоны. Если прежняя Церковь обещала райскую волю мужику, то нынче шатнулась в догматах веры и, переиначивая смыслы Святого Писания, уже ничего не сулит, ибо сама потухает, зарывшись в тленные страницы священных хартий, заблудившись меж спасительных слов, в которые давно ли ещё верила, признавая их великую спасительную силу. “Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и слово было Бог...”
А меж тем Христос своей трагической и величественной фигурой заслонил и заменил саму Церковь в глазах простонародья, а она и не заметила, как это случилось, как Спаситель покинул свой небесный Дом и окончательно ушёл в народ. И этот переход из душевного христианства в начётнический начался ещё в конце эпохи Грозного. “Ересь жидовствующих” вроде бы попритухла, придавленная решительной дланью, ушла в катакомбы, затаилась, а обрушив Рюриковичей, уже при Романовых постепенно снова внедрилась в Кремль и, мимикрируя, меняя обличье, словно рыба-камбала, устроилась в конце девятнадцатого века близ высшей знати и стала истиха управлять законами и финансами. Случилась та самая подмена управления государством, чего так опасался Иван Васильевич и предостерегал, неустанно напоминал о хищной, антихристианской сущности демократии, либерализма, этом стаде жирных свиней (Платон). И вот в конце двадцатого века Русь неожиданно обвалилась и рассыпалась на куски, будто перекалённый камень-дресва, теряя свои пределы и приобретения Ивана Грозного, создавшего православную империю. Ему не удалось претворить замыслы Чингисхана и выстроить новую, невиданную прежде империю скифов от Тихого океана до Атлантического, и Иосифу Сталину тоже не удалось выкроить и сшить из разноплемённых лоскутьев величественный Дом Скифов, хотя вождь был ближе всех к решению Божьего Промысла. Но увы, как когда-то с вселенским грохотом обрушилась Вавилонская башня, похоронив под спудом неведомый единый язык, вот так же посыпалась империя скифов под напором коллективного Запада, у кромки библейского Ада....
“Нищелюбие” — нравственный фундамент былого русского Православия...” “Блаженны нищие духом, ибо они наследят царствие небесное”. Но блаженные славны не нищетой, как порою понимается культурниками эта заповедь, ибо нет ничего отвратительней нищеты, ведь она отнимает у человека его внутреннюю и внешнюю духовную свободу и делает из него раба: лишь испытавший нищету понимает, как низко падает человек в подобных обстоятельствах, превращается не просто в раба, а в бессловесное, покорное животное. Но есть люди аскетического склада, которые в своей незыблемой любви ко Христу становятся оглашенными, не от мира сего, отдают всех себя этому чувству вольного духа, добровольно лишают себя всякого поклонения перед прелестями жизни земной, становятся блаженными духом, не угождая плоти, но возвышая дух. В подобном состоянии духовной высоты и чистоты они могут угадывать будущее, пророчествовать, словно бы сами собою распахиваются перед ними небесные врата рая, и сидящий там Христос приоткрывает судебник и по нему считывает приговор. В глазах народа такой нищий-блаженный из своей среды, он колоколит, что заблагорассудится, гымкая и гулькая, для него нет властной головы, ибо всех он ставит ниже себя, будь перед ним хоть Патриарх, хоть царь; с юродом шутки плохи, с ним опасно иметь дело, он может насулить человеку, его роду и племени зла вроде бы в шутку и неожиданно исполнить обещание... Но может принести и удачу, и спасение. Тьму всяких примеров хранит история. На Руси нищего Христа ради, обладавшего даром прозорливца, почитали как страстотерпца, полагали, что духовидец близок к небесным истинам. Его побаивалась не только посадская чернь, но и бояре, и князья, и вельможи, старались суровый нрав умягчить грошиком или ржаным сухариком. Нищий обычно довольствовался малым, принимая милостыньку, вглядывался в глаза дающего, его лицо и руки, представляя, с каким чувством совершается благодеяние, на котором в Средневековье и держалась православная вера. Кроме нищих, сидящих на паперти, тянущих с унынием песню “нищей братии”, были скитальцы, странствующие калики перехожие к святым местам, прошаки по подоконьям, сельские юроды (уроды) Христа ради, которых кормила сообща деревня. Частые недороды от замоки, засухи и летних заморозков (зазимков), частые пожары и войны доводили русского крестьянина до отчаяния, до исступления, но и в таком состоянии всеобщей недостачи, голодомора и повальной болезни община не давала пропасть блаженному, опекала, делилась из последнего, оприючивала и подкармливала.
С детских лет Иван Грозный видел в княжеском тереме не только бахарей-сказителей и былинщиц, сказочников и певцов, карл и пророков, шутов и домрачеев — это и была та духовная аура, что связывала русские пережитые века в одну народную историю, в которой было место всем: и святорусскому богатырю, и Змею Горынычу, и царю Констянтину, и Иосифу Прекрасному, и Владимиру Крестителю. Приглашали и нищую братию-дружину калик перехожих, когда притекали они на Москву, пускали и нищих Христа ради, и часто бывал в княжеском верху “нагоходец” Василий Блаженный.
Василий родился в селе Елохове в 1464 году, скончался в Москве в 1557-м. Родители Иаков и Анна жили в приходе Владимирской церкви. Свидетельств о жизни Блаженного сохранилось очень мало, как и о других святых, страстотерпцах, преподобных, святителях, юродивых, святомучениках. Приходилось создавать биографию подвижников, прорицателей и пророков Русской Церкви из крупиц, частностей, крохотных фактов, упоминаний, случайных свидетельств, легенд, летописей, житийной литературы, фольклора, исторических сказаний, мифов, былин и бывальщин, чудом дошедших из туманной древности в век шестнадцатый. Тем вероятнее выдумки и домыслы, чтобы возвысить иль уронить историческую личность, если монастырский летописчик слагал портрет личности знаменитой, коим несомненно являлся юрод Василий Блаженный, “нагоходец”, прорицатель.
Наверное, что-то домыслено людьми мистическими, очарованными такой странной, необычной судьбою, и постепенно нищая, героическая жизнь юрода расцветилась, окрасилась несомненными в таких случаях приключениями, пророчествами, ясновидением, и к каждому редкостному случаю подвёрстывался любовной памятью подходящий случай, чтобы доказать, дескать, всё правда, ни капли вымысла и домысла. А уже из сказочного, чудного и чудесного, из простонародного лубка возникает легенда и начинает жить в глубине племени. Несомненно, что-то подтолкнуло бедного отрока на путь праведника, на тропу служения Христу, может, особая чувствительность сердца иль потребность души, иль раннее разочарование прелестями и красотами плотяной жизни. Но странным образом царь Иван Грозный и юрод Василий как бы покрестосовались, стали крестовыми братьями по мирочувствию, ослепляющей любви к Богу, подавляющей своё “Я”.
Известно, что Василий был безграмотным, Учение отскакивало от головы, но зато отличался от сверстников, да и от родителей своих глубоким благочестием и склонностью к сосредоточенному уединению. В пятнадцать лет у Василия пробудился дар ясновидения и пророчества, и он покинул сапожную мастерскую и принял трудный крест юродства: с такой полнотой и силой Иисусова молитва “пожрала” его сердце. Не подобное ли случилось и с Грозным: ночами спал не более двух-трёх часов, творил покаянную молитву, читал Псалтырь и бил земные поклоны, прикладываясь лбом о пол. В шестом часу утра шёл будить чад и домочадцев...
Круглый год юрод Василий ходил наг и бос, плоть его была сильнее огня и мороза. Жил он на Кулишках у вдовеющей боярыни Степаниды Орловой. В её доме он и почил, весть о болезни блаженного быстро разнеслась по столице и дошла до царя. Иоанн Васильевич с супругой Анастасией и царевичами Иваном и Фёдором навестили блаженного, чтобы испросить его молитв. Блаженный на последних остатках сил сказал царевичу Феодору: “Вся власть родителей твоих твоя, наследник будешь им”.
Как Василий Блаженный мог предвидеть за двадцать лет, что царевич Иван не переживёт своего отца и не станет царём? Феодор венчался на царство 30 июня 1584 года, ставил митрополит Дионисий под сводами Успенского собора и благословил Иван Васильевич сына Феодора царством и великим княжеством Владимирским и Московским, и Новгородским. И царством Казанским, и царством Астраханским.
Русь Ивана Грозного прославилась не только военными подвигами, огромным приращением земель к Московскому царству, но и молитвенным уроком во славу Христа, ибо поднялись вдруг, как из-под земли, более сотни новых городов по границам государства, множество иноков, мирян, князей и игумнов, митрополитов и епископов, прославившихся на ниве Православия за предыдущие века, были канонизированы церковным собором и митрополитом Макарием, введены в сонм великомучеников, страстотерпцев и преподобных... За христианским, молитвенным настроем подданных Грозный следил сам, неукоснительно и строго, понуждал исполнять православный чин своею волею, не попускал церковного вихляния, понимая в расслабленности веры покушение на устои государства.
Чувствуя религиозную силу Василия Блаженного, государь не только примерял её к себе, но и, слушая богомольную душу, многое прощал юроду не только в беседах наодинку, но и на людях: и гневные выпады, и насмешки, оскорбления и бестактности. Нам сейчас трудно понять, какими путями холоп приходил к Богу, когда с угасанием язычества пропадали не только прежние кумиры, такие понятные проповеди волхвов, капища, благодарные подношения Сварогу, Белобогу, матери сырой земле Макоши, в чьих объятиях русские (да и не только) жили тысячи лет и полагали подобное бытование вечным, угревным и неколебимым. И вот появился на Руси новый Господь Иисус Христос, пришёл с полузабытой родины Палестины и через испытания и муки нежно обнял весь мир, обещая вечную любовь и бессмертие... И человечество через терзания и сомнения поклонилось новому Богу, поколебавшему могущество былых небесных властелинов. Краснопевцы, молитвенники, люди возвышенного духа, склонные к переживаниям, помогали Руси увериться сердцем, умом и духом, что явился в северные земли Тот Самый Бог, Которого они ждали и зазывали. И нужен Он был не столько “белой косточке”, сколько чёрному народу, живущему в мире нищеты; и вот из “чёрных рыбарей”, из бедных простолюдинов явился вдруг Господь в посконной хламиде и сандалиях, напоминающих лапти, и видом такой же русский мужик, что из веку ковырялись на несытой северной пашенке.
Если сомневаться в искренности и глубине веры Грозного, значит утверждать, что Русь в годы Иоаннова правления замирала, скисала, безлюдела, хирела, как трупище окаянное, и оказалась на грани забвения. Нет и нет, возразят противники Грозного, Россия действительно расширилась, обросла людьми и землями, но это якобы не благодаря тирану, а вопреки. Таково резюме либералов, мстительных каинитов.
Для аскезы и духовного подвига должно было случиться с Василием Блаженным нечто такое необычное, что и подвигло на юродство, но этому свидетельств не осталось: но коли пошёл по Москве слух о духовных пророчествах Василия, значит, без Господа тут не обошлось, Христос и направил стезю блаженного по тропе прорицателя, видящего чужие судьбы сквозь время и расстояние... а ведь Василий не мог по малости лет совершить непростимый грех, за что сам себя и мучил, и карал, возложил на рамена тяжкое бремя юрода-”нагоходца”, подвергая себя насмешкам, тем самым лишь ожесточал свою судьбу. Сначала отрок стал местночтимым святым, каковых на Руси было во множестве, почитай, в каждом селище и слободке был свой “божий человек”. (Вот и у нас на Мезени в семнадцатом веке был юрод — блаженный нагоходец Феодор Мезенец, которого чтили в слободке у Белого моря лет сто, а после, с угасанием религиозного раскола на Руси память о блаженном Феодоре, сожжённом на костре при царе Алексее Михайловиче, со временем выпала из молвы и угасла окончательно.)
И если некоторые москвичи молились на Василия Блаженного, то другие плевали вослед. Сохранилось предание: однажды Василий Блаженный проходил через рынок, где девушки продавали свои труды. Увидев нагого блаженного, они захихикали и тут же ослепли. Лишь одна из них, более благоразумная, сдержалась, но почувствовав, что зрение пропадает, поспешила за ним. Со слезами она припала к ногам юрода, умоляя простить их, неразумных. Василий, смеясь, сказал: “аще паки не имаши таковая творити, то и разумиши”. Девушка с клятвою подтвердила более никогда не насмехаться над чужой юдолью; когда она по воле блаженного встала, Василий дунул ей в очи, и она прозрела. Девушка стала просить блаженного, чтобы он простил её подруг и вернул зрение... девушки опустились на колени к ногам чудотворца, он же повелел “встати им на нози и дуяше им во очи”, и все прозрели.
Примером подвига для юрода могла стать преподобная Мария Египетская, которая грехи великоблудные пыталась опечатать неслыханной аскезой. Она покаялась и, приняв затворничество, на много лет ушла в пустыню, самоотверженно искореняя порочную прелесть своей плоти. И она изменила прекрасный свой образ, привлекавший мужчин, вовлекающий её во грех. И как поётся в стихе о Марии Египетской: “Волосы у неё до сырой земли, Тело у неё — дубовая кора, Лицо у неё, аки котляно дно...” Но за этим страшным обликом скрывается преображённая в борении со страстями душа, готовая для встречи с Христом в Царствии небесном. И старец, к которому она пришла исповедаться о судьбе своей: “на мгновение увидел, как жена просветилася, видом ангельским открылася”.
Судьба Василия Блаженного была столь же учительна, невольно стала легендарной и вошла в русскую историю как жизнь православного волхва и мистика, страстотерпца и пророка. Для Грозного дерзкий юрод превратился в охранителя его души, духа и сердца. Именем Василия Блаженного народ прозвал храм на Красной площади, поставленный Грозным в честь покорения волжских татар (булгар), Храм редкой красоты, напоминающий цветущий чертополох, увитый дикорослью. Такою и запомнил Грозный душу дерзкого юрода Василия. Имя Василия Блаженного крепко пристало к обители Богородицы, привлекает и заманивает молельников в храм, возбуждая особый интерес. Храм как бы и не стареет с древних времён, притягивая не только верующих, но и сонмище бесов, с которыми при жизни воевал Василий-нагоходец. Ведь за каждым ангелом в храм спешит бес, но чаще он не успевает проскочить в притвор и, оставшись на паперти, плачет с протягом, если прищемят дверью хвост, а в церкви тем временем идёт служба, и ангельское пение Херувимской смешивается с тоскливым плачем бесов.
23 июня 1547 года, когда московские бузотёры, посадская чернь, подстрекаемые боярами и удельными князьями, воспользовались смутою вокруг престола и задумали сбить Иоанна IV с властной стулки, посадить на это место Владимира Старицкого, в монастырь Воздвиженья пришёл Василий Блаженный, уже изрядно иссохлый мощами — кости просвечивали сквозь одрябшую шкурёнку, — и, встав у паперти, с неутешным рыданием принялся творить Иисусову молитву. Прихожане дивились, что за горе приключилось с юродом... А наутро от этого храма нашёл на столицу страшенный пожар. “И в осьмой час дня разыдется огонь на многие улицы. Старый Кремль и Китай-город выгорели дотла, огонь пожрал многие храмы, дома, дворец великого князя, а медь с крыши Успенского собора, как вода разливашеся”.
Частые разрушительные пожары в Москве, набеги крымчан, выкуп полонянников, оборона южных границ требовали от государства огромного напряжения сил и большой казны. Да к тому же с постоянством навещали Русь недороды, холера, оспа и чума, стремились поставить её на колени, полностью искоренить непокорное племя. Но вера в Христа укрепляла надежды на будущее, да и сам государь, так любезный русскому сердцу, не робел перед трудностями, несмотря на свою юность, укреплял любовь к Богу и, может, потому за всё время царствования не было больших восстаний и кровавого бунта, но вся череда волнений пришлась на время Бориса Годунова, на Алексея Михайловича, на Петра Первого, прозванного Антихристом Первым, убившего сына Алексея, и на немку Екатерину Вторую, убившую мужа, обманом захватившую русский стол. Две крестьянские войны потрясли царский престол, и это был самый верный градусник, что не всё ладно в империи.
Иван Грозный, пожалуй, был единственным русским царём-страстотерпцем, кто не гнушался заботами “чёрного люда” и открыто заявлял о своём неприятии боярства и вельможества. И мало кто из “либералистов” задумывался об этой стороне характера и души царя Иоанна, затеявшего суровый конфликт с правящей знатью. Поклонившись Иисусу Христу, Иван Грозный невольно поклонился и крестьянину (христианину). Иоанн Васильевич был не только первым русским царём, но и первым возлюбленным народом государем. И когда велеречиво поют фальшивым голосом “псальмы” Петру и Екатерине, забывая при этом громадность исторической фигуры Грозного, то невольно искажают историю России, её тяжкие драматические страницы противоборства с прокажённой Европою, заражённой протестантизмом (“еврейской ересью”). При них-то (императоре Петре I и немке Екатерине II) и сформировалось на столетия скептическое отношение дворянства к России, укоренилось безнациональное сознание дворянского и чиновничьего сословий, презиравших мужика — своего кормильца...
4
Грозный хорошо знал своё право “милостивого совестного суда на земле”, но он как истинно православный человек и даже просто из жалости опасался переступить дозволенные Спасителем границы, самовластно нарушить ту милосердность и сострадание, которые даровал ему Христос вместе с неукоснительным правом карать преступника по праведному суду.
Принимаясь за устроение русского царства, Иоанн Васильевич, наверное, полагал опереться на Святое Евангелие, совесть и преданность князю Московскому, на устоявшееся вроде бы историческое правило православного народа: “Кто любит Бога, тот любит Россию”. Но верность царю и любовь к отечеству при Грозном ещё не совместились в дворянском сознании. Удельные князья и вельможи все хотели быть самовластными, управлять русской землёю, а им этот юнец из рода Рюриковичей вдруг запретил смётываться под иноземные власти, служить в чужой армии (ставшей враждебной), вдруг привязал боярина к царскому двору, отчего-то посчитав службу другой короне самовольством и того хуже — изменой отечеству. Они, эти удельные князья, наверное, верили в Христа не меньше Грозного (так полагали отступники-самовольники), но они не принимали этот проступок за измену, за которую нужно сурово карать и даже отнимать саму жизнь. Это нововведение было столь неожиданным и необъяснимым в их понимании, что государевы люди поначалу оторопели, ошалели, а потом принялись досаждать царю... Но коли сопротивление не помогало, а скрывать недовольство дальше стало невозможным, тогда вельможи поскочили в Литву и Польшу. Но Грозному без вельмож и знати было невозможно строить новую Русь, и он начал искать себе сторонников из детей боярских, из бедного дворянства, обделённого землями и холопами, мелких приказных, стряпчих и однодворцев, двигать их в гору, приближать к власти и по примеру европейцев сбивать их в опричный орден. Курбский не захотел принять намерений Грозного о самодержавии как дар Христа и бежал в Литву.
Это был краткий, но суровый для Грозного момент, когда сама судьба неожиданно подтолкнула государя на создание рыцарского союза, чтобы, окончательно разуверившись в знати, порвать с боярством — настойчивым противником самодержавного правления. Грозный спасал не только личную власть, но и православное государство, сжатое в тиски зарубежных стяжателей, мечтающих о переделе мира. Страшнее того был внутренний бунт родичей... Без опричного ордена, одобренного Христовым Евангелием, сохранить в целости Русь казалось невозможным… Воплощение исторической идеи создания скифской империи от океана до океана требовало от Грозного неукротимой энергии и сотен тысяч сторонников... Неизвестно в точности, тешил-нет подобные планы царь Иоанн Васильевич (или это лишь мои догадки)? Но опричный орден был создан в тридцать тысяч пищальников и конных копейщиков. С подобной дружиной заединщиков князь Святослав Игоревич ходил воевать Византию, взял с неё многую дань, чтобы на берегах Дуная возродить былую столицу великого русо-скифо-сарматского королевства...
Да, при таком грандиозном замысле создания русского царства кто-то окажется в чести, а кто-то невольно будет обижен и эту вину положит на Грозного, чтобы упрекать царя за блажь до конца дней. Грядущий путь под началом Христа начинался с эпической победы над Казанью, но оказался чрезвычайно тяжёлым, и Грозный навряд ли предвидел коварные повороты судьбы, поддавшись очарованию шапки Мономаха; в изнурительной борьбе за власть оказалось трудно нести её, она шаталась и готова была в любую минуту свалиться с головы. Во всей пятидесятилетней реформе больше всех пострадал сам царь: были отравлены или убиты почти все его дети, его мать, две супруги и он сам... Коварники не дали Грозному завершить замысленные перемены в государстве и свели в могилу мышьяком. Православное содержание души Иоанна мешало использовать со всей полнотою суровость властителя. Увы, многие современники самодержца, исследователи жизни и судьбы Грозного считали его излишне мягким и наивным... Как полагали сторонники царя, в излишней религиозности, сердечной слезливости и душевной трепетности и крылась главная причина столь долгой борьбы за власть в Московской земле.
Если в Европе создавались “зондеркоманды” для охоты на ведьм (в той же Германии в 1775 году было сожжено на кострах более 25 тысяч юниц, девиц и молодых женщин — “молот ведьм”, — так уничтожалось протестантской инквизицией здоровье немецкой нации), то в России Иван Грозный создал союз глубоко верующих православных витязей для защиты русского государства от внешних и внутренних врагов; свою верность Христу, царю и отечеству доказали опричные в битве на Молодях, наголову разбив крымских татаровей; тысячи молодых опричников полегли на поле битвы, но спасли новую Россию от басурманского ига, а “чёрный народ” — от полона...
* * *
...Грозный с отроческих лет не только препоручил свою душу Владимиру Мономаху, но и чёрному низкому народу — крестьянам, монахам, воинским людям и посадским, среди которых воспитался и вырос духом и мечтою управлять государством по справедливости. Совсем не случайно он с малых лет подолгу слушал и, как сотовый мёд, испивал каждое слово верховых жильцов: знахарей и провидцев, певцов и чтецов, которые обитали наверху в царских хоромах; от них и от странников, от калик перехожих наслушался юный княжич, впитывая, как морская губка, всяких былин и старин, сказок и преданий, духовных стихов, занимательных свидетельств о диковинных землях и чудесах, происшедших там, чему русские бродники, скитаясь по миру, порою были прямыми свидетелями. Здесь от заонежских молитвенников Грозный душою принял распевные духовные стихиры, притчи, легенды и стихи из древней “Голубиной книги”, принятой в русском быту вместе со святым Евангелием, “Кормчей” и “Домостроем” как школа воспитания русского народа. Это была учительная, самая древняя на Руси книга, как подобает вести себя праведно, совестно и стыдливо в скоротечной жизни, в церкви и в семье, в соседях и гоститве, в прощании с усопшими: все главные правила поведения были преподаны в “Голубиной книге” и, судя по переписке с князем Курбским, по множеству цитаций не только из древних греческих языческих текстов, из Гомера и Платона, из святого Евангелия и Ветхого завета, царь в подробностях (наизусть) знал и “Голубиную книгу”, совпадающую по религиозной назидательности с “Домостроем”. И коли по “Домострою” и строилась Русь, потому царь так глубоко проник в сердцевину народа, в его чувственный мир и православную культуру, и “Домострой” со временем стал “школой на дому”, учебником по национальной этике, невольно вошёл в каждый дом, устроился в красном углу его, под образа, возле Евангелия, как святая необходимость в русском мире, продолжая воспитание нации и её исторических героев уже в лоне Православия. А их надо было воспеть, проводить в аер, героизировать земные поступки, и такие певцы скоро нашлись. Их поэтические труды впоследствии и были собраны в философско-поэтический трактат-учебник “Голубиная книга”, понадобившийся не только для простолюдина, но и для всех слоёв русского племени... Многие поколения русских христиан создавали этот труд, дополняли, вносили поправки, и однажды он стал необходимым, глубоко чтимым уставом для исполнения национальной жизни. Мне думается, что все народы мира создавали подобный этический труд, подчинялись ему, а те, кто пытался разрушить свою “Голубиную книгу”, невольно склонялись к еретикам, не признающим национальное государство, отдающим все свои силы на разрушение родины и Церкви. “Домострой” и “Голубиная книга” стали на Руси главными наставлениями русского национализма, чтимыми уроками — как правильно строить русскую жизнь и блюсти её. “Голубиная книга” — древнейшее духовное сочинение крестьянского эпоса....
“Восходила туча сильная, грозная, выпадала книга Голубиная, и не малая, не великая; длины книга сороку сажень, поперечины двадцати сажень. Ко той книге ко божественной соходилися, соезжалися сорок царей со царевичем, сорок князей со князевичем, сорок попов, сорок дьяконов, много народу, людей мелкиих, християн православныих, никто ко книге не притулится, никто ко Божьей не пришатнётся, приходил ко книге премудрый царь, премудрый царь Давыд Евсеевич, до Божьей книги он доступается, перед ним книга разгибается. Всё Божественное Писание ему объявляется...”
Стоит только представить, с каким восторгом слушал княжич Иоанн Васильевич “Голубиную книгу”, которую рокочущим голосом степенно выпевал слепец — калика перехожий, забредший совсем не случайно в верхние покои государева терема. Как плёлся с “Ерасалима” с нищей слепой братией, крепко ухватясь за сукманину впереди идущего поводыря, так и попал когда-то впервые в Кремль и пришёлся к сердцу великого князя Московского Василия III Ивановича; издалека брела ватажка с молитвою и “псальмою” по чужим землям, по деревнюшкам и выселкам, погостам и однодворицам; ночевали, где темень застанет иль где приютит сердобольный хозяин, крепко стоящий в вере; питались, что подадут, любую милостыньку примет зобенька прошака, любой житенный каравашек покажется сладким из сердобольной горсти. Долог путь прошака из Палестины; сколько ни кружись по свету, обходя моря и горы, и разливистые реки, и порожистые, внезапно вскипающие ручьи, а Москву-матушку ну, никак не минуешь, где тебя уважат, напоят-накормят и на лавке в избе иль на сеновале раскинут ряднину; доброрадные “хозява” всех примут, не заставят маяться под забором на сырой земле, мокнуть под обложным ситничком калик перехожих со товарищи... “Здесь русский дух, здесь Русью пахнет”.
Вроде бы сама нищета — этот бродячий бахарь-певун, беспризорный сиротеюшко: поясная седая борода, широкие плечи богатыря, обтянутые зелёным полукафтаньем, воловья заветренная шея, неряшливый ком русых волос на голове вокруг загорелой плешки, но незрячие глаза в глубоких тёмных обочьях недвижно уставлены в потолок, откуда и считывается путь в райские палестины — словно духовный стих, его многозначные слова и образы диктует сам Христос, пославший на Русь с небесными ангелами и архангелами эту многопудовую книгу как назидательное и научающее послание из райской страны, из самой её глубины небесной, из цветущего сада, напоенного медвяными яблочными воздухами, где в глубине нескудеющих дерев гудят янтарные пчёлы и гуляют блаженные души, не знающие горя и хворей, и вековечного труда.
“Голубиная книга” — дар самого Господа Бога русскому мытарю, век свой мыкающему на земле. А в Средние века русский человек не заживался долго, имел жизнь короткую, в пятьдесят лет считался уже глубоким стариком, и на повети поджидала заранее вырубленная колода. Иль вековечный труд хозяина заедал, иль война калечила, отбирала последнее здоровье, иль под плетью крымского агарянина попадал пеший русский христианин на невольничий рынок... И потому в великую редкость был в Московии глубокий старик, заедающий чужой век, с обязательной седой бородой. Только повалился на лавку в родной изобке — тут же и складывай на груди остамелые руки и прощайся с душою, не залёживаясь, спроваживай её в рай на встречу с Христом. И потому в артели калик перехожих частенько ходили и парни могутные, похвалебные натуры, умеющие держать меч и кистень, чтобы защитить слепцов от дорожных шпыней и горлохватов.
Ватажка нищей братии, забредя в столицу и набрав под окнами посадских дворов милостыньку — житних колобов, коврижек, солёных огурцов, варёных яиц и туесьё квасу, присела унять тоскующую утробушку на сухом угоре подле Москвы-реки, растянула остамелые, разбитые в кровь ноги, сбитые в долгом странствии от иудейского града “Ерасалима” до московского Кремля, и, удоволив голодное брюшишко тем, что Господь послал, отправила гонца на царский двор: желает-нет государь нынче слушать “калик перехожих”... И пока бродит посланец ко красному крыльцу во дворец, затянула ватажка песню нищей братии в двенадцать умильных голосов: “И кто нас накормит, напоит, и кто нас теплом обогреет...” Тут и сошлось посадское старичьё и сердобольные бабени, притулились к пряслам красные девицы на выданье, отложив на время домашнее заделье. Огненная небесная река, как тускнеющее пламя таёжного пожара, прощально окрасила с запада избяные слюдяные оконницы, луковицы храмов, медные крыши боярских палат одним махом художной кисти, раскрасила всю столицу алым, голубым и зелёным и привела из-за Яузы-реки ту благословенную тишину, ту сердечную радость, что случается только на Руси в канун Иванова дня... Это была мирная, благословенная тишина, поднимающая душу, смиряющая со всеми напастями, когда сатана, пасущий неотступно, ничего не может поделать с наивным русским простаком. И столица со всеми слободами и пригородками смиренно вздохнула на одном вздохе, и старица, уже заедавшая чужой век, в лад Москве тоже смиренно пыхнула тощеватой грудью, сронила слезу, и внучка её всплакнула, зарделась, торопливо омокнула глаза уголком плата и, подхватив на плечо коромысло, плавной поступочкой, колыбая бёдрами, поплыла с вёдрами к себе на двор. Тут нищая братия со товарищи спохватилась и очнулась, де не гоже людей жданкой морить, и воспрянули то ли от внезапной дрёмы убогие страннички, то ли от неотлучной заботы и затянули духовный стих о Василии Великом Кессарийском, том самом греческом чудотворце, что однажды пришёл в ум, завязал с зелёным вином, крепко осудил пьянство и отныне на своём опыте научал русского пропойцу уже в новом времени, как покончить с хмельным питьём и перестать дурить, смешить православный люд, не потакать вину, но крепко держать в памяти, что не проклято вино, а проклято пьянство, ибо вино — кровь Христова. Тут от Боровицких ворот крепостной стены, от царёва дворища, тесно зажатого со всех сторон соборами, монастырями, вельможными хоромами и палатами, явился челядинник в сопровождении стрельца, и потянули они нашего бахаря, что привёл на Москву ватажку калик перехожих, спеть на ночь царской семье духовную песнь, рассказать о случившихся в долгой дороге чудесах, о встреченном диве, которому всякий православный ум изумляется и охает...
Но нам так трудно, вернее всего, уже невозможно представить этот далеко утекший мир с его обитателями и княжичем Иванейкой Московским, будущим царём, что из-за спины отца, ещё здравствующего великого князя Василия III Ивановича, не чуящего беды (но всегда готового к смерти), совсем ещё не древнего, полного сил, только что воротившегося с псовой охоты со странной болячкой на лядвии, вглядывается княжеский наследник в слепого нищего, калику перехожего, пришедшего во дворец, чтобы проводить кремлёвского хозяина к Самому Спасителю.
* * *
Для того и держали от века московские князья во дворце на верху бахарей, былинщиков и старинщиков, ведунов и прорицателей, сказочников и знахарей, чтобы далеко не отодвинуться, всегда помнить смерда, пахаря, копорюжника, чтобы не погрязнуть окончательно в пучине тщеславия и честолюбия, видя пред очию кормильца-поильца, того самого христианина, от которого и народился русский народ. В верхних царских покоях прозябали не просто русы-арии низшего сословия, но дети самой матери - сырой земли, искренне поклонившиеся Пресвятой Богородице, найдя в Заступнице свою родимую мати, более близкую, чем единоутробная, от которой выпали на белый свет. От чёрного народу великий князь Василий III Иванович со своими чадами научались аскетизму, житейской скромности во всём, чем наполнялась сама жизнь: в одежде, еде и питье, в отношениях с боярами и вельможеством, и нижним чиновничеством, и ровней себе, и с теми, без кого невозможно выстроить нормальную жизнь. При царском дворе обитали сотни челядинников, и с каждым надо было найти лад и слово. Они вроде бы обитали в своих хижинах, в окружении лесов и дикого зверья, жили своей убогой жизнью, редко показывая свою физиономию, но извечно пахали землицу, блюли доверенную пашенку, молились Богу и беззаветно погибали на поле боя с басурманами, если призывал на войну великий князь; из этой среды, как позже выяснил княжич Иван IV Васильевич, рождались не только разбойники для большой дороги, странники, бегуны и скрытники, но и защитники отечества, пророки, ясновидящие, калики перехожие, — тот незаменимый духовный слой людей, на кого опирается православная вера, кто разносил по всему белу свету семена христианства, любовь к Иисусу Христу, приводил в лоно церкви заблудших и потерянных, передавал знания о Москве и русском народе, собирал вести со всех засторонков бела света и притаскивал в кошёлке памяти московскому государю. Это не были просто нищие, пустоголовые и простодырые, ради куска ржанины шляющиеся по европам, но это были и первопроходцы, и разведчики иных земель, чтобы от чужих народов, басурман и инородцев почерпнуть знания иного быта и принести на родину в научение и познание огромного мира, распростёршегося за стенами Кремля. И совсем не случайно одни мужики копытили свою землю. а другие вроде бы бездельно скитались по ней, в кровь истирая ноги. От них, живущих рядом простецов, русские правители научались аскезе, доверчивости отношений и духовной сложности простонародья, с которым легко было ладить, но трудно сладить. Из этого омута неведомых страстей всплывала не только учительная языческая сказка, но и святые, прорицатели и разбойники, но и лешева таинственная сила, невидимая, но живущая возле крестьянина в каждой деревенской избе, в лесу за околицей, у домашнего крыльца, в овине, бане и на гумне, в воде и за печкой, в подполице и на полевой меже, и в морской волне, — прямая родня русскому народу в духе и рати... Были в близкой родне и богатыри святорусские, что стояли на засечной черте: Илья Муромец из Мурома, Алёша Попович из Ростова, Добрыня Никитич из Рязани выезжали в Поле и стерегли Святую Русь от печенега и половца, крымского татарина, немца, поляка и ливонца. Но рядом с богатырями стояли в стороже и калики перехожие, обладавшие не только недюжинной силою, равной сказочной силе богатыря Ильи Муромца, но и русским непобедимым духом. Из этой среды внезапно заявили о себе Святогор и Микула Селянинович, блаженные и юроды Христа ради, особенно много их появилось в шестнадцатом веке при христолюбивом царе Иоанне Грозном. К ним-то и приглядывался с особенным любопытством юный московский княжич. Его не отпугивал ни “похабный” внешний вид, ни терпкий дух нагого грязного тела, ни отсутствие всякого почитания и почтения, ни нарочитое презрение ко всему барскому, сытому, благополучному, чем обычно кичились вельможи, окружавшие отрока. И почитание крестьянина, простеца-человека не было у Грозного наигранным, поверхностным, но было искренним чувством, истекавшим от полноты религиозного сердца, доверившегося Иисусу Христу, как своему отцу, и даже куда пуще того. Отрок любил покойного отца Василия Ивановича, постоянно поминал его, делал вклады в монастыри и церкви, и этими поминками родне Грозный тоже угождал Христу, просил от Него милости и всякой помощи. И чего бы ни достигал царь Иоанн, каких бы побед ни добивался, любовь к Богу всегда перевешивала все личные чувства — к жене, детям, дому своему, власти. Лишь любовь Грозного к родному пепелищу и отеческим гробам можно было сравнить с незамираемым поклоном Христу. Для Иоанна Васильевича предательство родины было равносильно бегству от Спасителя, а значит, несмываемому позору до конца дней своих. Иоанн ввёл необходимое поведение “воя” в устав дворянского сословия как верность церкви, родине и царю и под страхом смертной казни вынудил повиноваться ему, пока новый служебный устав не впитался в кровь и не стал привычкой... Эта неожиданная затея Грозного тоже возбудила в его окружении удивление, гнев и сарказм; другие находили в этом блаженную сторону, юродство, чудаковатость, дескать, царь тронулся от книг умом, потерялся в Боге, потому-де и приблизил к себе “нагоходца” Василия — юрода Господа ради, что частенько навещает верховых нищих...
* * *
Гуманисты либерально-буржуазной выкройки и “ветхозаветники”, бояре московского Кремля, их родичи и челядинники, удельные князья, живущие по соседству, так любящие посплетничать, поколоколить, пустить пулю особенно о владетельном сыне покойного великого князя, каким-то образом усмотрели в играх княжича какой-то болезненный психопатичный оттенок и выпустили эту басню из Боровицких ворот, а бабки-шептуньи разнесли по Москве. Дескать, князь Иван Васильевич — тронутый умом, бес в его голове нашёл себе пристанище... Главное: сочинить басню, пустить её гулять по миру, а там — отмывайся. Дескать, придумал Иванейко себе игру: хватает за шкирку собаку, тащит на крышу красного крыльца и кидает её вниз. Каждый разумник, знакомый с жизнью не понаслышке, выслушав эту сказку, скажет: “У сплетника “не все дома”, — и будет прав. Но те, кто издавал книгами и многажды эту околесицу нёс — либеральные выкормыши, совершенно не знакомые с дворцовой, дворянской и простонародной русской жизнью, с крестьянским бытом, — для них каждая подробность исполнена каким-то глумом, скотской грязцою и запахом свинарника. Насколько далеко господская жизнь отступила от низких желаний простолюдина, пропахшего квасом и навозом, насколько господа отодвинулись от простеца-мужичка и прильнули к Европе, ровно настолько же они отскочили от Христа, рыбаря, ходившего в сандалиях и посконных штанах... Если Христос, по их протестантской мысли, был “подлого сословия”, то какой благодати от Него можно ждать русскому дворянину, потомку боярского рода, которому этот чудовище Грозный “ссёк на плахе голову, иль сжёг в деревянной клетке, иль утопил в Москве-реке”. Этот русский царь, возлюбив Христа и поддавшись Его посулам о вечной жизни, стал таким же подлым и неверным, как его Христос. Именно об этом благовестили “сливки” царского двора, забывшие родной язык, отъезжая в Европы в карете, запряжённой четвериком, чтобы отвезти свою нелюбовь к России в Парижи и Берлины....
А попробовали бы “либеральные заскрёбыши” и процентщики-ловыги затащить на крышу терема борзую или гончую, легавую, русскую сторожевую или английского британа, с которым на Москве-реке травили медведей, то такому умельцу-откупщику не поздоровилось бы; с этими собаками шутки плохи, а тем более дурацкие детские забавы. Не князю бы Курбскому сочинять гнусные нелепости, уроженцу с речонки Курбы, из глухого Прионежья, с отроческих лет ездившему с отцом и дядей на охотничьи потехи... А ведь сочинил и, сбежав к королю Казимиру, пустил ту “пулю” в шляхетский обиход, скоро позабыв своё недавнее утверждение, что Грозный Иоанн до двадцати семи лет был ангелом...
Князь Курбский так и не понял до конца жизни, что царь не может быть ангелом. По своей природе царь — деспот, он наказует зло, но милует добро — этому наставлял Христос. Грозный во все годы своего правления (а строил он Россию сорок лет) не отступался от Божьих уроков, как верно управлять людьми, доверенными ему Спасителем, через покаяние и благодеяние, чтобы грехи человеческие, свойственные каждой душе, не перевешивали добрых поступков, к которым бессознательно тянется православный христианин. Грозный, наверное, какое-то время казался Курбскому ангелом во плоти, и этот взгляд был верным: добрую душу царя злоумышленники из Рады пытались склонить в свою пользу, и долгое время игра с царём удавалась, пока Грозный был мягок с другом, прощал вздорный характер Курбского, был щедр на милости и благодеяния, пока достоинства князя перевешивали его склочность и вспыльчивость. Но с годами Курбский возомнил себя ровнею царю, мягкость и уважливость государя показалась слабостью, невозможностью править Московским царством. Курбский стал примеривать державу к своей “руке” и диктовать Иоанну Васильевичу свои умышленные замыслы, показавшиеся Грозному убогими по содержанию. Тут и сам придворный князь вдруг открылся царю мелким по уму и дарованию, без прежней душевной крепости и энергичного размаха. В каждом замысле советника Грозному отныне виделась проказа и умысел предательства. И стоило однажды появиться сомнению в искренности Курбского, как царь почувствовал недоверие, религиозную шаткость, склонность к предательству, и терпение Грозного лопнуло, и он сменил милость на гнев. Сыскной приказ тут же занялся “розыском” его тайных встреч, разговоров и замыслов.
И вспыльчивый Курбский изменил дружбе с царём, объявил того кровавым тираном, извергом, напившимся ещё в детстве человечьей крови, и этим бесстыдным поклёпом сразу подписал приговор и себе, и попу Сильвестру, и окольничьему Адашеву. Курбский, спасаясь от царя, кинулся в Литву, но, имея вздорный, самовластный норов, повёл себя с польским королём независимо, с челядью — грубо и предерзостно, как настоящий деспот... Поселившись в Литве, Курбский назвался русским царём, ровнею королю Сигизмунду и, посчитав его своим другом и наперсником, перестал слушать его волю и исполнять указы. Но Курбскому не дано было видеть вдаль и вширь. Он и вписался-то в русскую историю ценою предательства родины, тем, что волею судьбы оказался возле Иоанна Васильевича. С Курбским чем-то схож генерал Власов, который оследился в русской памяти как предатель и Иуда, оказавшийся современником Сталина...
Любой царь, так мне думается, не волен в себе и своей душе и, подчиняясь лишь Богу, становится деспотом, даже если душа его особенно мягка и добросердечна, лишена грубости и склонна ко всяким благодеяниям, ибо на его плечах судьба его народа, будущее его племени; и если мы размышляем о московском царе по-амикошонски, с высоты своей натуры, личных ничтожных исторических знаний о том времени и власти, то глубоко заблуждаемся, посчитав себя вправе судить первого русского царя. Не нами сказано: “Сладкое разлижут, горькое расплюют”. Да, наверное, с годами правления Иоанн Васильевич невольно обрёл особые знания о самодержавности, а вместе с ними и деспотические наклонности; но в представлении простонародья, “чёрного люда” государь Иоанн Четвёртый остался праведником и милостивцем, как бы ни изгоняли из памяти его время, ни сокрушали малодушные царедворцы его имя в веках. Иоанн Грозный занесён навечно в святцы памяти как православный святой, ибо не вычеркнуть из потока исторических событий его великие дела.
5
В поездке по северным обителям, скитам и государевым вотчинам погиб первенец, царевич Димитрий, из-за которого давно ли возникла смута… О смерти младенца не горевала Церковь, не вдавалась в подробности, как то случилось позднее с царевичем Дмитрием Угличским, не коснулись бояре и вельможи в дворцовых пересудах, иностранные послы и агенты, лазутчики и путешествующие, и европейские коммерсанты. Ребёнок погиб на глазах всех поезжан — стрелецкой охраны, боярских детей, чад и домочадцев — при высадке с царского струга: мальчик выпал будто бы из рук кормилицы, когда вели под руки Данила Романович и Василий Михайлович. (Одни источники говорят, когда поднимались со струга в Кириллов монастырь, в других — когда спускались; и вообше в летописях много неточностей, личных впечатлений и отношений; заносились сведения через много лет, когда подробности происшествия уже стёрлись.) Все отчего-то оказались на тот час полоротыми, словно кто обавил царских поезжан, напустил хмары и лишил признаков деятельности, а советники Адашев и Сильвестр, князь Курлятев и князь Курбский, и другие первые люди государства вроде бы не смогли (или не захотели) предотвратить несчастья. Как говорится в народе: “Пришла беда — отворяй ворота”. А делал запись глава посольского приказа Алексей Адашев, и ему, конечно же, была возможность напустить туману, что он и сделал.
А случилась беда на обратном пути с богомолья. Кормилица выронила ребёнка в Шексну, когда спускалась по сходням со струга. Был май, на дворе распута, дороги залиты грязью по ступицу, на реке половодье. Хотя вёшница уже спадала, но вода ещё не вошла в берега. Нога ли подвернулась у бабы на скользкой доске, иль сходня была в глине и излажена с тайным подвохом, неладно, иль боярские дети, что стояли в охране, прозевали, на то время ловили ворон, но только кормилица выронила мальчонку в весеннюю мутную быстерь, а следом рухнула и сама: младенца в намокшей меховой окутке тут же подхватила речная быстерь — и унесла.
Таился ли в гибели наследника злой умысел? Если да, то для кормилицы это самый благополучный исход, — пошла, сердешная, камнем на дно на прокорм рыбам. А останься в живых, угодила бы в пытошную к палачу под калёные клепцы на поджарку и выварку, и сколько бы пришлось страдать христовенькой на том дознании — нет ли злого пособника в окаянном сговоре? — одному Богу ведомо.
А тут нелепость, нечаянность, случайность, загадочность, мистический случай, испечённый Божий хлебец возложен на алтарь. Господи, упокой святую безгрешную душу! Ещё не доспела ягода-морошина, а уж собирай котомку в путь. Знать, такая Димитрию Ивановичу досталась судьба. Как могла молодая кормилица выронить из рук в реку младенца? Как могли перевернуться сходни, не выдержав тяжести женщины? И как могли опростоволоситься комнатные бояре Данила Романович и Василий Михайлович, ведшие кормилицу под руки? И почему не прыгнули следом за ребёнком, чтобы спасти царевича, жертвуя собой? Ведь речь идёт не просто о гибели ребёнка, но “царского корени”, наследника престола, путь которому тщательно готовила челядь до мелочей, не раз, наверное, проверяла каждую сажень дороги, особенно по реке, и всякая случайность от злого каженика была исключена. Значит, кто-то из многочисленной свиты очень постарался, чтобы царевича не стало. Злодейство случилось при обратной дороге из Кириллова монастыря, и царь, не зная о случившейся беде, с малой свитой попадал из заволжских скитов на Москву... Наверное, расчёт был уверить государя в силе пророчеств Максима Грека, что всякие пререковы с советниками “Избранной рады”, за чьей спиной маячит мудрый греческий волхователь и провидец, напрасны. И вот пророчества греческого чернокнижника сбылись, когда для исполнения коварного замысла не пощадили даже “пелёночника”. Грозный не послушался остерегающих слов Максима Грека и в Москву вернулся без сына…
6
...Власть “Избранной Рады”, ещё давно ли казавшаяся такой успешной, вдруг обломилась, отшатилась, посыпалась из рук советников, а вместе с нею утратили они силу и бразды правления Россией. “А где тонко, там и рвётся”... Слишком хитроумен, а вместе с тем и груб оказался психологический расчёт Сильвестра и Курбского, чтобы не порваться ему в скором времени, после возвращения государя из Казани. И все планы переворота 1553 года, казавшиеся такими убедительными, рухнули в одночасье, и повисли в воздухе все грандиозные замыслы по перестройке царской власти в России на манер Ливонии, Литвы и Польши, большей части протестантской и католической Европы. Увы, царь делиться своею властью, данной ему Богом, не восхотел, а боярские вотчинники, оглядываясь назад, на золотое время своего владычества, настаивали вернуться обратно. И хитрая уловистая сеть пророка и “дальновидца” Максима Грека, накинутая на плечи Грозного, вдруг оказалась дыроватой и не дала нужного толка, не повязала царя Иоанна по рукам: “А кольчужка-то оказалась маловата”, — повествует русская сказка. Подвели торопливость и коварство Курбского, Господь отказал в помощи, и бояре, и вельможи запутались во дворцовых интригах, в своих интересах и прихотях, изменив православным заповедям, забыв о совести и чести, о клятве на кресте о любви к ближнему и к Богу, на которых и стоит от веку русская правда. Не помогли заговорщикам, лихим хватам и каженикам, потерявшим всякую осторожность во время дворцовой сумятни, огневая болезнь Грозного и яды царского лекаря Елисея Бомелея. Лифляндские дворяне Таубе и Крузе, служившие у Грозного в опричнине, называли выходца из Вестфалии Елисея Бомелея “беглым шельмовским доктором”.
Но пока Алексей Адашев, глава посольского приказа, заправлял делами вместо больного царя, никто из членов “Избранной Рады” не слышал надвигающейся грозы. Осенью 1553 года Адашев и дьяк Иван Висковатый приняли решение воевать Астраханский юрт: “…и по цареву приговору окольничий Алексей Адашев и дьяк Иван Висковатый решили на том, что царю послати Дербыша-царя на Астрахань с нарядом и, даст Бог, возьмут Астраханский юрт, и великого князя воеводам посадить на Астрахань царя Дербыша”, — писал в “Летописце начала царства” окольничий Адашев и там же заносил о признании князя Семёна Лобанова-Ростовского, что тот хотел бежать от убожества и малоумства, “понеже скудата у него было разума”. Наверное, с этой записи и началось дело о заговоре Семёна Ростовского и конец “Избранной Рады”.
Разными глазами и разной душою читали священные тексты Евангелия советники и царь Иоанн; сердца попа Сильвестра и князя Курбского были наглухо опечатаны больным царём, и всякое доброе чувство к советникам пропало напрочь. Но Грозный пока не выказывал своей неприязни, но, напротив, благодарил Господа за неожиданное исцеление; царь стал снова любезен и терпелив к советникам. Хотя многие бояре заколебались из-за неудачного дворцового мятежа 1553 года, каждый искал свои пути спасения, чувствуя безусловную вину, но Адашев и Селивестр цепко держали ниточку заговора в своих руках, как-то надеялись успешно завершить интригу и посадить на престол князя Владимира Старицкого, более мягкого, уступчивого, среднего по задаткам, но благодаря матери его княгине Ефросинье с успехом завершить заговор — перехватить у брата Иоанна престол. И вот под Кирилловом во время богомолья царевича Дмитрия уронили со сходней вместе с кормилицей, несшей царевича, в реку Шексну.
Осталось в “летописце” замечание, что царь крепко горевал и переживал, но кто затеял такую немилосердную игру с государем, не диавол ли сам и подсказал, чтобы во время богомолья придумать и сотворить подобное злоумышление?..
Князь Семён Ростовский, боярин родовитый, опасаясь наказания за участие в сговоре 1553 года, задумал бежать в Литву, связался с послом Станиславом Довойной, бывшим о ту пору в столице, и передал секретные сведения и решения Боярской думы, отговаривал посла заключать с Русью перемирие, ссылаясь на финансовые трудности Москвы: “А царство оскудело, и Казани царю не сдержать”. Этой изменой князь надеялся заслужить милость польского короля Сигизмунда Августа. И послал к королю своего человека Бакшея “опасной грамоты просить”. В своём письме Семён Ростовский писал хулу и укоризну на государя и всю землю. И это было изменой. В июле 1554 года Семён Ростовский направил к польскому королю своего сына сказать про себя, что он к королю идёт, а с ним братья его. Но на границе с Литвой в Торопце Никиту Лобанова-Ростовского поймали дети боярские и привели к царю. Измена раскрылась. Князя Семёна царь повелел арестовать и допросить. На допросе князь изворачивался, дескать, “хотел бежать от убожества своего и малоумства, понеже скудота у него была разума и всяким добрым делам, туне и впусте изъедающе царское жалование и домашняя своя”.
Пойманный князь показал, что с ним хотели ехать такие же полоумные ростовские князья Лобановы и Приимковы, и иные клятвопреступники. Здесь же упомянут Андрей Катырев-Ростовский. Царь распорядился создать следственную группу из 11 человек. В неё вошли болярин Мстиславский, Иван Васильевич Шереметев, Дмитрий Иванович Курлятев, Михаил Яковлевич Морозов, Дмитрий Фёдорович Палецкий, окольничий Алексей Адашев, постельничий Игнатий Вишняков, казначей Никита Фуников, дьяк Иван Висковатый. Многие из перечисленных окажутся в новом заговоре против Грозного.
Князь Семён Ростовский открылся, как во время болезни государя к нему на подворье приезжали “от княгини Офросиньи и от князя Владимира, чтобы он, князь Семён, поехал ко князю Владимиру, да и людям наказывал, да и со многими есмя думали бояре, тако нам служить царевичу Димитрию, ино нами владеть Захарьиным, и чем нами владеть Захарьиным, ино лутче служити князю Владимиру. А были в той думе многие бояре и князья Пётр Щенятев, князь Иван Турунтай-Пронский и Куракины, и князь Дмитрий Немой, и князь Пётр Серебряный”.
* * *
Заражённые честолюбием, “самоуправством” и хворью ереси, бояре заедино с “лутерами и папежниками” наступали на Русскую Православную Церковь; и многие священники, игумены и монахи уже качнулись от государя, поражённые “еврейской ересью” и религиозной смутою... Ровно через сто лет после смерти Грозного душа императора Петра Алексеевича будет уловлена в сети “лутерами”, и Патриарх всея Руси будет публично осмеян всячески срамными словами и с позором изгнан из православной сени, а колокола перелиты на пушки. С Алексея Михайловича Церковь стали отслонять от монаршей власти, и Никон, противясь царю, стал предлагать себя народу как второй государь, славою не ниже самодержца, ибо за Никоном стоит Церковь — истинный камень веры.
XVI век... Европа, кровью умытая, отпихивалась от Христа и снова приникала к Спасителю, всматриваясь в распахнутую дверь, где ожидал обречённые народы конец Света в дымном зареве костров, на которых сжигали колдуний и юных ведьм. Европа прощалась с беззавистным голубоглазым язычеством и в новой погоне за золотым тельцом деловито точила ножи для хищного дележа мировой земли, не сознавая вполне, что уже катится в ад; но, увы, отнятого силою чужого злата с собою не захватишь. И в помощь Христу в стране “барбаров” появился царь Иван Четвёртый Васильевич. Рассеивая мрак и морок, под водительством самодержца Грозного взошло на востоке новое солнце — Россия, чтобы пробудить и направить мертвеющий протестантский Запад к новой жизни. Христианство не освободило языческие народы от мира мистического, невидимого, но в поддержку нечистой силе, с которою уже свыклись, нашли ей место наши предки в быстротекущей жизни всяким луканькам, доможиркам, баенникам и лешим. Господь наслал к ним в подмогу силы вражьи — демонов, чертей и всякой нежити неутомимое войско. И эти демоны обрели вдруг на земле человеческие черты, и всякий Божий человек, в котором открывалось Христово проникающее зрение, видел этих оборотней сквозь, какие бы личины они ни надевали на себя. Московский царь, превозмогая жизненные препоны, пробудил эту редкую способность проповеди и пророчества, это в Грозном заговорили доставшиеся от предков таланты, обрекавшие Иоанна Васильевича на одиночество. Он гордился своим необыкновенным происхождением, зная, что ведёт свой род от императора Августа и Рюрика, Владимира Мономаха и восточного скифа Чингисхана — царя вселенной: осознание сказочного, необыкновенного его происхождения резко выделяло Грозного из человеческого племени... Грозный уверился, что призван Господом царить и величиться над людьми, как император Август, управлять ими по Божьему закону и направлять их судьбу. Сказочная власть неожиданно обручилась с царём Иоанном, и надо было принять её достойно, как подобает истинному Христову сыну.
Царь Иоанн как истинный христолюбец верил в достоинство и ценность каждой буквы Святого Писания, строил свою жизнь по Христовым непреложным заповедям и ни разу не усомнился в них, положив Божьи правила под незыблемое основание своей преданной службы России. С одной стороны, Грозный ратовал за симфонию, единство власти царской и церковной, он допускал, что Православная Церковь — это солнце, освещающее светом любви весь мир, а самодержец — это луна на ночном небосводе, когда солнце скатилось в запад, и некому, кроме царя, в тёмное время управить народом. Но царь и митрополит не могут вмешиваться в чужие дела и своим излишним участием превращать государеву службу в плутовской союз. Грозный был уверен, что в эту брешь, крохотную расщелинку, куда и мурашу не пролезть, возникшую меж государем и митрополитом, обязательно просунет свой хоботок и пролезет в невольную размолвку кто-то из враждебников и станет шириться, надувать щёки, — де, без него всё дело наперекосяк, — вставлять палки в колёса, внушать властной двоице мысль, что в цари сгодится каждый, в ком живут самолюбие и ум. И на этот соблазн найдётся проныра, затейщик худого и самозванец, ворожило, кто скоро сыщет себе сторонников, раскачает государеву лодку, насверлит дырьев и пустит на дно вместе с русской землёю. И потому ещё Грозный так страстно мечтал иметь наследников, кто бы продлил единоличную власть Рюриковичей на Руси именем Христа. Чтобы не исполнилось желание “синклита”, московской верхушки самовольщиков, сменить династию, нарушить её ход и посадить на престол своего человека, как то нередко случается в европейских землях, к примеру, в той же Польше, Литве, Англии. Богу лучше знать, полагал Грозный, кому лучше управить народом; не стоит уподобляться Польше, где владычит нынче король Сигизмунд, а назавтра, сместив его, выдвинут на власть другого властителя, ростовщика или торговца, более смышлёного, покладистого. Господь каждому в этой жизни уделил своё место. Холопу (Алексею Адашеву) — верно служить царю; попу (Сильвестру) — молиться в церкви и блюсти в государстве истинную Христову веру, ибо у него нет должного опыта в управлении народом; воеводе Курбскому — водить полки в те земли, куда укажет царь.
Страсть к самодержавию, жертвенная любовь к своему отечеству казались кремлёвскому синклиту странною игрою напоказ, юродством Грозного от излишней учёности и больного самолюбия, блажью от книжного ума. Вельможам, жившим привычками века четырнадцатого, само решительное утверждение самодержавия было неожиданным, непонятным и привнесённым кочевниками с Востока, ибо отбирало последние вольности и права наследования, с какими жили их владетельные предки с незыблемым правом “казнить и миловать”, вести войны и отбирать у соседнего князя нажиток и его рабов. Сладкое чувство власти и превосходства над ближним ещё не выветрилось, был незабытен и сам установленный порядок на земле, когда быт боярского двора в своих подробностях походил на крестьянскую усадьбу, а богатством напоминал великокняжеский дворец. Но самодержавная форма правления резко меняла древние родовые привычки; чтобы выжить и сохранить семью и нажиток, теперь надобно безропотно повиноваться царю, неукоснительно, до мелочей, исполнять его капризы и волю, быть в постоянной холопской службе. Царь невольно понуждал боярство перемениться и в почитании Христа, всех его апостолов и святых усадить за пиршественную трапезу, на те почётные места, которые ещё вчера занимали бог Сварог и его небесная дружина, а кто противился воле самодержца Иоанна Васильевича и не признавал его самовластность, вынуждены были бежать в другие страны, искать там убежища.
Иоанн Васильевич, просматривая после смерти матери Елены Глинской “царскую либерею”, дивился рукописным книгам, украшенным художной рукою, с заставками и витушками заглавных буквиц, пергаментам пожелтевших свитков, греческим хартиям и древним еллинским премудростям, конечно же, наряду с военным эпосом Гомера и трактатами философа Платона, Ветхим заветом и Святым Евангелием, читал и летописные свидетельства о русах-скифах и венедах, живших по берегам моря Сварожского (Варяжского), и о старинных русо-скифских владениях, принадлежавших прежде великим русским князьям, и о городах, оставшихся за Тевтонским орденом, Швецией, Польшей и Литвою. Советники же “Избранной Рады”, окопавшись в Кремле возле царского престола, упорно толкали Грозного воевать крымских татар, дескать, пора закрыться на юге от их диких набегов (где бы увязнул царь Иоанн). Но Грозный после взятия Казани и Астрахани уже не внимал Адашеву и Сильвестру, а слушал у себя на верху не только юродов Христа ради, сказочников, домрачеев и гудошников, но и старых волхвов из семьи “рахманов”, которые толковали ему послепотопные события о Великом русском королевстве со столицей в Великом Ростове, изустную историю Балтийского приморья, захваченного германцами, о землях по морю Сварожскому-русскому ещё за тысячи лет назад, во времена легендарной Трои принадлежавших предкам Иоанна Васильевича, и те русские владения надлежало вернуть.
Советники, войдя шифрованными письмами в тайные договорные сношения с английскими ростовщиками, Римским Папою с явной выгодой для себя, настойчиво подталкивали Грозного собрать войско на крымских татар, сговориться о походе с немцами, британами, поляками и с католической “папской туфлею” и воевать турецких янычар, что всерьёз обзарились на Европу: советники обещали Грозному от военного союза всяческих выгод, но Иоанн не поддавался на посулы, предвидя от коварного Запада много зла для Руси, а может, и отказа от Православия. Да и дальние предки Московского самодержца мистически цепляли Грозного за душу, звали своего любимца царя Ивана выступить всей русской силою к морю Варяжскому, на родину русов-скифов; де, приспело время вернуть под руку Москвы древние русские города Полоцк, Нарву, Изборск, Ревель, ещё не забывшие свою отчизну... Чтобы раскупорить русский мир в западные славянские земли и через Балтийское (Варяжское) море выйти на реки венедов Эльбу и Одер в самое сердце Священной Римской империи.
Я уже вспоминал, что прежде дети созревали много раньше, чем нынче. В двенадцать лет дворянские отпрыски вступали в отроческий полк и учились у старших обращаться с оружием, в пятнадцать лет боярские дети уже бывали в походах на крымских татар и улаживали споры с ближайшими удельными князьями, служили у великого князя на посылках, стерегли в бою от ран, чтобы не рассыпалось войско, не ударилось в бега. Но Иван Грозный поражал ближних схватчивостью ума, зоркостью взгляда, прозорливостью в анализе событий, пережитых впечатлений и драматических обстоятельств, которые с детских лет сиротства выпали на его несчастную судьбу. От отца Грозный полюбил сворную охоту, подмосковные леса, от матери княгини Елены Глинской прильнул к книгам, открывающим глубину мыслей и новизну размышлений, объясняющих окружающий мир. В двадцать лет Грозный знал столько всего разнообразного, чего вельможи и бояре не постигли и к старости, не могли понять монашеской изящной метафоры, объясняющей существование Бога: “Книги — это реки, напояющие вселенную”. А в истоках глубинных небесных рек и живёт Спаситель. Грозный воспринимал книги как источник вдохновения, наполненный божественной красотой и предивными мирами, в которых жили когда-то люди, но ушли в райскую пустынь, оставив на земле чувствия, пережитые ими…
Адашев и Курбский — люди по способностям незаурядные, практические — были одного возраста с Грозным, но возле великого князя как-то потерялись, застыли в развитии, не могли взять в ум, каким образом и в какое время Грозный так переменился внутренне: душевная и духовная работа протекала в княжиче постепенно, но обнаружилась вдруг и решительно поразила их; по детским забавам и будничной дворцовой жизни они принимали княжича за ровню себе — со скромным умом, с небольшими хозяйскими задатками, — кому свойственно было смеяться по пустякам. Словно бы в голове у него гулял ветер. Так незаметно и возникают гении, когда они вдруг потребуются отечеству... Тут-то они и всплывают из стремнины, перекрывая течение, как подводные камни-одинцы... Грозный перерос умом княжича Курбского и “батожника” Адашева, юного дворянского отпрыска, тихостью и скромностью привлёкшего внимание великого князя. Грозный сразу заметил Адашева, прильнул к нему сердцем и поручил службу батожника — выбивать налог с должников, а заметив его усердие, назначил поддатнем — стоять с рогатиной за креслом великого князя.
* * *
К тому времени, когда Грозный нацелился на Балтию, Европа представляла собою озабоченный муравейник, в котором без устали сновали миллионы воинственных мурашей, творящих бесконечное дело по возведению земного Дома Счастия, Золотой горы, в центре которой. как в египетской пирамиде, проживала золотая кукла-мамка Муравьиха, командуя своими возлюбленными полками “строителей”. В это “Муравлище”-империю еретиков-протестантов Господь и всадил “скифский кинжал — Россию” по самую рукоять, и расшевелил задремавшую муравьиную империю золотого тельца; и она, эта тьма, очнувшись от дрёмы, засуетилась, стала снова бить тропы в чужие земли и тащить в своё логово “награбленное добро”, не зная, как распорядиться им; и чем крупнее был добытый охотниками за земным счастием “золотой телец”, тем пуще распалялась жажда вожделенной наживы. И коли “мураши” разбежались во все концы света, во все немыслимые пределы стали пробивать путики, то им суждено было невольно воткнуться с севера в “барбарскую” Московию, владевшую необъятной землёю на востоке и несметными богатствами, чтобы напластать себе на безжалостном грабеже самые жирные куски добычи... Что вскоре и случилось. Не стоило императору Петру Первому распахивать окно на запад, ибо сама Европа уже давно целилась на восток, где Мамаева орда, обессилев, отдавала свои властные полномочия русам-скифам...
Иван рано стал размышлять о себе как о человеке особенном, о “государе всея Руси”, поставленном на высокое служение Господом по особенному рождению, и эти сложные, необычные для отроческого возраста мысли обострили его ум, расширили кругозор далеко за пределы московских земель, а постоянные свары в боярской думе за почётное место, скандалы за породу и чин, брань, чванство, невоздержность в разговорах, за трапезой, в воинских походах и лесовых потехах, горячность и буйство во хмелю и вместе с тем угодничество перед сильными мира сего, заносчивость в споре по всякой мелочи, когда дело можно решить миром, чересполосица, сутяжничество в делах государственных, когда успех перетягивают на себя, а промахи списывают на случайного человека, отсутствие всякой мысли на грядущую судьбу России, её устройство, безразличие к нуждам чёрного люда и слобожан — тех христиан, кто и составляет основу земства, тех работников, кормильцев, что сидят на земле и хранят русскую крепость от жадных кочевников, и вместе с тем постоянные замятни, смуты и нестроения, подавляемые смертной казнью, воровство и лихоимство; отсюда и недовольство княжеским правлением, всякий вздор по пустякам, что из судебной палаты выплёскивается на улицы, возбуждая стихийной ропот, гам и глум, попытки отторгнуть чужое место и занять его самому, разладица, дворцовые интриги — все эти наблюдения и переживания заставляли сравнивать действительность с книжными наставлениями Платона, Аристотеля и Цицерона, евангелическими текстами, наказами Владимира Мономаха, сопрягать с жизнью за окнами, невольно искать различия и совпадения — заставляли особенно остро, с сердечной тревогою и озабоченностью за будущее, с беспокойством думать о своём месте в Московском княжестве, о роли правителя, самовластии в управлении, о том, как в сложных обстоятельствах не потеряться в государских заботах и не утратить православной души и человеческого лица...
Всё упиралось в верховную власть, и лишь единоначалие (самовластие) устраняло возникающие сложности, удаляло протори, запруды и невольные недочёты. Власть должна быть царская, самодержавная; её ни с кем делить нельзя — так скрытно, затаённо, в тишине моленной окончательно утвердился Грозный.
В “либерее” (книжной царской казне), что помещалась (наверное) сразу за царской опочивальней, читая греческие и римские трактаты, подытоживал Иоанн Грозный предстоящий путь в незнаемое, дорогу древних народов он переносил на грядущий путь своего княжества, ещё не догадываясь, насколько тяжким окажется он. (Приблизительно, по косвенным слкухам, в дворцовой библиотеке были кодексы Вергилия и Аристофана, Цицерона и Полибия, Феодосия и Юстиниана. Эти имена значились в записке Анонима, в том же списке были история Гая Светония и история Корнелия Тацита, “Корпус Римского права”, сочинения Гая Кальвиуса, Вергилия.) Древние философы захватывающе рассказывали о битвах и успехах греческих властителей, о титанах былых веков, но не могли передать чувства, страсти, муки и переживания души и плоти самих творцов былой истории народов.
Да, тогда никто даже и не догадывался о грозящих Руси новых великих переменах. Московия, забыв скифские предания, утратив воспоминания о скифо-славянском королевстве от Дуная до Алтая со столицею в Ростове Великом, просыпалась с чувством неофита в притворе православного храма, вставала на новый (старый самодержавный) путь, и все венцы гулкого старинного дома от загнивших нижних венцов до стропильника и кровли приходилось менять, но с таким умом, чтобы покривившаяся храмина не придавила самого хозяина. Даже близкие советники не поняли поначалу замысла Грозного о самодержавии, спутавшего их потаённые планы перестройки Московии по западным чертежам. Что-то неопределённое донеслось до Курбского, но советники “Избранной рады” посчитали намерения великого князя детской шалостью, не приняли их всерьёз. Но сердце взыграло, и ум встревожился, когда было объявлено на заседании боярской думы 17 декабря 1546 года, что молодой государь задумал жениться, но прежде чем привести во дворец супругу, “хочет, дескать, поискать прародительских обычаев, как предки его на великое княжение садились”. К своему возрасту Иван стал образованным, книжным человеком, далеко обошёл по уму людей своего круга. Митрополит Макарий одобрил намерение великого князя, совершил молебен и предал огласке желание государя. В понимании боярства и вельможества этот поступок Грозного был равносилен тому, как медведь (бер), расчуяв в липовом лесу зрелого мёду, сунул лапу свою в пчелиную борть... Пчёлы заныли, загундосили, затрепетали от обиды, восшумели и всей грозной ордой набросились на обидчика.
Боярское правление много натворило грехов в детские годы Ивана Васильевича, и Русь невольно оказалась на краю гибели. Мысли Грозного о самодержавии совпали с раздумьями духовенства о близящейся погибели земли русской в конце XVI века, и пророчество, де, “Москва — Третий Рим, а четвёртому не бывать” — скоро должно исполниться, если призвать вельможество к порядку, приструнить их вольность и самовластность.
Это митрополит Макарий тоже приложил руку к возвышенному замыслу юного князя, возбудил в московском владыке “благородную ревность о славе своего царского имени, которая должна быть заслужена подвигами государственной деятельности”. Предав огласке намерение Грозного, митрополит Макарий “во вторник после заутрени у соборныя церкви у Пречистыя молебны пел, и шестнадцатилетний Великий князь Иоанн Васильевич был торжественно увенчан титулом царя”.
Летописец начала царствия Ивана Четвёртого оставил свидетельство того, как его отец Василий Третий, будучи на смертном одре, благословил сына своего Ивана “святым и животворящим крестом, которым Св. Пётр-чудотворец благословлял В.К.Ивана Даниловича и весь род князей Владимирских, присланным из Царьгорода от царя Константина Манамаха великому князю Владимиру Манамаху и венец царский, и диадемы царьские, ими же венчан царь Манамах”. Ещё при конце жизни Владимир Мономах горько сокрушался, что нет такого в князях, кто бы по характеру своему мог принять царство и примерить на себя шапку Константина Мономаха, а пока не взрастёт такой князь, — завещал Владимир Мономах, — пусть вся эта “царская стряпня” находится под присмотром великого князя Юрия Долгорукого. И вот претендент на славную шапку Владимира Мономаха нашёлся.
И вскоре при Московском дворе Курбский пустил слух, что Иван Васильевич Грозный — великовозрастный недоросль, без царя в голове, озорь и непуть, настоящий балбес, каких ещё поискать, и путает управление государством с детской забавою.
После боярской сумятицы 1553 года Грозный окончательно обозначил для себя дерзостную, изменническую суть наставников “Избранной рады”, хотя, не выдавая истинных чувств, терпел советников при дворе, не выказывал открыто своего недовольства, надеялся, что есть ещё время им перемениться. Не выплёскивал возражений открыто в лицо, не давал заведомо невыполнимые служебные поручения, чтобы после спросить по всей строгости, не выпячивал своё превосходство ума, происхождения и образованности, — в общем, терпел приказных. И лишь царица Анастасия знала, как люто супруг ненавидит попа Сильвестра, батожника Алексея Адашева и князя Андрея Курбского, но сдерживается из последних сил на заседаниях “Избранной Рады”, только чтобы не отдать себя в плен мщению, и каждое назидательное и повелительное их поучение вызывает в царе сердечную муку. Требовалось объясниться с советниками, чтобы наконец открылись они в своих намерениях, и на архиерейском соборе после следствия принять окончательное решение. И такое время приспело.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
1
Польский король Сигизмунд II Август мечтал вырвать у русских земли восточнее Урала, которыми, как считал король, они завладели случайно: западные славяне (поляки) одного корня с русскими, они не однажды пожалели, что проиграли Рюриковичам в историческом споре за древний Киев, уступив “Мосху” днепровские угодья, дали передышку, возможность привыкнуть к Киеву как к своему наследственному городу, а вернуть назад уже не достало сил, и сейчас самолюбивая шляхта кусала локти от ярости и унижения. Приняв католичество, поляки невольно стали изгоями в славянском мире; всем хотелось пространства и земли, ведь только свои уделы и давали чувство истинной воли. А эти бешеные “собаки-московиты” не только жадно смотрят во все стороны света, но и усердно подбирают под свои стяги земли, которые шляхта от века считала своими. Она постоянно воевала то, что лежало рядом, а эти русские подбирают бесхозные угодья, усердно присваивают то, что плохо лежит за “пятью морями”. Шляхте оставалось лишь расстроить православный мир России, оборвать связи и замутить заговором всеобщую расстроицу и рассорицу, лелея мечту, что тогда Русь сама падёт к ногам и запросит пощады. Ляхи, опираясь на еврейскую казну и “папскую туфлю”, принялись усердно соблазнять боярский синклит и царское окружение красивой вольной жизнью и прикупать за деньги воевод, приказных и казаков. Пока Грозный воевал Полоцк, на юге заволновались черкасские казаки, что стерегли от татаровей южные засеки под началом князя Вишневецкого.
* * *
Оттуда и дошли плохие вести об измене: “Приехали ко царю в Можайск с поля черкасские казаки Михалко Кириллов да Ромашко Воропаев и сказали, что князь Дмитрий Вишневецкий царю изменил, отъехал с поля в Литву к польскому королю со всеми своими людьми, которые с ним были в поле, а людей было с ним 300 человек. Вишневецкий взял с собой в Литву казацкого московского атамана Водополно с его прибором, с польскими казаки, а казаков было с ним полтораста человек. Часть казаков перебежчик пытался увести принудительно, но не сумел. А которые черкасские, каневские атаманы служат в поле, а живут на Москве, а были на поле с князем Дмитрием Вишевецким Савва Черников, Михалко Алексеев, Федко Ялец, Ивашко Пирог, Ивашко Бровко, Федитко Яковлев, а с ними черкасских казаков четыреста человек, и князь Дмитрий имал их в Литву с собою сильно, и они с князем в Литву не поехали и королю служить не похотели, и приехали к царю со своими приборы, со всеми черкасскими казаки служити государю всей Русии. Вишневецкий привёл к Сигизмунду Молодому 550 воинов, т.е. целый полк. И оголил важный участок обороны на Юге. Оправдываясь перед Сигизмундом за свой прежний отъезд на Русь, он писал польскому королю, что хотел “годно ему служити, справы того неприятеля выведавши...”
Новая царская опала настигла братьев Воротынских князя Михаила да князя Александра за их изменные дела... В сентябре 62 года царь взял на себя их вотчины Новосиль и Одоев, и Перемышль, “и повелел князя Михаила со княгинею посадить в тюрьму на Белеезере, а князя Александра со княгигнею посадити в тыне в Галиче за сторожи. Дознание показало, что Михайло Воротынский пытался околдовать (очаровать) царя и добывал на него “бабушек шепчущих” (шептуний). Грозному донесли, что Воротынский готовится к побегу в Литву, и царь “опалился” на них. В тюрьму опальному боярину разрешили взять с собою 12 слуг и 12 чёрных мужиков и жёнок. На содержание семьи опального князя отпускалось из казны на год около 100 рублей. В июне 1563 года были присланы Воротынскому шубы, кафтаны, посуда; получил жалованье три ведра рейнского вина, 200 лимонов, несколько пудов ягод (изюма), также 30 аршин бурской тафты, 15 аршин тафты венецианской княгине на платье... Через полгода царь простил Воротынского, была составлена поручная за князя, где Михайло признал, что поступил против государя, и тот своего холопа пожаловал, и вины ему отдал”.
Лишь через три года после смерти супруги Грозный окончательно решил разобраться с “Избранной Радой”, откуда и шла вся смута. Чародей Сильвестр — “монашеский колпак” — и Алексей Адашев были высланы из Москвы: один — на Соловки, другой — в Ливонию третьим воеводою в русское войска (они ещё не знали, что судьба их уже решена).
29 октября 1562 года Грозный положил опалу на князя Дмитрия Курлятева. Царь “опалился на боярина за великие изменные дела” — тот оказался упорным заводчиком новой смуты и вёл себя с государем дерзко, активно влезал в государственные дела со своим мнением, чем невольно выжимал государя из управления, и царь на какое-то время вдруг растерялся, почувствовал себя лишним. Почти все, кому Грозный доверял в “Избранной Раде”, — а это были люди не последнего десятка и входили во власть вместе с Грозным в трудные для него времена, — кем был очарован и кому доверял, как самому себе, так вот, они поменяли вдруг не только шкуру, но и саму душу, одним махом отворотились от своего покровителя, кормильца и согласника, пошли впоперечку, словно бы оглохли и потеряли разум в своей спеси и наглости, забыли Христовы заветы, и каждое царское слово отныне стало им несносным. И отвергали царские решения не только между собою, но выносили своё слово из приказов в люди, на улицу, делали общественным; а значит, многих приказных и дворян, и детей боярских, и казачьих атаманов, и удельных князей соблазняли зловредными мыслями, совратили и повлекли за собою. И это озлобленное настроение вокруг себя, особенно при дворе, настолько раскалилось, что Иван Васильевич уловил его серьёзность из пересудов во дворце и не только обиделся “детской обидою”, но и встревожился от надвигающейся неотвратимой беды. У него открыто отнимали власть люди второго сорта, принимая себя за верхушку государства, уже относились к самодержцу небрежно, свысока, говорили через губу, словно бы они и есть та самая истинная верховная власть от Бога. Царь оскорбился; требовалось резко ответить заговорщикам на их претензии, но он не знал, как их приструнить — рука не поднималась; да и связывали решимость незабытные уроки великого предка Владимира Мономаха: “Не убий, даже если тебе принесли зло, ведь человек — образ Божий; казня его смертию, ты убиваешь самого Бога”. Царь велел князя Курлятева и сына его Ивана постричь в чернецы и отослать в Коневецкий монастырь. А княгиню и двух княжон, постригши, отвезти в Каргополь в Челмосский монастырь. Курлятев попытался бежать в Литву, но был задержан.
В послании к Курбскому царь с горечью вспоминает обиды, которые причинили ему бояре, не боящиеся ослушаться государя. Претензии к тому же князю Курлятеву, на первый нынешний погляд мелочные и даже смешные, но в Средневековье весь чин и порядок стояли на совести, вере и правиле, учинённом “стариками”, и страшнее всего было утратить честь и место не только в думе, но и за трапезою и сесть не по чину и происхождению, уступив место боярину ниже родом и заслугами. И с обидою вспоминает Грозный князя Курлятева, дочери которого выглядели куда изысканнее и богаче, чем царские дети. Дерзость князя, его независимый характер станут памятны царю до последнего дня его жизни, ибо Иван Васильевич внутренне уже настроился на полнейшее подчинение (деспотию) без послаблений, и если нарушалась самая крохотная частица монархической власти и превосходства над подданными, то обида захлёстывала молодого царя, и он порою не мог совладать с собою. Разросшийся раздор между советниками “Избранной Рады” и царём был религиозно-нравственный. Адашев, Сильвестр и Курлятев, уже откачнувшись от “Голубиной книги” Православия, искренне полагали, что Грозный умом и способностями средний человек, такой, как все, и не имеет особых задатков вести государев чин; меряя по себе, сравнивая с собою, наполняясь чувством самовластия, советники невольно умаляли царя, не понимали того, что Иван Васильевич не по своей прихоти уселся на троне, не украл и не захватил власть силою и обманом, но сам Господь вкупе с Церковью и чёрным народом усадили Грозного на престол и возложили царскую шапку на особенного человека. Это было главное заблуждение советников, несмотря на весь их ум, неординарность и изворотливость. С годами к Грозному пришло понимание государевой власти: ею невозможно делиться ни с кем, приходиться держать её в крепкой руке, потому и называется царская власть самодержавной. И в этом Грозный был прав. А все другие, кто пытался приспособить самовластие под свою персону, неизбежно становились врагами царя, самовольниками и изменниками.
Но по молодости он пока сдерживал себя, не доводил свой суд до “Кроновой жертвы”. Судьбу провинившихся до 1564 года Иван Васильевич передоверял митрополиту, думе, иль архиерейскому собору, а они, если злой умысел не касался основ Церкви, чаще всего были милосердны и, прощая заблудших изменников, снимали тягость с души самодержца.
Война в Ливонии давалась Москве с большими потратами и с переменным успехом, крепости переходили из рук в руки, союз Польши, Швеции, Германии и Литвы не собирался отступать и отдавать московитам Балтии и древнего Варяжского моря. Бесконечные интриги удельных князей, измены, бегство бояр и воевод к польскому королю, нерадивость приказных и саботаж придворных затягивали войну; победа не приближалась, и сам государственный неустрой, какая-то зыбкость царского правления трепали Грозному нервы, указывали на нерадивость приказных, их нежелание видеть Иоанна Васильевича на престоле. Бояре уже двадцать лет косились в сторону братана Грозного князя Владимира Старицкого, видя только в нём свои интересы. Династийные стяжания тянулись со дня смерти великого князя Василия III Ивановича, и ничья сторона не собиралась отступать. Преследования и казни недовольных напрашивались сами собою, “Кронова жертва” приступила к порогу государева дома. Грозный оттягивал, как мог, эту минуту, полагая, что можно как-то миновать владычных казней и обойтись милостью. Преследования и будущие кары недовольных были для царской души омерзительны, хотя слухи о необычайной жестокости Московского владыки уже давно разошлись по всей Европе, и главными затейщиками чёрных небылиц и нелепых слухов были советники “Избранной Рады”. Боярская и вельможная знать, вроде бы не желая погибели, невольно затягивала на своей шее верёвку “Кроновой жертвы”, так хотелось советникам невинной крови, чтобы оправдать легенды о необузданной мстительности кремлёвского тирана. Изменники жаждали невинной крови, но не дождавшись её от “малодушного царя”, бежали за кордон, чтобы под крылом польского короля Сигизмунда сочинять побасёнки про Московского владыку.
Пытался уйти в Литву и боярин Андрей Котырев, но был пойман. На границе взяли князя Семёна Лобанова-Ростовского; с ним собирались бежать князья Приимковы. При допросе князь Лобанов-Ростовский изворачивался, ссылался на недостаток ума, дескать хотел отъехать к королю Сигизмунду “от своего убожества и скудоумства...” Посланным в Польшу русским послам велено было отвечать королю о князе Семёне Лобанове, что он “малоумством шатался”, что вместе с ним воровали такие же дураки.
2
Ныне, когда люди закрытых обществ берут верх, а их фарисейство, лживость чувств и мыслей перешагнули все мыслимые нравственные границы и порождают всюду анархию, когда слово теряет очевидные смыслы и устойчивую цену и мораль, и дьявол в образе “цифры” подкрался ко Христу и метит ножом в зашеек, человек толстокожий берёт верх над человеком утончённым и душевным, живущим надеждами на Бога, отвергающим маммону и его дьявольские промыслы.
А каково же было Ивану Васильевичу с его благими побуждениями выстроить русское православное государство любовью, и вот именно из среды единомышленников, сначала поддерживавших добрые намерения государя, которые так трудно разрешить в одиночестве, со всех сторон надвинулись протесты, и сплелись они с коварными замыслами забугорщиков. Клеветы, басни, дурная слава — ну, как тут не впасть в тоску? Ведь даже самый недоверчивый человек, а тем паче наивный простолюдин охотно поверит в лживые россказни про Московского властелина. Ведь хочется Грозному всё решить миром да ладом, а тут такие подкопы и смертельные рвы со всех сторон, устрояемые подговорщиками в союзе с дьяволом, что сердце кровью обливается....
Князь Курбский, пока жил в России, ещё как-то смирял себя от самовластия, от искусительной хвори, да и бояре из московской думы удерживали князя от властных поползновений, не давали разгуляться высокомерию и гордыне. Но в Литве Курбский отпустил свою душу на волю и сразу отличился непокорством и самовольством, ни во что не ставил приказы гетмана Казимира, не спешил соблюдать законы, чтобы не разбойничали слуги князя по дорогам, не грабили смедынских крестьян и ростовщиков. И когда приступали судейские к магнату Курбскому с увещеванием — зачем он нарушает литовские законы и порядки, — князь отвечал, дескать, Сигизмунд ему не указ, дескать, он (Курбский) служит не королю, а Московскому государю, и если станут “смедынцы вступать в те острова, которые принадлежат мне, тогда прикажу имать их и вешать”.
Если Курбский постоянно упрекал царя в жестокости, то его люди творили куда более суровую расправу, да и сам князь не отставал от своей челяди... Так, деньги, которые брал у евреев-ростовщиков в долг, Курбский не возвращал, а приказывал топить процентщиков в пруду под окнами своего замка в Ковеле. Курбский был самоволец и самоуправ, вытворял то, что правая рука хочет, считал царя ровней себе, суд и расправу люди Курбского творили скорую. Урядник Иван Кадымет по жалобе крещёного еврея Лаврина на бегство его должника Арона Натановича велел схватить жену беглеца и двух его поручителей Юску Шумайловича и Авраама Яковича, посадить в яму с водой, кишащую пиявками, а дома их и лавки опечатать. И Курбский не заступился за крещёного еврея Лаврина, а доверился своему уряднику, который бросил доверителей в яму с водой, кишащую пиявками. И когда поветовый начальник, окружённый оружными, приехал в Ковель к Андрею Курбскому, чтобы предъявить ему претензии короля за самоуправство, то князь не принял его, даже не впустил в замок. Поветовый слышал, как вопят евреи из ямы с водою, густо обсаженной пиявками. Долго стоял поветовый у ворот, приказывал именем короля выпустить несчастных, на что привратник отвечал, что “пан Кадымет в замок пустити не казал, а подступить к Курбскому никто не смеет”. “Терпим везенье и мордование, окрутное бесправие и безвиние”, — кричали несчастные. Дело дошло до короля, был выдан декрет об освобождении арестованных, но урядник не послушался. Тогда Кадымета потянули в суд по мандату короля. Но урядник мандата не взял, велел прочитать бумагу, затем сказал нарочному: “Для чего до меня королевский мандат носишь? Я королю не служу, я князю служу, пану своему”. Лишь через полтора месяца Курбский по ходатайству великого канцлера распорядился выпустить невинных евреев и отпечатать их дворы и лавки.
Курбский бежал к литовскому королю Сигизмунду и своим примером показал сущность самовластия (самоволия), когда каждый себе пан, потому все жители — панове, господа. Подобные перемены князь Курбский вместе с “Избранной Радой” хотели видеть и на Руси; сначала покривить Церковь, как телегу без колеса и с хромой лошадью, а после спихнуть и опрокинуть тот государственный воз с торной дороги в просовы и колдобины и рассыпать кладь, чтобы после невозможно было вытащить из неудоби. Курбский отказался не только от власти Бога на земле, но и от икон, прослыл русским иконоборцем (вслед за иконоборцами Львом Третьим и Львом Пятым Армянином, когда запрещалось изображать Христа и святых на досках). Грозному было обидно потерять в Курбском товарища и союзника в строительстве православного государства; Курбский — князь из старинного рода, выходец из литовских и польских панов, по мнению Грозного, променял его, Рюриковича, на Сильвестра-невежу, пресвитера, заблудившегося в ереси попа, и “злую собаку Адашева, который давно ли стоял за царской спиною рындою” и всполз наверх лишь благоволением царя.
* * *
Пришло время настоящего царствования, исполнения юношеской мечты, и Грозный расстался с привычной поклончивостью и восторгом к пресвитеру Сильвестру, вспыхнувшим в дни страшного пожара 1547 года, когда священник почудился молодому Московскому царю всесильным чародеем и прорицателем с прожигающим насквозь сверкающим взглядом аспидных глаз, пророческой, взволнованной речью. Может, страшный пожар, толпы народу, притекшие в Воробьёво к царскому дворцу, и всеобщая растерянность придворных бояр так повлияли на Грозного, но только Иван Васильевич, впервые встретив незнакомого попа в тёмной ряске, прожжённой по подолу, вдруг почувствовал колдовское обаяние Сильвестра, и оно продолжалось с той поры тринадцать лет, и лишь в конце шестидесятых интерес к советникам “Избранной Рады” постепенно потух, и царь почувствовал к избранникам отвращение, раздражение и ужас и называет их после кончины супруги Анастасии “сатанинские слуги, бесовские служители, злобесные единомысленники, злые советники, злодейственные изменные человеци”. У царя с шестидесятого года уже не находится для них доброго слова, когда он увидел перед собою злую организованную силу против его начинаний по строительству новой Руси. Охлаждение оказалось столь резким и неожиданным для московских властей, что только вера в Бога и митрополит Макарий и удержали царя от первой вспышки страшной мести, овладевавшей сердцем. Под этот запал ненависти могли угодить все, кто хоть каким-то боком был близок к изменщикам, отравившим любимую супругу... Вот и Курбский превратился в “злобесного человека”, “изменника”, в “злую, завистливую собаку, захотевшую перенять власть”.
Курбский, почуяв опасность для себя, тут же скинулся в Литву и, как искренний человек, но с духовной порчею, любящий Россию, её просторы и бездонное голубое небо над тенистыми дубравами, понимая, что ему уже никогда не побывать на берегах родной речки Курбы, не увидеть могилок отца-матери, решился затеять переписку с Грозным в слабой надежде оправдаться, хотя и понимал, что прощения ему не будет. С вольного житнего осиянного поля, минуя замежек, он вдруг заглубился в мрачные сырые елинники и заблудился в дикоросли. Курбский принялся вопить царю, дескать, прости и помилуй, ежли ты такой истинно верующий и праведный человек; позднее эти письма и стали той мольбой о прощении... Но Грозный не мог простить другу его предательства, ибо обласканный царём князь Курбский изменил не только лично государю, но, окончательно изолгавшись, предал отечество, клятву, крестное целование за “тридцать сребреников”, навсегда отрезал себя от родины и Иисуса Христа, стал подкапываться под монаршью власть, полученную от Бога. Грозный отвечает Курбскому с оттенком увещевания, слабого упования прежней дружбы, как бы нащупывая в сердце князя ответные сполохи: “Если же ты добр и праведен, то почему, видя в царском совете, как разгорелся огонь, не погасил его, но лишь сильнее разжёг?! Или вы растленны... и сами государилися, как хотели, а с меня есте государство сняли: словом, я был государь, а делом ничево не владел... Поп Селивестр и Алексей Адашев сдружились и начаша стовати отай нас и тако, вместо духовных, мирская начаша советовати, тако помалу всех вас бояр в самовольсто нача приводити. Сильвестр и Курлятев самовольно распоряжались государственными делами, раздавали чины и должности... бо есть вина и главизна всем делам вашего злобесного умышления, понеже с попом положите совет, дабы словом я был государь, а вы бы с попом делом владели... Для чего в Новом завете так часто одобряется важность добрых дел? Все эти отступники от древлей церкви ни от кого не приняли власти учить и до сих пор не прославились никакими знамениями, как бы надлежало по слову Спасителя... Вы живёте, как свиньи, откармливаемые в пост, — зло наставляет Грозный бывших советников, — отвергаете различие в пище, отвергаете пост, который служит к укреплению души и тела, отвергаете по одной ненависти к Церкви. Вы ненавидите святых на небе, так как враждуете против них, порицаете и браните их, хотя они, обитая в вечном небесном свете, могли бы умолить за вас Бога”.
Это были страшные упрёки, и ничего доброго они не сулили попу Сильвестру и окольничьему Адашеву. За ересь, шатания в вере в Средневековье во всём мире полагалась или смертная казнь от палаческого топора, иль вечная ссылка с пострижением в Соловецкий монастырь, где всадят в студёный каменный склеп за стражею даже без крохотной печуры, узилище столь тесное, что в нём можно было только сидеть; иль в темничку на Белоозере, откуда если и выйдешь на белый свет, то сломленным духовно, в безумном состоянии иль полным калекой.
Грозный едва сдерживал раздражение и плохо скрываемую ненависть к “избранным”, сменившую былое очарование непохожестью советников на бояр московской думы, заседающих в бобровых шубах с собольей опушкою, застывших на лавках, словно кровь уже свернулась в жилах, когда всё уже пережито и ничего интересного впереди, а круг интересов не выходит за пределы поместья, холопов, челяди, слуг и приказных. Грозный понимал, что удельная Русь нуждается в перестройке, что Европа уже очнулась, пережила распад и воинственно двинулась вперёд к переделу мира. А Русь застыла раскорякою между Западом и Востоком в самом неудобном положении, с надеждою оглядываясь назад к первобытному состоянию. Отсюда такой суровый выпад в сторону князя Курбского: вскочил на вороного иноходца и умчался к подлым литвинам, а друга своего Ивана-царевича принудил тащиться следом на сивой кобылёнке с разбитыми в кровь ногами.
* * *
Папский легат, монах-иезуит Анонио Поссевино соблазнял Ивана Грозного незадолго до смерти принять унию, дескать, если вера будет едина, то и церковь греческая совокупится с римскою, а ты, Иван Васильевич, будешь не только на Киевском престоле, но и в царствующем граде Константина государем будешь. На что Грозный ответил лукавцу: “Нам чужой земли не надо, и своей хватит... А греки для нас не Евангелие, мы верим не в греков, а в Христа... Мы получили христианскую веру при начале Христианской Церкви, когда Андрей, брат апостола Петра, пришёл в Россию и принёс христианство, и с той поры сохраняем её нерушимою... Не допущу ереси в России, ибо вы присели перед Господом Богом, а мы стояли, стоим и стоять будем. Мы веру христианскую истинную веруем. А что Папу называешь, что он наместник верховного апостола Петра, а Пётр-апостол в Христово место — апостол Пётр так не делал, как Папу на столе носят и целуют в ногу, и то есть честь гордостная, а не святительская; апостол Пётр на коне не ездил и на столе его не носили, а ходил он пеш и бос...”
...Чтобы так глубоко, любовно и нерушимо принять саму душу Спасителя, как родного, единокровного Отца, надо было Грозному постичь саму судьбу, родословную человека, ставшего для русской нации Богом. Надо было уверовать, что Он свой, родич, одной крови; наверное, много прочитав древних хартий, в одном из свитков Грозный обнаружил уведомление, что Иисус Христос не был евреем, хотя иудеи и присвоили Спасителя-Сына Божия себе, чтобы “окорнать” всю глубину мировой истории. А Христос рождением своим был из Галилеи, Он наш — Отец русского народа, и потому русы признали его своим “батькою” и с любовью приняли Назарянина в свою семью, покрестосовались и стали на тысячу лет с Сыном Божиим и Матерью Божией Марией.
Иван Грозный утверждал, что не великий князь Киевский Владимир обратил Русь в Христову веру, а Церковь христианская зародилась от апостола Андрея Первозванного, брата апостола Петра, а русское царствие — от византийского императора Августа.
О святости русского народа, о русском Иисусе Христе размышлял и поэт Василий Жуковский: “Святая Русь есть отдельная наследственная собственность русского народа, назначенная ему Богом. Вся святость этой Руси и весь чудный характер народа русского, в котором такой светлый рассудок соединяется с такой твёрдой самоотверженностью, особенно выражались в ту минуту, когда бояре московские пришли к Ивану Четвёртому умолять казнить их, как будет на то его воля, но только не покидать престола русского, — событие удивительное... Слова “русский Бог” выражают не одну веру в Бога, но ещё и особенное предание о Боге, давнишнем сподвижнике Руси, виденном нашими праотцами во все времена их жизни: и счастливые, и бедственные, и славные, и тёмные, в этом слове бодрое, беспечное “авось” соединяется с крепкою надеждой на высшее провидение. Этот русский Бог есть удивительное создание нашего ума народного, понятие о Нём, отдельно существующее при вере в Бога. Христианское понятие, одним только русским народом присвоенное. Смешно сказать: “английский, немецкий, французский Бог”, — но при словах “русский Бог” душа благоговеет: это Бог нашего народа, его исторической судьбы”.
Русский философ Иван Солоневич отмечал, исследуя совесть как основу сердца, души и духа, доставшихся от Господа: “Русские ставят совесть выше закона. Когда закон выступает против сострадания, то русский характер вдруг вспыхивает и отказывает закону в повиновении”. Ибо “в ком совесть живёт, там сам Господь пребывает”. На Руси нечестивцы, прокудники и прокураты составили мнение, что Иван Грозный — неизживаемое горе для всей России в минувшем, настоящем и будущем: дескать, это был злосмрадный человек, распутник и вампир, умывающийся горячей кровью только что убитых на его глазах младенцев. Это портрет царя, написанный жёлчью и злобою либералов, отрицающих русского Христа, больных испокон веков “ересью жидовствующих”. Они из шестнадцатого столетия перекочевали в двадцать первый век и, уютно устроившись на сытых хлебных местах, с неприязнью и отвращением ко всему русскому полагают этот народ нерукопожатным. Но есть и противоположное мнение об эпохе Ивана Четвёртого:
“Если история и может предъявить счёт Грозному, то не за жестокость, а за недостаточную решительность. Поведи он дело более решительно, и не было бы смутных времён. Он не дорезал пять крупных феодальных семейств”. Это мнение провокативное и звучит грубо, вызывающе хлёстко, хотя в сущности своей справедливо и объективно, если полагать, что в Московской Руси шла война и молодому царству предстояло выжить любой ценою. Вырезать — так вырезать: меньше удельных кланов — меньше раздорицы и мятежей. Затея Киевского князя Владимира раздать землю в уделы по сыновьям дорого обошлась русскому племени, когда силы Рюриковичей пропадали втуне, и постоянные брани источали народ, погребали его героическое предание, славу великого воина Святослава и легендарную историю Русского королевства со столицей в Ростове Великом.
Казалось, удельная Русь так и будет ютиться на задворках Европы, в северных топях и диких суземках, с испугом вглядываясь за пределы земли, откуда в любой час могли нагрянуть на беспомощный рассыпанный народ, забывший своё легендарное прошлое, полчища монголов, крымских татаровей и азартных варягов, и вовеки не восстать Русской Скифии из пепла, и день торжества уже никогда не посетит их дом. Да, Грозный не дорезал пять феодальных семейств и не мог бы этого исполнить, несмотря на незабытную обиду на удельных, потому что боялся переступить нравственный закон, продиктованный Иоанну Васильевичу Христом, ибо отнять чужую жизнь (по мысли государя) мог только Христос, и воспользоваться правом “Кроновой жертвы” царь не решался до шестьдесят третьего года, хотя Христос и передал земной суд своему “холопу”… Грозный хорошо знал своё право “милостивого совестного суда на земле”, но он как глубоко верующий человек (даже из простой человеческой жалости) страшился и опасался переступить дозволенные Спасителем нравственные обязательства, самовластно нарушить сострадание и милосердность души, дарованные Христом вместе с правом казнить и миловать преступника по праведному суду. За 50 лет царствования Иоанна Васильевича не было ни одного, казнённого без суда и следствия. Общее число поминаемых царём душ по синодику 3470 человек. И о каждом Грозный искренне печалился, ночами молился о заблудшем со слезами, бил поклоны и просил Христа помиловать и простить повинную несчастную душу. (Навряд ли император Пётр Первый и императрица Екатерина Вторая стенали, лили слёзы по тысячам безвинно загубленных душ.)
3
Грозный, принимаясь за устроение русского царства, наверное, полагал опереться на Святое Евангелие, совесть и преданность великому князю, на устоявшееся вроде бы за века историческое правило православного народа: “Кто любит Бога, тот любит Россию”.
Но одному, без воевод, боярства и удельных князей невозможно было Ивану Васильевичу выстроить новую Русь, и царь принялся привлекать, тянуть ко двору, обещая всяких выгод, детей боярских, кому предстояло в будущем нести службу; дворян, обещая поместья; мелких приказных, суля денежное место; служивых и казаков двигал в гору, приближал к власти, создавал из них полки верных “воев”, что-то вроде охранительного союза “опричников”, кто бы тесно сомкнулся вокруг царя, потеснил удельных князей, отобрал у боярства власть, дал клятву верности государству, целовал государю крест. Грозный отверг учение о “самовластии” у “Избранной Рады”, но перенял его себе, под свою руку, чтобы решительно искоренить самовольство, когда каждый дует в свою дуду, не слыша соседа. Самовластные бояре ломали Грозного, анархия смущала народ, и в шуме “голосов” куда-то терялась, проседала воля монарха, пропадало чувство железной руки “пастуха”, стадо разбредалось по лесам, лугам и хлебным нивам, и невозможно было без кнута собрать паству и сохранить от жадных волчьих клыков.
Это был трудный момент тяжёлых раздумий и сомнений, и царь создал “опричный орден” не только для свершения задуманных перемен, но и для спасения православной Руси от нового распада, возврата в удельное Московское царство. Другой возможности сохранить целостность России Иоанн Васильевич не видел, и подсказать никто не мог, а прочитанные книги давали уклончивые советы. Да, кто-то пострадает безвинный, кто-то выстроит своё благополучие, сгноив соперника, прикрываясь евангельскими заповедями, но в этой схватке интересов, обратившись на сторону Христовой истины, тысячи православных спасут свою душу и встанут на путь правды... Да, выбор был чрезвычайно тяжёл, и в создавшейся смуте верхов больше всего пострадал царь: были отравлены или убиты почти все дети царя, его мать, две супруги и сам государь. Грозный создал союз глубоко верующих православных для взращивания нового здорового, нравственного поколения, но ему не дали времени исполнить задуманное и свели в могилу мышьяком.
Английский посланник Джером Горсей вспоминает, как пытались отравить его: “Вода для приготовления моего кушания была отравлена: посылаемые мне напитки, трава тысячелистника были отравлены, уносили моё бельё для отравы; и пойманные должны были сознаться и указать, кем и когда это сделано и каким образом. Мой повар и дворецкий умерли от яда. Мой слуга Ананий Дуспер, сын дворянина из Данцига, у которого вследствие отравы появились на теле до 20 болячек и нарывов, едва остался жив”. Но Горсей был лжив и неуёмно хвастлив, находя какую-то сердечную радость в сочинённых баснях о России; это был ловкий талантливый протобестия, лазутчик и прохвост, скрывавшийся под личиной английского торговца, сумевший счастливо избежать сурового суда при трёх русских царях и, благополучно вернувшись в Англию, издать “кощунную” книженцию о своих похождениях в северной стране.
4
Из этой среды, как рано понял княжич Иван Васильевич, выходили не только разбойники с большой дороги, странники, бегуны и потаковники, но и защитники отечества, пророки, ясновидящие, калики перехожие, кто разносил по белу свету глубину народного христианства, любовь к Иисусу Христу, вербовали в лоно Церкви заблудших и потерянных, передавали знания о Москве и русском народе, собирали вести со всех уголков бела света и притаскивали в кошёлке памяти московскому государю. Это не были просто нищие и пустоголовые, ради куска ржанины шляющиеся по чужим землям, но это были и первопроходцы, разведчики иных земель, чтобы от чужих народов, басурман и инородцев почерпнуть знания их быта и принести на родину в научение и познание огромного мира. И ведь не случайно одни мужики копытили копорюгою землю, а другие вроде бы бездельно скитались по ней. От них, живущих возле простецов, русские правители научались аскезе, духовной глубине простонародья, с которым легко было ладить, но трудно сладить, когда начинали вести дело неправедно и бессовестно, помыкая стыд и честь. Из этого омута неведомых страстей всплывали не только святые, прорицатели и разбойники, но и лешева сила, невидимо живущая возле крестьянина в каждой деревенской избе по всей России — прямая родня в духе, — и богатыри святорусские, что стояли на южной засечной черте, выезжали в караул и стерегли поле от печенега, половца или крымского татарина, поляка и ливонца. Но рядом с богатырями (как поют былины и старины) стояли в стороже и калики перехожие, обладавшие не только великой силою, равной сказочной мощи Ильи Муромца, но и русским непобедимым духом. Из этой среды и появлялись блаженные и юроды (уроды) Христа ради, особенно в XVI веке в пору Ивана Грозного.
В шестнадцатом веке православная вера было искренней и неколебимой и стояла на народной памяти о прошлом. И, чтобы не сбиться с истин, не заблудиться, не закуролесить в верах, не впасть в ереси, держали от века московские князья во дворце на верху бахарей, былинщиков и старинщиков, ведунов и прорицателей, сказочников и знахарей, чтобы далеко не отодвинуться от простого крестьянина, слобожанина, копорюжника и смерда, знать, чем живёт христианин, чтобы не погрязнуть в тщеславии, как в болотной прорве, видя перед собою глаза в глаза поильца-кормильца. В верху прозябали не просто русские люди низшего сословия, но дети самой Матери - Сырой Земли, искренне поклонившиеся Пресвятой Богородице, увидевшие в Ней свою родимую мати, более родную, чем родшая их; от них (русской деревенщины) в отношении к боярину, чиновному великий князь Василий Иванович со своими чадами научались аскетизму, житейской скромности во всём, чем полнилась плотская жизнь: в одежде, еде и питье. От них, без кого невозможно выстроить нормальную жизнь, кто обитал в своих изобках в окружении лесов и дикого зверья, жил убого, редко показывая свою физиономию, но верно пахал свою пашенку, молился Богу и погибал беззаветно на поле брани с басурманами, если призывал государь.
* * *
Русь — страна лесов. Лес — кормилец и защитник руссов, он струнил плоть и возжигал душу, приучал к терпению, постоянным лишениям и нескончаемым трудам, смекалке и храбрости. Несчастные борзописцы ставят в вину Грозному его любовь к охоте: он травил с борзыми лису и зайца, добывал из лука кабана, лося и волка, не чурался шкерить лису и зайца, спускать шкуру с добытого кабана, а вынимая из брюшины черева, невольно окунал руки в ещё горячую, терпкую звериную утробу. Но коли средневековая Русь была страною лесов, то невольно каждый взрослый и отрок ходили в тайгу на суровый промысел; если отец погибал на войне, то юный сын его становился кормильцем. Он сызмала готовился к обязанности большака в доме. Нынешнему городскому жителю, оторвавшемуся от земли, этих деревенских качеств не понять. Охота скоро выпадала из потехи и барской забавы, становилась для осиротевшей семьи пропитанием. Охота невольно превращалась в житейскую школу по выковке характера деятельного, выносливого, готового к военным походам. В тайге на охотничьем путике иль у медвежьей берлоги, в поединке с вепрем и лосем проявлялись задатки будущей натуры — бесстрашие, знание живой природы, смекалка, выносливость и точность в прицельной стрельбе из лука и пищали, умение держаться в седле. В Средние века брали топтыгина в норище на вилы, рогатину и на нож. Цари устраивали поединки с лесным “архимаритом”, и для схватки с хозяином тайги находились смельчаки, бесстрашные вои, которые ходили на бой с медведем не один десяток лет, иные дирывались и голоручьем, разрывая зверю пасть. Удельные князья, бояре и некоторые цари тоже любили риск (Алексей Михайлович в частности), не чурались опасной забавы, брали медведя на рогатину и нож. Вот и Владимир Мономах, достойный предок Грозного, рискуя жизнью, хаживал на топтыгина с ножом, и однажды страшный зверь заломал великого князя. После этого поединка у берлоги Мономах не забросил охоту, но, умудрённый краткостью и изменчивостью земной жизни, наставлял сыновей: “Не бойтесь, дети мои, смерти. Её никто не минует. Смерть к каждому придет в свой час”. Иван Васильевич всегда помнил наставление Мономаха и никогда не праздновал труса, хотя враги Грозного с издёвкою клеветали обратное. Иоанн Васильевич всю жизнь провёл в военных походах с юных лет и почти до смерти.
...Двадцатый век ещё на моей памяти сохранил окрайки старинного русского быта и редкие уроки воспитания, с которыми крестьянам так трудно было распрощаться. Помню, что родитель приучал своего мальца к охоте лет с двенадцати: как вести себя в суровой зимней тайболе (тайге, суземке), как ловчее стрелить боровую птицу и мелкого пушного зверя, ставить капканы и силки, устраиваться на ночевую, разводить костёр ночью, чтобы не околеть в тайге, а затем и вручал сыну малопульку иль дробовик. Вообще к оружию в русской деревне было почтительное отношение. Наверное, в каждой избе на стене над кроватью или над входной дверью висело ружьё, никто не прятал его в сейфе — специальном железном ящике — под замок, и непонятно откуда вдруг взялась на Руси эта “мода”. Да и продавали ружья свободно, одностволку мог купить в конторе “Заготживсырьё” даже мальчишка за 120 добытых кротовьих шкурок (были такие заготконторы в каждом районном городишке). При таком огромном количестве стрелебного оружия после войны и вольном его хранении я не помню, чтобы кто-то баловался с винтовкой или сводил счёты с ближними. Препятствовал смертоубийству особый склад русской натуры, имеющей христианское сердце. Хотя, казалось бы, только что минула кровопролитная война, когда были попраны все Божьи заповеди, когда под шквальным огнём орудий человек превращался в насекомое, но душа русская не сломалась, не покривилась (хотя и это случалось), не отбросила совесть за ненадобностью, и русское сердце сохранило главные нравственные смыслы — совесть, жалость и сострадание к ближнему. Хотя, повторюсь, на Русском Севере были позабыты церковные обряды, смыслы христианской веры, её главные исповедания, уничтожены все храмы на огромном пространстве от Северной Двины до Урала. Однако русский человек оставался прежним с допотопных времён, с правоверным кроем памяти, с православным её наполнением.
Грозный пытался выстроить школу национального воспитания с православным стержнем, которая бы стала опорой русского племени, а лукавые чужебесы и этот царский почин тоже занесли царю в вину. Они прозябали дарованное для жизни время, а царь торопился жить, чтобы создать государство и сохранить во главизне династию Рюриковичей.
История предков осталась позади настолько далеко, и едва ощутимо и только по священным хартиям и кратким упоминаниям можно было различить её слабое, зыбкое отражение в реке времени, но даже смутные тени праотцев наставляли Грозного через духовные песни, былины и старины, заставляли чтить историю русского племени. Потёмки вдруг расступались, и душевную смуту пронзали потоки странного небесного света, словно бы Сам Христос беседовал с отроком. И тогда в историю народа Грозный проникал религиозным сознанием настолько глубоко, насколько позволяла впечатлительная христианская душа, и прочитанные пергаменты лишь укрепляли представления о минувшем... Грозный не был ни юродом, ни блаженным, но воистину человеком Божьим, наделённым редкой силой воображения, которое и тревожило его и в день, и в ночь, толкало в путь, как человека странствий. Он легко мог бы заблудиться и пасть жертвой многочисленных обстоятельств, но Христос каждый раз останавливал Грозного у края непростимого греха. В Грозном была заложена судьба героя Святой Руси Алексея Человека Божьего, исполнителя Божьей воли и, что бы он ни делал по устройству земного царствия, всё творилось по подсказке и воле Христа, и она усилием мощной натуры и гениальных прозрений Грозного с годами преобразилась в судьбу Страстотерпца. И самое замечательное, что Иван Васильевич был уверен в своём предназначении с юных лет, словно бы холмогорская бабка-шептальница напророчила ему судьбу и жертвенный подвиг святомученика.
Образ Василия Блаженного не покидал царя до последнего часа, словно бы они покрестосовались однажды (поменялись крестами), и храм на Рву, поставленный во имя Богородицы, но в память московского юрода, не заслонялся, не тускнел в народном представлении. Русский царь Иван Васильевич не был “нагоходцем” по примеру Василия Блаженного, но стенающая душа его была открыта на посмотрение и любование всему русскому миру.
* * *
Шестнадцатый век — вершина русской святости, когда учёность ещё не полонила простоту православного учения, а мудрствующие монахи, погружённые в Священное Писание, жили вечностью, безмолвствуя в кельях монастырей и скитах, творили отшельнический подвиг во имя Христа. Стяжатели и их противники заняли церковное поле битвы, добиваясь правды, а отголоски словесных сражений выпархивали в селитьбы и пригородки всевозможными ересями. И лишь крестьяне верили в Бога живого, не сомневаясь в Его неумираемой сущности и доброте, и при всякой нужде, возникающей ежедень у чёрного люда, призывали Христа в помощь себе. И не было случая, чтобы Спаситель отказал в несчастии, но если отвернулся вдруг, не протянул руку помощи, значит, не судьба: “по грехам твоим, по грехам”.
Но увы, той веры нам уже не испить, испросохла, покрылась паутиной нежити та чаша любви к Иисусу, ибо измозгла, заплесневела душа, испротухла в эгоизме и самолюбовании, в гордыне. Фома неверующий занял почётное место в застолии, и Православная Церковь, отступая шаг за шагом в истине, призатемнённая праздными прогрессивными науками, даже не заметила коренных перемен в христианстве.
Остались в прошлом “калики перехожие”, убрели в “Ерсалим” и, не дойдя до Палестины и Святой Горы, сгинули в Средиземных водах, пропали прошаки и милостынщики с зобеньками по ржаные кусочки, прогнали церковные власти с паперти нищих Христа ради, а вместе с ними истончилась искренняя незамутнённая вера в Богородицу, родшую Христа, пропали скиты и тайные молельни, где варился и искипал православный дух, с плачем и стоном рухнул одним часом деревенский мир, и уже никто не взывает к нему как к спасителю русского племени, сбежавшему из таёжных закутов в каменные вавилоны. Если прежняя Церковь обещала райскую волю крестьянину, то нынче сама шатнулась в догматах веры. Переиначивая Святое Писание, Церковь уже ничего не сулит простецу-человеку, ибо сама потухает, зарывшись в страницы священных хартий, заблудившись меж спасительных слов, в которые давно ли неколебимо верила и воевала до смерти. А меж тем Христос своей трагической и величественной фигурой заслонил и заменил саму Церковь в глазах простонародья, а она и не заметила перемен в духовном устройстве, как Спаситель покинул свой дом и окончательно ушёл в народ. И этот переход из душевного христианства в начётничество начался ещё в конце эпохи Грозного. “Ересь жидовствующих” вроде бы попритухла, придавленная решительной дланью царя, ушла в катакомбы, но постепенно снова внедрилась при Романовых в Кремль, когда верх взяло протестантство и, мимикрируя, устроилась при дворе близ высшей знати, проникла в печать и финансы, стала ловко управлять Законом. Случилась та самая подмена, когда люди второстепенные, внедрившись во власть, стали управлять государством, отстранив государя на вторые роли; подобной ситуации так боялся Иоанн Васильевич, напоминая об антихристианской сущности демократии и либерализма. И вот в конце двадцатого века Русь неожиданно обвалилась и рассыпалась на куски, теряя свои пределы и приобретения Иоанна Грозного, создавшего православное царство. Так рухнула когда-то Вавилонская башня, похоронив под собою неведомый единый язык, и так же посыпалась империя скифов на берегах французской реки Сены под напором коллективного протестантского Запада у кромки библейского Ада.
5
“Нищелюбие” — нравственная основа Русского Православия.
“Блаженны нищие духом, ибо они наследят Царствие Небесное”.
Но блаженные славны не нищетой, но крепостью, чистотою, возвышенностью духа своего, которому нет пределов и препон, и как бы противники ни покушались на дух блаженного, пытаясь унизить его, стоптать в грязь иль сделать ровнею обычному человеку, он (блаженный) всегда выходит победителем, ибо Иисус Христос ему бронёю и защитою. Но сама по себе нищета человеческая без крепости духовной и сердечной любовной радости отвратительна, она отнимает внешнюю и внутреннюю духовную свободу, заставляет пресмыкаться, если нет в человеке гордости и крепости веры, горячего желания нести крест Христов во всю оставшуюся жизнь. Бездуховная нищета отбирает волю и делает человека бессловесной покорной скотиною. На Руси в самом низу были смерды (смердящие люди), и само прозвище подчёркивало всё отщепенство, удалённость от крестьянина, половника и даже холопа, ибо смерд ничего не имел за душою, и каждый мог его обидеть. Но находятся в среде нищих податные особенного аскетического склада, в своей любви ко Христу они становятся отрешёнными, отдают всего себя чувству неизъяснимой любви к Богу, становятся его холопами, его рабами и до самой смерти испивают неслыханную сладость, принимают духовный нектар, погружаются в блаженство. В подобном состоянии духовной чистоты и высоты блаженные могут угадывать будущее, пророчествовать, словно бы сами собою распахиваются перед ними небесные врата, и сидящий в царской палате Христос приоткрывает судебник и по нему считывает приговор. Над блаженным нет власти, ибо всех он числит ниже себя, будь перед ним хоть Патриарх, хоть сам царь; с юродом шутки плохи, с ним опасно иметь дело, он может посулить человеку, его роду и племени беду вроде бы в шутку и неожиданно исполнить её... Но может принести и спасение. Всяких примеров тому уйма. На Руси нищего Христа ради, обладавшего даром прозорливца, почитали как страстотерпца, полагали, что духовидец близок к небесным истинам. Его боялась не только посадская чернь, но и князья, и бояре, и вельможи, старались суровый нрав блаженного умягчить грошиком, ржаным сухариком. Нищий обычно довольствовался малым, принимая милостыню, вглядывался в глаза дающего, его лицо и руки, наверное, угадывал, с каким чувством совершается подаяние, на котором в Средневековье и держалась Церковь. Кроме нищих, сидящих на паперти, тянущих с унынием песню нищей братии, были скитальцы, странствующие калики перехожие к святым местам, прошаки по подоконьям, сельские юроды Христа ради, которых сообща кормила деревня. Частые недороды от замоки, засухи и неожиданных летних заморозков, пожары, войны и подати доводили русских крестьян до отчаяния, исступления, но и в таком состоянии всеобщей недостачи и голодомора община не давала пропасть блаженному, опекала деревнею, делилась из последнего с жалостной душою.
В наше легковерное время всеобщего скептицизма, доставшегося от дворянской России, трудно представить подобное, но прежде чудесам не только верили, но и поклонялись духовной мощи юродивых, ибо даже обыкновенный слух, прокатившийся по престольной, почитался за сущую правду и обладал несомненной целебной силою; только бы дозволил Господь встретить блаженного, помолиться, целуя залубеневшие ноги, так напоминающие коньи копыта: вот дунет Василий в померкшие очи и просветит.
А в шестнадцатом веке многие крестьяне хворали глазами, и если некому было призреть болезного, чтобы сесть в угол при родных на даровые харчи, то сбивались в дружины калик перехожих, чтобы прокормиться, и тысячи вёрст брели по Руси до святых обителей... И эти странствия тоже вызывают удивление и изумление. Многие калики были ещё молоды (по сегодняшним меркам), слепли они в боях с басурманами, иль в житейских несчастиях, иль на выварке смолы, от подсечного земледелия, когда на лесных пожогах выращивали репу и сеяли хлеба. Да и курные крестьянские изобки топились по-чёрному, освещались лучиной, и от дыма и угара вымётывалась на веки трахома, и просекались в глазах бельма. Таков удел северного помора, который мне ещё пришлось застать, смерда-копорюжника, кощея, рыбака и охотника, подневольного казачонка-батрачонка из таёжного угла, занятых вековечным трудом ради хлеба насущного. Оттого и песни были надрывные, напоминающие сиротский плач над гробом, и жизнь земная, такая несладкая, убогая, напоминающая христианский подвиг, была коротка, незавидна, что крестьяне особенно и не цеплялись за жизнь земную, заранее сбивали для себя домовинку и затягивали про запас на подволоку, чтобы была домовина всегда наготове.
(Окончание следует)
ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 1 2024
Направление
Историческая перспектива
Автор публикации
ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос