Наш Современник
Каталог
Новости
Проекты
  • Премии
  • Конкурсы
О журнале
  • О журнале
  • Редакция
  • Авторы
  • Партнеры
  • Реквизиты
Архив
Дневник современника
Дискуссионый клуб
Архивные материалы
Контакты
Ещё
    Задать вопрос
    Личный кабинет
    Корзина0
    +7 (495) 621-48-71
    main@наш-современник.рф
    Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
    • Вконтакте
    • Telegram
    • YouTube
    +7 (495) 621-48-71
    Наш Современник
    Каталог
    Новости
    Проекты
    • Премии
    • Конкурсы
    О журнале
    • О журнале
    • Редакция
    • Авторы
    • Партнеры
    • Реквизиты
    Архив
    Дневник современника
    Дискуссионый клуб
    Архивные материалы
    Контакты
      Наш Современник
      Каталог
      Новости
      Проекты
      • Премии
      • Конкурсы
      О журнале
      • О журнале
      • Редакция
      • Авторы
      • Партнеры
      • Реквизиты
      Архив
      Дневник современника
      Дискуссионый клуб
      Архивные материалы
      Контакты
        Наш Современник
        Наш Современник
        • Мой кабинет
        • Каталог
        • Новости
        • Проекты
          • Назад
          • Проекты
          • Премии
          • Конкурсы
        • О журнале
          • Назад
          • О журнале
          • О журнале
          • Редакция
          • Авторы
          • Партнеры
          • Реквизиты
        • Архив
        • Дневник современника
        • Дискуссионый клуб
        • Архивные материалы
        • Контакты
        • Корзина0
        • +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        • Главная
        • Публикации
        • Публикации

        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 3 2025

        Направление
        Историческая перспектива
        Автор публикации
        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН

        Описание

        Размышления о русском поморе *

        * Продолжение. Начало в № 1,2 за 2025 год.

        ЧАСТЬ ВТОРАЯ

        МОРЕ — НАШЕ ПОЛЕ

        Кто в море не бывал,
        тот Богу не маливался.
        Поморское присловье.

        1

        Голландский купец Мушерон с 1584 года собирал сведения через своих агентов в Московии о плавании русских в Ледовитом океане. Голландские купцы в 1591–96 годах посылали экспедиции, чтобы пройти северным путём в Китай и Индию... Шёл передел земли, и “лутеры” Западной Европы спешили, чтобы не упустить добычи, пока беспризорной; в другой части света самый короткий путь на Восток шел по Ледяному океану. Сунулись раз-другой и, скрипя зубами — отступили. Ченслер, потеряв два корабля из трёх, едва добрался до устья Северной Двины и уже на русской лодье доплыл до Москвы, где встретился с царём. Изрядно насторожил негоциант самодержца, и Иван Васильевич Грозный постановил ставить в устье северной реки город-крепость, чтобы никого не пускать из зарубежных “воров” на Восток. Город скоро зарубили, поставили таможни на Мезени, в устье Печоры, на Оби — дорога в “шафранные моря” была срочно заперта... Да что там царские таможни и государевы пищальники, если сам океан куда надежнее закрылся от чужих походников торосами, каменными коргами, коварными мелями и замельями, как бы подтвердил своими запорами — никого не пущать восточнее Соловецкого монастыря. А коли Скифский океан взял на себя Божье слово, окаянных “лутеров и протестантов с их “золотой куклой” далее не пущать”, то и крепко заперся он за ледяные переграды. Только “знаткой” русский мореходец знал тайные пути, какими ходили предки, чудь и скифы в таинственные пряные моря.
        Девятого июня 1594 года экспедиция Вильяма Баренца, снаряженная голландскими купцами на трёх кораблях, открыла остров Медвежий, так названный по случаю расстрелянного из мушкетов с корабельной палубы белого медведя (ошкуя). По этому поводу было “принято на грудь” изрядно шотландского виски и рому, пока разглядывали тушу громадного зверя. Как пишет Ломоносов, “28 июня пустился на Новую Землю и между 4 и 5 июля в самую полночь нашел себя от берегу Новой Земли около 6 миль... И, увидев множество льду, а особливо поля ледяные (по нашему называются стамухи), коих конца не видно. Пошёл к южному концу Новой Земли... Близ Вайгача нашёл он поставленные кресты и муку в камнях зарытую; признаки промышленников российских...”
        Только в третьем походе Баренц открыл острова, далеко протянувшиеся от Матёры в море, изрезанные заливами, годными для становищ; ни лесу на них не было, ни травы в низинах, но лишь каменные “вараки” (всхолмья), да горы, покрытые льдами и снегом...
        17 июля Баренц увидел Новую Землю и, до сентября попадая вдоль берега неведомого острова, вдруг нашли себя матросы намертво затёртыми во льдах разбойным ветром. Когда у брига затрещали борта и внизу появились течи, когда несяки полезли на палубу, затрещали и накренились мачты, спешно спустилм на льды боты и стали выгружать провиант, оружие, одежду, анкерки с виски и ромом, и потащились на берег, вынужденные жить в непривычном месте, совсем не готовые к зимовке. Это плавание было так не похоже на путешествия по южным морям, среди земель, покрытых тропическими лесами, со множеством непуганой птицы и зверя, не знакомых с человеком. По всем представлениям голландских матросов, они угодили в ад, — когда погрузились в долгую беспросветную ночь.
        Первого сентября попали на берег, сыскали речку с пресной водою, натаскали с заплесков плавнику для постройки избы. Лес, приплывший с Мезени, Онеги и Печоры, был основательно потрёпан морями, по которым кружили топляки и брёвна, пока-то попали на западную сторону Матки. Был лес, конечно, изрядно обглодан, измочален волнами и худо годился для стройки, но кое-как избу огоревали, замшили пазьё, обложили по низу мхом и каменьем, обшили подтоварником, досками из каюты и казёнки, парусами. Вытащили на берег всё, что сохранилось от разбитого судна, потом повалил долгий снег, и избу основательно занесло. Но печку не сложили, собрали поварню из каменьев посреди больших хоромин, напоминающих казарму. Это был первый опыт зимовки в Скифском Ледяном океане, который русские обживали к тому времени уже добрых тысячу лет, а может и куда более... Печуру из каменьев начали топить углем, который вынесли с корабля. Но не было трубы. Не было пятника в стене для выхода дыма, жалея тепло, не распахивали настежь двери. И от каменного угля угорали настолько, что едва не померли, чуть живы остались.
        Это состояние мне знакомо, когда, прижаливая тепло, рано закрывали заслонку, худо помешав в печи, и от крохотной головнюшки хозяева угорали и частенько умирали: так погиб мой родич, и едва не захалел до смерти мой брат, особенно часто случалась эта драма в банях “по-черному”. Истопка, когда дым шёл прямиком, через избу, доставляла массу неудобств, приходилось иль сидеть внагинку, или проползать по жилью на коленях и представляю, как мучился экипаж Баренца — пока-то привыкли к такому трудному быту. У всех лица в саже, глаза покраснели, слезятся, в голове чумная боль...
        Стали матросы голодать, но на острове оказалось великое мнжество оленей и песцов, настреляли зверя, освежевали, мясо пустили в еду, шкуры, меха и кожи — на одежду и обувь. Нужда всему научит, тем более если человек с руками, привыкший к дальним походам, в которых и случаются всякие драмы и трагедии даже и в тёплых морях среди пальм и кипарисов, по рекам, кишащих рыбою... Голландцы знали “нужу”, но не привыкли к стуже... трудно представить, какие страдания испытывали они от непривычных холодов, когда ложишься спать в повальной темени и просыпаешься во студёной мгле: но неизвестно, проникла ли к ним в казарму Старуха-Цинга и скольких она забрала с собою на тот свет, или обошла стороною?.. Моё детство, как мне помнится, прошло в подобных испытаниях, нам знакомых с зыбки. Русской печки в комнатушке не было, а в углу стояла голландка, которой сложно было натопить каморку сырым ивняком, который мы с матерью волочили на чунках из-под угорья. Комнатка крохотная, потому я спал на студёном полу, закутавшись наглухо в шабаленки, а углы трещат от мороза, на улице темень глухая, в чёрном окне звёзды с кулак, лежишь себе, притерпевшись, вроде бы так и нужно, вроде бы по-другому и не бывает во вдовьем углу: на суровом севере все так бедуют. И ничего вроде бы страшного, и нужда не кажется такой нестерпимой, ибо все так голодуют. Утром только боязно вставать, сразу ноги сунешь в валенки, чтобы пробежать на двор по ледяному полу...
        Иль вот ещё картина: мать стирает бельё после бани, потом тащим с нею корзину на прорубь полоскать; мать стоит на коленях, подсунув дерюжку. Полощет, и простыни тут же смерзаются в огромные картоны, потом мать развешивает смерзшееся бельё на морозе на верёвки, а утром заносит мороженое к нам в боковушку: простыни гремят, как железные листы, потиху оттаивают, наполняют комнатушку запахом свежести, мороза, бодрого веселья, и как-то сразу тухнут в моем детском чувстве ощущения тягости и неизбывной нужды… Но мы-то другой жизни не знали, многие поколения русских скифов вырастали в бесконечные зимы, которым, казалось, не будет конца, и даже первые просверки солнца и не гаснущие дни уже казались благодатью и неким никогда прежде не испытанным блаженством, хотя эти перемены погоды повторялись, — за зимою весна, а там уже поджидаешь лето...
        Примерно такие же чувства, наверное, испытывали зимовщики Баренца, когда занимались стиркой, чтобы полностью не завшиветь и не “забукосеть”. Рубашки, только что вынутые из кипятка, тут же деревенели, прежде чем успевали мужики их выжать. Но матросов хоть спасало вино и водка, взятые в плаванье с большим запасом. С таким же чувством ждали весны, но она затягивалась, не давала о себе знать. Баловали с осени белые медведи, озоровали возле становья, не давали спокойной жизни, нельзя было выйти из казармы без ружья. Но голландцы ещё не знавали, что для поморов “белый хозяин” — это обыденка, соль и перец для остроты кушанья, а когда увидели, сколь вольно, почти шутя, мужики обходятся с “ошкуями”, стали сочинять, что эти русские не боятся смерти, если с одним ножом ходят на медведя...
        В зиму ошкуи завалились в сон, но им на смену пришли к избе множество песцов и поедали всё, что находили у моряков, и что плохо, без присмотра лежит. У моряков ловушек на песца не было, кулёмок они не видали, потому били из ружья, чем и пробавлялись до весны. Середка зимы, в декабре, вдруг открылось море и стало светло от полуденной зари. Навалились дожди, потом заиграли сполохи, море в берегах покрылось салом, с запада накатили громовые трески, словно разъялось небо, обещая страшный камнепад, как при конце света, из моря поднялись диковинные льды, как терема иль княжеские дворцы, и поплыли к берегу. 15 апреля море везде открылось, а у заплесков появились стоячие, изломанные, сверкающие при закате красные льдины, наподобие старинных германских соборов. Под сильным полуденным ветром море совсем очистилось. С великим трудом с моря притянули шлюпку и стали готовить к отплытию. Баренц оставил в становье описание несчастливого своего путешествия с назиданием всем плавающим, кому достанется повторить их нелегкую судьбу, чтобы они не преминули описать свои приключения для урока будущим путешественникам...
        Баренц от многих пережитых потрясений тяжело заболел (наверное, цингою) и, не доходя до Голландии, умер, к великой печали для всех. Вильяму Баренцу казалось, что он совершил величайшее открытие, которое и было занесено впоследствии в тысячи газет и журналов, в архивные и летописные источники, потому что протестанты и католики, исповедуя золото как главный смысл жизни, всё, что свободно лежит, где не полощется на ветру чужое знамя, старались скоренько прибрать к рукам, объявить своим приобретением, чтобы последующие торговые люди шли в новые земли, как в свой дом. Но совсем иное понятие было у русских; мореходцы шли в океан за хлебом насущным, и их долгое время не волновало, кто придет к ним для промысла (только не балуйте), ибо в понимании русского крестьянина земля была Божьим уделом, а значит общая, и лишь когда Запад навалился на Океан и стал хищно подбирать всё, что плохо лежит, разорять вековечные промыслы и оставлять русского мужика без куска хлеба, вот тогда поморы, не видя ниоткуда помощи, взмолились государю, чтобы он защитил от иностранных насильников. А дело шло к тому, что русского промышленника немецкие, датские и голландские флотилии взялись гнать с исторических кормных мест, объясняя поморам, что они в Ледяном океаны случайные лишние люди и им здесь не место. Поморы решили защищаться, и вот тут, когда распря могла разрешиться только оружием, — и вмешалась Московия и повелела гнать чужебесов подальше за Грумант и не пускать их на русский порог.
        Когда экспедиция Баренца возвращалась домой, то по дороге им встречалось много промышленников, и когда голландцев затирало льдами, то, видя поморов, они на шлюпке плыли за помощью, спрашивали, как доплыть до места, и покупали у мужиков съестные припасы. На северной оконечности Новой Земли, которую с великими трудностями достиг Баренц — и тут скончался от цинги, — иностранцы видели старинные промысловые избы, обетные кресты, амбары и вешала для неводов и сетей для ловли белухи. Эта огромная земля, якобы “открытая” Вильямом Баренцом, была древним угодьем русских поморов и называлась ими Матка, Мать-кормилица, духовная Мати, так в причетах крестьяне называли русскую землю: “Мать сыра земля, она всех породила и в свой черёд всех к себе заберёт”. А компас, по которому узнавали мореходцы концы света, называли “Маточка”...
        Ломоносов, когда набирал кормщиков из Мезени в экспедицию адмирала Чичагова, сообщал, особенно подчёркивая свойства русского помора и его значение в освоении Арктики: “...Нет сомнения, что из давних лет купечество далече простиралось близ берегов Ледовитого океана в северных сибирских пределах... Как свидетельствуют Стурлевером писанные мореплавания из Норвегии в Двину-реку, также найденные древние готические серебряные деньги при реке Пинеге в Кеврольском уезде, примеченные в знатном отдалении от моря на берегах старинные морские кочи, повествование новгородского летописателя, что древние славяне по рекам Выми и Печоре до великой Оби промышлять дыньков (соболей)...
        Из сих трудных к норд-осту морских походов и поисков явствует, что россияне далече в оный край на промысел ходили уже действительно близ двухсот лет”...
        Но Ломоносов не мог знать, что неожиданные находки гидрографической экспедицией на берегу Таймыра в 1945 году, оставленные древними груманланами, шедшими на восток для меновой торговли, красноречиво подсказывали, что поморцы шли на коче в первом десятилетии семнадцатого века, тогда же появился на реке Лене мезенский мореходец, знаменитый Пянда...
        Михайло Ломоносов был и внешне настоящий груманланин: “дородний”, богатырского сложения, русоволосый, с голубыми глазами, мужественный и дерзкий, волевой и любопытный помор — так вспоминали об академике очевидцы. Вышел он из деревни Денисовки из-под Холмогор, рано запохаживал с отцом Василием Дорофеевичем, а в шестнадцать лет уже стал кормщиком и на своём коче, набрав артель покрутчиков, плавал вдоль всех двенадцати берегов Белого (Студёного) моря от Колы до Печоры и ,имея зоркий взгляд, всегда бодрый ум и отважную душу, освоился с характером путей, состоянием льдов, со множеством заливов, губ и загубий, мелей и отмелков, каменистых корг и корожков, скрытых под верхним слоем приливной воды, скрытых несяков и ужасных торосов. Грозящие бедою, бакланы (одиночные камни) и поливухи, береговые приметы, видные кормщику издалека, ветра и заветерья знал, как приноравливаться к ним, запомнил состояние воды и цвет неба, грозящий перемененьем погоды, ближние становья, куда лучше спрятаться в случае штормовой погоды, коварные сувои, где можно сгибнуть, требующие расторопности, ветры-полуночники, грозящие стужею. Если бы Ломоносов, трезвомыслящий деревенский мужик, не сбежал бы по молодости из суземков в Москву за знаниями, то стал бы, наверное, мореходцем, знаменитым во всех уголках Беломорья; но и съехав в столицу, занявшись наукою, поэзией, мозаичным искусством, стеклянным производством, государственной политикой, отстаивая ежечасно русскую правду и величие русского народа под градом гнусных насмешек и оскорблений, — так вот, занятый сотнею дел, он никогда не забывал Поморье, высоко чтил “груманланов”, принимая их за особую отрасль русского человека, выделанного до высшего качества Ледяным океаном. Может, порою, приустав, изморившись суетой столичной жизни и множеством мелких дел, он невольно вспоминал родное море, просторы океана и ту ослепительно сияющую волю, которую однажды покинул, соблазнившись учёными книгами.
        Ломоносов вспоминает, как ему приснился погибший батюшка (хотя и не был извещён о гибели на острове вместе с артелью). Ломоносов — тонкий религиозный человек с мистической напряжённой душою. Таким был и гений Александр Пушкин, однажды воскликнувший, пораженный гением помора: “Ломоносов — наше всё!” Значит, великий поэт и философ почитал себя отраслью (веткой) могучего национального древа. И в этом тоже таится глубокая мистика национального оклика, через возвышенное признание. Близкие по русскому духу, по неугасимой любви к отечеству и русскому народу, они “покрестовались” особенной клятвою, как самые родные люди, более близкие, чем кровники, они “покрестовались в духе”, словно обменялись православными крестами.
        И вот Михайла вспоминает, как на возвратном своём пути морем в отечество единожды приснилось ему, что видит выброшенного по разбитии корабля отца своего на необитаемый остров в ледяном море, к которому в молодости своей бывал некогда с ним принесён бурею. Сия мечта впечатлилась в его мыслях. По прибытии в Петербург первое его пожелание было наведаться от архангелогородцев и холмогоров об отце своём. Нашёл там родного своего брата и услышал от него, что отец их того же года на первом вскрытии вод по обыкновению своемуё отправился в море на рыбный промысел, что минуло тому уже четыре месяца, и ни он, никто другой из его артели не воротились. Сказанный сон и братневы слова наполнили его крайним беспокойством. Принял намерение проситься в отпуск, ехать искать отца на тот самый остров, который видел во сне, чтобы похоронить отца с достоинством, если подлинно найдёт тело его.
        Но обстоятельства не позволили ему ехать, и он послал брата своего, дав ему на дорогу денег в Холмогоры к тамошней артели рыбаков, прося, чтобы при первом выезде на промысел,привернули к острову, коего положение и вид берегов точно и подробно он описал. Люди сии не отреклись исполнить просьбы и в ту же осень нашли подлинное тело Василия Ломоносова точно на том пустом острове и погребли его, возложили на могилу большой камень. Наступившей зимой был Ломоносов во всём оном извещен. Внутренняя скорбь его временем умерилась...
        Даже нынешние некоторые историки, косящие на запад, во всём потаковщики Европе, то и дело с каким-то нескрываемым чувством презрения, но боящиеся охулки от властей, заговаривают, что Ломоносов был неуживчивый, вздорный человек, задирался по самым пустяккам, к истории, как науке, был сторонним лицом, судил о ней поверхностно, нахватавшись верхов с чужих страниц, похваляясь своей учёностью, и его мысли не стоят и капли веры; был, дескать, шумный, несговорчивый ябеда, чуть что не по его уму, сразу слал письма по властям... А что случилось на самом деле? Да, Ломоносов недолюбливал “лутеров” и протестантов за их поклончивость “золотой кукле”, “ереси жидовствующих”, что в семнадцатом веке перекинулась в Европу и устроилась в ростовщиках и меняльных конторах, скапливая тайную казну; и так случилось в последующих веках, что ни одна война, революция, иль дворцовый переворот не обходились без заёмных еврейских денег. Нынче они, уже не скрывая притязаний на власть, открыто управляют миром и из гонимых превратились в гонителей по царствам, шерстя Дворы управителей и творя в них шабаш...
        А вся перессорица пошла от немцев, что, призванные ещё царём Петром, привольно и сыто устроились по казённым ведомствах, захватили академию и давай с ненавистной душою переписывать историю Руси. Миллер, человек явно неглупый, но завистливый интриган, затеял с Шумахером и Таубергом склоку, чтобы вытеснить единственного русского учёного из академии; в своей диссертации, предназначенной Елисавете Петровне, Миллер утверждал, что русский народ пошел от “чухни”, это чухонцы подарили крохотному племени название “русский”, когда они пришли к Ледовитому океану, и здесь уже сидели ненцы, лопь, манси, ханты; явились на чужое место и давай коренные народы вытеснять с древних угодий. И Ломоносов, как истинный помор, прямодушный, совестливый, искренний помор, глубоко почитающий Бога и верховную власть, на которой и зиждется государство, усмотрел в сочинении Миллера коварную умышленность, унижающую русское племя, которое, по мысли Михаила Васильевича, пришло из русской равнины в давние леты вслед за скифами и чудью, племенами храбрыми, одержавшими блестящие победы даже над Александром Македонским и его отцом Филиппом, а значит, русский народ подобен скифам, столь же мужественный и непобедимый, чем и стоит гордиться, а не похулять и чернить. А варяги — это славянское племя и язык у них славянский и князь Рюрик был славянин, чего не хочет знать Миллер, этот немец-слепец, отвергающий всё, что не по его уму.
        Скверное утверждения Миллера, что русскому народу дала имя “чухня”, возмутило Ломоносова до сердечного расстройства, и он, не стерпев кощунственной неправды, пошёл с открытым забралом на немца, чувствующего себя хозяином в чужом дому. Выступление Миллера было послано “наверх”, для разрешения академического спора, и оттуда пришел ответ, дескать, государыне Елисавете Петровне не показывать, а немедленно, не оглашая и не показывая никому, навсегда спрятать богохульную “диссертацию” в секретной комнате за печатью....
        В сердцевине академической распри возникла не какая-то кухонная перебранка за очередь у поварни, но о месте русского народа в истории; откуда взялся он и какое имеет право владеть огромными землями.
        Но с восемнадцатого века этот глум выскользнул из секретной комнаты в народ, и черновики Миллера гуляют по миру, утвердились при Дворах, как последняя истина, которую уже не поколебать: дескать, русский — крохотный, никчёмный, жалкий, ленивый народишко, начавшийся от “чухни”, и власть-то им принесли варяги и долго правили, а имя своё русские получили от шведов, которые одержали над Русью множество блистательных побед, а каждая пядь земли издревле принадлежала “коренным” народам — чухонцам, вепсам, лопарям, уграм, финнам, хантам и манси, — а русские явились и захватили чужие пространства мечом, коварством и наглостью...

        2

        Ломоносов был во многом прав, когда утверждал, что русскую историю писали злоумышленные завистливые люди, сочиняя по своим бумагам, своим торговым кодексам (хватай всё, что плохо лежит), летописям, амбарным книгам и затейливым придумкам бродячего народа, а тогда, в семнадцатом веке их по Северу России шаталось превеликое множество, старались пролезть на заманчивую землю хотя бы в игольное ушко, и этими умышленными затеями они выгрызли углы и обложки из Книги Русского Бытия в несколько тысяч лет, с неискоренимым желанием навеки закопать в Потьму уникальный русский народ. Да и наши спиногрызики, лишённые православной русской души, немало приложили к тому усилий, прикрываясь мнимой учёностью своею. Вот и пришла пора заново писать национальную биографию, вглядываясь не в немые черепа и черепки, траченные землеройками и насыльщиками вечной тьмы, а в саму природу, в вечное Божье слово, в народную память, в исторические воспоминания, мифологию, сказания и песни, в географические карты и в древние письмена, не отказываясь от страниц прежних деяний, не насылая на прежние веры охулки и проклятий, не сожигая каждый звук, доносящийся от хрупких свидетельств, как поступали до сих пор, предавая злой критике каждое свидетельство из глубины веков. Хватит чернить помазом с дёгтем зачатки прежних времен, подпинывая ногами к пропасти подземного вертепа. А подобным чувством были заражены даже многие русские учёные мужи, словно бы дьявол хватал их за руки и сулил прибытка. И самое удивительное, что особенно старались наши русские люди, призывая в соработники чужебесных гробокопателей, которые отвергают всё старинное, что не вяжется с западным умыслом
        Вот были Татищев, Ломоносов, которые совсем по другим путям выстраивали национальное бытие; но над ними глумились, над ними смеялись, чинили всякие препоны, создавая невыносимую жизнь в науке (так что Ломоносову хотелось бежать из Академии), полагали, что химику и поэту негоже встраиваться в историю мелким умом своим, сочинять политическую науку по небылицам, сказкам и байкам, мифам, историческим сплетням и преданиям, перекраивая слова на свой лад, отыскивая в этих перевёртышах какого-то особого смысла, лезть в чужие, неведомо кем состряпанные древние карты и наискивать в них странствия былых русских кочевников. Дескать, история Ломоносова далека от истиинной науки, она лишена культуры изысканий, логики, сопоставлений и единственно верных, неоспоримых свидетельств, занесённых европейскими мореходцами в путевые справочники, лоции, донесения, архивные документы королевских домов Британии, Швеции и Голландии. В протестантских и лютеранских библиотеках изобрели финноугорскую теорию заселения России и, слюнявя замусленную карту русских просторов, тычутся по северным землям, сочиняют новые названия рек, озёр, пустошей и болотцев, привязывая каждый клочок чужой земли к своей родове. Там, где веками о край Ледяного океана жили сарматы, скифы, чудь и русские, вдруг заселились, выткались из небытия селькупы, ненцы, ханты, манси, нганасаны, хотя пришли на севера с Саянского нагорья, вытесненные алтайскими скифами, лишь в начале второго тысячелетия...
        Ломоносова крепко задевала историческая неправда, когда унижались русские... Зная четыре языка, он подробно изучил свидетельства о происхождении скифского племени, их чудную героическую историю, возникновение и исчезновение с карты мира во времена строительства могущественной империи. Скифы разошлись по всем путям Европы и Азии от Уральского хребта до Сварожского моря, от Русской равнины до Гипербореи, от Ледяного океана до Алтая и везде вроде бы имели успех, но вдруг пропали, как бы в одночасье (по историческим меркам), скрылись с глаз долой.
        И вот в горах Алтая совсем недавно британские археологи обнаружили захоронения легендарных скифских однососцовых амазонок, посвятивших своё бытие странной идее вечной схватки с ордами горной страны от казахских степей до Амура. Вдруг сказка, над которой опрометчиво, издевательски смеялись ученые Европы, воплотилась в быль, как и гомеровское сказание о Трое, которую раскопал археолог Шлиман. Героическая частица истории из мифа и красивой сказки покрылась льняными одеждами истины, и это случилось благодаря не только черепкам и черепам, затаившимся в земле, а гениальному прочтению высокой поэзии греческого пиита. Шлиман поверил, что древняя поэма — правда: но самое любопытное, — открыв золото Трои, мы, русские поморы из Мезени, вдруг вернули часть своего полузабытого национального детства, ибо артефакты Шлимана повторяют в точности старинные свидетельства культуры древних поморов и неоспоримо связали скифов и русских поморов-гиперборейцев в один народ: разве это не чудо?
        Вот в эту-то затаённую полноводную реку необычайно интересных свидетельств минувшего и придется окунуться будущим этнографам, заново осмысляя русскую историю.
        Ломоносов писал: “Имя “Скиф” по старому греческому произношению со словом чудь весьма согласныя, не происходит от греческого и, без сомнения от славян взято... Славяне и чудь по нашим, сарматы и скифы по внешним писателям были древние обитатели в России. Единородство славян с сарматами, чуди со скифами для многих ясных доказательств неоспоримы...”
        Противники Ломоносова грубо язвили, что холмогорский мужик, пролезший в академики, — гордоус и честолюбец, большой любитель славы... Ну что тут сказать... Даже Ломоносову ласкало слух и грело душу, когда говорили искренние тёплые слова, достойные его гениального ума. Ведь несмотря на поморскую закваску, он был живой человек и блюл себя как опытный кормщик-груманланин, не терпящий в океане никаких возражений от артели, ибо дал обязательство Господу вернуть покрученников в родные домы.. Ломоносов беспокоился за всю державу, за весь русский народ, чтобы он жил успешно, чтобы в этом походе под покровом Богородицы не споткнулся в пути, не погрузился в океан беспамятства...

        ИСТОРИЯ С НАМИ

        1

        Великих истин в мире мало, может, всего пять: Бог, мать сыра земля, любовь, жизнь, смерть... А всё остальное подвластно нашему любопытству и сомнению. И вот, когда сквозь сутёмки лет вглядываешься в прошлое и вдруг спотыкаешься умом, слухом и взглядом о какое-то слово, иль имя, название наволочка, иль речушки, иль морской луды, — вдруг разбереживает память до самых скрытых закоулков, и невольно охватывает тебя неожиданный щенячий пронзительный восторг. Будто в младени вернулся, на родной косогор. Словно бы с добрым знакомцем, коего тысячу лет не видал, нечаянно столкнулся на рассохе дороги, попадая совсем в другую сторону, сразу огромный белый свет вдруг обмаливается до городской коммуналки: перебросился вроде бы парой незначащих слов и побрёл себе дальше, но расстаешься уже с чувством, что не сирота, не брошенка и есть для тебя прикров. И пусть разминулись тут же, и век больше не видать земляка, но мысль, что ты не один на белом свете, — благодатно укладывается на душу. Пара вроде бы необязательных слов, которая вывязывается в уловистую сеть глубинной национальной истории. Ячея за ячеей.
        Братцы мои, ну что дельного можно увидеть у Белого моря середка зимы, от чего бы внезапно обрадела душа, если бездельно, грустно выглядывать в проталинку замуравленного накипью оконца, когда обложной зыбистый снег аж скрадывает подоконник, и хорошо, если развиднеется на воле на воробьиный поскок, а то висит нескончаемо пред очию какая-то сизая волосатая мгла, похожая на погребальную паволоку, опущенную с небес. Только крякнет ино в бревенчатых углах от мороза, да надсадно так, будто раненый зверь, заскрежещет ледяной торос о край берега, подпираемый подводной стамухою.
        Той же сказительнице, одноглазой старой деве Марфе Крюковой, живущей в одиночестве в огромной старой избе, продуваемой насквозь ветрами, надо было иметь какой-то особый скрой души, могучий дух и гибкий незамоховевший ум, чтобы проникать сквозь пространство времен и в дальнем далеке, взвихренном вселенскими молоньями, разглядывать далеко ушедший обоз с русской родовою, и не только различать их смутные обличья, но и одевать их плотью, бытом и побытом, участвовать в бранях, оплакивать погибших, садиться с дружиною за один гостевой стол напротив великого князя Волота Имировича (Владимира Красное Солнышко) и, участвуя в гоститве, выпевать их героические подвиги, лишь напоследок опомниваясь и смущенно примолвливая: “И я там был, и мед там пил, по усам текло да в рот не попало”. Да оттого, что мысленно, как бы через прозрачное стекло разглядела всё в подробностях, чтобы тут же и завесить то зазеркалье тёмной ширинкою до подходящего случая. Вот пела Марфа Крюкова старину о Волохе Всеславьевиче, иль старшем богатыре Святогоре, умершем в полуночном краю на Севере, так она и исполина этого видела воочию, ну как нас с тобою, словно бы стояла возле того каменного гроба в последние часы, когда святорусский великан-волот повалился в домовину, надвинул, будто шутейно, на себя крышицу и велел младшему товарищу своему Илье Муромцу ударить по гробу мечом. И куда угодил кладенец, там вырастала железная полоса. И запечатал добрый молодец богатыря Святогора в домовинке, и тут испустил великан дух. Пусть и случайно, по дурости, но ведь закрестил Илья Муромец не только великого предка своего, но вместе с ним и всё старинное предание, и древний обычай, и могучих небесных богов, от коих и пошло на земле великое русское племя. Наверное, Святогор был последний великан-волот, родившийся от Бога — небесного Вола на Светлых горах (Урале), сменили его богатыри помельче силой и натурою, но с новыми ухватками, с православным норовом.
        Любопытно, что Илейко Муромец, охранитель Киевской Руси, родом из села Карачарова (Кара-чары, чёрные колдовские глаза); поставили его на ноги калики перехожие (русские волхвы, предсказатели, учители) и прежде чем отправиться к киевскому князю на службу, он держит путь к Северным горам, к реке Каре, где обитали слепой кузнец Колыван и сын его великан Святогор, и здесь богатыри похристосовались, стали крестовыми братьями, и наипервейший богатырь Святогор передал силу от духа своего названому брателке Илейке. Отсюда же родом баба Латыгорка, — Златоволоска, кою Святогор взял в жёны себе, изменившая мужу своему с наезжим карачаровским молодцем. И Муромец, едва успев похристосоваться, совершил два гнуснейших поступка; слюбодейничал с женою брата своего и заточил его навечно в каменную скудельницу... С гибелью старой возвышенной Руси пришла на смену Русь с изменчивым коварным норовом, склонная к предательству ближнего своего.
        Где-то здесь находится Алатырь-камень, алтарь — священное место для всего человечества, где оно начиналось, таинственный центр мира. Если признать, что мифологические герои земного происхождения и действовали в истории русского народа, значит в досюльные времена, кои не понять нашим куцым воображением, ещё до протоариев жили в Помории и на Ямале люди из рода великанов, поклонялись они Солнцебогу Коло (отсюда и Кольский полуостров, остров Колгуев, река Кола, остров Кий — сакральное место, где патриарх Никон поставит монастырь, речки Кия, Кулой, Койда и Ковда), а после великаны вымерли, источились, сгинули, как динозавры, мамонты и саблезубые тигры, не выдержав земных потрясений. Знать, и легендарный Кий, основатель Киева, сошёл с Белого моря, с Летнего, иль Терского берега, а может, и от острова Алатырь, где лежала таинственная страна незаходящего солнца, земля света — Гиперборея (как напоминание о великанах-волотах, деревня Волотовица и Волотовицкий ручей, что в Вологодских краях). Мифология и поныне понимается несведущими “научными” людьми, как сказки, блажной вымысел баюнков и калик перехожих, пустые приговорки деревенских бобылок и старух-шепчушек.
        Это сама история русского народа во всей толще времён сочинялась из уст в уста тыщи лет, где часто мистически, иносказательно, в сказовой манере, бухтинах и скоморошинах прорастало не только предание, но и само движение России по путям истории. Причудливо, в поэтических покровах, в самых неожиданных образах и портретах смешались боги досюльные, события, характеры, человеческие трагедии, кочевание русского племени по мировым полям, присматриваясь, выбирая место для дома. Как пахарь смекает себе будущую житницу, чтобы надёжно заселиться с семьёю, такой уголок, чтобы укорениться, оплодиться в нём, так и всякий народ долго блуждает по украйнам мира, чтобы зацепиться в нём и оборониться от чужого норова, завистливого глаза....
        Топонимы, гидронимы, омонимы замещались, вымещались, накладывались друг на друга, когда племена каким-то свойством, устав воевать, вдруг приходили к общности, к мысли жить “совсельно”, в одном духе: и если эти чувства не казались дикими, отступала гордыня, и приходила в помощь беззатейная любовь, — вот те-то народы, связавшись вервью непроторженной, и сохранились в Книге Времён, решая неясную Божью задачу..
        О вселенских людях и индоарийских богах напоминают и река Пур (“Пуруша”-женская ипостась), впадающая в реку Кару, Пур-наволок, где нынче стоит Архангельск, речка Пурьема, остров Пурлуда...
        Трудно представить, что именно в здешних краях у Молочного моря и за Камнем- Уралом согласно преданиям стояла благословенная райская обитель Беловодье (мечта русского христианина); здесь люди никогда не знали горя и несчастий, и жил человек так долго, сколько желала душа его; что именно это мрелое море, призакрытое клубами морозного дыма, называлось прежде Молочным морем. А под Полярной звездою высилась алмазная гора Меру, по которой души умерших взбирались в Ирий (небесный рай) для жизни вечной-бесконечной.
        Никому не хотелось попасть в круги ада, в нижние миры бабы Пуруши, откуда уже не было выхода под Божий свет, и потому православные не только старались не грешить, соблюдать Христовы заповеди, но и хранили остриженные волосы и ногти, заворачивали их в тряпицу, чтобы по смерти было ловчее взбираться по алмазной, сияющей горе Меру в обетованные райские виноградья.

        2

        Мне всегда думалось, что у Ледяного океана задолго до нас жили люди — может, и за десять тысяч лет (тогда на Груманте росли пальмы) — белокурые, голубоглазые, “дородние” (дюжие) богатыри-походники, похожие на наших досюльных предков, отважные, любознательные (вроде Михайлы Ломоносова), предприимчивые и хваткие, ибо другой народ не смог бы укорениться под полюсом. И странным казалось, как многие не видят очевидного, что доносят северные предания (былины, старины, сказания, русские сказки). Ведь земля не терпит пустоты...
        Ермак прорубил дорогу в Западную Сибирь, даже не подозревая, сколько всякого народу там издревле живёт, сколько источилось на веках, и сколько новых прибрело с отрогов Саян. И русский царь Иван Васильевич не слыхивал о тамошних племенах у себя на Верху, лишь когда поднимался к старцам, что проживали в верхних покоях - одряхлевшие калики перехожие, доживающие свой век на даровых кормах, да бабки-шепчушки и олонецкие колдовки сказывали побасенки о странных насельниках чудных земель, чья жизнь превратилась в легенды-побывальщины.
        Дескать, от устья реки Иртыша до крепости Грустины два месяца пути (пеши, лошадьми, на собаках? О том не говорится). Отсюда до озера Китай по реке Оби более трёх месяцев пути. От озера Китай приходят в большом числе чёрные люди, непонятно говорящие и приносят с собою всякого товару, а также жемчуга и драгоценные камни; их покупают народы грустинцы и серпоновцы, получившие название от крепости Серпонова, лежащей в Лукоморье на горах за Обью, живущие в Лукоморье люди якобы 27 ноября умирают, а весною 27 апреля оживают снова (наподобие лягушек и медведей). Грустинцы и серпоновцы ведут с ними торговлю до 27 ноября, когда лукоморцам пора умирать. Они складывают товары в специально отведённые места. Грустинцы и серпоновцы оставляют свои товары на обмен, а их товары уносят. Если лукоморцы, очнувшись весной, увидят, что обмен случился слишком неправедный, то требуют свой товар назад. Если грустинцы не возвращают, начинаются споры и распри.
        Ниже по реке Оби живут каламы, переселившиеся из Обновки и Погозы. Ниже до “Золотой Старухи”, где Обь впадает в океан, текут реки Сосьва, Березова, Дадаим, текущие с гор, “Камень Большого пояса”. “Золотая Баба” (“Золотая старуха”) — идол, стоящий при устье Оби в области Обдорска. На дальнем берегу “баснословят”, что “Золотая Старуха” — статуя, которая рожает сына и будто бы за ним, в утробе, уже виден новый ребенок — её внук. Старуха издает непрерывный тонкий звук, наверное, от сильного ветра.
        Из Лукоморских гор вытекает река Коссин, в устье стоит крепость Коссин, ею владеет князь Венца и сыновья. От истоков до крепости два месяца пути. Там же начинается река Кассима. Она впадает в реку Тахнин, за которою живут люди-чудовища, наподобие зверей. Всё их тело обросло шерстью, другие имеют собачью голову, иные лишены щёк и вместо головы имеют грудь. В реке Тахнине водится рыба с головой, глазами, носом и ртом, руками, ногами — совершенно человечьего вида, представляет собою прекрасную пищу.
        От озера Китай получил название великий хан китайский. Вблизи находится царство Тюмень.
        У реки Печоры есть город-крепость Папин. Жители его говорят на незнакомом языке и называются папинами. За рекою встают горы, лишенные даже травы, и называются Поясом Мира. Эти горы в древности назывались Рифейскими, или Гиперборейскими. Они постоянно покрыты льдом и снегами, пройти через них нелегко, и потому область Энгренеланд совершенно неизвестна. Великий князь московский Василий Иванович (отец Грозного) посылал туда через Пермию и Печору для покорения тамошних народов князя Симеона Фёдоровича Курбского с войском в пять тысяч воев и князя Петра Ушатого. После Курбский рассказывал, что потратил 17 дней на восхождение и не мог покорить вершину. Эта гора простирается к океану.
        Восточнее Печоры, по преданиям, о край Ледовитого океана обитало малорослое племя “сыртя”, напоминающее детей, белокурое и голубоглазое, жившее в буграх-землянках. Но когда выходило в море за зверем, то с проезжим народом общалось неохотно, знаками, а обменявшись товаром, возвращалось обратно в землянки.
        По рекам Мегре, Золотице, Мезени на огромных просторах от Урала до моря Сварожского жила чудь — скифы белоглазые, сероглазые, голубоглазые, тоже занимались литейным ремеслом, жили в буграх и “ушли” под землю, вовсе пропали: куда? никому неведомо. Чудь — это племя южных скифов — самоназвание русского племени, когда-то слившегося с воинственным мировым народом, но позднее отколовшегося от него, когда русские, поскитавшись по миру, принялись строить свою особую судьбу. Если взглянуть на старинную карту мира, то можно увидеть огромную “русскую равнину” от Урала до Дуная. Севернее от Белого моря до Ростова Великого лежит земля — Скифия; ещё выше, под Полярной звездою Скифский океан, уходящий в таинственный Восток. А Северное море, омывающее Грумант, называлось Скифским морем. Скифы пришли к Ледяному океану за три тысячи лет до Рождества Христова, и Северная Арктида стала их новой родиной. Говорят учёные, что “чудь ушла” в землю, а куда делись воинственные скифы? Поднялись по Оби на Алтай, подались на Саяны, в сторону Тибета, стали воевать Китай, искать себе места средь жёлтых народов? — наука на эти вопросы молчит. Часть голубоглазого племени скифов осталась у океана, сроднилась с близкими по крови и по духу правоверия русскими сарматами-славянами, влила в жилы кожемяк энергию мужества, а в душу добавила чувства отечества, чтобы прикипели к новой земле доброрадным сердцем... Хватит бродяжить по миру — сказало себе русское племя и, проводив скифов в новый поход встречь солнцу, навсегда прильнуло к Ледяному океану. А вместе с братьями-скифами ушла на Восток и таинственная чудь, чтобы там искать золото, медь и серебро...
        * * *
        Учёные, потешаясь над народной простотою и доверчивостью, частенько и сами подвержены байкам, нелепостям, побасёнкам, небылицам, и не только принимают глупости на веру, но и сами сочиняют всякие подлости, и своё ложное чувство засылают в “человейник”, только чтобы поддержать мнение верхов, иль того господина, кто в силу обстоятельств и власти затеял и вбросил гадкий умысел. Стоит вспомнить судьбу царя Иоанна Грозного, чтобы представить всю глубину духовного ничтожества “умышленников”, кто затеивал травлю царя, и четыреста лет с той поры чужебесы с прежним рвением раздувают тлеющие головни ненависти, только чтобы не затухали они... С усердием старался в XIX веке ошельмовать великого царя историк масон Карамзин, посеял зерна зла, а в следующие столетия сторонники писателя засевали распаханную почву гадкими небылицами...
        Ведь кто-то же вбросил в русскую историю странную нелепость, что чудь ушла в землю; ученые её подхватили от мелкого ума своего, и в каждом очередном академическом труде эта басня повторяется без тени сомнения.
        Подобным же образом трезвонят невнятицу о племени “Сиртя” (“сихиртя”), дескать, этот народ, населявший берега Ледяного океана от Колы до Чукотки, тоже однажды ночью ушёл в землю...Так рассказывают самодины...
        Когда ненцы спустились с Саян, гонимые алтайскими скифами, к середине второго тысячелетия н. э. они достигли Ледяного океана. Они никогда не видали такой огромной воды, по которой плавали ледяные горы, и попятились назад, ибо из береговых песчаных и болотистых круч вдруг повылезал навстречу невиданный малорослый народ, заросший светлыми волосами, иные были в густой бороде по пояс, глаза горели голубым огнём. Одетые в меха люди грозно вскричали и, как по команде, исчезли в земле. Самодины испугались, словно бы бог Нума наслал на них враждебных духов-тадебциев, и отступили за реку Берёзов, за которой виднелись горы в снежных шапках, напоминающие Саянское нагорье. Встреченным у океана старожильцам ненцы дали имя “сыртя” (“сихиртя” — бледнолицые) и стали сочинять о них легенды. Пущенные в народ побасёнки о людях, ушедших под землю, жили до двадцать девятого года, когда на Ямал приехал археолог Валерий Чернецов и обнаружил стоянки древних первожителей Арктиды (“В науке этот народ значится как усть-полуйская культура четвертого века до н. э.”). Сыртя обитали от Колы до Ямало-Гданьского полуострова по берегам морей и речушек. Но впоследствии их поселения отыскали и на Чукотке.
        Ненецкая легенда, которой легко поддались учёные, монахи и летописцы, вроде бы перестала существовать, но по-прежнему гуляет по новым книгам, повторяя неумираемые побасёнки... Легенды легко создаются, но трудно отмирают. По воспоминания ненцев, белокурые сыртя носили богатые одежды из голубых песцов, украшенные золотыми и серебряными подвесками, височными кольцами, серьгами и золотыми медалями. Это были рудокопы и плавильщики меди, бронзы, серебра и золота. Чернецов нашел их мастерские и кузницы, мелкую пластику (скульптуры звериного стиля), духов тайного мистического мира, их древних богов и животный мир, в котором обитал народ сыртя. Он, дитя Ледяного океана, жил на его берегах более пятисот лет (а может, и много дольше, если даже нынешние ненцы помнят предания о сыртя. Эти чародеи и волшебники, по мнению ненцев, умели ворожить, кудесить, колдовать и волховать — предсказывать судьбу. Их плавильные работы из огня и металла служили для сыртя и особым тайным языком, и скрытым знаковым тотемным письмом: подобным образом общались и другие мировые народы, достигшие высокой ступени развития (берестяные свитки новгородцев были частью долгой работы по устройству письменной культуры). Скульптура сыртя отличалась от изделий чуди-скифов, близко повторяющих мастеров древней Скифии. В работах сырти, в львах, псах и грифах, куда больше звериной страсти, напоминающей, от кого пошёл человек
        Сыртя, как и чудь голубоглазая, были мистики с поэтической натурой, замкнувшиеся от прочего мира, который жил непонятной, чуждой для них утробной жизнью, на столетия опережая в духовном развитии своих соседей... Ненцы спустились с Саян, где жили в юртах и занимались охотой и собиранием трав: прибыв к Великому океану, они стали приручать диких оленей, пасти скот по большеземельской и ямальской тундре. Кормных мест не хватало, и самодины стали теснить белокурое голубоглазое племя с родовых земель, обижать малорослый народ... Сыртя пришлось спуститься под землю. Вспыхнула многолетняя вражда. Из-за обиды “дети океана” насылали на самодинов проклятья, от которых оленные люди неожиданно умирали; отсюда и пошло поверие, что сыртя колдуны и волшебники, рассердившись, могут погубить оговором.
        Но если ненец нравился, как “настоящий человек”, то сыртя дарил ему красивые ножи, перстни, подвески, зеркала, отлитые из серебра...
        Жильё у сырти — полуземлянки, крытые дерном (бугры). В таких буграх на рыбном промысле жили русские промышленники Печоры ещё в двадцатом веке. Иногда бугры были площадью до 150 кв. м... На землях Ямала были обнаружены тысячи артефактов. Сенсацией стало древнее святилище на реке Полуй в четырёх километрах от Салехарда, а также остатки бронзолитейной мастерской. Археологи откопали литейные формы, модели, много бронзового брака. В жертвеннике на Ангальском мысе нашли под землёю бронзовые фигуры животных и людей. Оказывается, Северная Сибирь, Ямал, Припечерье и Помезенье и в давние времена до рождества Христова не были безлюдной пустыней, но страной высокой (по тем временам), необычной культуры, напоминающей древний Крым, Причерноморье и Египет. Наверное, пропали сыртя из-за войны с самодинами... Уральские ненцы, приучив оленей, гнали стада на свободные пастбища, и возникла незатихающая раздорица из-за земли. Сыртя днём скрывались под землю, в свои бугры, а ночью выходили в океан на промысел. Но и сама жизнь в буграх, в постоянной затхлой сырости отбирала здоровье, особенно зимами, когда тяжкая ночь длится от половины октября до половины февраля, и в Ледовитом океане и по его берегам в это время и царствует Старуха-Цинга и её одиннадцать молодых сестёр-красавиц.
        Ненцы водили оленей и, когда забивали скотину и свежевали, вспарывали брюшину и прямо из полости черпали кружкой горячую кровь и пили возле туши, потом разделывали убоину, нарезали на мелкие волоти и ели сырое мясо. Горячая оленья кровь и сырое мясо были первыми спасителями от скорбута. А сыртя по их давнему опыту, если, наверное, брезговали живой кровью и сырым мясом, ели больше рыбу, то невольно теряли зубы и вскоре умирали... Да и жили они в землянках, зимою наружу не выходили из-за вьюг и долгих метелей на побережье, боялись, что заметёт, да и, наверное, остерегались оленных самоедов, оттого и лишались последнего здоровья, скоро хирели, кожа принимала землистый цвет, как верный признак увядания человека... и близкой его кончины... Ненцы, приплывшие по Оби с Саян, были воинственны и, найдя на берегах Океана малорослых неразговорчивых людей, разодетых в богатые одежды, задумали, наверное, завладеть сокровищами. Ненцы несколько раз нападали и на Мезень, однажды увезли мальчика из рода Личутиных в Тазовскую губу, где ребёнок вырос, женился на ненке и через двадцать лет вернулся на Мезень, в Кузнецовскую слободу, где жили его родители. От него впоследствии и началась линия Личутиных-Тазуев...
        Владевшие литейным производством и мастерством рудокопов, сыскивая медь, олово, золото и серебро по берегам Печоры, Мезени, Цильмы, на океанических землях вплоть до Чукотки, сыртя и чудь создавали какую-то иную жизнь, не подвластную нашему воображению. Они особенно не горбатились над хлебом насущным, не корпели над улучшением жилья, его “комфортом”, пользовались самым малым, чтобы обеспечить житьё-бытьё, но, судя по бронзовой скульптуре, по изваянным природным божествам, кому поклонялись, посвящали свою короткую земную жизнь — на самом-то деле сыртя и чудь и были творцами Бога-отца, его соратниками, носителями духа, поэтами живой природы и далеко опережали в своём развитии тех, кто приплыли с Саян и Алтая. Это были чужие для них люди, едущие на запятках человеческой истории, с ними неинтересно было общаться, да и оказались те пришельцы сердитыми, завистливыми, не щадящими чужую жизнь, покушающимися на старинные заповеди... Рудокопы сыртя по берегам реки Цильмы добыли несколько миллионов пудов чистой меди, но специалисты так и не узнали точно, куда уплыли печорское олово и цилемская медь.
        Оказалось, что жизнь древних шла иными путями, которые нынче мы не можем понять, а значит, и повторить из-за своего пустого эгоистического самолюбия... И даже почти догадавшись о судьбе предков, мы не можем повторить их мир, настолько переменились внутренне, духовно, так далеко, оказывается, отстранились друг от друга, зачерствели, и музыка неба, куда зазывает христианская церковь, уже плохо слышна нам...
        Остов землянки сыртя сбивали из китовых рёбер, пол устилали кожами морских зайцев и шкурами моржей и оленей, посреди землянки горела печура, набранная из камня “голыша”, постоянно теплилась светильня из моржового сала, оттого в бугре от ворвани копился тяжелый запах; да и испарения от олова и бронзового литья изгоняли дух моря и тундры, заманивая двенадцать цинготных девок, дочерей царя Ирода. Наверное, сам воздух, насыщенный парами олова, невольно сокращал жизнь сыртя. Окно и выход пробивали в потолке, потому и возникало ощущение у ямальских ненцев, что сыртя уходили под землю. Подобные жилища были и у чуди (и у многих других осёдлых народов мира).
        Одежду сыртя шили из шкур выдры, белого медведя, тюленьих и нерпичьих кож, птичьих шкурок и гагачьего пуха.
        Ездили сыртя на собаках: лодки сшивали из рыбьих костей и обтягивали оленьей кожей... Каюки лёгкие и можно было переносить на плече. На Новой Земле в долгие пути подпрягали собак, и лодки служили вместо саней. И когда на Матке записали легенду о людях с железными зубами и железными носами, обитавших в горах, то учёные сразу предположили, что на Новой Земле, на Ямале и Чукотке жил народ сыртя.
        В IX-X веках арабы сообщали о людях сыртя с побережья Ледовитого океана, они занимались морским промыслом. В “Повести временных лет” упоминалось, что Югра занималась обменом с жителями гористого побережья Ледяного океана, уральского хребта Пай-Хой, выходящего носом далеко в Карское море. Жители Югорского полуострова жили в пещерах. Обмен товарами был немой, потому что “югра” не понимала языка пещерных жителей.
        Иностранные путешественники XVI века Стефан Барроу, Пьер де Ламантиньер, Ян Тюйге ван Линсхотен сообщали, когда сыртя появились на Севере Сибири. Следы их отмечены в 4-3 тысячелетии до нашей эры. Это древнейший народ, только чудом оставшийся в мировой истории. Ненцы же появились с гор Алтая во втором тысячелетии нашей эры... Придя в тундру, они частично ассимилировали, частично истребили коренных жителей сыртя... Археолог Валерий Чернецов считал, что самодийцы появились в тундре лишь в десятом веке новой эры. Культура кочевников с Саян резко отличается от культуры сыртя... Переселение шло с XI по XVII век. Это подтверждают и сами ненцы.
        В 1920 году ненцы рода Вэнонга с севера Ямала рассказали Валерию Чернецову, что их предки пришли на полуостров и живут в этом крае всего 6–8 поколений. Об этом говорят и захоронения на родовом кладбище. Они не были первыми поселенцами на побережье... Аборигены Арктики были ассимилированы к XVIII веку. Их самоеды называли “Сыртя”.
        На западном берегу Ямала археологи обнаружили землянки, где были захоронения четвертого века нашей эры. Позже жилища с внутренним каркасом из рыбьей кости были найдены по всему побережью Скифского океана от Лапландии до Чукотки. Землянки свойственны осёдлым, кто ведет свой дом, печётся о семье. А самоеды, ханты, манси, нганасаны, энцы, чукчи, монголы — и ещё десятки уже забытых народов кочевали по лесам, горам или свободным пастбищам, и всё их нажитое хозяйство и “дом” умещались на телеге, на санях, в походном лузане, на вьючной лошади, осле иль верблюде, на оленьих нартах или собачьих упряжках, — везли с собою ровно столько скопленной гобины, что не обременяет походника. О жизни человека рассказывает и его одежда, в каких краях он обитает и какое хозяйство блюдёт. Учили же святые отцы: “Да не едим чужой еды и не носим чужой одежды...Каждый народ да ведёт свой обычай...”
        Одеждой сыртя были глухая малица и совик из звериных шкур, с пришитыми рукавицами и шапкой (помню, что такой совик из оленьей шкуры в большие морозы надевал мой дед Семён Житов, когда ходил рыбным обозом в Москву и Питер: попажа долгая, — три-четыре недели по глухой тайболе, с раскатами на дорогах, с заносами и снежными сувоями, от постоялого двора к ночлегу уже дотянешься впотемни, наощупку. Если обоз с навагой выпадал на крещенские морозы, то поверх совика дед натягивал через голову малицу, тоже выкроенную глухим мешком из оленьей шкуры, только мехом наружу, и ещё маличную рубаху из полотна. Тут уже никакая стужа не пробьёт... Господи, эти картины из моего детства, а всё будто вчера и случилось... В такой одежде русские груманланы зимовали на Матке)...
        Самоеды в горах Алтая носили распашную одежду. И только через много лет, когда по опыту пермяков и вятичей привадили оленя к стаду и стали гонять по заснеженным тундрам Ямала вдоль Ледяного океана под полуночными ветрами, проникающими в каждую пазушку, ненцы стали кроить глухой совик, но сохранили на груди декоративный шов, как национальную память о родовой одежде и оставленной родине.
        А нас на Мезени долго уверяли учёные-“западенцы”, что архангельские поморы переняли одежды от самодинов; и только нынче, прочитав о находках археолога Валерия Чернецова в 29 году, я впервые узнал, что наш охотничий сряд идет от древнего народа лукоморцев (сыртя), которому уже пять тысяч лет. Это абориген, истинный коренной поселенец на берегах Ледяного океана — родины мирового человечества... Совик из шкуры оленя, сшитый глухим мешком, напоминает ту самую полуземлянку с дырой-входом в потолке, в котором можно уединиться, если утянуть голову и потуже нахлобучить меховой куколь: наступает полное пещерное уединение, одежда превращается в родной дом, в котором можно пересилить любые снежные вьюги и житейские напасти. Совик и малица были замечательными изобретениями лукоморцев...
        Ненцы, манси, ханты пришли на Север где-то в начале второго тысячелетия, до революции они ещё не знали ни грамоты, ни письма. Букварь создал архангельский учитель Синицын в 1939 году (псевдоним Пеле-Пунух, крохотная птичка-пулонец, полярный воробей, которых мы ловили силками, а мать из них варила нам суп). Для малых народов перед войной был открыт в Ленинграде институт Герцена, куда направляли детей манси и ненцев набираться культуры. У них не было имён, а только родовые фамилии: Явтысые, Хантазейские, Вылки, Ледковы и т.д. С нами в соседях в Архангельске жил поэт Василий Ледков...
        Когда воинственные ненцы пришли с Алтая в ямальскую тундру, они жили под началом шаманов и богатых оленных хозяев: не знали суда, законов, права, но подчинялись внешней силе и желаниям натуры, своего естества: “если есть, то почему нельзя?” Если видят глаза, то почему нельзя взять в руки, съесть, выпить? Потому ненцы, как дети, не зная внутренних запретов, быстро спивались, за шкалик водки могли отдать что угодно. Когда их привезли в Белушью губу на Новую Землю, чтобы открыть ненецкую факторию и заселить острова, то раз в лето до октябрьского ледяного поля под самую зиму с 1886 года им привозили на судне продовольствие и спирт на целый год до следующего парохода... Начальник экспедиции спрашивал у прибывших на корабль ненцев, дескать частями станете забирать спирт, или сразу? Они хором возбужденно кричали: “Сразу!” И тут же, не покидая палубы, приканчивали годовой запас и только тогда, очнувшись, с больной головою возвращались на свой стан, готовые наутро за стакан разведенного спирта обменять бочку новоземельского гольца.
        ...Малорослый голубоглазый народ по берегу Океана грустинцы, жившие по Иртышу, звали лукоморцами. Жители Гипербореи прерывали меновую торговлю на полгода, пока длилась полярная ночь. Грустинцам, обитателям Алтая, была неведома полярная ночь, им казалось, что лукоморцы, словно медведи, спят, в своих норах до весны, не просыпаясь. В это время лукоморцы при тусклом свете жирничка лили в горшках бронзу и ковали мелкую пластику (скульптуру), чтобы в мае свой труд обменять на хлеб.
        Название “сыртя” появилось не ранее пятнадцатого века, потому на Руси и не знали коренного народа за таким именем: а царские власти, прижаливая безграмотных самоядей, поокрестили их и объявили коренным православным народом, позволили хозяевать на чужой земле, а самодины-ямальцы, под настойчивым давлением финнов, стали всю географию иначить под себя, чтобы убедить европы, что они, ненцы, и есть истинные коренные хозяева Большеземельской тундры, явились к Ледяному океану тысячи лет назад, когда якобы никого не было на пустующих берегах. Хотя в это время уже жили многие племена, стояли десятки городов, острогов и выселков... истинных аборигенов, в том числе и русских поморов, пришедших вслед за скифами с русской равнины, о чём и указуют летописи.
        Интересен список народов, ещё в XIV веке проживавших на просторах Руси, на её реках и озёрах. Их этнонимы связаны с названиями многочисленных водных пространств, около которых славяне селились, обожествляя их, награждая самыми образными метафорами, символами, поэтическими именами; русские, имея мистическую душу, облагораживая всё, к чему прикасается взгляд, полагали, что в реках и и озёрах живёт Мать-Богиня, хранящая спасительные для человека качества, ибо без воды невозможно плодиться, всё сущее на свете засыхает без влаги, перестаёт чувствовать, превращается в трупище окаянное. Вода для русского племени издревле несла в себе и религиозные, духовные свойства, как и ржаной каравай.
        В “Степенной книге” приводятся названия племён, живущих возле Перми: двиняне, устюжане, вилежане, вычегжане, пинежане, южане, серьяне, генгане, ветчане, лопь, корела, югра, печора, вогуличи, самоядь, пертасы, пермь великая, гамаль, чюсовая...
        “Гангане обитали вокруг Онежского озера, на берегах шести озёр Гангозера и трёх озёр Ангозера, позже их стали звать Габияне”... “Степенная книга” была написана в конце четырнадцатого века митрополитом Киприаном. Ею пользовался Михайло Ломоносов, когда создавал великий свой труд — “Происхождение русского народа”. После смерти академика книга была спрятана в “секретные комнаты” и не переиздавалась почти триста лет...
        Скорее всего, большинство арийских племен долго оставались на Русской равнине, никуда не сдвигаясь: от них-то и пошли древние русские скифы, отправившись к берегам Ледяного океана за 500 лет до Р.Х. вслед за отступающими льдами.
        Но не странно ли, в “Степенную книгу” митрополита Киприяна попала самоядь, только что пришедшая с Алтая, но нет скифов, русичей, новгородцев, ростовцев, чуди голубоглазой, русских поморов-груманлан — с двенадцати берегов Белого моря. Есть пинежане, но нет золотичан, кулоян, мегрян, канинцев, мезенцев, лукоморцев. Хотя Мезень — земля знаменитых мореходцев, занимала самые обширные, богатые угодья, сравнимые с половиной Европы, с которых и кормилась Великая Русь... Как-то у отца Киприана случилось странное косоглазие, когда маленький пришлый народ самодинов вдруг поднялся над всеми племенами, но выпали в никуда главные жители огромного дома Великого океана...

        3

        Север исстари был сокровищницей Руси, её бездонной кладовою, теми сказочными сусеками, у которых не увидеть дна, того Божьего бесценного подарка, что выпал лишь русским скифам; и вот транжирим достояние, пускаем в “лом, хлам и дым”, убыточим порою по-свински, насколько позволяет подлая натура, и никак не можем взять в толк, что у каждого амбара есть дно, которое не терпит пустоты и ждёт отплаты... Ведь на каждый подарок живет отдарок. Долг платежом красен — говорится в народе, — и бессовестным людям стоит об этом подумать, пока для лихоимцев и проходимцев не прогремел час расплаты... Я думаю, что поморы к Матке приглядывались не одно столетие, прежде чем вступили на Новую Землю ногою. Всякого зверя в Океане было в изобилии, и он тянулся самоволкою к Зимнему берегу, на Канин и Моржовец, на Кеды, на Колгуев, на Вайгач и Шараповы Кошки; охотники доплыли до Ямала, посмотрели влево и за Вайгачом разглядели новый неведомый мир и назвали те острова Маткой, матерью мира, земным раем, который сотни веков назад был заодно с Матёрой; здесь проросли, встали на ноги десятки племён и отправились в кочевье по миру, отыскивать свой новый Дом. Кто назвал цветущие острова Маткой, матицей, плодящей Матушкой — нам того уже не знать. Но это был поэт, живший среди мамонтов, единорогов, саблезубых тигров, грифонов и гончих собак величиною с лошадь. А может быть, эта земля получила название “Матка”, когда ещё не была островом, но частью Матёры?
        Известно теперь, что от Колы до Таймыра и далее до Чукотки, по Печоре, Оби, по Сосьве, Каре, Пуру, на полуострове Ямал, на Новой Земле, Колгуеве и Вайгаче обитал народ сыртя — северное колено скифской чуди, что занимались литейным промыслом, наверное, имели свои города, и в каждом сидел князь-правитель; в соседях, наверное, жили легендарные великаны-волоты, герои русского былинного эпоса. Быть может, придёт время, и они тоже, как лукоморцы, из сказок и легенд перекочуют в древнюю русскую историю. Былинный Святогор, у которого в гостях побывал Илья Муромец, — и был тем последним русским волотом-великаном с берегов Ледяного океана, которого замуровал в каменную скудельницу муромский богатырь... Потому северные сказания и называются былинами — старинами, ибо всё, что в них выпето устами сказителя, взято из самой жизни ,и нет в них праздных измышлений, сказки и побрехоньки.
        Когда Симеон Курбский и Пётр Ушатый воевали у новгородцев Пермь, то взяли много городов, слободок и печищ, и новые народы Урала и Сибири поклонились русскому царю, но не сохранились в летописях. Вот стоял на Печоре город Папин, жили в нём “папины” и говорили на своём языке. Сколько на Руси деревень, столько и речевых оттенков; из этого разнообразия слов — метафор и сложился русский красочный многообразный просторечный язык. Если в словаре Даля 200000 слов, значит, без них невозможно было существовать, ибо это неиссякновенный мир русской души, без которого человек тускнеет, как мёрзлая навага, выброшенная рыбаком на лёд.
        Распространилась средь учёных мысль, что русский походник двигался на Восток, влекомый азартом охотника, когда поблизости кончались пушной зверь и рыба, он шёл всё дальше, встречь солнцу. Да, в семнадцатом веке много сдвинулось поморов в поисках новых промыслов, манила в дорогу охотничья удача, как ожог восторженному сердцу, но многие же, несмотря на недород и бесхлебицу, не оставляли родного печища, не задёргивали ширинками окна своих нищих изобок, не заколачивали дверь, а, уповая на Бога, изворачивались из кулька в рогожку, всё же не покидали деревенскую околицу, замежек своего польца, не закрывали прощально ворота своего починка... Оставаясь как бы сторожами родового мира, пусть и голодного, убогого, ибо зная родовой памятью, где бы ни слонялся, в каких бы путях ни пропадал родной человек, его всевечная душа выправит к тому месту, где резана пуповина... Надо поджидать родимого, сгадывать пути-распутья... Вот-вот — явится дорогой, переступит порог.
        В основном на Восток шли бедные бессемейные крепкие мезенцы — свободные, беззаботные “гулящие люди” — казачата, не имеющие своей землицы, мирских забот; они кормились от случайного заработка, иль крутились на Новую Землю, на Грумант, иль, вступая на государеву службу и ломая многовёрстную неторную дорогу в Сибири, полагались на удачу, Божью милость и доброе жалованье. Порою сильным и хватким поморцам, владеющим топоришком, выпадала удача: их набирали в боевые отряды, иных и в целовальники — собирать с кочевых народов ясак; но, ссылаясь на безденежье, воевода порою зажимал жалованье: мезенские и пинежские поморцы годами не получали выплат — кормились из походных, военных денег, когда вступали в отряд на поиски новых земель и данников. Другие, кто не пригождались в дружины, волочили кочмары, шняки и раньшины с грузами по сибирским рекам, нанимаясь в покрут к тем же торговцам хлебом и железным товаром, или плотничали на верфях, строили кочи, и лодьи, и карбасы, рубили избы, остроги, слободы, церкви, уходили в сузёмки добывать собольков (дынек) в царскую казну. Сибирь требовала много рук.
        Но новые земли прибирались к рукам с оглядкою, с прицелом на будущее, чтобы не угодить впросак, ибо со дна каждой морской версты, из-за камня-баклыша, чуть притопленного морской водою, из-под гранитной корожки и песчаного отмёлка, от береговой кручи сторожит походника окаянный вражина: чуть расслабился, зазевался, отвлёкся на минуту, провожая взглядом морского зайца, иль приотпустил “сопец”(руль) — тут и пропал, родимый, пой Лазаря в останний раз... Пусть и поморская лоция у тебя под локтем и не первый раз плаваешь в знакомых водах, и каждая луда и залудье, мель и отмелок с юных лет знакомы тебе. Но будь всегда, “корщик”, в твёрдом уме и доброй памяти... Да и разбойный ветер с океана не шибко мирволит, держит поморца в железной узде… Чуть зазевался, и потащило на дно...
        4

        Грозный, зная удалую поморскую душу, призывал лихих мужиков сыскивать под руку Москвы новых земель и брать с неведомых народов ясак по пяти соболей с человека. Но не обижать сибрские племена, не будоражить их силою, не сбивать с родового места, но обходиться с ними милостиво, а коли понудит нужда, и станут кочевые народцы делать набеги, чтобы оборониться, заградиться от них, ставить по берегам рек острожки, таможенные зимовья.
        Пётр Первый, вернувшись из Европы, решил загнать народ в кабалу. Он был мстителен по природе, суров и жесток: не мог простить русским стрелецкого восстания, разинского бунта и религиозных волнений, хлынувших из Поморья. Пётр был чрезвычайно гневен со всеми, кто покушался на его власть. Обаятельный образ великого русского императора Петра Первого царедворцы пытаются изваять уже четыреста лет, но напрасный труд, ибо из прорех чужого камзола, напяленного на тщедушные плечи владыки, истекает чужой дух протестанта, презиравшего Россию.
        Петр отказал крестьянам заселять Сибири, повелел всем, кто съехал ранее на новые земли, сысканные для Москвы, немедленно вернуться обратно в свои деревни. А ведь путь-то не близкий за многие тысячи вёрст от Енисея и Лены до родного Поморья. Когда-то двинулись с родной земли от голода и недорода по зову Грозного, но за десятки лет житьишко на Мезени осиротилось, похилилось или вовсе пропало, поля заросли чищерою, и возвращаться на пустое место — это как бы ползти на жальник, обдирая коленки в кровь. Народ стал слать в Петербург слезницы, просил польготить, оставить “бедных несчастных сирот” в новом месте, ибо нет возможностей осилить обратную дорогу через всю Русь, да и в мезенских деревнях, на родине, все обнищились ,и неоткуда ждать помощи... Но власти к русскому мужику были неумолимы, наваливалась безжалостная кабала. Русский вольный человек со времени царя Петра становился рабом.
        Да и каких милостей можно было ждать от императора-деспота, который своей рукою рубил стрелецкие головы, отдал на расправу своего сына Алексея Петровича за одну лишь верность истинной православной вере. Трудно представить жуткую картину, когда подначальные царя топили его сына Алексея в Неве, а император ждал от них известия об исполнении казни. Невольно рисуется какой-то демонический образ человека, поставленного демоном на изничтожение русского духа и поморской натуры...
        Именно при царе Петре половина земель по реке Мезени была изьята у Окладниковой слободы и отдана удорам. А ненцы, приплывшие к Ледяному океану лишь в начале второго тысячелетия, вдруг были признаны коренным народом, будто бы они и осваивали Ледяной океан. Но ненцы (самодины) по своей судьбе были лишены знаний морских просторов, занимались оленями, гоняли стада на выпас по всей длинной береговой кромке Ледовитого океана, силою отняв эти земли у лукоморцев (сыртя), истинных аборигенов, живших от Колы до Чукотки... Ненцы и не пытались ходить в голомень, открытый океан, но прозябали в работниках у тех же пустозерцев и мезенцев. Семьи ненцев перевозили на Колгуев, Вайгач, на Матку вместе с оленьими стадами, губернские власти пытались в конце девятнадцатого века колонизовать острова, строили для ненцев фактории... Если древний коренной народ “сыртя” (“сихиртя”) столетиями занимался бронзовым литьём мелкой пластики и скульптуры, копал медь и олово по Цильме, Печоре, на Матке, Канине и Вайгаче, плавал на зверобойку по Скифскому океану, то у ненцев не было даже топоришка, чтобы срубить коч или карбас. Русские поморы не нанимали ненцев, не знавших морских путей, в покрут на Грумант и Матку. Но зверной промысел на Колгуеве и Вайгаче в основном держался на самоедах....
        Согласно жалованной грамоте царя Бориса Годунова пинежанам и мезенцам, промышлявшим на Тазу, и на Пуре, и на Енисее и ведущим там торговлю с самоедами, разрешалось возить с собою “русские товары незаповедные, да съестные всякие запасы: а по свою нужу имати им с собою по топору человеку, или по два, да ножей по два или по три ножи человеку, да по саадаку, да по рогатине человеку для того, что они там для своих промыслов живут года по два и по три и им без того быти нельзя, а больше того им с собою оружья и топоров, и ножей не брати и того им (самоедам) ничего не продавати; а заповедных им товаров, пищалей и зелья пищального и саадаков, и сабель, и луков, и стрел, и железец стрельных, и доспехов, и копий, и рогатин, и никакого иного оружия на продажу, и топоров, и ножей, и всяких заповедных товаров не возити...” (Н.А.Окладников. “Российские Колумбы”).
        Остров Колгуев (“Кол” — центр мироздания под Полярной звездою) поморы называли меж собою “Гусиная земля”, что своими богатствами напоминала о минувшем рае, который каким-то чудом уцелел; Колгуев лежал на пути мезенских мореходов к Оби, Енисею, и миновать его было невозможно. Паслись на острове дикие олени, по льдам переходившие с материка от волков на кормные спокойные места, на белый мох-ягель, жили песцы, лисицы, белый медведь (ошкуй), в ближних водах водились морж, белуха, тюлень, нерпа, морской заяц, в местных реках ловилась изобильная дорогая рыба — голец, сёмга, нельма, муксун, сиг, по вёснам слетались на историческую плодильню, в родовое гнездо тучи птиц... От гусиного, лебяжьего и чаячьего крика гудел и стонал воздух, словно бы остров собирался в новый неведомый путь...
        По богатству здешней земли её можно было бы воистину почитать, как центр райского мира... Где-то здесь и проживали в старопрежние времена народ ганга, оставивший на карте Севера обильную память, и ушедший перед оледенением в поисках нового дома. Поморы навряд ли глубоко погружались в мистическую историю родины, в быт соседних племен, если те не нарушали русский мир; ведь своя-то суровая жизнь, отнимавшая столько сил, за многие столетия погрузилась в нети, никем не занесённая в бумажные свитки и летописи; так есть ли время заниматься историей людей, попущенных в соседи по воле Господа. Были, суетились возле, а после сошли на нет. О ближнем, родном человечке мы едва помним, пока маячит над могилою православный крест, но религиозная душа порою требует глубины быванья на земле-матери, особенных, сказочных примет, чтобы ими укрепить чудесные слухи о бывшем рае где-то совсем рядом. А скудные вести о нём, конечно, доносились до Мезени самым невероятным образом. Вот и былинный эпос укоренился в тундряных краях вдоль Белого моря, где так мало изящества и красоты... Отчего именно на берегах Печоры, Мезени, Пинеги и Кулоя завелись династии певцов-сказителей и расцвела на греческий лад поморская поэзия? Кто вдруг потребовал, вытянул её, вроде бы никогда не бывшую, из пучины исторических событий? Сколько столетий она высвобождалась из немоты, чтобы через полтора века, померкнув, снова вернуться в темень? Молчат о том сухояловые косточки разрытых могильников, ничего нового не откроют и летописи. И вообще очень мал круг истинных собеседников древней истории Руси, да и нашлось вдруг столько добровольных гробокопателей, желающих как можно глубже зарыть в небытие русский путь славянского племени, что верховодил когда-то в большей части Европы и Азии.
        Зависимость от Скифского Ледяного океана невольно выкраивала поморскую натуру особым образом, отличным от призёмленного характера русского племени, осевшего на палестинах Причерноморья.
        Гуси прилетали из Африки в конце июня и отбывали на зиму в середине сентября. Столь тяжкий путь и такое скоротечное быванье, но плоть зовёт, родина стонет в каждой жилке; плодильня ноет по будущим детишкам, вот и вопит гусыня, призывая к любви гуменника, чтобы пощипал на зашейке перо, помял спину и помог выстроить гнездо и вывести потомство.
        Мезенцы и пустозёра приплывали на Колгуев за промыслом артелями по десять человек во время линьки. Обмётывали птицу сетями и били гуменников хворостягой — дубиной из черёмухи. Гусынь не трогали, оставляли на гнезде. За месяц артелью забивали до 2500 птиц. Добычу солили в бочках, вялили, заготовляли впрок. Архангельский географ В.В.Крестинин пишет: “Ежегодно приезжают для птицеловства мезенцы, пустозёра и двиняне в трёх или четырёх карбасах, в каждом по десять человек. На каждом карбасе промышленники вывозят оттуда в город Архангельск и Мезень на продажу гусиный пух, гусиные перья, лебяжьи кожурины и соленых гусей... Гусиного пуху вывозят ежегодно с Колгуева от 60 до 70 пудов, перья около 20 пудов, лебяжьих кожурин до 300. Кожурины по большей части отпускаются через Архангельск за море, в чужие страны. Промышленники привозят в город Мезень с Колгуева сотни бочек солёных гусей...”
        Забой птицы на Колгуеве ведётся уже многие столетия, но, несмотря на такую огромную добычу (как уверяют исследователи промысла), птицы становится не меньше, но больше, потому что забивали только гусей-гуменников.
        Богатый остров поморы несколько раз пытались заселить. В 1767 году архангельский купец-староверец Антон Бармин на своих судах завёз на остров 70 старообрядцев поморского согласия, пытался устроить пустынь и поселил их в губе Гусиной. Прожили они там не более четырёх лет. Навалилась Старуха-Цинга, и в короткое время почти все пустынники умерли, несмотря на обилие птицы и зверя. Оставшиеся в живых вернулись в Архангельск. Мезенский мореход, старовер Павел Откупщиков рассказывал, что скитские, соблюдая древний православный обычай, постились, не употребляли в пищу ничего мясного, но только рыбу и яйца и от того воздержания скоро погибли. Один из спасшихся, келейник Батурин после возвращения с Колгуева поселился вместе с матерью в Кротовской пустыни. В то время ему было около 60 лет.
        Тот же купец Бармин вывез на Колгуев 40 староверов, пытаясь основать скит. Переселенцы были в старых годах, строгие аскеты, ели только раз в неделю в установленные ими дни. 36 келейников вымерли от цинги в тот же год.
        Нет точных сведений, когда промышленники впервые зашли на Колгуев, казалось бы, самая благоприятная земля для проживания. Но вот не могли застроиться хотя бы в три-два печища, создать постоянный промысловый стан, как это случилось в начале двадцатого столетия на Канине и на Тиманском берегу, когда в короткое время выросли с десяток деревень и выселков, заселенные выходцами с Мезени. Мне думается, что поморцы навещали это угодье в достопамятные времена, как начали плавать на Матку, значит, тому времени не менее тысячи лет иль куда боле, когда Ледяной океан назывался Скифским... А название Колгуев дали старожильцы, которые ещё до оледенения успели сойти на реку Суру и сделали первый стан...
        Известный исследователь Арктики П.Пахтусов в июле 1826 года посетил Колгуев и сделал описание берегов. В то время на восточной стороне острова в становище Шарок были две промышленные избы, два амбара и восемь промышленников. На западном берегу у речки Кривой моряки видели развалины промышленного становища и возле — три креста, на одном была высечена надпись за 1782 год, а возле лежали во мху днище большого коча и множество кокор. Видимо, и тут случилась с походниками морская “оказия”.
        Вот и ненцы почему-то не особенно жаловали этот ближний остров, на который можно было ходить с Матёры и гонять оленей. Лишь в 1767 году мезенский купец Иван Коткин завёз на остров двух самоедов-наёмников, чтобы пасти его стадо. Коткин вскоре умер, а дети его не решились вести весьма доходное предприятие. Самоеды били гусей, лебедей, ошкуйных медведей, оленей, доставали кулёмками песцов, ловили и солили рыбу, от того промысла кормились сами и были весьма выгодны хозяину.
        Географ Николай Окладников (потомок древнего рода Окладниковых) приводит любопытную экономическую выкладку:
        “Поздней осенью 1790 года мезенский купец-судовладелец Михаил Куренгин отправил на Колгуев с зимовкой для промыслу на двух карбасах четырёх канинских ненцев, наёмников своих. Кормщиком шёл его родной брат Пётр Куренгин, а подкормщиком племянник Василий. На промысел взяли походники на пропитание припасу: муки ржаной — 30 пуд, житной — 70 пуд. Молока кадневого 2 бочки, соли — 15 пуд. Всё годовое продовольствие, не считая соли для шести мореходов, оценивалось в 86 руб. 33 коп., или по рублю с копейками в месяц. Такая дешевизна достигалась тем, что мореходы прочими харчевыми припасами довольствовались из промыслу. Они охотились на дичь и оленей, ловили рыбу, собирали ягоды, тем самым кормили себя, добывая продукт, а товар купцу Куренгину”.
        Во время зимовки промышленники “одержимы были цинговой болезнью”, и от скорбута умер Куренгин. В Мезень мореходы возвратились с Колгуева в августе 1791 года и доставили с промысла: семнадцатипудовых “бочек с салом шелеги (ворвани) — 15, гусей соленых — 2000, ошкуйных кож (белого медведя) — 16, нерпичьих кож — 150, песцов белых разных сортов — 100, пуху гнездового — 20 пуд, мочки (подшёрсток) — 5 пуд, перья — 10 пуд, ремней заячьих (морского зайца) — 320 сажен”. Полная стоимость добычи составила 948 руб 50 коп. Автор делает неожиданный вывод об огромных прибытках купца, о произволе, который царил в Поморье в прежние времена, когда несчастный самоед был отдан под власть торговца, и “немилосердный” Куренгин, “лёжа на горячей печи”, получает прибылей в тысячу процентов и достоин лишь осуждения, как насильник, отнимающий у несчастного самоеда последние крохи. Но если с такой дешевизною обходятся сборы на промыслы, отчего ненцы натягивают кабальную лямку, а не едут на тот же Колгуев от своего чума? А “харчовые” затраты на промысел — лишь малая часть того, чего не учёл Окладников, да и подсчитать сложно, ибо упираются они не только в материальную сторону, но и в само устройство поморского быта. Ведь надо снабдить одеждой, снастями, оленями для разъездов по острову, оружием, дровами, карбасом, перевезти работников с оленями на остров, позаботиться о быте покрутчиков, оставляя их на зиму. Нанимались на промысел лишь беднейшие жители тундры, слабые натурою, крепко придавленные нуждою, кто жил в “заплатенном” чуме, не имел своих оленей, кому ничего хорошего не сулилось в ямальской тундре и был один путь обездоленному ненцу — или идти на поклон к ижемцу, к пустозёру, русскому хозяину, или пускаться — в мир с зобенькой по кусочки.
        И надо помнить, что мезенский торговец, нанимая ненцев в работники, должен учитывать самые непредвиденные обстоятельства, которыми богата Арктика. Падёт ли разбойный ветер и потопит карбасишко с людьми, и всё снаряжение прахом, или скрадёт ошкуй и свернёт голову, или заберёт цинга (что и случилось с Петром Куренгиным).Теперь надо добывать брата с тундры, справлять похороны, ставить поминальный обед, отдавать семье промысловый пай покойного, — да может и такое случиться, что не будет купцу никакого прибытка, а надо собирать артель к новому походу на Грумант или Матку, куда затраты несравнимы с Колгуевым. Если бы промысел обходился такой дешевизною (как сообщает Н.Окладников), то, пожалуй, все бы мезенцы устремились на остров, который совсем рядом, а не совались в Сибири, к чёрту на куличики. И не случайно ведь к концу девятнадцатого столетия мезенцы перестали ходить на Колгуев, а “передали” старинную вотчину пустозёрам.
        Чтобы острова признали русскими, надо было их обжить, а в условиях Арктики и долгой полярной ночи, когда свирепствовала Старуха-Цинга с одиннадцатью юными соблазнительницами, это предприятие было очень сложным: даже в одну полярную зиму нередко отдавала Богу душу большая часть поморской артели. Куда меньше забирал к себе на долгий отдых Скифский океан. Староверческие скиты и русские поселения не заживались на арктических островах. И было решено с 1860 года заселять фактории самоедами. Первый посёлок основали на Матке, поставили ненцам новые избы, перевезли с материка оленей и семьи с детьми. Обстоятельства вынуждали торопиться; норвежский, голландский, шведский китобойный флот уже плотно осадили Новую Землю, стали охальничать, наглеть, вытеснять поморов с вековечных промыслов. Тогда купечество Архангельска послало Александру Третьему “слезницу”, чтобы царь принял срочные меры, пока русских охотников окончательно не погнали с островов. Царь понял, чем грозит России кампания западных разбойников, и выслал к Матке линкор. В бухте Белушье открыли русскую колонию и привезли на пароходе на постоянное жительство первых ненцев, собак, запас провизии и спирта на год. Оказалось, что самоеды не болеют цингою: они пьют свежую оленью кровь и едят сырое мерзлое мясо. А русская душа этой еды не принимает... Но зато ненцы податливы к туберкулёзу и живут много меньше, чем русские мореходы. Позднее выяснилось, что заражались ненцы чахоткой от тёплой крови оленей… Так повествуют народные легенды...

        5

        Баренц обогнул Колгуев, прошел западным берегом Новой Земли до мыса Желания, потерял корабль, высадился на пустынный берег возле старинных поморских крестов, зазимовал в труднейших условиях и на обратном пути умер в 1600 году, не доходя Шпицбергена, хотя и мечтал в одно плавание достичь полуострова Ямал и пройти Обью как можно выше...
        Но будущие иноземные суда споткнулись о Вайгач, который поморы называли “Засов”, голландцы — “Мыс идолов”, а ненцы — “Хэбидя Я” (священное место). Учёные сообщают, что Вайгач являлся священным местом самоедов с древнейших времен. Это с какой стороны, через какое зрительное стекло взглянуть на карту, чтобы исказить историю. За тысячи лет до самодинов, пришедших с Саян в ямальскую тундру в начале второго тысячелетия, в этих местах плавали “сихиртя”, скифы, чудь, русские и другие народы, имена которых выпали из общей памяти, но они намного опережали ненцев в своём культурном развитии — это были люди из эпохи “бронзы”, как греки, египтяне, ганги, чудь и скифы, к которым принадлежало и русское племя.
        Самодины нашли место для уединенного капища на Вайгаче и переходили на остров с материка по льду, создавая с годами вокруг Вайгача мистический туман легенд и мифов. Ненцы наставили посреди валунов и серебристых мхов каменных остроголовых идолов, деревянных божков-тадебциев, помазывая во время службы рот идолов кровию, подкладывая на место жертвоприношения оленьего мяса. На мысе Болванский Нос таилось в нагромождениях камней капище самодинскому святому Вэсако (Старику)...
        Когда мореплаватель Стивен Барроу пристал к Вайгачу в 1554 году, то его корабль встречал мезенский зверобой-промышленник Лошак... Дальше Вайгача Барроу не продвинулся, и ему пришлось из-за сплошных льдов повернуть корабль обратно: но, как сообщает в дневнике известный путешественник, — мимо него то и дело проплывали к устью Оби и на Енисей русские поморы на своих крохотных утлых судах...
        В середине семнадцатого века Россия усиленно искала серебро и медь — требовала царская казна. Копали руды на Канине, на Цильме, на Печоре, перевалили через Обь на Енисей. Мезенцы Фома Кыркалов и плавильщик Гавриил Иконник приплыли на поиски серебра на Новую Землю и на Вайгач. Нашли только следы серебряных руд; а на Цильме напали на древние разработки меди и старинные плавильни с остатками рудного брака... Выплавили сорок пудов меди и отправили лошадьми в столицу.
        Движение на Восток арктическими морями натыкалось на подводные корги, песчаные отмелки, гранитные луды: Ледяной океан ставил засеки, заграды, запруды, всевозможные коварные ловушки, и каждая верста, занесённая в поморскую лоцию, каждый отвилок пути давались поморам с великим трудом и многими жертвами. Только человек, бывавший в тех местах, испытавший все невзгоды, случающиеся на пути — шторма, с риском погибнуть в океане, ледяные поля на многие вёрсты, торосы, внезапное крушение судна от разбойного ветра, непроглядную ночь на четыре месяца, когда и своей протянутой руки не видать, неизвестность и неизведанность грядущей дороги, когда следующее утро может стать последним, голод и бесхлебицу, цингу, когда на твоих глазах умирает твой артельщик, и следующим на смертном ложе можешь оказаться ты сам, — только такой человек и способен представить муки и испытания, выпадающие на долю северного помора...
        В 1594 году голландские моряки видели на Медынском завороте перед Югорским Шаром “множество огромных крестов, один из которых с удивительным искусством был украшен русскими письменами”.
        Знаменитый полярный художник Александр Борисов писал о Вайгаче: “...За триста сажен от священного места самоедов стоял необыкновенно ветхий крест. Поперечные концы его отвалились, их не было даже и на земле, а уныло торчал только один седой от моху столб и уныло насвистывал ветер свою старую песню. Этот крест был поставлен лет двести тому назад. Здесь дерево гниёт чрезвычайно медленно... На Новой Земле я видел крест, поставленный Пахтусовым. И он настолько сохранился, что сохранились все надписи, будто он был поставлен всего три-четыре года назад...”
        Борисов водил дружбу с ненецкими колонистами из Белушья, где власти поставили художнику дом с просторной, светлой верандой, откуда он и рисовал сердитую Матку и самоедов в любую погоду. Вернувшись на Двину, Борисов написал книгу об Арктике и ненцах, с которыми провёл много времени не только в походах по островам, но и дома за самоваром...
        “...Не подлежит сомнению, что прежде самоеды были обитателями более южных широт Азии. Они, как более слабые и менее культурные, были теснимы сильными соседями с юга и, наконец, достигли Ледовитого океана.
        ...Свадебных песен не слыхал, — пишет Борисов. — Да и вообще у самоедов песен нет; когда он едет на оленях, он чего-то просто мурлыкает на однообразный мотив, или сидит пьяный и, покачиваясь с боку на бок, мурлыкает о том, что у него есть жена, есть много оленей, есть ружьё, что он поедет на зверя, а назад возвратится усталый, озяблый, и жена его встретит, она уже сварила “котёл” и приготовила чайник, весной придут русаки и дадут ему водки...
        Сказки тоже не говорят ни о любви, ни о поэзии, но всегда о насущном хлебе... И вот напали великаны-тунгусеи, покорили их и держали вместо оленей. Возили на них возы-аргиши, а также кочевали с места на место”.
        ...Канинские ненцы каждую зиму приезжали к нам в Мезень забивать оленей, тут же, во дворах, торговали мясом, заработав денег, спешили в хлебный магазин, набирали водки, тут же, усевшись посреди центрального проспекта, пили из горлышка, не закусывая, скоро пьянели, заваливались на нарты и, не боясь свалиться, усаживались враскорячку, и посылали хореем оленей за город, в сторону Чупрова, где ждала семья. Нам, ребятишкам, казалось, что чум ненцы не ставили, а спали на нартах в малице и маличной рубахе, уронив безмятежную простоволосую голову, и мороз с позёмкою был им не страшен. Нынче-то я полагаю, что, пока ненцы торговали мясом и крепко выпивали, их жёны ставили чум, варили свежину и покорно поджидали мужей (Тайбореев, Пырерок, Вылок, Тысыев, Хантазейских), не смея им перечить.
        Ненцы в послевоенной заснеженной Мезени были так естественны, что не вызывали у мещан ни капли раздражения: они снабжали олениной прямо на заулке у крыльца, ловко разрубая тушу на полти, доставляя в дом мезенским вдовам свежую “убоину”. Тут же черпали самоеды из брюшины горячую терпкую кровь — и пили, хмелея от неё пуще спирта. Но нам, мальчишкам, пробовать не давали, да и матери не дозволяли. И никто не спрашивал, откуда мясо, каких мест, прошло ли оно санитарный контроль, почему торгуют без расценки и без весов (на глазок). Оленина шла задёшево, денег у людей после войны не было, брали тушу иль целиком, или на две семьи; весной ненцы будут “яндать” (погонят стадо) к морю, где меньше комарья, а вернутся в соянские боры и к Мезени лишь под новый год.
        * * *
        Не случайно Вайгач назвали “запором”; он намертво закрывал дорогу на Ямал, на Обь, и, чтобы добраться до Карского моря через Югорский Шар, надо было перетерпеть множество всяческих бед, неприятностей и не потерять голову; этот короткий отрезок от Медынского Заворота до Карского моря, уставленный крестами погибших, проверял мезенского мужика на мореходные качества, годен ли он в кормщики, иль так всю жизнь и будет таскаться в покрутчиках, работать на хозяина? выучил ли пути-перепутья в океане, как свои пять пальцев? сможет ли ответить в трудные минуты на самые серьёзные вопросы арктических морей иль вдруг запнётся и потянет с собою на дно всю артель? Ледяной океан слабины не терпит, сразу бьёт в потылицу. Вайгач — приёмный экзамен помору на мастерство, и, знать, многие из плывущих неважно выучили урок, оплошали на коварных путях, — об этом и доносят легенды, предания, сказания спасшихся охотников, топонимы, гидронимы и частые могильные холмики, заросшие травою забвения, останки крестов, выглядывающие из серебристых ягельников и желтых маков, и обширный погост между бухтами Покойников и Осьминной. Художник Борисов записал предание: от цинги во время зимовки скончались восемь русских промышленников, и похоронены они на берегу Осьминной бухты.
        Участники Вайгачской экспедиции 1933 года возле бухт Покойников, Осьминной и Дыроватой видели десятки русских могил и обрушившихся староверческих крестов с надписями славянской вязью. К Вайгачу чаще всего ходили на промысел мезенцы и пустозёра, считавшие этот остров своей вотчиной; труднопроходимые воды Печорского моря редко посещали чужие зверобои, несмотря на побасёнки о сказочно богатом угодье: ведь сюда издревле любят приплывать моржи, устраивая огромные лежбища. Наверное, страх перед океаном, дурная молва о Вайгаче, как о колдовской, дьявольской земле, где скитаются бессмертные духи, пересиливали охотничье упование на богатую добычу...
        Но боялись не столько нечистой силы — невидимых хозяев острова, — сколько ненцев, плотно завладевших не только Вайгачом, но и ямальской тундрою, всем берегом до Енисея, где прежде сидели “сихиртя”. В семнадцатом веке вспыхнуло вдруг противостояние ненцев с Москвой, когда в устье Оби затеяли строить Мангазейскую таможню, и новый острожек быстро стал перенимать торговое влияние в Сибири, а власть самоедских шаманов, оленных хозяев и мелких князьков стремительно покатилась вниз, выпадая из рук. И тут обнаружилось, что самоеды имеют дерзкий, “варнакский” характер южных кочевников, с ними шутки плохи, когда решают дело не мирное Христово слово, но острый нож. Кочевник был уверен, что выпущенная из жил кровь врага мгновенно развязывает все стянутые узлы, — это самый близкий путь к миру, ибо самоедский бог Нума не в правде, а в силе.
        Мангазея за какой-то десяток лет вспухла, как на дрожжах, на Обь со всех сторон потёк за мехами народ, на кочах повезли из Руси хлеб, соль, домашнюю утварь; шторма постоянно топили морскую посуду, разбивали в труху, купцов выкидывало на берег (если повезло), мука и соль подмокали, тысячи кулей с хлебом шли на дно. Терпящие бедствие поморы часто не знали, как в короткое осеннее время перед вьюгами спасти жизнь свою на пустынном берегу. Надвигалась зима, долгий, в три месяца, мрак. До Мангазеи сотни верст убродистой, неведомой дороги и десятки порожистых студёных рек, а в безлюдных распадках караулят добычу оленные ненцы, отнимают последнее, что осталось, отпускают наг и бос, не имея ни капли сострадания.
        Кого в этих смертельных обстоятельствах не охватит смертная тоска, когда нет рядом морского бывальца, опытного ледового кормщика, кто бы повёл незнакомой дорогой, ободрил бы погибающих... И тут из глубин тундры, как из кипящего ада, прорастали злые призраки ямальской тундры: словно нечистая сила, подобно хищным вранам, налетали на оленях самоеды, и вместо того, чтобы сжалиться и помочь людям в беде, убивали несчастных, забирали оружие, еду и спирт, и так же скоро пропадали в глубинах Ямала. Эти тревожные слухи скоро расходились по берегам океана, и всё меньше становилось охочих промышлять на Вайгаче; мезенские походники спешили без остановки плыть на Матку... Голландский географ Николай Витсен в своей книге “Северная и Восточная Татария”, изданной в 1692 году, писал: “Московиты выезжают на своих кочах, это суда, на которых они могут выйти в море на китовый и моржовый промыслы. Они бьют их около Вайгача, а когда ветер дует к берегу и берег покрыт льдом, они скрываются в маленьких бухтах, речках и губах в ожидании, когда ветер снова подует с берега, и море очищается от льдин на расстояние одной-двух миль от берега”.
        И если мореходы Запада ещё доплывали на своих кораблях до Вайгача, то под Ямалом их корабли не пускал в “железные ворота” Оби старинный, намертво закрытый замок, ключи от которого, казалось, были навечно выброшены в Ледяной океан. В конце семнадцатого века в тех местах плавал мезенский кормщик Родион Иванов. В 1691 году он потерпел крушение в Карском море возле Байдарацкой губы. Вместе с артелью он выкинулся на незнакомый берег, где и зазимовал. Исследуя незнакомые острова, Иванов дал им название “Шараповы Кошки”. О своих злоключениях мезенец позднее поведал голландскому географу Николаю Витсену. Осталось тайной, видел ли голландский посол Витсен промышленника Иванова лично или записывал с чужих слов, но когда сочинял книгу о севере России, то нигде кроме Москвы не бывал. Тогда Россия кишела лазутчиками и разведчиками, Запад неукротимо тянулся к тёплым морям Азии, и только ленивый “кабинетный волк” не сочинял фантастических картин о походах по Скифскому океану. Старания европейцев укорениться близ “шафранных” вод южных океанов не оставались без внимания московского сыска, и чужеземным любителям Арктики ставились строжайшие рогатки. Освоение Сибири давало в московскую казну огромные прибытки (это был главный доход), и делить с кем-то “золотые ручьи” ужасно не хотелось. А в середине семнадцатого века, когда Семён Дежнёв уже открыл легендарный пролив Аниан (Берингов) и сказочный мыс Табин, который нынче носит имя Дежнёва, европейские корабли всё ещё толклись возле Вайгача и никак не могли протиснуться к Оби, чтобы двинуться дальше на Восток. Родион Иванов рассказывал Витсену, как шёл мимо Вайгача в 1690 году на моржовый промысел, а вместе с ним плыли ещё два коча и 1 сентября потерпели крушение возле острова Шарапова Кошка. Льдины плавали там толщиной в тридцать саженей, нагромождаясь друг на друга с необыкновенным грохотом и треском, будто наступает конец света. Но летом, — вспоминает Иванов свои наблюдения за рискованной таинственной землёю, куда мало кто решается ходить за зверем, — стамухи не громоздятся, образуя горы, не скрипят и не пилят рёбрами, а плавают тихо и дают спокойного пути от Вайгача до Шараповых Кошек. При сильном ветре и высоком приливе остров затопляет, и остаются наружу лишь несколько холмов. Не зная верного пути, суда попадают на отмели, их начинает кружить сувоев, и яростные противные течения разбивают рыбацкую посудину, не оставляя и малейшей надежды на спасение. “К этому острову, — утверждает Родион Иванов географу Витсену в мельчайших подробностях, так выгодных голландскому послу, — редко плавают, потому что там обычно большое скопление льдов, потому так долго остров оставался неизвестным”. Так неожиданно из рассказа мезенца Родиона Иванова Витсен обнаружил ключик к “железной двери” великой сибирской реки. Если сухопутьем европейские торговцы, подкупая проводников, уже давно выследили тропы на Обь, к Берёзову, Тобольску и выше к Иртышу, то дорога морем пока пряталась, не давалась в руки, была за суровым надзором московских стрельцов и казаков. А тут “удача”, казалось, сама нырнула в купецкие руки, и путь в “шафранные моря” оказался Божьим подарком. Книга Витсена о “Северной и Восточной Татарии” скоро разошлась по Европе и значительно облегчила слежку за Россией, собрала силы протестантских мореходцев в один финансовый кулак. Хотя навряд ли кто слышал в те годы, что какой-то пинежанин Семейко Дежнев открыл сказочный пролив Аниан, проход из Ледяного океана в Тихий. Челобитье помора царю об открытых им новых “землицах” залегло в якутской воеводской канцелярии почти на сто лет, пока-то волей случая не наткнулся на него петербургский академик Миллер, занимавшийся Сибирью, воинственный, непримиримый противник Михайлы Ломоносова. Немец, слава Богу, не скрыл случайную находку, не уничтожил её, но явил русскому миру и хотя бы этим добрым поступком решительно “подправил” для мировой науки своё сквалыжное русофобское имя.
        Пятнадцать покрутчиков Родиона Иванова с разбитого коча высадились на берег второпях, когда торосы уже вползали на палубу и опрокидывали судёнко: коч развалился напополам. Наступала арктическая зима, и разевать рот совсем не годилось. Кули с мукою, пестери с сухарями и солониной, кадушки со ставкой, топлёным молоком и морошкой поглотила морская пучина, вставшая на дыбы. Мужики выскочили на льдину без харча, с тем, что оказалось в ту минуту под рукою. Огляделись и, взирая на недалекий берега Ямала, окутанный туманом, недолго погоревали, но не сокрушаясь духом, принялись сооружать становье из подручного материала, который нашелся на Шарапах. Все походники были опытные, с Мезени и Пинеги, океаном добро выученные ко всяким случайностям. Глину замесили на моржовой и тюленьей густой крови, сбили стены толщиной в восемь футов, настолько прочные, что их не могли зимою взломать белые медведи. Досками с разбитых судов обшили зимовье, сложили из булыжника печь. Кормщик, как самый молодой из артели, принялся собирать на дрова плавник, закинутый океаном с берегов Ямала и Печоры.
        Николай Витсен записал со слов кормщика драму, которая разыгралась на Шараповых Кошках: “Первые восемь дней эти люди ничего кроме морской ряски, или морской капусты, как называют ее люди там, — не употребляли. Она растёт на дне моря, ее вылавливают якорем, едят мочёной с мукой, которая оставалась у них. Далее они питались мясом моржей и тюленей, а зимой медведей и лисиц, которых случалось поймать. Количество моржей и тюленей поймано было ими весьма большое. Сложены вместе, они образовывали кучу в девяносто сажен длиною и шириной, а высотой около шести футов. Ночь на этом пустынном острове длилась около пяти недель, большинство животных было поймано при лунном свете и в сумерках или в утреннее время, когда они поймали белого медведя, они зажарили кусок его мяса, повесили его около жилища, при запахе его подбежали и другие звери. Они убивали только по одному медведю, всегда надеясь на освобождение и достать другую пищу, так как русские считают медведей нечистыми, они их съедали не больше восьми штук и только при сильном голоде: равно как они считают и мясо моржа нечистым. Триста лисиц, пойманные ими капканами, были вкуснее. Они их засаливали, но мех был плохой. Когда было темно, они оставались в жилище. Одно время голод был настолько силён, что они ели кожу с мехов и свои сапоги, вымоченные немного в пресной воде, доставляемой из ям, выкопанных с большим трудом на глубине восьми футов, а зимой из снега. Они приманивали медведей к жилищам запахом жареного мяса и ещё с помощью флага, сделанного из рубах, который реял с крыши лачуги, и потом нападали на них с гарпунами и топорами и убивали их с опасностью для жизни, т.к. это были сильные, злые и очень дикие животные. Чтобы иметь свет, они растрепали несколько своих рубах, корабельные канаты и парус, обмакивали и жгли это в ворвани, получаемой от моржей. Моржовые клыки, полученные ими от убитых моржей, весили сорок пудов, в то время цена одного пуда была пятнадцать рублей. Твердый берег там называют Шараповы Кошки. Ещё две или три мели простираются там к северу и к югу от берега, которых я не нанёс на карту, потому что они иногда полностью затопляются и потому не могут считаться островами. К этому острову редко плавают, потому что там часто находится скопление льдин, поэтому он так долго оставался неизвестным... Берега моря состоят только из скал, наполовину покрытых водой. При хорошей погоде с этого острова видна Новая Земля. Моржей и тюленей там так много, как нигде. Но так как это место опасно, то его мало посещают, потому что там почти всегда туманно. Кроме того там очень много мелей. К северу от этого острова, говорит Родион Иванов, мало плавают, потому что тот путь мало известен, а люди боятся тяжелых льдин. Вышеупомянутый моряк со своими товарищами в количестве пятнадцати человек перезимовал там. Все они так заболели цингой, что кроме четырёх, как было сказано, умерли от сидения в домиках и от слишком малого движения. Те, которые больше всех были в движении, выжили. Они первые поставили крест в середине этого острова, на самом высоком месте. Его впоследствии самоеды сожгли... Когда зима пошла к концу, самоеды пришли от твёрдого берега к этому острову, где они нашли выброшенных на берег московитов. Они украли много моржовых клыков и утащили много мяса моржей, чем сами они питаются. Эти русские побоялись идти на берег за этими самоедами, поэтому они долго ждали, пока один из их земляков вышел на промысел и случайно оказался здесь. Он взял на корабль четырёх оставшихся мужчин и освободил их от пребывания в вынужденном плену почти в течение года”.
        Судя по этой выдержке из книги, Николай Витсен, географ и посол, не сам записывал рассказ мезенского зверобоя Родиона Иванова; но по характеру письма, чисто немецкой угловатости стиля, скверному пониманию русской жизни в Поморье видно, что сообщили о трагедии из Архангельска, а может, из Немецкой слободы или из Поморской сальной конторы, узнавшей о гибели одиннадцати промышленников, и решили, наверное, что отдельные подробности помогут европейцам точнее разведать таинственные пути по Скифскому океану на Восток. Кормщик Родион Иванов с четырьмя выжившими покрутчиками были спасены и вывезены на родину летом 1691 года.
        Вайгач стоит на росстани между Маткой и Обью, и куда бы поморец ни решил податься, в какую бы сторону ни ладил “лыжи”, этой развилки не миновать; ненецкий “остров идолов” для русских, как жгучая порошина в самом глазу. Наверное, не случайно самоеды забрали богатый остров под своё святилище; кто-то “знаткой”, большого ума человек подсказал самоедам занять на вечные времена важное пограничье, выполняющее роль острожка, и наградил столь богатой мистической мифологией, якобы уходящей в самую глубокую древность. И добычливое поморское угодье, где веками хозяиновали мезенцы и пустозёра, соблюдая заповеданный обычай, вдруг превратилось в сакральное место, в ненецкий храм.
        Художник Борисов своими удивительными полотнами являл такую необычную торжественную и драматическую красоту Вайгача, близость её к Богу, и в давние времена, когда климат был совсем другой, Вайгач и Новая Земля были воистину престолом Рая, жили слитно, нераздельно, как одно целое с Матёрой и Уральским хребтом, а значит, обетованный рай занимал не только нынешний Ледяной океан, но и всю северо-восточную Сибирь. Сейчас трудно, почти невозможно представить, настолько мы полонены общественным мнением, обужены поверхностными толками-перетолками, мещанскими вкусами, государственной властью, невежеством писарей, высокомерием и честолюбием учёных, исполняющих роль закона, так что и в голову не придёт высунуться со своими мыслями из опасения получить щелчка по потылице от самолюбивого шелкопёра, с назиданием, де, не лезь, куда не просят.
        Но гидронимы и омонимы, мёрзлые мамонты и носороги, найденные в енисейской и ленской тайге, подогревают азарта в людях любопытствующих, и невольно возникает мистическое чувство, что тут, где жили наши далёкие предки, возле Матки и Алатыря, в ямальской тундре и на Таймыре, на гигантских райских угодьях, в этой плодильнице народов, возможно, и проходила гигантская сеча, битва Бога с Диаволом. И этот рогатый, хвостатый Демон из святых писаний был взаправду низвергнут в нижние миры и, сейчас схоронившись в ледяной скудельнице, ждёт своего мстительного часа. Можно предположить, что тут, возле Матки, и лежали райские угодья, уничтоженные в битве Дьявола с Богом... Наши давние предки прослышали чудесным образом о той немыслимой схватке, и гряду островов от Северного полюса до Уральских гор назвали Маткой, Матерью — роженицей русских скифов и ещё многих племен, утекших с этих краев при наступлении арктических холодов. Историк Крестинин в записках 1789 года сообщает, что поморов (34 мезенских морехода) убили неизвестные воины “с железными зубами и носами”.
        Эту легенду архангельский историк узнал от мезенцев. Якобы их истребили “шарашуты” — потомки древнего народа Арктики, обитатели пещер Новой Земли. Эта легенда жила в Беломорье до двадцатого века. Ненцы свято верили, что на Матке в глубоких пещерах, где есть теплые озёра — свидетельства райских времен, — обитают загадочные воины, которые появляются на поверхности в виде тумана и теней, человеческих призраков. “Шарашуты” и по сей день, как и много веков назад, поклоняются Полярной звезде, собирают “зёленых нетленниц”, а чужаков убивают, или уводят с собою под землю. В древности Ямал и Матку населял неизвестный народ лукоморцев-рудокопов, которому самоеды дали название “сихиртя”. Любопытно, что ненцы никогда не обитали на арктических островах, потому что боялись Ледяного океана, из веку жили мыслями и смыслами в уснувших древних мирах былых пещерных людей, поклонялись деревянным остроголовым божкам-тадебциям и Верховному богу Нуме, но каким-то удивительным образом исказили историю двух народов — чуди белоглазой и “сыртя”, и не только дали им странные имена, но и спровадили их навсегда жить под землёю. И внушили своё толкование неизвестных племён не только всей России, но и Европе.
        Сейчас лишь ленивый не знает, что жил на свете народ — “чудь белоглазая”, и он якобы по воле самоедов в один день погрузился под землю. И этой фантазии до сих пор верит не только доверчивый русский народ, но и плодят в своих писаниях “учёные” ярыжки, сидящие по институтам на жалованьи. Да хоть бы усомнились однажды своим дряблым, окоченевшим умом и не плодили безумные побасёнки, — да как это возможно, чтобы огромный народ, населявший пространства от Урала до Балтики, однажды ушёл под землю... Все племена, жившие возле, остались на своих землях — вятичи, пермяки, зыряне, русские, вепсы, лопь, а чудь собрала котомки и сбежала в землю прямо на глазах у ошалевших самоедов и даже прихватила с собою таинственную “сихиртю”, которую “грустинцы”, торговавшие с ними, звали “лукоморцами”.. (На Ямале, наверное, и рос легендарный пушкинский дуб со златой цепью, на которой кружил вечный бессонный кот. Невозможно не удивляться, сколько всего знал гениальный поэт)...
        Как писал Мамин-Сибиряк, чудь существовала задолго до русской истории, и можно только удивляться высокой металлической культуре племени. Все уральские заводы горные выстроены на местах бывшей чудской работы (выработок), Руду искали именно в этих местах.
        На Усть-Цильме добыча медной руды проводилась плавильщиками племени чудь и сиртя на площади в десятки квадратных километров, и было выплавлено меди несколько миллионов пудов.
        Одно несомненно, что в Арктике в старопрежние времена обитало множество племён, которые по неясным причинам выпали из людской памяти. И нам бы стоило не топтаться на их истлевших костях, а высвободить из забвения и поместить в синодик памяти забытых народов.

        6

        Сейчас невозможно установить время, когда русские скифы запоходили на Матку: но это случилось много раньше, чем открылся мезенскому помору Грумант (Большие и Малые Буруны). Сначала снимался промысел с 12 берегов Студёного (Белого) моря, затем охотники устремились на ближние острова — Соловки, Моржевец, Колгуев, полуостров Канин. Вайгач никак нельзя было обойти стороною; он высился гранитным запором на пути для всех желающих открыть “железные ворота” к легендарному мысу Табин возле пролива Аниан.


        НЕИЗВЕСТНЫЕ ПРОМЫШЛЕННИКИ

        На Вайгач и Матку в конце семнадцатого века часто плавал мезенский кормщик Алексей Иванович Откупщиков по прозвищу Пыха. Как отмечал географ Крестинин, “Пыха был один из самых отважных и опытных промышленников. Его не пугали ни ледяные поля на десятки вёрст, ни стамухи высотою в сорок сажен, ни каменистые корги, ни песчаные отмёлки, ни супротивные ветра-полуночники,ни злобные самодины, упорно стерегущие на Вайгаче свои капища, ни Старуха-Цинга со своими сёстрами”. Пыха был истинным хозяином в доме родимой Матушки (Матки) и, изрядно пожив на белом свете, скончался в родовой избе, в Кузнецовой слободе на берегу Мезени....
        Как пишет исследователь Поморья Н.А.Окладников, в 20–30-х годах XVIII века для рыбных, звериных и песцовых промыслов на остров Вайгач, в Югорский Шар и Карское море на судах архангельских и пинежских купцов плавали кормщиками мезенцы из Окладниковой слободы Давид Рогачёв, Никифор Иньков, Андрей Шняров, Калина Васильев, Дмитрий Откупщиков, Михаил Язжин, Илья Коткин, Иван Мелехов идр. ...И если положить на каждый коч от десяти до двадцати охотников, значит, ежегодно только от мезенской стороны промышляли на Вайгаче не меньше тысячи зверобоев.
        “Кормщик Аким Старостин родом из Кушереки Онежской округи плавал на Матку более 39 раз. В 1708 году ходил на судне “Св. Андрей Стратилат” на Грумант. В 1803 году ходил на Новую Землю в поисках судна, отправленного на промысел в 1801 году Беломорской компанией и не вернувшегося. У одного из становищ на западном берегу Матки это судно было найдено, но из 15 человек экипажа все умерли. По словам очевидца, в избе они увидели мёртвых промышленников. Некоторые лежали на нарах, на полу и на печи. Один сидел возле окна, опершись о стену, перед ним стоял небольшой горшок с мучной кашей, на подоконнике, в ложке и на коленях лежали несколько зубов его, выпавших от цинги.
        Аким Старостин умер на Матке в 1823 году”...
        “В 1772 году на Груманте в районе острова Чарльз Фореланд зимовало пятнадцать русских промышленников, десять из них скончались от цинги”...
        “Личутин Михаил неоднократно плавал на промысел на Новую Землю, где погиб в 1790 году. Назван остров в районе Архангельской губы — “Остров Михайлы Личутина”.
        “Около 1775 г. купец Никифор Зыков отправил на Матку судно с 11 промышленниками. Все они погибли в зимовку в Чёрной Губе, в следующем году опустевшее судно привели в Архангельск мезенские промышленники... Лоцман Антипа Тимофеев в 1694 году вел в Соловки яхту императора Петра Первого. На обратном пути их настиг шторм. Антипе удалось ввести судно в Унскую губу. Спасённый император собственноручно поставил оветный крест, который позднее был перенесён в Архангельский собор. Бытует предание, что во время шторма Пётр пытался подсказать, как вернее вести яхту, на что Антипа отрубил: “Поди прочь. Я лучше знаю, как надо здесь править!” В полдень 2 июня яхта встала на якорь в виду Пертоминского м-ря. На берегу Петр сказал Антипе: “Помнишь ли, брат, как ты отпотчевал меня на судне”. Потом поцеловал кормщика троекратно, подарил на память свое измокшее платье и назначил пожизненную пенсию”....
        “Экспедиция была снаряжена тобольским воеводою Ф.А.Головиным. Выходило 60 человек. Задача — пройти от устья Енисея на восток до Лены и далее обогнуть Ледяной мыс (мыс Дежнёва). Никто из этой экспедиции 1688 года не вернулся”.
        “Тархов, казачий десятник. В 1786 году пытался пройти морем из устья Лены в Индигирку, но ранние морозы и льды не пустили его. Все суда Тархова погибли в море, служивые люди поволочилися по берегу к устью Индигирки и почти все умерли с голоду”.
        “Юшков Афанасий, кормщик из Мезени. Плавал на Матку около 50 лет. В 1736 году участвовал в экспедиции Малыгина лоцманом. В 1751 году Юшков был послан директором сальной конторы графа Шувалова на Матку искать серебряную руду, которая по обозрению выжималась из земли, как некоторая накипь. На пути к Новой Земле Юшков умер”.
        “Бурков Егор Иванович, крестьянин Мудьюгской волости, в 1837 году вместе с семью промышленниками отправился на судне Петра Королёва на Новую Землю на зимовку. В становище Кармакулы от цинги умели 6 человек. В живых остались Егор Бурков и Илья Иньков. 6 июля 1838 года они сплыли на карбасе домой на Мурман. Уже на следующий день умер от цинги тяжело больной Илья Иньков. “Сотворив над покойником молитву, — рассказывал Егор Бурков, — опустил я его в море, ожидая своей кончины”. Однако Бурков доплыл на своём карбасе до Иоканьгских островов”.
        “В 1840 г. Даниловой пустынью была отправлена лодья на Грумант. Не доходя до берегов Шпицбергена была затёрта во льдах, погибли четверо охотников. Остальные остались на льдине. Их прибило к южному берегу островов. От Груманта промышленники за 9 дней догреблись на карбасе до Нордкапа” (Норвегия).
        “Иглин Иван Матвеевич — мезенский мещанин, кормщик. Четыре раза зимовал на Новой Земле и дважды на Матке. В одну из зимовок на Груманте в 1840 г. из 23 артельщиков погибли 18 человек”.
        “Воронин Фёдор Иванович, промышленник Сумского посада, родился в 1820 году, двоюродный дядя известного советского полярного капитана В.И.Воронина. Свыше 35 лет ежегодно плавал к Новой Земле с 15 лет, сопровождая отца. В 1874 году спас в заливе Пуховом австро-венгерскую экспедицию и на своей шхуне “Николай” доставил в Вардё. В 1876 году доставил на Новую Землю в становище Малые Кармакулы избу для спасательной станции. Ф.И.Воронин был страстным защитником русских промыслов на Матке от засилия норвегов, которые рушили на дрова поморские избы и старинные оветные кресты, лишая Новую Землю русской памяти”.
        “Пашин Иван Иванович, архангельский мещанин, мореход. С ранних лет ходил в море с отцом. В 1835 году Пашин на своей ладье “Св. Николай” совершил переход из Колы в Петербург вокруг Норвегии в Балтийское море. Вернувшись, Пашин составил проект лова акул в Баренцевом море, за который император Николай Первый наградил помора бриллиантовым перстнем. Правительство под это предприятие выделило несколько тысяч рублей, но замысел не совершился. Намереваясь повторить путешествие вокруг Скандинавии, Пашин в сентябре 1837 погиб в шторм у берегов Норвегии вместе с командой и сопровождавшей его женой... В 1835 году из Архангельска на Грумант вышла ладья “Фёдор” с командою из 18 человек. Они устроились на зимовку в становой избе на юго-западной стороне острова Эдж (Малые Буруны). В зиму все 18 мореходов умерли от цинги...”

        7

        Того исчезнувшего мира с его чувственной природной стихией нам не видать и не знавать. Мы даже не представляем, что потеряли, чего лишились: мы утратили невещественное, неосязаемое руками и очьми, неслышимое и не передаваемое плотскими путями; это не имеет отношения ни к Богу, ни к вере, ни к сородичами; мы навсегда лишились того национального духа, что обитал и был нашим покровом; духовного воздуха, каким дышали наши предки. Вроде и не иссяк он совсем, а притекает к нам, потомкам, но чудится, что пропал окончательно, кажется, поиссяк, совсем не живёт, так изредился, погрузился в плывучие тягуны и болотные провалища, чтобы там завязнуть навсегда. Мы тоскуем по тому, что не передать словами, но имеет удивительно несравнимую ценность; но ежели не с чем сравнить в мире окружающем, то и невозможно понять весь трагизм утраты, которая и “выбивает из-под ног” интерес к нынешней жизни и вызывает неотчётливую болезненную грусть по миру минувшему, который мы оставили за спиною в погоне за сладкими прелестями мира внешнего. Какие-то отзвуки этой утраты во мне тоже вспыхивают порою, и тогда с неожиданной и непонятной тоскою вскрикивает душа. Увы, это переживание невыразимо словами...
        “Море для помора и друг, и кормилец, и помощник, и вражина. Как знаешь его характер — вражду его тоже в свою пользу можешь оборотить. Под парусом с поветрием добежишь быстрёхонько. Свой парус надо знать хорошо и направление ветра определить точно. Помор с детства с морем знакомится, познаёт его, дружит с ним. Без моря помору не жить — затоскует, загуляет, удержу ничто не даёт... — Морюшко — любование наше, говорят поморяне. — Ему, батюшке, песни поём; батюшко родной, море Белое! Все повадки, сноровки его известны. Живут поморы с ним в согласии, по-семейному, но не покорствуют. Своенравно оно, но и помор не прост, всего повидал”... (Тексты из книги мореходной XVIII столетия.)
        ...Особенно тяжело проходила зимовка на Матке, как ни готовились к ней мужики, как бы ни собирали в поход поморские жонки, десятки раз загибая пальцы — не забыли ли чего? Брали на болотах и воргах спелую морошку, стряпали пироги-рыбники, пекли хлебы, сушили сухари, квасили молоко, ставили творог, сбивали масло: ведь не на день отправляли в Ледяной океан, а на целый год, где никто не подаст и корки сухой. Вот и насидишься впроголодь, если разобьёт шторм, и вся провизия рухнет рыбам на прокорм. В частом плаваньи бывало и такое — от этой беды на промыслах не спасешься...
        Каждый раз словно бы отправляли помора на войну. Провожаньице-ожиданьице походило на тягостные проводы, почитай, ежегодно. Куда денешься — хотя вроде бы никто и не гонит на путину, но семью-то кормить надо. Много сгинуло в океане мезенцев, больно докучлива в тех палестинах Старуха-Цинга, взимает с походников богатые дани. Обильны угодья зверем и рыбой, есть где потешить душу на бескрайних просторах, разлегшихся в океане. Но как-то так томит и давит душу промышленника на Матке, что тут же прискакивают за ним в зимовье двенадцать иродовых распутных девок и берут зверобоя в полон... И скоро покрутчик прощается с жизнью, залегши с головою на полати в оленьи полсти...
        Вот и молит Христа мезенская староверка, почуяв, что не всё с отходником ладно, чтобы смилостивился Сладенький, помирволил хозяину, отпустил домой к бабе с детишками. А когда по всем срокам приходит пора возвращаться мужу в Большую Слободу, а его всё нет и нет, и тогда поморянка, пригласив товарок в избу, заголосят “Ожиданьице”, или отправятся на Мезенский угор к Малому Шарку иль к Инькову ручью и там начнут проголашивать песню теми словами, какие сами вскочат в ум и лягут на сердце. Мезенским женочонкам исстари большая вера “Ожиданьицу”, насквозь пронзающему земные пространства: летят слова в помощь где-то пропадающему в невзгодах благоверному и достают его из нужды... А те, кто на Зимнем Берегу живут, те женочонки идут на гору и, вглядываясь в пасмурную даль моря, не бежит ли где белый парусок, под накатный мерный гул волны заводят “Ожиданьице”.
        Нынче уже нет той манеры исполнения и полноты сердечного переживания, всяк живёт, запершись внутрь себя, в свою тоскливую сердечную камору, и там переживает томительные минуты. А раньше встреча родных на родном прибегище была за вековой обычай.
        Уроженка Архангельска Ксения Петровна Гемп, с младых ногтей полюбившая поэтический мир Поморья и его необыкновенную историю, до конца столетней жизни превратила увлечение фольклором в гражданский долг и этой службе посвятила себя с добросердием и любовью к отчине, породившей поморов — такой необыкновенный божий народ...
        Ксения Петровна Гемп, почётный житель Архангельска, ещё в начале двадцатого века записала “Ожиданьице” на Летнем берегу Белого моря: “Ожиданьице” сочиняется в ту же минуту, как выйдут на угор. Одна женщина начинает: “Затуманилось наше море...” Другая подхватывает: “Не кротеет, не кротеет наше море — всё туманится...” “Ох, рванёт полуношник нежеланный-негаданный, накроет полуношник”, — прозвучит третий голос.
        Так и складывается “Ожиданьице”, полное любви и тоски по благоверному:

        Море не кротеет, а затемнилося.
        Ох, рванет полуношник нежеланный.
        Встанет взводень, зарыдат,
        Да свистит полуношник, пылит по морю-океану,
        Пену с гребня волны рвёт,
        Бьёт суденышко наше,
        То вздымает, то кроет его.
        Воды на берег накатом падут тяжким.
        Где ты, кормилец детушек наших?
        Знаешь все дороженьки морские,
        Кажинный камушек тебе известен.
        А всё к дому ты шёл, звезда вела невидимая.
        Хранительница дома нашего, Матерь Христова,
        Уймись ты, море Белое, студёное.
        Почитаем тебя за кормильца нашего,
        Жизни нашей нету без тебя.
        Отвори ты, море Белое, дорогу
        Мужикам да сынам нашим.
        Утешение дай нам, ожидающим.

        8

        Лишь краем глаза я застал ныне навсегда утекшую Русь, вернее, слабое отражение её, мерклый образ, скорбную картину, неясный отпечаток былой поморской жизни, который и называем нынче русским миром. Но главное, что крепит и греет мою душу — не нажиток в кладовых и не прибыток в сундуках, а “всего лишь” невидимый, таинственный глоток воздуха, того духовного очарования, неизъяснимого словами, которого хватило мне на всю литературную жизнь, чтобы вылепливать из неощутимого материала видимый (свой) образ родины. Может, он и не такой вовсе, а почудился, как сказочное мечтание; для кого-то он является при лунном свете иным, более приземлённым, лишённым детского очарования: увы, каждый прозябает в тех воздушных мирах, в которых плавает, и он, мой земляк, будет прав, когда, невольно раздражаясь, будет читать мои придумки, сопровождая своими переживаниями... Но в том-то и задача литератора, чтобы пробудить в любопытной натуре, хоть на время, свои, а не заимствованные видения, насладиться своей встречей с минувшей родиной, испытать внезапный ожог души, от которого захочется возрыдать...
        Какой характер надо было иметь нашим предкам, чтобы ради удачного промысла идти на самые невероятные невзгоды и даже на смерть. Ведь не из-за честолюбивых устремлений, военных побед, чинов и наград пролить чужую кровь, не из-за высоких идеалов, и даже не во имя Христа, не спасая невинного, не ища благодати своему племени, но лишь из-за куска хлеба насущного, чтобы не заморить голодом детишек своих, а значит, продлить жизнь своему роду и всему племени. Вот как высоко, к самому райскому престолу возносится обыкновенная плотяная житенная горбушка. “Каравай на стол, так и стол — престол”. Честь каравая необыкновенно (заслуженно) высока. Вот и в главной православной молитве с первых слов её как бы поётся хвала хлебу: “Хлеб наш насущный даждь нам днесь...” Ни чести, ни денег, ни славы просим у Господа, а хлебенной краюхи... Потому мечта о богатом промысле превозмогала обычный человеческий страх.
        Нам трудно представить, что такое полярная ночь на Матке, когда за стенами крохотной разволочной избушки дует ураганный ветер — “новоземельская бора” (ветер 40–50 м/с), готовая скинуть хижину в океан, на воле мороз под сорок, потом две недели пурга, вылезать приходится через дыру в кровле, четыре месяца ночь с редкими пролысинами лунного света, за слюдяным оконцем, обдирая когтями бревенчатую стену, снимая с петель сиротскую дверь, лезет к хозяевам белый медведь, мечтая закусить горячей человечинкой, а у ближних ледников, ожидая, когда спугнут охотники ошкуя, дежурят двенадцать сестёр-цинготниц, уже готовых впорхнуть в зимовьё, в объятия помора и отправить христовенького на тот свет к царю Ироду... А на берег из океана лезут стамухи, выстраивая диковинные дворцы, вздымаются с ужасным грохотом торосы, вторя вьюге, и остатки тепла выносит ветер-полуночник из зимовья. Ужасная стужа, и последняя истопка от выкинутых на берег останков кораблей уже давно пущена на дрова предыдущими зверовщиками: и вот сырые топляки приходится волочить за десяток вёрст, чтобы артельщики от холода окончательно не протянули ноги.
        Матка — это арктическая пустыня на прежних землях русского рая, это сотни гористых островов, покрытых вечным льдом с множеством ущелий, откуда весною выползают клубы тёплого ядовитого пара и неясные таинственные тени пещерных жителей, которые уводят чужих людей под ледники навсегда; это крутые скалистые берега охряного цвета, чёрные сланцы, по наволокам тощая тундра и скудный мох с ярко цветущими желтыми маками. Это свинцовое море смоляного цвета. Но на солнце Матка преображается, изгоняет из себя мрак, чуженину, накидывает на плечи райское платье, чтобы явить потаённую прежнюю красоту, ледники укрываются багровыми паволоками, а небо расцвечивают сполохи густой зелени и морошковой желтизны.
        Это родина жителей Арктиды. И здесь раскрываются их характеры в бесстрашном сражении с Ледяным океаном.

        КОРМЩИК ФИЛАТ СЕМЕНА СЫН ВОЖЕВОЛЬНОВ

        Филат Вожевольнов родом из деревни Ерковщины Шуйского погоста. В обывательской книге г. Онеги указан возраст — 37 лет, у него жена и дочери Устинья 9 лет и Фёкла 5 лет. Филат родился в 1748 году, основное занятие — шкиперское дело. Ходил кормшиком на Грумант и Матку на судах онежского купца Ивана Михайловича Дьякова.
        5 июня 1778 года онежские промышленники заключили с кормщиком Вожевольным договор, по которому Филат обязался провести судно “Десогласие” на Грумант на условиях купцов, которые были прописаны в старинном поморском уставе. Вожевольнов давал слово подготовить лодью к пути, изладить всё, к чему потребуются руки артельщиков, собрать и погрузить необходимые на зимовку пожитки и харч, поддерживать в плавании дисциплину на судне, беречь команду от несчастливых случаев, в становье организовать промысел “животных водяных с салом и горных с кожами и пушных зверей”, невзирая на время суток и праздники. По уговору с торговцами артель должна была охотиться до той поры, “пока оное судно не будет заполнено промыслами и салом, и только тогда можно будет следовать обратно”. То есть время зимовки не оговаривалось, возвращение в Архангельск зависело от промысловой удачи, навыков поморян и деловой хватки Вожевольного. А судя по фамилии, Филату была свойственна не только дерзость в поступках, но и склонность к риску: он был из породы тех людей-самовольщиков, живущих по своим желаниям, “что хочу, то и ворочу”. Кормщик Вожевольный, по буйности, авантюрности натуры, по хватке и самолюбию был далеко известен по берегам Ледовитого океана: заключать с ним договоры и сделки было опасно, рисково, могло кончиться большими проторями, но с другой стороны — Филат обладал талантами мореходца, хорошо знал характер Ледяного океана, поморскую лоцию, ветры, течения и все коварные ухищрения скифских морей, был смекалист, в передрягах не праздновал труса, но порою любил обильно выпить, за вином легко сходился с нужными людьми. По всем раскладам это был настоящий мореходец, и без работы он не сидел. “Была бы шея, а хомут найдется”.
        Промышленники оставались на Груманте до сентября 1779 года. К тому времени “хлебные припасы у нас от употребления нашего стали весьма знатно уменьшаться, и на продовольствие наше к наступающей зиме самое малое количество оставалось”.
        Выручил случай: в сентябре к острову прибыло судно крестьянина Шушерецкой волости Ивана Климова, который оставил на зимовке свою артель и вывез в Финмарк большую часть артели Филата Вожевольнова. По окончании промысла судно с артелью должно было следовать в Архангельск, где вся добыча и имущество передавались купцам Дьякову и Каширину. Так должно было быть по договору. Но судно, вышедшее из Онеги в июне 1778 года, до Груманта не дошло. Как говорят: “С глаз долой, из сердца вон”.
        Филат ещё на пути на промысел забыл о договоре с купцами и, не дойдя до Груманта, повернул парусник к острову Медвежий, где и высадил четырнадцать промышленников в зимовьё, оставил им бревенчатый сруб для новой избы и две трети хлебных припасов, а сам с шестью моряками отправился в “дацкие земли”, обещая вернуться за покрутом и вывести промысел весною 1779 г. Но Вожевольнов так и не прибыл весною на остров Медвежий за артельными, а шибко загулял. Видно, с кормщиком частенько случалось подобное. Он зазимовал в местечке Амарфисте у тамошнего кукмана Петер Христиана Бука и, продавая ему хлебные запасы с судна, такелаж и прочее имущество, вырученные деньги пустил на пропой вместе с командою. И, как доносили в Онегу свидетели, “Вожевольнов находится завсегда в безпрестанном пьянстве и между собою артельщики дерутся ежедневно”.
        Филат заключил с Петером Буком соглашение о совместном промысле. В мае 1779 года судно “Морж” под началом Вожевольного вышло из Хаммерфеста на Шпицберген. В команду Бука был взят сын его Эдвард и ещё четыре норвежца. Дойти до Груманта не удалось, угодили в тяжёлые льды у острова Медвежий. Пришлось повернуть обратно в Норвегию.
        По традиции поморов поход на промысел не обходился без отвального: от того, как провожал хозяин в путину, насколько обильным был стол, зависела будущая зверобойка...
        В письме к купцу Ермолину, управляющему компанией, Филат укоряет, что Ермолин плохо проводил мужиков, они серчают, в обиде на управляющего компанией Власа Ермолина... Как-то так получилось, что Ермолин собирал артель на Матку, и тут оказался под рукою Филат Вожевольный и был взят подкормщиком...
        Вышедшее на Матку судно попало в шторм и остановилось под Пулонгой. Ветер был настолько силён, что якоря не держали парусник, проломило палубу, вода стала заливать трюмы. Капитан Воронин намеревался идти на Соловецкие острова для ремонта, но команда воспротивилась. Потом решили идти в Колу, но против выступила артель, которую возмутило единоначальное решение Воронина. “Капитан повелевает нами, как мальчишками, так поступать может только бессовестный человек!” И отстранили его от командования.
        По словам Вожевольного, путь на Матку был сложный: “один стоит на руле, а другой держит в руках компас и фонарь со свечой... Так-то поморы ходят в море”. Только благодаря счастливому стечению обстоятельств 16 августа удалось добраться до становища Вальково на Новой Земле: “Велика милость Божия до нас, грешных, что мы пришли благополучно”.
        Поверенный компании Пётр Захаров отмечал в донесении, что осенью 1808 года в Нехватовой губе были поставлены два невода, “в которые попало 111 белух и один морж. К концу сезона 1808-1809 г. было добыто 14 картелок гольца, 45 картелок и одна масленка сала, 39 песцов белых и чёрных, 7 белых медведей, 26 морских зайцев, шкур и моржовой кости”.
        По возвращении с промысла в сентябре 1810 года судно попало в шторм, пострадал большой парус. Главными на судне были кормщик Спирин и подкормщик Филат Вожевольнов... Терпели беды мужики, но ведь не сгинули в океане...
        Конечно, всякого сорта люди занимались морем: попадались и хваты, выжиги, готовые залучить деньгу на беде ближнего своего, и поморы толковые, с Христом в груди, блюдущие старые заветы, и безответные трудяги, что покорно тащат свой промысловый воз, сколько ни нагрузят на покрутчика; много и тех, кто готов положить жизнь ради ближнего своего; бывальцы и умельцы, расторопные и леноватые, кто не потянется с ложкой лишний раз щей почерпнуть, хотя блюдо под самым носом; ходоки храбрые и трусоватые, бестолковые и у кого ума палата; но чаще нанимались в покрут безземельные казачата, люди бедовые, которые если чего и боялись на свете, то прятали внутри, не выдавая слабости. За такими людьми охотнее шли в океан: быть может, излишне шебутной, отчаюга и вертопрах, отчаянный человек, но с царём в голове, за которым Бог пасёт. Вот почему Филата терпели, за ним бегали, чтобы нанять на промыслы, несмотря на всё его “бутотенье” и взбалмошность, сполошливость характера, когда не знаешь, чего от него ждать в следующую минуту. Подобные не преминут сказать про себя: “Кто не рискует, тот не пьёт шампанское”... Да всех-то “людишек” по сортам и не перешерстить сразу, ибо характеров в Поморье, что деревьев в лесу, когда каждая елина в свой угол смотрит, чтобы “опосля” сподручнее повалиться во мшары и со временем истлеть. Но на промысле, в артели поморы удивительно едины и в трудную минуту стоят друг за друга, рискуя своей головою.
        В подтверждение мысли приведу архивную находку мезенского краеведа Николая Окладникова — “Сообщение титулярного советника Ивана Толстого о гибели двух мезенских судов осенью 1795 года”: “На ладье “Святой Алексий — человек Божий” купца Ивана Попова было девять мезенских мещан, а на коче купца Ружникова тоже девять жителей с Мезени реки... За лето отловились удачно, к началу октября на борт коча Ружникова было взято “32 с половиною зверя моржов, три хребта, два ошкуя, сала 22 бочки, тинков моржовых сорок пять”. На судно Попова загрузили “18 зверей моржей, сала моржового 30 бочек, моржовины 16 зверей”. Уже приготовились к отплытию в Мезень, да задержались из-за противного ветра. А третьего октября подул спутний северный ветер, нагонявший большую волну. Но ждать уже было нельзя, близилась суровая зима, начались заморозки. Потому, несмотря на сильный ветр, промышленники ринулись к дому. Рискуя, уповая на Господа, шли днём и ночью...” В пути, как сообщалось в рапорте, — “сильным ветром те суда разбило”. С лодьи Попова погибли семь покрутчиков: мезенские мещане Яким Кузиков, Иван Олупкин, Иван Личутин, Андрей Фокин; крестьяне Дмитрий Бачев из села Юромы, Маркел Шевкалов и Андрей Емельянов из Пинежской округи.
        Все зверобои опытные, много хаживали на Грумант и Матку, попадали во всякие переделки, которые на каждом шагу ловят помора: трудно каждый раз предугадать, чем закончатся они. Если ждать погоды на берегу, — на носу долгая зима, бесхлебье, к зимовке не готовы, дров нет, живо обратает цинга, хоть заранее теши гробы. А спешно вскакивать на судно и мчать, заломив голову, — тоже бабушка надвое сказала: поспешишь — людей насмешишь... По осеням ветры балуют наперебой, на одном часу сменят румбы от полуночника до побережника, а на коче, когда ветер бьёт в зубы, срочно заползай в ближайшую губу или виску и лови погоду. Если бы цыганка-сербиянка была возле да, раскинув карты, расспросила у Господа, как ловчее править путь, и насулила бы морякам счастия... Но нет такой гадалки под боком... И вот вся тяжесть скорого решения за судьбу артели ложится жерновом на плечи кормщика: на судне он за самого Господа, и никто не смеет ему перечить... Только опыт и характер у него в советчиках....
        А беда и счастливая удача на Матке издревле рядом ходят. Много гибло поморов на Новой Земле, в Скифском океане и на скалистых берегах. В море караулит рак-великан, величиною с груманланскую гору, страшен видом, воистину исчадие адово, гроза всех плывущих по океану, со скрежетом пилит клешнями ледяные стамухи, а на островах стережет помора Старуха-Цинга, — и не хватит никакого таланта литератора, чтобы описать скорбные минуты погибающего помора в объятиях девок-цинготниц. Труден хлеб мезенского водоходца, и, пожалуй, не сыщется на берегах моря Студёного тот страдник, кто бы позавидовал зверобою и восхитился бы его судьбою.
        Но, с другой стороны, старый мезенец может поплакаться тебе в жилетку, дескать, столько страдал в океане, был в относе морском, замерзал и не однажды погибал на путях, случайно обманывая старуху с косою, но вот наступили крайние годы, и так тянет в море, невыносимо хочется сплавать на острова, где прошла жизнь, и до слёз жаль, что невозможно её повторить...
        Хоть ненцы и не ходоки по водам, первые самоеды появились на Матке лишь во второй половине девятнадцатого века, но что-то древнее тлеет в груди, что позволяет распутывать загадки природы... Иль остроголовый бог “Нума” правит дорогу, иль “тадебции” не дают заблудиться и пропасть “задарма”. Жили ненцы в горах Алтая, пасли овец, оттуда прогнал какой-то неведомый воинственный народ, самоеды спустились к океану, сменили бараньи тулупчики на совики из шкур и стали пасти оленей. И за тысячу лет, что жили возле Матки, ничто в их нравах не переменилось; так и не собрались заглянуть в гранитные пещеры Новой Земли, своими небыличками пугая себя и соседние народы о таинственных “шарашутах”, людях с железными зубами и железными носами, уводящих пришлых чужаков в свои таинственные подземелья. Такое впечатление, что самоеды сами сочиняли ужасные побасёнки, чтобы отпугнуть своё племя от океанических островов, где ничто не светит сухопутным самоедам. Но ведь в их небылицах о тёплых туманах, что выплывают из каменных расщелин в виде людских теней, есть какая-то остерегающая загадка, дескать берегитесь островов, в них таится неведомая сила, тот самый ядовитый туман, что покидает таинственные пещеры, чтобы увлечь за собою новые жертвы... Не потому ли считалось у мезенцев промышлять на Матке страшнее, чем на Груманте?
        В 1790 году на Новой Земле погибли 34 мезенских мещанина, из них 16 поморцев в Архангельской губе на скалистом неизвестном острове, а ещё 18 в южном углу Матки. Так и осталось загадкою, — отчего и как скончались? Иль потерпели крушение под Вайгачом, и, утопив харчи и оружие, скончались от голода, ибо такую артель сложно прокормить. Или, найдя становье, решили зазимовать, и тут забрала несчастных цинга?
        Известный полярник Пахтусов, побывавший в Архангельской губе, ничего не проясняет в своих записках об ужасной трагедии, но назвал каменную “вараку” “островом Михаила Личутина” и занёс под этим именем на географическую карту. Это уступистая каменная земля с крутыми скалистыми берегами, покрытая тощеватым мхом, сквозь жидкую поросль пробиваются жёлтые маки.
        Лет двадцать назад вдруг угодил на этот угрюмый остров мой друг Роман Мороз; неожиданно накрыл, — рассказывал друг, — ранний (август месяц) густой снегопад, а шли они на самодельной парусной яхте, сшитой из фанеры, и, бросив якорь, решили переждать метель. “А когда отправлялся в поход, купил в Нарьян-Маре твой роман “Любостай”. И надо же тому случиться...В Арктике на острове Михайлы Личутина читаю роман Владимира Личутина. Нарочно не придумать...”
        Вернувшись из путешествия, Роман пришел в гости и поведал о приключениях, о том, как неожиданно для себя побывал на острове моего дальнего предка.
        В той зимовке погибли на Матке четверо Личутиных и четверо Окладниковых, — все умелые, известные на северах водоходы по полярным морям. И конечно, у мезенских жителей, склонных к былинному эпосу и православной мистике, верящих в мир невидимый, выросших на легендах, сказках и небыличках, конечно запало в голову, что тут всё неспроста, — не иначе чёрт вадит, дьявол управляет, вот и забрал родных мужиков с собою. В восемнадцатом веке ещё крепка, незыблема была вера в крестную силу. Да и ненцы, каждую зиму наезжавщие в Мезень, возбудили слухи, дескать, это тайные старые люди, “шарашуты”, живущие на Матке в пещерах, увели мезенских поморов к себе...
        Архангельский академик В.Крестинин сообщает, что мезенских поморов убили на Новой Земле “неизвестные воины с железными зубами и железными носами”. Эту легенду известный историк узнал от мезенцев. Якобы зверобоев истребили на Матке потомки древнего народа Арктики, обитатели пещер Новой Земли. Шарашуты поклоняются Полярной звезде, собирают “зелёных нетленниц”, а чужаков убивают или уводят с собою под землю. А предками “шарашутов” были кузнецы и литейщики из бронзы — ямальские “сихиртя” (лукоморцы).
        Священник Мезенского Богоявленского собора в Метрической книге перечислил имена мезенских промышленников, погибших на Новой Земле, и сделал короткую запись: “Потонули и померли в зимовье без отпевания”. Они были староверами, беспоповцами, аввакумовского согласия, и отпели их в скитах Зимнего Берега.
        * * *
        Конечно, человек ко всему привыкает: ведь судьбу на кривой козе не объедешь: раз повезёт, другой раз Господь смилостивится, а на третий раз — бряк по лобешнику, дескать, мил друг, не суй нос, куда не просят, но стой в своём ряду. За столетия поморы приросли пуповиной к своему океану и уже посчитали его горьким счастием, своей пашенкой, дарованной Христом, с которой, при должном радении, всегда можно снять на семью урожай “хлеба насущного”. Невыносимо тяжек тот труд? да; но Господь никогда и не обещал лёгкой суетливой жизни захребетника, когда наставлял своих сирот: “В поте лица своего будете добывать хлеб свой!”
        В поте лица, но в вольном труде: воля и была той господней наградою русскому помору, которая сглаживала всю неимоверную суровость и тягость жизни в океане, которую нынче нам и представить невозможно. И если я пишу о мореходцах, отдавших живот свой вроде бы за “хлеб насущный”, но за этой откровенной скромностью, простотой быта скрывается безмерное мужество помора, подвиг ради продолжения скифо-русского рода.
        Ушёл из мира, не оставив имя в поминальной записи, но продолжив древо памяти.
        Нынешним “комфортникам”, прозябающих жизнь свою ради услаждения плоти — этого врана и нечистой свиньи, — духовные и душевные чувства будут убогими, эти люди не возьмут в толк, что их ненасытная утроба переживёт телесную шкурку, за которой не скрывается ничего высокого, вечного, ради чего можно бы тешить “врана и нечистую свинью”. Но когда откроются при смертном часе эти простые истины, ради которых страдал в океане наш предок, муки “комфортника” будут в сто раз невыносимей, когда обнаружит, что после себя оставляет зияющую пустоту... Поморы с тринадцати лет таскали детей своих в океан на промыслы, чтобы привыкали отроки к труду, растили православных потомков, кто бы мог встать на защиту отечества, величил родину. Нет, они не восклицали высоких речей, бия себя в грудь, не терзались высокими идеями о судьбах родины, но защита отечества (защита национального духа) жила в груди как бы сама по себе, появляясь с молоком матери, укрепляясь вместе с заботами о доме. В этих переживаниях невольно утверждалось на сердце любовное чувство к родине...
        Ведь не выскакивали на рать с басурманами неведомые “шарашуты”, не двигались полками недотыкомки и луканьки, но с открытой грудью заслоняли великую Русь потомки тех, кто из неведомых диких пространств выкраивал героическую историю государства. Наверное, несколько выспренно звучат мои слова, но по-другому и не сказать лучше, не скроить из них должную мысль и чувство, ибо сама выспренная напряжённость слова и составляет его скрытую философскую, деятельную глубину, которой мы и стесняемся в обычное время....

        9

        Соседи-чуженины легко захватили Грумант, а Россия не обжаловала, не возразила норвегам, и протестанты решили с тем же нахальством выставить своё знамя и над Новой Землею, — принялись дерзко ломать становья, ронять оветные кресты, уничтожать все приметы присутствия поморов на Матке, изгонять мужиков с вековечных промыслов. Зверобои, увидев подобное нахальство, долго терпели, стиснув зубы, слали по канцеляриям жалобы, сбивались с купцами, чтобы встать в единую стенку, — но слабые возражения не спасали дела, и тогда решили своими силами встать за тысячелетнюю вотчину и отправили отчаянную “слезницу” архангельскому губернатору с нижайшей просьбою заступиться за промышленников, иначе, — деликатно намекнули северяне, мы сами найдём возможности к обороне. Губернатор увидел решимость поморов, он представлял тяжесть русской длани, когда она берётся за меч и рассекает ворога от маковицы до плюсны. Поморы — люди в морских трудах задубелые, на звериных боях по колено в крови бродят, к стрелебному оружию привычные, глаз меток, рука не дрогнет.
        В Москве народному воплю вняли и послали к Новой Земле в 1890 году для патрулирования четыре крейсера: “Наездник”, “Бакан”, “Джигит” и “Самоед”. Жадные до чужого пирога норвежские купцы поначалу насторожились, поубавили прыть, но вскоре, увидев, что от русских не стоит ждать разящих молний и злой грозы, в Архангельской губе построили три промысловых станции. Но новый губернатор Головин самолично прибыл на пароходе, привез в Малые Кармакулы церковь, иеромонаха Иону, избы и первых русских колонистов. Надо было нарисовать для Европы картину настоящего освоения пустынных островов под московской рукою, чтобы чужеземцы утишили свой норов, не зарились на чужое. Но какой образ могли создать доставленные на Матку двадцать бедных ненцев с крохотным стадом оленей для еды, нищих и безграмотных жителей тундры, которые исторически боялись океана? Не знали бани и не видали книг оленные, тундровые дети бога Нумы, бедные торговой сметкою, худо понимавшие нрав Ледяных морей, да и не хотящие его знать, самоеды, которых московские власти, поклонившись мнению учёных, посчитали ненцев аборигенами Севера, никогда не имевшие своих кораблей, — когда в то же время флотилии русских поморов с двенадцати берегов Белого моря уже бороздили океанскую пашенку во все концы, обильно снабжая московскую казну капиталами.
        Вот и создалось впечатление у скандинавов, что у русских не доходят руки до Матки, она Москве не нужна: эти варвары по горло насытились чужими гигантскими землями Сибири, похитив её у Европы. И что им какие-то промороженные насквозь острова, где несчастный мезенский мужик помирает от цинги... А с самоедами шведы и норвеги сами управят, напоив ромом и навесив на шеи стеклянные бусы.
        И норвеги, настаивая на том, что арктические моря издревле принадлежат норманнам, увы, не успокоились, не умерили аппетит, не покинули Матку, уступая богатые владения истинным хозяевам, но лишь увеличили у северного архипелага свой китобойный флот, пользуясь мягкостью, уступчивостью русских властей. Скандинавы направили в новые “житницы” огромные капиталы, сотни судов, предприимчивых торговцев и “спекулаторов”, видя, какие ничтожные усилия тратятся с русской стороны на эти благодатные угодья, с которых можно снимать золотые потоки...
        В 1897 году новый губернатор Энгельгардт в заливе Рогачёва основал новое поселение Белушья Губа. Но Матка уплывала из русских рук. Знаменитый путешественник Владимир Русанов, отдавший жизнь Арктике, писал в своём дневнике: “Печальная картина на русской земле. Там, где некогда в течение столетий промышляли наши отважные русские поморы, теперь спокойно живут и богатеют норвежцы”. Когда у поморов стали отнимать хлеб, они в очередной раз восплакали уже новому губернатору Сосновскому. Иван Васильевич, видя нешуточную беду для поморов и огромные изьяны для казны, писал в 1911 году министру внутренних дел: “В видах фактического закрепления за Россией северного острова Новой Земли, ограждения его от притязаний норвежских промышленников на нашем полярном севере, 11 июля совершена закладка фундаментов для сооружаемых здесь зданий — дома и часовни. При этом собравшиеся здесь русские люди, прибывшие в Крестовую Губу на пароходе “Княгиня Ольга”, единогласно постановили исходатайствовать Высочайшее соизволение на присвоение посёлку наименование “Ольгинский” в честь великой княжны Ольги Николаевны. В Крестовой губе водворены переселенцы 11 человек. Туда же будут водворены занимающиеся промыслами на Новой Земле и хорошо знакомые с местными условиями крестьяне Печорского уезда Яков Запасов с женой Анастасией и внучкой Ольгой. Все шесть семей будут снабжены припасами и орудиями промысла на десять месяцев. Переселенцы эти по моему распоряжению снабжены в кредит съестными припасами, рыболовными снастями, огнестрельным оружием, одеждой”. Далее Сосновский просит министра о пособии переселенцам по 350 рублей на каждую семью...
        Если самоеды получили безвозмедную помощь от государства, как древние “истинные” жители Арктики, то русский поселенец Яков Запасов, жена и внучка смогли взять всё необходимое только в кредит, под большой процент, и когда следующей осенью к нему в избу явился “ярыжка” из губернской канцелярии, чтобы забрать под выданный кредит охотничью добычу (шкуры белых медведей, песцовые меха, бочки с моржовым салом и с рыбою, тинки — моржовый зуб) и оценил его труды с умышленным занижением цены, забрал промысел почти даром, то, вспыхнув от неожиданного грабежа, Запасов не стерпел такого унижения, обозвал губернатора вором, грабителем и т.д. по всему мужицкому артикулу. И губернский чиновник отобрал у помора всё, полученное в кредит (оружие, вещи, промысловый снаряд, сети и невода), оставил охотника с пустыми руками, когда в дверь уже ломилась зима. А за оскорбления Сосновского вором и грабителем Запасову заламывают руки и отвозят на корабль, а оттуда в губернскую тюрьму. Сосновского переведут вскоре на новое место службы, а Запасова вернут обратно на Матку...
        Так начались для Якова Заспасова, русского промышленника, тридцать три года вольной жизни на Матке, с которой он никак не мог разлучиться, несмотря на все страсти и терзания: за вольную натуру и мужественный характер, за охотничью удачливость Яков получит прозвище “новоземельский волк”, а вместе с ним и большую известность в Арктике... И та слава дойдёт и до столицы, где о нём журналист Калинин напишет очерк.
        Яков не сразу поверстался в переселенцы... Родом он с Пинеги из крохотной таёжной деревушки Матверы (мать веры) в десяток домов, что рядом с Кевролой. А был Яков ешё с юности парень дерзкий, сам себе на уме, но с романтической душою: скоро надоело ходить по сажным тропам меж уличных сугробов, что оставляют старухи, живущие в кушных изобках... Эта повторяемость будней убивала мечту о чем-то ином... Хотелось новых мест, где много красивых вольных людей.
        Запасову нравилось жить там, где красиво и необычно... Я такого мужика знал в верховьях Мезени, когда мотался по журналистским дорогам лет пятьдесят назад... Вроде бы жизнь обыденная, как везде, со всех сторон давят привычное окружение и обычные люди, а вот хочется красоты — хоть ты убей, и эти новые впечатления его глаза отыскивают как бы сами собою, и крестьянин, видя новое, случайное, что не открывалось взгляду прежде, замирает от восхищения и западает на новое всем сердцем, готовый остаться тут навсегда... Но это чувство, как скоро вспыхивает, так же быстро и замирает, занятое новыми картинами.
        Яков нанялся в пастухи к богатому ненцу-оленщику и уехал на Печору. Там познакомился с будущей женой Анастасией и был записан в крестьяне Печорского уезда... Гонял оленей на Вайгач, там и наслушался побасёнок о Матке, богатой пушным зверем: парень молодой, азартный, а бедному собраться — только подпоясаться. Сшил лодчонку, посадил на переднюю нашесть Анастасию с крохотным ребёнком и, замгнувши глаз и запрокинувши голову, кинулся в неведомое, словно бы там сулился ему рай, отправился на промысел в Кармакулы. Ненцы, никогда не знавшие моря и не желающие его знать, жили оленем, оленем кормились, как прежде на Саянах кормились бараном: так каких знаний о мире могли открыть самоеды русскому юноше с Печоры, не умеющие читать и писать, поклонявшиеся деревянным остроголовым идолам-тадебциям, ещё не подпавшие под длань русского миссионера? Лишь через сорок лет появится у самоедов букварь и знаменитый ненец Тыко Вылко, познавший на Новой Земле первые буквы, сравнит их с солнечным светом, проникшим в распахнутое окно...
        Восемнадцать дней рисковый парень с пинежской деревни Матверы поднимался вдоль берегов Новой Земли к неведомым Кармакулам. О первом морском приключении он записывал в дневнике: “С Вайгача-острова двинулся я через Карский пролив. Лодчонка у меня была маленькая, а сели в неё трое — я, жена, да сынишка. Целых шестнадцать дней мы кружились, а потом как подул ветер, поднялась зыбь, так лодку начало швырять. Вот уже к берегу подьезжаем, а никак не пристать. А тут провизия, пожитки... Вижу я, что лодка начала тонуть, и стал я сбрасывать груз в воду. Сбросил всё, — остались только мы, да собачонка чёрненькая такая, ласковая. Вижу — конец. Ещё миг и лодка затонет. Закрыл я глаза, заплакал и швырнул собачку. А она, умница, поплыла к берегу и вылезла на берег. Долго стояла, потом пошла по берегу. До сих пор жалко собаки, хорошая, охотничья была. Ну, а лодку несёт на воде, никак не пристать к земле. Только на восемнадцатый день пристал в Белушьею губу”.
        Но и берег не был спасением, отвесные скалы разбили бы судёнышко. Но, слава Богу, спаслись. Дошли до Кармакул, едва живы, с пустыми руками. Запасов срубил из плавника избёнку. Наверное, рукастый был, мог топорничать, с малых лет помогал отцу и опыт пригодился промышлять на Матке. Детство в Поморье и было настоящей школой выживания, а последующий практический опыт лишь прикладывался к детским урокам, преподанным в семье.
        Когда Запасов с семьёю подался из сезонных зверобоев в колонисты, сначала к нему отнеслись благосклонно, наобещали всяких милостей, дали комнату для житья. Но плотники рубили дом в Архангельске спустя рукава, из мяндового леса-мелкотья, как бы побыстрее собрать, на скорую руку, лес брали сырой, суковатый, пазили неряшливо, кой-как, худо сшили дверное полотно из горбылистых досок, окончины, подоконья, низко поставили окладное, — убрали один ряд, избу на каменьях скособочило, доски на крыше не четвертили — дескать, в диком месте и так сойдёт, кровля стала подтекать. Что сам смог, Запасов подлатал, но дурной ветер (новоземельская бора), ливни, затяжные метели и вьюги скоро порасшатали избу, и всё дырьё, вся плотницкая дурь полезли наружу: в избе стояла такая сырость, что на стенах “пошли грибы величиной с вершок и более; трудно было понять, что это, погреб или баня”: печь топилась плохо, дым то и дело запахивало в избу, щелястые двери с улицы в избу хлябали в петлях. А деньги были трачены в Архангельске большие, и губернское начальство не уставало напоминать колонистам о своей доброте. И намекало, что надо промышлять со всем усердием и в день и в ночь, не волынить, не гонять собак, не смотреть в бутылку, но бить зверя в любое время, чтобы расплатиться с кредитом и заработать.
        И то, что от ненцев не требовалось никакого усердия, за ними лишь приглядывал фельдшер, чтобы не спились самоеды, держались посёлка “Ольгинское”, не сбежали обратно в ямальскую трундру, держали каждого самоеда за рукав малицы, — то на русских промышленников, кого соблазнили на Матку сладкими коврижками и длинным рублём, теперь смотрели косо, говорили через губу, как с людьми второго сорта, кивали на самоедов, дескать, смотрите, сколь они послушны и уважливы, умны, заботливы и работящи. А ненцы превратили избы в грязные ночлежки, спали на кроватях на постельном белье, не раздеваясь, в совиках и малицах, — так было им ловчее утром сряжаться на промысел; а некоторые жили в чумах, поставленных рядом, превратив избы в амбары; так казалось им сердечнее обитать под той крышей, какую определил бог Нума (Тыко Вылка, даже живя в Архангельске, когда все посёлки с Новой Земли вывезли на материк, возле городского дома поставил чум, и летом старый ненец переезжал из комнат в привычное жильё).
        Запасов, видимо, был грамотным человеком, любил писать, вёл дневники о своей жизни с далёкой мыслью, что кому-то, наверное, станет интересно узнать о его приключениях, и корявые записи на тусклой жёлтой бумаге найдут своего читателя. Запасов не знал философского самонадеянного выражения из глубокой старины, дескать, “рукописи не горят”. Хотя в мире ушли в дым сотни тысяч рукописей и миллионы книг, а древние бумаги извели на растопку, на рынки, под обёртку, из дорогих книжных покрышек шили сапоги, мостили дороги, отапливали хоромы и храмы... На самом-то деле нет ничего долговечнее рукописи и кратковременней памятных строк, над которыми страдал монастырский летописец в белозёрской глуши. Но каждый писатель отчего-то уверен, что рукописи не тлеют, не горят...
        Я уже рассуждал, что ненцы не болеют цингою, ибо пьют тёплую оленью кровь и едят мороженое оленье мясо. Народ сыртя вымер, потому что ел только рыбу и не пил оленьей крови, брезговал. Вот и русский промышленник погибал от Старухи-Цинги тысячами, потому что брезговал оленьей кровью и не ел строганины. Правда, от сибирской язвы олени погибали десятками тысяч, от них, видимо через кровь заражались самоеды и рано умирали. Поселившись у Ледовитого океана, ненцы в начале двадцатого века подошли к порогу вымирания и свой порог числом в сорок тысяч самодинов никак не могут перешагнуть...
        Скверно зная историю самодинов, надеясь на их историческую живучесть, царские власти в освоении Новой Земли решили опереться на ненцев. Учёные как-то не задумывались, отчего поморы — такой мужественный, красивый энергический народ умирают в Ледяном океане от скорбута. Ненцы, не зная грамоты и письма, не бывавшие до конца девятнадцатого века на Груманте, каким-то языческим чутьём и жизнью на Ямале догадались, отчего на островах Океана вымирают белые люди. Самоеды выпустили в свет небыличку, якобы из пещер, из каменных ущелий выплывают облака гибельного тумана, облекаются в формы невидимых людей и утаскивают чужаков в гранитные укрывища. Мне думается, что тут, на Матке, близко к поверхности лежат миллионы тонн свинца, олова, меди и других редких металлов, которые испускают ядовитое испарение и вызывают скорую, внезапную смерть промышленников... Как только поселился Запасов с женою, в ту же зиму умерла от цинги молодая жена поселенца Фомина Анна... Конечно, самоеды не догадывались о присутствии под ногами гигантских запасов свинца и олова, они ссылались на бога Нуму и на своих родовых духов-тадебциев и, несмотря на полное обеспечение их быта властями, неохотно ехали поселенцами на Матку.
        К 1894 году на Новой Земле постоянно проживали 10 ненецких семей.
        С Печоры переселились с семьями Яков Запасов и Василий Кириллов. Ненцев привезли на пароходе, вместе с поселенцами доставили оленье стадо на прокорм, около сотни собак, избы, харч на год, одежду, постельное бельё, посуду, оружие, снасти, орудия лова, спирту по двенадцать литров на душу до следующего рейса, который предполагался в будущую осень — государство обеспечило всем необходимым для проживания на новом месте. Государь, как православный немец, заботился об ямальских аборигенах, отобравших у истинных древних жителей — лукоморцев огромные тундры от Колы до Чукотки. Часть сихиртя были выбиты самоедами, лишены родовой земли, часть вымерли от болезней, а иные ушли к чуди (своей родне), скифам, сарматам, — и в какой-то год все эти скифские народы перекочевали на Алтай, Саяны и незаметно выпали из истории...
        * * *
        Яков Запасов родом из поморской вотчины, которая в семнадцатом веке считалась Мезенской волостью, гигантским уделом от Двины до Большого Камня (Урала). А крохотная деревушка Матвера была под боком у Кевролы, где в эти же годы, не поддавшись аввакумовскому учению, проповедовал великий святой преподобный... Иоанн Кронштадтский, окормлявший Россию возвышенным христианским словом; невдали от него пропевала свои былины-старины кривобокая старушонка Марья Дмитриевна Кривополенова, по прозвищу Махонька... В деревушке не было ни церкви, ни школы, и не вем какими путями Яков Запасов сыскал себе грамоты, но писать любил и каждый день на Груманте вел дневник:
        “3 ноября 1912 года я поехал на хребет промышлять оленя, в это время стояли сильные морозы. Когда я отъехал вёрст на 60 поднялась сильная погода, собаки не пошли, пришлось лечь и пережидать. А погода дула дней десять, я заморозил всех собак, а кроме того отморозил себе обе ноги; у левой ноги полступни, а у правой — всю ступню. Приехавши в стойбище, я пролежал без помощи врача до подхода парохода восемь месяцев”.
        Чтобы не началась гангрена, Яков Запасов обрезал себе ступни ножом. Была-нет рядом жена Анастасия, Яков не вспоминает (конечно была, ибо она не разлучалась с мужем до конца жизни, сопровождала мужа в самые рискованные походы). Но резать ноги по-живому без анестезии — это невыносимое страдание, и его мог вынести человек лишь исключительной силы воли. Запасов “экзекуцию” перенёс и не только выдержал мучения, но, лёжа целую арктическую зиму, не заболел цингою, не пал духом: и после, будучи калекою, ещё десять лет занимался в Арктике охотою. Даже один этот неповторимый случай достоин удивления и восхищения мужеством русского груманланина.
        (Надо сказать, что недалеко от Матверы в такой же крохотной деревушке в семнадцатом веке родился выдающийся русский мореходец Семен Иванович Дежнёв., которому до сих пор в Архангельске нет памятника.)
        * * *
        Но никого из губернских чиновников не волнует, что охотник лежит болен: кредит велят возвратить. Государство потратило на дом, баню и часовню пять тысяч рублей. Пришли к Запасову за долгом, потребовали вернуть карбас, снасти, винтовку. Запасов не стерпел издевательств, загрубился, обозвал губернатора мошенником и вором. Поселенца не пощадили, не посмотрели на его убожество, забрали на пароход и для острастки вывезли в Архангельск, чтобы примерно наказать. Умён был Запасов житейским крестьянским умом, но не мог понять сволочное свойство кредита, который, подобно таёжной рыси, вскакивает из засады человеку на спину, вцепляется в загривок и грызёт несчастного, пока не выпьет всю кровь... Неизвестно, выплатил ли Запасов кредит, ибо губернатора Сосновского, которого промышленник обозвал мошенником и вором, перевели на другое место службы. Доброе начинание с заселением Новой Земли рухнуло, ибо большинство дельных поморов-колонистов перемёрли от цинги, а кто оставался на Матке, съехались в Белушью губу, которая превратилась в самоедское поселение, и большой пользы в развитии богатейших островов, колония не принесла... Чтобы обжить огромный ледовый материк длиною в тысячу вёрст, надобны были огромные деньги, которые впоследствии многажды бы окупились: но государство, занятое войнами и внутренней враждою, пожадилось, зажало в мошне грошик, чтобы после просыпались в сундуки многие тысячи золотых рублей (вот так же выпустили меж “пальцей” архипелаг Грумант — Шпицберген — а ныне кусаем пальцы...Но увы, корабль уже уплыл за горизонт).
        Вот каким увидел журналист Калинин пятидесятилетнего промышленника Запасова на фактории “Ольгинское” в доме Андрея Долгобородова, только что скончавшегося от цинги. “В избу вошел среднего роста, худощавый, плечистый, с крепко загорелым, обветренным лицом, носом тяпушкою и русой окладистой бородою; он представлял собою типичного русского крестьянина лет пятидесяти”. Но, видимо, наезжий журналист не разглядел особенных черт груманланина, которые отпечатываются только в обличье северного промышленника, — это спокойное, расчётливое мужество человека достойной, нравственной жизни. В нём наверняка была та неколебимая уверенность, нравственная правота, вольнолюбие и свободомыслие, вера в Христа, которые хранил русский скиф арктической стороны. Именно по берегам Океана от Печенги до Чукотки и родилось Поморское согласие, как столп истинного православия, который люди замутнённые, со сбитым национальным чувством (никониане) вдруг объявили ересью, расколом и предали неумолимой ужасной казни. Без замечательных качеств, без особой родовой отлички, что и составляло национальный стержень, невозможно было осилить и приручить, очеловечить огромные пространства Арктики и Сибири. Калинина, прибывшего на короткое время на Матку, запутала та словоохотливость зверобоя, с которой он принялся вспоминать свою взвихренную причудливую жизнь.
        Оттенки странной биографии Запасова и многочисленные разговоры о легендарной личности, что велись вокруг необычного человека, слегка сместили его взгляд в описательную сторону, не объяснили журналисту, каким образом вдруг оказался среди самоедов такой неожиданный русский тип; Калинин не понял иль не мог представить даже, что подобных Запасову людей в русском Поморье было много.
        Именно о них-то и писали иностранцы, удивляясь необычной внешности поморов, их героической натуре, что они не боятся смерти и не чувствуют боли, как обычные смертные... Когда попадает в тело стрела, они выдергивают её и смеются... Когда они задумывают что-то грандиозное, то даже смерть не может их остановить. Когда Дежнёв шёл на Восток, он был ранен тринадцать раз, превозмогая муки, он так и не оборвал похода...
        Калинин всё время добивался от Запасова какого-то особенного героического события, не думая, что вся жизнь поморца была единым, растянутым на тридцать три года жертвенным поступком... Запасов ровным голосом, как на исповеди, рассказывал, рассказывал незнакомому человеку всякие случаи из островной жизни, порою взглядывая в окно, за которым на санях лежал только что умерший поморец Долгобородов, молодой охотник двадцати восьми лет, скончавшийся от цинги. Запасов не верил, что можно умереть от какой-то цинготной Старухи, как и погибнуть от новоземельского ошкуя. Сколько медведей “раздел” Запасов, он не считал, да и не было нужды, ибо охота на белого медведя была его главным занятием по жизни.
        Но сразу-то всё не припомнишь. Что-то и сразу цепляется, как бы уже сидело на языке: “Ехал я на собаках из Безымянной губы. Собаки почуяли ошкуя и рванулись, а ехать было с горы, и я не успел оглянуться, как собаки кинулись к нему, залаяли, завизжали, запутались в постромках, и медведь так жалостливо заревел, как человек. Я схватил ружьё, а оно осеклось, и другой раз осеклось. Схватил я нож, да на него. А медведь, ну, удирать от меня... Берег был близко, а там льдины большие, и начал он танцевать по льдинам и был таков...
        Смирёное животное ошкуй, только вот матка сердитая, когда детеныши при ней. Когда её нагоняешь с детьми, она их лапой подбрасывает и всё оглядывается назад...
        А шутник он, этот ошкуй...”
        Спутник по жизни на Матке Иван Носилов писал о своём друге Запасове: “Он рыскает каждую весну по острову, охотясь на белых медведей, и порой за него становится страшно. Это не бедный помор-покрученник, ещё не знающий, как нужно жить, — он устраивается в снег с такими же удобствами, как в своём чуме; для него не страшно даже оказаться в относе морском. Он всюду найдет возможность отделаться от беды и никогда не поддастся цинге...”
        * * *
        Больной, безногий Яков не сел на лавку обузою семье, а собрал ватагу промышленников, наобещав им золотые горы, и, подрядившись у архангельских купцов, выехал с артелью на восточную сторону Матки бить зверя. Но в одну зиму его покрутчики померли от цинги, а Запасов с женою и внучкой Олей вернулся назад в Пухову губу.
        Пробыл пинежанин на Новой Земле 33 года и в 1925 году, покинув Новую Землю, оставил здоровье, земное счастие, где похоронил сына и внучку Оленьку. Перебрался Яков Запасов в родную Матверу, где никого из родных уже не оставалось: покидал родину красивым широкоплечим парнем с едва намечавшейся шерстью под нижней губою, а вернулся измученным тяжкой поморской жизнью нищим стариком, с неряшливой бородой вехтем, плешивой головою, с пухом редких волос над просторным лбом. Изнурённый от промыслов, Запасов поогляделся и, не зная куда деть себя, купил лошадь, и поехали они с женой Анастасией на её родину на Печору, откуда было совсем рядом до родной Матки, образ которой неотлучно сопровождал русского поморца до последних дней.
        Наверное, у Запасова была лирическая душа, и тяжкие труды за хлеб насущный, не могли затемнить, загрубить её. Запасов рассказывал журналисту Калинину: “...Осенью это было, третьего года. Собрались с Фёдором на промысел. С вечера уложили всё в котомки. Взяли хлеба, сушки, баночку чая, сахара, свиного сала, бутылку лимонного сока, табаку, котелок, чайник, топоры, гарпуны и ножи. Захватили тёплую одежду, с собой не забыли и дровец и керосину. Всё сложили на саночки. Рано утром запрягли собак и двинулись в путь...
        Утро морозное, снег хрустит, а на душе так хорошо. Проехали вёрст пятнадцать — собаки устали — тут и солнышко взошло... Долго ехали. А солнышко поиграло часок-другой. Едем, а берега никак не достанем... Опять встали, поели сушки со снегом и прилегли, старые малицы под головы, новыми укрылись. А проснулись — ничего не видно; страшный туман. Фёдор отправился посмотреть, можно ли дальше ехать, а я остался у саней... Жду я долго — товарища нет. Стал кричать — не отзывается. Дал пять выстрелов, потом достал тряпку, облил керосином и зажёг. На огонь пришёл Фёдор. Он был недалеко, но выйти не мог, заблудился... Доехали-таки до бухты. На берегу чьё-то разбитое судно выкинуло. Раскинули чум, разложили костер. А кругом чума поставили капканы на песцов. Заснули в чуме. И вот слышу злое рычание собак, они с нами в чуме были. Зверя учуяли. Открыл я осторожно щит, смотрю, около разложенных капканов стоит ошкуй и нюхает. Тут я прицелился и выстрелил. Он раненый побёг. Разбудил я Фёдора, и мы с ним и с собаками побежали следом кровавым, на снегу-то всё видно. Версты две догоняли. Нашли его уже мёртвым. Ведь сам пожаловал к нам в чум”.
        * * *
        Когда 28 июня 1910 года пришёл на Новую Землю пароход “Николай” и бросил якорь в губе Мелкой, его никто, по обыкновению, не встретил, не взлаяли собаки, не сбежали с угора ребятишки, не забрели в море мужики, сталкивая карбас, радые до глубины сердца, что привезли спирту и будет привальное, и рекою польётся вино, и самоеды станут пить прямо на палубе, так возрадовалась душа хмельного, так стоскнулась, что и ждать домашнего застолья нету сил. Прямо на корабле упиться “до положения риз”, свалиться на палубу замертво и уснуть, закатившись под карбас...
        Капитан погудел раз-другой, но из становья на берег никто не появился. Капитан решил, что все ушли на промысел. Но ведь женщины и детишки должны были оставаться дома... На угор поднялся штурман. Через короткое время пришел с ужасной вестью: в становье никого нет, а возле избы стоит открытый гроб с покойником; в угол домовины приткнута тетрадь с записями. То оказался дневник колониста Кулебякина. Он писал: “Сия книга крестьянина Архангельской губернии Шенкурского уезда Кургоминской волости, села Яковлевского Николая Яковлевича Кулебякина, нанявшегося на промысел на Новую Землю от конторы Масленникова Дмитрия Николаевича промышлять гольца и зверя”. Семеро нанятых колонистов прибыли на Матку в сентябре 1909 года (Николай Кулебякин, Андрей Павловский, Федор Холопов и семья ненцев Осокиных)... Далее шла трагическая исповедь:
        “15.12. Снежная погода. Едва попал на улицу. Занесло снегом. Павловский захворал ногами... К 1 января промыслили: 18 зайцев (морских), 5 белух, 48 нерп, 2 оленя. Песцов промышляем каждый день отдельно.
        А болезнь (цинга) уже постучалась в дверь, но никто не сознавался, не было морошки, пареного молока и еда приканчивалась. Купец Масленников пожадился, хотя обещался отоваривать в срок”.
        “6.1. Ясно, холодно. Пухнут ноги. Павловский сильно хворает, и команда стала жаловаться”.
        “7.1. Ясно, мороз. Стали принимать меры. Вздумали сделать баню, чтобы избежать болезни”.
        “8.1. Ясно. Сильный мороз. Топили баню и угорели. С Андрюшкой отваживались”.
        “17.1. Команда хворает. Пухнут ноги. Павловский сильно хворает, чувствует боли в ногах”.
        “24.1. Ветрено, тепло. Время самое печальное. Команда хворает. Только и слышно: “О, боже мой!” Ходить никуда нельзя. В доме сырость”.
        “26.1.Тихо и пасмурно. Печальный день. Помер Павловский в 5 ч. 09 мин. Вечера. Топили баню, убирали тело. Зажгли свечу и покадили”.
        “27.1. Стали делать гроб и вырубать могилу. Грунт очень твёрдый, вырубили немножко и погребли покойного. Команда делается всё больнее и сам чувствую боль в ногах”.
        “4.2. Харчу нисколько нет. Варили и жарили мясо нерпичье”.
        “11.2.Холопову всё хуже. Ничего не можем делать. Совсем слегли. Плохо”.
        “17.2. Команде всё хуже. Зайдешь в избу, только и слышишь плач и стон. Сам чувствую всё хуже. Под грудью жмёт. Одышка...”
        “20.2. Пасмурно. Ненцы — Федька, Анна и Артюшка лежат больные. Не могут ходить до ветру. Только и дело покрикивай: “Спишь?” — “Нет”.
        “23.2. У меня выступила большая на теле сыпь, и ноги тоскнут. Не знаю, что и делать”.
        “28.2. Вот и дождались долгих деньков, прожили тёмное время. Только бы промышлять. Одно горе — все захворали. Чудная боль: сперва ноют пятки, точно зябнут, потом боль пойдет по ногам всё выше. Ломит коленки, стягивает жилы. Человек поневоле должен лежать. Потом по всему телу сыпь”.
        Девки-цинготницы неутомимо пожирали колонию, сгоняли её с “бела света”, только Кулебякин ещё сопротивлялся из последних сил, но и ему оставалось жить несколько дней. И тут появилась надежда на спасение: внезапно в становье появился промышленник Яков Запасов, неутомимый “новоземельский волк”, кочевавший по островам в поисках белых медведей, настоящий ушкуйник. Охотясь за зверем, случайно заехал в губу Мелкую, где и обнаружил погибающую артель. Запасов поделился с несчастными провизией, забрал с собою на собачью упряжку трёх ненцев и Холопова, который в пути к Маточкиному Шару скончался.
        Кулебякина с собою не взял, но уговорил своего работника Яшкова присмотреть за больным, обещая вскоре вернуться. Болезнь поначалу вроде бы отступила, Кулебякину полегчало, но цинга вскоре вернулась довершать начатое...
        “22.3. Не ходим никуда. Ноет под грудью и болит правая нога. Пью нерпичью кровь и ем медвежье мясо. Больше есть нечего”.
        “25.3. Боль увеличивается, весь слабну. Зажимает грудь. Есть нечего. Медвежины нет, кровь не достанешь”.
        В начале апреля Кулебякин совсем ослабел, не смог держать ручку. Записи в дневнике стал вести Яшков.
        “4.4. Кулебякин болеет. Опухоль спустилась на ноги. А Якова Запасова всё нет. Сулился до Благовещения. Но и после Благовещения не приехал... Прожили до первого дня Пасхи. Николай сказал, что у него опухоль с ног спала, кабы была пища, так пошёл бы на охоту. А я тогда опечалился. Вот беда, он погибает и мне не миновать. У меня одну ногу стянуло. Во второй день Пасхи вдруг слышу крик. Вошёл в избу и вижу Николая, метающегося в постели. Он мне сказал: “Прости мою душу грешную”.
        В тот день я от него не отходил, всё у него отнимал. Что схватит, то рвёт. Хотел порвать дневник свой, но я не дал. Хватал и ножик и вилку, хотел живот резать.
        На третий день Пасхи Николай разделся нагишом, соскочил с постели, стал колотит койку кулаками и кричать: “Поживём, Саня!” Я его одел и повалил. Он попросил окутать. Я затопил печку и окрикнул: “Николай, спишь?” Молчание. Я подошел и вижу, что он уже помер. Мне жутко стало, потому что остался один. Я зажег свечу и покадил...”
        На следующий день Яшков сколотил гроб и попытался выдолбить могилу в вечной мерзлоте, но не хватило сил, потому закопал гроб в снег. Оставшись в полном одиночестве, Яшков продолжал вести дневник:
        “20.4. Не с кем стало поговорить. Грустно. Якова из Шара всё нет”.
        “21.4. Воды нет. Якова всё нет...”
        “22.4. Вывесил рваную рубаху вместо флага на гору. Жду Якова с Шара. Очень скучно. Ноги болят сильно, стянуло так, что брожу с трудом, а надо пересиливать. Есть нечего”.
        Через два дня приехал Запасов и увез с собою Яшкова, тот уже не вставал... Но дневник не забрал, а засунул под крышку не заколоченного гроба. К задней обложке дневника было пришито прощальное письмо Кулебякина к жене. Капитан парохода, прочитав последнюю страницу записей, обнаружил прощальное письмо новоземельского страдальца: “Загробное письмо любезной и дорогой моей супруге Анне Прокопьевне от супруга вашего Николая Яковлевича. Всем низко кланяюсь и целую последний раз и желаю доброго здоровья и прошу простить меня грешного, а также детям моим Петру Николаевичу и Авдотье Николаевне, и новорожденному посылаю заочное благословение на все цветущие лета и простите своего отца и попросите у Бога прощения во грехах моих и прошу отпеть и отслужить панихиду… Милая супруга, прошу не пущать детей по миру, проси из милости хозяина Дмитрия Николаевича Масленникова. Он тебя не оставит и сирот, даст кусок хлеба, ежели выдаст по условию тебе 100 руб.”.

        (Продолжение следует)

        Нужна консультация?

        Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос

        Задать вопрос
        Назад к списку
        Каталог
        Новости
        Проекты
        О журнале
        Архив
        Дневник современника
        Дискуссионый клуб
        Архивные материалы
        Контакты
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        Подписка на рассылку
        Версия для печати
        Политика конфиденциальности
        Как заказать
        Оплата и доставка
        © 2025 Все права защищены.
        0

        Ваша корзина пуста

        Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
        В каталог