Наш Современник
Каталог
Новости
Проекты
  • Премии
  • Конкурсы
О журнале
  • О журнале
  • Редакция
  • Авторы
  • Партнеры
  • Реквизиты
Архив
Дневник современника
Дискуссионый клуб
Архивные материалы
Контакты
Ещё
    Задать вопрос
    Личный кабинет
    Корзина0
    +7 (495) 621-48-71
    main@наш-современник.рф
    Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
    • Вконтакте
    • Telegram
    • YouTube
    0
    +7 (495) 621-48-71
    Наш Современник
    Каталог
    Новости
    Проекты
    • Премии
    • Конкурсы
    О журнале
    • О журнале
    • Редакция
    • Авторы
    • Партнеры
    • Реквизиты
    Архив
    Дневник современника
    Дискуссионый клуб
    Архивные материалы
    Контакты
      Наш Современник
      Каталог
      Новости
      Проекты
      • Премии
      • Конкурсы
      О журнале
      • О журнале
      • Редакция
      • Авторы
      • Партнеры
      • Реквизиты
      Архив
      Дневник современника
      Дискуссионый клуб
      Архивные материалы
      Контакты
        Наш Современник
        0
        Наш Современник
        • Мой кабинет
        • Каталог
        • Новости
        • Проекты
          • Назад
          • Проекты
          • Премии
          • Конкурсы
        • О журнале
          • Назад
          • О журнале
          • О журнале
          • Редакция
          • Авторы
          • Партнеры
          • Реквизиты
        • Архив
        • Дневник современника
        • Дискуссионый клуб
        • Архивные материалы
        • Контакты
        • Корзина0
        • +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        • Главная
        • Публикации
        • Публикации

        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 2 2026

        Направление
        Историческая перспектива
        Автор публикации
        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН

        Описание

        ИСТОРИЧЕСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА 

        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН

        ГРУМАНЛАНЫ 

        Сказание о мезенских поморах 

        КНИГА ТРЕТЬЯ 

        КРЕЩЕНИЕ ОГНЁМ

        1

        Многое в русской истории донельзя изгажено и обесчещено “посланцами мира сего”, кому до сердечной дрожи нестерпимо хочется завладеть землею Богородицы, а жителей России закопать на сто сажен вглубь, чтобы и память-то об этих “прокаженных варварах” не просочилась в мир.

        А может, в этом негодовании я что-то новое высказал? Да нет же, все великие русские умы повторяли ту же мысль, лишь своими словами и с большим напором. Видно, русское племя виновато даже в том, что появилось под этим небосводом по Божьей воле, как Божьи дети, но Христовы братья, и самого Исуса русские невольно подвёрстывают в свою семью, как старшего совсельника одной семьи; такое понимание Спасителя удивительно; подобного чувства, наверное, нет ни у одного народа мира, как бы ни был он религиозен и близок к Богу своим мистическим чувством.

        Русские скифы тысячи лет ждали Христа, но не из иудейского корня, а от Матери — сырой земли, чей Образ выткался на небосводе и благословляет сверху любимых своих детей на добрый деятельный почин. Мы не знаем верно, как попадало кочевое племя русских скифов на север’а, — и откуда, с каких широт, когда успокоилось после долгого похода с Русской равнины; был ли Скифский океан в то время Ледяным, иль покрывали его ельники и дубравы, жирные травяные бережины, наволоки и таёжные кулиги с вольными стадами мамонтов, носорогов, диких лошадей, кабанов и гиен, пожирающих бренные останки антилоп, оленей и горных козлов. Но вот пришло время, когда русские скифы стреножили лошадей и принялись валить лес и рубить избы, мало напоминающие чумы, яранги, походные шатры, землянки и бугры по берегам многочисленных рек, где водились жертвенные рыбы с розовым жирным мясом, с головами и руками, напоминающими человека, с толстой шкурой, из которой русские предки шили одежду и рыбацкие речные лодки.

        Нам неведомо, сколько тогда обитало племён от Ямала до Анадыри в благодатном мире под Полярной звездой (Кол, соединяющий небесный океан с безбрежной вздыбленной землею, теряющей пределы в утренних пламенных зорях, где восседает сам Бог). Сколько бессловесных народов, словно бы прикованных однажды к склонам гранитных алтайских нагорий, кочевало за отарами курдючных овец, вытаптывая скудную травичку до голого кремнистого камня... Их взгляд редко подымался в таинственную ширь неба над головою, где подгуживали искристые, в потоках солнечного отражённого света белоснежные горные вершины, подпирающие Божий престол... Эти народы, однажды появившись у Гималаев, вдруг зависли в провалищах гор, не решаясь спуститься к прохладным лесным долинам, и обитали бы, довольствуясь малым, ещё бы не одну тысячу лет, но тут явились алтайские амазонки (однососцовые) и согнали варваров- “иноземцев” с их родовой каменной страны; эти племена самодинов, наверное, так бы и влачили жалкое беспросветное прозябание в родовых кедровниках, пробавляясь охотой на горных козлов и “шерстнатых” яков, и не тронулись бы, несчастные, без особой нужды в неведомые пути, ещё живущие в каменном веке, не знающие бронзы и железа, сквозь дикие суземки и гиблые “сендухи” к порожистым рекам, впадающим в ледяную скрыню Скифского океана… Но суровые однососцовые амазонки уже жили в других временах, куда горным жителям Алтая лишь предстояло добраться через тысячу лет, и стрела-томар таёжного поселенца не могла соперничать с огненным боем даже первобытного ружейного ствола, отлитого в кузнях амазонок...

        *  *  *

        Но пора вернуться к мезенским поморам, судьба которых в семнадцатом веке вдруг снова совершила резкий поворот, и рай под Полярной звездою окончательно потух (так казалось тогда), погрузился в мрачную бухтарму, и сложно было поймать даже крохотный лучик солнечного света.

        ...Одно из самых счастливых видений моего детства — это раннее пробуждение, серёдка ночи; утреннее июльское солнце, всплывающее по-за рекою, над синей гривкой елинников, окутанных волнами тумана... Не успело скрыться по-за лесами, ещё вечерняя заря не погасла, а солнце уже спешит к людям, не давая сна. Неведомая страсть не даёт и мне доспать, гонит из дома к реке. Какой тут сон, братцы, кочергой не уложить. Белая ночь, за окном ни темени, ни дрёмы, всё видно вокруг, как днём, правда, свет слегка приглушенный, таинственный, но православному в помощь, ни ветерка, ни одна травинка не колыхнёт. Огнь небесный, этот бессонный Бог, поднимает человека ни свет ни заря, не даёт залежаться, гонит на всевечный урок ради хлеба насущного, задорит на ярые труды, через душевную горечь и тоску открывает взгляду неизменную крестьянскую жизнь, вековечную бедность житья, которую даже сложными ухищрениями невозможно “ухетать”, но можно спрятать бедность за всякие рукодельные рюшечки; вот и старается военная вдова украсить угол, стесняясь неожиданного гостя... Занавески, кружева, подзоры, расшитые полотенца, печь-столбушка, жирно набеленная опокой, чтобы выглядела приглядистей, старинный сундук устюжской работы, обвязанный железными полосами, швейная машинка “зингер” у окна, — вот и весь приклад в комнатушке, поклеенной пожелтевшими газетами времен “ежовщины”; но это “богачество”, увы, лишь подчёркивает убогость существования, унылое одиночество молодой военной вдовы, которое никак не спрятать, не прогнать на улицу, где торжествует огнь небесный, выставляя на вид каждую прорешку. Дескать, не спи, женочонка, восстань, обори себя, хотя бы из последних сил, не торопись туда, в желанные обители, откуда нет возврату. Сначала поставь на ноги детишек, отпусти на волю с непотухающим чувством праздника. Душа просит чистоты и красоты. Вот и старается мать Антонида из последних силёнок, превозмогая хвори. Латает, вяжет, шьет, вышивает, закрывая тёмные углы “боковушки”, чтобы в народе слыть чистюлей, христорадницей, которую никакими бедами не сронить с ног. Эта опрятность борется с нищетою за душу человека, всё прибрано, “охичено” вокруг, значит, и душа пребывает в чистоте и старательных трудах.

        Минуло с той поры семь десятков лет, но я для какой-то нужды вспоминаю именно Солнце, входящее царственно в наш бедный угол. Отчетливо слышу, как мерно, звонко капает в таз вода из рукомойника, висящего за кроватью, шуршит в запечке мыша, укладываясь в валенке, догрызая случайную ржаную корочку, не больше моего ногтя; пыхтит в квашонке тесто высоко под потолком, и кислый хлебенный дух донимает моё голодное, ненасытное брюшишко; ворочается мать, услышав жилое тесто, зовущее хозяйку.

        Вот вижу всё явственно, как в чудесную зрительную трубу. Но единственно верных слов-то и не хватает, чтобы описать незабытое чувство детской сполошливой радости, что овладевает моим существом... Какая-то кротость разлита в самом прохладном воздухе, и сонная тишина, стекающая с неба, полоняет нашу убогую изобку; весь мир спит, и этот безмятежный сон не может потревожить ни один звук на воле, хотя я знаю, что все ребятишки околотка сейчас украдкою собираются на реку, вот так же, как и я, осторожно выскальзывают из сеней, застывая на мгновение на крыльце у распахнутой двери, слегка ошалелые, отшатываясь в коридор, словно бы вспухающее на окоёме солнце ласково шлёпает в грудь.. Я ещё оглядываюсь напоследок, не забыл ли чего на рыбалку: братья, разметавшись, спят на полу, мать на кровати с дочерью сонно шевелится, вдруг подает усталый голос: “Вовка, спал бы… Куда тебя леший-то несёт в экую рань?”, — на полслове ещё плямкает шершавыми губами и замолкает: ей скоро сряжаться на работу...

        ...И вот никого уже нет на свете, все съехали на Красную горку. А вместе с ними и счастливая утренняя акварель, написанная щедрой ласковой кистью Бога, которую уже не повторить. Нынче вот и солнце стало жгучее, злее, вызывает раздражение и неприязнь, хочется затаиться скорее в тень. Безумные люди, — безлюбовно думаю я, прочитывая свой корявый текст... — Канары-Манары... валяются на грязном песке, выставив под солнце рыхлое пузьё с разводьями ржавчины и оплывшие тестяные груди, давно забывшие “дитячье молочишко”, жарят свои окорока, тупо взирают на тусклые, лениво набегающие на заплески волны с грязными тряпками медуз.

        ...Вся картина летней северной ночи написана в природе тонкой колонковой кистью на прозрачной серебристой паволоке такими нежными прозрачными красками, что от несказанной радости заходится сердце и хочется бестолково орать во всю глотку, обрушивая тишину; с ближнего болота сладко доносит багульником, пресной ягодой-сихой, что растёт на ближних кочках прямо под окном, волглым от росы мхом, пушицей, душицей, корянками, голубелью: каждая былка излучает свой приманчивый запах, чтобы не потеряться, увлечь в своё любовное нутро живулинку. Каждая травяная безымянная былка, кажется, и поныне запечаталась в моей памяти, как счастливый красочный, непотухающий рисунок северной белой ночи.

        Только мир детства вдруг утратил голоса и звуки, замолкнул, онемел, припотухли солнечные волны, льющиеся с небес, остыл огонь райского небесного костра, посылающий всплески любви и страсти: словно бы позабыли покрутить ручку, и патефон остановился, умолк, вышел из него весь звук, так застревает в пластинке затупившаяся игла, и с этим дребезжащим шорохом из утробы играющей машины вдруг выпали и умерли все неповторимые звуки. Вот так же куда-то задевались душевные слова, — зачерствели во мне, присохли к языку. Я потерялся, как случилось однажды в юности, когда впервые изобразил на бумаге овладевший мною внезапный прилив чувств, но вместо соловьиной чарующей погудки сорвался с языка хриплый петушиный вскрик. Знать, бессловесная душа, братцы мои, сейчас остывает в тоске одиночества, так и не нажив к старости житейской мудрости; показалось, что все образы детства предательски покинули меня.

        Да что обо мне говорить, коли всеобщее безумие накатило на человечество: запамятовали, христовенькие, что сначала было Слово и Слово было у Бога: но семейный союз с Богом неожиданно обрушили, и русский народ в одночасье приписали к цифре, той ветреной блуднице, которая давно у дьявола в служанках-верховодках.

        Почему я вдруг вспомнил детские впечатления о яром солнце на Крайнем Севере, в той арктической стране, где под Полярной звездою (всем звездам мати) прежде сиял русский рай. Раньше подобные “россказни” я принимал за сказку, миф, легенду, чувственное преувеличение природного мира, который меня окружал. Ведь моя жизнь мало чем отличалась от той суровой действительности, куда в древности прописалось в Русском Устье на Индигирке мужественное сердце моих земляков: та же белая ночь с незаходящим солнцем, сендуха — бескрайняя канинская и малоземельская тундра во все концы вселенной, куда упирался взгляд; полгода темень и небесная бухтарма, вызывающая на сердце скорбь и тоску, — только пробрызнет солнце и тут же спешит назад в своё становьё; завальные снега, не успеваешь огребаться; зимовальные походы в Ледяной океан на утлых кочах — и бесконечная борьба помора за хлеб насущный, и даже те же схожие детские припевки, про “солнышко-высоколнушко”, те же поклоны утреннему яр-солнцу после Пасхальной ночи и магические заклинания огню, просьбы помочь на промысле.

        На северах жизнь без огня невозможна. На Индигирке в Русском Устье огню кланялись, кормили огонь мясцом и рыбьими потрошками, окуривали над дымом костра рыбацкие снасти, приговаривали:”Сарь-Огонь, — погодушку укрути”. “Сарь-Огонь, едишки дай”, -— молят женщины на берегу океана, вызывая спутний ветер. В это же время походники, усаживаясь в вёрткую, такую ненадежную лодку — “ветку в пять досок”, бросают в набегающую волну своих даров, пришептывают: “Сарь-Огонь, погодушку укрути”. Ведь в этой посудинке придётся плыть по осеннему океану тридцать вёрст до Новосибирских островов. Русские насельщики пустынной восточной землицы верили в могущество Огня, как в верховного Бога и Царя, которого нельзя было обороть никакой владычной силой. Они бежали из-под руки московского царя и скрылись от его демонической власти на триста лет под корону Царя небесного, но коли без божественной силы никак нельзя, а Никола Поморский числился за дружинника у Исуса Христа, то и Солнце стало не только Богом, но и Царём для затерянной рыбацкой деревнюшки.

        Мои дальние предки — русские скифы — тоже кормили огонь и окуривали костровым дымом снасти, когда отправлялись на промысел в Ледяной Скифский океан...

        *  *  *

        У славян было четыре огненных Бога: Сварог, Сварожич, Даждьбог и Хорос. Это были Боги Огня, ибо в старину Солнце принимали за огромный пылающий костёр, в котором зарождалась мировая жизнь... Огонь, как Великий Бог, знал и помнил всё от рождения до смерти, когда вечная душа человека возносилась в райские кущи... Охотники “Русского устья” на длинном путике в сотни вёрст давали собакам частый отдых, разводили костёр, грели чай, и пока закипала вода, вынимали из-под малицы иконку Богоматери, ставили походный образок на нарту и молились, потом строгали “нельмушку или чира”. Или варили “щербушку” на скорую руку, кидая в кипящую воду рыбьей жирной строганины, и через мгновение уха была готова. Давал собачьей упряжке корму, но не забывал бросить в умирающее пламя костра едишки для “Саря-огня”, вывешивал на деревянные тычки, воткнутые в снег, лоскуты цветной материи, как дары Богу от верующего понизовца, молился и кланялся с почтением: “Мать Сендуха, помощница Саря-Огня, пособи и помилуй”. У промышленника жила уверенность: где охотник раскладывал полднище и соблюл все заветы, — “сендушная” Хозяйка помнит огонь костра три года. Русский понизовщик с Индигирки молился сразу Царю Огню, Богородице, Сендушному хозяину и Стихее — владыке океана, морей и рек. Но главным Богом оставался Исус Христос, он как бы возглавлял собор небесных Богов, был первым на чудесной трапезе, куда много желающих, но мало избранных....

        Славяне почитали огонь (как и все кочевники). Нельзя было плевать на огонь, бросать нечистоты, топтать ногами, — иначе он отомстит. Это из религии древних людей, ещё не покинувших живую природу, поклонявшихся не только Спасителю, но и Сендухе, и Стихее, и Богородице, и Николе Вешнему, и Николе Зимнему; у русских в понизовье Индигирки, поселившихся в середине семнадцатого века, был неожиданный пантеон Богов, апостолов и святителей, — защитников русского крестьянства, который трудно вообразить, восстановить и понять. Но они потребовались в сибирской глуши, в тех невыносимых условиях, где человеку робкого десятка, смиреному и покорному, — не выжить и недели, не поклонить огромные пространства востока под московского царя. Это в мировой практике событие единичное, когда торговые промышленники и гулящие люди по грандиозному замыслу Богородицы, вопреки государственной власти, мало надеясь на её помощь, вернули Руси исторические скифские земли. Конечно, в годы полной утраты русской истории, когда были уничтожены иль позабыты многие следы русского племени, переписаны летописи и правоверные записки волхвов, упрятаны древние артефакты, срыты древние курганы и могильники, преданы забвению герои- мученики и герои рыцари, чтобы покрыть славою род Романовых, простому обывателю и невежественному чиновному стяжателю невозможно поверить в былое Руси и принять великое предание, как последнюю истину, искренним национальным сердцем.

        Но великого государя Ивана Васильевича Грозного не отпускали подобные мысли, он и жил с ними, и вершил исторические деяния, называл себя русским скифом, чтобы поставить полузабытых предков-”пеласгов” в начальные ряды дружины под водительство старшего брата и Господа Исуса Христа. Незадолго до смерти, уже глубоко недужный, садистски оболганный и убиваемый медленными ядами боярами-горлохватами (когда в короткое время Борисом Годуновым была загублена вся династия Рюриковичей), — Грозный посылает военную экспедицию на восток Сибири, чтобы установить истинные границы русского царства, откуда всплывает и катится пламенным колесом божественное солнце.

        Огонь, как и всё сущее в живой природе, двулик; он яростен, грозен, безжалостен, может уничтожить, пустить в дым всю нажитую гобину, избу, дворище, отправить погорельца по миру с протянутой горсткой, чтобы богомольный народ помог несчастному огоревать новую избушку, ещё до морозов залезть под крышу, а там уж, как здоровье позволит, за зиму обтяпать топоришком изнутри да сложить печуру по-чёрному, и кушной изобке хватит истопели, коли лес сразу за деревнею; а если мир поможет несчастному, то поставят хоромы в одно жило за пару недель, а уж после уделывать житьишко пару лет: но тут по несчастной судьбе настигнет новый пал и пустит в дым житьё. Так и строилась веками крестьянская Россия, не успевая состариться в брёвнах, покоситься на один бок. Да ещё в войну наведут на деревянную Русь гарей, да бесконечными волнами набеги окаянных татаровей, и тогда огонь — первейший друг лихому басурманину: набежит вражина, пустит деревеньку в небо, скудное добришко скидает на возы, да ещё и “погромную” русскую бабёху прихватит с собою. Таков суровый закон войны, кто бы её ни затеивал.

        Но если с другой стороны посмотреть на очищающее пламя: оно несёт свет и тепло, возле костерка и в мороз угревно. Когда огонь яр и злобен — с ним туга и кручина. А коли огонь ласков, уступчив и милостив, с ним и в холода — праздник душе. Сколько тонких чувств навещает человека, когда на улице пурга, воет ветер-хиус, а в избе топится печура и ласковое пламя из распахнутой дверцы камелька как бы впархивает в твоё сердце, и становится так чудесно и сказочно, и все родные лица освещены игривым пламенем в нежные краски...

        Огонь, конечно, обжорен, его веком не накормишь досыта, и потому крестьянин- работник каждую свободную минуту пускает на заготовку дров, едет в лес или к морю, чтобы на заплесках насобирать плавника и вывезти к дому на горку, распилить на чурки и расколоть в поленья, чтобы в зиму не нажить семье лиха, не пустить челядь в голод и хвори. У Ледяного скифского океана для помора дрова главная бесконечная нудная забота, не покидающая головы ни днём, ни ночью. Нет истопки в доме — кашулю не сваришь, чайку не согреешь, мясца не изжаришь, на печь русскую не взлезешь, чтобы старые костомашки на кирпичах прокалить, изгнать из ног заморозную стужу.. Да и то: чего бы в быту ни коснулся, во всяком заделье нужен Огонь, или хотя бы сиротский костерок, или сальница для света, или лучина в кованом светце. Потому и молится народ Огню и кланяется, и приносит гостинцы и жертвы. Просит удачи и милостей у Огня, как у Бога-Творца и у всех прошлых Богов, кто командовал огнём в дохристовые времена.

        Как и многие кочевые племена, русские скифы были огнепоклонники, они сжигали своих усопших сородичей, свято веря, что в пламени погребального костра мёртвые возносятся в рай(ирий). Обряд прощания, наверное, был торжественным, праздничным, запрещалось выть, рыдать, причитывать, стенать, плакать над телом, целовать, чтобы ни одна слезинка не выпала на лицо покойника, чтобы не перекрыть ему дорогу в неведомые палестины, где и продлится бесконечная жизнь души... Каждый провожающий приносил свою “истопельку” — беремце дровишек и подкладывал в костёр, чтобы видел усопший на поле брани или в кочевом пути, что все провожающие любят его и почитают за мужество и братское стояние в вере, посылают в огонь с легким сердцем. В древности Огонь был воистину Божеством, Создателем всего сущего на земле: отзвук прежнего почитания “Сарь-Огня” жил ещё в семнадцатом веке на Зимнем берегу Скифского моря, на Колыме, в низовьях Индигирки, где обустроился мезенский груманланин... Я приношения святой жертвы Огню и поклон Сварогу в наших местах не видел, да и мало знался с “морскими волками”, кто с моря не вылезал, ходил на зверобойку, по треску на Мурман, по навагу на Канин, сидел годами на семужьей тоне, охотился на “сендухе”, — никакого промысла, увы, я хорошо не знал, ибо отец погиб на войне, родичи от морской жизни отодвинулись далёконько и стали мелкими чиновниками: знаменитый род промышленников-груманланов к середине девятнадцатого века скукожился, обмелился страстями и обмещанился, окончательно отстранившись от великого исторического прошлого. И если бы я хватил настоящей поморской жизни, то и писал бы, наверное, в иной манере, более близкой к природной стихии, и к Богу бы прильнул всем сердцем лет на десять раньше: так полагаю нынешним умом. Хотя мы своей судьбы не “плануем”: человек предполагает, а Бог располагает. Но увы, всё наше воспитание было устроено властью жёстко, чтобы как можно дальше отодвинуть русский народ от своей истории, и урезали её нечестивцы на три тысячи лет.

        А в семнадцатом веке, когда после народной смуты и польского нашествия в столице владычило душевное смятение и на шею крестьянина натянули ярмо раба, — дворяне, исповедуя удовольствия, побежали на запад искать благодатей для плоти своей — “для этого врана и нечистой свиньи”; вот в эти-то годы горя и беды сатана наслал на русское племя страшный грех раскола. Но поморы, утратив рай под Полярной звездою, не шатнулись в Боге и вере, но, выплыв из наваждения и страха, в начале восемнадцатого века срядились в новый путь через Сибири в поисках Рая. Дороги по Оби были натоптаны, путики и затески по Иртышу за сто лет еще не заросли дикорослью, хижины в китайских пустынях ещё не засыпало песками. Десятки тысячи христовых братьев потянулись легендарной дорогой в верховья Иртыша к Опоньскому озеру, в Забайкалье и к Гималаям в поисках земного счастия и воли, чтобы жить без податей, полиции, безжалостного царского закона. Восстали из небытия вековые легенды и былины, очнулись былые видения, предсказания, сказки и старины. На Зимнем берегу Белого моря в Христа верили свято, как в близкого родича, с ним не расставались, не предавали Родимого во всякой нуже и стуже, с искренним любовным сердцем почитали Спасителя.

        И оттого, что жили русские скифы на Зимнем берегу с неколебимой верою в русского Христа, были за это опечатаны клеймом “вор-раскольник”, и пришлось помору — вековечному труженику на океанской пашенке — затаиться, уйти в бега за Иртыш, под Гималаи, в скрытни, таёжные обители и там, в глухих сузёмках, скитах, заимках, кельях и пустыньках готовиться к гарям. И это безумное время, после сожжения епископа Павла Коломенского, — скоро настало: никоновский собор 1667 года объявил русскому крестьянину войну и расколол Россию наполы. Ведь душа в огне не горит, но огненные искры Стихеи, разлетаясь по отечеству, зажигают народное сердце, побуждают к решительному поступку... И любовь ко Христу подожгла русские души от соловецкой обители и Зимнего берега до Камчатки. Древнее правоверие, которое церковные власти глумливо обозвали “язычеством”, — получило новую неиссякновенную жизнь, погрузилось в непостижную сердцевину народа и подожгло её..

        Журналист Макаров писал в 1911 году в очерке “От Никона до наших дней”: “...Староверов на Руси пытали и жгли огнем накрепко, секли плетьми и били батогами нещадно, рвали ноздри, вырывали языки, резали нос и уши, клеймили, гнали на каторгу в Сибирь и на Сахалин, рубили головы на плахе, ломали клещами ребра, зарывали по шею живых в землю, кидали в деревянные клети и жгли там, обливали голых водою и замораживали, выматывали жилы, вешали, сажали на кол...”

        Это была дикая живодёрная система выкройки из подданного нового покорного человека в средневековье, во времена религиозной войны, — и эти способы насилия, что кочевали по миру, на Руси были ещё мягкими по сравнению с Британией, Францией и Германией, где людей пускали на убой, как скотину, чтобы усмирить душу. В те годы, когда мезенские поморы проникали в глубины Азии, жертвуя собою, никогда не позабывая Христа и его заветы, — в это время немцы тысячами сжигали на кострах юных девушек и женщин, обвиняя их в колдовстве. И неизвестно, кто придумывал изощрённые казни, из каких сообществ они выскальзывали на площади, чтобы чужими страданиями, садизмом и варварством наслаждались толпы народа, волнуя свою тоскующую кровь безумными криками горящих в костре отроковиц. Но ведь это было время европейской “цивилизации”, гуманизма учёных записок, выдающейся литературы и музыки, воспевания Господа в “плотских”, чувственных красках, когда наслаждения плоти затмевали кающуюся душу; Христос призывал любить ближнего, а властители воспитывали ненависть, душевную чёрствость, звериную жестокость и рабское поклонение “золотой кукле”, заслонившей собою Мать-Богородицу — Светлую Лучью, приглашали к любованию муками ближнего, корчащегося в языках пламени в городах Баварии и Силезии; и нечто подобное царь Пётр привёз и к нам на Русь, своим сердцем проверяя тяжесть человеческих мук, холодно принимая страдания крепостного мужика, как часть необходимой науки для переделки вольного крестьянина в покорного раба... Это был новейший способ управления своим народом, преподанный масонами русскому царю ещё в первую поездку к протестантам.

        Вот и мы, сироты войны, долго жили впотьмах, питаясь сплетнями, наговорами и побасёнками, когда изучали европейские языки варваров и насильников, уничтожавших индейцев Америки и негров Африки, а нас уверяли господа, что Европа — это прозрачный родник цивилизации, из которого никогда не напиться, культурная отдушина человечества, духовный храм, чтобы народы не захлебнулись в миазмах пошлости, зависти и ненависти.

        *  *  *

        По свидетельству араба аль-Масуди (X век), “славяне сожигают своих мёртвых, а также скот, оружие, украшения. Когда умирает муж, сожигается и жена его: не страшась огня, почитая его за праздник обновления, вступает в костёр, чтобы через пламя войти в рай вместе с супругом”.

        Изба для русского человека была тем старинным кочем, ладьёю, на которой он собирался кочевать по новому “земному кругу”, и сам бревенчатый кров строился наподобие древней морской кочи, и неизвестно, что в жизни русского скифа появилось прежде — изба или лодья. Но если Русь от края и до края была покрыта вековой тайгою, то она невольно стала “деревянной” страною, наполненной неусмиряемым, торжествующим Огнём; Солнечный костер, брызжущий искрами, очищающий землю от скверны, невольно вошел в кровь и в душу русского скифа, в его религиозную, песенную, музыкальную и словесную культуру. ...Мужик строил, созидал полнокровную жизнь, а Огонь мстительно палил, пожирал её: такой страшной была вразумительная жестокая школа Бога-Солнца. Отсюда искренний поклон, восхищение, праздник Яриле и солнечным Богам, но и ненависть, ужас, страх перед гарями, когда всё нажитое годами неимоверного труда в минуты уходит в дым и пепел, и человека вдруг заполняет отвращение к Богу-Огню..

        Огонь помогал пахарю, согревал и тешил, давал укрепу, продлевал родову, тепло, кров и корм, отодвигал неизбежные земные сроки, венчал суровую жизнь с небесным раем, но за свои благодеяния брал такую дорогую дань, что стыла кровь в жилах, и казалось в подобные минуты, что невозможно сыскать на всём белом свете таких проклятий, каких не насылал бы в отчаянии русский погорелец, выкрикивая в безумии горькие слова в небесный аер-ирий, давясь слезами. Но Огонь был неумолим, недоступен, уходя в земные провалища, занориваясь под валежину иль струясь по сухостоине, подобно зевластой, стремительной змее-скарабеевне, заныривал под мрачную еловую выскеть, похожую на вход в преисподнюю, и тут же выкуркивал из-под корневища с противной стороны, и летел оборотень красным петухом в другое подворье, на подволоку, на поветь иль в хлевище к неистово ревущей скотине, но через мгновение, разевая жаркую пасть, вдруг оборачивался в рыжую многоликую гидру и, раздувая ветер, летел на багровых драконовых крыльях за сто сажен в соседний околоток, чтобы и там клюнуть в гребень кровли новую избу и подпалить обречённое житьишко. Жуткий гул горячего шквалистого ветра наваливался на таёжную деревеньку, не оставляя и капли надежды на спасение. Весь мир, казалось, проваливается в чёрную непродышливую бухтарму конца света. Огонь от деревнюшки снова смётывается в сосенники и ельники, отыскивая жертву, гоня впереди себя всё живое, и кто замедлился, утратил ясность ума и ловкость, тот неумолимо сгорал в “Стихее” безжалостного огня. Народ сник, потерялся, утратил желание жизни, и редко какая старица молится в слезах, не спуская глаз с догорающей избы. Мужики бегают по лесам, отыскивая пропащую скотину, мычат коровы, скулят собаки на ближайшем замежке, в болото залезли лошади, и только козички пялят тупые стеклянные глаза, в которых отражаются мутнеющие языки пламени, — и мерно перетирают зубами клок травички...

        Особенно страдали русские города от поганых татаровей, и не было от них обороны, когда напускали на обреченную селитьбу красного петуха, и бабий вой тут стоял неописуемый. Казалось, только оправились от пожара, к осени зашли под кровлю, оплакали погибших, с Божьей помощью перемогли горе, и на тебе, новая орда басурман нагрянула за дуваном, огненной метлой подметая слободы, боярские подворья и храмы с медными куполами. Густой непродышливый смрад заселяется по-за городом на десятки вёрст; обгорелые трупы кокотами срывают в воду, и река останавливает ход, не в силах протолкнуть погибших на быстерь. Такого несчастья, пожалуй, не знавали в Европе, поставленной из камня... Да и на Руси не могли привыкнуть.

        Потому за огнём дозорили, не попускали на волю змея-горыныча, безжалостно смиряли его, каждую ночь бродил по деревне нарочный, мерно бил в колотушку, а если где-то вдруг вспыхнуло пламя, опахнуло дымом, тут же спешит к медному петью сзывать народ на пожар. Печищане, сорванные с постели середка ночи, спешат истребить огонь, у них уже всё под рукою, пока не распалилось пламя, не потекло под травяной ветошью в подворье подобно многоголовой гидре; срубил девять голов, и только утёр потный лоб, оглядывая улицу, — и тут за овином на травяной меже “кабыть” померещилось красное “миролюбивое” око десятой головы, — скорее туда. Чуть зазевался, христовенький, не срубил лопатой змеиную башку, багровый глаз меркнет, стремительно прячется в сухом осотнике... Огонь живуч, кусачлив, имеет змеиные повадки и жалит, как медянка; вдруг зашевелится в рубахе, проскользнёт в порточины, спрячется в сапожонке, ужалит в ляжку, чтобы окончательно извести человека, если он растерялся от неожиданности. Вот и вошел огонь в народную сказку, как коварная гидра, насланная сатаною. Срубил “тугарину” одну голову, а на её месте появляется три.

        Никакой сказкой не передать всех ужасов пожара, никакие былинные образы и стихиры не передадут тех ощущений несчастной плоти от смертельного ожога (укуса), с каким жертвенный огонь забирает христовенького к себе. Значит, на православного были насланы государством такие тесноты, такая неисповедимая, неизбежная сила обрушилась на крестьянина, такая несправедливость уязвила Христову душу, что только смерть и могла спасти её от незамолимой обиды. У крестьянина отнимали Христа, его единственного заступника в бренной жизни, и заменяли, не спросясь, на торговца-процентщика, а большей утраты на земле-матери нельзя было и придумать. Надо было так решительно возразить, выпугать власти таким необыкновенным ужасом, перед которым и сказка бы померкла и отшатнулась; тем кошмаром, который бы вошёл в русскую жизнь и не отступал от простого мещанина даже в ночи.

        Староверы вернулись к огню, как очистительной купели, снимающей грехи, к тому образу Огня, что был за тысячи лет назад у русского племени. Но и была решительная подсказка властей. Иван Васильевич Третий сжигал еретиков в деревянной клетке на берегу Москвы-реки. На соборе 1667 года был приговорен к гари епископ Павел Коломенский. При взятии Соловецкой обители были вморожены в лёд сто монахов. Боярыню Морозову “запостили” до смерти в земляной яме под Боровском. В Мезени повешен местночтимый святой блаженный нагоходец Феодор, верный последователь протопопа Аввакума. Эти казни и стали как бы начальным уроком для грядущего двухсотлетнего сопротивления поморов Зимнего берега церковной власти..

        *  *  *

        Алексей Михайлович, которого боярская смута и нашествие ляхов вынесли на самый верх государственной власти в русские цари, получил у сторонников рода Романовых прозвище “Тишайший” (молитвенный, добрый, богоподобный, любимец Христа, подобравший под своё крыло угнетенную Украйну Богдана Хмельницкого), на самом деле оказался самовластным человеком, разбудившим долгую войну на Руси, так и не объявив замысел религиозного спора. Хотя, казалось бы, внезапный пожар “ереси жидовствующих” был потушен при Иване Третьем, а сам зачинщик заговора еврей Схария куда-то незаметно скрылся, но оставил на Руси те плевелы, из которых позднее выросли цветы зла. Царь Алексей Михайлович был скрытчив, мстителен, почитал своего деда патриарха Филарета, мастера интриги. Филарет, как отмечают архивные свидетельства, характер имел дурной. И пока жил в ссылке в Сийском монастыре, сумел всех монахов восстановить против себя: монастырское послушание не исполнял, на общую трапезу не ходил, жил особножитно, готовили ему кушанья личные повара, кичился своим боярским достоинством. Настоятель писал в Москву слезницы, умолял забрать из обители этого неслуха, что чинит в иноках постоянную свару… Филарета ляхи увезли в Польшу, там католики, мне думается, не оставили боярина без просвещения, дали пососать облатку, напоили польским сикером и открыли глаза неразумному варвару на прелести Запада.

        Что-то из самолюбивой натуры патриарха Филарета угодило в нрав его внука Алексея Михайловича Романова: он-то и затеял перетряску православия на Руси (де, не так молятся, не те книги читают), свои скрытые поползновения передал мордовскому мужику Никону; тогда и учинилось при расслабленной власти, всеобщем государственном нестроении (череда бунтов, восстаний, военных походов) церковное волнение, во главе которого встали греческие “чужебесы-прелагатаи” (как открылось через триста лет), тайные легаты- лазутчики, стоявшие у папской туфли на жалованьи, имевшие секретное поручение расшатать и окончательно обрушить великое государство в умышленно затеянной церковной борьбе за истинную веру.

        Ничего случайного в подлунном мире не бывает; полчища паучков-крестоватиков вяжут свои таинственные уловистые сети, раскидывают над “подлым” народом, и, пока копорюжник за молитвою утирает от слёз глаза, он уже уловлен в тенёты и ограблен. Таким жучкам и уподобилась московская власть, сбежавшись с церковным синклитом. Казалось, разрешая пытки и казни на соборе 1667 года, Кремль невольно насылает на себя недовольство людей “земли”: и тут же заключили в деревянную клетку православного епископа Павла Коломенского и “страха ради иудейска” сожгли на берегу Москвы-реки, а прах святого срыли в воду, чтобы неповадно стало смущать церковь; покорив восставший монастырь, сто иноков Соловецкой обители живыми вморозили в воды Скифского океана; тысячи стрельцов и казаков из войска Степана Разина были повешены, обезглавлены, посажены на кол... “Тишайший” царь Алексей Михайлович, распухший от водянки, торопливо, боясь пророчеств неистового Аввакума, внушал обмирающей от голода Скифской Руси науку покорства, не сознавая вполне от застарелого презрения к Христову брату, с кем затеял богопротивную возню на триста лет. В эти уроки он, наверное, посвятил и жестокосердую дочь свою царевну Софью, и неистового сына Петра Алексеевича. Они и столкнули пашенного мужика на отчаянный поступок, когда взвыла от “гарей” Русь, не зная, куда деваться от злой погони....

        Старец Сергий утверждал в 1772 году, что “поистине нельзя, чтобы нам не гореть”. Старовер Филиппов с Зимнего берега возгласил на весь белый свет, что “нет спасения от воцарившегося на Руси антихриста; огненное сие страдание — ради немощи нашей”...

        Беда не приходит одна. В семнадцатом веке лютый холод сошёл на Русь, остыл Ледяной океан, с запада в который уже раз прискочила чума, следом на пустые поселения прибежали воры, полонил деревню недород; три года то зябели, то замоки, хлеб, поражённый головнёю, гнил на корню, от пустого колоса не было намолота, бедные коровёнки в хлевище не могли стоять, “висли” на ужищах и подыхали, не дождавшись первой травички; люди валялись вдоль дорог, как падаль, и некому было стащить на погост... И в эти-то годы власти приступили к переписи слобод и деревень, чтобы увеличить тягло с пашенных и оброчных крестьян. Ямщики, посадские жители и служилые люди побежали “в пустые места”, где бы можно скрыться от попов, становых, воинских отрядов, приказных и инквизиторов, отчаянные поморы верстались в сибирское казачье войско... Земля скоро обезлюдела и запустошилась...

        Но Пётр презирал православное крестьянство, накинул на него подати в три и четыре раза пуще прежних, вместо подворового подушного налога ввёл гербовый, да с каким-то унизительным постоянством, как бы высматривая крепостного со стороны, — а чем же ещё можно унизить мужика, чтобы он не стерпел издевательств, вскинулся, задрав голову, и тут же его принять на пищаль и зарыть в землю. Пётр стал заводить денежные сборы, как бы стричь деловито с деревни последнюю шерсть: поземельный, померный и весчий, хомутейный, шапочный и сапожный — от клеймения хомутов, шапок и сапог, поддужный, с извозчиков — десятая доля найма, посаженный, покосовщинный, кожный, пчелиный, банный, мельничный — с постоялых дворов, с найма домов, с наёмных углов, пролубной, ледокольный, погребной, водопойный, трубный — с печей, привальный и отвальный, с конных и яловочных кож, с плавных судов, с дров, с продажи сьестного, с арбузов, огурцов, орехов и “другие мелочные всякие сборы”.

        С русского народа безжалостно сдирали шкуру, печатая на лоб клейма, обрезая нос, уши, губы, язык, половые органы. И только поморы за дальностью от властей избежали “крепости”, сохранили лицо и волю свою и двинулись на восток искать земной рай — последнее прибежище Исуса Христа.

         

        Пётр выколачивал налоги из народа так же, как горький пьяница тащит на пропой из дома последние вещи. Только не было налога за право дышать.

        Пётр Первый разорил страну, уничтожил её самобытность, саму русскость. Он презирал тех, кем правил. А народ его ненавидел. Страна потеряла пятую часть своего населения. Люди бежали в дремучие тайболы, пустыни, в Алтай и на Гималаи, в чужие католические земли, куда глаза глядят, только бы подальше от рук антихриста. Страна обнищилась и обезлюдела от восстаний и войн. Но Русь упорно и жестоко сталкивали в огонь. Россия в ответ вспыхнула кострами, пошла на “гари”. Царь Пётр, первый антихрист, не вздыбил Россию, а вздёрнул её на дыбу.

        Великий Лев Толстой писал о царе: “С Петра Первого начинаются особенно близкие и понятные ужасы русской истории. Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь четверть столетия губит людей, казнит, жжёт, закапывает живыми в землю, заточает жену, распутничает, мужеложествует, забавляясь, сам рубит головы, кощунствует, ездит с подобием креста из чубуков в виде детородных членов, коронует блядь свою, разоряет страну и казнит сына... И не только не поминают его злодейств, но до сих пор не перестают восхваления доблестей этого чудовища, и нет конца всякого рода памятников ему”.

        Константин Аксаков высказался о царе Петре стихами:

        Великий гений! Муж кровавый!

        Вдали, на рубеже родном,

        Стоишь ты в блеске страшной славы

        С окровавленным топором.

        2

        В православии самоубийство — непростимый грех, и потому путь на погост наложившему на себя руки был заказан, но зарывали возле ограды, как пропащую скотинку, без креста-поминанья, и лишь сродники, наверное, с тоскою плакали по нём, великом грешнике, нарушившем Христовы заветы; безымянная могилка скоро зарастала чертополохом под ровный шум пробежистого ручья в мрачном ущелье Керженца.

        Слуги “дьяволи” много мучеников сожгли в деревянных клетках, — но то были не самоубийцы, а герои-праведники последних времён, их почитали, память разносили по всему христианскому миру, писали в вечные помянники как беззаветных мучеников, отдавших жизнь за истинную веру.

        Шестого января 1679 года на реке Берёзовке, недалеко от Тюмени, вдруг впервые добровольно сошли в огонь в старообрядческой пустыни старца Данилы (Дементиана) триста крестьян из ближайших сёл и печищ... С этого времени гари стали единственно верной дорогой спасения души, ибо все остальные пути уводили в преисподнюю греха; и уже много заблудших душ, принявших лжеучение антихриста Никона, были похищены дьяволом до второго пришествия Христа, который, по Ветхому завету, придёт на землю в крылатом пламени огня. Конец света по всем признакам уже стоял на дворе, и чтобы антихрист и слуги его Алексей Михайлович, Никон и Пётр Первый не похватали, не обратали в вязки, надо было бежать, сломя голову, от насильников, ставить кельи, скрытни, монастыри и спасаться — “запощиваться”, пока есть время, мужественно сносить стужу и нужу, оставаясь верным Христу. А спешили от злобствующих люди поморского закала, взявшие верную науку от Ледяного океана, порожистых сибирских рек, видевшие в глаза смерть, Старуху-Цингу, Джуджу и Маджуджу, многажды раненные в плотном бою с иноземными “большими мужиками”.

        Великий Восток нисколько не страшил мезенских груманланов, не осекал их любовь и верность Спасителю ни одиночеством в зверином краю, ни нуждою, ни бесконечными трудами ради хлеба насущного. Убегая на восток, ревнители истинного благочестия лишь подновляли полузабытые мистические путики, крепили через болота гати, протягивали волока и подволочки, метили тайными затесями тропы будущих пустынь и заимок. Бежавший от господской “неметчины” народ и не думал сожигаться, кончать свою жизнь до времени, ибо только Христос мог управить ею, — потому строил дороги, рубил избы из кондового леса, заводил скот и копытил копорюгою под хлеб и репу жирную сибирскую землю, чтобы иметь силы до края лет биться за Христа. А этого замысла северных мужиков, скоро создавших на востоке новый быт, Москва, затеявшая гибельную перетряску, чтобы убить в русском мужике скифскую мужественную натуру, — не поняла, уткнувшись куцым умишком в мозглеть и жидень протестантской денежной этики, где совесть и честь считаются за великий грех... Русский скиф за долгие тысячелетия привык воевать, и сейчас, уходя в затворы, строя в Сибири заимки, погосты, выселки и новые города, он вызвался на долгую войну за истинного русского Спасителя. И положил на алтарь победы десятки тысяч божьих детей. Если и удержалась на Руси православная вера, не пала под натиском протестантов, иудеев и латинян, — то лишь благодаря русскому Христу, матери — сырой земле и деревне...

        Аввакум уверял ревнителей, что на том свете тело царя Алексея Михайловича распиливают и предают таким мукам, о которых не земле и не слыхивали. Но вот в 1682 году в Пустозерске в едином срубе сожгли “за великие на царский дом хулы” протопопа Аввакума, попа Лазаря, дьякона Феодора и инока Епифания. С этого времени “гари” утратили непростимый грех самоубийства и перешли в символ мученичества за Христа, как верх благочестия. Никонова церковь на Зимнем берегу духовно рухнула, потеряла паству, ибо православные намоленные стены не спасли душу помора от кабальных нравственных тягот и нападок, насланных ростовщиками из столицы. Кто-то поспешил на Обь, где по деревням уже сидели мезенские семьи, иные затаились по болотам и глухим раменьям, в верховьях Мезени, на Пижме, Усть-Цильме, Койде, Кулое, Ручьях.... Иные сплыли на Колгуев и Грумант; но скоро поумирали от цинги, исповедуя поститву, храня православную душу.

        *  *  *

        Скончался наставник Великопоженского скита старец Феофан, на его место учителем позвали с Выга старца Ивана Анкиндинова. В те же годы возникли старообрядческие скиты на реке Оме и в Азаполье по реке Вижас. Урочище Езевец на берегу Пёзы в 190 верстах от устья застроил выходец из Юромы Алексей Яковлев с женою. Срубил келеицу и возле поставил восьмиконечный крест, написал: “Аще кто сему кресту кланяться не будет, тот проклят будет”. Вскоре к Яковлеву пристали и другие мезенские крестьяне, пришёл наставник из Юромы Алексей Бродягин.

        В 1736 году приезжал из Выга Исаак Матвеев и перекрестил весь народ Езевца в озерце, что рядом со скитом. Послушники срубили избы, завели своё хозяйство, вспахали клин земли, завели скотинку, стали неводить рыбу, промышлять зверя и боровую дичь, бить лося и медведя: место глухое, вот и Господь рядом, что ещё надо православному, когда никто не приневоливает напрасно, не трёт шею немилостиво, вот так бы и жили “езевские” веками, плодились бы в своей пустыньке, и никто бы в “гари” не совался. Но царь так торопливо и нетерпеливо напяливал на ерестливого крестьянина тугой хомут, чтобы загнать христовенького в “крепость”, в рабское состояние, что в своём крутом намерении промахнулся и получил скрытую войну. С одной стороны оказались русские непокорники с Зимнего берега, с Каргополя, Онеги и Выга, с другой — злобные “шулюканчики”; этих пособников демона, жителей тёмных омутов никто из берёзовой баклуши не выколачивает, они сами родятся, выныривают из мрачных глубин, брезгливые ко всему русскому.

        Весной 1743 года Артемий Ванюков из Окладниковой слободки поссорился с бурмистром, тайным старообрядцем, чья мать была скитницей у Белого моря и там скончалась в кельях. Какая оса укусила Ванюкова, и на чём повздорили, не пришли к согласию, нам уже не узнать. Но Артемий донес о мезенских скрытниках Холмогорскому архирею. Бурмистр узнал о навете и крепко поколотил наушника; от побоев Ванюков не скончался, но три недели хворал, а встав с постели, в накалённом состоянии сердца кинулся в Холмогоры к архирею, нанялся в дознаватели. Ванюкова поставили на кошт, отпустили денег и муки, и мужик отправился в сыск по рекам Койде, Майде, Пёзе, Оме, Вижасу, а также на Пижму Печорскую. Он был природный походник и охотник, хорошо знал тайболу, займища, дикие сузёмки, где бы мог отсидеться староверец, и, горя местью, по недоброй своей душе уже в октябре, как чутьистый охотничий пёс, повёл военную команду на скиты. Отряд составили майор Ильищев, прапорщик Родион Бородин, сыщик Артемий Ванюков, канцелярист Иван Попов, священник Козьма Шабунин и 55 вооружённых солдат.

        По зимнему пути, когда встали реки, военная экспедиция выехала в Мезень, оттуда на оленях в Пустозёрск, Пижму Печорскую. Пятого декабря комиссия прибыла в Усть-Цильму, до скитов оставалось ещё сто вёрст (в следственных записях, как водится, много путаницы, облыжного, случайного. По бездорожице, где на оленях, где на лыжах- кундах, утопая по рассоху в снега, клади на попажу не менее двух недель... А по отчётам оказались гонители на месте уже через два дня. Шестьдесят человек — это целое войско с кормом, кладью и снаряжением, в ноябрьскую темень одолеет едва ли больше пятнадцати вёрст за светлый день; надо кормить лошадей, готовить место на ночевую, разводить огнище, варить кашу, ставить шалашы и балаганы, рубить еловый лапник для ночёвки, если не угодили на крестьянское становище). В северную темень попадать через тайгу невозможно — лоб расшибешь о лесину или глаза выткнешь. Наверное, жгли смоляные факелы... Но какая нужда гнала к беглецам в такой спешке?.. А комиссия ещё жила в Усть-Цильме, допрашивала местных крестьян, проверяла свидетельства мезенца Ванюкова, чтобы сподручнее, без лишнего шума добраться до пустыни, где староверы собрались “гореть”. Беглецы скрылись с кремлёвских глаз, чтобы жить по-божески, а их уже списали на “пепел”, ещё не объяснившись с непокорниками.

        Наставником в скитах был Парвен Клокотов, его случайно поймали дорогой. Его одиночная келья в верховьях Печоры на реке Кольцы, от Усть-Цильмы за триста вёрст. Второй наставник Иван Анкидинов родом из Ростова Великого, готовился гореть. Старец исполнял все церковные требы, исповедовал, причащал, отпевал, очищал жён молитвами, перекрещивал тех, кто пришел от щепотников.

        К скрытням прибыли в глухую ночь (на седьмое декабря). До скитов уже дошли вести, что к ним идут солдаты, чтобы призвать раскольников к ответу; староверы, не дожидаясь от властей милости и прощения, загодя приготовились к встрече в часовне, где молились скитники; заколотили изнутри волоковые окна и дверь, разломали крыльцо и лестницу на второе жило, перекрыли пути в молельню, натаскали смолья, сушняку, трубы береста, насыпали пороху, приготовили смертное... Нет, они не хотели гореть, не стали бы сожигаться, если бы над ними не вились злокозненные чужие люди, как чёрные враны. Их понуждали сотворить измену Христу — страшную кощуну и неизбывный грех...

        Теперь представьте на мгновение попажу военной команды, молодых солдатиков, которые в снежную завируху уже месяц тащатся невем куда не своею волею, не представляя, в какое печорское зараменье тащит их этот мезенский вездеходец Ванюков, в какую-то дичь и глушь, пустынными борами и волчьими сузёмками, где нет ни съезжей избы на сотню вёрст, где можно бы обсушиться, ни харчевни, чтобы похлебать ушного, ни русской печи, чтобы обогреть застывшее костьё, ни торной дороги для саней с поклажею. Печорская тайбола — суровая дикая земля, заповеданное укрывище для скрытчивых тайных людей, что были когда-то груманланами, ходили на Матку и Мангазею, но вот вступили в сражение за Христа, и привычная морская стезя нынче превратилась в волчью нору, погрязшую в снегах; для старовера это невидимая защитная ограда от сатанина войска, стены острожка от чужака, дом родной, спасительная молельня. Для насланного войска мезенская тайбола — это враждебная переграда, сулящая лишь горе и погибель.

        О какой христовой жалости тут можно говорить, милые вы мои, ибо военная команда, яко злобные волки, гонится за “овчим стадом”, уже обречённым пастырем под нож, сыскивает божьих страдальцев, без суда и следствия признанных прокажёнными и негодящими для нормальной судьбы, по ком плачет кнут и бессрочная каторга на уральских рудниках. И как всегда сыскался в толпе тот иуда, собрат которого открыл дверь в застенке обители и предал защитников соловецкого сидения, обрёк их на мучения.... Сейчас и этих несчастных печорян гонят тайгою, как зайцев, лишь за то, что они верят в истинного Христа и не хотят с ним разлучаться, чтобы не изменить заветам предков. А преследуют те, кто давно разлучился с Исусом, обручился с “ересью жидовствующих”. Но правда через века взяла своё, — и в духе, в истине, и в сострадании нынче те, кто были гонимы. Старообрядцы сохранили для почитания и веры русского Христа, отдав все силы творчества на великое отечество. И память по ним в народе несокрушима...

        Страшная неправда заселилась на Руси с Петровских лет, и не хватает нравственных сил её опровергнуть и через триста лет, потому что народ в семнадцатом веке поделился на беззащитных холопов, гонимых волчьей стаей, и бар, теснящихся под сенью церкви и престола.

        ...Староверы уже поджидали военную команду. Земля слухами полнится. Все мужики, бабы с детьми собрались в часовне, готовы были “гореть”. Не дожидаясь утра, майор Ильищев и прапорщик Бородин подошли к часовне, постучали в стену, творя “Исусову молитву”. Окно отворилось, показался свет. Спросили сверху, не показывая лица, что надо, кто такие и откуда явились, с чем пожаловали в этакую даль. Майор сказал, что доставил от архиреев пастырское увещание, чтобы засевшие “на гари” не дурили, а вернулись обратно к восточной святой церкви, откуда вдруг сбежали, и если имеют на неё какие-то обиды, пусть объявят и расскажут о себе, кто такие и откуда родом, как оказались в суземках, какого были чину. Майор имел от архирея секретный наказ; если раскольники не будут оказывать сопротивление, наложить на ноги колодки, чтобы в дороге не утекли, а скиты и часовню сжечь. А святости вывезти в Усть-Цильму. Если же выкажут недовольство, то “страха ради сначала палить пыжами из ружей, а потом как возможно поступать”. (“Точных данных о мезенских старобрядцах, принадлежащих к филипповскому, странническому, поморскому, федосеевскому и австрийскому толкам, нет...”)

        Но раскольники не поддались на увещание, пошли на отказ, ибо уже знали, чем заканчиваются перетолки. Доставят в Холмогоры, там разденут до нитки, отберут пожитки, отнимут последние гроши. Простых келейщиков угонят за Лену, а заводчикам “гарей” дадут бессрочную каторгу, опустят в уральскую шахту коногоном или сунут в руки совковую лопату наваливать уголь, без права до конца дней выходить на белый свет.

        Из часовни выкинули тонкий ремень и втащили крестьянина из Усть-Цильмы Василия Чупрова. Через два часа переговорщика вернули обратно, Чупров сообщил, что раскольники гореть отказались, ибо все положены в подушный оклад, и если пойдут на гари, то подать придется платить вдовицам и сиротам...

        Но оконце не захлопнулось, видимо, “згарники” ещё не решились гореть. Майор Ильищев, надеясь на мирный исход осады пустыни, уговаривал оставить злое намерение, “что скитников не тронут и никакой обиды не будет учинено”. Но сзади толпились солдаты с оружием на изготовку и не думали отступать. Угрюмый вид уставшей, замлелой от недосыпу команды, конечно же, смущал келейников, вносил в душу разлад, да и смутительные речи майора так не вязались с рассказами единоверцев, что приходили с гостями в Великопоженскую пустынь, и нисколько не снимали злого накала “згарников”. Ильищев торопился закончить смутное недоброе дело и вернуться в Холмогоры с докладом к архиепископу Варсонофию, а раскольники не верили речам архирейского служителя. Вот и кричали раздраженно с той и другой стороны; Ильищев затягивал время, повторяя одну и ту же команду: “Сдавайтесь”, полагая, что непутние вольнодумцы вернутся в ум.

        На лавках позади старца жались детишки, комкая в ручонках бумажные венцы, постоянно сдёргивая и натягивая на головёнки, дожидаясь какой-то непонятной участи. Около окна стояли два старовера с ружьями на изготовку, крестьянин Самсонов кричал вниз майору Ильищеву решительный отказ идти на мировую. Сам учитель Иван Анкидинов девяноста лет по немощи своей утратил голос и не мог внятно и громко говорить в снежную завируху, вот и сутулился возле ребятишек, сгорстав их в охапку, чтобы не “нявгали” прежде времени и блюли покой: “Мы хотим умереть в огне за старую веру, а вам, гонителям, в руки не дадимся... — стоял на своём мезенский мужик, оглядываясь на учителя. Тот горстал в кулаке седую бороду и согласно кивал головою. — И когда наши товарищи были взяты в губернскую канцелярию и там обобрали их, как липок, и отпустили по домам в одних рубашечках, и ежели вам даться в руки, вы и с нами то же сделаете. Ежели кто хочет спастись, то шли бы с нами сюда гореть. Мы нынче к самому Христу походим”. — “Сдавайтесь”, — в очередной раз отозвался уставший, с пониклой душою майор-экзекутор, уже ко всему равнодушный.

        Это были последние слова келейника; окно захлопнулось. Через несколько минут над часовней воскурил робкий дымок, раздались крики, жуткий вой, детский плач и рыдания. Солдаты бросились к часовне на выручку, не опасаясь встречного боя, пробовали кокотами (крючьями) раздергать матёрые бревна стены, выдрать ставенки и волочильные доски, рубили топорами окончины и простенки, но было уже поздно. В жолобе вокруг сгарницы вспыхнул приготовленный порох, огонь с гулом слился в общий костёр, вдруг выросла до небес гудящая огненная стена, солдаты отшатнулись от пламени и от беспомощности своей кинулись назад к лошадям, спасать возы с походной кладью. Тайга озарилась заревом, поднялся ветер-хивус, к елиннику полетели огняные галки и угасали в грузных заметеленных подолах. На глазах комиссии все “семьдесят восемь староверов поморского согласия мужеска и женска полу вместе с детьми” скончались в гари. С дымом и пламенем отлетела в небеса вся “скверна и нажитые грехи”. Никто не выломился наружу, и сосуд чистоты уже не наполнится вновь. Это случилось на Усть-Цильме седьмого декабря 1743 года.

        Первородная стихия пожрала несчастных, никого не вернула в православное чувство и к мирной пажити, никого не образумила и не напугала, не отвратила от гарей. Лишь возбудила ужасными картинами ещё большее озлобление, замутила народ большей дерзостью, а церковные власти переполнила неистребимым желанием насилия над паствою, чтобы не умягчением души, а казнями, жестокостью удержать взволнованных молитвенников в едином покорном стаде, страхом подавить в душе малейшее желание воли и русского национального чувства, напустить на “изуверов”-огнепоклонников своих новых опричников в чёрных сутанах и скинуть навечно в уральские шахты.

        Если “низы” пытались в огне очистить душу от скверны, через муки погрузиться в блаженные волны “рая”, то “верхи”, вкусившие сладость греха, кинулись в любострастие, не зная церковной острастки и чувства стыда, отдались гордыне самовластия. Это и было подспудным желанием царя Петра, стоящего на краю бездны, искоренить, переделать необычную русскую натуру, увести за собою в протестантство всю православную Русь. На суровых берегах Ледяного океана помор-бывалец заступал в новое нравственное сражение с “чудовищем поганыим”, пытаясь одним ударом меча сронить все головы гидры… Не представляя, сколько жертв будет впереди, сколько тяжких усилий потребуется от русского племени, чтобы достойно перенести грядущие невзгоды...

        Жаль, не вспомнил героические страницы Зимнего берега бытописатель Сергей Максимов, когда обозвал родину груманланов “Мерзенью”, самым ничтожным городишком из всех, которые он посетил в своих скитаниях по России.

        *  *  *

        Когда Алексей Михайлович, “тишайший” царь, затеивал на Руси новую сумятню, государство едва дышало в штормах польского нашествия, не ведая, как выбраться из голомени Ледяного океана на спасительную Матёру. Боярин Романов, случайно угодивший на Московский престол, не знал, да и представить не мог, с каким необычным сословием вступает он в перессорку, изымает из-под царской “стулки” само основание власти, отпускает московскую Русь в грозную “стихею”. Выросло новое русское племя, воспитанное Скифским океаном, со своей философией, укладом, нравом и норовом, с необычным отношением к жизни и смерти. Да, Ледяного океана страшились, но и почитали, как кормильца, “батюшку родного”, который с полным правом, разгневавшись за беспечность и вздорность натуры, мог воскликнуть “Я тебя породил, я тебя и убью”. Плохо об океане не отзывались, никогда не осуждали, не поминали с горечью, что погиб родненький, или утонул, но говорили уважливо: “Море взяло к себе и никогда не отдаст”.

        ...Да, от плохого племени не жди доброго семени. От гордоватого и ломоватого преизлиха, вздорного боярина Филарета, запечатанного в Сийский монастырь в монахи, от которого восплакала вся обитель, не зная, как управить с самовластником, не могли появиться добродетельные служители на государевом столе. Брезгливость Романовых к народу, их самоуверенность, сутырливость, склонность к лживым посулам были известны издревле, и услужливые писари не мало повыдирали в летописцах правды и намёков на истину, чтобы поправить слухи, факты, сказки и легенды о Романовых. И чья же это была насмешка над царской родовой, если Алексея Михайловича, внука Филарета, прозвали “Тишайшим”, — это самого-то честолюбивого из всех московских царей. Каких только бунтов, волнений и смущений не испытала в эти времена Московская несчастная сторона, пережив неимоверные страдания в борьбе за волю и самобытность. Это Алексей Михайлович к недородам, замокам и заморозкам, к голоду, чуме и восстаниям, к всеобщим предсмертным судорогам русского племени, ожидающего конца света, когда надобно бы народу сгрудиться, встать в дружину против “ереси ветхозаветников”, — вдруг добавил чудовищный костер зла и немирия вокруг Исуса Христа, — который “был сама любовь”, — и объявил всех несогласных с московским синклитом еретиками, повелел без жалости “садить их в огонь”. На клетки, в которых жгли истинно верных и доброчестных вождей, крестьяне ответили гарями, и заполыхала вся Русь от Выга до Байкала. Царь сотворил самое ужасное для православного человека деяние, — вколол в душу христианского мира корпускулы неверия во власть, ввёл яду грубо, не чинясь, в самое сердце русского народа, в тысячелетнюю глубину исторической памяти.

        *  *  *

        Увы, что бы я ни объяснял о “сгарниках”, с какой бы стороны ни писал портрет старовера, шагнувшего в огонь, все слова будут приблизительны, а краски тусклыми, чувства внешними, взгляд размытый, со стороны, ибо те духовные вспышки страдальца рождают языки пламени и подавляют несомненные страхи и ужасы сердца перед ожидающими муками. Огонь души вдруг возбуждает такую страсть, что все ожидающие страстотерпца муки как бы гаснут и теряют охранительную силу. Впереди пламя, очистительный костёр и сам Исус в свете небесного рая. Наверное, такие же чувства испытывали солдаты в Отечественную войну, кидаясь с гранатой под танк иль на амбразуру в шквальный пулемётный огонь. Это героизм одного мига, но чтобы он, этот жертвенный поступок, объял человека от макушки до пят, солдат ждал этой минуты всю свою жизнь, и ради этого мгновения строил свою душу для испепеляющего последнего поступка. И если Александр Матросов и Зоя Космодемьянская стали уроками жертвенности, то над мезенскими и каргопольскими “сгарщиками” церковь издевалась триста лет, обзывала безумцами.

        Первая гарь случилась 6 января 1679 года на реке Берёзовке в Тобольском уезде под Тюменью. Сожглись в старообрядческой пустыни старца Данилы (в миру Дементиана). Сгорело около семисот православных. Через месяц того же году пошли на гарь крестьяне, драгуны, казаки на дворе драгуна Аврамова, по призыву дьячка Фёдорова. В октябре 1722 года сожглися 400 крестьян на реке Пышме возле Тюмени. 2 июля 1725 года гарь в Елунской пустыни, которую собрал из местных крестьян выходец с Выга беспоповец Иван Семёнов.

        Размышлять о гарях чрезвычайно трудно. Языки пламени вдруг вымётывались в Дорах, под Каргополем, на Мезени и Пёзе, под Тюменью и Томском, скинулись вдруг на Дон и Днепр. Кочующий огонь лишь подтверждал, что настают последние земные сроки, и скоро весь живой мир будет охвачен пожаром, в его пылающем хаосе явится во втором пришествии Исус Христос и будет судить души по их грехам, и в этом шумно-блистающем зареве страшного “ответа” никому не укрыться от всевидящих зорких очей Господа. Огненная река потечёт с востока на запад, всё “поедая и пожигая”. И сам человеческий облик Христа, как старшего брата, потонул в разливе огня, лишь появляясь в образе языков пламени. В старообрядческой эсхатологии конца света — это льющийся с небес океан огня, когда весь мир будет гореть. Кончину мира нам, живущим в другом сознании, утопическую победу огня (Бога) трудно представить усекновенным сознанием, живя в нынешнем мире. Православная Церковь с праздниками Рождества Христова и Пасхою, такими мирными божественными днями, когда всё в храме благоухает, запах восковых свечей сливается с духом ванили и елея; и незаметно с годами церковные службы превратились в тягучий малиновый сироп, обволакивающий плоть; да ещё эти сахарные песнопения с умильными женскими голосами, мягко провожающими народ на погост, и ни один батюшка не предупреждает с амвона об огненной купели на небесах, где Крылатый Христос поджидает грешника, чтобы опалить и омрачить падшую душу. И никто не вспоминает нынче о вознесении в рай на огненных крыльях по путям огня. Хотя всё живое рождается в огне, и всё сущее очищается пламенем, где и правит миром Бог. Отсюда религиозный образ Бога, лишенный мистики и легенды, понятный в крестьянском быте: “Без Бога — ни до порога… Разруби дерево — и там Бог, подними камень — и там Бог. Он везде и всюду…” И православный, отправляясь в дорогу, на берегу (моря, реки, озера) разводит костёр и кормит огонь жертвенной “едишкой”, бросая в пламень обрезь рыбы или мяса, развешивая вокруг огнища лоскутки яркой материи. И просит, глубоко убеждённый во всесилии Господа: “Батюшка Огонь, дай пути, дай рыбы”.

        Искусствовед Евгений Трубецкой полагал, что “в архитектуре церкви всё чает пламени, всё подражает его форме, устремляясь ко кресту”. В новозаветной эсхатологии утверждается, что последним делом огня будет кончина мира.

        Настоятель Выговской пустыни Иван Филлипов, проповедник “огнепаления”, утверждал, что православные сгарники духом выше и сердцем сокровеннее, чем их преследователи, забывшие таинство огня, а значит, отрицающие всемогущество Бога: “Пламень бо всю церковь обхвати и пойде огонь вверх, аки столп, воинство же отступиша от церквы и бысть на них страх велик”.

        Пётр Прокопьев составил памятку о мучениках за веру, добровольно погибших в огне. Он считал благом, “кто опасается не смерти телесные, а от Господа нашего отступление”... “Нет ничего постыднее бесчестия, — полагали православные в средние века. — В ком жива честь, в том и совесть. А в ком совесть — в том сам Бог пребывает”. Это было глубинное нравственное правило русского мира, которое блюли ещё при царе Иване Васильевиче. За почестное место на трапезе дирывались на кулачиках, случались дикие страсти прямо в государевой трапезной, в жестоком споре, когда никто никому не уступал, могли утратить имение, весь нажиток, заработать ссылку за Урал, только бы соблюсти почестное родовое место подле великого князя... (Вот и среди поморов Зимнего берега существовало понятие гордости и чина, почитания и уважения за порядовное место. В дальнем углу тебе лавка, под образами иль за большим столом. Первым в гостях подле хозяина садился обычно мезенский мореходец с Зимнего берега, как самый знаткой и знаменитый кормщик на все стороны света; а за ним шло место промышленника с речки Пинежки.)

        Пётр Прокопьев полагал, что нельзя поступаться честью и Христом, но лучше встретить смерть. Это не правило, преподанное староверцем народу, но это нравственный незабытный закон поморов Зимнего берега с давних лет, далеко разошедшийся по всей Руси... Рязанская княгиня Евпраксия блюдя свою честь, выкинулась из окна, предпочтя смерть татарскому плену. Зная нравы степных насильников, она бросилась вниз из высокого окна, “а падши, разбися и умре”.

        Широко была известна в России поучительная история преподобного Мартиниана. Вот краткий сюжет о “сгарниках” и верности Христу.

        Святой спасался на скале подле моря. Видит, плывёт корабль, и дьявол направил его на берег. Корабль разбился, и все путешествующие погибли. Лишь одна девушка спаслась. Подплыв к гранитному утесу, она увидела святого и протянула ему руку, чтобы нечаянный свидетель её спас.. Монах, увидев красавицу, взмолился: “Господи, не остави меня погибнути.— И без долгих мучительных колебаний протянул девушке руку.— На полезное души моей устрой!” И сказал девице: “Воистину невместно быти сену с огнем вкупе”.

        Объяснил девушке, где найти пищу, пожелал спасения: “Да сохрани душу свою от всех вражеских наветов!”. И кинулся в бушующее море.

        Прокопьев считал, что кто пострадает по образу древних святых, непременно удостоится венца и похвал в царствии небесном... Смерть Христа ради приближает каждого к святым мученикам первых лет христианства: “За него же умре, яко и прежние святые”.

        3

        В 1772 году в селе Сопелки под Ярославлем возник толк “бегунов”. Они размышляли об “антихристе”, который сошёл на Русь прежде Христа и сделал жизнь народа невыносимой. Их взгляд обратился к Царю Петру Великому. С той поры бегуны живут ожиданием “первого воскресения”, когда Спаситель сразится с Антихристом, и тогда наступит тысячелетнее царствие благодати. Господа уезжали в Европу развлекаться, тешить утробушку, оставляя родину в нужде, сиротстве и кручине, а тем временем миллионы крестьян от лихолетий, нужды и непосильных податей прежде сроков съехали на Красную горку на вечный покой.

         

        Архиереи на Московском соборе 1681 года просили царя издать указ, чтобы особенно “ругачких” староверцев, заслышав их хульные речи на православную церковь, тащить в гражданские суды. А там уж как Бог управит. Но дочь государя, царевна Софья Алексеевна, мечтая перехватить власть у юных братьев, проявила свою особенную жесточь, издала “Двенадцать статей”, где указом от 7 апреля 1685 года предписывала непокорников и хулителей жечь в срубах, а пепел развеять.

        Но ещё в 1677 году церковь произнесла проклятие староверам (анафему-маранафу)\  и поручила Двору искать дерзких противников, где бы они ни находились, и предавать казни до смерти (жечь в клетке). Придя на царство, Пётр ещё пуще ужесточил указ Софьи Алексеевны.

        Идея самоубийства по религиозным страстям в борьбе правителей за власть возникла ещё в глубокой древности и прокатилась чередою буквально по всем народам мира. Эти мистические желания, болезненно будоража душу, чтобы освободиться от плоти, как “грязной свиньи и чёрного врана”, напоминают нам о пылкой смятенности, возмущённости, двойственной природе человека, когда в минуты религиозной тоски, неволи и обречённости угасает природная ценность земной жизни, пропадает смысл продолжения рода. Но власти в эти времена исполнены особенного презрения к самовольникам, раздражением, гневом, застилающим глаза, чувством превосходства над ближними, граничащим с ненавистью, когда теряется и малое Христово вразумление: “Очнись, господине, ведь рядом брат твой!” Забываются Святые книги, божественные наказы и всякая кротость. Правителям и их слугам некогда, да и нет охоты думать о сложности человеческого бытия, когда со всех сторон цепляют за ляжки волчьи стаи обычных житейских забот.

        После-то вся история утрачивает накал и угар, будто бы забывается, истирается из национальной памяти, но остаётся навсегда чувство бестрепетного унижения. И потому раскол так глубоко вчинился в само существо национальной плоти, и та заноза унижения сидит в теле народа и поныне, как бы мы ни умаляли его последствия. Тяжёлая грусть остаётся от общения с архиереями, что они по-прежнему правы, отодвигая “жалость” в сторону, забывая главное духовное качество души, а “гари” по России — это, дескать, дикие “выходки” изуверов, неприкрытое сопротивление православию, которое принять сердцем и умом невозможно, как противное самой природе бытия. Вот тут и кроется главное зерно заблуждения; объявив староверцам войну на три столетия, “никоновская” церковь только чудом уцелела, ибо старообрядцы поморского согласия и спасли православную веру от нашествия “ереси жидовствующих” и “фармазонов”.

        Церковь зачастую ныне, как и в старину, исходит в своей практике из правил еврейской схоластики, чувства самовластия, религиозной самоуверенности и порою в друге видит ужасного врага себе, а отвергнуть это заблуждение не хватает национальной русской поклончивости и соблюдения главного православного завета: “Пожалей ближнего, как самого себя”... Потому и нынешняя церковь не может решительно покаяться за прежние вины, принесшие русскому народу столько горей.

        *  *  *

        Непонятно, почему поморы возлюбили Ветхий завет, в глубине своей исполненный чудовищного мрака. Если Новый завет — путь к свету, к Солнцу-Ярилу-Сварогу, к Огню- Богу-Создателю, то “Ветхое Писание” через кровь и земные страдания сопровождает в аидовы пещеры, где теснится и злобствует вся чёрная немочь. В Библии молитвеннику указаны две дороги: Новый завет — ко Христу; Ветхий завет — к Диаволу, а “сгарники” отчего-то выбрали ветхозаветный путь; через насилие над своею плотью — к Свету, утверждая, что другого способа вразумить никоновских архиереев нет. Надо так выпугать, такой незабытный ужас наслать на седобородых православных старцев, чтобы они зябко вздрогнули плечами от нарисовавшейся картины страданий, вдруг опомнились потерянным умом и задумались на открывшейся росстани, а туда ли они ведут паству, не к бесам ли в услугу..? Это в Ветхом завете говорилось об Огне, как возможности очиститься от земных грехов.

        Как-то странно устроен русский человек. Вот груманланин вроде бы ничего не боялся, но жил с постоянным чувством детского страха, а как бы не натворить греха. Так русская душа была устроена, так хотелось ей чистоты. Я не очень богомольный человек, но остерегаюсь грехов, ибо они вьются чёрным враном над головою и густо изнасеяны вокруг, как семена чертополоха, постоянно напоминают о себе, словно бы вся жизнь была соткана из частой ячеи грехов; помню, едем на машине по лесной дороге, лежит поперек, уставив рога, сушина, вылезешь, оттащишь на обочину, а усаживаясь за руль, невольно помянешь: “Кто уберёт деревину с пути, с того спишется сорок грехов”. А порою столько навалит коряжника ветровалом, — устанешь сечь топоришком и оттаскивать. И невольно удивишься своей греховности. А вот “сгарник” шагнёт в огонь, и вместе с дымом уплывут в небо все нажитые грехи. ..

        В феврале 1683 года случилась первая Дорская “гарь” в Каргопольском уезде — оплоте “поморщины”. “Сгорели 47 крестьян. В 1684 году в феврале на берегу реки Пормы Каргопольского уезда сгорели 47 крестьян, 153 взяты стрельцами с боя, выхвачены из огня и отосланы на покаяние по монастырям”.

        Каргопольский воевода А.И.Салтыков сообщал в Москву, что в Чёрном лесу прозванием “в Дорах” объявилось много бродячих людей, и живут они дворами, хотят возле них строить острожки. Получив известие о раскольниках, Новгородский митрополит Корнилий послал для сыску экспедицию во главе с архимандритом Макарием; Никиту Тихонова, священника, подьячего, двух приставов и шестерых стрельцов. Команда схватила 27 человек, остальные разбежались. 24 принесли повиновение и от расколу отстали, но трое, братья Леонтьевы, купцы, и их отец Леонтий Борисов выказали свою крайнюю непокорность в таких грубых словах, что неудобно их писать. После допроса были отосланы “под начал” в каргопольские монастыри.

        Сузёмок Дора был возле речек Порма и Чаженка. Здесь команда обнаружила пустую избу и амбар с хлебом. Место тёмное, глухое, в дремучем елиннике. Так описывает архимандрит Макарий трудную попажу по неизвестной тайге: “Проехав темный лес Доры версты с три нашли на речке Порме семь изб, в одной уже ждали нас человек 80. Поп Григорий и дьякон Пётр учали тех людей звать на уговор. К дверям вышел Гришка Бродяга и сказал в ответ: “Мы вас не слушаем и слушать у вас нечего. Приехали вы от еретиков и сами волки, хищники, еретики”.

        А иных слов, — сообщает Макарий, — писать невозможно и брани много, сами в той избе и зажглися. Стрельцы и понятые выбили окна и увидели за дымом, де в избы солома и скалвы, и бересты, и льну, и хворосту, и пенки на полу, и по грядкам навешано горит, а они, де, с жонками и с девками обнявшись, и стонут, а малые ребята на ошестках и по лавкам кричат и все стонут, а никаких речей не говорят, стоя шатаются”.

        После этой гари (сгорело 70 человек) команда отправилсь за Порму в “Задние Доры”. Были встречены вооруженными людьми того собрания... Затем призвали в избу попа и дьякона для разговору. В деревне было 12 изб и часовня. У избы наставника Ивана Ульяхина духовные лица вычли святительский указ и наказную память и объявили “Увет духовный” Афанасия Холмогорского. В прениях Иван Ульяхин говорил, де, от еретиков вы присланы и сами вы еретики, и книги ваши, тот Увет, еретические. А у нас и свои книги есть… Каяться нам некому, но каемся мы небу и земли, а какие у вас попы, нет благочестия, ни церквей, все, де, ныне не церкви, — костёлы.

        На обвинение, что староверы не целуют креста великим государям, Иван Уляхин сказал: “Больши того у нас с вами речей не будет никаких, подите, отколе пришли, пока целы. Вы нам люди знакомые, а приехали бы люди незнакомые, и от нас бы они живы не уехали”.

        Сохранилось описание того собрания. “А стоял он, Ивашко, в той избе под окном, в одной рубахе и без пояса, а за ним жонки, девки и малые ребята, перевязаны руки назад, и огонь на ошостке горит, а изба, де, и окна заперты и забиты накрепко, а в той же избе стоят два человека с пищалями, а иные пищали висят на стене”.

         

        Всего староверов в Дорах и по лесам, кельям и деревенькам подле речки Пормы нашли в 48 избах; многие крестьяне, прослышав про гари, уже стеклись под крыло учителя Ульяхина. 30 марта 1683 года Боярская Дума вынесла окончательный приговор: всех неповинующихся сжечь, а остальных разыскивать и переимать, вести с пожитками в Каргополь, а пристанища разорить и сжечь.

        Воевода В.П.Волконский собрал новую экспедицию на Порму. Крестьяне принесли вину и обещали покориться, но в поиске беглых по тайге мир отказал. Староверы подали “сказку”, составленную Антоном Евтихеевым, подписанную жителями Доры. Военная команда, десятские и сотские чуяли опаску для себя, ибо по улицам шаталось много вооруженного люду и угрожали перестрелять прибывших. Гроза нарастала, а воевода колебался, желая смущённых людей привести к согласию. Из тайги выходили разбойного вида люди с пищалями, бердышами и топорками, словно бы сыскивали поживу, чтобы у пришлых отобрать душу...

        Но как это сделать, никто пока не понимал. Водораздел в православной церкви нарочито углублялся, и со стороны государевой власти не возникало и оттенка жалости. Христос был забыт архиереями и царской семьёю. Казалось, еврея Схарии не было в столице, он затаился где-то, обрушив православие в древнем Новгороде, но дьявольский взгляд “анчутки”, его сладкие речи как бы незримо пребывали в переходах Большого Дворца. Романовы ломали деревню через коленку, но угрозы и казни не достигали крестьянской души, но лишь ужесточали поморскую натуру. Москва только что пережила восстание Разина, запах пороха, гари и крови ещё не источился над Россией. Вдоль великих рек рыскали царские слуги, отыскивая бунтовщиков, а те уходили в сибирские гольцы и ущелья с мыслью в глубинах Таймыра и Лены сбиться в староверческие общины и затихнуть, пережидая гнетущие сроки.

        Народные гари стали как бы продолжением Разинского бунта. На обеих сторонах вдруг оказались “злые еретики”, недовольные друг другом. По ночам бегали пужалки и “шулюканы”, колдуны и ведьмы, якобы скрадывали богатеней, и те на пролётках и каретах мчали во Франции, чтобы прокутить капиталы, заработанные голодными холопами. А мужики, перемогая стужу, нужу и чёрные немочи, насланные шляхтою на Русь, зарывались в норы, чтобы до смерти “запоститься” в земле; а кто не выдерживал подобной муки, прыгали на дно реки, на трапезу к шулюканам и водяницам...

        Я самонадеянно взялся писать о мире Духа, который объяснить невозможно, даже если ты и живёшь в нём. А от того русского племени минуло более трехсот лет, и вроде бы оболочка его телесная ничем не отличается, но на самом деле русский скиф был другой, и вот эту инаковость, отстранённость на века никогда не распечатать. Помор жил в другом образном мире, когда слова-метафоры обозначали не только внешнюю картину, но и живой, душевный характер природы. Если для обозначения снега, льда, ветров, океанских вод и берегов требовались сотни сравнений, значит, и весь окружающий мир дышал, полнился жизнью, как и тот груманланин, который попадал в ледяные чертоги Великого океана. Вера в Бога — не слова, а деяния. Оттого у жителя Зимнего берега не было слова “любить”, а было полнокровное слово — “жалеть”.

        Он говорил жене после пятидесяти лет совместной жизни: “Я тебя жалею”, или: “Я её всю жизнь жалел”. Ласкательные для уха признания слова в семейном союзе мало что значат, ибо скоро осыпаются и пропадают, как пух одуванчика-плешивца. Ведь и вера-то православная стоит не просто на любви к Спасителю, а на жалости Христа за его добровольные мучения, которые Исус принял на себя, в свою очередь жалея брата-копорюжника, в поте лица добывающего на пашенке хлеб свой....

        Древний предок наш носил в себе не столько слова, сколько образы самого Бога-Огня, Бога-Духа Святого: вот и назывался русский народ — “Богоносец”.

        *  *  *

        Теперь снова вернусь в Каргопольский уезд.

        Воеводской команде пришлось покинуть староверческое пристанище, чтобы не замутить новую сумятню, готовую перекинуться в Сибирь и на юга. Вокруг Дор были поставлены заставы, чтобы из волости перекрыть все лазы-перелазы, чтобы никого не пущали и ничего не выносили и не вывозили. 31 декабря 1683 года Боярская Дума приговорила послать в Доры триста московских стрельцов под командою полковника. Ему в помощь Каргополь дал подполковника Федосея Юрьевича Козина. Велено было ехать в тайгу с величайшей осторожностью, чтобы раскольники не прознали о затее и не разбежались по лесам. А прибыв на место, всех воров-староверов с жёнами и детьми переимать и, связав, привести на Двину, а животы и хлебные запасы переписать, привезти в ближайшие волости на сбережение.

        Воевода Стрешнев дал Козину 300 стрельцов. 3 февраля 1684 года Козин направился в Каргопольский уезд, а через неделю пришел на речку Порму, где собралось множество решительно настроенных староверов. Во главе “корабля” стояли учитель Иосиф Сухой, выходец из Соловецкого монастыря, Ананий Болдырев и Антон Евтихеев. Примыкавшая к часовне трапезная напоминала казачий острожек, в ней-то и закрылись “сгарники”. Стали их увещевать, вызволять из скорби, но ничего из уговоров не получалось, не возникало душевного согласия, невидимый дух сотен гарей и крепостное право, куда загнали мужика, как подъярёмную скотину, невольно разлучали русских людей, рыли неодолимую пропасть. Козин велел добывать “непокорников”, стрельцы приступили к дверям и окнам... “И они, раскольники, — доносил позднее Козин в Москву царям Ивану и Петру, — стали по мне, холопу вашему и по стрельцам во все бои из ружей стрелять. И ранили двух человек, и познали, что им, раскольникам, не отсидеться, в то же время и зажглись. И я, холоп ваш, вырубя двери и промеж окон стены, и из огня тех раскольников волочили”.

         

        В Дорах в феврале 1684 года было ещё 7 гарей. В двух сгорели по 50 согласников. Старца Андроника, непоколебимого в вере, привезли к литургии в Преображенский собор, здесь он высказал явное неповиновение и раскаяния не принёс. Приговор Боярской Думы: “...И того чернца Андроника казнить, зажечь за его противность церкви”. Андроник был сожжен в срубе.

        Погибшие “огнепаленики” причислялись к небесному воинству, с заоблачной высоты взирающему на своих презренных гонителей. Война за Христа накалялась, неуловимые “огняные” лебеди полетели во все края России, поджигая державу со всех углов. “Непротивление злу насилием” перерастало в протест за волю, ибо глубинную сущность веры мало кто представлял в народе; но Исус из мистического, исторического “персонажа” вдруг спустился на русскую землю в помощь христову брату, снова вернулся в человечий образ, стал проповедником, скитальцем по нищей России, “ходяе” меж окон крестьянских изобок, помогал выбиться из нестерпимой нужды, которая пуще неволи.

        Мысль “очищения через огонь” на Руси, наверное, существовала несколько тысяч лет, а может и всегда. Русские скифы — народ кочевой (в эту тему мы не будем заглубляться), с ним и нажиток, и семья, и покров, — всё при себе, под луной и солнцем протекала жизнь скитальца; кочевники не имели погоста, родимого угора, берёз, пашенного клина — лишь мать сыра земля и всё хозяйство на телеге (в кибитке, розвальнях, санях, волочуге). Было три времени — правь, явь, навь, — другой жизни не обещалось. И не знал кочевник, тащась по яви вслед за стадом, вольный, как птица, вернётся ли он ещё когда-то к этому огнищу на опушке дубравника, где преставился его отец. Не вечно же его тело волочить с собою за хвостом усталой лошади, заглядывая в мёртвые очи, коли пришёл срок: но и не бросать же неприбранным, яко падаль. Его сжигали на костре, каждый из племени приносил теплинку и подбрасывал в огонь, чтобы пуще распалить пламя. Человек исчезал в небе, яко дым, но оставались воспоминания по нём. Но вот трогались в путь возы, и вместе с кладью ехала память по хозяине.

        ...Наверное, это мои чисто литературные фантазии, лишённые исторической истины. Братцы мои, да где она правда-то, если мы уже худо представляем недавние времена чудовищного пакостника Ельцина, пускавшего людей на пересортицу, ради пресыщенной пьяной своей требухи, — миллион сограждан в год. (И этот безумец ещё смел напыщенно объявить протестантской публике: “Господь, благослови Америку!” Во сне он приснился моей жене: корчится на огненной сковороде, протягивая руки о милости, просит спасти.)

        ...Церковь отстранилась от молитвенников, редкие священцы при “Тишайшем”, кто не предал кормильца. И тогда поднялись непокорники, объявили, что русская церковь осиротела, осталась без настоящих попов и некому окормлять детей Христа. Стали размышлять, куда идти дальше, и постепенно “гари” наполнились религиозным содержанием, перешли в ритуал со своими адептами, волхвами, писателями и благодетелями. Поморщина-беспоповщина поначалу жила, как “нетовщина”, ибо полагали, что после крушения Православной Церкви пропали истинное священство, храмы, таинства, и спасти душу можно только личным подвигом, самоотречением, — лишить себя жизни; первым проповедником стал инок Капитон, отрицавший духовный чин (слышится отзвук “ереси жидовствующих”), и не только священство, но и саму Христову церковь.

        Учение самоотречения получило название “капитонство”. Позднее идею “пощения до смерти” — “самоуморение” — подхватил житель Юрьевца Василий Волосатый. Капитоновцы живых запирали в гроб и морили голодом (запощивали до смерти). Поморские старцы считали, что царство антихриста уже наступило, и мученическая смерть неизбежна при конце света. Морильщики запирали себя в избах или закапывались в земляные норы, чтобы избежать соблазна спасения, и держали пост (голодали) до последнего издыхания.

        Аввакум же предлагал мученическую смерть лишь для избранных, как “самовольное мученичество только для светоподобных”. Центром проповедей стала Выговская пустынь. Учитель Семён Денисов (князь Мышецкий) написал повесть об осаде Соловецкого монастыря.

        Земля — удивительно творение Божие; в её создании человек не участвовал, но присвоил себе, как хозяин. Лишь крестьяне убеждали, что земля Божья и никому принадлежать не может. Копорюжник утверждал: земля Божья и моя. От этой развилки человечество разошлось и двинулось в будущее двумя путями: “жизнь во плоти” и “жизнь в духе”.

        *  *  *

        “Самопаление” из одиночного постепенно стало массовым, решились русские люди гореть купно, чтобы на одном порыве, на одном вскрике, как бы на одних крылах вознестись в блистающие огненные небеса, где Господь примет милостиво и приветит от всего широкого сердца, — и пропадут все горя и стихнут терзающие человека бесконечные страсти.

        Хотя и среди старообрядцев находилось много тех, даже близких к Аввакуму противников Никона, кто отказывался гореть, убеждали колеблющихся не вступать в огонь, ибо тогда кончится, опустеет сосуд чистоты, верные все вознесутся, и некому станет рождать человека-богоносца.

         

        “Згарные” дома возводились тайно в недоступных местах, в горных пещерах, в таёжных суземках,на берегах “путлястых” речонок, на таёжных озерах, куда без сведущего человека не добраться. Пытались для подражания и мистической глубины сопротивления выстроить подобие Соловецкого монастыря, чтобы обитель стояла на острове посреди потаённого озера, куда дороги перекрыты вязкими болотами, гибельными чарусами (павнами), куда можно оступиться с кочки и потонуть, через волока и переброды, по тайным охотничьим затескам. Пути хранились в секрете, но порою особенно достойному в вере человеку давали адрес сведущего ходока-пустынника, который по разговору с внезапным пришельцем поймёт, стоит ли он того, чтобы ему открыли потаённую пустынь. Ибо вполне возможно, что внезапный гость-посыльщик — инквизитор церковных властей, скрадывающий “логово старовера”. Таких лазутчиков власть вербовала и во множестве рассылала по всей земле.

        За какие-то полсотни лет с польского нашествия всё в русской жизни, прежде распахнутой для гостей, вдруг ожесточилось, наполнилось смрадом подозрительности, недоверия, дыма и крови. Полыхающие клетки и срубы, “морельни” и “запощения до смерти в гробах и в земляных норах”, преследования властями, грабительские подати, казни на площадях, куда сгоняли мещан и ремесленников, чтобы они ужаснулись сердцем и не пошли за староверами, — невольно создавали ощущение погибающей России и конца света, когда, казалось бы, ещё и сам Господь, “глумясь” над своими верными детьми в помощь царю, ополчился на деревню дикой стужею, недородами и гладом. Дескать, мало вам несчастий, так получите ещё “вдостачу”. И крестьяне, не злобясь на Христа, лишь накладывали на себя кресты: “Господи, знать за грехи наши, за грехи”.

        И над всей клубящейся смутой и вспышками пожаров, как крест беды, как весть всеобщей погибели, главенствовал указующий перст Ветхого завета, который русские умственные старцы перечитывали в тысячный раз, отыскивая верных путей.

        ...Мужики не переставали пахать пашенку, жонки — водить скотину и рожать детей. Казалось бы, жизнь тянулась своим чередом, — с зябелями, замоками и чёрной немочью, и ничто, наверное, на свете не могло её завести в тупик. Но нет-нет, почасту озираясь, не следит ли какой незнакомец, торопливо заглублялись в тайболу крестьяне с топоришком за кушаком и по наказу “учителя” валили в заповедях вековые деревья, и втайне рубили избы. Комнаты просторные, с крохотными оконцами, чтобы нельзя было сидельцам сбежать от огня и пролезть внутрь стрельцам военной команды. В подполье хранился горючий материал: береста, смольё, сухостой, порох, сено, солома. Вокруг “сгарных” изб рыли жёлоб, наполняли порохом, чтобы поджечь все кельи сразу. Иногда “згорельни” обносили чесноком — били бревенчатый частокол, чтобы военной экспедиции труднее было проникнуть в острожек, выдёргивать из пламени погибающих.

        Например, в деревне Шадринской в 1738 году всего было 10 изб (четыре больших и шесть маленьких). Между ними был настолько узкий проход с искусными запорами, в который мог протиснуться лишь один келейник. Перед гарью шла общая молитва; все облачались в “смертное”, шитое из белой холстины, на голову вздевали бумажный венец, на которой краской наносили древнерусский восьмиконечный крест времён Дмитрия Донского и княгини Ольги. Пели стихиры, утешали плачущих детей, вели пост, ждали гонителей. Приходили вести, что вот-вот нагрянут.

        Значит, к этому времени усилиями ревнителей староверия уже возникла практика “огнепаления”, продумана философия, форма и порядок необычной на Руси школы, означавшей торжество души над плотью. Сотни учителей разошлись по стране, чтобы привлекать новых учеников, чтобы жертва Христу стала для православного обычным делом.

        Но вместо того, чтобы озаботиться судьбою народа, облегчить невыносимую участь крестьянина, хотя бы сыскать для него то единственное братнее слово жалости, которое бы вырвало христовенького из обьятий Ветхого завета, его безумных посул, кабалы и демонских чревовещаний, которым сами иудеи не кланялись, но проклинали Христа, обвиняя Его во всех немыслимых грехах, — иерархи церкви не прониклись нависшей опасностью духовной хвори на Руси, накинутой “шулюканами” по ветру, а принялись деловито сдирать с православного последнюю шкурёнку.

        Нет, это не затмение нашло на церковь, но горстка испорченных людей, настроенных “англичанкой” для гнусного замысла, затеяли перетряску русских скифов, тем более что момент вышел самый удачный... Династия Рюриков оказалась в изводе, Великий царь Иван Васильевич Четвёртый — отравлен, а Романовы, похитив власть, дико заблудились в религиозных сузёмках, взяли чужой след и вскоре утратили национальную власть. Немцы ринулись в Московию со всей протестантской жесточью, стали выстрагивать, как черпальную ложку из осиновой баклуши, какой-то внеисторический народ, не имеющий языка и названия.

        В 1679 году в тюменских пределах решили зажечься вслед за гарью на речке Берёзовке. Народ сошёлся с намерением гореть за Христа. Но возникло сомнение в праведности поступка, нет ли в этом ужасного греха самоубийства, и вот послали учителя к Аввакуму, из Окладниковой слободы свезенного в Пустозёрск. Мятежный протопоп благословил на гари. И послал с гонцами вестку: “Наипаче же в нынешнее время в нашей Руссии в огонь идут от скорби великия, ревнуя по благочестию, якоже древли апостоли. Не жалея себя, но Христа ради и Богородицы на смерть идут, да вечно живы будут. А иже сами ся сожигают, храня цело благочестие, тому же прилично, яко и с поста умирают, — доброе творят.

        Знал я некого Доментиана священника: прост был человек, но вера тепла и несумненна, а конец пускай добре сотворил, утекая, сожёгся.

        Брате, брате! Дорогое дело, что в огонь посадят! Помнишь ли, в Нижегородских тех пределах, где я родился и живал, тысячи з две и сами миленькие от лукавых тех духов забежали в огонь. Да разумно оне сделали — тепло себе обрели: сим покушением тамошнего покушения утекли”.

        Однако полученное благословение кержакам показалось неубедительным, и они решили обратиться к протопопу снова. Старовер отправился в Пустозёрск, но живым Аввакума уже не застал. Четверых ревнителей веры сожгли в общем срубе. Были противники гарей и среди последователей Аввакума. Выступила с возражениями духовная дочь Каптелина Мелентьевна, прятавшаяся в скитах на Керженце, возле Светлояра, в ветлужских лесах и в Пошехонье.

        Ненасытная алчная боярская вольница, убив царя Ивана Грозного, подтолкнула Русь на долгую смуту; уже не нашлось “удерживающей руки”, призвавшей бы владычных ко Христу, жалости и совести. Страна лежала беззащитная, унывная, готовая на убой, и каждый, владевший мечом и казною, желал отрубить от ней плоть. Свирепая бездомная шляхта скиталась по России в поисках дувана, и, казалось, не было отпора грабителям. Она и на Зимний берег приплыла, пытаясь устроиться навечно. Но суровая северная тайбола русских скифов, Ледяной океан, порожистые реки и гранитные острова оказались не по зубам, встали поперёк горла. Что погрузили награбленного на возы, то и раструсили по дороге. Худая была пожива, и многие разбойники ног с севера не унесли; прикопали бродяг по замежкам в студёной земле, и неприязнь к полякам сохранилась на долгие годы. Вроде бы и близких кровей люди, но “дух-то порато чижолый, чесночный, иудеем отдает. Посунулись, жадобные, под папскую туфлю — и пропали “на веки веком”, ибо шибко возлюбили деньги и себя милого”. Хотя царь Иван Васильевич Четвёртый приходился близким сродником, и поляки даже хотели видеть его своим государем, но богатые иудеи встали поперёк и отдали Польшу под Стефана Батория.

        И молодой Пётр поездил пару лет по чужеземцам и заразился отвращением к отечеству, возлюбив порядки в Неметчине. И притащил домой иноземное бахвальство и самохвальство, выдавая их за особенное достоинство, позволяющее рачительно управлять миром. И эти детские приманки и побасёнки принялся вчинивать в устоявшуюся русскую православную жизнь, а мы, наивные, и клюнули, и давай гнетить родовые начала, на которых держится корень национального бытия, — всё, начиная от церкви, деревенского мира, уклада и одежды, до хлеба насущного, — той “едишки”, которую из веку принимало племя и крепило силу... От новин Петра азарт разрушения только вспыхнул, и страсть приобретения, неумолимая денежная болезнь, затмив уроки Христа, скоро покорила чиновное сословие. И если Иван Васильевич выстраивал великое русское государство, то злобные сквалыжные люди пытались обглодать его до мослов. Но истинные ревнители веры скоро разглядели царские обманки и сладкие коврижки и ударили в “колокола”.

        Но мало кто из властей расслышал тревожный сполох, клепая наговоры на “старопрежних” людей за их дурной ум и сквалыжный характер: дескать, что им ни предложи — всё для них скверно; половодье их топит с головою, а они из года в год упрямо цепляются за свою завалинку, где доживали дед с бабкой.

        Верил ли царь Пётр во Христа, ныне трудно достоверно объяснить. Если бы верил, то не ополчился бы на Русскую церковь с такой неистовостью, не согнал бы с престола патриарха, не сронил бы наземь колокола, чтобы перелить на пушки. “Чи дурной, иль ветер не в те уши задул?” — воскликнул бы нормальный мужик, прослышав дурную весть. Даже подневольный пахотный копорюжник знал, что вера в Бога — не слова, а деяния. А тут колокола сбросил, как неистовый революционер, подавая дурной пример “самовольникам” 1917 года. На вере в Господа стоит держава, на Его голосе. Древний предок наш носил в себе не слова о Боге, которыми мы наполнились нынче, а самого Бога-Огня, Бога-Духа, вот и назывался Богоносным. Богоносный русский народ — учитель, наставник человечества, а все остальные, неразумники, следом вприпрыжку спешат, чтобы не заблудиться; да почасту запинаются, падают, сквалыжники, и теряют память. Это имя — “Богоносец”, не от словесных признаний в любви, которые мало к чему обязывают, а от готовности к духовному поступку, без лишних словоизлияний. К этому жизненному итогу и должны бы сводиться врачевания церкви...

        А она, почуяв опасность со стороны паствы, решила силой погасить дух сомнения, стала немилосердно преследовать, облагать налогою, истязать за непокорство без капли жалости, ссылать в Сибири, садить в тюремные колодки и... жечь в клетках; душу православную так опалить страхами, чтобы она возрыдала и окончательно сникла. Так далеко церковь откинулась от простеца-человека и слилась с властью, так зачужела, окоростовела, так глубоко утратила искренность и почти потеряла Христову правду, — что русский народ в порыве возбуждения от ненависти к самовольнику-царю и его подручным невольно перекинулся с подобным чувством на архиереев, от которых крестьянин ждал защиты. А церковь утратила волю; Пётр железными зубами перехватил ей горло, обрезал дыхание, и теперь уже ничто, казалось бы, не мешало творить над народом неправды.

        И вдруг возразили императору русские скифы-поморы, создатели и строители флота, дети Ледяного океана. Нет бы царю опомниться и отступить назад, выслушать просьбы народа, упования его к милости, как волю Господа. Но Пётр Первый, увы, был жесток, болезненно самолюбив, честолюбив, самовластен, затеи на переделку Руси были задуманы грандиозные, и никто не смел перечить царю, кроме близких наезжих иноземцев из его окружения.

         

        Дух сопротивления усугубился. Заводчики соловецкого восстания старец Гурий, старец Герман, иеродиакон Игнатий скрытно ходили по поморским селам, погостам и волостям, учили людей удаляться от новин Никона, за царя молитвы не творить, к духовным отцам к причастию не прихаживать, а исповедоваться у деревенского старика-книгочея, ведь помирать можно без покаяния и причастия.

        По Выгу места дикие, в Олонецкой губернии леса непроходимые, берега Ледяного океана недоступные — край земли, ибо дальше конец света.. Люди жили своей верою, уже отказались от церкви и попов, как то было в первые годы Христова крещения... Так в Челужском погосте, где семь лет не было священника, народ привык обходиться без попа и постепенно пришёл к мысли, что священство и не нужно вовсе, а требы может исполнять деревенский сосед, начитавшийся Ветхого завета, а тут и рядом та скверная ересь, которую принёс в Новгород при Иване Третьем иудей Схария, однажды возгласивший: не нужны церкви, попы, иконы, причастия, исповеди и почитания святых мощей. Дескать, это притворные проповеди священства, а на земле правят человеческие желания и воля. Новгородские попы клюнули на “сдобные перепечи”, которые сулит им новая жизнь без Духа Святого, а значит, без стыда и совести, и понесли “ветхозаветную” смуту через главные московские храмы, через семью Ивана Третьего в глубины Руси. Иван-то Третий скоро опомнился, чего накудесил в своих землях, какую заразу расплодил, сжёг иных еретиков в деревянных клетках, а пепел развеял у Москвы-реки, иных рассовал по монастырям, — но уже поздно стало: проповедник Схария исчез, но зёрна учения “ветхозаветников” поначалу затаились в дворянских усадьбах, вместе с появлением ростовщиков, проклюнулись в польскую смуту и вдруг дали обильный урожай. Видимо, царь Пётр был очарован гибельной глубиной и земной простотой ереси, с которой боролся царь Иван Васильевич Грозный; по ней выходило, что человек на земле выше Христа, дескать Господь правит лишь в раю, на небе. И чем глубже погружались русские священники в Бытийную иудейскую книгу, тем сильнее очаровывались её “плотскими” смыслами, отступая от главенства души; дескать, человек — тоже Бог, брат Христа, но на земле выше Его; он хозяин и вправе самовластно править своей вотчиной, утверждать свои законы и правила жизни. На место Господа незаметно заступали ростовщик, меняла и его деньги, та самая всемогущая “Золотая Кукла”, которая проскользнула в Красный угол, на божницу вместо Спасителя. Как далеко случившееся расходилось с верою в Христа русского мужика: “Без Бога ни до порога”, — не могли даже представить в царских Приказах...

        “Шатания” в церкви появились сверху, и Великие князья поначалу со вкусом “выкушивали” еретические мысли, как стоялый мёд, и хмелели, незаметно подпадая под протестанта и католика... Будущую религиозную смуту, долгий, незарастаемый раскол на Руси, увы, вчинивали сама церковь — этот источник света, и царь Алексей Михайлович. Как тело Христово не имеет скверны и порока, так и церковь свята и непорочна, уверяли иерархи, однако позволяя царю Петру “курочить” её тело ножом-клепиком для разделки морского зверя… И как можно было не возмутиться простецу-человеку, который жил Христом и для Христа; малейшее сомнение, ничтожный поклёп в Его сторону невольно вызывали в крестьянстве бурю протеста и надсадную горечь.

        Религиозную войну нельзя затеять в племени, если нет долгих внутренних нестроений, государственных небрежений, презрения к народу, боярского блуда, живущего на кормлении, дворцовой смуты и того состояния в царстве, когда со всех сторон наваливаются беды, и нет возможности их управить без тяжелых истерь. Польское нашествие тоже готовилось не первый год, русский великан оказался в опутенках, опелёнатый вязками по рукам-ногам; этот Святогор, былинный богатырь, самовольно повалился в домовину, надвинул крышку на себя, и бояре с двух сторон оковали гроб железными полосами, чтобы Святогор задохнулся и издох.

        Удивительно, но именно русский помор, добывавший хлеб насущный с Ледяного океана, менявший свою жизнь на ковригу хлеба насущного, постоянно ставящий на кон свою судьбу, вроде бы не боящийся смерти, оказался не только натурой созерцательной, поэтической, создателем и певцом русского героического эпоса (былин, песен, сказов, преданий, покорителем Сибири, кормильцем русского царства, но и решительным поклонником Христа, охранителем Его Святого Слова... Вот как много доблестных качеств досталось помору, воспитанному Океаном. Поморы, особое русское сословие неизвестного происхождения, ещё в досюльные времена обжили двенадцать берегов Белого моря. И когда в двадцать первом веке ученые генетики решили распознать особенность натуры жителей Лукоморья, то неожиданно обнаружили, что если на каждом берегу у населения есть часть крови других этносов (шведов, финнов, норвегов, немцев, лопарей, самоедов), — только у мезенцев Зимнего берега нет иных примесей от соседей, хотя они веками жили в окружении самодинов, — это поморы с неизвестным геном...

        Вот я и взялся писать о насельниках Зимнего берега, жителях героической и трагической судьбы, видимо, имеющих какую-то особенную незримую связь с Христом, ибо в расколе, в борьбе с Никоновой церковью они проявили свою особость, религиозную страсть и героическую натуру, под личиной беспоповщины сохранив истинную веру во Христа, не боясь гонений и презрения со стороны Кремля. У особенного народа и жизнь- то особенная, и я вдруг решил показать России моих земляков во всей удивительной исторической полноте, на которую способен, чтобы Отечество удивилось и восхитилось сословием поморов-мезенцев...

        *  *  *

        В Мезенской волости на огромные пространства было всего четыре церкви; две в Окладниковой слободе, одна в Кузнецовой и одна в Пустозёрске. И после собора 1667 года, когда вышло решение царя Алексея Михайловича, что особенно крепких “непокорников” надо садить в деревянные клетки и сжигать, а пепел развеивать по ветру, — заслышав эту угрозу, большинство поморов разлучилось с церковью и создало свой религиозный мир, подражая первым годам христианства, когда ещё не было священства.

        Монах, отшельник, скитник, пустынник, келейник и старец были для поморья путеводителями по вере, начётчиками и учителями, которые знают, как надо правильно жить, чтобы не повредиться совестью и не сбиться с Христова пути. Нас же, безотцовщину, военное племя, никто не крестил, мы не хаживали в церковь, и хотя вокруг нас, наверное, ещё оставались старообрядцы, о них мы не слыхали, старая вера ещё не сгасла совсем, угольки её тлели, давая душе каких-то призрачных надежд, никто нас не просвещал, не причащал, не исповедовал, церковники не посещали наш городок, и ничто, казалось, не напоминало мезенских гарей. Хотя по деревенькам и выставлены ревнителями веры предков восьмиконечные кресты. Вот и среди староверов России мезенские “сгарники” начала восемнадцатого века были в большом почёте, как святые мужественные люди, восставшие за волю. Значит, вера бытует на севере (пусть и слабое её отражение), хотя скиты и пустыни были все сожжены, а монахи разогнаны или казнены ещё до революции; и у нас нет причины, чтобы в этом гнусном занятии полностью винить большевиков — врагов Христа, ибо патриарха прогнал царь Пётр, колокола сронил тоже он, сменил иноческое облачение, исправил символы веры на католические, ополчился на бороду и русскую одежду.

         

        Монахи, отшельники, учителя и старцы рождались на Зимнем берегу или стекались на болотистые ухожья, в суземки, на Канин и Тиман, — с Подвинья, Онеги, Вычегды, с Лукоморья, строили скиты и пустыньки, полагая Зимний берег святым, более близким к раю, горе Меру и Полярной звезде местом. (“Кол” — всем звездам мати.) Ибо поморы с Мезени и Пинежки были из веку первыми, главными, “знаткими” походниками на Матку и Грумант, душою опиравшиеся на Соловецкие острова, как на окладной камень древнерусского мира, где, как таинственный охранительный оберег, был выставлен из морских донных валунов Соловецкий монастырь — “венец” православия, исполненный мистической тайны.

        И первыми, кто запоходил в эти места океаном, были груманлане из Мезенской волости. Их появление на лукоморье Ледяного океана до сих пор не объяснено (кто такие и откуда?); это одна из русских тайн, не угодившая в летописи, предания, сказки и легенды. И нет на письме даже малейшей попытки хоть как-то объяснить появление русских скифов на берегах рая... Когда я попытался вникнуть в судьбу русского сословия, она не сразу распахнулась воочию, но стала с трудом приоткрываться, как древняя тленная праотеческая книга, на каждой странице которой жила зачарованная сказочная страна, вдруг пожелавшая объявиться поморам в конце человеческой истории.

        Около 1570 года в верхнем течении Камы поселился монах-отшельник Трифон, уроженец с реки Мезени; выбрал для миссионерства дикое урочище и стал приводить в православие Крестом и Евангелием остяков и вогулов. По его вестям и молитвам прибыли следом с поморья на житьё и другие отшельники, монахи. На правом берегу Камы на месте будущего города Оханска в 1668 году появилась “Соловецкая пустынь Оханской монастырь”. Заложили обитель выходцы из Соловецкого монастыря, оставшиеся в живых после разгрома войском царя Алексея Михайловича. С Беломорья же пришли монахи и заложили город Оса. Писцовая книга Аристова упоминает часовню чёрного попа Ионы Прокопьева Пошехонца и старца Арсения Мезенца.

        Северная деревня обезлюдела в конце семнадцатого века от стужи, бесхлебицы, неурожайных лет, от Петровских реформ, когда поморов-топорников двинули на строительство Санкт-Петербурга, Новодвинской крепости, на судовые верфи, на флот по рекрутской повинности. Многие погибли на изнурительных работах, от двойных и тройных податей, сдирающих с казённого крестьянина последнюю шкурёнку. Кеврольский — мезенский воевода жаловался государю, что от немилосердного правежу крестьяне бегут в сибирскую сторону...

        По Зауралью заполыхали гари, новые русские мученики шагнули в огонь. Тысячи ревнителей истинного православия пошли на костёр, чтобы спасти душу. Исход переселенцев от Ледяного океана вырос в шесть раз, особенно с Пинеги, Вычегды, Мезени, Сысолы и Двины. Тобольск заселили уроженцы Мезени, Пинеги и Подвинья. Из 253 посадских жителей Тобольска 153 были из Поморья. Мезенский край постигло страшное опустошение, по Мезени-реке осталось 526 крестьянских хозяйств, а 438 — осиротели, избы стояли с заколоченными окнами, земля запустошилась, поросла быльём. С 1642–1644 годах пропали 102 двора, ибо умерли “казачихи” и малые казачата, а мужики съехали в Сибирь промышлять зверя, поверстались в казачье войско собирать ясак с “иноземцев”...

        Русь обнищилась, отправилась “по кусочки с зобенькою Христа ради”. Калики перехожие, прошаки, нищие, юродивые, погорельцы наводнили Русь при Алексее Михайловиче. Подаяние стало единственной мерою искренней любви к Господу, нищие толпились на папертях церквей в рубище. Все искомканные, растерзанные невыносимой юдолью несчастные крестьяне встали иконою на тябле в красном углу русской изобки. И один только вид нищего, протягивающего скорбную иссохлую ладонь за подаянием, невольно разрывал жалостное сердце мужика, выцарапывающего из зепи последний грошик.

        Так скверно, как при Тишайшем и при императоре Петре, русский народ, пожалуй, и не живывал. Наверное, с этих лет и внедрилось в сознание сытой культурной публики: “Нищета — это высшая несвобода”. Человек  как бы напяливает поверх рубища звериный облик и теряет все внешние признаки “Христова брата”, невольно становится “презренным рабом”... Хотя православные крестьяне были людьми достойными, даже в беде и скверне высоко чтили Господа, и лишь невыносимые обстоятельства понуждали переступить порог чести и гордости, но, сохраняя в груди совесть, отправиться на Русь за милостыней. Многие из них невольно вступили на тропу последних страстей, “крестились огнём” и на этом закончили свой крестный путь на земле. По деревням, слободам и выселкам ходили учители-наставники в поисках вот таких отчаявшихся душ и, пообещав накормить хлебом, завлекали в свою пустынь...

        Так, Исакий Каргополец выстроил в сузёмках свою скрытню и решил в ней гореть, а для того стал отыскивать и завлекать на подвиг приверженцев.

        Любопытен случай, записанный воеводским дьячком и сохранившийся в воеводской канцелярии. Он подтверждает мои размышления о “сложной простоте” случившейся на Руси трагедии, когда Двор и Церковь утратили всякое чувство жалости и милосердия, тот самый закладной камень русской веры...

        В деревне Гаврилихе жил богатый мужик Василий Нечаев; от деда и отца получил учение о старой вере, знал грамоту, имел много старопечатных книг и хотя не слишком глубоко толковал истины беспоповщины, но был ярый противник Никоновых новин. Он помогал бедным, и вся деревня уважала его за доброе сердце.

        Исакий Каргополец прослышал о Нечаеве и предложил взять скит под своё попечение и попросил совершать утрени и вечерни, чем польстил богатыне.

        Привязанность к скиту старовера Василия Нечаева перешла к его сыну Максиму. Тот так увлёкся, что взял всё хозяйство на себя; обустраивал обитель, сзывал новых послушников, кормил приходящих и оставшихся на постоянное житье трудников. Бедные крестьяне, прослышав о добром человеке, сходились в скит с жёнами и детьми. В 1726 году собралось уже душ восемьдесят разного полу.

        Часовня, устроенная Василием Нечаевым, была обширна, в ней могли молиться все скитники. “Святости” (служебники, образа, церковная стряпня”) Максим Нечаев приобретал в Архангельске, где в это время торговля старопечатными книгами была поставлена на широкую ногу. Староверы жили под жёстким надзором церкви и губернских властей, но Ветхий завет и проповеди Сирина и Златоуста, откуда староверы черпали оправдания “гарей”, ходили по рукам, хотя и стоили по тем временам огромные деньги. Исаакий Каргополец и Максим Нечаев сзывали народ в Никольскую пустынь всякими путями, как приведёт к тому случай.

        Жил в Гаврилихе мужик Данило Савинский, едва перемогался от пашни, потихоньку скатывался в крайнюю бедность, нечем стало кормить семью.. Максим с Исаакием стали навещать Савинского, помогали деньгами, хлебом, учили, как правильно складывать персты при крестном знамении. “Не следует, — внушали они Даниле, — ходить в церковь молиться и к отцу духовному на исповедь, и первые три персты слагать, — это великий грех, — то служение “щелкуну”, на церквах ныне кресты новые, а не старые, и служат, и поют по-новому. Пойдем к нам в пустынь молиться”. И соблазнили невдолге Савинского в свой скит; есть нечего, семья голодает, а в пустыни кормят и поят даром. Ещё уговорили и других бедняков человек шесть — и отправились в таёжную скрытню.

        Пришли в пустынь. Здесь установлен был особый порядок приёма. Савинского с товарищами ввели в часовенку; на лавке под образом Христа сидели Максим с Исаакием. “Благословите, братия, в пустыню нам внити”, — сказали вновь прибывшие и поклонились наставникам в землю. “Говорите за мною, — велел Исаакий. — Благословите, братия святая, в пустыню нам внити”. “Благословите...” — повторили следом мужики. “Бог вас благословит”, — отвечали наставники.

        Мужикам отвели кельи, и стали они скитниками, ходили к вечерне, заутрене и часам, где Максим Нечаев и Исаакий Каргополец читали Святое писание.

        19 июня 1726 года Максим ехал из своей деревни с семьею в пустынь молиться. В деревенском доме жил у него бедняк Тимофей Огудин из Вологодского уезда, ходивший по миру по бедности... Максим и спрашивает у Огудина, дескать, куда правишь путь без подорожников? “Да оголодали совсем, — признался Огудин, — и перехватить негде. Замоки да зябели съели рожь на корню”.

        “Пойдём с нами, — вдруг пригласил богатеня. — Накормим, голодом не оставим, и хозяйку бери с собою”.

        Так Огудин оказался в скиту Исаакия Каргопольца.

        Молва дошла до шенкурского воеводы майора Михаила Ивановича Чернявского, чиновника крутого, сердитого к староверам. Воевода, прослышав о пустыни Никольской, другим же днём наладил военную команду и направился громить непокорников. В Гаврилихе взял понятых, захватил человек триста народу, чтобы напугать озорников видом толпы, и двинулся наугад. И только отъехали от Гаврилихи версты на четыре, солдаты поймали нищего с зобенькой и привели к воеводе Чернявскому. Тем бродягой оказался послушник Никольского скита Савинский. При допросе он оробел и сразу во всем признался; дескать, идёт из пустыни Никольской, жил в кельях две недели, а сейчас возвращается домой в Озерецкую волость.

        “Много ли в пустыни людей и оружия, не будут ли они со мною драться?” — спросил воевода.

        “Людей мужеска пола больших и малых 30 человек, женского 48. Ружья — две винтовки и третье — поломано. Пороху будет с полфунта. И драться с тобою, барин, они не будут...”

        Воевода остановил команду, велел поднести солдатам по чарке белого вина и послал с крестьянином письмо к наставнику скита. Савинский оставил семью в кельях и сейчас со страхом вёл экспедицию в потаённые молельни. В пустыни он рассказал наставнику Нечаеву, что из Шенкурска едет воевода Чернявский, а с ним 30 солдат и 300 мужиков. Наставник тут же, не отвечая Савинскому, велел келейникам собираться в часовне, отпустил Савинского к воеводе без ответа и пошел к “сгарникам” на беседу, что “едет громить пустынь майор Чернявский, а мы за сложенье двумя персты и за молитву Исусову зажжёмся и нам на том свете не будет муки, а будет царствие небесное. А теперь засветите свечи у образов!”

        Наставник спустился в нижнюю келью, где было навалено соломы и пороха, бересты, сухостоя, сына поставил у двери, поджёг бересту и, чтобы никто не сбежал, закрыл дверь на замок, а ключ выбросил в окно в травяную заросль.

        Келейники молились молча, стоя рядами на коленях, в белых рубахах, учитель поднялся в часовню, возложил на головы белые бумажные венцы, на которых был начертан красными чернилами восьмиконечный крест. Снизу воскурил дымок, запотрескивало бересто.

        “Мы за старую веру в часовне все сгорим, и в сих венцах встанем все перед Христом!” — возгласил Нечаев братии.

        “Сгорим все до единого!” — отозвались “непокорники”.

        В это время воевода приблизился к скиту и закричал: “Максим, сдайся!”.

        Нечаев высунулся в окно: “Господин майор, Михайло Иванович, на нас не наступай, я не сдамся и живым в руки не дамся. А хочешь — отступи, а коли надобно, я выдам тебе книги, по которым читаем и поём”.

        Майор же кричал одно: “Максим, сдайся!”

        Из часовни донеслось пение, вопли, детский плач, крики от боли и ужаса, огонь проел пол и скоро встал факелом. На крыльцо вышли четыре мужика с ружьями: Тимофей Огудин, Афанасий Васильев, Андрей Спиридонов, Федосий Аввакумов и стали стрелять для устрашения пыжами. Солдаты принялись палить по команде майора, был убит Спиридонов. Военная команда бросилась в ворота часовни, выбила оконницы, стащили с крыльца вооружённых мужиков. И тут часовня вспыхнула, пламя ушло в небеса. Только вытащили в окно старуху Анну Герасимову, да один раскольник успел выкинуться из окна. Прочие все сгорели или задохлись.

        Эта гарь обратила внимание начальства. Следствие пришло к мысли, что крестьяне сгорели, ибо видели от майора Чернявского только страх...

        Они сгорели не из страха перед воеводою, а от того скотского состояния, в которое вогнал царь Пётр своих кормильцев; такую нищету устроил, такую кабалу накинул на шею, от которой не спрятаться, не уйти ни в дикие крепи, ни в сузёмки, ни на край света, — везде догонит, согнет выю и ткнёт носом в землю царев слуга... Ведь не майор Чернявский, верный исполнитель государева указа, был назван антихристом, но Великая Троица: патриарх Никон, царь Алексей Михайлович и император Пётр...

        Я пишу не прозу, где можно живописать страсти “сгарников”, подвиг русского крестьянина, которому сложно найти пример в мировой истории. Ведь не один человек в порыве отчаяния шагнул в огненную купель, подчиняясь судьбе. Собирались в схрон люди купно и скрытно, заслышав о намерении староверов бежать от властей через огонь: пробирались в таёжную обитель тайными тропами с помощью сведущих людей, чтобы исправник не перехватил и не отвёл к судье; строили избы, заводили скотину, пахали землю под рожь и жито, хотя вроде бы собирались принять “пламенное крещение”, но эта мысль сидела так глубоко на сердце, что порою вовсе пропадала, как чужая басня, и уже верилось, что всё обойдётся, ужас минует стороною, а наверху власти смилуются, перестанут притужать и мылить на шею верёвку, — ведь православные же люди сидят в Москве, и душа не совсем издрябла, пропала, негодящая, коли молятся Господу, а вокруг толпятся архиреи и священство...

        И вот “непокорники”, укоренившись в таёжном углу, приглашали жену с детишками, начинали вести будничную крестьянскую жизнь с вековечными заботами, молились в часовне, слушали проповеди Исаакия Каргопольца уже с чувством постороннего жалостного человека, которого минует костёр, но кому-то достались в испытание небывалые муки… И не потому ли учителя поморского толка уверяли всех, что они (староверы) не идут в огонь, как самоубийцы, но их заталкивают в пламя злые власти, эти “дьяволи слуги”. Да и протопоп Аввакум поначалу сообщал в “писёмках” своим последователям, что в огонь должны вступать люди особенные, отмеченные перстом Спасителя, у кого душа страждет получить “крещение пламенем”, как особую благодать, чтобы во спасение многих христиан, отягощённых грузом грехов, вступить на путь Христовых страстей. И для этих особенных людей, полагал Аввакум, — это не муки, а неизбывная радость от скорой встречи с Господом... Они уже не боятся смерти.

        “Боишься пещи той! — внушал Аввакум. — А ты дерзай, плюнь на неё, не боись! До пещи страх-от, а егда в неё вошел, тогда и забыл всё. Егда же загорится — и ты увидишь Христа, и ангельские силы с ним. Емлют души те от телес, да и приносят ко Христу. А душа, яко бисер и яко злато чисто, взимается со ангелы выспрь, во славу Богу и Отцу”.

        Аввакум полтора года жил в Окладниковой слободе на реке Мезени, отбывал ссылку перед тем, как угодить в Пустозёрск в земляную тюрьму, а после сгореть с соузниками в общей деревянной клети. Ближайшим сподвижником Аввакума был юрод Феодор Мезенец, будущий местночтимый святой. Он скитался по Руси, развозил тайную почту от протопопа (письма, слезницы, челобитья, послания), несколько раз с оказией плавал на Соловки, где сидели в осаде девять лет монастырские иноки. В этой обители и появились первые сторонники “гарей” — “крещения огнем”. Когда обитель пала от войска воеводы Мещеринова, сто монахов были вморожены живыми в лёд, многим резали уши, носы, губы, шулнятки, иным ссекли головы, других повесили или посадили на кол... Царь требовал суровой острастки для непокорников за их дурной нрав, неповиновение церкви и властям. Часть ослушников скрылись на берегах Ледяного океана, иные ушли на Обь, под Тобольск, где и вспыхнул в начале восемнадцатого века очищающий “огонь веры”, увлекший за собою тысячи ревнителей Христа. С Зимнего берега разошлось учение Аввакума, именно здесь нашлось много поклонников гарей, возникло поморское беспоповское согласие, и жители Мезенской волости отторгли никоновскую церковь, священство и все требы, ибо попы, отошедшие от истинного Христа, вдруг исполнились еретического духа, и все, кто следовал “нововерам”, тоже стали еретиками, как и кремлёвские владыки; с ними отныне зазорно общаться, вести трапезу, есть и пить из одной посуды, ибо дьявольский дух невольно вселялся от щаного горшка, “рыбьей помаковки” и корчика с водою. Новое поморское верование, возникшее после соловецкой трагедии, отразилось ужасом, печалью и недоумением от злого поступка царских и церковных властей. Народ отверг соборную церковь и вернул прежнюю, общинную, времён первого крестителя Руси Андрея Первозванного, стоящую на Христовой любви.

        Вера сильна своей цельностью и неприкосновенностью, в ней нельзя сомневаться. Как убеждал Аввакум: де, не троньте и единую букву “азъ,” пусть лежит там, где положена. В незыблемости церкви — крепость её и долговекость. Царь Алексей Михайлович только затронул порядки в церкви, пошевелил — и сразу всё посыпалась, и народ вдруг взбулгачился, и тут случилась незамирающая сумятня, ныне погрузившаяся в глубь народного сердца, ставшая легендой, мифом, вроде и не видна в истине; хотя многие слыхали, что поморское беспоповское согласие живет на Руси, но что это такое? — мало кто знает. Особое племя о край Ледяного океана, решившее вдруг, что оно ближе всех к Господу, что Христос просит от поморов защиты, хотя и правит на небесах.

        За Христа встали поморы — люди непонятные, на Руси мало кому известные, какие-то странные, наверное “свихнутые” умом, “хворые” на голову, чудики, мракобесы, сущие дьяволята, — так решили на Москве иерархи церкви, — коли лезут в огонь, хотят сожигаться, дескать, через костёр короче путь ко Христу в рай. И действительно, поморы Мезенской волости — народ странный, плаватели по Ледяному океану, не боящиеся смерти (или упрямо скрывающие этот глубинный страх, не давая ему воли над собою); и в то же время люди сокровенной поэтической души, близкие к тому невидимому миру, который плотно обступает нас, особенно в арктической стихии; люди-охранители досюльного русского поэтического мира, сберегавшие на Мезени древнее предание. Того мира, сотворившего особую русскую натуру, нам уже не знавать, среди тех далёких сродников нам не живывать, не участвовать в их героических походах в Ледяной океан. И вот когда настал очередной исторический урок, жители Поморья оказались в первых рядах защитников Спасителя, создав староверческий толк. Многое они претерпели от властей за свое непокорство и, чтобы доказать особую близость ко Христу, приняли “огнепальное крещение”. Это какую же силу духа надо было иметь, какое отчаянное мужество, чтобы своим подвигом, “сгорая заедино”, ещё выше вскинуть над головою знамя Господа... И это не мои выспренные слова, а тот неожиданный жертвенный подвиг через муки, который самым благородным образом отзовётся невольным восхищением и гордостью в русском простонародье. “Смерть Христа ради приравнивает каждого к святым мученикам первых лет христианства... За него же умре, яко и прежние святые”.

        Учение староверов о “последних временах” вроде бы создавалось сызнова на жуткой стуже возле Ледяного Скифского океана; в беде, настигшей русскую землю, из алых завитков пламени, из пелены горького чада, выплывающего из “сгарной” часовни, возникло не просто стояние за православную веру одиноких скрытников, но союз верных Христу русских скифов, который не осыпался и за триста лет, незабытен и поныне, лишь погрузился в темень сузёмков; но вся религиозная сущность, учительская, воспитующая, нравственная полнота сохраняются прежними, ещё со времён Андрея Первозванного, когда светилось лишь Слово Христа, коим и крепилось русское правоверие.... И чтобы восстал духом русский крестьянин против истязателей, надобен был вождь, воитель, заступленник из самых народных низов Аввакум Петров, а рядом мятежный человек с Зимнего берега юрод Феодор Мезенец..

        Нужна консультация?

        Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос

        Задать вопрос
        Назад к списку
        Каталог
        Новости
        Проекты
        О журнале
        Архив
        Дневник современника
        Дискуссионый клуб
        Архивные материалы
        Контакты
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        Подписка на рассылку
        Версия для печати
        Политика конфиденциальности
        Как заказать
        Оплата и доставка
        © 2026 Все права защищены.
        0

        Ваша корзина пуста

        Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
        В каталог