РУССКИЙ ЦАРЬ
ИОАНН ВАСИЛЬЕВИЧ
Продолжение. Начало в № 10 за 2023 год.
Хроники великой судьбы страстотерпца
святого русского царя Иоанна IV Васильевича Грозного
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Царь Иван Васильевич был суров и вспыльчив, что дало повод назвать его Грозным. На самом деле он был справедливым, храбрым, щедрым в наградах и способствовал счастью и развитию страны.
Царь Николай II
1
Русь ко времени правления Ивана Четвёртого Грозного постепенно превращалась в военный лагерь, и чем пространнее собиралась держава, чем больше впитывала в себя иноплеменного народу, тем характерней и своевольней становился пришлый насельщик и старожилец, вступая под общий государственный стяг, и надо было как-то умирять их. Одно дело, когда для защиты племени и его нажитка хватало одного Крома с башнями, рвом и подъёмным мостом, и совсем другие сложности невольно возникали, когда в крепость превращалась сама обширная земля и по границам её требовалось выставить защитную стену, и первая такая пограничная полоса — засечная сторожа — возникла по юго-западной стороне Московской Руси. На тысячи вёрст для отпора крымских татаровей поднялась укрепа из лиственных и хвойных навалов, набитых жирной белгородской землёю и глиной, — добрая защита от набегов дикой, беспощадной конницы. Пока-то башибузуки привыкали преодолевать русские засечные валы и гуляй-города, проходило время, и на смену этой тяжёлой, на износ, работе срочно строились из камня и дуба острожки, замки, крепостцы, монастыри и города с пригородками и со всем военным арсеналом, ледниками, сенными амбарами и конюшнями... И если только для охраны одного московского княжича надобны две тысячи караульщиков, то для защиты русской равнины отныне отправлялись дворянские и казачьи полки, которые нужно одевать, кормить, устраивать на житьё, выделять поместные земли в кормление, и невольно возникало множество неотложных забот, чтобы осилить свалившуюся на плечи обузу по охране русской земли. И тут напрашивался уже новый тип царя-хозяина, которому пришлось вникать в свалившуюся на плечи бесконечную суету дел... Это был новый тип державы с незнакомым укладом, в который должны были врасти миллионы иноплеменников с чужой верою и стать искренними подданными русского царя. И как сложно не ошибиться, не промахнуться, крепко увязать в узел, чтобы не рассыпалось царство при первых же глубинных волнениях, и невольно лёг в основу управления обширнейшим государством нравственно-религиозный принцип равенства, заповеданный Христом: “Со злыми я злой, а доброму готов последнюю рубаху снять с плеч”.
Нынешнему сочинителю-архивисту, сидящему за древними манускриптами и летописями, но не взявшему под топор за жизнь свою ни одного дерева, не срубившему и крохотной изобки, кушни, хором и терема, не поставившему баньки или церковки в центре села, брезгующему охотой и рыбалкою, не понимающему тонкой психики толпы, принимающему за анархию “чёрного люда” и за звериную дикость её своеволие, не знающему всей сложности управления миллионами своенравного вольного народа, конечно же, невозможно понять и представить, каких титанических усилий стоил подобный сердечный и душевный урок Ивану Грозному как строителю нового великорусского государства, подобных которому не было во всём мире. Наивному либералу-архивисту думается при однобокости размышлений, что всё в этом мире подвластно его уму, и царское слово ему не указ, когда кажется, что устроение земли Русской однажды случилось само собою, по какому-то наитию, “по щучьему велению”: по волшебству снаряжались “кованые рати” (закованные в броню), конные полки боярских детей, отряды отроков-лазутчиков, вроде бы сами собою сбивались дворянские пешие полки и оружные холопы. Но этих людей требовалось привлечь в свою сторону, соблазнить немирных, уговорить недовольных, найти для этого нужных денег в казне, насулит “золотые горы”, снабдить всем необходимым до самых мелочей, войти в долги к ростовщикам (а потом и рассчитаться с ними), и если что- то из быта и устроения военной силы ложилось на плечи земских приказов, боярской Думы и столичных служивых, то судьбу, а значит, и будущее этого многолюдства должен был взвалить на свои плечи кто-то один. Управить, предвидеть будущее, отвечать совестным сердцем за судьбу каждого воя, оставившего отчий дом, жену и детей ради отечества, и при случае лечь на поле брани…
Вот такой главизною впервые на Руси и стал Иван Васильевич. Но для всех-то добреньким не станешь, ещё не случалось подобного в мире, как и не бывало рая на Земле, как ни пытались устроить его, ибо всегда сыщутся обиженные самохвалы, униженные и оскорблённые. Грозный скоро понял, что власть недобро, коварно вскруживает любую голову, а большая власть пьянит до дурости. И тогда пришло в помощь древнее понятие: “Сладкое разлижут, горькое расплюют”. И следовал такому тонкому народному понятию, которое без Бога и совести не разрешить. И это был подвиг молодого гения, понявшего все сложности военного дела самоучкою и принявшего непосильные для юноши труды на свои плечи. И если кто-то и через триста лет пытается осмеять, поставить под сомнение великия деяния Грозного, тот мелкий, распутный, самовлюблённый, маловерный человеченко, исповедующий главный грех — зависть. Начитался, нахватался сплетенок и побасёнок и давай, грешный, заваривать свою несъедобную кашу, отравлять чужебесием национальное сознание...
А исторические следопыты и научные архивариусы уже три века жуют иностранные сплетни, причитывают по казнённым “душегубом-самодержцем”, забывая при этом, сколько несчастных погибло в боярских уделах за спор о земле, сколько угнано в Тьмутаракань проклятыми крымскими и казанскими башибузуками. В каких муках кончили свой век десятки, сотни тысяч невольников вдали от родимой стороны, родичей, жён и детей. И когда вся земля стала крепостью и военным лагерем, когда появился истинный хозяин земли русской, который по-божески казнит, по-отцовски милует и по-царски жалует, только тогда и смогла защитить себя Русь, чтобы не испротухнуть под иноземной пятою.
* * *
...После этой медвежьей потехи мать мало и жила. Лекарь Николай Булёв не нашёл болезни, только стала Елена Глинская изживаться, тонеть и худеть, пропадала прямо у всех на глазах и скоро отправилась в райские сады, оставив на царстве старшего сына. Мальчонка великий князь Иванец Московский остался один на весь белый свет. Но он сызмала имел острый ум и проникновенный взгляд, неотлучно жил во дворцовых покоях, бывал на заседаниях Думы, сиживал в застольях и посольских пирах во главе трапезы. Улавливал боярскую сумятицу, кто чем дышит и откуда ветер дует, но регентский совет и предположить не мог, какая мгла в душе отрока, какая затевается буря на его сердце, рано исполненном жаждой мщения. Едва успели Елену Глинскую поместить в каменную скудельницу и отмолить сорок дней, как пришли в княжеские покои боярские дети с князем Шуйским, схватили Ивана Овчину-Телепнёва, обвинили в измене, оттащили князя в студёный каменный погреб и казнили там, где помер не так давно князь Михаил Глинский; следом взяли няньку, боярыню Аграфену Челяднину прямо на глазах отрока. Иван рыдал, рвался к няньке из рук Шуйского, ставшего отныне главою регентского совета, а значит, и распорядителем и вершителем всей Московской жизни, её главизной. Но ни плач ребёнка, ни причитания боярыни не могли поколебать немого сердца главного закопёрщика, возмечтавшего править Московским княжеством. Аграфену Челяднину тут же запечатали в возок и под охраной стрельцов, не мешкая, отправили под Каргополь, в монастырь. Отрок окончательно осиротел. Вроде бы сотни людей постоянно толклись в Кремле, в Успенском шли службы, и только юный княжич оставался один без присмотра и доброго слова. Жили в Кремле близкие родичи-братаны, племяши и дядья, но все смотрели на Ивана Васильевича искоса, недобрым взглядом, и все вины Василия Третьего переносились на его сына, и каждый родич в домашних пересудах, конечно, сулил мальчонке худа и скорой смерти вслед за матерью.
С уходом великой княгини власть сама упала в руки мстительному боярину Василию Шуйскому, только надо было использовать подвернувшийся повод и не промахнуться, чтобы снова не угодить в застенок, откуда недавно вытащили братовья. В 1542 году Шуйские устроили давно задуманный переворот. По Москве поползли слухи, что казанские татарове снова поднялись с намерением идти на Русь, и Новгородское дворянское ополчение во главе с наместником Иваном Шуйским двинулось во Владимир, чтобы перенять татарское войско, В военном лагере, пока ждали татаровей, этот план окончательно созрел: тлел-то он давно, а тут при вынужденном безделье порох “замятни” вдруг вспыхнул, Шуйские повернули свои полки на Москву, а бояре не ожидали такого поворота событий. Митрополит Иоасаф попытался усовестить, успокоить мятежников, но по его келье в Кремле “стали каменьем кидати”. Владыка укрылся на подворье Троице-Сергиева монастыря. Новгородское воинство явилось и туда и давай озорничать, поносить митрополита самыми худыми словами с великим срамом, били окна, вышибали кокотами двери, грозились “пустить петуха” и в воинственном раже едва не убили Иоасафа. Шуйские согнали митрополита с престола и заменили на архиепископа новгородского Макария. Но хозяйничали Шуйские недолго. Через два года старомосковские бояре скинули с трона самовольников. Старший из Шуйских, пятидесятилетний Василий, умер. Иван Бельский пробовал заменить его, свершил заговор, но неудачно. На княжеский стол сел Иван Шуйский, человек корыстный, наглый и спесивый, бывший наместником в Пскове. Крестьяне, дворяне, посадские люди и монастырские монахи вопили от непосильных податей и беззакония, но, не найдя нигде правды, побежали из Пскова в Литву и Польшу. А чем мог помочь малолетний великий князь, окружённый Шуйскими, что “свирепствовали на московских землях, яко львы”, обложив народ данями пуще крымских татаровей. Они хозяйничали в покоях Василия Ивановича, как в своём дому, не замечая княжат, и не было на Шуйских укороту. Иван Шуйский нагло похитил место главного регента, и власть во Дворце перешла к нему, будто это он, Иван Шуйский, и есть истинный великий князь, владетель Московских земель; под его начальную руку вошли служебные приказы, стража дворцовая, челядь, кремлёвская охрана, этикет и ведение дел, казна Кремля. Теперь всем заправлял Иван Шуйский, пользуясь именем отрока - великого князя, раздавал поместья, земли и чины, награждал, судил и миловал. Иван Васильевич вроде бы находился при власти, издавал указы, но решали практическое дело вельможи и бояре, используя подростка лишь как прикрытие для своих корыстных дел. И отрок ничем не мог возразить, не мог противопоставить свою решимость их наглости. Для князей, имеющих своё войско, кованые рати, Грозный был случайным мальцом, назойливо и шумно путающимся под ногами. Вроде бы самим Творцом Иванец Московский был поставлен править людьми, а власти над ближними не получил.
К тринадцати годам от разговоров с матерью, князем Овчиной, с дворцовым окружением, от встреч послов и бесед с митрополитом Грозный постепенно, ещё по- мальчишески, восприял дразнящую силу и аромат верховодства, своей значимости над подданными, когда по первому слову и знаку все безропотно и споро вершат волю владыки, и не столько из страха, сколько из мистической человеческой природы, желающей вроде бы жить по своей воле, но не могущей, не умеющей, страшащейся распорядиться этой свободой без приказа, без батьки, без водителя, без атамана, воеводы, без царя, живя словно бы в глухом чащиннике, скоро теряя свою тропу и погибая от растерянности. В душе отрока постепенно заселилось странное чувство горделивости, особости ещё в молодых летах — быть для всех отцом, начальником, воеводою, вождём и царём, взяв за пример императора Августа, кровь которого течёт и в жилах северного скифа, поверстаться в приказчики самого Христа. К Ивану истиха пришла необыкновенная сладость царской власти: он понимал, что верховодство в чужих руках, но не знал, как перенять его. Шуйские перекрыли все возможности и пути к власти, были пока сильны дружиною и сторонниками в столице. Иван возненавидел князей Шуйских со всей силой уязвленной детской души, когда они упрятали старшего друга князя Бельского в темницу. Надо было решиться и сделать первый шаг. Грозный не раз вспоминал ту давнюю потеху в кремлёвском зверинце, когда новгородский боярский сын Сырков, забавляя отрока и конюшего Ивана Телепнёва, вскочил на спину “лесному боярину” и заколол того... Только надо выбрать подходящий случай и нужную минуту... (В летописях о царских потехах этого случая нет, как и нет множества других, ибо звериные забавы устраивались постоянно… Но мне подобный случай знаком.)
Боже мой, какое сладкое это чувство власти, затмевающее не только правду, благоволение, душевность и чистоту, но и саму совесть как Христов дар. В эти годы Иван Грозный и незалюбил бояр, оттолкнул от своего сердца, особенно Шуйских, отнявших начальные годы детской непорочности, чистоты, искренности, беззлобия, почитания старших, того необходимого почтения и восхищения, с каким живёт каждый русский подросток, вступающий во взрослый мир. И до конца жизни Грозный вспоминал с отвращением и презрением бояр Шуйских, с таким небрежением и чувством превосходства похитивших начальные годы его земной власти. “Боярство — мой враг”, — повторял юный Иван Васильевич с непочтением к временщикам Москвы, глубоко смущённых диаволом, как бы отодвигаясь от порченой породы человеков, навсегда уходящих с земли в ад и позабывших мать сыру землю. “Всякая вольность — враг мой... Боярство — мой враг по преимуществу”, — как заклинание повторял Грозный, не боясь войти с вельможами во вражду: “От юности едино воспомянути: нам бо в юности детская играюще, а князь Иван Васильевич Шуйский седя на лавке, локтем опершись о отца нашего постелю, ногу положа на стул... И такова гордения кто может понести? А казну деда нашего и отца нашего себе поимаша, и тако в той нашей казне исковаша себе сосуды златыя и серебреныя и имена на них родителей своих возложиша... А всем людям ведомо: при матери нашей у князя Ивана Шуйскаво была шуба мухояр зелен на куницах, да и те ветхи, и коли б то была их старина, ино лутчи шуба переменити”.
В августе 1543 года Шуйские, увидев новую привязанность Грозного к князю Воронцову, найдя в этой дружбе опасность для своей власти в регентском совете, затеяли перепалку, не стыдясь великого князя. Началось всё с перебранки за “место” за трапезой, дескать Воронцовы — худородные и случайно оказались во дворце, а их настоящее место у порога в передней или служить с батогом на правеже и выколачивать с должников деньги. Потом Шуйские, чувствуя свою силу, набросились с кулаками, измочалили несчастного в кровь, выволокли из покоев и сбросили с Красного крыльца, и уже решили добить. Иван плакал, умолял помиловать друга, но враждебники, хмельные от вина, своей власти и полной беззащитности Воронцова, лежащего окровавленным на земле, ещё пуще распоясались, даже неутешные слёзы великого князя не могли остановить расправы. Великий князь попросил митрополита Макария заступиться и перенять вину князя Воронцова на себя, если тот в чём-то действительно грешен. А Шуйских уже не унять, они впали в дерзкую горячку, заспорили с монахом, содрали с него мантию и изорвали в клочья. Но утихнув, опекуны всё-таки помиловали князя Воронцова и сослали в Кострому... Однако этот случай глубоко застрял в памяти (видимо, родичи Глинские втолковали Ивану Васильевичу, что бессердечный поступок Шуйских невозможно оставлять без наказания). После Рождества Грозный созвал бояр во дворец и с твёрдостью в голосе и грозою во взгляде объявил, что бояре, употребляя во зло юность его, беззаконствуют, самовольно убивают людей и грабят землю, что многие из них виновны, но он казнит лишь главаря и зачинщика греха Андрея Шуйского...
Власть переняли Глинские, родня великого князя, и взялись усмирять Шуйских, пользуясь именем отрока. По суровым законам Средневековья, принятым по всей Европе, потерпевшие поражение в заговоре милости не ждали. Кто мог, тут же бежал за кордон, кто-то смиренно принёс покаяние, иных кинули в затвор под стражу, кого-то отвели в пыточную на допрос, чтобы вызнать сообщников и скрытые интересы; многие из сторонников лишились службы, поместий, нажитого трудом и войнами, некоторые потеряли голову или были высланы за охраною в дальние места пожизненно, где и скончали свой путь; неотвратимая суровость возмездия была обратной стороной той вольготности, какую получали бояре, управляя губернией и воеводством. Чуть оправившись, Шуйские не умирились, не спрятались в затишок, а, подсчитав урон, начали “точить ножи” на Глинских. И в этом бесконечном споре “владычных”, пришедших на смену “удельным”, невольно участвовал и молодой Иван, торопливо поглощавший чужой опыт властвования, примерявший его к своей государственной лямке. Надо было войти не только в дела хозяйственные, но, видя с младых лет лихоимство, цинизм и беззаконие, попытаться хотя бы образумить особенно зарвавшихся приказных, наставить на божеский путь, ведь та неправда, с какою управляло боярство Московской землёю, вина за это нечестие, с каким вершился суд, невольно ложилась и на имя государя. Но как судить по правде, как править по совести — этого никто из окружения подсказать не мог, как не могли втолковать и книги, труды Церкви и памятки царствующих особ. Всё упиралось, как в старину, в торжество кнута и пряника, но их мера, увы, не была расписана в летописях и старинных уложениях; как нельзя было вычитать этого и в поучениях святителей, святых и предков Ивана Грозного — великих князей. Совесть была уделом души, но нигде не объяснялось, как взращивать её, лелеять, поклоняться, с её помощью решать судьбы миллионов труждающихся. Но одно вынес Иван Васильевич из общения с боярством: опекуны Шуйские были из породы бессовестных....
2
Летописец начала царства Ивана Грозного повествует о том, как Василий Третий, умирая, благословил сына Ивана “святым и животворящим крестом”, которым святой Пётр-чудотворец благословил великого князя Ивана Даниловича и весь род князей Владимирских и всея Руси; крест был прислан из Царегорода от царя Константина Мономаха великому князю Владимиру Мономаху и венец царский и диадемы, “ими же венчан царь Мономах”.
Василий Третий, конечно же, предвидел тяжкий жизненный удел сына своего, но ничего не смог управить, находясь на смертном одре; бояре, которых он пригрел в своё время и у кого незаслуженно перенял власть, обрезав их династию, стоя у кровати умирающего князя, говоря обнадёживающие, ласкающие слух тёплые слова, уже соединились в едином тайном порыве вырвать у мальчонки власть даже ценой его жизни. Хотя все, толпящиеся у задней грядки, и соблюдали порядок прощания с родичем (все они были братаны, племяши, дядья, все изошли из гнезда Владимира Крестителя, разбившего Русь по сыновьям на множество уделов, но со временем призабыли, наглухо утратили близость крови и превратились в ярых врагов настолько, что даже крестное целование не умягчало их тайной сердечной ярости), и великий князь, верно зная о намерениях Шуйских и Глинских, никак не мог обойти их в последнем письменном слове, назначая опекунами. Охранителями престола и малого сына Ивана становились злейшие враги, и бедная Елена Глинская должна была не мытьём, так катаньем преодолеть вражду родичей, живущих в Кремле на соседней улице от дворца, притянуть их к себе, и всё ради сына. Наверное, опекуны, знатные попечители и пустили по Москве слух, что Иван Грозный — “недоразвитый недоросль, недалеко ушедший от “скромного умом” братца Юрия, и в голове у него одни забавы, бестолочь и болезненная злоба к ближним”.
На самом деле дети Средневековья росли быстрее, чем нынче, они рано погружались в повседневный труд, будучи ещё отроками, познавали военную службу; если крестьянские дети работали на пашне и по хозяйству, помогая родителям, то дворянские отпрыски уже с отроческих лет были приставлены к государевым войскам и служили в ратях, ходили в военные походы, участвовали в битвах, в охотах, в тягостях сурового быта воспринимали сладость взрослых отношений; уже в четырнадцать лет превосходно стреляли из боевого лука, подражая родителям, охотились на лося и волка, на вепря и рысь и не только переносили неизбежные тягости таёжного быта, не только убивали смертельно опасного крупного зверя, но и свежевали (шкерили) — сдирали шкуру, рубили топором тушу на полти, спуская кровь, варили в котле походный кулеш. И это занятие уже мало напоминало забаву, но было серьёзным промыслом, доставлявшим пропитание бедному дворянину-однодворцу и крестьянской семье. (Дворянские отпрыски в XVIII веке уже напрочь забыли своё деревенское происхождение, не знали народной жизни, на дух не переносили её и ко всему, что касалось тяжких трудов на земле, а значит, к простецу-человеку, к “чёрному народу” относились с насмешкой, пренебрежением, а часто и с глумом. И лишь с начала ХIХ века, после войны с Наполеоном русский кормилец и поилец слегка приоткрылся совестному дворянину, больному чужебесной болезнию, со светлой привлекательной стороны.)
Юношей в семнадцать лет Иван Васильевич поражал всех окружающих неординарным знанием жизни, глубиной, весёлостью критического ума, множеством пережитых приключений, взрослостью отношений с подданными с неожиданными всплесками детства, отчего жёсткость, суровость предыдущих слов затушёвывалась непосредственностью общения. Иван был насколько неожидан в поступках, настолько и постоянен, и грозность его обещаний часто умягчалась душевной добротою и скорым прощением. Как говаривали древнерусские монахи: “Книги — это реки, напояющие вселенную”. Из этих ручьёв, утоляющих неутолимую, неиссякновенную жажду знаний, испивал Грозный ежедень и не мог напиться. С юных лет, жалея напрасно уходящее в песок дорогое время (а спал он не более двух-четырёх часов в сутки), Грозный тратил его на книги, размышления о будущей жизни и молитвы. Это был удивительно книжный человек, пожалуй, единственный из русских царей, впитавший не слабеющее с годами поклонение мировой кладези знаний. Именно этим почтением “к святости”, к древним харатьям и манускриптам Иван Васильевич особенно отличался от сверстников; из этих источников он рано набрался ума и умения руководства царством-государством. Елена Глинская с детских лет подтолкнула сына к серьёзным размышлениям о его особенной судьбе как государя не только Московского княжества, но и всей России, кому поклонятся многие властители Европы. Скандалы среди бояр-опекунов, их ненасытная жажда власти, их нескончаемая нечистая борьба между собою, та безжалостность, с которой они уничтожали друг друга, заставляли более пристально вглядываться в образ московской власти, в её земную икону, в их изменчивую душу, далёкую от Православия. Из этих наблюдений создавалось возражение к этой регентской власти, волей случая поставленной над ним великим князем Василием Третьим. Но надо было терпеть опекунов, пока не вошёл в возраст. “Политическое размышление, столь рано зародившееся в голове Ивана, есть особенность его ума, занятие, которого не знали его московские предки ни среди детских игр, ни в деловых заботах зрелого возраста” (В.О.Ключевский).
Кажется, это занятие шло втихомолку, тайком, молодой князь ничем не выдавал своих намерений, жил теми забавами, чем обычно и заняты юноши его возраста, и даже ближние наставники не догадывались, что волнует великого князя; греческие и римские истории царей подсказывали, как следует вести себя с народом, как подчинять своей власти ближнее окружение, как выстраивать суд и право, чтобы не возбуждать простолюдинов и не подталкивать “начальных” к замятне. Юноша заметил, что религиозность поверхностно прилегает к боярской душе, как и прежде водилось в истории, Православие отскальзывает от “знатного”, не домогаясь его нравственных глубин, служит лишь утешением для грядущей жизни. Иван Васильевич уже в шестнадцать лет задумался о грехе и роли его в личном устройстве и в государственных делах: если думские власти не заботятся ежедень о “чёрном народе”, о благодати и милости к нему, то зачем с таким неистовством, с такой дикой злобой борются за престол, казнят и убивают соперника безо всякой жалости, не испрашивая у Бога прощения в творимых грехах? Потому столько самоуправства и лютости в деяниях, ибо бояре сами не ведают, что творят, а коли не боятся греха, значит, и не верят в Иисуса Христа, и потому нагло попирают его, великого князя Иоанна Четвёртого, кому Господь поручил правление Московским княжеством. И это открытие изумляло Грозного, что опекуны — удельные князья, сановные бояре и вельможи — с насмешкою и глумом отрицают высокое доверие Бога; и если они с таким презрением относятся к великому князю, то, значит, своё малодушие, свои неправды таят от Христа и тайно не верят в Него, но верят в диавола из преисподней и полагают себя хозяевами на земле, но отрицают и Святой Дух, и Спасителя, и саму Православную Церковь как неугасимый источник Света.
Даже опекуны, ближайшие к Грозному люди, и предположить не могли, в какую сторону движутся мысли государя, он оставался для них великовозрастным ребёнком, и это глубочайшее заблуждение оказалось трагическим для боярства; они своими руками рыли себе смертельную яму, когда не скрывали личных стяжательских интересов. На их глазах вырос создатель русского государства, в корне перевернувший смыслы их патриархального быта, а они пребывали как бы в летаргическом сне. Если для Грозного дворцовый быт оставался лишь наруже, а душа кочевала по иным, мистическим мирам, погружалась в ту запредельность, где обитал сам Иисус Христос, то боярские смыслы оставались нерушимы с прадедовских времён, и удельным князьям казалось, что с кончиною Василия Третьего вот-вот возвратятся прежние времена, и уже ничто не сможет потревожить власти вельможества. Пожалуй, лишь один человек в Московии верно знал о внутренних переменах в юном князе и в долгих религиозных беседах потворствовал им, и напутствовал Грозного поторопиться в великих замыслах. А Ивану Васильевичу только что исполнилось шестнадцать лет, когда 13 декабря он испросил у митрополита Макария благословения жениться, но прежде того “поискать прародительских обычаев; как предки его на великое княжение садились”, почерпнув знание исторического события из летописей, древних книг и церковной истории. Следующим днём 14 декабря 1546 года Макарий совершил молебствие в Успенском и объявил о намерении государя.
3
Казалось, большего несчастья и нет в природе, какое случилось с Москвою после нашествия орды Тохтамыша. Когда Москва с посадами почти полностью повыгарывала и пришлось заново строиться... Чтобы отчитаться перед ханом, у жертв отрезали уши. И как сообщали летописи той поры, по улицам Москвы было собрано 270 тысяч пар. Летописец, наверное, не мог сообразить (или не знал), что в самом крупном городе Европы Великом Новгороде в те поры было всего-то населения 28 тысяч человек... Вот и верь после этого хроникам, монахам и свидетелям, которые якобы видели событие своими глазами... История, однако, игривая шалунья; строит глазки, чтобы запудрить наивному мозги, и учёный, отдавшись верхоглядам и пустозвонам на веру, не только сам попадает в капкан заблуждений и прямого невежества, но и всех, падких на сплетни и басни, уводит за собою в самую дикую глухомань к нетопырям и луканькам, чтобы заблудшему уже никогда не выбраться на верную национальную дорогу.
Подобное случилось с Карамзиным, проехавшимся по Европам на жалованье королевских дворов. И насбиравши в чужих землях сказок и побасёнок о русском царе Иване Грозном, те русофобские сплетни от германских, английских лазутчиков и английских “шпигонов” не только притащил на Русь, заведомую ложь и околесицу утвердив в народном сознании как последнюю истину, но и усердно, изящным стилем высеял на отечественной литературной “пашенке” мутные побасёнки, опираясь на небылицы “шпигона” Генриха Штадена. С той поры умышленные сочинения историка Карамзина отправились гулять по белу свету, сбив с панталыку даже великого русского поэта Александра Пушкина, а следом знаменитых любомудров-русофилов Аксаковых, растерявшихся от художественного напора Карамзина, и сотни учёных-архивистов уже в наши дни. Нет, не зря говаривали в старину: “Что написано пером, не вырубишь и топором”.
Дмитрий Донской, вернувшись в Москву, увидел всеобщий разор и заплакал. Но духом не пал, велел заново строиться, и уже через год деревянная столица поднялась на ноги и, как доносят летописи, стала ещё краше. Но тогда Москву вместе с посадами спалили неистовые татарове. И даже великие гари, кровавая резня и измена князя Рязанского, показавшего кратчайший путь татарве, и отъезд вместе с семьёю великого князя Димитрия, и неисчислимые жертвы и несчастия не смогли поколебать всенародную славу Донского. Таковы были исторические условия обороны; когда неприятель приступал с осадою, посадские сжигали свои избы, чтобы нехристи не пустили их на строительство примётов через ров к Крому, а домашнюю скотину загоняли в леса, сами же, забрав пожитки и малых детей, заходили за крепостные стены, чтобы сесть с мечами в оборону. А великий князь снаряжал обозы с государевой казною, “святостью”, хлебами и вместе с детишками и княгинею отъезжал в сопровождении малой дружины в Ярославль, Кострому иль на Великий Устюг (как прилучилось), чтобы там кликнуть в помощь оружных людей. И подобное военное правило было за обычай, никто не упрекал князя в трусости и коварстве. И только нынешние либералы, мало сведущие в военной тактике, яро журят и дерзко бранят князей за отсутствие храбрости, якобы отдававших на поругание ордам милосердный русский народ. Отъезд главной народной “головы” в случае приступа к столице противника соблюдался от Средневековья до последних времён, но сколько помоев было вылито на голову вождя Иосифа Сталина, когда он собирался (только собирался) в 1941 году съехать из Москвы в сторону Куйбышева. В подобных случаях опасность потерять “верховного” была страшнее всего, ибо без “головы” нация теряла управление и скоро отдавалась на милость врагу, а государство осыпалось людскими “ворохами” на землю, как листва с осеннего дерева... Подобные обвинения в трусости доставались и царю Грозному от боярства, и от современных архивистов, “жующих” в тысячный раз пожелтевшие листы летописей. Как говорится в подобных случаях, совести на них нет, анчутки-прелагатаи...
...Ну ладно, в те поры горела Москва от басурман, но 12 апреля 1547 года столица вспыхнула от своих рук, и ужасный огонь гулял по городу более двух месяцев. Особенно сатана досадил 24 июня. Деревянные хоромы возносились в небо в один миг, рождая огненный ветер, перенося лоскутья багрового пламени сразу за сотни сажен. Рассып’ался белый мячковский камень, плавились колокола и обрушивались из постромков к подножию храмов. Жители растерялись, не зная, где тушить и куда тащить добро; ревела в хлевах скотина, не в силах выбраться наружу, останки сгоревших хозяев валялись во дворищах, полузасыпанные золой и головнями; ржали обезумевшие лошади, тоскливо выли собаки, стонала всякая живность, вознося морды в небо, ревел пожар на сто голосов, и женский вой не мог перекрыть гул огня. Юный царь с женой Анастасией съехал на свою усадьбу, чтобы переждать бедствие и с ближними боярами обсудить ход дальнейших действий... А вести поступали в царский дворец самые дурные. И с самого начала беды облегчения горожанам не сулилось. И пока Грозному сложно было представить, с чего началось несчастие, кто заварил горькую несытую огняную “кашу” и куда оно выведет...
“12 апреля загорелася лавка на Торгу в Москотинном ряду; и погореша лавки во всех рядах града Москвы со многими товары от Николаевского крестца и до стены городной; и гостиного двора великого князя, и дворы людские многие погореша от Ильинской улицы и до городней стены, от площадки и до речной стены городовой, церкви и монастырь Богоявленский и Ильинской. А у реки у Москвы в стрельницы загорелось зелие пушечное, и от того разорвало стрельницу и разметало кирпичие по берегу реки Москвы. И той же ночью сгорело 10 дворов в Чертории к Дрогомилову…”
Не успели оправиться от того пожара, как 20 апреля “загорелось за Яузою на Болвановке и погорели Гончары-Кожевники вниз по Москве реке и церковь Спас выгорел...” 12 апреля пожар уничтожил большую часть Китай-города, в том числе 2000 дворов на Гостином дворе и Соляной двор, “и людей много погорело”. 15 апреля вспыхнул пожар в Замоскворечье, в Залузье; на Болвановке сгорело 1700 дворов, в Кожевниках — 500. “В то же самое время во многих иных местах в Москве загорелося... Загорались умышленно, разницей в час... А заговорили, что оба пожара зажигали зажигальники. И зажигальников имали и пытали их. И на пытке они сами на себя говорили, что они зажигали. Их казнили смертной казнью, главы им секли и на колье их сажали, и в огонь их в те же пожары метали”. Но коли были зажигальники, то были и те, кто их посылал на дело, заманивая деньгами, а значит, люди богатые, с сокровищами в скрынях и сундуках, иль занимающиеся ростом денег, иль посыльные зарубежных завистников, иль винные откупщики, иль бояре высокого чина, кто домогался на Москве власти и вот устраивал “замятню” чужими руками, сам оставаясь в тени. Было подозрение, что пожары направлены против молодого царя, только что справившего свадьбу с худородной девицею Анастасией Захарьиной, предпочтя её невестам знатным, первого ряда.
“16 января 1547 года Иван IV Васильевич первый из московских государей венчается царским венцом, получив полную власть, подотчётную лишь Богу. Второго февраля отпраздновали свадьбу с Анастасией Захарьиной”.
Ещё не остыли пепелища и не успели прибраться по улицам и в подворьях, засыпанных пеплом, только что выгребли из-под головнюшек косточки родичей, отпели и погребли останки, ещё сердца несчастных не утихли от невыносимой печали, как на Москве, по сёлам и деревням, разошёлся слух, что пожары — это дело рук “сердечников”. Колдуны и ведьмы извлекали из покойников сердца, клали их в воду и той водой, ездя по городам и весям, кропили избы, хоромы, палаты и церкви, отчего и вспыхивали пожары ночью и средь белого дня.
А 21 июня того же года возник великий московский пожар. Он разошёлся на Китай-город, превратив его в сплошное пепелище. Огонь прихватил Кремль, сгорели все деревянные дворы, хлебные магазеи, население было поставлено на грань повального голода. Всего повыгарывало, ушло в дым 25000 дворов, погибли 2700 человек. По словам очевидцев, такого пожара не случалось за всю историю Москвы.
Поджигателями объявили людей Глинских. “Вашим зажиганием дворы наши и животы погореши”, — кричали обезумевшие от горя московские “чёрные люди”. Ведь средь бела дня в какой-то час отлетело с дымом всё нажитое с такими трудами, и как тут не сойти с ума: надо бы мстить, и немедля, чтобы умягчить от горя сердце, но на кого обратить гнев свой? Глаз не утыкался во злодея, и ум не находил виновника. Кто-то крикнул из толпы царёву бабку Анну Глинскую, и народ сразу подхватил это имя и запечатал в памяти незабытно. Ивану Васильевичу донесли во дворец на Воробьёвы горы слово подстрекателя, вброшенное в народ, и царь, обсуждая состояние дел на Москве с ближними боярами, лишь засмеялся, не столько по легкомысленной молодости, сколько от убогой суеверности москвичей; но чтобы не заострять сознания и не усугублять надвигающейся грозы, сказал: “Како убо смеху не подлежит мудрость сия! Почто убо нам самим царству своему запалителем быти?” Но внутри у молодого Грозного дрогнуло: дьявол вострил на него рога, не оставляя времени на размышления. Он осенил себя крестным знамением, и образ коварника отшатнулся в потёмки.
К шестнадцати годам Иоанн уже начитался мудрых хартий, и образ смущённого бедствиями народа, застигнутого врасплох, был ему хорошо понятен; много проведя часов наверху средь блаженных, юродов Христа ради, песельников и сказочников, он не удивлялся духовному миру, в котором обитал “чёрный люд”, полагавший мистику и тёмные исторические предания за чистую правду, как верили его предки — великие князья от Владимира Мономаха до отца Василия Третьего, все святые и страстотерпцы, и нищие, поющие Лазаря. И с этого народного представления, стоящего на живом Христе, Иоанна Васильевича было уже не столкнуть. Царь был весь погружён в Церковь, и Церковь жила в нём. Обновление души случилось не сразу, а скитанием духа меж языческим преданием, жившим наверху дворца, и внятными кроткими внушениями митрополита Макария о страхе Божием, которым и полнится, и здравствует мир человеческий. Именно к больному митрополиту и отправился Иоанн в Новинский монастырь искать укрепы. Царю хотелось утешить народ в его несчастии, но он не знал, как это сделать и каких верных слов сыскать, чтобы не обмануть московитов и не стать в их глазах маловером... Здесь, при молчаливом сочувствии митрополита бояре Фёдор Скопин-Шуйский, князь Ю.Тимкин-Ростовский, Г.Захарьин начали обвинять в поджоге Москвы бабку царя Анну Глинскую, якобы она волхованием сердца человеческие вынимала и в воде мочила, и тою водою кропила, и оттого вся Москва погорела. Поддержал бояр и благовещенский протопоп Фёдор Бармин.
Через три дня после посещения митрополита Макария бояре приехали на соборную площадь и, собрав “чёрных людей”, начали выспрашивать, “кто зажигал Москву?”. Из толпы прокричали: “Княгиня Анна Глинская со своими детьми волховала, вымала сердца человеческие да клала в воду, да тою водою, ездяча по Москве, кропила дома, и оттого Москва выгорела... Княгиня Анна сорокою летала да зажигала”...
Пришедшая в ярость толпа растерзала бывшего поблизости Юрия Глинского... Он спокойно молился в храме, даже вышел с боярами к толпе, не чуя опасности. Но услышав крики, подстрекающие против его матери и всего их рода, почуял близкую беду, торопливо скрылся в храме, полагая, что спасётся там. Виною сумятицы и новой голки были те самые бояре, которые решили расследовать причину московского пожара, но будучи людьми старомосковской школы с народными древними представлениями о природе, малоучёные, мало читавшие священных книг, легко поддались на скрытые уловки заговора и с лёгким сердцем, но тайным умыслом подпали под обвинения в сторону царской родни (сейчас, через триста лет трудно нам представить, насколько искренним было их решение о виновности Глинских в пожарах иль то была хитрая ссылка на свою темноту и неучёность, но только бояре кликнули виновными Глинских и умыли руки). В Средневековье, когда вера христианская шаталась, выплёскивая наружу множество моральных и нравственных уродств, когда по Европе полно расплодилось гадалок, колдунов и ведьм, вовремя кинутые во взбаламученную толпу призывы хватать виновных в поджогах охотно подхватывали все, от посадских до поместных дворян. Вот, дескать, летает сорокою по московским улицам волховица Анна Глинская и подкидывает под домы огня, и всё горит, всё пылает... А как иначе-то? Дьявол будоражит, бес вселился в народ. А если бес мутит разум, толпе никакие доводы не нужны, толпа отказывается верить, её захватывает неуправляемая природная стихия. И когда она опомнится, гнев остынет, и народ тут стихнет и, коря себя за безумство, поведёт вокруг мутными очами. Так после половодья, всё разметав на своём пути, река кротеет и возвращается в обычное русло...
Руками черни тайные подстрекатели и сомутители решили завершить переворот и захватить на Москве власть. А для начала полностью искоренить род Глинских, чтобы оставить царя Иоанна в одиночестве и великом смущении. На Юрия Глинского накинули верёвку (ужище), выволокли из церкви на берег реки и “там скончали злою смертию”. “Чёрные люди” сами явились на площадь к государеву двору и кликнули требование отдать на расправу Глинских. Во главе толпы шёл палач, весь в чёрном одеянии, с топором на плече, чтобы тут же, под окнами царского дворца и рубить головы Анне Глинской и её сыну Михаилу. Участвовали в толпе столичные дворяне и холопы, посадский люд из городской общины, прибылые-пришельцы из других мест, которые сразу разбежались, когда молодой царь объявил “имати пришлецов и казнити”. Были челобитчики из других городов, ярыжки, уличная голытьба, всякая разбойная душа, которой хочется погулять, утешить душеньку, испить чару дарового винца и чужой кровушки. Перед Успенским собором собралась разнузданная, своевольная, анархичная толпа без единой мысли и чувства, без руля и ветрил, которой правит сильная воля одного хваткого, безудержного человека. Но и этот безбоязненный человек, без Бога в душе, сбивал гулящих людей в азартную, буйную толпу тоже не сам по себе, но за ним стоял некто всесильный самовластник, дёргающий за узду уличного норовистого атамана и правящий свой путь с тайными намерениями. Принесший жителям столицы такие неисчислимые горя, если и не был самим диаволом, то выучеником его — наверняка.
Толпа ворвалась в Успенскую церковь и начала “бесчинствовать на “иже херувимской песни”. Это важнейшая часть литургии связана с таинством претворения вина и хлеба в кровь и плоть Христову с последующим причастием. Эти бесчинства отрицали божественную природу Иисуса Христа и его значение в спасении рода человеческого. Именно на этой идее и стояла “ересь жидовствующих”. Значит, были в соборе сторонники этой ереси, и они творили замятню.
Когда в городе начался пожар, митрополит Макарий пришёл в соборный храм Пречистой Богородицы и, облачившись в святительскую одежду, начал молебен. Кремль горел, от огня плавились колокола и искрашивались в труху белоснежные каменные стены боярских палат по улицам. Пламя бушевало вокруг собора, норовило сметнуться под крышу храма, молебствующие от знойного духа бежали прочь, но Макарий терпел. Меж тем кровля Успения не устояла и вспыхнула. И тогда только митрополит “мало не позадохшися, поиде из церкви”. К этой минуте пожар полыхал уже повсюду, огонь разлился рекою, и за плотным покровом чёрного дыма нельзя было разглядеть не только неба, но и рядом идущего, и самой дороги по двору... Макария сопровождали ясельничий Кекса Татищев и священник Иван Жижелев. Помимо Кексы Татищева, из Успенского собора вышел протопоп Гурий. Митрополит держал перед собою икону “Пречистые Богородицы Петрова чудотворного письма, а Гурий нёс за ним правила”. Образ Пресвятой Богородицы спас митрополита и протопопа, провёл их благополучно через полыхающую огнём площадь.
Спутники митрополита сгорели в пламени, как свечи, а Макарий уцелел, но опалил бороду и глаза. Кекса Татищев служил у князя Владимира Андреевича Старицкого, прямого наследника Ивана Третьего, который несправедливо обошёл великим княжением Андрея Ивановича Старицкого и передал Москву в наследование младшему сыну Василию Ивановичу. Отсюда и возникло долгое немирие, а позднее мятеж Андрея Ивановича Старицкого и его гибель в заточении по воле Елены Глинской, матери Иоанна Грозного. Почему именно служивый Кекса Татищев оказался в тяжкую минуту возле митрополита, какая зловещая роль отводилась ему — останется тайной, ибо Кекса неожиданно сгорел, а митрополит Макарий остался жив, благодаря Господу. Макарий прошёл сквозь огонь и остался жив; его привели в тайник с выходом к реке Москве, но в тайнике был невыносимый “дымный дух тяжек и жар велик”. И тут митрополита поджидала новая “случайность”, подгаданная волхователями-злоумышленниками: его решили спустить с высокой кремлёвской стены, обвязав ужищем. “За три сажени от земли верёвка оборвалась, Макарий упал и сильно расшибся, и его, едва живого, отвезли в Новинский монастырь. Там, где спускали митрополита со стены, прилучися Ивановым людям Фёдорова сына Наумова с рухлядью стояти”. Они и уронили Макария. Значит, никто митрополита не охранял из его боярства и боярских детей, никто не сопровождал, но все его бросили; высшая духовная власть оказалась вдруг всем без нужды.
Царь навестил Макария, когда тот ещё не совсем оправился от болезни, был плох. Но у митрополита нашлись добрые нравоучительные слова, чтобы поднять дух юного царя и направить на путь прощения и милости для тех, кто пошёл на злое преступление. Условия того требовали, чтобы, соприкоснувшись со всеобщим горем, не отдать сердце гневу и презрению, и только архипастырь мог направить на умирение воспалённого бедою московского люда. Прошло уже восемь дней с начала пожара, но никто не мог сказать верно, кто учинил его, откуда явилось на московскую землю такое несчастие, кто подвигнул его, и следовало так вырешить возникшие обстоятельства, чтобы царским гневом не усилить ответное мщение. Конечно, в такой момент у любого властителя возникает множество противоречивых чувств от желания покарать всех, кто подвернётся под руку, до мысли бежать куда глаза глядят. Митрополит же посоветовал Иоанну не ожесточаться сердцем, найти зачинщиков пожара и покарать их смертию, а остальных помиловать. И царь решил по совету Макария.
“Якобы в это же время во дворец в Воробьево явился некий удивительный муж, именем Сильвестр”, — напыщенно пишет князь Андрей Курбский, будущий изменник Московии и враг Иоанна до конца его жизни, вольнодумец и поклонник “ереси жидовствующих”. Факт знакомства безусловно был, но неизвестно точно, насколько протопоп повлиял на характер царя. Курбский на сотни лет внушил историкам, что именно Сильвестр пробудил и настроил душу царя к божественной милости, доброте и человеколюбию. Якобы, когда при встрече Сильвестр приблизился к царю с пророчески вздетым перстом, что суд Божий уже гремит над головою Иоанна, легкомысленного и злострастного, то один лишь вид протопопа вверг Грозного в ужасный трепет: явился поп в чёрной рясе и чёрной скуфейке, длинная всклокоченная борода веником на груди, яростный взгляд угольно-чёрных глаз сразу внушил царю безмолвное почтение перед исповедником. Якобы, — пишет Курбский, — Сильвестр освободил сердце Иоанна от душащего его постоянного гнева. “И аки бы явления от Бога, поведающе ему, не выйдите истинные или токмо ужасновения передающе ради буйства, но и детских неистовых нравов умыслил было себе сие, яко многажде и отцы повелевают слугам детей ужасати мечтательными страхами”. Может, в те минуты, когда московские власти пребывали в растерянности и ничем не могли помочь юному царю (или не хотели?), этот внезапно явившийся чёрный вестник и сыграл роль зловещего ворона или пророка, как пишет об этом случае Е.А.Соловьёв, и, может быть, эти путаные, невнятные слова действовали в тот момент магнетически, как уверяет автор очерка о Грозном, но, видит Бог, читая монолог Сильвестра, не видишь ни глубокого ума, ни особой истины, открывшейся вдруг Сильвестру через Бога; но в критическую минуту бедствия любое слово, произнесённое громовым голосом, выглядит пророческим… Только этот гипнотизм должен был скоро схлынуть, отторгнуть царя от попа и заглушить наваждение, что неизбежно и случилось... Но видно из встречи царя и Сильвестра, что Иоанн Васильевич рос впечатлительным юношей с художественной душою, легко откликающимся сердцем на религиозные проповеди, легко поддающимся внушениям характера более сильного и дерзкого, душою тёмного, умом коварного и властного, не терпящего пререковы, честолюбивого и злопамятного, любящего подавлять чужую волю своими интересами.
Хотя в минуту первой встречи сами мысли Сильвестра были чужими, расхожими, взятыми из думского окружения, из тайного сообщества московских еретиков, проникших в Кремль ещё при жизни Ивана Третьего и мечтающих вновь разделить молодую державу меж удельных хозяев, переломить ход её жизни, переустроить на протестантский лад, где так вольготно и корыстно ростовщикам-процентщикам, встреча с попом несколько замутила религиозного царя, да тут ещё повлияли единомышленники Курбский, Адашев, и Сильвестр, создавшие под крылом Иоанна “Избранную раду”, собравшие под свою руку сторонников по тайному замыслу, о чём и не подозревал наивный царь, ещё неопытный, неловкий и стеснительный в государевых делах, требующих решительности в поступках... А тут мятежники вошли в сполох, в горячку, в то невольное безрассудство, когда не сыскать управы с обезумевшим народом, когда месть и только месть невольно смягчала надсаду в груди... В этой голке, споткнушейся с хрипом под стенами царской усадьбы, были отчётливо слышны голоса, призывающие к топору, к расправе над царём и его свояками. Толпа пришла с явным намерением убить царя, а род его искоренить. И поначалу казалось, что некому защитить Грозного, пришло отмщение за грехи отца и деда Ивана III, которые надобно искупить, чтобы войти в Царствие Небесное. И юного царя охватил невольный трепет, с которым трудно сладить. Мятежники, напущенные вельможами, не ведали, что ни дядьки Михаила Глинского, ни его матери не было в сей миг в Воробьёве, но сановные из Думы, конечно, были осведомлены, что царская родня сейчас во Ржеве.
Чернь пришла толпою, в грозном раже. Были мятежники со щитами и сулицами, готовые к бою, они ещё не думали, как обойдётся им сумятица, но были готовы к самому худому. Никто не знал, кто запалил Москву, но столица ушла в пепел и дым, мёртвые обугленные тела валялись по улицам, те, кто сумел добежать до воды, утонул в реке. Несчастные невольные мятежники никли от страха за будущую расправу, что поджидала под окнами дворца, и не могли справиться с собою: распалившаяся душа просила в отмщение чужой крови, о возмездии умоляли те, кто сейчас корчился от боли в раскалённом прахе и пепле, чьи останки догорали в огне. Вся Москва злой волею превратилась в огромный погребальный костёр. Мятежники шли к Иоанну просить головы бабки Анны Глинской и её сына Михаила.
“Князь же великий вышел на крыльцо, услышав клич палача, и узрел множество людей. Они кричали, что царь хоронит у себя княгиню Анну и князя Михаила, и он бы их выдал. Царь же повелел тех людей, что кричат, имати и казнити”.
Семнадцатилетний Иван впервые оказался перед выбором, как поступить с теми, претерпевшими огромное несчастие и от заполошного горя вышедшими на мятеж. Царю, обладавшему мягким впечатлительным сердцем, трудно было выбрать верное решение по старинному обычаю: “Сладкое разлижут, горькое расплюют”. Где оно, сладкое-то? Одна лишь сердечная надсада и горечь. В печальную минуту, когда столпившиеся бабы рыдают, а мужики ломают шапки в руках на глазах у царя, не зная куда спрятать сулицу (ведь как-то грешно потрясать копьём перед государем, но и стыдно показаться перед мужиками трусом), то и царю Иоанну было легко в одну минуту впасть в жесточь и немилость, к чему пока не склонялось его сердце после беседы с митрополитом. Грозный хотел бы всех простить, жаловать волею, но и среди явившихся пред очи людей скрывались и те охальники-горлохваты, кто волочил на ужище из храма его дядю Юрия Глинского, как жалкую подзаборную собачонку. И этот же палач, что потрясает сейчас топором, рубил дяде голову... И это известие особенно уязвляло: вот явились самозванцы, гиль и лихие люди, кричат выдать бабку Анну и дядю Михаила, и палач, готовый тут же ссечь их родные головы; а через минуту самовластная толпа, набравшись храбрости, запросит и его царской головы…
Иоанн испытал минутное колебание, но, видя распоясавшуюся толпу возле крыльца, сулицы, мечи и боевые вилы, ухватистый забор из колыбающихся щитов, Грозный стряхнул с себя наваждение и вскричал боярским детям и стрельцам хватать городского палача и тут же казнить его. Что и было сделано ко времени. И послал ловить в толпе крикунов, тащить в застенки для расспросов: кто такие зажигальники и откуда они взялись... Увидев голову палача, вздёрнутую на стрелецкие пики, толпа сразу сникла, внутренне угасла, опомнилась; народ ещё не знал неприязни к молодому царю и надеялся на его юный нрав и боголюбивую душу, о которой был много наслышан. Мятеж угас, не успев распалиться и выйти из берегов, никто за палача не вступился, народ поутих, печально побрёл по своим дворищам отыскивать остатки скарба, приводить в порядок подворья, искать родню, челядинников и разбредшуюся скотину. Надо было колотить домовины, отпевать усопших, а доски все погорели, пришлось шить гробы из того, что оказалось под рукой. Из-за смрада, свинцовой пелены над головою не видать было солнца, гарь выедала глаза и забивала глотки; дымились посады, всё ещё огонь струил по кровлям, по Кремлю бродили собаки и выли, уставясь на распахнутые окна дворца. Верхи Успенского храма обрушились, и разлившаяся медь крыши и колоколов застывала на земле неряшливыми свитками; меж обугленного стропильника ветер с реки поднимал вороха пепла... Удручающее зрелище представляла собою столица. Тысячам “чёрного люда” негде было преклонить головы, умилостивить голод и тоску. Царь повелел открыть сохранившиеся в предместье Москвы житенные амбары и кормить народ из царских запасов, отправить лошадей в Поволжье, где лежал для такого случая лес- кругляк, доставить его в столицу и без промешки начинать рубить избы, церкви, починивать дворец. Иоанн уединился для поста и молитвы, причастился Святых Тайн; было приказано, чтобы со всех городов России прислали в Москву людей выборных для важного дела государственного.
Выборные собралися в день воскресный после обедни, царь вышел из Кремля, где народ стоял в глубоком молчании, с духовенством, с боярами, с дружиной воинской на Лобное место. Отслужили молебен, Иоанн обратился к митрополиту: “Владыко Святый! Знаю усердие твоё ко благу и любовь к отечеству! Будь же мне поборником в моих благих намерениях. Рано Бог лишил меня отца и матери, а вельможи не радели о мне; хотели быть самовластными; моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ, и никто не претил им. В жалком детстве своём я казался глухим и немым; не внимал стенанию бедных, и не было обличения в устах моих! Вы, вы делали, что хотели, злые крамольники, судии неправедные. Какой ответ дадите нам ныне?! — вскричал царь. — О, сколько слёз, сколько крови от вас пролилося?! Я чист от сия крови! А вы ждите суда небесного, — тут государь поклонился на все четыре стороны и продолжил. — Люди Божии и нам Богом дарованные! Молю вашу веру к Нему и любовь ко мне: будьте великодушны, нельзя исправить минувшего зла; могу только впредь спасать вас от подобных притеснений и грабительства. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставьте ненависть, вражду, соединимся все любовию христианскою. Отныне я судия ваш и защитник”.
В тот же день Иоанн поручил костромскому дворянину Алексею Адашеву принимать челобитья от народа. И сказал в напутствие и в назидание: “Алексий! Ты не знатен и не богат, но добродетелен. Ставлю тебя на место высокое не по твоему желанию, но в помощь душе моей, которая стремится к таким людям, да утишьте ея скорбь о несчастных, коих судьба мне вверена Богом! Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, похитив честь, беззаконствуют. Да не обманут тебя и ложные слёзы бедного, когда он в зависти клевещет на богатого! Всё рачительно испытывай и доноси мне истину, страшася единственно суда Божия”.
4
Иван Васильевич едва вырвался из-под боярской опеки, как тут же попал под власть самовольников попа Сильвестра и костромского дворянина Алексея Адашева, которого Иоанн приблизил к себе из бадожников, выбивающих палками долги. Иоанн терпел боярскую волю, пока был отроком и юношей, но в 16 лет он женился, принял от Бога царскую корону высшей власти, и начётничество каких-то низких людей, только из милости приближенных к царскому трону, возмущало Иоанна: и, пристально вглядевшись в помощников, он разглядел в них смутьянов, самовластников и еретиков, не только вмешивающихся в его державную власть, но и возжелавших похитить её. Иоанн стал охладевать к Избранной раде, избегать её, перестал следовать её указаниям, начал брезговать советами, жить по своему уму. Ребячество покинуло державного, одним годом он возмужал, оброс бородою, наполнился своим умом и духом. Московская гиль и страшный пожар лишь ускорили прозрение царя. А советчики поздно заметили духовный и душевный переворот Ивана Васильевича и, борясь за место возле Иоанна, чтобы дерзко попирать его власть, они оказались чужими и вовсе лишними. В то время, когда Грозный развивался и становился вождём, Адашев и Сильвестр усыхали, как старые яблоневые ветви, уже готовые к обрезанию садовником. Долгое время начальные “Избранной рады” держали великого князя в полном повиновении, унизительном даже для юноши, вмешивались во всякую мелочь царского обихода, даже в супружескую жизнь. “Повелеваю тебе, — пишет Курбский Иоанну, — в меру ясти и пити, и со царицею жити”...
Странная была в Средневековье манера изъясняться на письме и в разговоре, как при дворе, так и в монастырской обители, с некоторым самоуничижением, и никого она не удивляла, но лишь подчёркивала внешнее смирение, хотя, быть может, внутри клокотала такая буря, что шапку сбивало с головы. “Смиренный раб, холоп твой, грешный рабичишко, пустой человеченко”, — такими эпитетами награждал себя русский молитвенник всякого чина, от великого князя до монастырского монаха, и в этом согбенном состоянии не было ни доли самоуничижения или ложного умаления себя. Таков был древний обычай с того времени, как Русь обрела Христа. Русский страстотерпец-келейник, погружённый в одинокое раздумие о Боге в суровом суземке, на сухарях и воде, перемогая стужу и нужду долгие годы, бия в ночной молитве лбом о щелястые половицы, со стоном повторял ежедень: “Господи, грешный я, многогрешный раб твой, немощная чадь... Господи, прости и помилуй мою несчастную распущенную, скотинью душу, как бы мне сыскать тебя посреди темени и осветить потерянный в блуде разум и душу!..” Так молился келейник в ночи, ибо твёрдо знал, что без стыда рожи не износишь, и один лишь Христос без греха... Эту монашескую манеру самоуничижения и смирения использует на письме и Иван Грозный, тем самым лишь подчёркивая свою близость к русским обычаям и малость свою перед Иисусом. Но историки-либералы и масоны принимают искренность Грозного иль за фальшивую театральность, иль за глубокую порочность, в которой будто бы признаётся сам царь, и не поверить в неё якобы невозможно... Ну, как же, сам Грозный исповедуется, что он грешен преизлиха и много зла натворил в детстве и юности (и даже во младенчестве?), столько скверны, что отмолить эти грехи невозможно, и в своём падении он катится дальше вниз и не может остановиться. И никто не задаётся простейшим вопросом: а что же такого дурного мог сотворить семилетний ребёнок, что непростимо? И учёные, повторяя вымыслы Карамзина и немецких лазутчиков-шпионов, Штадена и Шлихтинга, объясняют характер Иоанна тем, что он якобы любил ещё ребёнком смотреть на кровь (а кто это видел и откуда слух?). Отсюда, дескать, скверная душа Грозного, падкая до насилия... Да те заморские “гости”, Штаден и Шлихтинг, Гваньини и Одерборн, Майерберг, Герберштейн, Олеарий, Поссевино, Флетчер, Масса и десятки других баснописцев, оттачивавших грязное перо своё на образе Ивана Васильевича, — заказные мастера пасквилей, анонимок, анекдотов и всяческих фельетонов, кто изливал бредовые вымыслы на Русского царя и на кого опирались верхогляды-историки, в тысячи раз грешнее его, развратнее и бесчеловечнее, ибо те сказки, что вымысливали всякие заморские пасквилянты, сплетники и внутренние чужебесы, по словам святителей и апостолов, станут пострашнее явных поступков, ибо они, эти презренные словоблудия, вызрели в глубоко развращённой душе, поражённой диаволом...
А вот как вспоминает царь в переписке с Андреем Курбским о разрыве с Адашевым и Сильвестром: “...Ради спасения души моей приблизил я к себе иерея Сильвестра, надеясь, что он по своему сану и разуму будет мне споспешником во благе, но сей лукавый лицемер, обольстив меня сладкоречием, думал единственно о мирской власти и сдружился с Адашевым, чтобы управлять царством без царя, ими презираемого. Они снова вселили дух своевольства в бояр, раздали единомышленникам города и волости, сажали, кого хотели, в Думу, заняли все места своими угодниками. Я был невольником на троне. Могу ли описать претерпенное мною в сии дни уничижение и стыд? Как пленника, влекут царя с горстию воинов сквозь опасную землю неприятельскую и не щадят ни здравия, ни жизни его; вымышляют детские страшила, чтобы привести в ужас мою душу, велят мне быть выше естества человеческого, запрещают ездить по святым обителям, не дозволяют карать немцев... К сим беззакониям присоединяется измена: когда я страдал в тяжкой болезни, они, забыв верность и клятву, в упоении самовластия хотели мимо сына моего взять себе иного царя и, не тронутые, не исправленные нашим великодушием в жестокости сердец своих, чем платили нам за оное? Новыми оскорблениями, ненавидели, злословили царицу Анастасию и во всём доброхотствовали князю Владимиру Андреевичу. Так удивительно ли, что я решился, наконец, не быть младенцем в летах мужества и свергнуть иго, возложенное на царство лукавым попом и неблагодарным Алексием Адашевым и прочими”.
В те же годы, когда Курбский передаёт сплетни о малодушии, трусости и крохотном умишке слабовольного царя, венецианский посол Марк Фоскарино так вспоминает русского царя в 1557 году: “Великий князь Иоанн имеет от роду 27 лет, красив собою, очень умён и великодушен. За исключительные качества своей души, за любовь к нему подданных и великие дела, совершённые им со славою в короткое время, достоин он встать со всеми другими государями нашего времени, если только не превосходит их. Стал он называться светлейшим и славным. У императора нет обыкновения окружать себя стражею, и он нигде не держит её, кроме как на границах”.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Тело изнемогло, болезнует дух, раны телесные и душевные умножились, и нет врача, который исцелил бы меня. Ждал, кто бы поскорбел со мною, но не явилось никого, утешающих я не нашёл. Злом заплатили мне за добро, ненавистью за любовь.
Царь Иоанн Грозный
1
Вся Суздальская сторона, где и спряталась в лесах Москва, как мыша в мохнатом угревном валенке, называлась Лесной землёю, непроезжей и непроходимой, из-за множества речушек, ручьёв, озёр и болот; без опытного провожатого легко было заблудиться и сгинуть не только прохожему, но и целому войску затеряться в тайге, и случай с Иваном Сусаниным под Костромою станет не в диво и для Москвы. Можно было попасть в дикую сторону лишь зимой по льду, с этой бездорожицей много сил ухлопывал мужик, торговец, военный человек в заботах о дороге и в мирное время; множество лыв, промоин, стариц, речных проток, болот, рек и речушек вставали на пути, надо было загатить, замостить, устроить переходы и перелазы, выставить вешки, зарубить топором пролыски, где-то бросить бревно, разобрать лесной завал в дебрях. Починка дороги, устройство пути отбирали время и силы. О дороге обычно заботились всей деревнею, ходили в “урок” с лошадью и топоришком, чтобы весною не угодить в оказию. Много было в Европе охочих забрать под себя Россию, но пока добирались до Москвы, все силы уходили в распыл, на износ, препоной зарубежным ворам становилась сама русская земля, леса её и воды. А тем паче с войной идти, пеши, коньми иль на речной посуде… Собирай войско, уряживай полки, завози хлебенный и мясной запас на десятки тысяч воев, готовь и тащи пушки и мортиры по дорожным хлябям, огневое зелье, сена и овсы на десятки тысяч лошадей, и всем надо распорядиться с толком, чтобы по пути не раструсить добро понапрасну, не потерять оружных в болезнях ещё до начал боёв. А сначала, конечно, разведай дорогу, выставь заставы и дозоры, наруби засеки, чтобы на первой же версте не попасть впросак, отыщи по деревням опытного проводника. Поляки не однажды пробовали воевать Русь, но, не имея должного терпения и смирения, гордоватые, вспыльчивые натурой, едва добирались до столицы московитов, чтобы тут же и пропасть меж семи холмов, сыскать свои концы. Правда, отдельные сумасброды дошли до Каргополья, до Пинежья и Костромы, похлебали ушицы на Мезени и Пёзе, в деревне Лампожне у Белого моря. Да только в тайболе и остались навсегда на поедь гнусу и дикому зверю, и редкий “шляхтич-лыцарь” бесславно унёс оттуда ноги, вернулся в свою Ляхию сочинять небылицы о русских “барбарах”.
Достойно удивления, как Иван Грозный взял враждебную Казань с третьего захода. Первый раз он выступил на Казань в конце 1547 года, будучи семнадцатилетним. В декабре он выехал во Владимир и велел везти отсюда разного рода пушечный наряд и огневое зелье, а 1 февраля 1548 года и сам был уже в Нижнем; следующую ночь государь провёл в Ельне, в 15 верстах от Нижнего, а на третий день прибыл на остров Работку. Но, как на грех, пала сильная оттепель с дождём, дороги рухнули, множество пушек и пищалей провалились под лёд с лошадьми, часть войска также ушла под воду, дальнейший поход на Казань оказался невозможен. Напрасно прождав три дня морозов, огорчённый неудачею Грозный повернул назад и уже седьмого марта с большими потерями вернулся в Москву...
Второй поход был более удачен. Грозный седьмого января 1550 года вышел из Владимира, 18 января пришёл в Нижний, 14 февраля уже стоял под Казанью, однако и в этот раз Господь отвернулся от Иоанна, оказался не особенно милостив к московскому правителю, хотя многие огрехи предыдущей военной кампании были учтены. Снова случилась непогода, оттепели и дожди, обычные для этого времени, расквасили лесные дороги, нарушили переправы, утопили болотные гати, забрали много времени и сил, лишили военный поход внезапности. И когда войско подошло к стенам крепости, в Казани его уже ждали наготове. После одиннадцати суток стояния царь принял решение снять осаду и вернуться в столицу. Но отступая, Иван Васильевич основал в тридцати верстах от Казани опорный пункт, крепость Свияжск для защиты Руси от беспокойных кочевников и как постоянную, надоедливую угрозу ненавистным воинственным агарянам. В гарнизон Свияжска было направлено из Мещеры 5000 конных и пеших казаков.
Но мысль о покорении Казани не оставляла беспокойного царя. В апреле 1553 года он созвал бояр на совет, чтобы решить возможность нового похода на разбойничье гнездо, от которого страдало всё Поволжье и Прикамье. На совете бояре и воеводы предложили государю самому возглавить поход: дескать, если царь встанет во главе войска, то удача непременно улыбнётся ему. В том же месяце неожиданно набежали на Москву крымские татарове, но были разбиты, частично взяты в полон, а прочие бежали обратно на юг. Военная удача лишь укрепила царя в мысли, не промедлив, брать Казань, чтобы освободить московский люд от многолетней заботы, тревоги, надсады, страха и военных хлопот по охране границы. Под впечатлением победы над крымчанами царь Иоанн подробно обсудил с братаном Владимиром Андреевичем Старицким и с боярами план грядущего похода. Порешили выступить на агарян двумя дорогами, чтобы ввести татар в растерянность. Самому царю со своей дружиной, всей левой руке и запасному полку идти на Муром; передовому же полку и всей правой руке, а именно Еникею, князю Темниковскому и Мстиславскому с товарищи — на Мещеру. “А сходиться обоим войскам на поле за Алатырем”. Помимо, этого Шигалею и Петру Булгакову велено было отправиться на судах по Оке и Волге. Отдельное войско под началом Як-Сеит Черевсеева решили направить из Касимова на Мансуров угол.
Третьего июня, согласно принятому плану, Грозный выступил из Коломны на Владимир, а затем в Муром. Отсюда по вновь наведённому мосту 20 июля перешёл на правый берег Оки и направился в Нижегородскую губернию, выслав вперед “ертоул” — лёгкий конный отряд под началом князей Шемякина и Троекурова, а вслед за ними “посошных людей”, чтобы наводить переправы на реках и ржавках. Войску пришлось идти песчаной дорогой и густыми приокскими лесами. Несмотря на трудности перехода, дружина Грозного 20 июля дошла до Нижегородской губернии, где и сделала первый стан в тридцати верстах от города Поль... А всего было десять привалов войска, пока-то добрались до Казани. И лишь однажды дружина царя потерялась, заблудилась в диких суземках, в хитросплетении притоков и речушек и отклонилась на тридцать вёрст от намеченного пути. Пришлось искать проводника среди мордвы, и таковые нашлись — Ардатка-мордвин и Калейка-крестьянин, — которые после были щедро вознаграждены царём пахотными землями и угодьями...
В Грозном рано проснулся военный стратег, когда душа загорелась военной славой далёких предков, мечтавших создать империю меж двух океанов; он взрослел, читая книги, летописи и древние свитки, хартии и манускрипты, в них почерпывал не только историю народов, но и течение войн, устроение государств. Ещё до Грозного было несколько попыток России взять Казань и освободиться от надоевших пут, коими повязали агаряне встающее на прочные ноги русское государство. Много лет сидели на славянском загорбке так называемые монголы и, обнищивая русский кошель, терзали, не давая развиваться, отнимали у него волю. Но окончательно сбросить бремя татарского ига пока не удавалось. И вот пришёл царь, поогляделся вокруг трезвым взглядом и, заметив усталость в глазах татаровей, сказал себе: приспела пора сбросить вековое ярмо! Доколе платить дани и кормить насильника?! Государь обязан с помощью Бога истинного отвести беду, постигшую Русь, и принял решение идти на Казань, найдя поддержку у митрополита Макария и всего освящённого собора. Этот поход Грозный принял душою, как жертвенный поступок, великую возможность пострадать за веру православную, за святую Русь.
Перед походом, прощаясь с женой Анастасией, Грозный не испрашивал совета, но попросил духовной и сердечной поддержки, и искренних молитв за супруга и его войско в сём многотрудном опасном деле: “Ах, жена, надеяся на Вседержителя и премилостивого, и всещедрого, и человеколюбивого Бога дерзаю и хощу идти против нечестивых варвар и хощу страдати за православную веру и за святые церкви не токмо до крови, но до последнего издыхания. Сладко убо умрети за Православие: не есть смерть еже страдати за Христа, се есть живот вечный... Тебе же, жена, — наказывал Иван Васильевич, — повелеваю о моём отшествии не скорбеть, но пребывати повелеваю в велицых подвигах духовных и часто приходити к святым Божиим церквам и многы молитвы творити за мя и за ся, и многи милостыню убогим творити и многих бедных, и в наших царских опалах разрешати повелевай, и в темницы заключённые испущати повелеваю, да сугубу мзду от Бога примем, я за храбрство, а ты за сия благая дела”.
Речь Ивана была столь искренней и неподдельной, столь назидательной и внушительной, что с Анастасией случился обморок, едва царь успел подхватить, и несколько часов она не могла придти в сознание, пока-то отваживались ближние боярыни и лекарь... Анастасия была настолько чиста и чистосердечна, что последние слова мужа она восприняла, как предсмертное прощание перед неизбежной кончиной: Грозный отправлялся на войну, как на святое заклание. И Господь его благословил на военный поход, и ничто уже, даже сама смерть не могла остановить царя, он совершал завещанное самой родиной богоугодное дело и отступать было уже поздно и постыдно; Анастасия почувствовала правду его слов и тут устрашилась, представив супруга мёртвым. И так ясно увидела, что потеряла сознание и повалилась навзничь...
Иоанн хорошо понимал, что идёт не на прогулку, а сокрушать разбойничье гнездо на Волге, под самым боком от Москвы. Агаряне столько бед приносили русским. Из года в год, подобно морской волне, накатывались на славянские земли, уводя с собою тысячи пленных (а всего угнали более 100000), запустошали пашню и искореняли крестьянское племя, так что терпеть казанских басурман уже не хватало сил; знать, пришла пора так примерно наказать иноплеменных, чтобы они уже никогда не воспрянули в своей гордыне. Поход на Казань — самая дерзкая по замыслу и выдающаяся война Ивана Грозного, и победа в ней не только выпрастывала руки русского царства от тугих вязок и открывала дорогу на Восток, но и ставила Московию в ряд крупнейших держав Европы. Надо было всё так рассудить, так изладить до мелочей, чтобы в самый ответственный момент не попасть впросак от хитрых татар, поднаторевших в лихих набегах за “дуваном”. Невольно возникает вопрос: откуда в двадцатидвухлетнем юноше такое умение выстраивать историческую перспективу государства и, размышляя о грядущем пути Московии, “мостить” пути сквозь одиночество, чужебесие, пересиливать вековое коварство чужеземных народов, предвидеть их возможности в предстоящей войне, чтобы в случае поражения не притащить орду на своих плечах в родные домы, как это нередко случалось в прежних походах?.. Откуда эта прозорливость и хватка в юноше, не знавшем больших сражений, особенно в войне с волжскими булгарами, которую затеивали великие князья до Иоанна, но их походы оканчивались неудачей?.. Трудно постигалась наука воевать: знание походов Александра Македонского и римских императоров, Тамерлана и Ганнибала, Чингисхана и Мамая, тайны их побед и поражений, летописи о походах Святослава и Владимира Мономаха, Дмитрия Донского и Александра Невского, подвиги дружинников и княжичей, беседы с воеводами и боярами помогали Иоанну выстроить ход третьей военной баталии и окончательного покорения Булгарии...
Курбский утверждал, что Иван Грозный был робок характером, не из породы героев, готовых грудью идти на меч врага, и в казанской войне не выказал, мол, героических черт, нельзя привести якобы ни одного мужественного поступка Иоанна.
Царь Грозный ответил изменнику: “Что же ты, собака, хвалишься военной храбростью и хвалишь за неё дружков-собак и изменников? Господь наш Иисус Христос сказал: если царство разделится, оно не сможет устоять. Кто же ведёт войну против врагов, если его царство раздирают междоусобия? Как может цвести дерево, если у него высохли корни? Так и здесь: если в царстве нет благого устройства, откуда возьмётся военная храбрость? Если предводитель недостаточно укрепляет войско, то скорее он будет побеждённым, чем победителем. Ты, не думая об этом, одну храбрость хвалишь. А на чём храбрость основывается, это для тебя неважно. Ты, оказывается, не только не укрепляешь храбрость, но сам её подрываешь. И выходит, что ты ничтожество; дома ты изменник, а в военных делах ничего не понимаешь, если хочешь утвердить храбрость на самовольстве и междоусобных бранях…”
Когда Грозный уходил с войском на Казань, он не был вполне уверен, что останется жив, и предупредил о том жену: если придётся погибнуть, значит, его смерть угодна Богу… Видно, Иоанн, в отличие от его хулителей, имел не только характер героический, но и сосредоточенный, настойчивый и всю тяжесть похода решил испытать вместе с воинами. Иоанн был юношей мужественного, чистого сердца, религиозной души, сильной памяти и гениального ума. И потому кажется, что в его свершениях участвуют люди, поставленные самой судьбою вести за собою царя, а успехи случайны, продиктованы стечением обстоятельств — и не более того .Появление необычного в истории державного вождя Иоанна Грозного невозможно отрицать даже человеку порочному, смутителю и авантюристу, каковы были Курбский и его религиозные согласники в союзе с еретиком попом Сильвестром и окольничьим Адашевым... Нынче задним умом мы понимаем очевидное: совершая героический поступок, Иоанн одной минутою проигрывал казанцам не только свою жизнь и судьбу своего рода, но и будущее государства и русского племени... Этого, увы, в обиде и страхе за свою участь не понимали ни Курбский, ни его друзья, которые наверняка своими советами подталкивали Грозного к героическому поступку, чтобы обезглавить Кремль.
“Во время похода на Казань царское войско, идя из-под Тулы дремучими лесами, питалось дикими зверями, рыбой и птицей... Мы не имели запасов с собою, — вспоминает деятельный участник этого похода воевода князь Андрей Курбский, — ведь природа до наступления поста готовила для нас обильную трапезу. Лоси являлись стадами, рыбой полнились реки, птицы сами падали на землю перед нами”. Так говорил князь Курбский, и неизвестно, сколько в этой летописной записи красивой сказки, только верно одно: этой похвалебщиной князь невольно зачёркивал иль приуменьшал заслуги Иоанна в походе войска на Казань. “Господь пропитал нас и войско, ово рыбами, ово другими зверьми”. Сколько правды в воспоминаниях Курбского, а сколько — мифологии, романтической басни, сейчас трудно рассудить... Но из этих воспоминаний встаёт удивительно богатая земля из мифического мира, напоминающая земной рай, чудом доставшаяся Грозному. Но, как ни богата была Мордовия, но войско в сто пятьдесят тысяч воев и триста тысяч лошадей невозможно снабдить провиантом: ну, разве полк Курбского, его тысячу конников можно было прокормить лосятиной, выходящей стадами навстречу шумной людской лавине, когда всякая птица и лесной зверь, заслышав неимоверный шум, спешили прочь в дикие суземки?..
Курбский не был дальновидным политиком, он был талантливым воеводой и воином, под рукою которого стоял полк в тысячу “кованых ратников”, и поражение Курбского в очередном бою почти не отозвалось бы на судьбе русского царства и миллионов московитов… И прежние удельные войны сотни лет велись между князьями, родичами одного предания и одной крови. Тогда в столкновениях за местнические интересы принимали участие дружины в 3-5 тысяч воев, и никак не более того. А война Иоанна Васильевича была схваткою двух религий, двух царств и двух миров за обладание огромным пространством, отныне зовомым Русью, чему Курбский внять не мог завистливой душой и переменчивой натурою, давно задумавший тайно перенять у Грозного трон. Ведь в войске царя, что двинулось на Казань, было сто пятьдесят тысяч ратников, это в пять раз больше, чем было на Куликовом поле у Дмитрия Донского. Из них семьдесят тысяч лёгкой конницы из касимовских татар шаха Шигалея...
Война с Казанью — первая страница новой истории великого царства-государства, чего Курбский, шатнувшийся в Православии, не мог (или не хотел) представить. И если бы Иван Грозный поддался тщеславию и стал бы по малости лет наивно искать военной славы, восторга души и неизбежного сердечного пыла, это оказалось бы неисправимой ошибкою его необычного ума, а вместе с гибелью царя и крушением молодой державы...
13 июля Иоанн Грозный прибыл в город Муром, где неделю занимался подготовкой к Казанскому походу. Татарские полки Шигалея вместе с князем Булгаковым отправились отсюда по воде в Свияжск, построенный Грозным в предыдущем походе как оборонительная крепость от вероятного нападения в спину ногайцев, или крымских татар. Ещё ранее из Коломны выступили Большой полк и полк Правой руки под началом князей Милославского и Воротынского. Эти войска двигались правее великого князя в пяти днях конной езды от него, прикрывая тылы от набега ногайских татар. В условленный день 4 августа Милославский и Воротынский вышли к реке Суре и соединились с главными силами за Алатырем.
С царём через мордовские земли шли и конники его дружины (царского полка), ратники Левого полка и Запасного полка. Если предположить, что под Казанью собрались к битве 150000 ратников царя Иоанна, то под его рукою было не менее половины. 15 июля Иван IV выслал вперёд “ертоул” — передовой полк под начальством князей Шемякина и Троекурова. С ними были “посошные” — рекруты из дворянских имений, обычные пахотные мужики с обычным на то время вооружением, без “кованого облачения”, в стёганых ватниках-телегеях и войлочных колпаках; на защитное снаряжение и коня у дворянина не было денег. Лук, меч и сулица, копьё и кожаный щит, кистень и вилы боевые — вот всё оружие, чем обладал тогдашний рядовой солдат (вой), шедший на приступ крепости в первой стенке. “Ертоулу” было велено на речках и ржавцах (болотах) мостить переправы, ибо по пятам огромного войска двигались обозы с военной справою, огневым припасом, с пищалями и орудиями, с провиантом и той ествою, что необходима многочисленному войску для пропитания, и за всем должен был приглядеть царь, чтобы, упаси Господи, не оставить войско впроголодь. Путь пролегал по древней Московско-Муромской дороге (“Царской сакме”) в Волжское Понизовье, по которой прежде ездили послы, скакали нарочные с царской почтою и лёгкая военная конница; вот его-то и нужно было обустроить для громоздкого обоза, огромного войска, невиданного прежде, и сотен тысяч лошадей, чтобы не увязли в мордовских дебрях.
30 июля в среду, в самый день Ильи Пророка, отстояв службу в храме Рождества Богородицы и вверив ей судьбу предстоящего похода, Иоанн по наведённым мостам переправился на низкий берег Оки и “поиде на Саконский лес. И того дни ночевал в лесу, на реке Велетьме, от города за 30 верст”. Пройти в один день такое значительное расстояние войско Грозного смогло потому, что посошные люди и ертоульные отряды хорошо подготовили этот путь. Обоз и б’ольшая часть войска были заранее переправлены на другой берег Оки, и свежие кони за световой день осилили 30 вёрст по доброй дороге. А Иван Грозный после церковной службы налегке догнал рать, хотя обычно больше 15 вёрст кони не могли одолеть, но татарская лёгкая конница проходила за день и вдвое больше. Видимо, остерегаясь внезапного нападения ногаев, Иван Васильевич не ограничился одним большим отрядом, сопровождавшим войско в пяти днях конной езды. На расстояние одного дня пути царь отрядил ещё одну касимовскую заставу, чтобы исключить внезапное нападение ногайских татар. Подобного поворота событий Грозный мог ожидать, наверное, предупреждённый воеводами или прочитав сюжет в летописи “Повесть о побоище на реке Пьяне”, когда татары применили подобную тактику и разбили нижегородскую русскую дружину. Для согласного движения касимовцев и московитов и мог быть направлен отряд по реке Леметь с проводниками через мордовские глухие елинники с множеством непролазных топких болот.
Двигаясь с мордовскими проводниками по незнакомой тайге, касимовские вои делали по пути насыпные курганы (мары), чтобы знать обратную дорогу на Касимов. И действительно, эти “мары” пригодятся, когда касимовские татары под началом хана Шигалея после победы над Казанью повернут обратно домой.
“Царская сакма”, по которой продвигалось огромное войско через деревни Кулебаки, Саконы, Личадеево, Туманово, Абрамово, Красное и Арзамас, была выбрана Грозным, наверное, неслучайно. Войско надо было кормить, а провианту взяли мало. Судя по восторженным впечатлениям Андрея Курбского, войска кормились как бы сами собою, Господь пропитал, леса и реки не оставляли впроголодь. Летописец в “Царственной книге” отмечает: “И таковое многое воинство всюду яко Богом уготованну пищу обретаху на поли: от животных же лоси яко самозвании на заколание прихождаху; в реках же множество рыб ловяху; от воздуха же множество птиц прилетаху, яко сами дающеся в руце <...> Черемиса и мордва вся потребная приношаху, хлеб и мёд, и говяды, ова дарованием, оная же продаваху, и мосты делаху…”
О богатствах мордовской земли писал с восхищением в своих записках о Московии посол Герберштейн: “Около Мурома в Оке и её притоках водятся особенные рыбы, которые на их языке называются “белуга”, удивительной величины, без костей, с огромной головой и пастью; стерлядь, севрюга, осётр и белрыбица, то есть белая рыба самого отменного вкуса. Наибольшая часть этих рыб заходит из Волги”. Совсем в стеснённом положении оказалось войско князя Курбского, которое двигалось степью в пяти днях конной езды. Он вспоминает в своих записках: “С великим трудом, изголодавшись, недель через пять добрались мы до Суры, куда и он <Грозный> пришёл в тот же день с главным войском. В тот день мы с большим удовольствием наелись сухого хлеба, либо купив по дорогой цене, либо заняв у знакомых; дней на девять недоставало нам хлеба, но прокормил Господь нас и войско наше и рыбами, и другими зверьми, ведь в степных реках так много рыбы”.
24 июля, на пятый день пути войско Грозного достигло реки Авшечь... Булгары и кипчаки, мордва и татары-мишари — все перемешались в суровой крутоверти времён, оставив память о себе в названии реки. Древнемордовское “Авша” и татарское “Аксу”, и не известное никому Акша — все эти названия по-своему пытались передать её удивительную красоту. “Чистая”, белая”, “светлая”, “белая вода” — эти сравнения невольно срываются с языка при виде чудом сохранившегося уголка древней реки при впадении её в Тёшу. Светлые прозрачные воды, вобравшие в себя белёсые отражённые облака, белые звёздочки лилий среди солнечных бликов на чистой зеркальной поверхности — такой предстала Акша перед изумлённым царём Иоанном 24 июля. Наверное, не один раз вспоминалась царица Анастасия, оставшаяся в Москве. Незабываемое впечатление производила и громада заросшего тёмным бором правого берега Тёши, словно полукруглый остров, возвышавшийся над ровной поверхностью лугов, плавно переходящих в безбрежную степь. Вид этих гор живо напоминал окрестности города Свияжска, основанного за год до этого похода. “Быть здесь крепости”, — решил тогда Грозный, когда на следующий день, переправившись на правый берег Тёши, взобрался по крутому склону на холм. Остановившись, чтобы перевести дух, царь оглядел раскинувшуюся у ног степь. Шумное беспокойное войско разлилось по окрестным лугам, словно половодье реки Акши...
Слава Тебе, Господи, половина пути до Казани пройдена без особого урона. И то правда, татары, в отличие от мордвы, не встречали “белого царя” хлебом-солью, а были настроены воинственно. На переправе у села Кобылина боевое охранение войска столкнулось с местными. За одержанную победу воевода Левашов был жалован татарскими селищами... После двух суток отдыха войско Грозного двинулось к столице Волжской Булгарии — оплоту мусульманства...
Летом 1552 года армия Грозного достигла реки Тёши… Жители мордовского села встретили его с почестями. На этом месте поставили крепость и в неделю срубили обыденную церковь Архистратига Михаила. Царь предложил мордве креститься, первыми отозвались братья Арзай и Масай с именами Александр и Михаил. Согласно преданию, царь назвал город по имени первых мордовских христиан — Арзамас. Дивеево хранит имя храброго мордовского мурзы Дивея... Царь, стоя на берегу Оки, наблюдал за переправой войска, и в том месте был поставлен каменный храм Козьмодемьянский. Под знаменем русского царя шли пятьдесят тысяч татар, которые в ратном союзе с московским войском освободили из плена хана Едигея сто тысяч русских полонянников.
Но один раз Иоанн всё-таки не удержался и схватился с басурманами, когда Казань была практически уже взята. “Казанцы воспользовались утомлением наших воинов, верных чести и доблести; ударили сильно и потеснили их, к ужасу грабителей, которые все немедленно обратились в бегство, метались через стену и вопили: “Секут”, “секут”, — пишет князь Курбский, опровергая собственные утверждения о трусости Иоанна. — Государь увидел сие общее смятение, изменился в лице, полагая, что казанцы выгнали всё наше войско из города... С ним были великие синлиты, мужи века отцов наших, поседевшие в добродетелях и в ратном искусстве. Они дали совет государю, и государь явил великодушие: взял святую хоругвь и встал перед Царскими воротами, чтобы удержать бегущих. Половина отборной двадцатитысячной дружины его сошла с коней и ринулась в город, а с нею и вельможные старцы рядом с их юными сыновьями. Сие свежее бодрое войско в светлых доспехах, в блестящих шлемах, как буря, нагрянули на татар; они не могли долго противиться, крепко сомкнулись и в порядке отступили до высоких каменных мечетей...”
“...По взятии Казани, — пишет Андрей Курбский, — князь Палецкий представил царю Едигера, попавшему в плен. Без всякого гнева с кротким видом Иоанн сказал: “Несчастный! Разве ты не знал могущества России и лукавства казанцев?” Едигер, ободрённый тихостию государя, преклонил колена, изъявлял раскаяние, просил милости. Иоанн простил его и с любовию обнял брата князя Владимира Андреевича, Шигалея, вельмож, всю славу отдавал Богу, им и воинству; послал бояр и ближних людей во все дружины с хвалою и милостивым словом, велел очистить в городе одну улицу от ворот Муравлёвых ко двору царскому и въехал в Казань, перед ним — воеводы, дворяне и духовник его с крестом; за ним князь Владимир Андреевич и Шигалей...” Далее воевода Курбский живописует картину победного праздника в Казани... Много находится для всех (особенно для “Избранной рады”) добрых слов, но только не для царя. Курбский как бы им пренебрегает, пишет с иронией, с сардонической ухмылкою, будто победу Грозный украл у своих соратников, и досталась она ему благодаря каким-то “вельможам, поседевшим в добродетелях и ратном искусстве”, а юный царь только присутствовал, как трусливое создание, невольное приложение к военной кампании, дескать, царь лишь путался под ногами и отдавал нелепые, наивные распоряжения, а эти седые вельможные старцы выправляли глупые царские повеления, приводили в разумный вид.
Но несмотря на всю словесную эквилибристику, даже сквозь шелуху нелепых эпитетов и неистребимую зависть Курбского к Иоанну, невольно просачивается музыка настоящей русской победы, подобной орлиным крылам, вздымающим Грозного в самое занебесье к Христову Престолу, и, пожалуй, подобного восторга Иван Васильевич с той поры больше не испытывал до конца жизни. В Казанском походе царь заматерел, сбросил с плеч юношеский камзолец и накинул соболиную шубу власти. А худородные советники, в которых он давно ли не чаял души, разом умалились, потускнели и превратились в досадное недоразумение, приложение к дворцовой службе... А они, наивные, недоумевали, как это могло случиться, что с великим князем произошла перемена? Как они выпустили ручного соколёнка-слётыша с опутенок, а он вдруг вымахнул в небо, обозрел соколиным взглядом огромные владения и превратился в боевого полярного кречета, с которым уже не сладить?.. Можно представить, как въезжал Иоанн Васильевич на белом коне от ворот Муравлёвых, по обе стороны улицы стояли тысячи пленников, угнанных из Московии в Казань. Завидев царя-освободителя, настрадавшиеся в плену несчастные падали ниц, взывали с благодарностью, со слезами на глазах: “Избавитель! Ты вывел нас из ада. За нас, бедных, сирых, не щадил главы своей!” Государь приказал отвести несчастных в стан и питать от стола царского. Ехал сквозь ряды лежащих мёртвых тел и плакал...
Иоанн возвращался из похода, как национальный герой, победивший агарянина; путь на восток был открыт, страна Русия (хотя в Европе никто не ожидал) вырастала из предания и примеряла на плечи скифские одежды, но за тысячи лет от былой славы героический заплатенный кафтанец пообветшал, заскорузнул, многие племена пытались примерить его на свои рамена, но он, даже такой, оказывался слишком просторен и сваливался с плеч, и вот наконец-то дождался полузабытого хозяина. Уже мало кто помнил восточнее Енисея русских-скифов-ариев; разве что на дальних окрайках севера в устье Лены и в низовьях Амура ещё смутно припоминали по старинным сказкам, как приходили к ним белолицые невем откуда, правили ими много лет, и были они, как боги.
И вот как заносит летописец возвращение героя из военного похода на Казань: “И прииде государь к граду Москве, и встречает его множество народа. И поле не вмещает его; от реки Яузы и до посада, и по самый град по обе стороны пути старые и юные вопиют: “Многие лета царю благочестивому, победителю варварскому и избавителю христианскому!” И звонила в колокола вся Москва, вышли князи и старейшины, богатые и убогие, юноши и девы, старцы и младенцы, чернецы и черницы — бесчисленное множество народа московского и с ними же купцы иноземные, турки и армяне, немцы и литва, и многие странники. И встретили государя иные за три версты, другие за 10. И славили государя, и благодарили, иные лепились на крышах домов, палат и храмин”. “Девицам же и жёнам княжеским и боярским нельзя быть в позорищах человеческого ради срама, из домов выходить и глазеть, они сидят, как птицы в клетках. Они приникали к окнам и в малые скважины глядели, чтобы не уронить женскую честь”.
На шести верстах от Яузы до посада собралось такое множество народа, что оставался царю и его дружине один тесный проулок, которым можно было проехать в Кремль. Иоанн кланялся народу по обе стороны, счастливо улыбался, несмотря на дорожную усталость, ему хотелось скорее видеть Анастасию, взять на руки сына Дмитрия. Грозный был полон того счастия, что испытывает лишь человек, у которого вся жизнь впереди и ничем не омрачена. Грозный ехал позади победного царского знамени Всемилостивейшего Спаса, оставался как бы в его багряной тени. (Стяг, сохранившийся и доныне, сберегается в Оружейной палате Кремля. Знамя писано по камке ладутной червчатой, шитое косынею из косых клиньев, обтянутое бахромою, полотнище в длину четыре аршина и два вершка — около трёх метров. Царский стяг везли два всадника.) Московский люд кланялся, целовал руки-ноги Иоанну, упадал на колени, вопил государю: “Многая лета царю благочестивому, победителю варваров, избавителю христиан!”
Москва уже стала призабывать пожар 1547 года, окаянных поджигателей и мятеж во главе с палачом, город почти отстроился, поновлены главные кремлёвские храмы, отлиты колокола, изветрился густой смрад кипелой крови, головней и золы, трупы погребены, реку прочистило обильными снегами и вёшницами, город накрыл густой дух мёда, смороды и гниющих паданцев из-за противного берега Москвы-реки, где обильно разрослись яблоневые сады, полвека назад затеянные ещё дедом юного царя Иваном Третьим. Жизнь виделась Иоанну прекрасной во всём её многообразии; хотелось всех любить, величить и жаловать. С этим чувством и затевалось Иваном IV Васильевичем всероссийское торжество.
8 ноября 1552 года Иван IV Васильевич давал в Кремле торжественный обед в честь победы русского воинства над Казанью. Стол был в Грановитой большой палате, угощался митрополит Макарий с архиепископы и епископы, архимариты и игумены, да брат Юрий Васильевич и братан, Старицкий князь Владимир Андреевич, многие бояре и воеводы. И даровал царь приглашённых шубами со своих плеч “и великими фрязьскими кубками, и ковшами золотыми, бархаты с золотом на соболях, иным ковши, кони и доспехи, иным из казны деньги и платье”. Торжество продолжалось три дня и по смете казначея было жаловано в награду, кроме вотчин, поместий и кормлений, 48000 рублей деньгами. Радостный царь не скупился на поощрение; сейчас, за праздничным столом, испив из ковша мёду, он всех искренне любил, казалось, до конца дней земных, всех жаловал за их честные героические труды, когда для победы над нехристями служивые (князья, воеводы, окольничьи, дворяне, посошные) не щадили живота своего, бились в ратном бою с именем Христовым, проливая кровь свою. Слава Господу, и сам Грозный жив остался, и жена Анастасия дождалась, благополучно разрешилась от бремени, подарив сына. И просторные богатые земли по Волге навсегда отошли под русского царя, и с той стороны отныне не должно ждать опаски и внезапной беды, и даже думские непокорники, сидевшие с другого края косого стола, казались любезными государеву сердцу, царь в счастливых чувствах и их милостиво одаривал богато, чем смутил Адашева и Сильвестра, тайных потворщиков смятений при дворе. Сейчас никого не хотелось обижать, царь каждому воздавал мзду по отечеству и службе. Государь пожаловал разовой милостью от щедрот своих “посошных” и вдов погибших воев, верховых нищих и по монастырям чернецов, и по московским церквам иереев. И всех осуждённых на смерть, в темницах сидящих, на волю выпустил и милостыню разослал по всей державе своей, по градам и по сёлам, и по монастырям, и по всем местам святым, где есть свеща и просвира. Да молятся прилежно Богу все о телесном здравии и душевном спасении русского государя...
Патриарх Александрийский Иоаким назвал Ивана Грозного вторым солнцем для всех православных христиан, утешая народ надеждою благих времён, дабы и им когда-либо избавиться от руки злочестивых с помощью Московского царя. А Римский папа Григорий XIII так наставлял посла Рудольфа Кленхина, отправляя того к русскому царю: дескать, папе Римскому известно, сколь могуществен государь Российский, обладающий народами многочисленными и воинственными на обширнейшем пространстве шара земного, сколь многие и знаменитые победы одержал он над врагами христианства, сколь велик он и славен своим искусством и мужеством.
Веницийский посол Марк Фоскарино писал о Грозном: “Великий князь имеет от роду 27 лет, красив собою, очень умен и великодушен. За исключительные качества своей души, за любовь к нему подданных и великие дела, совершённые им со славою в короткое время, достоин он встать со всеми другими государями нашего времени, если только не превосходит их. Стал он называться светлейшим и славным. У императора нет обыкновения окружать себя стражею, и он нигде не держит её, кроме как на границах. Русские считают постыдным побеждать врага обманом, скрытой хитростью и из засады, сражаются храбро, как на поединке...”
Ну, разве мог посредственный царь, мелкий человеченко, лоскут портняжный, лишённый высокой цели и гигантских замыслов, собрать в единый груд удельных князей и, не вытрясая из них душу, не приневоливая силою, возбудить любовь к своему отечеству, ради которого можно не только пострадать, пролить кровь, но и отдать жизнь?.. И если некоторые бояре, исполненные чванства и суемудрия, пытались схитить у Грозного власть и лишь из честолюбия примерить к себе царский трон, то большинство русских дворян, заражённых национальным чувством Грозного послужить отечеству, насколько возможно, охотно вступали в его “чёрные сотни”, чтобы в скором будущем на реке Молоди в решающей битве с крымскими татарами положить живот свой и спасти Россию от погибели. По мнению историка Дмитрия Иловайского, такую историческую задачу мог “разрешить человек необыкновенный, щедро одарённый умственными силами и обнаруживший недюжинные правительственные способности”. Современники так отзывались о Грозном: “Царь имел превосходный ум, соединённый с необыкновенным даром слова. Имея редкую память, он знал наизусть Священное Писание, греческую, римскую, русскую историю, любил правду в судах, нередко и сам разбирал тяжбы, выслушивал жалобы, приказывал казнить утеснителей народа — бессовестных сановников, лихоимцев, не терпел лести и пьянства. Имя Иоанна стояло на судебнике и напоминало приобретение трёх царств: народ в течение веков видел Казань, Астрахань, Сибирь как живые памятники царю”. В 1550 году вышел “Судебник”, вторая “Русская Правда”, полная система наших древних законов. Иоанн, с удивительным для его порывистой натуры хладнокровием, разбирал на суде местнические споры, примирял непримиримых, тушил дрязги за место за трапезным столом. Подчиняясь “Избранной раде”, царь запретил детям боярским и княжатам считаться родом, кичиться знатностью фамилии.
Известна переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским: раздираемый религиозными противоречиями, глубоко погрязший в “ереси жидовствующих”, нашедший в них прелести самовластия, Курбский в какое-то время устрашился преследования и, порвав дружбу с царём, продав интересы Руси литовцам и полякам, сметнулся к ним на службу, предав былые военные и государственные заслуги, честь, славу, поместья и имения. Превратившись в беглеца, он неотступно насылал из-за кордона, с земель вечных ненавистников России, всякие грязные клеветы, не имевшие ни малой правды, ни практического смысла, соблазнял войною с Русью и лёгкой победой над московитами. Так Курбский потерял самого себя, унижая Грозного, а вместе с ним и отечество, и своих ярославских предков с речки Курбы.
Иван Васильевич отвечал бывшему воеводе: “Во имя Бога Всемогущего, Того, кем живём и движемся, Кем и сильные глаголют, смиренный христианский ответ бывшему российскому боярину, нашему советнику и воеводе, князю Андрею Михайловичу Курбскому. Почто, несчастный, губишь душу изменою, спасая бренное тело бегством? Я читал и разумел твоё послание. Яд аспида в устах изменника, слова его подобны стрелам. Жалуешься на претерпенные тобою гонения, но ты бы не уехал к врагу нашему, если бы не излишне миловали вас, недостойных. Бесстыдная ложь, что говоришь о мнимых наших жестокостях! “Не губим сильных во Израиле”, их кровью не обагряем церквей, сильные и добродетельные здравствуют и служат нам. Казним одних изменников. И где же щадят их? Имею нужду в милости Божией, Пречистыя Девы Марии и святых угодников, наставления человеческого не требую, хвала Всевышнему. Россия благоденствует. Угрожаешь мне судом Христовым на том свете; а разве в сём мире нет власти Божией? Вот ересь манихейская! Вы думаете, что Господь царствует только на небесах, диавол во аде, на земле же властвуют люди; нет-нет! Везде Господня держава и в сей, и в будущей жизни! Положи грамоту в могилу с собою, сим докажешь, что и последняя искра христианства в тебе угасла, ибо христианин умирает с любовью, с прощением, а не со злобой!”
Иоанн терпел волю советников семь лет, но когда женился и принял царскую корону, начётничество каких-то низких по роду людей, “странным” образом проникших в Кремль, поначалу вызывало досаду, потом раздражение и к юношескому возрасту переросло в неприязнь, в отвращение и ненависть. Пока не отравили смутьяны великую княгиню Елену Глинскую, женщину образованную, воспитанную в хороших правилах, Иоанн перенимал её манеры, старался блюсти к старшим послушание, терпеливо внимать их нравоучения как необходимую школу воспитания: как строить семью, дом, государство, власть — ту науку общения, без которой не обойтись при высоком служении своей земле. Но вот настойчивая мелочная опека, полностью отбиравшая не только волю, но и самостоятельность юной натуры, к которой не было ни любви, ни почитания, ни поклона, стала надоедать, вызывать внутреннее отторжение, сопротивление — и, наконец, восстание души. Ему, Ивану Васильевичу Грозному, потомку великого императора Августа и великого князя Владимира Мономаха, внуку Ивана Третьего-объединителя, приходится власть, вручённую самим Богом, отдавать каким-то низким людям: попу Сильвестру и батожнику Адашеву, которых сам же и приблизил к себе. И вот они, как подземное червие, роют и роют под его царское место подкопы, себя полагая за истинную власть. И когда взыграл характер Иоанна и освободился от злых волховских чар попа Сильвестра, Грозный словно бы исцелился от куриной слепоты, пала с глаз пелена, он прозрел и увидел всю мелкость этих смутьянов, охладел к ним сердцем, и близость их ко двору стала невыносима.
А в “Избранной раде” верховодил друг с юношеских лет князь Андрей Курбский, вздорный характером, склонный к дворцовым интригам, самолюбивый, чванливый и болезненно честолюбивый; он всячески прикрывал царских советников и осыпал их милостями, дарами, чинами и землями своей рукою, не советуясь с великим князем, не скрывая своего дурного отношения к нему. А немилостивые приятели Курбского, утратив всякую осторожность, как бы закаменели в своём всевластии, упавшем в их руки, и, почивая на могуществе, творили всякие дурные дела и невольно вступили в дрязги не только с юным государем, но и с самим Господом Богом, шатнувшись в “ересь жидовствующих”. Взрослея, Грозный с годами охладел к советникам, откинул всякое дружество с Курбским и выказал им свою немилость. В то время как Иоанн, читая древние манускрипты, набирался ума, раздвигая перед собою исторические горизонты, в которых предстояло творить добрые государские дела, он невольно отодвигался от начётчиков, отрицавших живого Христа, застывших в своей еретической вольности и религиозном мудрствовании, разглядел их косность, сребролюбие и умственную заурядность.
* * *
Иван Васильевич был настоящий скиф царской выкройки как внешне, так и по духу своему, до последней земной минуты не забывал о душе, спал мало, постоянно творил молитвы, был уверен, что в ночные часы душа, освободившись от плоти, ослабив ковы, наполняется душевной крепостью и чистотою, как вино долгой выдержки. Осанкою, повадками, норовом это был настоящий царь до мелочей, каким и замыслил его Господь. Он и правил царственно; это был добрый, мягкий, отходчивый сердцем, беззавистный, смелый в бою великий московит; перейдя молодость, полагался больше на себя, чем на окружение; “храбрый, яко пардус, видел далеко и зорко, яко поднебесный сокол”. В отличие от будущей династии Романовых, гордился своей родословной Рюриковичей, полагая своё древнее происхождение от римского императора Августа и Чингисхана. Были в роду Грозного, кроме русских, и немцы, и ливонцы, и литовцы, и сербы, и молдаване. Кровь Чингисхана давала Иоанну уверенность, что появился он на свет с высоким призванием, когда вынашивал свою жизненную стезю. В создании великой России без берегов участвовали не мелкие человечьи отрасли, а великое скифское племя, когда-то отделившееся от греков, побуждаемое воинственным характером, оно распространилось от Русского (Чёрного) моря до желтолицых народов, и тут участвуя в строительстве Китайской стены. По мысли Грозного, хорошо знавшего греческую и римскую историю народов по древним источникам, не было монгольской орды, как ошибочно запечатлели летописи, которая якобы, как джинн из бутылки, вырвалась из десятка кибиток (юрт) воевать вселенную, а строили новый мировой порядок голубоглазые скифы, у которых был за плечами тысячелетний опыт организации войска и знаменитых побед. На смену Александру Македонскому подоспел Чингисхан со своим замыслом создания скифской империи от Тихого океана до Атлантического, и Иоанн Васильевич расширил русское государство за Урал, мечтая уподобиться великим своим предкам, всегда помня об их славе, что он наследник великой Скифии, победоносный царь из рода Чингизидов. Своим поклоном древним скифам Грозный невольно восстанавливал уже полузабытую тысячелетнюю историю времён Трои и русских амазонок... Великие скифы и южные варяги когда-то правили Европою, но из-за вероломного предательства мелкотравчатых не успели создать империю. Заела их моль и шашель, что истиха, выгрызая человеческий нажиток, погружала королевские дворы в урон, печаль нищеты и безвестности. И вот где она, громкая слава времён Трои, языческих богов и Святослава? А бесермены-процентщики по сей день отдают деньги в рост, считают талеры и ефимки, луидоры и фунты, марки и доллары, запечатывают золото и бриллианты в сокровищницы как не тускнеющий смысл жизни. Иоанн Васильевич был прорицатель-мистик, склонный к магии и пророчествам; мистика была частью древней православной веры и влилась естественно в религиозную душу царя, ибо сама сущность Православия с житиями святых, поклонением иконам и мощам, древним преданиям и нищелюбием замешана на мифологии, преданиях и ожидании чуда...
2
“Избранная рада” постепенно, используя для полного захвата власти послушливый характер молодого князя, отбирала у него волю, разрушала цельную, религиозную натуру, склонную к размышлениям, анализу поступка и замысла, и, не понимая его духовной организации, грубо ломала юношу, лепила податливую пластилиновую игрушку, воспитывала из него не будущего Московского властителя, но театральную фигуру наподобие хазарского кагана, которого иногда выводили на публику, чтобы показать и уверить сомневающихся, что царь жив и бодр, управляет хазарами, он не деревянная баклуша и не застывший божок, а могучий бессмертный правитель. Показав кагана, иудеи уводили его за занавес до следующего показа хазарам, которым за это время навязывали новую религию послушания и выколачивали батогами налог.
Такова была тайная затея попа Сильвестра, окольничьего Алексея Адашева и князя Курбского. Конечно, куда бы проще было убить (отравить) Иоанна, как и его мать, великую княгиню Елену Глинскую, обычно так и поступали в Средние века в междоусобной борьбе за престол не только в славяно-русских княжествах, а и во всём мире, но боярский заговор провалился: Иоанн неожиданно вырос и заявил о себе, приказав казнить Андрея Шуйского за многие вины. Иван Грозный объявил вдруг, дескать, он не тряпка под чужим сапогом, не бабий кухонный вехотёк, не червь подпенный, а внук Ивана Третьего... Попечители вроде бы очнулись и насторожились, но не смогли скоро выплыть из прежнего благостного состояния — так им залюбилось править Москвою. Наставников тоже можно понять: кто сам, захвативши коварством и бесчестием чужую власть, охотно откажется от неё? Им надо было прикрыться ребёнком- Иванцом, чтобы скрываться за его именем и до скончания веку творить скверные затеи. Не стоит ждать, когда народ, истомившись злодейством, вскричит в тысячи надорванных глоток: “Де, откуда взялись эти супостаты, откуда налетела эта саранча на нашу голову?.. А ну, ступайте назад, в геенны огняные”. Гневная толпа страшна в своей горячке, когда вскруживает голову, и превращается она в огромную безумную гидру, на время теряющую всякое благоразумие; потащили бы Сильвестра и Адашева, не чинясь, из приказной избы, хватит, дескать, поверховодили, попили кровушки, не пора ли, де, на лобную площадь под топор палача... А эти злодеи сидят в Челобитной избе, от царя попрятались да злорадно радуются слухам, что притаскивают с улицы пьяные ярыги вместе с горьким дымом пылающего царского дворца, когда бранчливые вопли толпы доносятся в окна от стенающих от тоски и непереносимых бед людских скопищ.
Божье светило скрывалось за пеленою хмари и чада словно бы навсегда, и солнечный свет становился погребальной темью. Да, надолго запомнится советникам “Избранной рады” урок 1547 года, но увы, не пойдёт впрок. Всё вскружилось в их головах, и картины московского пожара потеряли свою жуткую очевидность; казалось, бояре сошли с ума, поддавшись наваждению невиданного пожарища.
Но всегда, когда очень сильно желаешь ближнему злаё что-то вдруг случается против замысла, и словно бы вся природа ополчается против него. Откуда-то вдруг заподувает свежим ветром, прожигающим насквозь, и разом выдует из груди всю скверну, и человек опамятуется, возвратится в ум, и наступит нечаемая радость, и человек выпадает из столпотворения, опомнивается и возвращается в прежнюю спокойную жизнь, не понимая, кто и откуда наслал это безумие. А кто легко поддался чарам лукавого, готовно подпал под слуг его, находя в них опору и утешение, тот, наоборот, напитывается сил от чужого горя и, забывши слова Христа о “тельце и мамоне”, скоро заболевает духовною проказой и денежной болезнью. Таковыми и стали от духовной хвори “прославленный” Курбский, новгородский поп Сильвестр и Алексей Адашев, перенимавшие на себя власть царя и преуспевшие в своём коварстве. Эти кощунники, пользуясь доверчивостью простеца-человека, пользуясь марой и кудесами, обещали рая на Земле, на деле же принимали “чёрных людей”, на ком из веку стоит русская земля, за быдло и скотину. Воскуривая свои мечтания и тайные планы церковным ладаном, Сильвестр ловко устроился в Благовещенском храме, задумал стать протопопом собора и царским духовником. Но митрополит Макарий, издалека размыслив близкую беду, скопившуюся в Кремле, предостерёг Иоанна от опрометчивых решений, когда неверные советники увлекут юного царя “чародейскими книгами, написанными по действу диавола”. А князь Курбский, противясь митрополиту как личному врагу, злонамеренно внушал молодому царю иное о попе Сильвестре, с лёгкостью извратив юношеские чувства Грозного, что он “приях попа Сильвестра совета ради духовного и спасения ради души своей”. И вот это искреннее признание юного царя, превратившего своё сердце в Дом Бога, Курбский обернул якобы в болезненную немощь Иоанна, душевную вялость и безволие, граничащие с безумием, а позднее и в неизживаемые пороки. Но стоит удивления, с каким благоговением Курбский, этот будущий перебежчик, встраивал Сильвестра в свои стратегии: “Благовещенский поп от прокажённых ран исцелил царя, почистил развращённый ум, тем наставляя на стезю правды”. Он вылепливал образ попа Сильвестра из поражённого “мамоной”, отбросившего Христа за ненадобностью в идеального героя будущей “демократической” России и в замысле своём преуспел. Демонический “чёрный человек Сильвестр”, скитающийся по русской истории, и его потворщики Адашев и Курбский с помощью новых еретиков из “сонмища жидовствующих” устранили из истории память о великом Иоанне на долгие столетия, подменили на “плотника Петра Первого”.
И вот наступил час, когда плутовские намерения “Избранной рады” приоткрылись, но Грозный, ещё не решаясь окончательно распрощаться с придуманными образами коварников, всё чего-то медлил, чтобы не оговорить облыжно бывших советников, продолжил поиски новых доказательств их вины, а окончательно обнаружив предательство ближайших доверенных помощников, загорелся крепкой обидою и стал отныне недоверчиво слушать советы Сильвестра и Адашева, принимал подсказки думских с подозрением и оговорками, часто сбивался на упрёки, окрики и угрозы, отыскивал тёмные места и неясности в указах и недомолвки в судебных делах и тем невольно указывал им на своё место возле царя: де, они лишь придворные (при дворе служат, на жалованье при своём месте, подлого звания люди, холопы и “рабичишки”), а он, Иван Васильевич Четвёртый, — великий князь, царь, “рюрикович, “внук Ивана Третьего Грозного, указы которого бывалоче исполняли с трепетом, сын Василия Третьего, и не потерпит более теснот, чтобы об него вытирали ноги и ползли бесцеремонно в душу приказные черви”. Иоанн обиделся за своё положение, что он вроде бы и царь, самим Богом назначенный на почётное служение, но отчего-то правят Русью, издают указы какой-то бадожник Алёшка Адашев и странный волхователь, чародей Сильвестр. Открытие своего истинного положения больше всего взволновало, изумило Грозного, и всё усвоенное через священные тексты и древние письмена сопоставилось в ночных раздумьях с бытиём московского люда, живущего в угнетённом состоянии, и обнаружило “кромешников” при дворе на самой вершине власти, не желающих видеть и знать в Иване Васильевиче своего властелина. Грозный мечтал устроить великое русо-скифское царство от океана до океана. Искушение юности было слишком велико, чтобы скоро забыть его, откинуть за ненадобностью; оно наполняло жизнь Иоанна особенным, высоким смыслом. Но его служивые, облагодетельствованные и пригретые царём, старались вновь рассыпать землю на уделы и бросить русский народ в огонь распрей, как-то было ещё не так давно, обменять служение Господу на своё ненасытное чрево. Наверное, запамятовали бояре, вельможи и их слуги, что дом, разделившийся в себе, не устоит. Великий князь Владимир Киевский, рождённый от рабыни Малуши, имел двенадцать сыновей, от которых пошли ещё сонмы княжичей, крестил Русь, а уходя в райские палестины, разделил единую русскую землю на уделы и тем обрёк великую Русь на долгие столетия военных страстей и лишений. И едва княжеская душа отчалила от Днепровского прибежища к Божьему порогу, нагрянули с Востока незваные агаряне и пустили разделившийся дом в пепел и золу. И скоро захирел Киев, обезлюдел, и память о героическом времени Святослава заскорбела и просыпалась в нети...
Прозревший Грозный отвечал Курбскому: “Это вы утвердили дьявольский обычай любить изменников; а в других странах их не любят и казнят, и тем усиливаются... Мук, гонений и казней мы ни для кого не придумываем... Если же ты говоришь об изменниках и чародеях, так ведь таких собак везде казнят. А что мы якобы облыгаем православных, от кого же тогда ждать истины? Что же изменники, по твоему дьявольскому мнению, что бы они ни сделали, их и наказывать нельзя? А облыгать (клеветать) мне их для чего? Из желания ли власти моих подданных или их худого рубища, или чтобы пожирать их? Не смеха ли достойна ваша выдумка? Чтобы охотиться на зайцев, нужно множество псов; чтобы побеждать врагов, нужно много воинов. Кто же будет, имея разум, зря казнить своих подданных?..”
“Хочешь не бояться власти — делай добро, а если делаешь зло — бойся, ибо царь не напрасно меч носит, для устрашения злодеев и ободрения добродетельных... Неужели ты видишь благочестивую красоту там, где царство находится в руках попа-невежи и злодеев-изменников, а царь им повинуется? Нигде ты не найдёшь, чтобы не разорилось царство, руководимое попом. Тебе того захотелось, — пишет Иоанн Курбскому в первом послании. — Что случилось с греками, погубившими царство? Неужели это свет, когда поп и лукавые рабы правят, а царь только по имени и чести и нисколько не лучше раба? И неужели это тьма, когда царь управляет государством, а рабы исполняют... Апостол Павел писал: “Наследник доколе в детстве ничем не отличается от раба, он подчиняется управителям и наставникам до срока, отцом назначенного... Мы же, слава Богу дошли до возраста, отцом назначенного, и нам не подобает слушаться управителей и наставников”.
Мягкостью натуры, послушливым характером Иоанн усыпил бдительность наставников, принакрыл беспокойство о будущем тем благодушием и отвлечённостью от государевых забот, когда слепнут очи и не видят вокруг себя грозных примет и предсказаний судьбы; упование на малодушие царя и вялость натуры вдруг перестали действовать. Наставники увидели совсем другого Грозного, и случившаяся перемена ошеломила их, Иоанн заершился, заартачился, пошёл впоперечку указаниям Рады, возражал не только строптиво, как юноша, но взялся уже по-взрослому дерзить и зло покрикивать, отсылать за покорством к Иисусу Христу, грозил Божьими карами; уже не из любопытства, а по-хозяйски стал вникать в деловую жизнь государства и его заботу, обнаруживая при этом острый взгляд на обстоятельства, а подданных оценивать по личным качествам и годности к конкретной службе. Женитьба на Анастасии, венчание на царство и ошеломительная победа над агарянами ускорили царственное мужание Иоанна, он словно бы испил ковш стоялого мёду, и пелена дворцовой обыденки свалилась с глаз. Иоанн повеселел, заискрился, когда познал всю сложность мира душой и чувствами, а зрительные детские картинки, игры и охотничьи забавы отступили в прошлое, перестали занимать царя, уступили место религиозным размышлениям о бренности мира, краткости жизни, о неумолимой смерти… Несмотря на грустные мысли о неизбежной кончине мира, Иоанн много шутил и смеялся над собою и ближними, ибо верил в спасительное возвращение Христа. К уходу под покров Бога надо было готовить душу заранее, ибо Спаситель поджидал в вечные гости в свою светлую Обитель. А для этого надо было оставить земные дела царевичу, обещанному Анастасией, успеть поставить на ноги сына. Любовь к жене, любовь к власти, любовь к исторической России и к дальним предкам заслонили всю житейскую шелуху, коей и живёт обычный маленький человек, лишённый грандиозной мечты. Этим и отличался Иоанн от жестоковыйных самовластных наставников, которые пеклись о своём чреве. Взятием Казани Иван Васильевич укрепил в себе рождение нового человека, вождя и витязя, покровителя слабых и немощных, уподобившись по власти на земле самому Иисусу Христу, которого почитал за своего духовного родителя, а по заповедям ХVI века крёстный отец был ближе родного, ибо кровное родство перекрывалось духовным старшинством и учительством.
* * *
Царьград и Иерусалим, так сложилось в биографии русского племени, оказались в центре не только мировой, но и русской цивилизации, ибо в зарождении этих легендарных городов-крепостей участвовали скифы-русы-арии, и впечатления от прошлых веков, картины далеко утекшей жизни они унесли с собою в затяжное скитание от Ноевых времён в новые века; и всюду, куда бы ни посунулись русы-скифы, по пятам их шли иудеи-правнуки Иафета. Владимир Креститель рассыпал Русь на уделы и раздал по сыновьям, а Иваны Московские собрали её воедино, но для этого понадобилось шестьсот лет... Ни одному народу не хочется прощаться с былой славою. Воспоминания о ней — основа любого национализма... Неизвестно, каким образом евреи стали избранным народом, но исторгнув из своего сердца Иисуса Христа, они невольно отодвинулись от Его Отца и стали чужими для всех. Их упорству в отстаивании летописной легендарной истории может поклониться любой мировой народ, но суровой драматической судьбе может позавидовать лишь глубоко безнациональный человек... “Для Бога нет ни эллина, ни иудея”. Да, нет, пока этот человек исповедует Христа, пока молится в храме и как бы позабывает на то время нравственный и национальный инстинкт, который неизбежно тревожит и волнует каждого человека, в ком живёт родина и земля; так в эти часы для Творца стоит с покаянной молитвою просто живой дух, обёрнутый в кожу, как в седьмой день творения. Но стоит лишь выйти из храма на паперть и перевести взгляд с небес, с ослепительного лика Божьего на землю, которая стелется далеко за горизонт, и христианин невольно вспыхивает сердцем и сразу осознаёт в себе эллина или иудея — к какому праотичу он принадлежит по крови.
Евреев гнали по миру две тысячи лет и тем самым невольно приучили скрываться за чужой личиною, быть непокорными и гордыми в отстаивании своей истины, исповедовать Яхве, поклоняться мамоне (золотой кукле) и сатане, создавать заговоры, разрушать царства, жить с чужими идеалами при наглухо закрытом сердце, давать деньги в рост — и эти вечные принципы сурового бытия, вошедшие в кровь иудеев, выковали из них особую общность (касту), закрытый орден, живущий уже три тысячи лет строго по своим законам и не подчиняющийся никому. Они по кусочкам искусно сшивали мозаику своей биографии, лукаво внушая, что “всякая власть от Бога”, и методами коварных интриг, тайных сборищ, силой воли, жестокости и мести принудили мир признать Ветхий завет, поверить в богоизбранность евреев. Существует предание, что в глубокой древности был другой Ветхий завет, и Московский царь Иоанн Четвёртый не только читал его, но и знал его наизусть, высоко чтил его героев как святых и богов и в религиозных спорах приводил выдержки из христианского источника, но так и не признал еврейского талмуда, послужившего учебником каббалы, “отреченных книг”, христианского раскола и “ереси жидовствующих”. Любопытна и поучительна история этого вероучения, отравившего монашеские и поповские умы, вроде бы стоявших на охранительной заставе Христовых заповедей служителей Церкви. Московский великий князь Иван Третий, соблазнившись учением, увёз из Великого Новгорода двух попов-раскольников в Москву и поставил на Успенский и Благовещенский соборы. Соблазнительное вероучение проникло в княжеские семьи, в них и взошёл семейный чертополох, а семена религиозной смуты высеялись на Руси и стали завоёвывать умы и сердца. Первые еретики, отрицавшие вознесение живого Христа, но приветствующие самовластие, позднее пострадали при Василии Третьем, были беспощадно, по воле архиерейского собора мучимы до смерти, иные брошены в студёные монастырские темницы на покаяние, другие сожжены в клетках, утоплены подо льдом Москвы-реки, иным отрубали головы на Лобной площади, морили голодом, вздёргивали на дыбу, добиваясь признания, кто учил их дурным мыслям. Но увы, еретический дурман скоро разошёлся по столице и стал чем-то вроде острой приправы для “вольнодумцев и фарисеев-книжников”, прижившихся при княжеском дворе. А пришлый еврей Схария, что неожиданно появился в Новгороде, тем же неисповедимым образом пропал из России, видимо, перешёл через границу в Польшу, где в то время существовало мировое еврейское правительство, собиравшее свой поход на Восток для освоения новых “кормных мест”. Но на пути незыблемо стояла православная Русь... И требовалось не только поставить на колени Московию, но и повалить.
В то время, когда в Польше измышляли пути покорения Руси, накидывали ловчую сеть, расставляли капканы и охотничьи западни, монахи в монастырских кельях почуяли грозящую Православию гибель от нечестивых и, услыхав о взятии Казани, схоластическим умом келейных старцев нашли новые символы оправдания Московского княжества и смысл его бытия на Земле.
Падение Казани имело и эсхатологический смысл. Это была как бы явленная месть за взятие мусульманами Царьграда: одолев Казань, Иоанн Васильевич подтвердил своё право быть царём Руси, где татары стали подданными. И прежде великие Московские князья бирывали татарскую столицу, но не хватало силёнок удержать её в своей власти, и потому они не могли стать царями. “И взеше единою Казань, и удержати за собою царства, и укрепити его не разумеша, лукавства ради поганых казанцев”. Потому и движение русских дальше на восток, во владения Чингисхана застряло, невозможно было оставлять за спиною сильное татарское воинство, но отныне наследник великого завоевателя Иоанн Васильевич Грозный как бы перенял не только его империю, но и его славу, его величие, а сам поход на Казань “ставится в ряд древних походов русских князей на Царьград”. Ну, как тут не вскружиться голове молодого московита, одержавшего историческую победу! С завоеванием Казани (волжской Булгарии) Московское княжество становится царством, навсегда освобождается от “дани чингизидам”, а сам Грозный занимает место в историческом ряду мировых полководцев. Русский царь по литературным памятникам XVI-XVII веков символически уподобляется Навуходоносору и Антиоху, пришедшему “пленовать Иерусалим”. Как вспоминают летописцы той поры: “Осироте бо тогда и обнища великая наша Руская земля, и отъяся слава и честь ея... и предана бысть, яко Иерусалим в наказание Навходоносору, царю вавилонскому, яко да тем смирится”.
...Старообрядку-скитницу Агафью Лыкову, живущую в глуши на Алтае в одиночестве, спросили, дескать, “вам не страшно умирать одной-то? Может, лучше в город переехать?” Она ответила, слегка помявшись: “Господь создал город небесный Иерусалим, о том городе думать надо... А ваш город я не хочу. Там кругом антихристовы печати и копоть… — Агафья поогляделась на своё немудрящее ветхое житьишко. — Нет, не страшно... Страшно всё это оставлять, разрушат ведь всё, развеют по ветру”. Агафье не страшно умирать, её душу примут на житьё в небесный град Иерусалим, но жалко покидать на земле это беспризорное, пусть и нищее, имение, где каждая щепинка, чугуник и миска нажиты с её рук, её нескончаемыми радениями. Да ещё медведко повадился ходить вокруг заимки, позарился на бедную старушонку, захотелось её святых косточек. Однажды таёжный хозяин уже совсем кинулся на скитницу. Агафья обомлела и лишь в последний миг взмолилась: “Мати Пресвятая Богородица, буди мне грешной, помози и помилуй”. Осенила себя двуперстным крестным знаменем. И медведь только рявкнул, осел на задние лапы и… пошёл прочь...
Этот случай любопытен тем, что произошёл он в Сибири в наши дни, в тех самых местах, куда двинулись русские поморы при Иване Васильевиче. Обнаружилось, что раздумья Агафьи Лыковой заняты не только бытом, хлебом насущным, “ведь плоть-то пропитать надо”. Но и приготовить душу к небесному граду Иерусалиму, о котором Никонова Церковь и не вспоминала на молитвах с тёплым благоговением, как чтили святой Израиль, святой Царьград и святой Иерусалим наши предки в XVI веке. Те самые староверцы, кого отправляли на костёр император Пётр и императрица Екатерина Вторая. Дворяне заботились о плоти, были плотские люди по самую маковицу, больше думали не о Господе — как спасти грешную душу, — но как бы вернее и прочнее закабалить “чёрный народ” под власть вельможным, чтобы господам сладко пилось, вкусно елось и вольготно жилось, разъезжая по Парижам и Берлинам… Такова протестантская сущность барина, которую привезли из Европы... А бедная старушонка Агафья Лыкова тёмными ночами, молясь перед иконою на коленях, пеклась, о своей душе и святом Иерусалиме. Через неё каким-то чудесным образом религиозные чаяния русского народа дошли и до нашего времени. Прочные представления о небесном граде Иерусалиме, “где спокойно, нет антихристовой печати и копоти, всё красиво и замечательно устроено”, носили эсхатологический смысл. Но спасение и обретение вечной жизни в Новом Иерусалиме невозможно без прекращения земного существования Русского царства. Ведь гибнущая Казань — это и гибнущий Иерусалим, а взятие Казани — это не только Иоаннова победа, но и скорбный плач по царственному городу.
Русская философская мысль билась в монастырских схоластических тенётах при зыбком свете восковой свечи, а в волоковые оконца задувала пурга, сеяла снежную пыль меж худо вправленных слюдяных “шибок” на колени и грудь старого чернеца, на костлявые жёлтые пальцы, и колокольный звон едва сочился меж порывов студёной падеры... Одинокий инок следовал путями русской истории от Святого Израиля до Святого Иерусалима и от жаркой Палестины до Москвы, взывая через тысячи лет к своей былой родине, отыскивал своё родство с Иисусом Христом, с трудом находя своё место в скифо-арийском общежитии. А сомнения долят, а путь к истине взывает дойти до конечного тупика, где в последний день возвращения на землю Спасителя столкнутся победа и поражение.
Если Рим выгнал иудеев из Иерусалима блуждать по белу свету, а Москва нынче и Третий Рим, и Новый Иерусалим, значит, кому-то надо изгинуть, потерпеть поражение… Тут ум келейника спотыкался, и окоченелыми перстами, сжимая тростку, он писал сажными чернилами: дескать, остаётся один смысл — отпущать душу в небесный град Иерусалим. Значит, придётся всем разом принять конец света, чтобы заедино отправиться к Спасителю на вечное проживание. А там Господь пускай разбирается, кто годен, а кто пусть подождёт в преддверии рая и приготавливает душу свою к небесному Свету.
Но терзания монастырского инока из Кирилло-Белозерского монастыря далеки от бесхитростного ума и доброго сердца простеца-человека. Признавая богоизбранность России, наверное, не стоит называть русское племя “истинными израильтянами новообращёнными”, чтобы он нагружал на свою горбину ещё и непонятную историческую тягость “Нового Израиля”, словно бы милосердному русскому народу и своих вековых бед мало, чтобы пересилить их и не надорваться. Уже в XVI веке Патриарх Никон под влиянием царя Алексея Михайловича взял это схоластическое любомудрие столетней давности себе в новое устроение Церкви и, ревниво взявшись переиначивать Православие в угоду грекам, переписывая священные книги, разрубил христианскую Церковь на-полы, и от фарисейского ума пришлых любомудров рядом с древним язычеством появилось на Руси староверчество, и с той поры раскололось Православие на две веры... Русский народ принял душою “Небесный Иерусалим”, но отказался от задач Нового Израиля с его протестантской начинкой, с затаённой властью “мамоны” и множеством ересей, опирающихся на Ветхий завет и отрицающих живого Христа.
Иоанн Васильевич не сомневался в особости и особенности русского мира, он полагал бытие русов-скифов глубже и истинней, чем история греков и евреев, пришедших из Аравии на чужие земли вместе со стадом овец. Тёмные пастухи из аравийских пустынь не могли иметь такое легендарное предание, какое насочиняли про себя иудеи. Они за время странствий ловко похитили и присвоили себе чужие мифы, царя Давида и учителя Моисея, переписали Ветхий завет, не выдержав искушения диавола золотом.
По новой мифологии предлагалась и новая история Руси. Россия – это самое древнее царство на земле, основанное братьями Словеном и Русом задолго до Рима и империи Александра Македонского, имеющее право на владение землями от Адриатического моря до Ледовитого океана (на основании “Грамоты Александра Македонского славянам…”).
Если душа Грозного всецело была посвящена Богу, то ум его, его благие мечтания направлены к отечеству и величию его. Император Август, Александр Македонский, Чингисхан были его героями с детских лет. И потому Иоанн, отдав благодарности великим князьям — деду и отцу, смотрел на прошлое государства много глубже и дальше, отыскивая в биографии России её начальные страницы, её походы и подвиги. И потому практически вся жизнь Иоанна была отдана войнам и расширению молодого царства. Его планы были грандиозны, но как глубоко религиозный человек, он был одновременно и мистиком, и волхвом, и суеверным предсказателем, глядящим в сердцевину вещей и сознающим свою особенную власть и силу как Божий подарок, как Христову милость, которую нельзя транжирить бесцельно и безвольно, уповая лишь на судьбу и случай. Его, этот случай, надо наискивать и быть готовым к нему, огранивать, как драгоценный диамант, и пускать во благо и в пользу. Но коли Христос выбрал и благословил именно его на царствие, даровал Россию, положившись на ум и таланты молодого царя, то и надо исполнить урок во всей полноте, не полагаясь на помощь извне, кроме помощи Господней. И оставалось одно: как можно точнее угадать упования Христовы и доблестно исполнить их... А диавол, вечный соперник Божий, не мог так просто оставить Иоанна во свободе, не повязавши по рукам-ногам, но явно подпустил своих соглядатаев и соработников, тех врагов внутренних, которые всегда готовы отнять царёву власть и поделить меж собою. Значит, своих противников надобно искать у подножия трона, которые, как древоточцы, изгрызают его подножие, давно знают царский норов, его слабые и сильные черты, и этим знанием готовы подрубить, ослабить дух и волю Иоанна. Таких у престола оказалось трое: это княжонок Курбский, волею случая угодивший в Кремль и ставший участником детских игр, вынужденный во всяком споре признавать правду и верховенство Ивана как великого князя; это батожник Адашев, которого, увлекшись тихим вдумчивым юношей, Грозный сделал своим рындою, чтобы стоял у царской стулки с золотым топориком, и поп Сильвестр, мистической силе и огненному взгляду которого скоро поддался Иоанн, не думая тогда, что пригрел под боком змею.
В те времена Иван Васильевич был высоким стройным юношей с небесно-голубыми глазами, с рыжей кудрею и, как все рыжие, имел белоснежное лицо и стеснительный характер. И как все скрытные, затаённые люди, выросшие в сиротстве, на книгах, мечтающие о великих деяниях, он не спешил открыться в замыслах или разделить мысли с кем-то чужим, ибо с раннего детства был одинок и оттого не желал распространяться о будущих шагах, чтобы диавол не подстерёг и не вмешался в устроение грядущих дел в самом зачине. Иоанн с детства был добр и покладист; пригрев возле себя Алексея Адашева, он его искренне возлюбил как товарища, близкого по духу и уму, и даже в дни свадьбы, когда женился на Анастасии, по обычаю той поры пригласил рынду мыться в бане — этой милости от царствующих особ добивались только самые близкие люди, в которых верили, что этот доверенный человек никогда не предаст. Но случилось позднее так, что именно член “Избранной рады” и замыслил заговор против государя... Экзальтированность раннего Грозного и искренность в словах не только подкупали, но и невольно настораживали иностранных путешественников и послов, считывающих лишь внешние очертания натуры русского царя. Иностранец Инквиц сообщает без осуждения и оговора: “Иоанн затмил своих предков и могуществом, и добродетелью. Литва, Польша, Швеция, Дания, Ливония, Крым, Ногаи ужасаются русского имени. В отношении к подданным он удивительно снисходителен, приветлив, любит разговаривать с ними, часто даёт им обеды во дворце, несмотря на то, умеет быть повелительным... Нет народа в Европе, более россиян преданного своему государю, которого они страшатся и любят...”
Но поразительно, как характеристика Инквица расходится с мнением масона Карамзина и русофоба Костомарова, которые, угождая европейским королевским дворам, сочиняли о русском царе памфлеты, принижая, унижая Иоанна в чужих глазах, превращая в лютого кровавого зверя, лишённого всяких добродетелей. Авантюрист Штаден, судя по его запискам, был бесчеловечен и удивительно злобен, когда сообщал королевскому двору, как можно завоевать Россию и как казнить царя, и измываться над её народом. По всем историческим видам это был мелкий пакостник дьявольской выучки, а Карамзин, опираясь на записки Штадена и ему подобных, лишь усугубил факты, вылив ушат дёгтя. Умный, образованный, талантливый литератор, основатель на Руси сентиментальной прозы, хорошо представлял значение Грозного, его необыкновенные задатки государя, в те годы выдающегося не только в русских пределах, но и во всей Европе, но хотел его унизить, как подзаборную собачонку, отомстить за Казань, и вот в таком отвратительном виде выставил на всеобщее посмешище и глум, и тем самым сравнял себя со Штаденом, завистливым пакостником, ни разу не усомнившись в грязных его проделках.
...Грозный видел намерения противника, готовился к чужому вторжению в свои пределы и старался опередить враждебника. И когда английский купец Ченслер прибыл впервые через Белое море и Северную Двину в Московию, ещё до бесед с капитаном Иоанн Васильевич уловил желания британцев по Ледовитому океану, вдоль берега плывучи, попасть в Китай и Индию, а по пути перенимать на себя встреченные земли, водружая всюду британский флаг. И вскоре указом Иоанна было велено в устье Северной Двины ставить город-крепость Архангельск, а в Пустозерске на Печоре-реке рубить острожек с государевой таможней для сбора ясака и стрелецкой заставой, чтобы под страхом смертной казни перекрыть иностранцам путь на восток.
В те же годы Грозный захватил Астрахань, Ногайские земли, закрыл засечной линией от крымских татар и поляков Киев, Днепр и Дон. Противников обнаружилось много, они наступали со всех сторон, и каждый хотел отрезать от России свой жирный ломоть. Хотя сил для войны становилось всё меньше от невзгодицы и внутренней неурядицы, — Польша постоянно грозилась войною, — но не пропадало у Грозного желание отвоевать Ливонию и Польшу, и Литву — древние славянские земли, ибо не оставляла мысль, что, не пуская Московитов на исконное Русское-Варяжское-Сварожское море, куда две тысячи лет тому назад пришло русо-скифо-арийское племя и признало своей родовой, ныне европейские завистники запечатывают варяжскую Русь со всех сторон, словно медведя в зверинце, и не выпускают из затвора на волю, знать, готовят лютую расправу... Но ведь каждый из спесивых соперников, однажды залезши в русские уделы, почуяв от самонадеянности прилив сил, пытался пройти Русь дальше на восток. Более сосредоточенные к войне, участвуя спайкою в крестовых походах не одну уже сотню лет, они в мыслях уже присвоили дикие медвежьи углы и выставили свои стяги, откладывая “беспризорное имение” про запас. И вот тот самый час настал. Оставалась самая малость в их предприятии — одолеть “барбарскую Русь”, чтобы выйти к Китайскому морю, куда в своё время попадал с войском Александр Македонский, но заблудившись, вышел к “Железным воротам” в устье Оби.
* * *
Именно во времена Грозного начиналась перетряска, новый делёж мира; каждый, даже самый крохотный народец отыскивал свою родовую “избу”, свой кус землицы, чтобы не только укрепить замыслами дух племени, но и обжиться под надёжной крышею, на которую никто не пялится с мыслию, как бы отобрать. Тогда же искали щуров и пращуров, свою веру, свободные земли и союзников по замыслу, чтобы обустроиться на будущие времена.
Иоанн Васильевич, уже разогретый юношескими мечтаниями, книгами, Православием, русскими преданиями и национальной историей, со всею энергией подключился к мировым шатаниям народов, исканиям своего угла.
Каких только бухтин не навьют доморощенные историки, наколоколят побасёнок семь вёрст до небес — от смеху лопнуть: какой-то сморчок вдруг почудится в северных сумерках за слона, а кикимора — за носорога. Притязания на “огород соседа” жили в народах вечно, но тут мир в зависти чудовищно раскалился, готовый треснуть, перестало держать в руках бывшее родство, а кровь сродника распаляла ещё пуще. А свободные земли, как убедились британцы, пустовали совсем рядом, стоит только сделать шаг. Но загребущие руки вдруг уткнулись в молодого царя. Его звали Грозный. Он мешал Европе, как мешали Христос с Богородицей, любовь и совесть.
А царь Иоанн снова увлёкся игрою “в шахмат”. Ему нравилось расставлять на доске костяные фигуры в ряды, скакать лошадью по клеткам, брать в плен пеших “воев” противника. Это была удивительная, упоительная брань, захватывающая и ум, и чувства, и дух, и душу; весь мир в какой-то непостижной случайности то вдруг сжимался в гурт, то растекался меж пальцев, то вмещался в горсть, сходился на совет в его покоях, и Грозный, отбросив всякое историческое родство, начинал после перебранки, при свете восковой свечи, отчаянную борьбу за уделы, за верховенство, за род-племя, даже за Самого Бога. Но порою наступал на шахматной доске “цугцванг” — ни туда, ни сюда, всюду шах и швах. Ни мира, ни войны, ни поражения, ни победы, расплывчатое выморочное состояние, когда всё в горьком тумане, всё в смуте и погибельной тоске... Одну “башню” в шахматной игре Грозный уложил набок (Казань), вроде бы можно утишиться, переживая бурную радость от победы, дать передышку, перекрыть казанские мятежи, не гнать коня до запала… Но вместо душевной свободы Иоанн чувствовал, как захлёстывает шею новая удавка с Запада, из Крыма, от турок, нацелившихся на Волгу, от сибирских язычников — всё разворошённое войною казанское змеиное гнездо зашипело, поползло, заструилось хвостатое, коварное бесерменское племя с дальних углов к самым рубежам русской Скифии, на Московию. Забывались порою родство с императором Августом, с Чингисханом, теряла охранительную силу “Грамота…” полководца Александра Македонского, но исторические великие имена ещё пуще подогревали страсти Грозного, его беспокойный задор к военным победам. Ему виделась Русь великой, подобной Древнему Риму, Византии и Германской империи. Свои мысли Иоанн не доверял никому, но они просачиваются сквозь его литературные труды, через гордость за свою великую родову; ему нравилось, как никому из будущих русских царей, гордиться и хвалиться славными предками, отыскивать в них свои родовые черты. “Не может быть такого, — думал царь Иоанн, — чтобы в нём ничего не оследилось от римского императора Августа... и великого скифа Чингисхана...”
Русское море (Чёрное море) оказалось под властью мусульман, Варяжское (Балтийское) — под контролем шведов и Ливонского ордена, Белое море — подо льдами; всё общение, торговля перекрыты, казна пустеет, товары некому сбыть. Ливонские чиновники, скрывая суть интриги, списывали неизбежный зреющий военный конфликт на побочные причины, в коих якобы особенно заинтересована Москва, как бы забывая собственные интересы: “Уже Россия так опасна..., что все христианские соседственные государи уклоняют главу пред её венценосцем, юным, деятельным, властолюбивым, и молят его о мире. Благоразумно ли будет умножать силы природного врага нашего сообщением ему искусств и снарядов воинских? Если откроем свободный путь в Москву для ремесленников и художников, то под сим именем устремится туда множество людей, принадлежащих к злым сектам анабаптистов, сакраментистов и других гонимых в немецкой земле; они будут самыми ревностными слугами царя. Нет сомнения, что он замышляет овладеть Ливониею и Балтийским морем, дабы тем удобнее покорить все окрестные земли: Литву, Польшу, Пруссию, Швецию...”
Сколько тут лукавства и фарисейской лжи в донесении германскому императору, хитрых уловок и заячьих скидок, которые в особой цене у дипломатов. Самое время открывать войну, когда у Московского царя нет союзников, а внутренние враги, заселившись в Кремле, подкапывают основы трона. Это они, “избранные радетели”, полагаясь на свою незыблемую власть над душою Иоанна, вольно, без просьбы, заходили в его покои, как избранные советники, попечители и верные друзья, хотя в сердце своём уже давно продали Грозного польскому королю и литовскому гетману за тридцать сребреников. Вот и советовали государю не воевать Балтику, но идти на Крым, зорить татарское гнездо. Иоанн догадывался о сговоре ближайших советников с ливонцами, да и лазутчики доносили о сношениях Курбского с литовским гетманом; князь за спиною Иоанна “строил куры” с польским королём, даже сговаривался о цене перехода в случае чего, о защитных письмах от короля, но пока медлил, пережидал бегство, полагал устроить мятеж вместе с московскими удельными княжатами. А при встречах с царём уверял в вечной дружбе и верности, упорно направлял мысли Грозного на Крым, откуда якобы прямой путь на Ближний Восток, в Китай, в Грецию и Италию. Но царь Иоанн, ведя с невидимым противником шахматную игру, понимал, что ждёт Россию в заманчивом походе: к татарам сразу придёт в помощь турецкий султан со своими янычарами, а Русь, оставленная без присмотра, попадёт в уловистые сети вельмож- интриганов и бояр, вспыхнет замятня против государя, и тут же объявит войну польский король, и Московия будет порвана “на-полы”; “а всякое государство, разделившееся в себе, не устоит”. И потому царь решительно стоял на своём и не слушался советников. Но и отстранить думцев полностью от двора, отказать им в должности не решался, одолевали сомнения: неужели так бесстыдно и бессовестно ближайшие сподвижники и верные слуги предадут своего господина?.. Но по размышлении Адашева, Сильвестра и Курбского, советники, по их разумению, и не обманывали молодого Иоанна, лишь хотели устроить Московское царство по своему уму, на западный манер, разделить власть меж думскими, решать вопросы сообща, а монарха держать на манер Хазарского кагана. Но Грозный перестал слушаться после Казани, почувствовав на себе благоволение Божие, его спасительный покров и ласковую длань.
“Избранная рада” уже решила убрать царя.
3
Через два месяца после возвращения из Казанского похода, в среду третьей недели поста марта первого 1553 года внезапно разболелся царь, и ждали его кончины. Дьяк Иван Михайлов напомнил государю о духовной. “Государь повелел духовную совершити, бо всегда у него сие готово”. Совершив духовную, начали Ивану говорить о крестном целовании... И вот тут-то всё и началось...
Где-то подхватил государь лихоманку-веснянку: иль из Казани привез “студёнку”, иль когда по реке ехал до Москвы, иль уже во дворце прохватило сквозняком (а мартовский ветерок под новый год самый коварный, как разбойничий нож-засапожник пробивает сквозь шкуру… Думаешь: эко диво, обойдётся за ночь, а к утру вот свалило, уже не встать…). Иль на потехе в лесах, иль в бане, когда хватил жбанчик холодного кваса, не остерёгся... Принял — и захватило дух, кольнуло в боку и раз, и другой, снова полез в парилку, чтобы снять дурь, слуга прошёлся дубовым веничком, окатил водой из бадейки. Вроде обрадел и как помолодел, десяток лет скинул с плеч, а душа отчего-то не воспарила, но затосковала, А утром жар, частое дыхание и крепкий бой в сердце, в висках отдаётся молотами. Царский лекарь, позванный к царю, решил, что огневица-горячка, по-русски — лихоманка-лихорадка, воспаление крови. Кидало царя то в изнурительный жар, то в озноб, он сильно потел, меняли нательные рубахи и постельное бельё, накидывали поверх собольи одевальницы, обкладывали льдом, давали брусничное и малиновое, медовое питьё, что на царской кухне водилось безвыводно. Горячка (лихоманка) — частая хворь на Руси, от неё нередко помирали, несмотря на завидное здоровье. Но тут рядом сидела неотлучно любимая супружница Настасья, и, баюкая в ладони её тонкие прохладные персты, царь сердцем чуял, что не умрёт, что всё происходящее — наваждение, только кажется ему, вадит бедою: он не может уйти и оставить любимую девочку одну в сиротстве, монашенкой в монастырской келеице до конца земных дней... Иоанн часто впадал в забытьё, а когда возвращался в память, просил Настасью почитать евангельский текст. И однажды царица боязливо споткнулась на вещих словах, боясь дурного сглаза: как бы не стало государю хуже… Не подталкивая жену, царь продолжил текст, ибо знал Евангелие наизусть: “Тогда глаголет им Иисус: все вы соблазнитеся о Мне в нощь сию, писано бо: поразисте пастыря и разыдутся овцы стада…” Порывисто сжал пальцы жены: “Не боюсь, милая, смерти, едино боюсь тебя оставить одну...” И тут же осёк себя в расслабляющей нежности, чтобы не выдать близкой слезы, но жена углядела сверкнувшую искру в устье глаза и, низко наклонившись к сголовьицу, касаясь переносьем в жаркий лоб, прошептала, чтобы не расслышали спальники, стоявшие за дверьми: “Господь с тобой, милый... Будем жить с тобою до веку и скончаемся в один день…” — “Всё повторяется, Настасьюшка, — перебил Грозный, — Дмитрея-то береги, мать, — непривычно назвал Иоанн жену. — Такочки и отец мой, великий князь Василий запомирал и такочки сгорал в огне, весь исшаял, одна шкура осталась. Помню, отец сказал на прощание: “Господь с тобою, сыне, мать-то побереги...” Не смог уберечь я от волчьей стаи, малой был... А болячка-то проклюнулась у татушки с кукишок... С чего бы, кажись?.. Сплюнуть, растереть и забыть… За слугами присматривай, мати, ладь питьё сама... Никому доверить нельзя, окромя тебя... Пасут иродовы-то сёстры, пасут, за сыном смотри в оба, это наказ мой, Настасьюшка, да шибко- то не поваживай парня... Клюковного морсу вели принесть, — спохватился вдруг, вроде бы не то сказал. — Глаз не спускай с поварни... Клюковного морсу сама наладь и сама неси... Ступай, душа моя, печёт что-то и студит, ступай на живых ногах и не промедли”. Грозный забылся и вдруг вскричал в полный голос: “Кыш, ворогуша, — окликнул четвёртую сестру Иродову, — не стой над душой!” Помстилось ему, будто чернявая беззубая девка нацелилась клинком правый глаз отемнить. Грозно прогнал Иоанн за порог ворогушу и лиходейку, мачеху и добруху, дряницу и знобилку, трясовицу и невью — всем двенадцати иродовым сёстрам-лихоманкам дал отпор молодой государь, и огневица отступила. Что-то, знать, спуталось у окаянных перемётчиков, маху они дали с отравою, но по всем приметам выходило, что его собирались извести. Сам-то Иван Васильевич не сомневался, что его в живых не оставят, нынче же вздумают истребить, отправить на тот свет к невее. А ведь готовились ближние самовластники, готовились завидущие, и уже отпеваньице заказали в Успеньи, чтобы спровадить на тот свет.
Доверчив Иван Васильевич, падок на душевные и мягкие словеса, отходчив, как чистый ребёнок, всё берущий на веру. А тут, знать, допекло. Да и Господь, коли попустил на царство земное, вот и не обидел умишком, а если повелел откинуть “живот”, значит, пришли земные сроки.
“Бессмертным себя я не считаю, ибо смерть — общая обязанность всех людей за Адамов грех; хоть я и ношу порфиру, но знаю, что по природе я так же немощен, как и все люди”, — отвечал Грозный Курбскому после этой “замятни” во время болезни царя, когда близкие советники Иоанна уже праздновали победу, делили шкуру неубитого медведя, полагая его за жалконького недалёкого труса, боящегося покинуть надёжную берлогу. Главная промашка бояр-заговорщиков таилась в их скромном уме и скаредной душе, где не нашлось места Христу, чести и совести. “Вы считали меня за червя, а не за человека, толковали обо мне, сидя у ворот, и пели обо мне, выпивая вино с другими изменниками; пусть же судит все ваши льстивые советы и замыслы истинный судья – Христос Бог наш”.
Но если задумали отравить, решились на дурное, запродав последнюю совесть, то на проказы лихоманки не скинешься, и самое заговорное питие не поставит на ноги, признаки же у “лихоманки” и отравления схожие. Приказные донесли, что возле кремлёвского двора князя Владимира Старицкого собрались дети боярские с оружием, хотя должны сидеть по своим домам или быть “на посылках”, а коли съехалось войско по зову своего боярина, значит, были оповещены заранее и своих людей держат наготове. Все сомнения, по всем приметам, находили ответ, и с этими сомнениями царь снова возвращался в угар, не чая порою вернуться в сознание. И даже в таком состоянии понимал Иван Васильевич, что Господь неотлучно пасёт его, верную овцу Христова стада. Но как ни странно, хранил его в миру не только Господь, но и братан князь Владимир Андреевич, которого за доблестные победы в Казанских боях царь целовал в уста и жаловал многими дарами, и вознёс прилюдную хвалу на званом обеде в честь победы над татарвою богатыми посулами. И государю всё время в больных снах хотелось объясниться, за что братан держит на Иоанна душу, чем таким позорным он проявил себя по отношению к Старицкому-князю, чтобы так непримиримо держать на государя гнев, не признавая его власти, которую Грозный получил по праву... И вот, воспользовавшись огневицею, собрался братан, как коварнейшая тать, как неблагодарный холопишко, схитить государскую власть. И войско своё привёл в Кремль под самый бок, и заманивает в свои полки неверных боярских детей и приказных людишек, словно дозволенных воев недостаёт. Хотя в крестоцеловальную грамоту князя Старицкого была внесена поручная запись с росписью, и крест целовал Владимир Андреевич, а мать его Ефросинья печать ставила: “А жити мне на Москве в своём дворе и держати у себя своих людей 108 человек, а более того людей у себя во дворе не держати в своей отчине”. Выплатили “воям” жалованье, а положено было деньги выдавать лишь перед военным походом. Значит, Старицкие вызвали удельное войско в столицу без царского указу, по своему тайному умыслу, и стали, не скрывая, напоказ раздавать жалованье, как бы дразнить царских служивых, сбивать к непокорству. Бояре, верные государю, упрекали Старицкого князя: зачем ты, дескать, делаешь, что непотребное вытворяешь в те поры, когда государь недомогает, а ты, князь Владимир, людей своих жалуешь? И как доносят летописи: “И почали Владимир и Ефросинья на бояр негодовать и жаловаться”.
Жар лихоманки бьёт в самое сердце, и с ним трудно совладать, бой в висках перемежается стужею в костях, ломотою, томлением и внезапной лихорадкою, когда царь выпадает из сознания и погружается в странные, досель неведомые миры и в утомительные беседы с людьми немирными, неверными и жестокосердыми, которые никак не хотят отступиться от Грозного и оставить его во спокое... Эти видения были изнурительными, надоедливыми и отбирали последние силы. Наверное, из сна Грозный слышал из передней избы крики и брань, кто-то ломился в дверь, а караульщики держали на пороге, — это князь Старицкий хотел объясниться с государем, а может, и попрощаться с ним: к тому всё и шло, что дни братана сочтены, и если бояре станут целовать крест младенцу царевичу Димитрию, то снова Русь ждёт безвластие и долгие разорительные времена, как в детские годы Ивана Васильевича. У порога в спальные покои загорелась сутолока: одни бояре приказывали не пущать Владимира Старицкого, сторонники же его проталкивались в опочивальню государя. Спор разгорелся, дело склонялось к кулакам и зуботычинам, тут вмешался поп Сильвестр, склоняясь на сторону Старицкого-князя, и принялся упрекать бояр, де, “почто князя Владимира к брату не пущаете? Князь Владимир, вас, бояр, государю доброхотнее”. Бояре же отвечали: “Они так делают, чтобы их государству было крепче”. “...И с того часа пошла вражда меж бояр и Селивестром с его сторонниками...”
Присяга ближнего круга на имя царевича Димитрия состоялась. Крест целовали бояре И.Ф.Мстиславский, В.И.Воротынский, И.В.Шереметев, М.Я.Морозов, Д.Ф.Палецкий, а также посольский дьяк И.М.Висковатый, А.Ф.Адашев и И.М.Вешняков. Князь Палецкий присягнул царевичу, но тут же послал зятя своего Василия Петрова к Ефросинье Старицкой и её сыну сказать, что он не “супротивен, чтобы Старицкому князю быть на государстве и готов им служити”. Уклонились от крестного целования князь Курлятев и казначей Н.Фуников, сославшись на болезнь. Доходили слухи, что Курлятев ссылался с княжной Ефросиньей. А как привёл государь бояр к целованию, то осталось взять клятву от брата Владимира Андреевича, но тот заартачился, отказался присягать. На что царь сказал с угрозою: “Ты ведаешь сам: коли не хочешь креста целовать, тогда на душе твоей что станет, мне до того дела нет”. И поручил боярам заканчивать крестоцелование без него. И началось смятение, и большой шум в толпе учинился, и князя Старицкого в конце концов принудили силою целовать крест, но княжна Ефросинья отказалась привесить к записи сына свою печать. Князю Владимиру и его матери за непослушание грозила тюрьма (нетство) и смерть. Меж Думой и “Избранной радою” возникла раздорица. Каждый тянул одеяло на свою сторону, теряли осторожность в словах, прямо во дворце у ложа Ивана Васильевича, беспомощного, больного горячкою, вот-вот мог вспыхнуть мятеж. Войско Владимира Андреевича стояло под окнами, ждали команды, царские стрельцы изготовили пищали к бою. Всё решалось на минуты. Иван Грозный почувствовал себя от вспыхнувшей голки совсем плохо, обессилел и, чтобы не поддаться душевной надсаде, не потерять сознание на людях, велел отнести себя в свои спальные покои, приказал комнатной страже никого не пропускать, кроме супруги Анастасии.
Бояре не расходились, не хотели присягать царевичу Дмитрию, “пелёночнику”. И если не станет Грозного, а смерти его ждали на часах, кого назначат в регенты, тот и будет в силе, а значит, и всё царство настигнет безвластие, каждый возжелает править Москвою. А тут и поп Сильвестр (рядовой священник) вмешался в смуту и предложил погодить, когда Иоанн встанет на ноги, а тогда и решить важное дело в присутствии митрополита Макария, который тоже сослался на болезнь, а без него крестоцелование будто бы не имело силы. Чаровник и тайный смутитель, имевший на царя большое влияние, вдруг приоткрылся и выдал себя, выступив против скорого приведения к присяге, и бояре снова взбулгачились и неожиданно гнев свой перенесли на протопопа, а Сильвестр, недовольный, что его не слушают, вскипел, побагровел и, сверкая чёрными очами, начал кричать на боярство, грозить Богом. Волхователь в горячке забылся, утратил осторожность и обычное лукавство, посчитал себя ровнею с московскими князьями, у которых родовая память была в особенной чести, дороже скопленной гобины и денег, и дали бояре безродному попишке мстительный укорот: с этой поры Сильвестр потерял в Большой Думе всякий почёт и силу, и даже облагодетельствованные “Избранной радой” бояре отвернулись от царёва советника. “И оттоле бысть вражда меж бояр и Селивестром...”
А Иван Васильевич, смерть которого поджидали, всё не отдавал Богу душу. И бояре растерялись, запаниковали, не зная, куда выведет случай: возникало двоевластие, многие из сторонников Грозного не знали, к кому примкнуть, а заговорщики “Избранной рады” совсем распоясались, не чуя со стороны государя опасности. Но царь всё слышал, всему внимал и, несмотря на горячку, воспринимал происходящее особенно остро. На его глазах у него отнимали власть, и ощущение близкой опасности влияло лучше всяких лекарств. Враги вынули из влагалищ мечи и готовы были забрать жизнь.
Советники “Избранной рады” лепили из юноши Иоанна “своего царя”, мягкого и безвольного (к этому всё и шло), но помешало излишнее самодовольство, самоуверенность, нехватка ума и выдержки, чтобы исполнить задуманное. Сильвестр, Адашев, Курлятев и Курбский даже и не догадывались о потаённых мыслях самодержца, но когда обнаружилось упрямство юного царя, замысел смены государственного строя на манер Польши и Литвы стал неисполним, и советникам оставалось одно: убить царя. Ведь заговорщики воспитывали Грозного, как обычного человека своей среды, своего круга и своего уровня, а он был царь от Бога. Шла борьба не просто за царскую власть, а за молодое династийное государство. Хитрованы и жулики сталкивали бояр на клятву Иоанну Васильевичу с сыном, и в случае смерти царя “пелёночник” Димитрий оставался беспризорным, не посвящённым в царскую власть, под надзором регентского совета, а там опекуны уже решили бы по-своему будущее русского государства. А с такими опекунами, как Сильвестр и Адашев, царевичу долго не жить... Задумано было ловко, но, как говорят в народе: “Где тонко, там и рвётся”. И: “Поспешишь — людей насмешишь”. Грозный на себе познал безвольную сиротскую участь, оставшись от отца трёх лет, и ему не хотелось, чтобы сын Дмитрий повторил его судьбу. Может, и эта мысль не давала уснуть навсегда. О смерти Иоанн думал постоянно, как учили тому русские святители, монастырские иноки и великий князь Владимир Мономах, потому и духовная, как признался государь дьяку Ивану Михайлову, была всегда наготове... Но Господь пас царя.
...Прежде сословная честь стоила дорого, иной раз и воевали за неё. Бывало, за место за царской трапезой или за неловко сказанное слово бояре дирывались на кулачиках или тешили месть несколько поколений, а порою, особенно гордоусые и неуступчивые, пытаясь выспорить первенство своего рода. Проиграв тяжбу, шли в заточение, ссылку или лишались “живота”. Так Иван Грозный писал шведскому королю Иоганну III в ответ на его послание: “Ты пишешь своё имя впереди нашего — это неприлично, ибо нам брат-цесарь Римский и другие великие государи, а тебе невозможно называться им братом, ибо Шведская земля честью ниже этих государств... Ты говоришь, что Шведская земля — вотчина отца твоего; так ты бы нас известил, чей сын отец твой Густав и как деда твоего звали... А нам хорошо известно, что отец твой Густав происходил из Смолянда, что вы мужичий род, а не государский, и когда приезжали наши торговые гости с салом и воском, твой отец сам, надев рукавицы, пробовал сало... Мы ведём свой род от Августа-кесаря, а ты судишь о нас вопреки воле Бога... А если ты хочешь присвоить титулы и печати нашего царского величества, так ты, обезумев, можешь, пожалуй, и государем вселенной назваться, да кто тебя послушает?..”
Несмотря на тяжёлую болезнь, Грозный пока оставался в памяти, и бояре, столпившиеся возле Иоанна, ловили каждое его слово и вздох, старались угадать, куда выведет случай, чтобы не угодить впросак. Грозный набрался мочи и стал увещевать, бояр, чтобы они не мутили воду, не вводили Господа во гнев, но целовали крест сыну его царевичу Дмитрию и чтоб приносили клятву не в опочивальне, а в передней избе, а приводить князей к крестоцелованию, ему, царю, истомно, не хватает духу. Бояре и думские снова загалдели, стали шириться, как бы не обращая внимания на государя, посчитав его уже мёртвым. А пуще того заводили сумятицу бояре из окружения Владимира Старицкого и заседатели “Избранной рады”. По их напору Грозный понимал, что кромешники, на которых он полагался семнадцать лет, уже готовы изменить ему окончательно и перенять власть на себя.
Пуще всех старался князь Иван Курлятев: затаившись в сумерках дальнего угла, зычно заманивал колеблющихся идти к нему вместо того, чтобы унимать буйных. Заодно с князем Иваном Шуйским решительным голосом вносил в палату рознь, дескать, братья, негоже целовать крест без государя и без митрополита Макария, зря мы тут толчёмся, занапрасно теряем время... Разойдёмся, а утро вечера мудренее. Напрягая грудь, пересиливая гам, Иван Васильевич велел удалиться в переднюю избу не промедля и потребовал присяги от всех членов Боярской Думы. Князь Иван Шуйский отказался целовать крест наследнику престола: “Не перед государем целовать не мочно”. Заявление столь важного строптивого боярина послужило как бы сигналом мятежникам. Отец Алексея Адашева окольничий Фёдор Адашев высказал общее мнение: “Ведает Бог да ты, государь; тебе, государю, и сыну твоему царевичу князю Дмитрию крест целуем, а Захарьиным нам Данилу с братьями не служивати: сын твой Дмитрий ещё в “пеленицах”, а мы уже от бояр до твоего возрасту беды видели многие”. Адашев изъявил согласие своё и Думы целовать крест одновременно и царю, и “пелёночнику”, но Грозный настаивал, чтобы бояре присягнули на верность царевичу Дмитрию отдельно. Строптивцы не соглашались. Умри царь, а смутьяны на это надеялись, и крестоцелование теряло силу, и тогда можно было распорядиться московским троном по-своему. Открытое неповиновение Ивана Шуйского (принца крови) и окольничего Фёдора Адашева возбудили в передней избе страсти с новой силой. “И бысть мятеж велик и шум, и речи многие во всех боярах: а не хотим “пелёночнику” служити...”
Загадочно было отсутствие митрополита Макария, он куда-то вдруг пропал или затаился, затих, ничем не выдавая своего присутствия, наверное, выжидал, чья сторона возьмёт верх, но в этой дворцовой сумятне только его решительное слово и могло бы навести порядок. Не было и царского духовника протопопа Андрея. Митрополит был человек осторожный, уклончивый в споре; вот эта тихость натуры и помогала ему держать верх во всеобщей сутолоке и держать в спокойствии Церковь. Чувствуя колебания Макария, самовольники невольно пересиливали сторонников Грозного. Когда в Кремле решалась участь самодержавия, слышнее других был голос Сильвестра.
Грозный надолго терял сознание, впадал в беспамятство, не узнавал людей, ему трудно стало говорить. Он только и выдавил несколько фраз: “Я с вами говорить не могу. Мне истомно... не до того”. Но когда поп Сильвестр предложил разойтись до утра и отложить крестоцелование, Иоанн вспыхнул: “Коли вы сыну моему Дмитрию крест не целуете, ино то у вас другой государь есть, и то на ваших душах”. После таких жестоких слов бояре поустрашились и двинулись в переднюю избу давать клятву. Они поняли, что царь догадался о заговоре. Когда мятеж поутих, появились митрополит Макарий, духовник протопоп Андрей, и старцы возложили на полумёртвого царя черническое платье. Позднее впечатлительный Иоанн вспоминал те минуты: “И мне мнится, окаянному, яко исполу есмь чернец”.
Возле креста по поручению государя стояли молодые князья Воротынский и Вяземский, многие бояре, недовольные молодостью князей, бычились и смотрели косо, а князь Пронский-Турунтай, посчитав себя униженным, вошёл даже в гневный спор с Владимиром Воротынским: “Твой отец, да и ты после великого князя Василия первый изменник, а ты приводишь ко кресту”. И князь Владимир ему ответил с ядовитой насмешкою: “Я суть изменник, а тебя привожу крестному целованию, чтобы ты служил государю нашему и сыну его царевичу князю Дмитрию; а ты государю нашему и сыну его царевичу креста не целуешь и служити не хочешь”. Намёк был ясен, и, зажимая в себе клокочущую ярость, хорошо представляя грядущую опалу, Пронский-Турунтай гордыню сломал и крест целовал.
На следующий день государь снова созвал вельмож и боярство и велел им болезным скрипучим голосом, утратившим обычную твёрдость: “В последний раз требую от вас присяги. Целуйте крест перед ближними моими боярами, я не в силах быть тому свидетелем. А вы, уже давшие клятву умереть за меня и сына моего Димитрия, вспомните оную, когда меня не будет, не попустите вероломных извести царевича; спасите его, бегите с ним в чужую землю, куда Бог укажет вам путь!.. А вы, Захарьины, чего ужасаетесь? Поздно щадить вам мятежных бояр; они не пощадят вас, вы будете первыми мертвецами. Итак, явите мужество, умрите великодушно за сына моего и за мать его; не дайте жены моей на поругание изменникам!”
Долго пришлось уговаривать брата Владимира Старицкого, но тот закусил удила и не слушал доводов умирающего, наверное, ждал прощения за грехи вольные и невольные или новых милостей, но давать клятву царевичу, целовать крест на записи отказывался наотрез. Сродники совсем зачужели, и борьба за престол, казалось, разделила их навсегда.
А служил Владимир Андреевич престолу доброчестно, мужественно, не жалея живота своего, и война за Казань выказала все полководческие таланты и доблести князя Старицкого, а на торжественном обеде в Кремле, когда Иван Грозный чествовал Владимира Старицкого при множестве гостей, величил его и награждал, то в те минуты всем казалось, что наконец-то борьба за Стол закончилась и меж родниками, а значит, во всё Московское царство пришёл мир. Но княгиня Ефросинья Старицкая, подталкиваемая свояками, снова затеяла бузу: ей спокойно не жилось, вдову постоянно мучило мстительное чувство по рано умершему в заточении супругу Андрею.
Сама мысль о князе Иоанне, неправедно завладевшем троном, сводила с ума. И постоянно тлевшей обидою на Грозного Ефросинья заразила и сына Владимира Старицкого, поместных бояр и боярских детей. И сейчас, когда Иван Васильевич лежал в лихоманке при смерти, его тётка горячо молилась Господу в своих кремлёвских хоромах, чтобы Христос прибрал коварного царя к себе не промедля. Она не явилась в опочивальню к государю, чтобы справиться о здоровье в последние часы и уступить отчаянной просьбе умирающего, привесить печать к клятвенной записи, наскоро составленной думским дьяком, но с нетерпением ждала из дворца гонца с радостной вестью о кончине Грозного.
Когда подписал клятвенную запись царевичу Дмитрию и поцеловал крест в руках Владимира Воротынского последний боярин, царь с облегчением вздохнул, что всё закончилось добром. Смута завершилась криками и бранью, бузотёры разошлись по своим домам, во дворце установилась покойная тишина. Московский Дом устоял. И что- то с Иоанном Васильевичем вдруг неизъяснимо случилось, будто волна блаженства накатила на него, омыла сердце, сняла надсаду, и царь уверился, что будет жить. Он даже собрался заплакать от умиления, всхлипнул в рукав чернического одеяния и… раздумал. Подобное и прежде случалось с Грозным, напоминающее восстание души из мёртвых, и тогда жизнь каждый раз как бы начиналась сызнова: стащил с головы потную скуфейку и поцеловал с умилением. Он не молил Бога о помощи, но неисповедимым образом уже знал, что милость неразлучна с ним во веки веков, ибо за минувшие двадцать лет со смерти отца старался не нарушать ни одной Христовой заповеди, был кроток, милостив и не попускал душу во гнев. Порою его глубоко обижали, обманывали, смеялись советники “Избранной рады” над тихостью царской натуры и податливостью на похвалы, принимали Ивана Васильевича меж собою за блаженного, за юрода Бога ради, но юный великий князь, совестясь, терпел, постоянно спускал обидчику насмешки или просил митрополита перенять вину боярина на свою душу, чтобы замолил и простил.
Внезапный переворот случился в душе умирающего Царя на смертном одре, когда принялись бояре ретиво гнетить сердце государя, обижать оговорами, напускать на него всякие напраслины, открыто сулить смерти… Подобное простить было невозможно. Ну ладно, он, Иван Васильевич, пожил на белом свете, слава Богу, вкусил от жизни, что положено Господом, но ведь лихоимцы сулили смерти младенчику-”пелёночнику”. Отказывались ему присягать, признавать великим князем, а значит, отказывались признать и самого Иисуса Христа, кто Своею вышней волею положил на царевича Дмитрия верховную власть! Иоанну была нанесена глубокая незабытная рана. Царь страстно ждал сына, хотя был совсем молод; Дмитрий, появившись на свет, как бы принёс ему вечность. А боярская Дума не хотела признать государевой радости, умаляла его власть, не желала видеть над собою Димитрия и тем унижала Грозного, слившись купно в своём змеином гнезде. И никто из верховной рады не подал властного голоса в защиту Иоанна в смертную минуту, и это коварство советников, ждущих гибели своего владыки, разжигало сердце князя, и раздражение от обиды оказалось сильнее.
...Велел позвать Анастасию с сыном и заодно “принесть” жбанчик клюковного морса, чтобы сто раз не бегать за питьём. Заметил по утомлённому лицу, что царица не спала. Встала у задней грядки, скорбно прижимая кувшинец к груди, не сводя тревожного, спрашивающего взгляда с мужа; нашла в обличье добрые перемены, и от радости на глаза навернулись слёзы. Ждала-то худых вестей, а муж живёхонек, лежит в черническом одеянии, лишь бледность необычная на лице и синь под глазами, да рыжие кудри выбились из-под чёрной еломка, оттеняя суровое торжество момента, — переезд в новую жизнь. Не успел спросить про сына, как в дверях появилась нянька с младенцем на руках, показала отцу издаля, поднести не решилась без указу. Царь приподнялся в постелях, Анастасия встрепенулась, хотела помочь, но Грозный отказался, выставил локоть.
“Вот и Димитрей наш прибыл”, — объявила юная царица.
“Будущий царь Московский растёт не по дням, а по часам, а “доброжелатели”-то мне в лицо тычут: не будем, де, “пелёночнику” креста целовать”, — разволновался снова Иван Васильевич, и сердце сразу заухало, молотами забилось в висках, а руки взялись судорогой...
“Успокойся, Ваня, — шепнула царица, заметив в муже недобрые знаки. — Не рви, милый, понапрасну сердца”.
“Ну, скажи, милая, как можно такого ангела не любить?.. Да я за него жизнь бы отдал... Только прикажи Господь... Коварные подговорщики строят подкопы с помрачённым сердцем”, — не отступался от навязчивой мысли Иоанн, и когда голова пробудилась для откровений, очистилась от угара, нависшая над семьёю угроза нарисовалась жутким видением, обнаружила все грядущие последствия боярского мятежа...
Дмитрий мирно спал в окутках на руках дворцовой боярыни, не ведая, что родители говорят о нём и в эти минуты решается его будущее. Облако ядовитой хмари, готовое пролиться, густо стемнилось над царевичем, но благодатное дуновение воздухов, ниспосланное ангелами, на время одолело бесовский напор и раскинуло над “пелёночником” свои благодатные покрова.
Оберегая от заразительной болезни, нянька отнесла царевича в детскую.
“Злыдни, коварные злыдни, порождение ехидны”, — как в бреду, бормотал Иоанн, провожая младенца взглядом, будто видел в последний раз. Из горла вырывался густой отрывистый кашель, похожий на клёкот лесного ворона, и Настасья почти не разбирала слов; да её сейчас не особо и занимали государевы дворцовые переживания, изводящие супруга; главное, что муж выбрался из лихоманки. Он жив — и слава Богу, а остальное само утрясётся: видимо, Иродова дочь Знобилка скинулась в Трясовицу, но не затянулась в Невею, откуда уже нет выхода, и тем спутала предположения немецкого лекаря Бомолея. Государя вдруг на одном часу серёдки ночи перестало корёжить и мучить, гнетея ушла из костей. И когда московские заговорщики досматривали второй сон, их кремлёвский повелитель поднялся на шаткие ноги и, поддерживаемый Анастасией, выбрел на Красное крыльцо.
“Может, ошибся в ядах?” — сбивался в расчётах лекарь, дивясь редкому случаю, подглядывая за царём в просвет распахнутых дверей; и если Иван Васильевич что-то подозревает, не берёт из его рук микстур и порошков, живёт на солёном огурце, но обильно пьёт морсы из трав и ягод, которые подносит жена, то, видимо, заставит судьба бежать. Наверное, поп Сильвестр задумал устранить Ивана Васильевича. Если не поставил лекаря в известность о своей задумке, то нынче, когда поведут на допросы, будет ссылаться на иноземного доктора и потянет за собою на дыбу... (Никаких подробностей в летописях о покушении на Грозного нет, но царь не сомневался, что его пытались отравить...) А было чего бояться главному дворцовому лекарю; на слуху была судьба врача Леоне, что служил при дворе великого князя Ивана Третьего. У него слёг сын Иван Иванович Молодой, заболел “камчюгой” в ногах, не замог ходить, и московские знахари, шептуны, колдуны, ворожеи и травницы, доставленные из Олонецкого края, ничем не смогли помочь. И тогда за лечение взялся лекарь Леоне и добровольно поклялся своей головою, что поставит Ивана Молодого на ноги: “Если не излечу, то вели меня казнить смертной казнью”. Леон давал пить зелие, жёг скляницами по телу, вливал горячую воду. Но наследник, несмотря на все попытки иностранного врача, умер 7 марта в субботу 1490 года. Великий князь Иван Третий повелел казнить лекаря, безрассудно давшего клятву. Сразу после сорочин по Ивану Молодому врачу топором ссекли на Болвановке голову 23 апреля... Видимо, кто-то влил в питьё яду: по Москве поползли слухи, что князя Молодого отравили. Елена Волошанка была склонна к “ереси жидовствующих”, и “любомудры” с помощью княгини собирались захватить власть, но князь Иван III, умный, дальновидный, но жестокий по натуре, спутал планы заговорщиков, передав правление сыну Василию III.
...Опираясь на плечо жены, Иоанн с минуту постоял на крыльце, выглядывая кого-то на сумеречной площади; там возникали люди, много враждебных людей, все вроде бы метились из луков и пищалей в самодержца и растворялись за углом площади, чтобы вдруг снова появиться в ещё большем числе. Боярская сумятня, два дня царившая в стенах царских покоев, перемещалась к Спасу и к Чудову, собиралась в собачью стаю, чтобы злобной сворою кинуться к Красному крыльцу и в клочья порвать царя. Ознобом окатило спину, Иоанн вздрогнул, почувствовал внезапный страх от своей беспомощности и той униженности, в которую постоянно возвращали его советники. “Они не оставят меня в покое, — вдруг отчётливо подумал Грозный, увидев пред собою выступившие из сутёмок чёрные, как вар, непроницаемые, с дьявольской усмешкою глаза попа Сильвестра. — Эти каженики, чутьистые псы Люцифера, идут по моему следу... Боже, как я их ненавижу!” Впервые выплеснулись, вроде бы мысленно, гневные горячие слова прозревшего самодержца; но, оказывается, они прочувствованные душою, независимые от воли Грозного, вырвались наружу. Царица сдержалась, сделала вид, что не расслышала страшного признания мужа. Нельзя было раздражать больного государя, возбуждать его чувства напрасной тревогою...
Но и Грозный, только что видевший смерть в лицо, уже не мог сдерживать себя; он переменился не тогда, когда съездил за советом к монахам Кирилло-Белозерского монастыря (как уверяют сторонники Курбского и Адашева), но в эти страшные часы боярского мятежа, когда была поставлена на кон и почти ничего не стоила не только телесная оболочка монарха, облачённая в чернические одежды, но и вечная душа царя, навсегда обручённая с Христом...
“Скажу тебе, царица, избави Боже нашу душу от этих иудиных замыслов, ибо как Иуда ради золота продал Христа, так и эти мои советники ради наслаждений мира сего, нарушив присягу, предали православное христианство и своего государя... Какие же они доброжелатели, как говорят Курбский с Адашевым про себя, если, подобно Ироду, хотели погубить сосущего молоко младенца и меня и посадить на царство чужого царя... Будь это их дети, разве дали бы им вместо яйца скорпиона и вместо рыбы камень?.. Но они промолчат, ничего не скажут, ибо они не признают в нас своего государя...”
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
1
У всяких неожиданных перемен есть далеко спрятанные (потаённые) корни, порою неподвластные даже великому уму, скрытые обстоятельствами и быстротекущим временем. За хвостик иной раз и ухватишь, как набрякшего под кожею клеща, а головёнка возьми и оторвись… Вот и жди, сердешный, чем эта беда обойдётся.
После Вознесения Христа стал мир маяться: одни народы – от того, что Иисус вознёсся к небесному престолу, а другие – от того, что душа Спасителя вознеслась к своему Отцу, а сам-то Христос скитается по миру, по горам, по долам, плотью иссохся, “ликом почернел, аки головня”. Ожидая Господа, стали народы читать священные тексты и, толкуя Божьи мысли, заблудилися в них. Понадобились учителя-наставники, чтобы объяснить смыслы знаний, и они (просветители) скоро нашлись, “а слепой, аще слепых сведёт в яму”. Сначала объявились масоны — мастера по перекройке мира, потом рыцари по защите Гроба Господня (коварники, отравители и убийцы, авантюристы), вдруг вынырнули каббалисты, сидевшие в азиатских иудейских скрытнях, а потом внезапно проклюнулись, как из адовой грибницы, сотни сект, богословских собраний, толковищ, тайных орденов, опирающихся на букву Святого Писания: лутеры и кальвинисты, баптисты и анабаптисты, адвентисты седьмого дня, дети Иеговы, евангелисты, чародеи и волхвы, учители Судного дня и провозвестники конца света, ученики двенадцати апостолов и сторонники Иуды, поклонники Ветхого завета, иудаисты и кромешники, дети сатаны и безбожники, и всякая прочая поповщина. Только в России к середине ХIХ века появилось шестьдесят семь сект, и под эти порою вовсе безумные религиозные измышления угодили более сорока миллионов жителей России. Боже мой, какая религиозная вакханалия захватила Европу! И каждый учитель тягнул поклонников в свою сторону, забывая иль отвергая Христову любовь. А куда деть язычников, детей Солнца, матери сырой земли и живой воды? Как ни старались миссионеры христианства привести их в благоразумие, но этих строптивых сторонников коренной природной веры так и не смогли истереть в муку, и пришлось, покорясь заветам предков, тащить в “торбе на загорбке” как неисследимый груз родовой памяти, находя в ней опору, чтобы не потонуть в чарусах и болотной (религиозной) бездне...
По глубинным чувствам и природной памяти русского народа Иисус Христос был только русским Богом, никуда не уходил и не покидал русское племя. И хотя Христос возгласил себя Богом всего мирового человечества, но православным русским никому не хотелось его отдавать. За Господа истинный поклонник Христа, не колеблясь, шёл на костёр, ибо для него жертвенная душа была куда дороже временной плоти.
Как получилось, что в России уже через сто лет “новгородской ереси” Схарии Православная Церковь разделилась на-полы, а религиозная вражда тлеет и поныне, хотя большинство учений, сект и толков прекратили своё существование (липники, дырники, скрытники, бегуны, трясуны, скопцы, молокане, потаковники и т.д.)? Кстати сказать, от “мудрёных голов” и пошли на Руси религиозные шатания — от фарисеев и растленных разумом вольнодумцев, и чтения “богохульных текстов” остерегал своего ученика странствующий чернец Нил Сорский. Иконописец-монах из Кирилло-Белозерского монастыря Ефросин копировал отреченные книги, переписывал сборники древних текстов, наполненных глумами, кощунами и баснями, с которыми вели тщетную войну ревнители благочестия. Он же, Ефросин, переписал повествование Георгия Амартола о живущих близ Индии “рахманах” (“брахманах”), у которых нет “ни храмов, ни риз, ни царя, ни купли, ни продажи, ни свары, ни боя, ни вельмож”. Это не только рассказ о счастливых землях (вроде нашего Беловодья), а древнейшая на Руси утопия, на которой и возникли “рабье учение” Феодосия Косого и радикальная “ересь жидовствующих”, живущие и поныне. В конце XVIII века это мечтание о райском мире разошлось в списках среди староверцев, и они, покинув родные домы, отправились искать благословенный край, и многие погинули в безвестии, вдали от родных, — в Гималаях, Тибете, на севере Сибири, у берегов Ледовитого океана. Такое впечатление, что они шли по следам живого Христа.
Как показывают новейшие философские предположения, племена скифов-ариев, отступая от ледников, двинулись от Белого и Карского морей через Среднюю Азию, сыскивая себе место, где бы можно прочно осесть, вот и заселились на землях нынешней Индии. Вместе с племенами ушли белые волхвы, чародеи и языческие прорицатели (“рахманы”), но фамилии Рахманин, Рахманов, Рахманинов продолжились в русском племени. Вот и на моей родине по реке Мезени у моря Студёного жили Рахманины: один из них ещё в ХVI веке был рудознатцем, зимовал на Матке (Новой Земле), копал там по наказу государя Ивана Грозного серебряные и железные руды. Так “кощунная” повесть Георгия Амартола о райской земле, переписанная монахом в Кирилло-Белозерском монастыре, неисповедимо связалась с моей родиной и добавила её биографии исторической правды. Порою одной неожиданной мысли безвестного человека из народной глуби хватает, чтобы пробудить от унывной жизни широкие слои народов и направить их движение в новом направлении... Собственно, на этих вспышках духа беспокойных людей творится вся человеческая история и превращается из окостенелой в живую; отсюда и борьба взглядов, идей, чувствований, мечтаний, но и восстаний, страданий, слёз и мук, коих, кажется порою, и не осилить.
Феодосий Косой — философ-холоп, сторонник полнейшего неприятия Церкви, государства и всякой власти, отрицающий Христову заповедь “возлюби ближнего...” Учителями Феодосия Косого были Артемий — заволжский старец, Вассиан Косой и черноризец Максим Грек. Святогорец ввёл в свои сочинения понятие о “разуме духовном”. Грек писал: “По своему существу лжеучение Косого однородно с “ересью жидовствующих”, но имеет ещё более отрицательный характер, доведено до последних крайностей; однородно и с учением Башкина”.
Феодосий-москвитин, холоп царского вельможи, видимо, человек из того теста, из какого выпекаются самозванцы, повстанцы, атаманцы и вообще отчаюги-похвалебщики всякого пошиба, где требуется смётка, ум, бесшабашная удаль, жестокость, отсутствие всякого страха и совести, но и некоторое знание не только жизни господ, но и бытийной литературы, священных писаний, всего того, что подвигает к размышлениям и позволяет выстроить некие жизненные принципы и вербовать в союз себе других холопов. “Ещё в холопстве худо влиял на других рабов, — доносят нам расспросные бумаги, — вселял в них неверие и соблазнял к дурным разговорам и многое смущение вложил в многую молву”. Однажды Косой обокрал хозяина (увел коня отай, обчистил двор), подался на Белоозеро, вместе с ним бежали Игнатий и Вассиан. Характер этого первого русского тайного мятежника сохранился в судебных доносах: “У Косого приёмы русского бродяги. Побег от господина, снос господских вещей, перемена имени, умение притворяться и обводить наивных вокруг пальца — последнее качество считается признаком ума и смышлёности по народному великорусскому понятию”.
Митрополит Макарий писал: “Ныне сделались известными послания Артемия, написанные в Литве, в которых он будто бы стал поборником Православия против Симона Блудного и других еретиков из Западного края. Артемий, наученный горьким опытом, отбросил прежнее блуждание по вере и сделался твёрдым христианином... Он представлял довольно распространённый тип критиков, но которые не идут дальше разговоров и острых слов, оставаясь служителями этого порядка”. В Литве Артемий писал полемические сочинения против Феодосия Косого и против местных еретиков. Поначалу же, оказавшись в Витебске вместе с Феодосием Косым и Фомой, проповедовал откровенную ересь: осуждал почитание икон, выбрасывал их из частных молелен и храмов, призывал народ к почитанию единого Бога через Христа и с помощью Святого Духа. Еретик Матюшка Башкин показал на архиерейском суде, что Артемий отвергает Таинство Причастия, не признаёт предания святых отцов. Позднее это учение Артемий определил, как “жидовство”...
Князь же Андрей Курбский называл Артемия “неповинным и святым мужем”.
Современники отзывались о Феодосии Косом как о человеке, обладающем “мужеством и разумом”. Для сторонников учения Феодосий стал мудрым учителем. В 1547 году после московского пожара и восстания городских низов, в котором, по некоторым свидетельствам, принимал участие и Феодосий Косой со товарищи, смутители мятежа скрылись, разбрелись по северным обителям и приняли постриг. Когда в столице всё поуспокоилось, новопостриженники во главе с Феодосием сняли с себя чернический чин и превратились в яростных врагов монашества. Среди последователей Косого были и священники, но в основном – низы: городская беднота, холопы, смерды, люди простых нравов, и потому ересь получила название “рабье учение”. Еретики действовали потаённо, на глаза не лезли, о своём религиозном течении публично не заявляли. Но слухи о новом учении распространялись в народе, и когда архиерейский собор подверг старца Артемия и Башкина казни, всплыло много ужасающего и о новых раскольниках; тогда и занялись Феодосием Косым. Это случилось в 1555 году.
В чём ересь Косого? Он склонялся к Ветхому завету и не принимал Евангелия, в нём видя все неправды христианства, отдавал предпочтение Моисееву Пятикнижию, называл его “столповыми света”, а значит, ветхие Моисеевы послания к иудеям были столпом, могучим основанием божественной веры, которую надо хранить в сердце.
“Косой книги столповые даёт прочитати и носит их всегда в руку, <...> а иных книг не подобает прочитати, понеже истина не в них”.
Именно за обращение к Ветхому завету и отрицание Евангелия новгородских еретиков конца ХV века прозвали “жидовствующими”. Но Бог иудеев племенной, а Бог Косого — один для всего человечества. Эту идею Косой вычитал в Евангелии у апостола Павла: “Для Бога нет ни эллина, ни иудея...” В Средние века, когда племена отыскивали своё природное обличье, формировали свою историю, себя как особый народ, отгораживаясь от прочих, идеи Косого становились кощунами и ересью. От идеи Косого об едином Боге для всех народов до мирового интернационала стояли более трёхсот лет и множество народных восстаний и революций. Признание Единого Бога для всех влекло за собою невольное отрицание догмата о триединстве Бога, о Святой Троице. Косой утверждал: “Яко Бог-Отец Вседержитель не имат Сына, ни Святого Духа”.
Феодосий Косой, признавая Христа простым человеком, продолжал традицию новгородских еретиков ХV века, утверждал: “Не подобает много почитати родшую Христа (Богоматерь), не писать и не читать богословских книг”, — и сам не написал ни одной строки (записывали его ученики), но проповедовал устно своё учение в молельнях и скрытнях, на тайных беседах со сторонниками, в спорах с иосифлянами. “Грех есть почитать иконы”, — убеждал Косой и приводил в подкрепление слова Соломона, де, “идолы — произведение рук человеческих, сделанные мастерами из золота, серебра и дерева, разукрашенные краской и прикреплённые к стенам железом”. Крест, по убеждению Косого, не имеет никакой святости... “Крест, ему же поклоняются, древо есть”. Поклонению кресту противно Самому Богу. Косой призывал : “Кресты и иконы сокрушати, и святых на помощь не призывати, и в церковь не ходити, не молиться, именовать церкви кумирницами, и книг церковных и жития святых не читать, и не каяться, и не причащатися, и темьяном не кадитися, и на погребении от епископов и попов не отпеватися, и по смерти не поминатися, яко епископы и попы — ложные учители, идольские жрецы и маньяки, велят приносить проскуры и кануны, и свечи ко идолам на жертву; подобает поклоняться Отцу духом, а не поклоны творити... Мертвеца положиша в ковчеги в церквах всем на видения и соблазн, нарекше преподобными, праведными и святыми, часами поют им канон и молятся мёртвым, и просят от них помощи, свечи перед ними зажигают, и отводят люди от Бога к мёртвым”.
Косой отрицал и монашество, убеждал народ не платить подати, не повиноваться властям, не служить в армии и не воевать. Косой был убеждён, что ему открылась главная истина — единобожие: его соратниками по “холопьей вере” были чернец Максим Грек, Вассиан, старец Артемий, князь Патрикеев, сын боярский Башкин, протопоп Сильвестр, склонялись к этой ереси княгиня Елена Волошанка (сноха великого князя Ивана Третьего), князь Андрей Курбский, окольничий Адашев. Учение Косого, доведённое до крайности, до полного непризнания Церкви и государства, невольно сближалось с “ересью жидовствующих”. Иосиф Волоцкий называл сочинения Феодосия Косого “законопреступными”.
Еретики, спасаясь от церковных властей, уходили в Литву и в “немцы”.
Устройство секты напоминало тайный масонский орден: строгая скрытность; принцип жизни в обществе — чужой среди своих; отторжение государственной морали до мелочей; дисциплина; иерархия (учитель-ученик); обряд посвящения с обязательным поруганием царя и Христа; вербовка сторонников в высших слоях; проникновение в Кремль. Но Зиновий Отенский — монах Отенского монастыря, писатель, проповедник, сторонник Иосифа Волоцкого, которого Косой люто ненавидел, — так вот, Зиновий утверждал, что проповедник нового учения Феодосий Косой философом не был, так как мало был учён слову, порою не понимал сам, что говорил, ни того, что утверждал, но был слишком дерзок, самоуверен и своё понимание веры распространял с возмутительной наглостью.
Косой, доставленный на архиерейский суд в Москву, сбежал из-под стражи в Литву, хитростью усыпив бдительность охраны. В Литве Косой порвал с монашеством, женился на вдовой литовской еврейке и принял иудейство.
Неожиданно учение Косого нашло поддержку в простом народе и дошло до ХХ века. Под обаянием Феодосия были такие ревнители православного благочестия, как протопоп Аввакум, четверивший Бога (XVII в.), и крестьянский страдалец из Твери Сютаев (XIX в.), утверждавший, что “Бог есть любовь, и больше ничего”. Можно привести ещё сотни народных философов, взявших из “холопьего учения” какие-то радикальные оттенки его. Идейной основою восстаний Разина и Пугачёва были не только прочитанные под своим углом священные тексты и проповеди бродячих по Руси чернецов и волхвов, но и мысли Феодосия Косого о народной свободе и истинном Боге.
А что же рассказывает история о самом Косом? Прибежав в Литву, он тут же сошёлся с местным еврейством, с главными деятелями “ереси жидовствующих” Шимоном Будным, Петром из Гонёндза, Мартином Чеховинцем и с членами тайного общества Литовских и Польских братьев. Его сотоварищ Фома, с которым Косой вместе бежал из Москвы, создал “реформационную” общину в Полоцке. Судьба Фомы завершилась трагично: когда Иоанн Грозный в феврале 1563 года вернул Москве древний русский город Полоцк, то приказал утопить еретика Фому в проруби; вместе с ним были казнены монахи-бернардинцы, а также царь повелел татарам, бывшим в русском войске, утопить в Двине подо льдом всех евреев (числом триста человек), отказавшихся принять Святое Крещение. О расправе над евреями с мольбою и стенаниями просили местные православные жители, стонавшие от насилия шинкарей и ростовщиков.
Ещё с юных лет Иоанн держал на евреев, казнивших Иисуса Христа, душу, с годами это чувство крепло, когда Грозный обратился к священным текстам, по Священному Писанию и Ветхому завету проник в сущность бродячего торгового народа, противоположного русскому по своим духовным свойствам; его поразила внутренняя жёсткость племени, не имеющего совести и отрицающего Спасителя. Там же Иоанн Васильевич открыл смысл числа зверя 666: “весу в золоте, которое приходило к царю Соломону в один год, было шестьсот шестьдесят шесть талантов, и господствовал он над всеми царями”. Число 666 иудеи считают символом покорения народов, для них оно священно, ибо связывается со временем их господства. Не приняв мессию Христа, они ожидают мессию антихриста, который подчинит весь мир, и каждый житель земли обязан будет платить им налог. Вот почему налоговое число — 666, а смарт-карта обозначает смерть-карта, от сербского слова “смарт” — смерть. Это число зверя. Сказано: “И восстанет презренный антихрист, рождается, как всякий человек, созданный Богом. Это число 6; ставит земное выше небесного, вечной жизни — это тоже 6; идёт во ад — это тоже 6. Итого 666. В славянской азбуке цифра 6 означает “зло”. Число же Бога 888. Пришёл из бесконечности — 8; стал человеком, дабы человек стал Богом, — 8; и проповедовал вечность — 8”.
Когда Грозный разглядел порочность этих людей, проклятых Богом и отторгнутых Христом, то выгнал их прочь из Москвы не только за то, что отдавали деньги в рост, торговали вином и отравным зельем (ядами), склоняли простых москвичей к иудаизму и каббале, чем отваживали от Православной Церкви, но и продавали “мумиё” — “нечистое” тайное вещество, заманивающее заблудших православных под власть диавола...
Когда в 1550 году польский король Сигизмунд Август хлопотал перед царём Иоанном о свободном въезде торговых евреев в православную Русь, то получил от Грозного твёрдый отказ: “И ты бы, брат наш, вперёд о жидех к нам не писал”.
* * *
Ещё Ивану Третьему были известны три отклонения в вере: ересь новгородского священника Алексея, блуждания в Православии московского дьяка Фёдора Курицына и склонность к иудаизму новгородского поповича Ивана Максимова — “жидовство”. Максимов так близко приклонился к царскому дому, что сманил в свою ересь сноху (жену Ивана Молодого) княгиню Елену Волошанку. Иван Третий, а позднее и сын его Василий Третий, ещё не задумываясь о гибельности ереси, всячески способствовали ей, переводя белое духовенство в Московские соборы, а новгородских монахов-нестяжателей ставя во игумены по монастырям.
Иван Третий был вольнодумцем, он посягал на освящённые веками устои Церкви, на её независимость от светской власти, на неприкосновенность церковных имуществ и к святительскому сану относился без должного почтения. Ему незазорно было предать однажды публичной порке Чудовского архимандрита. Когда понадобилась перестройка в Кремле, Иван Третий распорядился вынести за стены церковные кладбища. Человек сильной воли, большого ума и беспредельного честолюбия, самовольник и самовластник, он даже и Бога не шибко признавал и всячески пытался его иначить, отчего так близко и сошёлся с еретиками, ловил каждое их слово. Выросший в окружении льстецов и подхалимов, в обстановке коварства, интриг, затаённой ревности и мести, бесконечной борьбы за власть, он изгнал из души всяческое почтение к чужой личности. Сын великого князя Василия Тёмного был убеждён, вопреки Евангельскому учению, что “Бог не в правде, но в силе”, и после завоевания Новгорода, победы на реке Шелони получил прозвище “Грозный”. У новгородцев Иван Третий вызывал озлобление как человек, чинивший грубость святой Православной Церкви. Да и как мог торговый вольный люд Великого Новгорода полюбить московита, обложившего данью “ремественных” и служилых людей, ограбившего монастыри и церкви?..
Отдавшись во власть религиозной смуты и духовных смущений, Иван Третий даже убрал в крестовой палате каноническую Псалтырь и заказал перевести “Махазор” — сборник неканонических псалмов иудейского богослужения. Владыка Геннадий остерёг великого князя, что еретики правили христианские псалмы по-жидовски. Но Иван III оказался глух к предостережениям владыки. В 1493 году великий князь повелел сносить за Москвой-рекою церкви и дворы и на тех землях разбить сад. Тем же “повелением церкви сносить и дворы за Неглинною, церкви старые, извечные вынесены из города вон; да и монастыри переставлены... Да сверх того и кости мёртвых выношены на Дрогомилово, их кости выносили, а телеса ведь тут остались, да на тех местах сад посажен... Митрополит Геронтий о том не воспретил; то он ведает, каков ответ за то он даст Богу, а гробокопателям какова казнь. Писано, что будет воскресение мёртвых, не велено ихние места двигать, опричь тех великих святых, каких Бог прославил чюдесы... А что вынесли церкви да гробы мёртвых, да на том месте сад посадити, а то какова нечесть учинена. От Бога грех, а от людей сором”.
Клятва Ивана Третьего “землёй и небом, и Богом” сильно отличается от канона, прописанного в Священном Писании: “Не клянитеся ни небом, ни землёю, ни иною коею клятвою”. О том же говорит Нагорная проповедь Христа: “Не клянитесь ни небом, потому что оно престол Божий, ни землёю, потому что она подножие Ног Его”.
И найдя потворство в Кремле у княжеских особ, еретики скоро осмелели и повели открытое наступление на Православную Церковь, отвергая Христа и пороча Деву Марию, пока-то у московских властителей открылись глаза на хулителей веры. Змеиное гнездо разворошили, смутителей развезли по монастырским студёным кельям-одиночкам под самый строгий надзор, а некоторых особенно рьяных еретиков вывезли под Москву и сожгли в деревянных клетках. Некоторых “прельстителей” отправили на исправление в Новгород к архиепископу Геннадию. Владыка устроил над “проказниками”, чтобы не глумились над верою, знакомый по мировой истории урок. Повелел на подъезде к Новогороду “сажать на лошадь глумцов задом наперёд, хребтиной обращать к головам коньим, яко да зрят на запад, в уготованный им огнь. А на главы их повеле возложити шлемы берестяные остры, яко бесовские, а яловцы (кисти) мочальны, а венцы соломены с сеном смешаны, а мишени (надписи) писаны на шлемах чернилом: “Се есть сатанино воинство”...И повеле водити по граду и плевати на них, и глаголати; “Се врази Божии и христианстии хулницы!” Потом же повеле пожещи шлемы, иже на главах их. Сия сотвори добрый он пастырь, хотя устрашити нечестивых и безбожных еретики...”
Архиерейский собор был особенно суров к отступникам и не терпел вольности в вопросах веры и блуждания по Святым Писаниям. Но увы, коварная немочь, подобно пожару в сухостое, успела полыхнуть по монастырям, посадам, городам с пригородками, а то и воровски затаилась в Кириллове, в Поволжье, лесных скрытнях, кельях и по глухим таёжным заимкам, где человечья нога в редкость.
Учение марселлианцев и фотинианцев против Христа как живого Бога возникло в Византии ещё в IV веке и тайными путями проникло в Европу и на Русь под названием “еврейская ересь” в конце ХV века. В Новгород пришёл с посольством образованный еврей Схария и стал внушать духовенству преимущество новой веры, сводя её к единому Богу, отрицая Христа и Святую Троицу, и скоро вскружил голову грамотным “любомудрам”, потерявшим ощущение истинности Православия на первых страницах святого Евангелия и Ветхого завета. Первыми попами, уловленными в сети ереси, стали священники Денис и Алексей, к ним пристали Шумайло Скариави и Моисей Хапуш и стали открыто с церковной кафедры и в палатах новгородских бояр порицать божественность Христа, отрицать Троицу, покушаться на монастырские земли, на земные богатства владык и церковного причта, выступать против философии игумена Иосифа Волоцкого (“Москва — Третий Рим, а четвёртому не бывать”).
Попа Дениса изгнали из храма Архангела Михаила за хулу на Церковь. Его “поточиша”, сослали в Галич в темницу. “Он не перенёс такого потрясения, помутился рассудком, заблеял козлом и гласы зверским и скотии, и всяких птиц и гадов, и тако же изверже скверную и еретическую свою душу”.
...А богатства некоторых крупных монастырей Новгородских, Соловецкого, Кирилло-Белозерского идр., скопленные монашеским старанием за сотни лет, были немыслимо огромны: сёла, пахотные земли, соляные варницы, рыбные ловы, звериный и морской промыслы, охотничьи ухожья, торговля с самоядью, — так вот, эти доходы, пожалуй, были сравнимы с государевыми (во времена войн и лихолетий государство даже брало в долг у Церкви). Бояр, дворян, князей и княжичей, и боярских детей, составлявших великокняжеское войско, требовалось кормить, поощрять за службу, дарить деньгами и поместьями, но свободных земель и сёл, что не за церквями, оставалось всё меньше, вот и присматривались великие князья к монастырскому достатку, на который труждались сотни тысяч крестьян, смердов и всякого промысла “чёрного люда”. И еретики, взяв себе в помощь жёсткие прения между игуменом Иосифом Волоцким и скитским монахом-затворником Нилом Сорским о “стяжании”, невольно пробудили дремавшую досель “глухую зависть” у Ивана III к монастырским сундукам, набитым золотом, и захотелось присовокупить их на государево дело, хотя бы ополовинить скрыни, пересыпать в царскую казну. Но как ни зорили отец с сыном Василием III церковные кладовые Новгорода, вывозя из вольного города сотни возов с золотом и драгоценностями, но при каждом новом походе на вольный город снова находилось достаточно сокровищ, чтобы загрузить новые обозы, как ни стенали архиереи, келари и ризничие: “Охте мне, всё-то пограбили, разорили до нитки, окаянные. Не оставили ни копейки и на горбушку житенного пирога, чтобы укусить, ни на свечу, ни на просвирку — всё пограбили безжалостные, нет на них Христа”. И, накалив сердце на московских управителей, начинали заново копить злато-серебро и полнить казну...
И на какое-то время эти словесные прения пошли в помощь нестяжателям, сторонникам Нила Сорского... И пока спорили о казне и деньгах, о монастырских владениях, “ересь жидовствующих” волнами захлестнула Московию. И там, где было трое еретиков во главе со Схарией, оказалось более ста в Великом Новгороде и около тридцати в Москве, иные разошлись с проповедями по русской земле и давай расшатывать национальные предания. Иосиф Волоцкий писал: “Нынче же и в домах, и на путех, и на торжищах иноци и мирстии, и все сомняется, вси о вере пытают, не от пророк, ни от апостол, ниже от святых отец, но от еретиков и отступников Христовых”.
Митрополит Зосима, отбросив осторожность, поносил Православную Церковь, позволял себе преступную вольность: “А что то церковь небесная? А что то второе пришествие? А что то воскресение мёртвым? Ничего того несть, умер кто ин, тот умер, по та места и был, нет царствия небесного святым... Нет второго пришествия, нет царствия небесного”. Митрополит, отравившись ядом новой (древней) ереси, тяжело заболел, потерялся умом, стал свергать с архиерейского престола самого себя, покатился по служебным ступеням вниз и тяжело зашибся, отвращая людей от Христа. Игумен Иосиф Волоцкий, уличая митрополита в “жидовской” ереси, писал: “Отступник Христов, ты не только сам отступил от Христа и к диаволу прилепился, первый отступник в святителях, в нашей земли, антихристов предтеча, свинским живый, сын погибельный”.
Зосима был поклонник Вакха и содомского греха, широко распространённого тогда в Московской Руси, горький пьяница, предавался чревоугодию и увлекался мужеложеством.
...Пока игумен Иосиф Волоцкий склонял в свою сторону Ивана III, чтобы открыл он очи свои на ближних людей, слуг своих, которые его окружают, и казнил смертию соблазнителей, отступники от истинного Православия тем временем уже установили связи с Крымом, Венгрией, Польшей, Литвой, Ливонией, Германией, куда ездили для переговоров с тамошними евреями и беглецами из Москвы и Новгорода. Боярский сын Иван Чёрный столь склонился к иудаизму, что даже принял “обрезание”. Но что-то вдруг случилось с Иваном III после личной встречи на Пасху 1502 года с игуменом Иосифом Волоцким. У него открылись духовные очи, и он вдруг представил, что перед смертью самолично губит плоды своих рук, и, наверное, ужаснулся, как от его княжеского потворства открыто подвергаются насмешке и унижению Спаситель, Святая Троица и Святой Дух, вопиют монастырские монахи, стоном стонут церковные попы, как падает на Руси православная вера, и “чёрный люд”, разуверившись в государевой правде, потёк на Волгу и в северные скрытни. Иван III Васильевич “велел поимати бояр князя Ивана Юрьевича Ряполовского с детьми да Семёна Ивановича Ряполовского” и велел казнить последнего, “отсекоша ему главу на реке Москве пониже мосту. А князя Ивана Юрьевича Ряполовского пожаловал от казни, отпустил его в чернцы к Троицы, а сына его князя Василия Косого отпустил в Кириллов монастырь на Белоозеро...”
Резкая смена настроения князя Ивана III стала гибельной для снохи Елены Волошанки и её сына Дмитрия. Еретики боролись за душу великого князя, но завладеть ею окончательно не смогли, хотя были уже близки к престолу и перехвату власти. Помешала религиозная совесть Ивана Третьего, борющаяся с еретической скверной. Душа подготавливалась к уходу в мир Божий, тело изнемогало, постоянно изнуряла вина в гибели брата Андрея Угличского. Да и телесная немощь отнимала последние силы, предвещала близость конца, надо было готовиться к уходу. Иван III велел митрополиту Симеону быть у себя на дворе с архиереями. И, придя к митрополиту, великий князь стал бить челом перед ним и каяться в своих грехах и горько плакать, что уморил брата. Но и после покаяния он не отбросил мысли отобрать у монастырей их земли, сёла, нажитую казну. Летом 1503 года Иван Васильевич “начал изнемогати”, но, несмотря на нездоровье, под осень отправился на богомолье по северным монастырям. С окончательно сокрушённым в трудной поездке здоровьем Иван III вернулся в Москву умирать. У него отнялись рука, нога и ослеп глаз.
Князь Василий Патрикеев (Косой), потомок литовского князя Гедимина, превратился в старца Вассиана, инока Кирилло-Белозерского монастыря, где он и связался с Нилом Сорским, чей скит отстоял в пятнадцати верстах от обители на речушке Сорке. Вернувшись из странствий по святым местам, затворник-”нестяжатель” не ужился в Кирилловом монастыре, а поразившись слишком сытой, лёгкой и вольной жизни в обители, мало напоминающей монашескую, поставил себе келеицу и погрузился в чтение Евангелия, в толкование апостольских преданий и творений святых отцов, в них отыскивая опору своим представлениям о вере. Возле кельи инок основал скит для молчальников, посвятивших свою жизнь только спасению души и беседам с Богом. Для скитников-учеников старец написал “Предание ученикам” и “Устав о жительстве”. Это было толкование отшельника о прелестях одиночества и великих тягостях скитского быта. Он осуждает вотчины, пышность церковного убранства, многоедение, винопитие, многоглаголание, бездельное времяпровождение. Эти мирские прелести, по мнению Нила Сорского, невольно уводят от храма и “умной молитвы”, от погружённости в душу свою, где живёт Сам Бог и ждёт встречи. Много размышляя над творениями святых отцов, как бы остерегая от блужданий по вере, пустынник советовал своим ученикам опасаться мирских книг, ибо от них истекают дурные “мудрствования растленных разумом вольнодумцев”.
Нил Сорский, выступив против монастырей, где монахи, на взгляд проповедника, живут “едино для брюха”, призвал к полному отречению от мира, наставляя, что “дым есть житие се, пар, персть и пепел”. Путь борьбы со страстями, учил скитник, не в исполнении внешних обрядов, а в “умной молитве”, когда молитва есть содержание сердца, она живёт внутри сердца и питает его, ничем не выказывая себя, и когда, бесконечно творя Иисусову молитву, человек соединяется через “Господи, помилуй” с Творцом и живёт в нём, растворённый, Бог наполняет человека целиком. Нил “начал глаголати, чтобы у монастырей сёл не было, а жили бы чернцы по пустыням, а кормились бы рукоделием”.
Иосиф Волоцкий, расслышав о новой проказе на Руси, почувствовал опасность от “нестяжателей” вроде Вассиана, “ино вере будет колебание”... Но навряд ли неистовый Иван Третий чувствовал всё грядущее несчастие, ибо бесконечные труды и чаяния по расширению державы, борьба с удельными вотчинниками отнимали зоркость взгляда и обыденными заботами притупляли христовую душу, делали неотзывчивой к смуте в Церкви.
Старец Вассиан стал ревностным учеником нестяжателя, пустынника Нила Сорского. В 1503 году Вассиан, обученный “новой духовной грамоте”, уже не признающий Иисуса Христа и Богородицу, вернулся в Москву, обосновался в Симоновом монастыре, получил из двора полное содержание, вошёл в милость к троюродному брату великому князю Василию III Ивановичу, был приближен “заради беседы душевные, подпор державы моей, — признавался хозяин московитов, — любви нелицемерной наставник ми есть”. С лёгкой руки Вассиана архимандрит Симонова монастыря Варлаам назначается московским митрополитом... Так старец Вассиан, противник Иосифа Волоцкого, один из оплотов еретического согласия, приблизившись к верховной власти, оказался в центре общественной и политической жизни, духовными беседами и “нелицемерной любовью” соблазняя в ересь великого князя, а вместе с ним и весь царский двор.
Старец Вассиан стал решительным противником монастырского монашества: “Хульно же и проклято видети монаха, сан приемлюще и мирские строяще, и богатство берущи сего ради смех бывает и поганым, и от них нас ради Христова вера хулится. Не ведают окаянныи, яко нелепо мертвецу на кони ездить, тако мниху власть приемлещу: мирскому мирская подобает строить, а иноку иноческий путь правити; и еже убо что у мирских видим дивно, то всею силою подвизаемся, дабы и у нас тако же было, а не помним, яко всего отверглися в постригании своём и всего мира... Аще ли же се лжа, да испытаем себя, не имеем ли сёл, яко и мирстии человецы, не словут ли нивы и озёра, и пажити, и скоты, и домы, <...> не имеем ли храмин светлых и ковчег со имением? Не украшаем ли ся ризами величаемся, не мы ли мирских богатынь у себя на обедем посаждаем? <...> Не наше ли око вся седящи обзирает, не наше ли горло в народе <...> многие укоры глаголюще. Мы же, окаянные, своего чину не хранящие, в мале посидим поникше и потом возведём брови, таже и горе, и пием, дондеже в смех и детем будем. Чем мы лутче есмы мирских? Воистину ничем же…”
Но сам-то Вассиан Патрикеев не был образцом для подражания инокам; много хульных слов он изрыгнул на монастырскую братию, отдавая её для внешнего поругания, чтобы отвратить мирских от святых палестин, где спасали душу православные, хранили в себе Бога. И невольно возникает вопрос: а сам-то, ты, братец, каков? Так ли твёрд во Христе, свергая Спасителя с престола? Спасаешь ли душу свою в истинной вере иль принял постриг, чтобы спастись в Кирилло-Белозерской обители от государевых “псов”, идущих по следу? И такого сорта народу из простецов и “богатынь” оказалось вдруг преизлиха, кто запихивались в леса и скиты, чтобы пересидеть лихое время. И если Нил Сорский стоял за особножитное, келейное правило, так он имел на то волю и натуру; скитаясь по святым землям и прозябая в миру, не услаждал своё чрево ни “брашном”, ни питиями заморскими, не доволил телеса на мягких постелях, не езживал в каретах и каптанах, не носил собольих и куньих шуб, ходил по миру только пеши, истово молился в одиночестве на берегу таёжной речушки Сорки в крохотной изобке, крытой лабазом, об одно окно, срубленной своими руками. И к подобному суровому житью старался притянуть всё черничество. Но к особножитному житию, требующему особой духовной мощи, мало был кто способен даже среди иноков, и потому в ските возле печи для приготовления еды часто вспыхивали ссоры, брань, стычки меж монахами, доходящие до рукоприкладства. Бились ухватами и поленьями, кочергой — всем, что подвернётся под руку, и даже молитва в церкви не могла замирить беспокойную натуру; в общежитных же монастырях жили более согласно, когда брашно готовилось в печи для общей трапезы, для общего стола, да и тяжкие монастырские труды по добыче хлеба насущного не давали распоясаться послушнику, монаху и бельцу.
Монах Зиновий Отенский, последователь Иосифа Волоцкого, хорошо знавший Вассиана Патрикеева, ядовито писал о его келейном быте: “Когда жил Вассиан в Симоновом монастыре в Кремле, то не изволил есть симоновского брашна хлеба ржаного и варенья из капусты и свёклы, млека спромзлого и пива чистительного монастырского не пил. Ел же Вассиан хлеба пшеничные и чистые, и крупичатые, и прочие сладкие брашна. А пил сей нестяжатель романею, бастр, мушкатель, рейнское белое вино... А иные нестяжатели вкушали пшеничные хлебы чисты, мягки и икры белые и чёрные, и прутья (вязиги) белужьи, осетровые, белые рыбицы и иные, и паровые рыбы, и ухи белые и чёрные, и красные, и овощ имут смоквы, стапиды (изюм), рожцы, сливы, вишни, дули, яблоки и зелие имеющих имбирь, перец, шафран, гвозди (гвоздику), корец, мушкатель, сахар; одеяния же имеющих мягка и тёпла, и лёгка”.
Зиновий Отенский совсем по-другому видит монастырскую жизнь, зная её близко как монах, сторонник самодержавия и противник ересей. Так он описывал монашеское житьё: “Руки у монахов скрючились от изнурительного труда, склячились ради страдания многа, кожа на руках затвердела и потрескалась, лица изнурены, волосы растрепались; сборщики даней, точно иноплеменники, без милости их влачили, нередко били и истязали, ноги и руки их посинели и распухли, некоторые хромали, иные падали, имением своим они меньше обеспечены, чем нищие просители, денег у них было у кого пять серебряных монеток, у кого шесть, у кого три или две, а большинство из них редко когда могли найти у себя медяк; пищу их составляли хлеб овсяный или хлеб из толчёных ржаных колосьев, и этот хлеб был чёрствый, без соли, питие их — вода, а варево — капустные листья; только более зажиточные из них имели приправой свёклу и репу, фрукты — рябина и калина, когда их можно собрать; что уж тут говорить об их одеждах! Искропаны и вошми посыпаны”. Это совсем иная жизнь монашества и совсем не такая, какую нарисовал в своих летописных заметках Вассиан Косой, представлявший монахов пьяницами и чревоугодниками.
На соборе 1531 года Вассиана Косого судили; он всячески отпирался, выкручивался, как уж на вилах, называл доносы на него ябедой и клеветами, дескать, ничего против монастырей не говаривал. На что митрополит Даниил заметил, что “древние святые отцы и чудотворцы сёла имели у монастырей, а пристрастия к ним не имели”, ибо Богу посвящённое соблюдали, а не своё. В ходе расследования митрополит Даниил сказал Вассиану: “Многим людям ты говорил: “Правила писаны от диавола, а не от святого Духа”: правило зовеше кривило, а Христа называешь тварию, а в мнимую ересь веруешь и пребываешь в ней, а чудотворцев называешь смутотворцами, потому что они у монастырей сёла имеют и люди”.
Дескать, “жил на Симоновке с неким старцем и с ним беседовал, и называл Христа тварию... “Христос — тварь, твари поклоняется тварь” <...> “Аще кто нарицает Богородицею святую деву Марию, да будет анафема!” — писал Вассиан в своих правилах. “Хотя Кирилл, патриарх Александрийский, сказал: “Аще кто не нарицает пречистую Богородицу Деву Марию, да будет проклят”. Но Вассиан и тут запирался, уже прижатый к стенке свидетелями. Говорил, дескать, не помнит этого случая, и когда поставил его архиерейский собор со свидетелями “очи на очи”, Косой сослался на забывчивость.
Дерзкий еретик Вассиан Патрикеев умер в 1555 году в Иосифо-Волоколамском монастыре в студёной келье.
В том же Симоновом монастыре жил монах-вольнодумец Максим Грек. Придворная партия Вассиана Косого видела в Греке умного советчика. В его келью, по свидетельству келейника Алексея, приходили на беседы Иван Берсенев, князь Иван Токмак, князь Василий Михайлов сын Тучков, князь Иван Данилов сын Сабуров, князь Андрей Холмский и Юшка Тютин. Они “спирались” меж собой о книжном, вели вольные речи, бранили не только митрополита, но и осуждали великого князя. Берсенев-Беклемишев тоже был в “партии жидовствующих”, а близкие отношения с иноком Вассианом Патрикеевым открывали Греку “двери боярских домов Щенятева, Голицына, Куракина”. Максим Грек склонялся к нестяжателям, выступал против монастырей, называл чудотворцев смутотворцами, указывал, дескать, сидение Христа одесную Бога было временным, тем самым расходился с Символом веры. Это утверждение невольно бросало тень на происхождение Иисуса Христа, его божественную природу, указывало на его временность на небесах, случайное сидение одесную Бога. Максим Грек в беседах наставлял: “Христос взыде на небеса, а тело своё на земле оставил, и то, де, тело промеж неких гор ходит по пустым местам, на солнце погорело и почернело, аки главня (головня)”. Русские видели в еретиках чародеев, волшебников, толковников. Вот и Максим Грек считал себя всеведущим волхователем. Внушал: “Я ведаю всё и везде, где что делается”. До того, как появился в России, Максим много бродил по миру, по святым местам, присматривался к верам и, наверное, нахватался чужих и спорных мыслей, оседал в монастырях и нигде не мог ужиться. И вот пришёл на Русь почти в одно время с евреем Схарией, только разными путями: переводчик Грек Максим — из Италии, а Схария — из Литвы; первый был христианином, “жидовскую ересь” не любил, а второй презирал Московию и православного Христа. Схария, затеяв гнусное дело, засеял плевелы на Новгородчине и пропал из Руси; Грек же ужился в столице, стал близким собеседником великого князя Василия III, много завёл знакомств в богатых знаменитых домах, но, угодив в третий раз в опалу, был заключён в Иосифо-Волоколамский монастырь, где “покаяния и смирения не показал”. Святогорец, находясь в темнице, упорно отстаивал свои заблуждения.
Своей строптивостью и убеждённостью в собственной правоте Грек навлёк на себя много неприятностей от властей и позднее с горечью вспоминал злоключения, как терпел в монастырской тюрьме томление от голода и холода, и от дыма, отчего становился как бы мёртвым и слепым. От перенесённых лишений Грек будто бы смирился, пригнетил в себе гордыню и на соборе 1531 года повинился перед отцами Церкви, трижды униженно падал ниц, просил прощения. И признал свою вину “в неких малых описях”, найденных в его переводах, дескать, допустил ошибки не по ереси и не по лукавству, а случайно, или по болезни, или по скорби, его смущавшей, или иногда по излишнему “винопитию”. Но собор не принял покаяния Максима Грека и осудил как “хульника и Священных Писаний тлителя”. Его перевели из Твери в Троице-Сергиев монаствырь в 1548 году, где игуменом был “нестяжатель” Артемий. За Грека просили, кроме игумена Артемия, деятели “протопоп Сильвестр, Алексей Адашев и Андрей Курбский”.
Князь Курбский писал, заступаясь за святогорца, что Грека осудили невинно, оклеветали по одной лишь зависти митрополита Даниила. Но так до конца и не выяснилось, по какой нужде переписчик книг Максим Грек допустил столько ошибок, с намерением или бессознательно, по проискам бесов, а в те века, когда Святым Писаниям доверяли куда больше, чем царю, боярину и учёному дьякону, каждая описка в тексте вызывала невольную тревогу, нравственное и религиозное смущение. Сверка книг при Алексее Михайловиче вызвала настоящую бурю возмущения в народе и поставила православных под оружие. Крестьянское войско Степана Разина могло соперничать с государевыми полками, и тысячи крестьян в поддержку истинного Православия добровольно вступили в “костёр веры”, были сожжены царской властью, повешены или посажены на кол. Через сто лет после “жидовской ереси” появился протопоп Аввакум, который “четверил Бога”. Невразумительность Евангельских притч и сложность их прочтения породила в Церкви раскол, длящийся и поныне. Протопоп Аввакум, отыскав причины народного возмущения в самом устроении Православной Церкви, её податливости к сладостям мирской жизни, в отступлении от заповедей Нила Сорского, искренне, но запальчиво и с гневом обращался в посланьицах к царю: “Не трогайте ни единой буквы “аз”. Пусть лежит там, куда положена”. Но Алексей Михайлович не расслышал тревоги попа, а сын царя повелел сжечь еретика в Пустозерске, чем вызвал незатихающую религиозную распрю.
34 года шла борьба не просто с новой для Руси ересью, но за престол, за власть, за Русь православную, против коренных перемен в Московском царстве, задуманных “доброхотами”, против перекроя природного исторического русского характера — совестного, добросердного, православного — в протестантско-католический, склонный к личной выгоде, когда за Господом постоянно маячит призрак мамоны. Это состояние ущемлённой совести при отсутствии рядом вечного Спаса, Божией Матери и Святого Духа смущало, тревожило простеца-человека и возбуждало в нём неприязнь к принесённой на Русь ереси, он мистически ощущал в ней врага. Люди же светские, “белой кости”, жили своим хотением, привычкой властного денежного человека: “Никто мне не указ, что хочу, то и ворочу”. Смута новой ереси с истоками в иудаизме шла сверху вниз из монастырей, церквей, из княжеского дворца, от тех, кто вроде бы обязан был хранить незыблемое Православие.
Для русского крестьянина Иисус Христос воскрес после лютой казни, а потом вознёсся на небеса и вечно живёт в райской горнице. И вот при этом толковании случилось невольное блуждание вокруг живой истины... Одни сторонники Спасителя полагали, что Иисус сидит одесную Отца Своего в небесной горнице и явится на землю в урочный час, когда придёт крайняя нужда в нём; другие — что Иисус обитает и на небе, и на земле, “ходяе” по деревенькам, под окнами убогих изобок, приглядывая, какими заботами живёт горемыка и, отыскав особо несчастного, помогает ему милостью вылезти из нужды... И путешествует наш Спаситель-доброхот не только по России, но по всему миру, и потому для эфиопов Христос темноликий, “яко главня”, для японцев — косоглазый и жёлтый лицом, как репка, для чукчей — скуластый, кривоногий, для русских — рыжий, голубоглазый, настоящий скиф. Иудеи принимают Христа за своего как самого знаменитого в мире еврея; сирийцы считают его своим по крови.
Метафоричность евангелических текстов возбуждала множество толков, сект, ересей и согласий; из-за одной лишь буквы “аз” сотни лет шли бесконечные споры, возникала в мире череда новых вероучений, и сам лик Христа, его спасительная сущность, его ярость в постижении правды и суровая неприязнь к меняле, торговцу и порочному фарисею со временем затуманивалась, слова заповедей выхолащивались, теряли былую удивительную силу и незыблемость, становились отвлечёнными и бессильными для паствы, а власть Божья, власть христианской веры всё чаще воспринималась в народе чужой, привнесённой извне бродячими колдунами и чужебесами, ибо не заступалась за обездоленного русского человека, влачащего жалкое существование, окончательно безжалостно закабаляла. Потому по уму пришлось учение Феодосия Косого не только мужику, но и государеву служивому, и князю, и боярину. Через двести лет мысли Феодосия Косого вдруг подхватил и взял себе в науку масон-писатель Радищев, когда воскликнул: “Они работают, а вы их хлеб ядите”. Россию миновали религиозные войны, какие случались в Европе на протяжении трёхсот лет, но мужицкие восстания потрясли царский престол.
Если Иван III так и не разлучился с еретиками, до самой смерти потворствовал им, то сын его Василий III Иванович оказался более решителен и суров к “гробокопателям”. После встречи с Иосифом Волоцким взялся за искоренение ереси, закрыв сердце от всякой милости к ней. Зимой 1504 года великий князь “повелеша лихих смертною казнию казнити и сжегоша их в клетках; дьяка Волка Курицына да Митю Коноплёва, да Ивашку Максимова декабря 27, а Некрасу Рукавову повелеша языка урезати и в Нове-городе Великом сожигоша его. А тоя же зимы архимандрита Касиана Юриевского сжигоша и его брата и иных еретиков многих сожигоша, а иных в заточение послаше, а иных по монастырям”. В феврале 1505 года сообщили из Нарвы, что Василий III Иванович велит еретиков в любое время хватать, где их только можно выследив, и приказывает их сжигать...
Перед собором 1504 года старец Вассиан призатих, прикусил язык, почувствовав себе опасность. И верно, что многих соработников по тайному согласию сожгли в деревянных клетках, иных разослали по студёным узилищам, но, несмотря на внешнее смирение, под рясой православного инока Вассиана Косого билось сердце еретика.
Поэтому игумен Иосиф Волоцкий со слезами умолял Василия III “позаботиться о православной вере и о нас, нищих твоих и убогих... Если ты, государь, не позаботишься, чтобы подавить скверных новгородских еретиков, их тёмное еретическое учение, то придётся погибнуть от него всему православному христианству”. Великий князь внял мольбам Иосифа Волоцкого и повелел “всех еретиков побросать в темницу и держать там неисходно до конца их жизни”.
2
Молодому русскому царю Иоанну Васильевичу сразу пришлось вступить в единоборство с “врагом внутренним”, что, осмелев при юном царе, почуял свою силу и показал свой изворотливый норов, оказался пострашнее, коварнее “врага внешнего”. Соработники “Избранной рады” перекинулись в стан “супротивников”, и оказалось, что не друзей тешил царь на своей груди, а червилище ядовитых змей, замысливших Иоанну Васильевичу погибель. И когда на западе вызревала аспидная туча, напоминающая орды скачущих к Москве крымских татаровей, сулящая погибель и разор, они приступали чередою, окладывали вражеской тьмою Московию, а юный царь долго не замечал грозящей беды, ибо был словно бы околдован священными текстами Евангелия, которые решил постигнуть изнутри, распечатать тайные смыслы, прочитывая главы десятки раз и запоминая дословно. Нам неведомо, да и нет в церковных летописях и древних святцах даже намёка, откуда взялась в Грозном поразительная память, эта редкая способность проникать в зачарованные откровения текстов, глубоко спрятанные под спудом даже от самых образованных и пытливых московитов.
Наверное, что-то досталось по рождению от деда Ивана III, заблудившегося в Ветхом завете — этом краеугольном камне еврейской синагоги (по народному представлению, кто трижды одолевал заколдованный Ветхий завет с его ужасами и кровавыми страстями, тот непременно сходил с ума); что-то передалось от отца Василия III, но, конечно же, беззаветная любовь, трепет перед книгою и ритуальное поклонение божественному Слову в большей степени перекинулась от образованной, незаурядной по уму и характеру Елены Глинской, матери царя, красавицы, рано овдовевшей великой княгини, любительницы книги; что-то, безусловно, вошло в кровь от бабки Софьи Палеолог, привезшей в Москву в качестве приданого обоз с древними книгами, рукописями, свитками и харатьями. А может, любовь к письменным источникам пришла от святого пращура, великого князя Владимира Мономаха. “Книги — это реки, напояющие вселенную”, — так почитал книгу выдающийся предок Грозного; он, наверное, и стал тем “зеркалом”, излучающим нравственный свет, тем самым незамутнённым источником, из которого можно было пить исцеляющее знание, держать зрение на верной дороге, чтобы не дать косины, не сбиться с нравственных путей.
Книги в монастырских общинах и княжеских семьях пользовались большим почётом ещё на Киевской Руси, через письмо постигался дух времени и его спасительный окрик: “Жив — нет, человече?” Ещё в допотопные времена, до того, как пришли в мир Христовы назидания через святых апостолов, о тайной непостижной животворной сущности книг говорили: “Кто не читает книг, тот умер ещё при жизни”. Безусловно, мало кто читал и писал в народе, но религиозное поклонение книге, её духородящей способности испытывали не только волхвы, но и любознательные люди, кто на себе ощутил необычную силу начертанных писалом или выбитых зубилом на каменной плите слов... Великий князь Киевской Руси Ярослав Мудрый говорил о книге с почётом, нами ныне полузабытым: “Велика бо польза бывает человеку от учения книжного... И книгами бо кажеми и учими есми пути покаянию и мудрость бо обретаем и воздержание от словес книжный”. На дворе стоял 1020 год.
Ярослав Мудрый собрал огромную библиотеку. Летописец с поклоном отмечает необыкновенную любовь великого князя к книге: “Много накупил книг, которые читал часто днём и ночью, собрал много писцов, которые переводили книги с греческого на славянский и много переписывали книг... И сложил их в церкви св. Софии, им же созданной с невероятными затратами и трудностями... Пол в ней мозаичный, золото и лазурь сияли в подземных сводах и приделах, в самом здании колонны из порфира, алебастра и мрамора”. Смельчаки искали книжное хранилище в подземных переходах много лет, но усилия оказались напрасны. Рукописное сокровище Ярослава Мудрого пропало.
Теперь самое время сказать несколько слов о “либерее” Ивана Грозного, таинственно пропавшей из русской жизни, из народной школы познания истории человечества, сокровище, которому не выставить цены, ибо изысканный свод древней мировой культуры погрузился на самое дно забвения, оставив по себе лишь предание, мистическую загадку и непотухающий интерес книголюбов и авантюристов разгадать её.
У императора Византии Мануила Второго Палеолога было четыре сына. Младший, Фома, страстный книголюб, сидел деспотом в Пелопонессе, но когда “османы” подошли к столице Константинополю и не оставалось уже никакой надежды оградить её от турка, князь Фома, в то время находясь в императорском дворце, по совету отца стал собираться в отъезд, укладывать наиболее ценные книги из царской и патриарших библиотек. Вместе с семейными реликвиями Фома погрузил триста сундуков на корабль и отплыл вместе с семьёю в деспотию в надежде отсидеться там. Так началась “одиссея” знаменитой “либереи”. Шесть лет сундуки оставались под замком, никто не смел прикоснуться к ним. И вот турки овладели половиной Мореи, и надо было срочно бежать. Почти без денег, Фома на корабле отплыл на остров Корфу под покровительство венецианцев. От Корфу, поручив семью Господу, князь с бесценным багажом отправился в Рим, где его с почётом принял Папа Пий Второй. Фома был принят на государственный кошт, и ему была назначена ежемесячная пенсия в 300 золотых. Многие видели в Фоме Палеологе будущего императора Византии. Своей щедростью и великодушием Фома лишь усиливал впечатление Божьего человека.
Навсегда покидая свой дворец, Фома взял с собою православную реликвию, чтимую городом, — главу святого Андрея Первозванного. По настоянию Папы Фома отдал святыню в собор св. Петра навсегда. У Фомы хранились и другие мощи. Рука Крестителя была продана в Сиене за 1000 дукатов. Будущий император был до того беден, что, прибыв в Рим, просил Папу расплатиться с извозчиками за 70 подвод. Глава Церкви послал для оплаты нанятых обозных 700 дукатов. Водворившись на новом месте под прикровом Пия Второго, Фома стал ждать из Корфу жену и троих детей. Но их так долго не было, что Фома посчитал их погибшими в море, и затосковал. Да так тяжело, что через восемь дней умер (так доносит предание. Но в это же время в Риме хозяйничала чума, и есть основания полагать, что она и унесла Фому Палеолога в могилу 2 мая 1465 года). Перед смертью Фома избрал опекуна для своих детей, прибывших на другой день после кончины отца, — кардинала-грека Виссариона.
Дочь Зоя вошла в возраст невесты, и ей по всей Европе Римский Папа стал искать жениха. Зое только что исполнилось 12 лет. Поиски шли до 1470 года.
Предложил свою руку государь Иван Третий из далёкой северной Московии. Овдовевший к тому времени великий князь искал супругу. Римский первосвященник Сикст одобрил намерение московского владыки, стали обмениваться послами, чтобы заключить брачный договор с византийской принцессой... По кардиналу Виссариону, Зоя была красавица, достойная своих знаменитых предков: ласковая и прекрасная, умная и осторожная. Злопыхатели указывают на черты хитрости и злости в её характере. Летописный портрет Софьи Палеолог складывался из многих симпатий и антипатий, и исторический образ “русской королевы” так и остался приблизительным, недостоверным, всяк рисовал его по своей душе, по своим политическим соображениям. Флорентийский поэт Луиджи Пульчи, изощряясь в остроумии, дал волю своей злой натуре: “Я тебе кратко скажу, — писал он своему другу Лоренцо Медичи, — об этом куполе или, вернее, горе сала, которую мы посетили. Право я думаю, что такой больше не сыщешь ни в Германии, ни в Сардинии. Мы вошли в комнату, где сидела жирная, как масленица, женщина... Представь себе на груди две большие литавры, ужасный подбородок, огромное лицо, пару свиных щёк и шею, погружённую в груди... Два её глаза стоят четырёх. Они защищены такими бровями и таким количеством сала, что плотины реки уступят этой защите... Я никогда не видел ничего настолько жирного, мягкого, болезненного, смешного, как эта необычная бетаниа. После нашего визита я всю ночь бредил горами масла, жира и сала, булок”.
...Поэт Пульчи нарисовал не портрет Зои, а карикатуру. Если бы Софья Палеолог имела такую необъятную по толщине, безобразную фигуру, она бы не смогла рожать, принести государю наследника на престоле и не осталась бы в истории как бабка первого русского царя. Сын её, Василий III, был красив собою, хорошо сложен, как и внук великой княгини Иван Васильевич. Все, кто видел царя, отмечали его мужественную красоту русского витязя. И никакой чудовищной полноты гречанки Софии Палеолог не передалось в следующие поколения. Ведь в Рим снаряжались специальные послы, чтобы подробнее разглядеть облик невесты, её лицо, характер, привычки, приданое, родовое состояние, связи с папским двором, и обо всём в мельчайших подробностях донести Ивану Третьему. Если бы послы разглядели что-то похожее на унизительный портрет Луиджи Пульчи и отправили описание невесты с попутьем, то навряд ли великий князь вступил бы с этой гречанкой в брак. Но жена Лоренцо Медичи была очарована Зоей (Софьей) и нашла принцессу прелестной. К сожалению, сведения о Софье Палеолог так скудны, что трудно восстановить её облик.
Папой на приданое сироте было выдано шесть тысяч дукатов помимо подарков. Но сама Софья считала своим приданым византийский престол и царскую библиотеку, которую вывезла из Италии на 70 подводах в 300 сундуках. Хотя не имела на это права, ибо жив был её брат Андрей. Но, видимо, принц сторговался с русской царицей: сестре доставалась библиотека, а брату Андрею — будущий престол в Константинополе, от которого Софья отказалась. Отъезд “королевы русской” после долгих проволочек был назначен на 24 июня 1472 года. Никогда ещё Рим не видел такого разноплемённого огромного обоза, выходящего из его ворот. Ему предстояло пересечь всю Европу до дальних северных пределов: через Сиену, Флоренцию, Болонью, Венецию, через Альпы, с гор спустились к Риверсто и Триесту, дальше через Инсбрук и Аугсбург. Восьмого сентября “езд” прибыл в Любек — столицу Ганзейского союза, где перегрузились на корабль и месяц плыли до Ревеля (Колывани). В Ревеле тевтонские рыцари оказали принцессе приём от имени города. Приданое Софьи с корабля перегрузили на подводы и два месяца по неудобице, тяжкими русскими путями, в самую распутицу, через дикие леса и разлившиеся реки, налаживая временные переправы, от яма к яму, где меняли многочисленных лошадей, ночевали и кормились, великий византийский обоз через Псков наконец-то добрался до столицы; и только 12 ноября 1472 года увидели жители Москвы гречанку-принцессу Софью Палеолог, будущую супругу великого князя Ивана Третьего.
Почти полгода длилось путешествие, изнурительное для девицы — избранницы великого князя, но она не надсадилась в дороге, не потеряла терпения, не пала духом, не загоревала в кручине по оставленной лучезарной родине, но, как уверяют летописцы, сразу, ещё в пути, приняла сердцем и умом северную страну как свою вотчину, искренне погрузилась в православную веру, распрощавшись с католическим уставом, чем огорчила папского вероучителя епископа Антония, сопровождавшего принцессу; охотно посещала попутные храмы, усердно “лизала иконы” и молилась по-русски святым образам. Девушке, конечно, до смерти надоело качаться в тряской походной каптане, подсматривать в оконце за унылой природой новой родины, куда принцессу спровадила безжалостная судьба; это на первый взгляд может показаться, что распорядилась даже сурово, забросила в неудоби, в неволю, в северные края, где, по рассказам странников, круглый год зима и совсем не бывает солнца, но как любительница Гомера и языческих римских авторов она между строк, в туманном иносказании текстов вычитала, что возвращается на родину её героических предков-еллинов, на те таинственные земли, откуда пошли святые, герои и великаны-волоты, зародились сказочные чудеса, не одну тысячу лет покоряющие людское воображение. Софья была суровой натуры, образованной, любопытной девушкой, и ей хотелось понравиться рыцарю из северной Гипербореи, её избраннику...
Москва после страшного пожара 1470 года выглядела ужасной, без слёз невозможно было смотреть, хотя снега слегка присыпали, поновили, побелили божьи страхи. Изобки об одно окно, поставленные на скорую руку, груды обгорелых брёвен, лавки с каменными подклетями, церковки без куполов, покосившиеся кладбищенские кресты возле храмов, скелеты обгоревших садов, репища и капустища, поросшие будыльем, хлевища с холмами скотиньего навоза, сенные копны, придавленные снежной кипою, печальные люди, копошащиеся во дворах по хозяйству, — на всём печать уныния, тоски и страшного разора от “красного петуха”. Скинулся с нашести, окаянный, вострубил московитам о Божьем наказании и давай гулять по застрехам домов, изб и палат, поскакивать по тесовым и берестяным кровлям, рассылать огненных птиц. Это были худо зажившие раны и рубцы от пожара 1470 года. Тогда, по впечатлениям летописцев, “загореся Москва внутри города, на Подоле, близ Константина и Елены, от Богданова двора Носова, а до вечерни и выгорел весь”.
Нет ничего печальнее, как смотреть на пожарища; а русской столице во все века доставалось от огня, не раз повыгарывала она дотла. Не успеет Кремль обзавестись нажитком, натесать мячковского камня, навалять и приплавить к московским посадам кондовой листвы с Печоры и столетнего дуба с Волги, ан, уже новый палючий злодей нагрянул на столицу; вот и бейся с ним, поджариваясь на вихревом пламени. Пожар для русского человека, пожалуй, станет пострашнее крымских татаровей: в тех хоть малая капля жалости порою заставляет дрогнуть басурманское сердце. А тут придёт огонь на московитов серёдка ночи — и давай лютовать, да с неожиданно задавшимся ветром, да с бабьим воем, да скотиньим рёвом… Вот и Успений повыгорел, и царский дворец почти полностью ушёл в огонь. Пришлось временно заселиться с молодой супругою у сродника боярина Патрикеева. А сундуки с книгами поместили в подклет маленькой каменной церквушки Рождества.
12 ноября 1472 года сестра и брат Палеологи вступили в Москву, а через пять месяцев в столице снова свирепо полыхнуло. Как говорит летопись: “Апреля 4 день, в неделю 5 поста в 4 час нощи загореся внутри града на Москве у церкви Рождества Богородицы близ, иже имать придел Воскресения Лазарево, и погоре много дворов, и митрополичь двор згорел, и княж двор Бориса Васильевича...” Но до старенькой каменной церквушки огонь хотя тоже добрался, но слабо, едва повредив крышу, а заветный подвал с ящиками остался в целости, неоценимое сокровище было спасено благодаря счастливой случайности. На протяжении ряда веков это был единственный случай, когда царская библиотека подвергалась опасности, ибо при пожарах 1476, 1493, 1547, 1611 годов она уже находилась в недоступной для людей и огня каменной кладовой в подземных переходах под Кремлём, надёжно упрятанной Аристотелем Фиораванти, знаменитым зодчим и пушечным мастером из Венеции.
Если Софья Палеолог действительно везла обоз из семидесяти подвод с книгами как своё приданое, как главное бесценное богатство, то ему по всем национальным заповедям должны были в первый же день перед свадьбой устроить смотрины, оценить невестино приданое в новую семью. Великий князь Иван Третий, и принц Андрей Палеолог, и дворцовый переводчик наверняка из чисто человеческого любопытства вскрыли пару-тройку сундуков, стряхнули пыль и тлен минувших веков, полюбовались золотом украшений, вязью греческих буквиц, пёстрыми художными заставками, окунулись в первые страницы неведомых текстов, какие угодили в руки. Не могла же молодая жена диктовать свои условия мужу, грозно остерегать его, брать обязательства: дескать, надо библиотеку надёжно упрятать в тайник, замуровать в склепе под Кремлём, для чего и вызван из Венеции волшебный строитель Аристотель Фиораванти. Может, подобный разговор случился не сразу после венчания, но через год, пока-то отправленный к латинам посол отыскал заслуженного мастера-муроля.
Не менее трёх лет шло строительство нового дворца и перемещение византийской библиотеки в тайное хранилище, странное “погребение” фолиантов, свитков и манускриптов, которым (некоторым из них) не одна тысяча лет. Иван Третий тоже был любителем книги не только церковной, но и светской (мирской); думские дьяки привозили с посольствами и новые сочинения, и старинные, боговдохновенные и языческие, и еретические (отреченные), ибо Московский князь был склонен к религиозным исканиям, изрядно блуждал в вере, склонялся к Ветхому завету, в своих покоях беседуя с князем Патрикеевым, и с монахом Нилом Сорским, и с Максимом Греком, нашёл в их словесах много истинного. Получив в свои руки бесценное приданое, Иван Третий не мог не свериться мыслями о Христе с царём Соломоном, владыкой Израиля и Иудеи, автором “Притч” и “Екклесиаста”. Да и сама Софья была девицей с отроческих лет быстрой умом, сполошливой характером, образованной и любопытной, склонной к авантюрам, воспитывалась отцом Фомой Палеологом на преданиях римских императоров, гордилась своим происхождением, и просто так, из обычной бабьей жадности к сокровищам, замуровывать “либерею” в каменной скрытне не стала бы. Спрятанные от чужих глаз книги мертвеют особенно быстро и безвозвратно: время выпивает их кровь и превращает в мумии. Даже из самоуправства и своенравия не решилась бы София пойти впоперечку великому князю, который воспитывался на уроках предка своего Владимира Мономаха: де, не отдавай душу жене, иначе она возьмёт над тобою верх. А Иван Третий, прозванный новгородцами Грозным, был великим самовластником, не терпел возражений и, конечно, сразу взял над Софиею верх: он был много старше княгинюшки и держал её под пятою, и тоже не решился бы без особой нужды пихать древние харатьи под спуд...
Дед Иван III, сын Василий III и внук царь Иоанн IV искренне поклонялись Мономаху, но они взялись исполнить исполинскую, почти невозможную задачу — в окружении внутреннего и внешнего врага возродить, вернуть из небытия великую Скифию, когда-то разрушенную киевским князем Владимиром. И в тех книгах, что по Божьему провидению привезла в сундуках на Русь последняя наследница императора Августа, при внимательном, прилежном прочтении можно было отыскать необходимые уроки, которые прошли мимо опыта Владимира Мономаха. Со времён Крестителя только рубили под корень древо великого славяно-скифского королевства; отныне из молодых побегов требовалось заново взрастить новую великую Русь. Легко ломать: “Ломать – не строить, душа не болит”, — говорит народная пословица. С приездом в Московию принцессы Софьи Палеолог пришла на Русь пора строить... Софья (Зоя) с детства догадывалась, что ей предстоит великая судьба, и только переступив границу под вольным городом Псковом, решительно, всей душою отказалась от “латынской” веры и приняла Живого Русского Христа, “седящего на облацы”.
Если с такими трудами и огромными затратами везли на семидесяти подводах царскую “либерею”, то, наверное, не для того, чтобы она лежала под спудом “гробом повапленным”, чтобы тлели в неведении 3700 бесценных томов мировой культуры: “мёртвые книги” оживают, когда их тешит любовными тёплыми руками доброрадный человек. Ведь обычно царские сокровища (в том числе и книги) лежат под рукою, в казне (ризнице), чтобы всегда была возможность воспользоваться ими для чтения, при великой нужде и для оплаты войска, чтобы ловчее загрузить с собою на возы при близости неприятеля. А тут, необъяснимо ничем, специально вызванный итальянский архитектор Фиораванти работал с русскими подсобными каменщиками над хитрым подземным “сейфом”, чему в летописях нет никакого объяснения. Лишь утверждают историки, что будто бы библиотека Ивана Грозного действительно была доставлена в Кремль и чтобы сберечь для потомства, её надёжно упрятали от огня и соблазна, о чём и утверждал знаменитый спелеолог Игнатий Яковлевич Стеллецкий, всю свою жизнь потративший на поиски московской “либереи”, рискуя жизнью, ползал в утробе Кремля по старинным подземным переходам, но сокровище в последний момент ускользало от следопыта, и даже якобы необычной идеей он заинтересовал Иосифа Сталина и получил на поиски мировых сокровищ деньги и разрешение долбить переходы под царскими палатами. Но сундуки с византийским приданым так и не отыскались, а тайна исторического мифа ушла в могилу вместе с Игнатием Стеллецким. Легенда живуча, следопыты неистребимы, и ничего явленного, что бы можно пощупать, кроме упорных слухов...
Правда, Игнатий Стеллецкий опирался на бумагу профессора Дерптского университета Христиана Дабелова, пустившего слух через “Рижский вестник” ещё в 1822 году, что имеет список книг и манускриптов из “либереи” Грозного, случайно ему попавший от “анонима”, но след первоисточника, на который якобы опирался Дабелов, загадочно затерялся в архиве, и следы таинственной ветхой бумаги из архива города Пернова тоже пропали. И вся эта историческая игра с любителями древней книги невольно обрела свойства мистификации, забавы, головоломки, шахматной партии со множеством авантюрных ходов, и вот эти многие вопросы без ответов и полнили ряды охотников во всех уголках Старого Света, желающих распутать странный сюжет и отыскать завязку сказочной легенды.
Наверное, от письма профессора Дабелова о Перновской находке и возник устойчивый миф о “либерее” Московского царя, да и множество надуманных историй, басен и сплетен вокруг легендарной фигуры Иоанна Грозного лишь усиливали интерес: европейцам казалось неправдоподобным, чтобы этот “дикий варвар, разбойник и кровавый деспот, от которого трепетали народы Московии”, мог иметь тяготение к культурным древностям. Обычно дикие тираны и деспоты не восхищались манускриптами и рукописями, но сжигали пергаменты и папирусы, топтали лошадьми глиняные дощечки с письменами, разводили костры из книг, вытапливали избы и юрты, из телячьей кожи книг варили кисель, пергаментными свитками устилали зыбучие дороги для конниц и колесниц.
А тут с дикого Востока поступают невообразимые слухи, будто бы обитает где-то в полуночной стране особенный жуткий изверг и мучитель человечества, который днями пиёт кровь подданных, а по ночам при свете восковых свечей наслаждается сочинениями Тита Ливия, Цицерона, Тацита, Цезаря, Аристофана, Пиндара и других авторов Античности. Так подогревался интерес к царской библиотеке, и посольские и торговые гости столицы мечтали хоть бы одним глазком глянуть на собрание книжных диковинок. И лишь через сто лет после кончины Грозного в Москве занялись поисками пропавшего “чуда света”. “Дабелов список” “либереи” Грозного, когда сверили этот помянник древних трудов с литературными сочинениями Московского царя, куда-то пропавший драгоценный клад показался сущей правдою, ибо с редким литературным дарованием Иван Четвёртый ссылался в своих трудах не только на Соломона Мудрого (960–935 гг. до н. э.), но и на Питтака, Солона, Бизита, Клеобула, Фалеса, Хилона, Пенандра — мудрецов, живших в шестом веке до н. э; использовал для искусного писательского мастерства мысли скифского философа и писателя Анахарсиса, автора изречения: “Язык, чрево и похоти обуздывай”.
Эти нравственные понятия грека-скифа через Святослава, Ярослава Мудрого, Владимира Мономаха, Иоанна Грозного вошли не только в русский быт, в мораль нации, в человеческие отношения, но и в нравственный кодекс Русской Православной Церкви, перешедший от Спасителя. Живший через шестьсот пятьдесят лет после скифа Анахарсиса Иисус Христос навряд ли слыхал что-то об этом мудреце, ибо школьные классы не проходил, был скудно учён наукам, но особенным божественным знанием человеческой природы невольно положил за основу своего учения наставления скифа Анахарсиса и передал заблудшим во грехе народам на будущие времена.
Триста сундуков с книгами просили переборки, перетряски, пересортицы, ухода, чтобы разделить священные харатьи от мирских, каждой книге и свитку найти своё место; этой работой, наверное, занимался великий князь Иван Третий; архиереи и монастырские служки мало чем могли помочь государю. К ХVI веку в просвещённой Европе занимались переводом текстов десятки тысяч переписчиков с греческого и латинского, копии расходились по государствам и стоили больших денег. До России грамотность и книжная справа ещё не дошли, обходились Евангелием и Ветхим заветом, на прочтении священных текстов и создавались новые толки и ереси. Имена Эзопа и Эпименида Критского, Ксенофана и Пифагора, Парменида и Клеобула, Гераклита Эфесского и Анаксагора, Зенона Энейского и Эмпедокла, Протагора и Сократа, и многих других, что по списку Дабелова находились в византийской библиотеке Софьи Палеолог, мало кто слыхал. А были в трёхстах сундуках ещё Сенека и Страбон, Плутарх и Гай Светоний Транквилл, Лукиан и Василий Кессарийский Великий... А всего, по приблизительному подсчёту, было не менее трёх тысяч семисот книг, свитков и манускриптов, требовавших по своей древности и ценности любовной заботы. Хотя в царской библиотеке до приданого принцессы Софьи было не более пятидесяти томов... Впрочем, в трудах древних философов и мудрецов обнаруживаются неясные ссылки на редкие произведения, созданные в доноевы времена, но затем безвозвратно утраченные. Так из Библии и греческих легенд возникают глухие намёки на былые древнегреческие и иудейские источники: “Земледелие Ноя”, “Магия Моисея”, “Землемерие Иисуса Навина”, “Загадка Самсона”, “Поучения Соломона”, “Противоядия Асклепия” идр.
Подтвердить или опровергнуть список книг “либереи” невозможно. Пока строили под царскими палатами громадный сейф, добывали мячковский камень, шлифовали и выкладывали глухие стены, выводили своды, тем временем содержание “либереи” было разобрано, в учёт пошли все три тысячи восемьсот изданий, все они неминуемо прошли через руки отца и сына князей Московских, Софьи Палеолог, Елены Глинской, приказных дьяков и подьячих, носильщиков, писарей, детей Василия Третьего, пока-то дошли до подросшего царя Иоанна. И нигде — ни в летописях, ни в байках служивого народа, ни в рассказах бояр и воевод, ни в воспоминаниях князя Курбского, окольничего Адашева и протопопа Сильвестра — никто не обмолвился ни словом о царской “либерее”.
Какая же нужда была царице Софье прятать своё драгоценное приданое в подземелье? Чтобы с таким трудом доставленное на Русь, оно неизбежно истлело бы в скрытне, не принеся никакой пользы? А ведь принцесса Софья Палеолог и Великая княгиня Елена Глинская (бабушка и мать Иоанна Грозного) были образованными женщинами, знали языки греческий и латинский, могли свободно читать и писать (редкость по тому времени). Даже из простого любопытства и от скуки, от тоски по дальней отчизне Софья Палеолог могла бы переводить в свободное время с родного языка на русский великие греческие сочинения. Наверное, какие-то свитки нуждались в профессиональном переводчике и были помещены подальше от любопытных глаз, но многие мирские тексты Бокаччо, Петрарки и Михаила Псёлла для повседневного чтения, наверное, находились под боком, за дверью спальни великой княгини иль крестовой палаты Елены Глинской, чтобы быть всегда под рукою. Библиотеку надо было просушить, проветрить, переложить сухими травами от насекомых, ветхое заклеить и переплести, и в эти месяцы каждый из царского Дома, участвующий в ревизии клада, наверное, присматривал книги по своему вкусу и относил в свои покои. Вернее всего, древние религиозные труды, привезённые бабкой Софьей из Рима, Иоанн IV Васильевич хранил возле опочивальни, в царской библиотеке и в государевой казне, а по смерти самодержца они могли попасть в руки Бориса Годунова.
Трудно представить подобную картину, как царь Иоанн Грозный, великий поклонник чтения (“книги — это реки, напояющие вселенную”), со свечой в серебряном шандале спускается глухой ночью в длинный, заиндевевший каменный подземный ход и в сопровождении спальника и стрельцов, мысленно поругивая бабку Софью за хитрую затею, тащится к дальнему тупику, где скрыта секретная кладовая-сейф, отпирает замок и роется в сундуке за нужным источником…
З
Мятеж 1553 года показал Грозному, что до мира в Московии далеко.
Победив Казань, подпятив басурман под крест Христов, царь Иоанн Васильевич в благодарном сердечном порыве вдруг решил, что сошла на русскую землю всеобщая благодать, освобождённые невольники вернулись в родные домы, наконец-то Волга стала родной рекою, и земли за Уралом готовы отныне принять главенство русского царя, и все племена рады славе русского оружия. С этих дней сами собою угаснут мятежи, свары и склоки за главную власть меж удельными князьями, утихнет перессорка и перетряска русских земель, вассальные удельщики распустят дружины и вольются в войско великого князя, Московского царя Иоанна IV Васильевича и, позабыв прежние перетолки и обиды от московских князей, но помня прежние обиды от казанских и крымских татаровей, сольются в одну дружную семью, заживут под одной крышей, как в давние незабытные времена великого воина Святослава.
Но с тех пор минуло, почитай, семь веков, много воды утекло, уже привыкшие жить наодинку, удельные не собирались сбиваться в “общежительный монастырь”, жить по монашескому уставу, делиться нажитком с государством, отдавать волю и прежний родовой уклад. А их принуждали сгрудиться в общину, ломали через коленку, отбирали наследованные отчины, враждебной немилостивой рукой заползали в казну, сундуки и житенные амбары. Иван III Васильевич ограбил Великий Новгород, опустошил монастыри, перебил множество народу, запустошил земли, оттащил в свою вотчину возы золота, а самих бояр и поместных дворян, не жалуя любовью, сселил в чужие края, на новые уделы взамен прежних. Сын его Василий III Иванович посадил наместника, и только новгородские торговые гости прикопили гобины и деньжонок, ан тут и припожаловал великий князь Московский за чужою казною и мигом ополовинил, как пожаром, съел трудовой нажиток. Ну, притерпелся Великий Новогород, стал снова припухать сальцем, и теперь уже московские вельможи стали распускать руки на чужое добро, пока великий князь Иоанн IV был во младенческих летах.
А когда Грозный подрос и принялся сбивать вокруг престола единомышленников, и собрал их в “Избранную раду”, то был уверен, что советники, сплотившись с царём заедино, пересилят любою невзгодицу; Алексей Адашев, протопоп Сильвестр и князь Курбский вытеснят из Кремля жестоковыйных, завистливых бояр (братьев князей Шуйских, Михаила Тучкова, князя Глинского и других), но неожиданная болезнь вдруг образумила Грозного и открыла глаза державному, что у царя нет и быть не может друзей, а в главных содеятелях и совластителях один лишь Бог-Отец — Владыка, лишь на Него вся надежда. “Без Бога — ни до порога, а с Богом — за море-окиян”. А земные советники роятся вокруг престола и поют осанны владыке, пока он в силе и власти, милует подачами и наделяет поместьями.
Царь был добр к советникам, ценил их ум, таланты и усердие, и поп Сильвестр, полагая мягкость государя за слабость сердца, а усердную поклончивость Церкви — за ограниченность ума и блаженную болезненность души, похищенной лукавым, стал улещать государя, льстить ему, лить фимиам в уши и угождать, а в то же самое время за спиной устраивал смену власти, давал должности близким ему боярам, подталкивал к измене, чтобы сметнуться за двоюродного брата Владимира Андреевича и при удобном случае передать ему власть. А Владимир Старицкий с матерью Ефросиньей были склонны к ереси, поклонялись Ветхому завету, не признавали Иисуса Христа богочеловеком, отрицали святость Матери Марии, иконы и мощи. Захватывая престол, “Избранная рада” меняла православную сущность Церкви на протестантскую, склонную к мамоне и стяжанию денег для своей кошули...
Новгородские еретики были близки к перехвату власти при Иване III, но Иосиф Волоцкий раскусил их намерения и пресёк дорогу; тогда многих сожгли в деревянных клетках или бросили в монастырские узилища. Не удались планы и при Василии III, но его сын Иоанн Грозный, сирота-миладеня, уважливый характером, показался верхушке заговора “той самой натурою, которую можно перекроить”. Но и этот замысел князя Курбского провалился.
Во время внезапной болезни царя в июне 1553 года мятежные бояре осмелели, стали, утратив совесть, кричать у смертного одра Иоанна Васильевича грязное и непотребное, вопить самые поносные слова, похватывать друг друга за грудки, точить кулаки, уже готовые пустить в ход мечи и кинжалы, обрушивая клеветы и брань на сторонников умирающего царя, грозить им страшными муками, а Иван Васильевич всё молчал, мысленно читая Христову молитву; сам же, оказывается, всю эту голку и свару слушал с закрытыми глазами, не выдавая истинных чувств, и Бог внезапно сжалился над умирающим, вызволил его тело из огневицы-трясовицы. Царь понял, что окружают его во дворце страшные, безжалостные люди, только и ждущие его смерти...
* * *
Род Грозного шёл от госпожи Анны, сестры багрянородного Владимира Мономаха. Умирая, Владимир Мономах собрал духовенство, бояр, купцов и сказал: “Да не венчают никого на царство по моей смерти. Отечество наше разделено на многие области; если будет царь, то удельные князья от зависти начнут воевать с ним, и государство погибнет”. Мономах вручил царскую утварь шестому сыну Георгию (Юрию Долгорукому) и велел хранить её, как зеницу ока, передавать из рода в род, пока Бог не определит царя, истинного самодержца.
А пока его проницательный взор не видел истинного мудрого правителя, способного примирить соперников на престол. России суждено было, как и прочим государствам мира, войти в историю через кровь, дорогою мести и соперничества. Будущая столица ещё ничем не проявила себя, спрятавшись в глухом углу Владимирщины; в пчелиных дебрях, в путанице речушек хоронилась от чужого догляда деревенька Кучково, поместье новгородского боярина Кучки с сыновьями... Иоанн Грозный, следуя наставлениям любимого Владимира Мономаха, запретил вино, кроме больших церковных праздников, ибо водка с 1428 года рекою потекла из Европы в Россию вместе с корчемниками и ростовщиками. Дипломат Паоло Компани пишет: “Пьянство среди простого народа карается сурово, запрещено продавать водку в харчевнях”. “В пьяном бес волен, — наставляет “Домострой”, — дни в молитве, ночи в кабаке”. “Пьяница упився стоит, яко мертвец, — напечатано в “Измарагде”. — Яко болван валяется, смердит и лежит в час заутренний, не может и главы вознести, от многа пития расслабя своё тело мокро и до горла, яко мех, налився”. “Пьяному море по колено, а лужа по уши”. “По водке до ада доплывай”... Грозный под страхом смерти запретил любое хмельное питьё, кроме трёх раз в году, когда оно разрешалось. “Не презирай вино, презирай пьянство... Пить — делу вредить, а пьянство разоряет царство. Надо, — указывал Грозный, — чтобы в корчмах и у себя дома народ пил свои старинные ячные и медовые питья; мёд, пиво, морс, квас — чисто славянский напиток”.
* * *
Плоть можно обуздать только душою, духом. А когда душа вольна, самовластна, “чего хочу, то и ворочу”, тогда и плоть подвластна лишь прихотям, и слабому, бессовестному человеку, ну, никак не совладать с нею. “Покаяние — лучший лекарь души, — утверждал царь. — Нельзя спрашивать с человека за вину, которую он не совершал, но только задумал согрешить”. Искреннее покаяние облегчает страдания за несовершённый грех.
Иоанн тонко понимал пути, по которым ходит грешный человек, только чтобы удоволить заблудшую душу. Грозный научал своих чиновных, как пробуждать у виновного смирение, чтобы не озлобить его. “Виноватого допросить наедине по-хорошему. Покается искренне, безо всякого лукавства — милостиво наказать, по вине смотря. Оговорщика же не прощать, да и судить по вине и справедливому розыску. Повинную голову и меч не сечёт, а покорное слово кость ломит”.
“Смиренным Господь даёт благодать”. Народ понимал смирение как противоположность гордыни, но не терпел покорства, от которого многая туга случается, когда барин принимал крестьянина за тупую чёрную кость, которую можно ломать через колено, не ожидая возражения, а тем паче сопротивления. За лжесвидетельства Грозный велел “наказывать сурово, но не смертию. Приказывал мужиков бити кнутом, а игуменов, попов и дьяконов отсылать к архирею. И что будет убытков в том деле, и то взяти на тех, кто двои речи говорят”. Это со временем, когда свидетели отправились в мир иной, оставив письменные лживые наговоры на царя, разошёлся по Московии слух, дескать, Иван Васильевич любил посещать пыточную и слушать мучительные стоны, и глядеть на истязаемых, истекающих кровию. Напротив, Грозный избегал смотреть пытки, как нечто дьявольское, противобожеское, осуждённое Спасителем, из опасения случайно или по оговору опачкаться невинной кровью. Но заразившиеся “жидовской ересью” бояре и шпионы-лазутчики (вроде Штадена) разнесли по Московии самые невероятные сказки: дескать, русский государь, поддавшись низким порокам, самолично мучит подданных, подкладывает под истязаемых уголья и дровишки, заламывает на дыбе руки и сколько яда, дескать, изрыгает в лицо мученикам, чтобы ещё больнее пришлось им в последние мгновения жизни.
Увы, так причудливо доносят исторические хроники всякие неправды, сочиняя для русской истории ужасный образ “деспота и содомита” Грозного, в который, увы, трудно не поверить простецу-человеку; ведь писали, по слухам, не тёмные людишки, едва владеющие буквою, но думские и стряпчие, посольские дьяки и воеводы, наместники и князья, возжелавшие власти служители присутственных мест, боярская и церковная власть, кому, казалось бы, грех сочинять байки, грузить на царя напраслины; столько вдруг сыскалось после мятежа 1553 года охочих до сплетен, легенд и мифов, историй самого дурного толка, что эта воинственная кампания со стороны даже близких, вроде бы сторонников из “Избранной рады” поколебала смирение Иоанна, пробудила в нём чувство печали, и гнева, которые он ещё сдерживал до поездки по монастырям всей семьёю. Хотя до победы над Казанью, по выражению князя Курбского, Иоанн Васильевич был, “яко беспорочный ангел, спустившийся с небес на землю”. Грешные, самовлюблённые самовластники позабыли Христа, и Он отобрал у них ум и память: забыли, коварники, возжелавшие истиха перехватить власть, что Иоанн Грозный уже не мальчик, в нём взыграли наследственные рюриковские черты, и царь уже не мог терпеть власти холопов над собою. И он напомнил советникам, кто на Руси хозяин, из какого царь рода... Они возроптали, почуяв, как власть зримо ускользает из рук. Никто не слушает во дворце их указаний, не спрашивает советов, царь живёт отныне волею Бога и верит лишь Иисусу Христу. Разверзлась пропасть меж Иоанном и советниками, ибо государь жил под властию Господа, а Сильвестр, Адашев и Курбский отказались от Христа, “похоронили Его суеверы на горах кавказских”, а слушали лишь свои прихоти. Возникший религиозный и нравственный водораздел вдруг оказался непреодолим... Лишь искреннее покаяние принесло бы мир, перекинуло бы через провалище коварства и измены спасительный мосток. Ибо “неискреннее покаяние приносит не цельбу, а погибель”. Но отринувшие Православие еретики-самовластники не верили в силу покаяния.
Князю Курбскому мало веры; он, вспоминая царя, рисует его портрет в зависимости от настроения или обстоятельств, сложившихся в государстве. То он говорит, что в юности царь был подобен ангелу, спустившемуся с небес, чтобы подчеркнуть особое, положительное влияние “Избранной рады” на воспитание царя: “Сильвестр, Благовещенский поп, от прокажённых ран исцелил, почистил и развращённый ум исправил, тем наставляюще на стезю правую”. О том и признание Грозного, что он “приях попа Селивестра совета ради духовного и спасения ради души своея”. Но это случилось в 1547 году в дни московского пожара и народного мятежа, когда юный властитель огромной державы внезапно остался один. Бояре, затевая очередной переворот, на время попрятались, ожидая, чем закончится голка и куда повернёт вопрос о власти; посадская чернь взбунтовалась, не видя виновных в московском пожаре, а митрополит Макарий лежал в постели едва живой. Но слава Богу, смятение завершилось благополучно для великого князя, и тут на сцену ужасных событий был выведен чьей-то рукою новгородский поп Сильвестр, недавно прибывший из Литвы, где перенимал учения Матвея Башкина и Феодосия Косого. Поп Сильвестр как бы вынырнул из гари и клубов чёрного дыма разлившегося по столице пожара как волхв, прорицатель и провозвестник, единственный спаситель государя, на которого в эти бедственные дни только и можно положиться; и царь, услышав яростную, гневную проповедь о спасении царской души, о совести и правде, увидев глубоко посаженные, тёмно-карие, аспидные глаза, уставленные грозно из-под чёрной бархатной скуфейки, сухое, обугленное пламенем лицо, сразу поверил и проникся речью Сильвестра, подпал под его обаяние, поставил священником Благовещения и долго не мог освободиться от этого магнетизма. Митрополит Макарий, зная Сильвестра по Великому Новгороду как последователя еретика Схария, открывшего в Новгороде новое антихристианское лжеучение, был против назначения его в Московскую епархию. Сильвестр явно метил в протопопы Благовещенского собора, о чём не догадывался государь, чтобы после занять в Кремле место царского духовника и быть постоянно при Грозном. Но митрополит Макарий тайным письмом к Ивану Грозному оборвал вожделения церковного интригана, грозящие России многими бедами не только в церковной жизни, но и в государственной. Всё-таки Грозный приблизил протопопа Сильвестра к себе, наивно поверив его смутительным речам, но митрополит понудил хорошенько присмотреться к советникам “Избранной рады”, где заправилою скоро вдруг оказался протопоп.
Макарий писал, что царь обманут своими советниками и ему надлежит хорошенько подумать над тем, о чём говорится в послании (“рассуди себе”). Автор послания верит государю, но просит сохранить в тайне содержание письма до лучших времён, чтобы не навредить делу... Макарий предостерегал Иоанна Васильевича от неверных “синклит” (советников), могущих увлечь его чародейскими книгами, написанными по действу диавола...
Но после Казанского похода, когда Грозный и раз, и другой ослушался решений “Избранной рады”, “синклит” стал рассылать по Москве и соседним землям всякие гнусности про государя, сочинять небылицы, сказки, ябеды, чтобы очернить, опачкать православного русского царя, выставить в глазах других правителей в самом отвратительном свете как “мучителя, изверга и чудовище”, де, князь с малых лет был непослушен, проказлив, криклив и груб с народом, летал по столице на конях, топтал до смерти народ, упивался звериной и человечьей кровью, измывался над домашней скотиною, дворовыми собаками и кошками. Особенно старался в карикатурах князь Курбский, выставляя бывшего друга этаким вурдалаком и насильником, от которого стенает и трепещет от ужаса вся Московская земля. Но эти грязные памфлеты Курбский уже рассылал с нарочными из Польши, Ливонии, Крыма и Литвы, когда изменил Грозному...
(Продолжение следует)
ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 11 2023
Автор публикации
ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос