Наш Современник
Каталог
Новости
Проекты
  • Премии
  • Конкурсы
О журнале
  • О журнале
  • Редакция
  • Авторы
  • Партнеры
  • Реквизиты
Архив
Дневник современника
Дискуссионый клуб
Архивные материалы
Контакты
Ещё
    Задать вопрос
    Личный кабинет
    Корзина0
    +7 (495) 621-48-71
    main@наш-современник.рф
    Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
    • Вконтакте
    • Telegram
    • YouTube
    +7 (495) 621-48-71
    Наш Современник
    Каталог
    Новости
    Проекты
    • Премии
    • Конкурсы
    О журнале
    • О журнале
    • Редакция
    • Авторы
    • Партнеры
    • Реквизиты
    Архив
    Дневник современника
    Дискуссионый клуб
    Архивные материалы
    Контакты
      Наш Современник
      Каталог
      Новости
      Проекты
      • Премии
      • Конкурсы
      О журнале
      • О журнале
      • Редакция
      • Авторы
      • Партнеры
      • Реквизиты
      Архив
      Дневник современника
      Дискуссионый клуб
      Архивные материалы
      Контакты
        Наш Современник
        Наш Современник
        • Мой кабинет
        • Каталог
        • Новости
        • Проекты
          • Назад
          • Проекты
          • Премии
          • Конкурсы
        • О журнале
          • Назад
          • О журнале
          • О журнале
          • Редакция
          • Авторы
          • Партнеры
          • Реквизиты
        • Архив
        • Дневник современника
        • Дискуссионый клуб
        • Архивные материалы
        • Контакты
        • Корзина0
        • +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        • Главная
        • Публикации
        • Публикации

        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН НАШ СОВРЕМЕННИК № 4 2025

        Направление
        Историческая перспектива
        Автор публикации
        ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН

        Описание

        ГРУМАНЛАНЫ

        Размышления о русском поморе*

        * Окончание. Начало в № 1-3 за 2025 год.

        ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

        ОТ “ЗОЛОТОЙ СТАРУХИ” ДО “ТАБИНА”

        1

        Кто бы знал, как трудно поднять историческое полотно, близкое к правде. Не по фактам и датам — их можно накопать по архивам, наскрести из чужих трудов; так мышка-норушка в зимовье ворует у промышленника из последних сухарей и стаскивает добычу в угревный валенок, ибо знает доможирка, что харчовый запас пригодится в долгую зиму; и никто у этой подпольной “гады” не спросит, осердясь: а где ты, пакостница, накогтила сухариков, оставила поморянина без хлебов. Вот сейчас напущу на тебя кошачку или выставлю капканчик с привадой, подсыплю притравы, чтобы твои окаянные ножонки стянуло к брюшине...
        Пишут о русской истории километрами, можно дороги мостить и замечательные башмаки шить. Сколько живых боров извели, но безлюбовно: вдохновения, братцы, не хватает, того пронзительного чувства к родному отечеству, трудно передаваемого словами, но странно обжигающего грудь, издревле зовомого любовью… Ведь голову клали на поле боя не за берёзку на околице, не за школьный букварь, не за ломоть суглинистой пашенки, а за необъяснимое чувство единительной истинной веры, похожее на страсти староверцев, что в семнадцатом и восемнадцатом веках десятками тысяч шли на костёр, сожигаясь не за кулебяку с осетриной, не за сладкую перепечу, но за истинного Христа, из любви к русскому Богу Исусу. Христос был, как угль, пылающий в груди старовера, за Него не страшно было пострадать. Он был сама Любовь. Высоту этого чувства не понимают и по сю пору, принимая его за дикость и варварство. Путь крестьянского мученичества был просто необходим, чтобы возвысить до недосягаемых вершин саму сущность истинного Православия. Никониане такого урока не могли показать, но обнаружив свою остылость и устыдившись ею, принялись с особым ожесточением преследовать старообрядцев, загонять их в костёр. Это было государственным преступлением протяженностью в двести лет, которому так и не дали должной оценки ни церковные, ни государские власти, тем обнаруживая свою трусость и душевную дряблость.
        Какие-то удивительно чиновничьи, бухгалтерские тексты учёных книг, густо нашпигованные цифирью, сносками, выкладками, таблицами, лишённые и капли восхищения родной землёю и русским народом, из которого вылупились на белый свет, и вот каждый автор-самовольник хочет выказать особенный ум, которым бы все восхищались, при этом перепечатывая из чужих страниц явные нелепости, которые так и выпирают из сочинения: и если какой-то профессорский муж выдал “анекдот” за истину, то его нелепицу стараются перепечатать большинство, от ассистента до академика, не смущаясь, что представляют читателю очевидную нелепость, сказку, с которой уже вроде бы распрощались лет двести тому назад, но этот мерзкий “таракашка” с годами превратился в африканского динозавра, которого выкинуть из учёного текста уже дико, неблагоразумно. Я не буду приводить подобные примеры казусов, хотя их множество, ибо моё историческое сочинение о важнейших моментах русской истории. Скажу вам, трудное это ремесло — воссоздавать мир утекший, воскрешать его во плоти из видений, мечтаний, внезапных сполохов, озарений воображения, сказок и сказаний, побрехонек бабок-шепчушек и былинных текстов, из сплетенок и гаданий деревенских ворожеек и изморщиненных колдунов, которых я ещё застал и пожил на их полатях, хорошо запомнив их угарный “заплатенный” быт, пропахший кислой камбалою и жареной навагою, но, как советский “огоряй”, распрощавшийся ещё в сосунках со старинным укладом, начисто отвергший дух его и слово, обряды и заветы, неумолимо слабнущие связи с минувшей историей, порвал и отбросил за ненадобностью (так думалось наивному) те самые “верви непроторженные”, что крепят народ в груд и с чем мы торопливо, беззаботно распрощались. “Боже мой, — осталось лишь горестно воскликнуть ныне, всплеснув в отчаяньи руками. — Господи, и за что Ты нас, смиренных, лишил разума? Какое богатство мы, не задумавшись, скинули с плеч, опростав походные кошули?” И те учёные книги, на которые я ныне ополчаюсь, увы, тоже не поддержали мой растерянный дух, не устремили на путь национального поиска, но отвернули от него на самой-то росстани жизни, когда я только начинал соображать, кто я и для чего явился на свет Божий, когда так необходима была в те годы ключка подпиральная дорожного ведуна, который бы разживил во мне затейливый огонёк, подбросил хворосту в скудное пламя догадок и непонятного ещё поклона исторической родине, расшевелил бы едва живые, мерклые головнюшки русского национализма, принудил бы размышлять над именами, цифрами и таблицами, в которых, оказывается, были тоже сокрыты остывшие страницы минувшей истории… Искушённые в кривде хитрого ума, властители научились прятать правду от согбенного над сохою крестьянина, вырастив для подобного умышленного труда муравьиное сонмище учёных всякого рода, сочиняющих свою кабальную историю для узкого круга фарисеев. Вроде бы безгласные, тёмные цифры однажды обратились в каббалу, и ныне, пробираясь сквозь завалы умыслов, приходится оживлять безжизненные, бесплотные тексты “кажеников”, уже превратившиеся в “гроб повапленный”, и пускаться на них в рискованный путь вдоль зачужевших гранитных берегов... Может быть, и не случилось бы у меня на сердце такого болезненного отчуждения от этого учёного “муравлища”, если бы не знал некоторых лично, если бы не посвятил свою жизнь книгам, о которых древние монахи ещё до Нестора писали восхищенно: “Книги — это реки, напояющие Вселенную”. “Плохие, неискренние люди не могли бы так возвышенно воскликнуть под ночным небом”, — вдруг подумал я, вспоминая немощного полуголодного монаха.
        * * *
        Конечно, жизнь и судьба русского художника Александра Борисова, посвятившего своё творчество Ледяному Скифскому океану, ждёт отдельной книги, неразрывной с драматической судьбою Отечества; да и сам сюжет, кажется, бежит прочь от моей руки, ибо не сопрягается ни одной тончайшей нитью с неведомым русским промышленником, что добывал кусок хлеба насущного на звериных боях, посреди океана. Побивая Божью тварь, помор и сам ежедень рисковал своей жизнью. Какой странный уговор — жизнь за хлебенную горбушку! И, казалось бы, ничья сторона в торгу не перетянет, и трудно тут продешевить, ибо на кону не только душа помора, но и будущее быванье всей семьи и будущее его рода, как бы ни глумился продувной городской ярыжка над канинским самоедом, нахлебавшись в архангельском трактире стерляжьей ушицы под рюмку спотыкача. Вот так же приказной дьячок потирает расплюснутые от писарского дела пальцы и сочно похохатывает, рассказывая потешную байку про самодина, поменявшего медный котёл за соболью пушнину, не подозревая истинной цены тех мехов, когда набивал котёл чёрными соболями, если один соболий мех шёл на торгу от пяти до двадцати пяти рублёв. Это было годовое жалованье стрелецкого десятника. Но не разумеет тот писарчук Московского приказа, что для “чухчи” и самоеда у соболя своя цена, выставленная таёжным бытом. По признанию самоедов, которого не понять столичному живоглоту, невесомая соболья шкурёнка, как бы сочинённая из пресного воздуха, для жителя тундры — товар бросовый, никчёмный и годится разве что зимою тело прибрать, да накроить стелек в походные пимы. А котёл — это необходимая вещь, кормилец в самоедском чуме, почти живое существо, он не только верный служка и член семьи, но без него ни один чум не стоит в полном довольствии. Вот и пойми тут, кто оказался в выгоде, — ямальский самоед, почти даром отдавший таёжную добычу, сборщик ясака на царской службе или столичная красавица в соболиной душегрее, за которую можно приобрести стадо оленей самого богатого ямальского хозяина-тундровика...
        И снова меня увело в сторону, и опять забыл я, с какого боку подступиться к русскому живописцу Арктики с обмерзшей бородою, с колонковой кистью в негнущихся от стужи, зачерствелых пальцах...
        Теперь коротко о художнике Борисове, которого я решил занести в историческое исследование по разряду груманланов. Родился Борисов в деревне Коровий Ручей под Красноборском Архангельской губернии 2 ноября 1866 г. Играя, нечаянно угодил под раскатившийся штабель брёвен на горище, был крепко придавлен лесиной, и родители дали обет соловецким Зосиме и Савватию: де, если сын поправится, отдать на послушание на год в Соловецкий монастырь. И вот отрок оказался на Соловках, попал на послушание к иконописцам растирать краски, попробовал писать святых в иконописной мастерской, левкасить доски, изображать задний план и, наверное, проявил способности, потому что Александра Борисова отправили в Петербургскую академию художеств в рисовальные классы, где на рубеже веков занимались много детей крестьян, рабочих и разночинцев. В те же годы посещал рисовальные классы уроженец Онеги, будущий исторический писатель Алексей Чапыгин, автор романов “Степан Разин” и “Гулящие люди”. Борисов учился у Шишкина и Куинджи.
        Борисов был парень рослый, “видкий” по всем статьям, артистической внешности, про таких говорят на Севере - “дородний” мужчина, осанкою, статью, степенностью, из той породы людей, что знают себе цену и слов на ветер зря не бросают, а если что задумают, то обязательно исполнят, чего бы это ни стоило. Борисов был настоящий “груманланин”, чем, наверное, и покорил министра финансов С.И.Витте. Весну и лето 1896 года Борисов проводит в экспедиции Казанского университета на побережье Белого и Баренцева морей рисовальщиком, привозит 150 этюдов, часть из набросков выставляет на международном показе в Петербурге и сразу заявляет о себе как о самобытном художнике. Наверное, Борисов был мечтательным отроком, но мрачные елинники и сырые осинники отбирали солнце, обуживали мир, а сердцу так хотелось осиянных безбрежных просторов с набегающей на косогоры волною, вольных дорог к райской земле, где возносилась к подножию Господа алмазная гора Меру. И эти блаженные видения можно с восторгом выплеснуть на холсты. Ещё когда жил на Соловках по обету, Борисов разглядел с монастырской колокольни изумрудное свечение близкого русского рая, который, оказывается, никуда и не пропадал, но всегда жил возле, стоило только протянуть руку. И зловещий, аспидный мрак, стоящий дьявольской стеною в полуночной стороне, не мог затмить Жилище Бога. Вставало Солнце, и Тьма скрывалась в скалистых провалищах Матки. Позже Александр Борисов не раз вспоминал о минувших озарениях, когда в Лондоне сэр Фритьоф Нансен вручал удивительному “груманланину” орден святого Олафа, когда французы награждали орденом Почетного Легиона и когда британцы награждали певца Арктики орденом Бани: “Северянин по душе и рождению, я всю жизнь с ранней юности только и мечтал, чтобы отправиться туда, вверх, за пределы Архангельской губернии”.
        У отрока Александра Борисова грёзы, странные мечтания, которым вроде бы неоткуда было взяться в таёжной деревеньке, вдруг прекратились в образ жизни. С видениями Ледяного океана Борисов вырос, ещё и не предполагая, что арктические морские пашенки, что начинаются в Беломорье, — это и есть тот мировой рай, тот самый совершенный всеобщий дом, та сокрытая в небесных зеленях и лазоревых паволоках изумительная парародина человечества.
        А может, соловецкие старцы Зосима и Савватий указали будущий путь от православной скрытни, взмахнув рукою на Полярную звезду: дескать, ступай, милый отросточек арктической родины, к алмазной горе Меру, где и придётся тебе страдать (пахать ледяную пашенку) до края жизни....
        И самое удивительное, что Борисов не кинулся по воле монастырских угодников, уросливо заломив голову, а принялся усердно исполнять урок послушания, “исподовольки” готовить себя к исполнению Божьего завета, приняв его за монастырское правило: приучился спать на снегу, завернувшись в шубняк, ходил простоволосым, привык к сырому мясу, пил оленью кровь, чтобы не заболеть цингою, готовил свою утробушку к арктическим скитаниям, изучил самоедские обычаи не по книгам, а в путешествиях по малоземельской и канинской тундре, наблюдал ненецкие нравы и обычаи, изумлённый крепостью их первобытной жизни, не претерпевшей никаких перемен за истекшие десятки тысяч лет, когда самодины скитались где-то в предгорьях Саян. Потом под напором алтайских скифов отошли в пермские суземки и стали жестоко препираться с зырянами и чудью, пока-то укоренились позднее у Карского моря, когда Ямальская тундра опустела, осиротела после исхода карских “гаганов” к Индийскому океану, а самоеды остались на Ямальском берегу, неколебимо веруя в бога Нуму и его духовных слуг-тадебциев...
        Замыслы у Борисова были самые грандиозные, когда он решил освоить Карское побережье Матки, куда опасались ходить на промыслы самые “знаткие” и мужественные промышленники. Не решались зверобои тут зимовать, хотя на восточном берегу Новой Земли собирались на лежбища моржи со всех засторонков Ледяного океана. И даже азарт и огромные возможности разбогатеть не подвигали охотников на безлюдные берега за наживою — такой страх наводила на мужественных поморцев Старуха-Цинга. Художник Борисов предпринял по всей восточной стороне на удобных становищах выставить зимовья, доставить на судне харч, оружие, огневой запас, геодезический инструмент, рыбацкое снаряжение, вёсельные карбаски. И, передвигаясь на Север вдоль гранитной кромки от Маточкина Шара к мысу Желания, основательно занести на географическую карту сложные изгибы фиордов, ледники, ветры, часы приливов и отливов, течения и глуб’ины, мели и кошки, корги и корожки, губы и загубья, — словом, все подробности тамошних мест, чтобы последующим мореходцам безопасно было ходить на промыслы. Борисов затеял такое сложное предприятие, которое было по силе лишь крупным финансовым конторам.
        Новые времена требовали новой посуды, и Борисов заказал в Колежме под путешествие в Карском море паровую яхту “Мечта”. Две недели провёл он на Колежемских верфях, вплотную наблюдая за постройкой судна. Министерство финансов отпустило живописцу на необычный арктический поход 26 тысяч рублей, да ещё из своих денег, полученных от Третьякова за картины, художник вымахнул на двусмысленное предприятие семь тысяч.
        “По окончании постройки судна, — пишет в своём дневнике Александр Борисов, — <я> вывел <его> в море из мелкой каменной речки <и> отправился в Соловецкий сухой док, чтобы прикрепить железный и чугунный кили. Сам же отправился в Красноборск для погрузки на баржу и отправку в Архангельск дома для Новой Земли”.
        Дерзость Борисова превосходила допустимую самоуверенность и то бесстрашие, что порою восполняют знание жизни, характера Океана. Борисов был, наверное, идеалистом, человеком искусства, творчества с ярким, красочным воображением живописца, поклонником русского Севера, его физиологии, но чтобы стать мореходом, качеств художника недоставало: надо было в подробностях знать не только мир русского помора, повенчанного с Великим Ледяным океаном, но и его норов, характер, его поведение, повадки и уловки, его невидимый мир, его поэзию, мифологию. И, чтобы быть в ледовитых морях своим человеком, таланта, даже гениальных способностей писать этюды было мало, требовалось знание лоции не по устным побасёнкам “знатких” людей, но понять море в его живой жизни, в живом духе, как живой пульсирующий организм. Но того времени, что определил себе Борисов в овладении мореходной практикой, было крайне мало, а изустные бывальщины ходоков не раскрывали всей картины мореходства. Студёный ужас Севера, показавший молодому путешественнику своё лицо, был только личиной, внешней картиною того сурового мира, куда Борисов собирался плыть, и он собирал в свою команду людей подобного романтического склада. Капитаном “Мечты” был назначен Постников, архангельский помор с большим опытом плавания по северам, но тот неожиданно отказался от похода, сыскав причину; времени искать нового штурмана не оставалось: приближалась штормовая осень, и Борисов взялся командовать паровой яхтой сам. “Мечта” пришла с Соловков 22 августа 1893 года, а через два дня Борисов уже вышел в море.
        Девятого октября Борисов вернулся в Архангельск. К тому времени он уже вёл свой походный дневник, как было заведено у настоящих груманланов: “Судно моё по морским качествам великолепно и несмотря на то, что в продолжение нашего пути в Белом море и Ледовитом океане погибло более десяти судов, мы, кроме сильной качки, не испытали никакой опасности и нередко обходили поморские суда. Но чтобы ещё более приспособить судно для плавания во льдах, я решил обшить его железом, ибо льдом дерёт обшивку...”
        “Начался шторм. Яхта выдержала его блистательно. Толстый лёд обступил “Мечту” и не пускал её в своё неизведанное царство. Хотя все паруса были подняты, и ветер дул довольно сильный, оно не двигалось с места. Приходилось искать путь в новом тонком льду и прорубать его топорами. Так еле-еле добрались до залива Чекина...”
        По осени Борисову удалось поставить на Новой Земле становье, завезти продовольствие, оборудование, промышленный снаряд, холсты, кисти и краски. Для освоения восточного берега Новой Земли оставалось выставить разволочные избушки через каждые пятьдесят вёрст до мыса Благополучия, пройти тем неизведанным путём, которым никто ещё не хаживал, и развести туда харч, оружие и меховую одежду на случай зимовки иль неожиданной болезни.
        Судьба Борисову благоволила, и он думал, что ему светит Полярная звезда, что Бог на его стороне и в случае беды даст отмашки дьяволу, но не попустит крушения экспедиции.
        Поморы, как бы наследуя ледяную вотчину, из века в век вели морские лоции, записи наблюдений, необычных рисковых мест; но в подробных заметках нет описания трудностей, житейских переживаний, душевных потрясений, что неизбежны в морском плавании; ибо эти беды, морские приключения не стоят того, чтобы на них переводить бумагу. Так, наверное, полагал мезенский иль пинежский мужик, отправляясь на зверобойку. И чего вспоминать, братцы мои, если на веку не раз пережит подобный ужас, а иной из походников, испытав разбойный ветер, остался на дне и никогда уже не поведает подробностей трагедии, а кто выбрался на берег — его рассказы будут интересны лишь наивному городскому обывателю, и потому записки Александра Борисова о своих ледовых приключениях в Маточкином Шаре нам особенно любопытны, ибо воссоздают переживания художественной религиозной натуры...
        “Температура упала до минус семи градусов, да и время было позднее — половина сентября, поэтому мы решили припасы, предназначавшиеся для складов, выгрузить в одном месте у залива Чекина, а самим двинуться на зимовку в Тюленью бухту.
        На обратном пути полярные льды прижали нас к берегу. Поднялась страшная метель с жестоким ветром. Льды пришли в движение. Точно таранами, они били в наше судно... Со страшным трудом, но всё же мы приближались к Маточкину Шару. Оставалось, наверное, каких-нибудь вёрст шесть, как вдруг мы заметили, что совершенно оцепивший нас сплошной лёд медленно увлекает яхту к югу, всё дальше от берега.
        Мне, побывавшему в полярных льдах, как и другим моим спутникам, стало ясно, что добраться на “Мечте” до Маточкина Шара немыслимо. Придётся зимовать на “Мечте”; как ни крепка была яхта, всё же не приспособлена для зимовки... Помещение довольно тесное, палуба тонкая и неминуемо начнёт промерзать, появится сырость, а за нею и обычный бич Севера — цинга, вечная союзница смерти в этом крае. Да и помимо того, если бы мы все выжили и вернулись домой, вся наша жизнь среди лишений была бы бесцельна, мы ничего не добыли, и следовательно, вся экспедиция, стоившая стольких сил, забот и материальных средств, свелась бы ни к чему... Рассудив так, не мешкая, хотя и скрепя сердце мы бросили 27 сентября нашу “Мечту” и, взяв шлюпки, двинулись по льду пешком к берегу. Запасы, одежду, наиболее ценные для нас вещи, коллекции и этюды мы погрузили на две шлюпки и тузик.
        Вначале путь был сносен. Пробивая баграми новый лёд между огромными торосами и создавая узкий канал, мы тащили шлюпки и пробирались по льду. Но течением нас относило всё дальше и дальше от берега. Переночевав, мы убедились к утру, что со шлюпками не пробьёмся к берегу и в месяц, и потому, побросав их вместе с массой вещей, даже таких ценных, как фотоаппарат, запасные одежды, часть сухарей, несколько ружей, палатка и прочее, мы взяли с собой необходимое и маленький тузик на случай, если придётся переправляться через трещину между льдами. Соорудили из лыж сани, навалили туда вещи, мы с Тимофеевым запряглись в них. Матросы тащили тузик, а Устин (ненец) повёз на собаках два ящика консервов и половину убитого медведя для корма собак.
        Они не столько шли, сколько скользили по тонкому льду. Вдруг раздался треск, и собачья упряжка стала уходить под лёд. В последнюю секунду Устин отсёк постромки, и собаки бросились врассыпную. Перебираясь со льдины на льдину, мы добрались до припая. Там завалили тузик на бок, чтобы укрыться от ветра, и заснули.
        Проснувшись, с ужасом обнаружили, что припай оторвался от берега, и перед нами оказалась широкая полоса воды. Но пока переправлялись две первые группы, остальных унесло так далеко, что не стало их видно.
        Положение отчаянное. Мы видим, как лёд разверзается и исчезает всякая опора под ногами, цепляемся за большие куски льда, взбираемся наверх, ложимся врастяжку, чтобы увеличить площадь опоры, но зыбь всё больше разрывает лёд. Кругом растут трещины, перепрыгнуть через них нечего и думать. А вещи, выгруженные в разных местах, пока погибают, так что нам, полуживым и промокшим до последней нитки, грозит опасность закоченеть в первую же ночь...
        Вдруг послышались голоса — это приплыли на тузике товарищи, которых уже не чаяли увидеть. Оказалось, что им тоже досталось с лихвой. Лодка, которую тащили по острому льду, получила несколько пробоин, но отверстия были забиты смерзшимся снегом. На воде снег растаял, тузик стал тонуть. Пришлось высадиться на льдину. Дырки законопатили носками.
        К этому времени все понимали, что шансов на спасение нет. Среди нас было трое женатых: Устин, Окулов и Попов. Я им говорю: “Отправляйтесь на шлюпке втроём. Вы попадёте на берег, там Устин вас прокормит. Разведете костёр из плавучего леса, обсушитесь, убьёте оленя, устроите себе палатку, отдохнёте, затем пойдёте дальше. Придёте в наш дом. Там вы можете провести не только год, а даже два, там всего вдоволь. Летом придёт пароход и заберёт вас с собой. Приедете домой и поведаете о нашей участи”.
        Трофим Окулов заплакал и говорит: “Мы не поедем. Ты только подумай, если мы вернёмся живыми, а вас не будет, да мы всю жизнь будем мучиться. Какая это будет жизнь?”
        И тут Устин убил тюленя. Мы подставили к ране чайные чашки и набрали крови. Жадно выпили тёплую кровь, после чего Устин предложил по куску печени и лёгкого. Кровь великолепно утолила жажду и, кроме того, восстановила силы. Мы разрезали тюленя на куски, стали есть его мясо. А тюленьи мозги положительно прекрасны. Все ели и нахваливали.
        Благодаря тюленю у нас появилась возможность согревать немного воды. Мы нарезали мелко, как спички, дерева, сделали из консервной жестянки нечто вроде подноса. Затем обмазали палочки ворванью и подожгли. Время от времени лишь подбавляли жиру и устроили таким образом великолепный очаг. Мы берегли каждую щепочку, бумажку, тряпочку — всё это был бесценный материал, в них теплилась искра нашей жизни.
        Таким образом мы нагревали себе воду градусов до 35 и каждому приходилось по полчашки. Эта на обычный вкус отвратительная подогретая солёная вода казалась нам лучшим питьём и прекрасно утоляла жажду...
        Я вышел на льдину и вижу: вдали виднеется какое-то конусообразное пятно. Над ним мерещатся шесты. Напрягаю всю свою зоркость, буквально весь ухожу в глаза. Стало яснеть, и теперь я прямо уверен, что это чум, люди. Выстрелил в воздух, услышали ответный выстрел”.
        Экипаж “Мечты” прожил у самоедов две недели, а потом три недели шёл четыреста вёрст к Маточкину Шару, где стояла их становая изба.
        “30 октября мы попали в наш дом. Он показался нам раем”.
        По своим нравственным качествам “груманланин” Александр Борисов был удивительно цельным русским человеком.
        ...Но почему, не имея морских навыков, руководимый лишь романтической мечтою совершить подвиг и открыть запечатанные тайны Матки с восточной стороны, он шёл там, где никто не плавал Карским морем — настолько дикими были те таинственные берега — и никто не мог обогнуть Новую Землю с полуночи (лишь, по преданиям, зимовал однажды мореходец с Мезени Савва Ложкин и поставил “оветный” крест как памятник отважным русским зверобоям с Помезенья и Пинежья)... И больше никто из поморов не ходил через Маточкин Шар в Карское море, не огибал Матку с пустынного восточного берега, где в изобилии водились белые медведи, моржи, голубые песцы и тюлени. Даже в конце девятнадцатого столетия, проплывая на паровых судах мимо поклонного креста Саввы Ложкина, мореходцы смотрели на его старинное ветхое зимовьё с огромным удивлением, как на историческое чудо.
        И вот дерзкий Александр Борисов, худо знакомый с полярными морями, решился открыть именно этот тёмный полярный край, где никто не живал зимою, кроме Саввы Ложкина, и описать угрюмые пещеры материка, ледники и гранитные берега. Судя по дневникам, Борисов плохо представлял подстерегающие его опасности, неимоверную тяжесть путешествия к северу Матки, куда так “легкомысленно навострил свои лыжи”, не осознавая вполне свою затею, характер арктических морей и тысячелетнюю практику кормщиков, плававших по Ледяному Скифскому океану; художник застрял в Маточкином Шаре на первых же шагах своей романтической экспедиции и едва не погиб...
        Николай Рерих писал о певце Арктики Александре Борисове: “Ему удалось найти новый ручей, никем не затоптанный, на дне которого ничьих красочных тюбиков не валяется”.
        Но какой ценою? Самопожертвования и подвига…

        2

        “Златокипящей Мангазеи”, как её представляли иноземные негоцианты и европейские торговцы-протестанты, не было. Кто-то, видимо, шустрый лазутчик, что отирался возле Московского двора, подслушал и пустил слух, что в устье Оби, где срубили мангазейский острожек и завели таможню, появилось бойкое место, куда отовсюду потянулась ясачная самоядь, тобольские и печорские купцы и где развернулась широкая торговля хлебом, солью, железом, а в Москву отправился сибирский соболь, за мех которого давали на рынке от рубля до двадцати пяти рублей. Тогда и разошёлся по Европе соблазнительный миф о “Златокипящей Мангазее” как удивительно лакомом месте, где, особенно не торгуясь, за ящик рома и стеклянные бусы можно получить богатую наживу, сравнимую с Клондайком, чтобы этой баснею завлечь бродячих авантюристов запада и проходимцев с больших дорог, любителей лёгкой наживы, в смутное время заполнивших просторы Руси...
        Так кинутая в мир метафора о таинственной золотой кладовой в стране “барбаров” с лёгкой руки протестантов-торговцев обернулась в завлекательную рекламу дикого тундрового зимовья, вдруг превратившегося в начале семнадцатого века в “золотой прииск”. К названию сего острожка ясачные самоеды никакого отношения не имеют, ибо когда пришёл князь Шаховский с дружиною искать место для новой таможни, чтобы не пускать немцев на восток, случайно на лесном болотце на краю речки Мангазеи обнаружили старинное поморское зимовье, стоявшее на берегу Тазовской губы, — очень удобное место для становища, куда могли бы ходить суда со всех окраин.
        Вот у речки Мангазеи в 300 верстах от устья реки Таз князь Мирон Шаховский и решил бить чеснок для острога... Это случилось весною 1601 года. И был назван острожек именем речки Мангазеи. Одним летом обведён бревенчатым заплотом, срублена таможня и съезжая изба, караульня для сотни стрельцов, деревянный храм. Место было пустынное, дикое, комарное, водяное, во всё короткое лето хлюпала под ногами болотина, потому и носили бродни — бахилы с длинными голяшками по рассохи. И, чтобы ходить по острожку, настлали дощатые мостки, навесили въезжие ворота, выставили по бойницам затинные пищали и пушки ближнего боя, чтобы обороняться от беспокойной самояди.
        Северные промышленники, что плыли к Архангельску морем, этого узкого места обойти не могли: надо было оплатить царские пошлины. Соболь в те годы по тайге водился обильно, ещё не ушёл от охотников на восток, и в царёву казну потёк неиссякающий “пушной ручей”, словно бы не имеющий дна. Так и появился в обиходе образ города “Златокипящая Мангазея”, названный якобы по имени полузабытого самодинского князька Ункасея...
        Самоядь была древним “варварским” племенем, застывшим в своём историческом развитии в самом начале туманного пути, народом, не имевшим своей письменности, поэзии, песен и самобытной сказовой истории; первые ненецкие поэты появились в шестидесятые годы ХХ века. О затянувшемся развитии оленных ненцев Ямала писал и художник Александр Борисов, друживший с кочевым народом.
        Самый известный из ненецких поэтов, Василий Николаевич Ледков, жил в Архангельске в одном доме со мною на улице Тимме. Он закончил Ленинградский институт имени Герцена (для малочисленных народов), где учили их русскому языку и литературе. Создатель ненецкого букваря Пеле Пунух (Синицын), русский учитель из Архангельска, скончался, когда я пришёл служить в областную газету, и с Василием Ледковым, учившимся русскому языку по букварю Синицына, мы порою охотно прикладывались к стопке. Тогда казалось нам, что под рюмку спиртного лучше входит в наше наивное сердце великая поэзия... Водка — необходимое историческое лекарство беспечных (в чём-то) северных народов, и, беспокоясь о будущем самоедов, ещё великий царь Иоанн Васильевич Грозный запретил под страхом смертной казни провозить в тундру белое вино и спаивать воинственных ямальских ненцев.
        Это нынче угро-финны наловчились толмачить русские названия рек и озёр на свой лад и трактовать, как приляжет к душе непонятное слово. Вот и связалась речка Мангазея с самодинским князьком Ункасеем, о котором и сами-то ненцы никогда не слыхивали и не брали в ум, кочуя по берегам Ледяного океана, уходя зимою с многочисленными оленными стадами в комариную тайболу.
        Пришлые племена самодинов приноровились толковать неведомые гидронимы, ласкающие слух, на свой лад и прибирать угодья в свой племенной синодик; дескать, это наша река и всегда, из веку, была она нашей, самоедской. А русские промышленники, скитаясь меж сибирских рек и таёжных урочищ, не давали острожкам, зимовьям и станам чужих имён, но обычно именовали той водою, на берегу которой ставился починок, хуторок или выселок. Или давали имя, прозвище основателя зимовья. Таков был обычай освоения новых земель. И странно бы звучало, если бы русский князь Шаховский дал бы название нового острога по имени досель неизвестного самоедского князька Ункасея...
        Эта потаённая зимовейка, на которую якобы “случайно” наткнулся князь со своей дружиною, неведомо в какие годы — может, и лет триста тому или более того, — была названа первыми мезенскими землепроходцами, торившими тропу за Камень, по путаной сузёмной речонке.
        Когда самодины под напором алтайских скифов двинулись к Ледяному океану, на Ямале и по берегам Оби и Тазовской губы, по рекам Кара, Сосьва, Берёзов, Тобол и далее к Енисею и Таймыру, Индигирке и Чукотке стояли города, жило множество неведомых сибирских народов, и среди них, прижимаясь к берегам студёных морей, обитало древнее низкорослое голубоглазое, белокурое племя лукоморцев, которым самоеды, вытесняя с пастбищ, дали прозвище “сиртя”, “сихиртя”. Это была полузабытая “отрасль” южных скифов — чуди заволочской, ещё за тысячу лет до Рождества Христова пришедших к Полярной звезде и осевших на житьё. Видимо, среди них были и “лукоморцы” — самые древние поселенцы на Двине, Мезени и Печоре, возраст которым учёные дают 4-3 тысячелетия до н. э.
        Они жили зверобойкой, охотились на кожаных лёгких лодочках на кита, рёбра которого пускали на остов жилища, жили в полуземлянках-”буграх”, искали по Мезени, Золотице, Печоре, Усть-Цильме, Новой Земле и Оби золото, серебро, медь, олово, занимались литьём мелкой пластики по сюжетам родного Поморья, древних соседей индов и гангов, сошедших на юг, где их никто не ждал, великой Греции, Сирии и Ассирии, Египта и Поморской правоверной Руси. Скульптуры сохранились до наших дней, их случайно нашли археологи в захоронениях по берегам Ямальского океана. По своему развитию лукоморцы опережали самодинов на несколько тысяч лет. Я думаю, что это их скульптура “Золотая Старуха” — по легенде мировая мать всех народов с младенцем на руках — стояла веками на берегу Ямала и не давала народам пропасть с Земли.
        Эти драгоценные металлы варились в подземных буграх (нашли руды, сплавы, тигли, мелкую ковку). И не от лукоморцев ли возникло название речонки “Мангазея златокипящая”, ибо тут, в “кузнях”, плавили голубоглазые мелкорослые лукоморцы слитки меди, золота и серебра, ковали лесных зверей, мифических птиц и летающих псов, небесных драконов и родных богов. Самоеды слышали, как из-под земли доносился стук молотков, выпархивали клубы пламени, волны металлической гари и тяжёлого ядовитого воздуха, от которого болезненно тосковала грудь. Землянки лукоморцев достигали ста метров в длину, наверное, заедино жил весь род, и от варки металла — без вытяжки, без окон и дверей (вылезали наружу через потолок) — в долгую арктическую ночь, когда человек и без таких тяжких условий скоро теряется, уходит в тоску, хандру, теряет зубы и цвет лица, кожа становится пористой, серой и дряблой, и потому, несмотря на всю внешнюю красоту удивительного ремёсла, на изящные золотые изваяния богов, птиц и зверей, срок жизни лукоморцев был очень короток, а цинга, сводящая в могилу, — неизбежной.
        В долгую арктическую ночь лукоморцы не погружались в спячку, как сообщали о северном народе “грустинцы” с Иртыша, а четыре месяца ковали и плавили металлы, чтобы подготовиться к весенней меновой торговле...

        * * *
        Я предполагаю, что у “Златокипящей Мангазеи” не семьдесят лет расцвета и увядания, как настойчиво уверяют московские “чебуреки”, пропахшие чесноком, а не менее десяти веков бурного творческого полёта, и в тех артефактах скифов и чуди, что находят во многих уголках мира, наверное, немалое их количество принадлежит таинственным арктическим скифам-лукоморцам.
        Наверное, и таинственный путь в свою духовную обитель показали лукоморцы мезенской чуди, видя в местных мужиках свою кровь. А иначе как бы мужики проторили тропу именно за Ямал, в глухой зачурованный угол, куда нет ходу никому. Хоть сто лет броди по берегам реки Таз, а в то болотце, где течёт кроткая таёжная речонка, веком не попасть. Лишь волей случая отряд из ста тобольских и пятидесяти берёзовских казаков вышел на глинистый берег Мангазейки. В Обской губе отряд князя Шаховского угодил в шторм, и в многочисленных лудах и залудьях, когда “железные ворота” Оби невозможно было отворить и зайти в русло, потеряли они пять кочей и пять малых судов-коломёнок: выкинуло суда на каменистые корги непроходимых Шараповых Кошек, разбило в щепы, утонули сотни кулей с мукою и солью. Казаки успели высадиться на каменные заливные гряды Шараповых Кошек. Ещё не войдя в Обь, экспедиция потерпела страшное бедствие: на носу морозы и долгая ночь, а половина харча затонула в море. Пропали запасы муки, соли, хлеба, зимней одежды, обуви, кож, ружей, пороха и холстов, паруса и якоря, корабельный такелаж, меновой товар с самоедами, вогулами, остяками, но в изменчивые воды Оби со множеством сулоев и перекатов зайти кочами так и не смогли.
        Наступила зима, тундровые хляби и сыри, впереди бездорожица, сотни вёрст безлюдья, кроме кочевых чумов, откуда постоянно тянет бедою. Казаки встали на лыжи, продолжили путь. В устье Пура на отряд неожиданно, как водилось в этих пустынных враждебных местах, налетели врасплох оленные самоеды и побили многих казаков, пограбили стан, вскочили на нарты и умчались во мглу. Царские спосыланные похоронили своих товарищей и потянулись вдоль Тазовской губы “незнамо куда”, высматривая место будущей таможни. Триста изнурительных вёрст по сплошным завальным снегам, меж холмистых протягов от устья Таза, отряд князя Шаховского протаптывал дорогу два месяца, пока не пали дороги. И по распутице, когда разлились болота, князь Шаховский заметил утонувшее по самую кровлю старинное поморское становье и решил в этом месте на излуке зарубить острожек. Проводник сказал, что исстари кличут заимку Мангазеей — это родовой лабаз мезенского промышленника Волка; он ушёл за соболем на Енисей и Кету, да там и пропал, но охотничье ухожье берёг за собою.
        * * *
        Минуло четыреста лет со времён князя Шаховского и легенды о “Златокипящей Мангазее”, а миф никак не тухнет, раздутый тысячами бездельных сочинителей, мало сведущих не столько в истории, сколько в тяжкой доле русского промышленника, подавшегося на соболиные ухожья Ледовитого Севера... Не досталось семьям поморов ни золотых слитков, ни серебряных подвесок, ни соболиных невесомых палантинов, согревающих простуженную на северных ветродуях спину таёжного скитальца, ни роскошных медвежьих белых шкур, небрежно кинутых на лавку, чернобурок и голубых песцов, бобровых шуб и горностаевых мантий. Каждый грошик и полтина доставались промышленнику на царскую налогу и краюху хлеба через бесконечную мятку в полуночной стране, в стуже и нуже, в еловом сузёмке и топких болотах, где тоскливую песнь студёного ветра-полуночника беспомощно перебивает голодный волчий протяг...
        “Златокипящая Мангазея” превратилась в заманчивую басенку, ушла в легенду, погрузилась в былину, но не задела поморской религиозной души: слишком много трудов и чувств было затрачено на долгие походы, связанные с постоянным риском, боями со злой самоядью, гибельными походами на Вайгач, Ямал и Шараповы Кошки, чтобы ради хлеба насущного пережить столько трагедий и несчастий, когда у каждого наволока, носа, сулоя и песчаного отмелка разбивало суда, погибали артельщики, сродники, покрутчики и близкие походники… И те опасные разбойные места обставлены “оветными” крестами. Так намогильный крест невольно становился вешкою в долгом походе к таинственному пряному океану, куда в давние времена отошли их предки… Эта неистребимая странная тяга на Восток не только подвигала мезенского, пинежского и печорского помора встречь солнцу, руководила “груманланом”, подсказывала грядущие пути, как обойти ненужные препятствия, добиться успехов, не утратив законов и заповедей поморского рода, и невольно столетиями созидала нового необычного русского человека, сохранявшего в груди старинный обычай и обряд.
        В объятиях Ледяного океана мужала необычная “отрасль” человечьей породы...
        И когда читаешь бесконечные слащавые строки о богатой “златокипящей скрытне”, где якобы русские мужики купались в золоте и довольстве, груды золота прибирая к рукам, в короткое время сказочно богатея, словно бы по отмелкам и заплескам Ледяного океана бродили поморы-бездельники, попинывая сапогами водоросли и ракушечник, спотыкались о золотые самородки, набивая заплечные кошули и берестяные пестери. Меня тошнит от этих обывательских пошлых описаний “Златокипящей Мангазеи”, таинственного мира, который однажды отплыл в еловые сузёмки, как видение, сказочный мираж, блазнь и русская наснившаяся сказка. А ведь в середине семнадцатого века крестьяне Помезенья и Пинежья оказались в страшной нужде от зябели и недорода, сено сгнивало на вешалах, нечем было кормить скотину и лошадей, жито съела спорынья и головня, от дождей и холодов хлеб худо зародился и не вызрел, и колос погнил на корню... От повального недорода Поморье пошло народом в страшную убыль, жилые деревни сократились вполовину, кто-то из крестьян бежал на Вологодчину, на Выг, иные подались на Обь в Тобольск. Окна и двери многих изобок закрестили досками, и некому было похоронить несчастных вдов и сирот, оставшихся без кормильца. Именно в 48–50 годах семнадцатого века близ Груманта разбило множество кочей, когда “кипело золото в Мангазее”, торговцы и царская казна наживали огромные барыши, простец-человек (казачок и казачиха) бродил меж дворов и нанимался на любую работу, чтобы купить семье еды... Но особенно ретивые и сильные парни верстались в казаки и стрельцы. На царёву службу шли оружными отрядами в Сибирь, на Енисей и Лену — собирать с туземцев ясак...
        Голод царствовал на Севере, но Москва ничем не могла помочь: смута выгребла все столичные закрома, бандитские шайки и польские шляхтичи бродили по дорогам Руси, появлялись на Мезени, в Холмогорах, Каргополе и тащили в свои возы всё, что плохо лежит.
        * * *
        Я ведь тоже не бывал на Ямале, не попадал туда ни морем, ни волоками, не тянулся пеши через Камень, ни на собачьей упряжке, ни с оленными ненцами, чтобы угодить в сказочный острожек, откуда в царские кладовые везут через Мезень и Соль Вычегодскую тысячи соболей, но появился на белый свет через триста лет после тех исторических событий, когда мои предки плавали на Матку и Грумант. Я самой душою, самой мистикой преданий, живущих в моей крови, представляю, с какими трудами давалась каждая верста по ледяной пучине. Как терпела и страдала человеческая плоть в долгую зимнюю ночь в снежной яме под выворотнем елушки, под брезентовым буйном в карбасе на зверобойке, как неотвратимо обдирало стужею лицо и всё тело, как остамевшие от звериного боя и ножа-клепика пальцы крючило и стягивало к долоням от кровавых освежёванных тюленьих туш, когда промысловая одежда от звериной слизи по грудь в сале и требухе...
        Отчего Господь даровал груманланину на прокорм морскую ледяную пашенку, чтобы мужик с неимоверными трудами снял с неё свой небогатый урожай, за этот достаток в семье обрезая цветущие годы в такой короткой судьбе, где, казалось бы, не могло найтись места ни песне, ни старине, ни былине, ни сказке, ни потешке, ни топотухе, ни хороводной плясовой — так должна была заскорбеть усталая душа помора от такой немилости... Но арктический водоходец жил Господом и кланялся ему до крайнего часа...
        * * *
        Самый древний путь в Сибирь шёл по реке Мезени, в устье которой стояла слободка московских сокольников, поставлявших охотничью птицу, уже прошедшую первую науку у мезенских помытчиков, везли в коробах на зимних возах в столицу на царский двор, в кречатню на выучку, а оттуда белый сокол шёл по Аравии, Персии и Египту, в Китай и Индию как самый ценный подарок. Так вот, этот арктический путь шёл мимо Сокольни Новой, которая выросла в Окладникову Слободку. Самый торный путь по Северам шёл мимо моего родового дома Личутиных, которого нынче и не вообразить даже. Наверное, это была двужирная бревенчатая изба на речном угоре, крытая строганым еловым тёсом с кирпичной дымницей. Но из печи дым шёл через избу в полые, открытые настежь двери и продух в стене: кушная зимовейка топилась по-чёрному, стены и потолочины были чёрными от сажи, как и во всех поморских домах, ибо зима в Приполярье долгая, обжорная, и слобожане прижаливали дрова...
        Трудно сказать, откуда спустились по реке Личутины, из Москвы или Новагорода, может, из Словенска со вторым потоком южных скифов-чуди, пришедших через Белоозеро Онегой к Белому морю. Конечно, если плотнее заняться историей рода, то можно обнаружить начало моей родовы, но я-то исследую не своё имя, а биографию русского сословия груманлан, составивших славу Отечества, сыгравших огромную роль в создании Русского государства, ибо из них практически и вышли все покорители неизведанного сурового пространства от Камня до Сахалина и Северной Америки. В моих словах нет излишней похвальбы, но можно приоткрыть путь русского племени, который усердно скрывают от нас кобыльники и чужебесы, распускающие о России самые дурные слухи...
        Не в природе русского крестьянина записывать, где был и чем занимался на путях, какие переживал трудности. И потому, скитаясь в дальних землях, испытывая нескладицу морских приключений, мезенский помор так и погибал в безвестности, свою мужественную судьбу, неукротимый характер унося с собою в Ледяной океан... “Мезенский промышленник — это человек подвига, — писал о поморах шведский мореплаватель Норденшельд. — Он погибал, так и не открывая народу последних страниц своей биографии, не жалуясь на превратности суровой судьбы...”
        Считается по записям, что князь Мирон Шаховский срубил острожек Мангазею в 1601 году в трёхстах верстах от устья реки Таз. Но поставил-то острожек не на пустынной болотине у реки Мангазеи, а на обжитом мезенскими поморами зимовье, где поморы-промышленники не одну сотню лет хаживали в Тазовскую губу и на Обь, поддерживали в исправности Пёзский волок — единственную дорогу в полуночную страну...
        Так вот, Мезенский ход начинался по Двине, оттуда на Пинежку-реку торговые кочи с грузами перетаскивали бурлаки на Кулой, спускались малыми судами до Белого (Молочного) моря, на приливе заходили в Мезенскую губу и уже просторною рекою, преодолевая многочисленные коварные мели и перемелья, подымались к Сокольне, чтобы обменять моржовое сало, медвежьи шкуры, песцовые и соболиные меха, битую боровую птицу на кули с хлебом и солью. Меняли, наверное, столько, сколько понадобится в неторной долгой дороге, которая порою длилась не одно лето. Наверное, промышленники на кочах заходили в Иньков ручей, разделявший зимовье на две слободки со стрелецкой вахтой, охраняющей сокольню и таможню от самодинов. Отловленную на гранитных склонах Матки, Груманта, Вайгача, Колгуева, в тундрах Канина Носа и Ямала драгоценную птицу с большою осторожностью и под великой охраною везли зимою в столицу на царский двор... А мезенские помытчики продолжали промышлять соколов и кречетов, и достойная царская служба ловчих и сокольников продолжалась, пока помору позволяло здоровье.
        По всему к Уралу был и другой, более прямой путь. Им пользовались мезенцы и лешуконцы ещё после войны. От Усть-Пинеги на Лешуконье, оттуда спускались вниз на кочах до Дорогой Горы и сворачивали на Пёзу на долгий волок до кушных изобок, где и волочили по каткам на собаках иль оленях мелкую морскую посуду.
        У Сокольни в устье Мезени был долгий срок, хотя никакие летописи и записки подьячих никак не подтвердят его, а понять возраст государевой службы на берегу Скифского океана можно лишь знанием арктической жизни, поморского устава, русской истории, обычаев и обрядов Средневековья, росписью княжеского двора, где порядок службы, даже самого малого чина, узаконен до каждой мелочи, и переступать дозволенные границы ловчему было запрещено под строгим наказанием вплоть до печатей на образе (обрезания ушей и носа). Ибо в те давние времена полярный белый сокол с Матки, Большого Камня и с Канской земли был равен состоянию богатого купца и дворянина... Был дороже бриллианта с куриное яйцо, слитка золота и человеческой жизни тщеславного баловня, кто бы решился стащить птицу из кречатни, выпустить её на волю из опутенок...
        Кочи подымались мимо Окладниковой Слободки до старинной Сокольни в Лампожне, миновали Дорогую Гору и сворачивали на речку Пёзу до реки Рочуги, где стояли кушные изобки в одно паюсное оконце, жили бурлаки, охотники, те самые молодые казачата — дюжие бородатые парни с пудовыми кулаками, что не могли сыскать работы в селищах, а на промыслы их не брали по бедности и своеволию: таких непокорников океан не терпит, забирает к себе.
        И здесь, от Рочуги, где начинался Пёзский волок, и таскали до истока речки Чирки, спрятавшейся в ольховниках, таёжной чищере и мшаниках, кули с мукой ржаной и овсяной, и солью, судовое железо, всякий ловецкий сряд и промышленный торговый набор: медь, олово, сукна, кожи всякого рода и ситцы на своих плечах по болотным хлябям и сырям, комариным сузёмкам до реки Усть-Цильмы, притоке Печоры. Зимой “кушники” вывозили речную посуду: кочи, кочмары, лодьи, карбасы, лодки — на оленях и лошадях, выставляя на Печоре охрану от самоедов, чтобы с первой большой водою спуститься к Печорскому морю. Весь путь от Мезенской губы по Пёзскому речному волоку был восемьсот вёрст по мезенской глухой тайболе, по осклизлым бревенчатым гатям через болота и перелазы, лесные завалы, через дебри и падь, где не встретишь живой души… Облепленные комарьём, оводьем, паутами, выкусывающими мясо со скул и щёк волотями, облитые кровью, похожие на таёжных леших, тащили казачата клади на горбине порою по пояс в болотине, и на этот путик отводили промышленники три недели. Но эти муки для мезенского помора были за обычай: да, тяжело, но ничего необычного, оглушающего в жизни в Арктике, ибо кормщику и артельщику постоянно помнилось, какие страсти и многие горя поджидают впереди от Печорской губы до Вайгача, до Медынского Заворота и Югорского Шара, Шараповых Кошек и Железных Ворот в устье Обской губы, куда надо протиснуться, где постоянно крутит ветер, бьёт наотмашь в зубы, рвёт парус, ломает мачту и завивает воды Оби в коварное беспощадное кружало, и сулои неизбежно затягивают судно в берег, на заливные коварные песчаные отмелки, чтобы опрокинуть кочмару у гранитных корг и корожек, и станет непременным счастием, если и разобьёт посудинку в лохмотья, но удастся выкинуться живым на берег, потеряв в океане всё нажитое, до последней пуговицы, скопленное для меновой торговли за несколько лет. И всё добро разом пойдёт на дно, и в позднюю осень, уже по морозам и снегам придётся брести тундрою вёрст триста не знаемо куда, спасая “грешную жизнюшку”.
        Ладно, если кормщик “знаткой”, не раз хаживал по Ледяному морю на Грумант и Матку, сумеет вернуть коч с товарами в обратную сторону, в устье Печоры.
        Этим Пёзским волоком в 1499 году прошли дружины воеводы Петра Ушатого и князя Симеона Курбского, отнимая у Великого Новгорода Восточный Урал и Приобье, поставили на Печоре у Пустого озера таможенный острожек Пустозерск, приказную избу с воеводою, забили чеснок, посадили в караульне за бревенчатой стеною сто пищальников, чтобы не пускать “нецыев” за Вайгач. Так на морском ходе от Печоры до Шараповых Кошек была объявлена Московская власть.
        И когда отряд князя Мирона Шаховского в 1600 году попал в Тазовскую губу, отыскивая место для таможни на севере Оби, то позади его рискового долгого пути уже стояло спасительное Пустозерское становье, куда, не достигнув Тазовской губы в первую осень, можно было вернуться и прозимовать на Печоре. С 1601 года с появлением Мангазеи на реке Таз, где можно было отовариться, пережить долгую полярную ночь и промыслить соболей, Пёзский волок ожил, мезенцы под властью Московского царя стали починивать трудный переход в Гиперборею, наниматься в проводники, тяглецы, кушники, бурлаки, покрутчики, корабельные плотники, кормщики, сотни малых поморских кочей двинулись с товаром в древний русский угол с Пинеги, Онеги и из Холмогор, а следом потянулись на Ямал подневольные племена самоедов платить Москве ясак.
        Поморские деревни и починки совсем осиротели. Постоянные неурожаи, уж который год хлеб не вызревал: то зябели, то замоки, — хлеб на вешалах гниёт, скот от бескормицы на ужищах виснет, едва тянули до весны. Голод навалился на Север, мужики и парни, не найдя работы в своих местах, отвязались от дома и стали решительно смотреть на Восток, куда подались первые мореходцы в хмельном азарте новых земель и прибытков. Такое же несчастье настигло и Пинежье, и Холмогоры: крестьяне превратились в гулящих людей, по сибирским рекам их требовались тысячи в плотники, гребцы, тяглецы, в служивые отряды, для поиска новых ясачных людишек....
        Кочи выдерживали одну-две ходки от Мезени до Мангазеи и были или разбиты морем, или истирались в щепы об ледяные стамухи и плывучие торосы. Шились кочи на скорую руку, в два-три месяца вересовой кручёной вицей и деревянным гвоздём (спицей), был у них один ровдужный парус из оленьей кожи и деревянный якорь из елового выворотня (кокоры). Но малые и большие кочи отработали верную службу на сибирских путях.
        Главными рабочими руками на строительстве Мангазейского острожка ещё долго считались мезенские мастера по шитью кочей, лодий, шняк и кочмар, морских карбасов, лодок-однодеревок, шитиков — той крайне необходимой речной и морской посуды, что требовалась во множестве на сибирских реках. Поход на Восток купцов-промышленников дал неожиданный размах торговле, а вместе с нею прибытка казне. Сдвинул массы низового предприимчивого люда с родной стороны, позвал крестьян-поморов на волю, на поиски сказочного счастия, Беловодья, в глубь материка, оживил все стороны русского быта. Поморы покинули древний русский рай под Полярной звездою у горы Меру, чтобы искать неведомую землю Беловодье. Уйдя в поисках рая, поморы унесли с собою истинную веру, создали монастыри, скрытни, общины, поморские толки, чтобы сохранить в сибирской тайге остатки правоверия и дом Христа, но обрекли на нищету и вымирание (как неизбежность) множество поморцев, в одночасье лишившихся кормильцев и надёжи. Пройдут годы, пока-то гулящие люди набродятся по чужому злому миру, остепенятся, уймут сожигающие страсти по русской воле, и придёт охота завести свою пашенку, свой ломотёк земли, свою изобку, когда нестерпимо потянет к себе родина, и уже сорокалетние мужики притянутся обратно в родные палестины, нисколько не разбогатев. Только некоторые из мезенцев — братья Коткины, Ружниковы, Откупщиковы, Увакины — перейдут из промышленников в торговые гости большой сотни, обзаведутся капиталом (но об этом чуть позже)...
        В середине девятнадцатого века этим кулёмником через мезенскую тайболу пробирался на Печору знаменитый русский путешественник, академик Александр фон Шренк, в 1853 году — адмирал Крузенштерн, в 1887 году — князь Н.Д.Голицын, будущий председатель Совета министров России...
        Дорога от Архангельска до Мангазеи занимала порою более двух лет, хорошо, если не сгинули в водах Ледяного океана иль не скончались от Старухи-Цинги. Вот вам суровая правда о сибирском острожке, “где кипящее золото льётся ручьём”.
        * * *
        Откуда Борис Годунов узнал о становье “Мангазея” на реке Таз, где можно поставить каараульную заставу и таможню?
        В 1599 году пинежане и мезенцы послали в Москву челобитную, в которой просили дозволения ходить морем в Мангазею и вести на сибирских реках большой торг. Государство нуждалось в серебре и золоте, казна опустела, и крохотные ручейки в царские закрома из-за внутренних нестроений стали иссякать. И Годунов обрадовался доброй вести из Поморья от русских промышленников Ивана Угрюмова и Федула Наумова. Наверное, мезенские мужики густо расписали, каких огромных прибылей можно ожидать от ямальских самоедов и сколько соболя и песца водится в диких сузёмках и ямальской тундре, сколько рыбьего зуба и моржового сала можно взять с Вайгача и Новой Земли. Уже в январе 1600 года была получено из Сибирского приказа разрешение на всех промышленных людей — пинежан и мезенцев — “промышляти и торговати в Мунгазею морем и Обью рекою на Таз и на Пур, и на Енисей им ходити и с самоедами, которые живут на тех реках на Тазу и на Пуре и на Енисее им торговати велели повольно, а нашу десятую пошлину взимать от девяти десятое: из соболей лутчий соболь, из куниц лутчая куница, а из лисиц лутчая лисица, а из бобров лутчий бобёр, а из песцов лутчий песец....” А сами ходатаи Иван Угрюмов и Федот Наумов, доставившие челобитную в Москву, “получили хвалу от царя за частые поездки в Мангазею...”
        В 1614 году воеводе Е.С.Годунову указывалось “зделать для мангазейского ходу 10 кочей, а зделав те кочи, велено слать в Тобольск с хлебными запасы вместе, чтоб те кочи к мангазейскому ходу поспели”. Один из первых мангазейских воевод был Савлук (Лука) Пушкин, тот самый царский служивый, при ком отрок Василий, приказчик из Мангазейской лавки, нещадно истязаемый купцом, станет мангазейским святым и войдёт в православные святцы всех храмов России. Савлук Пушкин прибыл в острожек на краю света в царствование Бориса Годунова, когда в Тобольске служил воеводой Евстафий Михайлович Пушкин, а тот, в свою очередь, был пращуром великого поэта в девятом колене. В 1635 году воеводой в Мангазее заступил Борис Иванович Пушкин. В Ленске в конце сороковых годов был воеводой Пушкин. Какое-то короткое время служил в Мангазее Иван Пушкин. Фамилия на Руси распространённая и, как мне думается, никакого отношения к орудиям не имеет, но вернее всего идёт от болотного белого цветка пушицы, напоминающего крохотного цыплёнка. Такие цветы во множестве росли у нас в Мезени перед окнами на весеннем, пряно пахнущем болоте...

        От устья Таза до Мангазеи они бежали “парусным погодьем” всего двое суток, а на вёслах надо не менее 19 суток. А путь от Мангазеи до Пустозерска занимал не менее трёх месяцев. “В это время в Мангазее был караван из 16 кочей и 160 промышленников”, — вспоминал водоход Фома Борисов с Пинежки.
        В 1617 году 170 поморов заявили пред мангазейскими воеводами: “…ходят-де они с Пинеги и с Мезени, и с Двины морем, которого лета льды пропустят в Мангазею для промыслов лет по двадцати, по тридцати и больши”.
        Уже в начале семнадцатого века англичане шпионили о дороге из устья Печоры в Мангазею через Ямал. Слухом земля полнится, а вести о богатой земле у Карского моря мигом разбежались по Европе. Английскому торговому агенту Ричарду Финчу было известие от немецкого осведомителя, бродившего по архангельскому северу, “что от Печоры до Мутной реки и до Мангазеи плывут семь недель на лодках, называемых “кочи”. Англичанин Вильям Переглоу зиму 1511–1512 годов провёл в Пустозерске и собирал данные о Сибири от местных жителей. Он писал: “От Медынского заворота до острова Вайгача два дня пути морем на русской лодье. Подымаясь по реке Таз, русские построили крепость Мангазею, куда приходят все звероловы и приносят меха. Сюда приводят соймы или боты русских и пустозер со своей мукою и другими товарами.
        Когда русские плывут в Мангазею в своих соймах, то они идут узкой рекой, а из неё тянут свои боты волоком на небольшой косе в речку Зелёную”.
        Царский указ запрещал от 1619 года ходить в Мангазею “большим морем”. Мезенцы промышляли давно, может, не один век, и Годунов знал, куда посылал казачий отряд князя Мирона Шаховского, первого воеводы будущего острожка. Князь, собирая в Тобольске 150 служивых, понимал, в какое место ведёт их, где будет рубить становье, ибо мезенцы загодя расписали ему весь путь. Тогда зачем было наводить такую путаницу в трагической истории, когда князь, зная дорогу по реке Таз, зачем-то наводил тень на плетень? Или это постарались непутёвые историки наслать романтического туману? Или князь сознательно скрывал свой путь от немецких проныр, ищущих дороги на Восток?
        Братцы мои, если честно писать, то в сибирской тайге нет никакой красоты, кроме зыбучих болот, дебрей и замшелых древних лиственниц. Четыре месяца длится непроглядная арктическая ночь, а с нею приходит верная спутница Заполярья цинга, потом с конца февраля — бураны, метели, вьюги, ледяной ветер-падера, с востока — полуночник. Бродят по слободе суровые, угрюмые мужики-охотники, заросшие бородою по глаза, в оленьих малицах или совиках, подпалённых в подоле у костров, бухают по ледяным катыхам тяжёлыми валенками с пришивными голяшками по рассохи, с загнутыми передами от охотничьих лыж, в шапках-мезенках с долгими ушами. Ждёт его ежедень путик по лесным ухожьям на тридцать вёрст по ловушкам на зверя, и едва притащит ноги, чуть живой, ждёт его обрядня, готовка еды, истопка печуры. Крохотная зимовейка с угарной кушной плитою из камешника, низкий потолок пригибает голову, не даёт распрямить согбенную в походе спину... В охотничьей изобке дымно, угарно, летом — комарно, только натопил — вроде бы душно, не продохнуть от жары, приходится дверку отпахнуть в таёжную темь; два часа урвал для сна — уже озноб бьёт, стынь, холод кости ломает, зубы бьют, велят вставать, дескать, подымайся, дорогой, пока не откинул копыта, накидай дровишек, чтобы не заколеть. Такова охотничья лешева работа, и хорошо, если угодит в кулёмку соболь, куничка иль песец. Но и тут тебе не праздник, золото под ногами в тайге и тундре не валяется, сколько ни рви жилы, если нет фарта. Лишь царь, воевода и купец в наваре...
        Таможенный оценщик вместо пяти рублёв за соболя посулит рубль, а даст полтину, тут же содрав половину с рубля за долги на покрут, за харч, снасти, огневой припас, придерётся к качеству выделки. Но в руки денег не отдаст, скажет: “После приходи...” И ты в спор не входи, не перечь царёву служивому, говори целовальнику: “Благодарствую, что принял хотя бы за такую цену, совсем не обнищил лесовика...” У поварни собаки грызутся, зовут хозяина в дорогу, просят еды, свело животишки. Давно ли, кажется, скормил целое беремя вяленой рыбы-юколы, опять жрать просят, лешевы ненаеды. А без них-то куда, в тайгу не вступишь. Одна надежда — на собачью свору, что закинет хозяина с харчами на дальнее ухожье за тридцать вёрст…
        А с июня по август на озёрах и реках Ямала полчища гнуса, комары, мошка, оводы, пауты, клещи и прочие лешевы радости — ненасытные кровососы, от которых не спасает даже волосяной накомарник...
        В сибирских сузёмках могли жить только пинежане и мезенцы, ходившие на Ямал ещё в незапамятные годы. У прочего народа не хватало натуры.
        * * *
        Быть может, самый ранний путь в Сибирь, не занесённый в летописи, шёл по реке Мезени через Пёзский волок. Каков его возраст — уже никогда не узнать. Помор знал по родове своей мятежной, что труженик возле Ледяного океана редко бывает богат, но всегда горбат от трудов праведных, завещанных русским Богом.
        Пёзский волок вливался в Усть-Цильму — приток Печоры, а оттуда-то и начинались самые тяжкие муки до речки Мангазеи, скрытой в приобских сузёмках. Это был самый древний Печорский “черезкаменный” путь: от устьев Усть-Цильмы (где жила моя тётя) и Ижмы (оплота древнего староверия) шёл вверх по притоку Усе. Из Усы груманлане попадали в речку Собь, из Соби — в Елец, а уже из верховьев мелкой, в лесных завалах копорюжника, пёхаясь на шестах и прорубая засеки, на лодках-однодеревках и речных кочах, с трудом протаскивая пудов двести-четыреста грузов, наискивали исток другой Соби, впадающей в величественную полноводную Обь, ибо “иной дороги, опричь Соби-реки через Камень летним путём” не было... От устья Соби было два пути: вверх на Берёзов и Тобольск (я был в тех местах в 1977 году, посетил и Сосьву-реку, “столицу” народа манси, не предполагая, что когда-нибудь возьмусь писать о полузабытой великой русской истории, о которой надо вспоминать заново честной душою и ясной памятью…).
        От Соби было два пути: один — вверх, к Тобольску, а второй — вниз к устью Оби, и только там, перевалив Камень, и можно попасть в Тазовскую губу и в Мангазею...
        Этой дорогой и шла в 1599 году рать князя Симеона Курбского, родича печально известного предателя Руси воеводы Андрея Курбского, оклеветавшего великого русского государя Ивана Васильевича Грозного и своими дурными наветами вошедшего в историю.
        Симеон Курбский две недели пытался перейти Северный Урал, трижды поднимался на Большой Камень и спускался обратно. Он не искал Мангазею и оленные пастбища кочевых самоедов, он шёл завоевать вятские владения, острожки и крепости оседлых пермских племён, их княжества — остатки великой монгольской империи, доживающей в Зауралье свой отведённый ей век. Сюда же шёл и знаменитый воин-мужик Ермак Тимофеевич, посланный Иваном Грозным освободить Средний Урал от назойливых набегов ордынцев.
        Тут тоже запутанная история с Ермаком, который повёл невеликую свою дружину в дикие тайболы Зауралья. Учёные отчего-то полагают, что Ермак Тимофеевич (по прозвищу “Котёл”) был родом с Украйны. Строгановы не стали бы набирать кованую рать с южных земель из народа, привыкшего к тёплым ветродуям, несвычного с суровой тайгою, бурными реками и долгой полярной ночью, если у него были под боком пинежские и мезенские поморы-скифы, свычные с дикой природою, самобытные, воинственные и дерзкие натурой. Поморы — это северные казаки, а сыновья их, ещё холостые парни, не имевшие земли и своего места в общине деревни, — настоящая гулящая вольница; они-то и назывались казачата. Покидая деревню, верстались к царю на службу в стрельцы, или казаки, а матери их, потерявшие мужей в океане, работавшие по найму у прожиточных селян, звались казачихами; эти считались по безысходной бедности самыми несчастными в поморской деревне…
        Всего вернее, Ермак Тимофеевич был родом с Вычегды, Мезени иль Пинежки, а может, с Великого Устюга — из тех краёв, откуда государство и черпало главные людские силы для устроения Руси. Из бедных поморских казачат, пошедших на службу сначала к царю, а потом в охрану к владельцам соляных варниц Строгановым ещё в ту пору, когда соль была в цене равна хлебу, вышло много талантливых “вездеходцев”, положивших свою жизнь на алтарь Отечества. Среди них были Ерофей Хабаров, Семён Дежнёв с Пинеги, братья Коткины с Мезени, Ружниковы с Окладниковой Слободы и многие другие.
        В роду моей матери были родственники Ермаковы — братан моего дедушки Семёна Житова, из деревни Большая Жердь... Ведь многие русские фамилии вышли из арктических земель... У сибиряков мезенский язык и мезенские фамилии...
        В XI-XVII веках через Средний Урал ходили по притокам Печоры — Илыче и Щугору. Поднимались вверх и выходили на Северную Сосьву, и шли к Берёзову, — куда в будущем привезут на долгие страдания князя Меньшикова с дочерьми, — а оттуда на Обдорский острог. Печорский “черезкаменный” путь шёл через горные кряжи, ущелья, перевалы, волока длиною более трёх тысяч вёрст. Многочисленные реки преодолевали на речных кочах, набойных лодках-шитиках, поднимавших груз до двухсот пудов. Тянули их по волокам бурлаки и “гулящие” парни с Пинеги и Мезени. Более пяти столетий служила изнурительная дорога в Западную Сибирь. Ещё в семнадцатом веке Печорой-рекою “ходили в судех с великими товары многие люди” из Пустозерска, Пинеги, с Мезени, с Ваги. Промышленники из старообрядческой общины зарабатывали промыслами зверя на пропитание насельщиков Выговской пустыни знаменитого расколоучителя Андрея Денисова (князя Мышецкого).
        В пинежском летописце середины XVII века, найденном у старожилов Мезени доктором исторических наук Владимиром Малышевым, есть свидетельства, что в 1597 году пинежанин Юрий Долгушин и какой-то пленный поляк совершили поход в Сибирь через Урал, “проведали” Надым-реку, на другой год — Таз-реку, совершив разведку Мангазеи. По их пути в 1600 году и отправился князь Мирон Шаховский, назначенный первым воеводою Мангазеи. Из множества сообщений о Мангазее ясно лишь одно, что к таинственному месту в Ямальских сузёмках, богатых пушным зверем, двигались охотники со всех сторон, и каждый старался опередить, чтобы занять лучшее ухожье, но ни одно из свидетельств не объясняют толком, откуда двигался князь Мирон Шаховский и почему он так тщательно секретил свою дорогу, хотя путями к Ямалу, на Обь и Енисей к тому времени гулящие люди уже ходили сотни лет, ибо такие волока в дремучих сузёмках одним часом не выстраиваются: чтобы проложить волок, нужны сотни охотников, кушные избы, бурлаки, своры приученных к нартам собак, пуды юколы — собачьей еды, — харч, становья, снасти, ловушки, разволочные избёнки на путиках, оружие, порох — множество тех “мелочей”, без чего промысел не живёт. А без удачи в охоте пропадает всякий смысл жить в таёжной глуши...
        Значит, где-то вблизи должна быть караульня, становье, прибежище для кочей и карбасов, острожек, таможенная изба, стрелецкая казарма, магазея с солью и мукою житней и овсяной… Если чужаки зацепились за место, теперь их оттуда не вытурить...
        Необходимо множество всего, из чего выстраивается охотничий выселок, ждущий храма и городовой стены, чтобы перейти в скором времени в вечные владения Московских царей. И сколько бы набегов после ни совершали самоеды, но с этой поры, привыкая к русской речи, доносящейся из подворий кушных зимовий, горьких печных дымов, отплывающих в угрюмые сузёмки, кочевники уже окончательно понимают, что потеряли власть над всем уделом. Привыкать к этой мысли тяжело, и невольно возникает желание сопротивляться... Самодинские племена бежали из Саян от южных русов-скифов и вдруг угодили в тесные “объятия” северных русов-скифов... Нам столетиями толковали простейшую историю о безвестном несчастном русском племени, которого, оказывается, и не было на русской равнине, а совсем недавно какие-то жалкие косячки язычников приползли к Ледяному океану, отобрали побережья моря у аборигенов (самодинов) и назвали своими; финно-угры подчистили нашу древнюю историю и преподнесли её как свою, даже не вспомнив об участи множества племён, которых незаметно стёрли с лица земли, завоевывая новое жилое пространство. Так пропали древнейшие народы Приполярья, — чудь и лукоморцы (сихиртя).
        Ещё при Иване Грозном началось стихийное движение в Мангазею, а оттуда на Восток. Поморское становье на реке Мангазея стало рубежным историческим оплотом Московской Руси, и когда царь Грозный отправил стрелецкие отряды переписывать границы новых русских владений, он уже знал, как расширилось, возмужало Отечество и сколько усилий потребуется в будущем, чтобы защитить его. Не только от внешних порубежников — окаянной “англичанки”, которую воспитал воинственный Запад, от желания проглотить всё, что видят жадные очи, чуть не подавившийся огромным американским караваем, но и от боярской “несыти”, что рвалась во власть, коварно добивая великий род Рюриковичей...
        С гибелью Ивана Васильевича погрузилась в немецкий мрак русская правоверная империя, и на долгие времена остынул в дерзновенном задумчивом молчании Ледяной Скифский океан — Святая Господняя вода, а на земле воцарился хаос уничтожения русов-скифов, посланников Божиих для нравственного исцеления народов мира.
        Арктический народ ударился в новое кочевье не столько для приобретения земель, хлеба насущного и отлова соболей, сколько для сохранения русской веры, национальных обычаев и старинных преданий. Вот и всплыли со дна океана времени былины о бывших русских героях Садко, Илье Муромце и Калиновом мосточке, крестьянские низы запели свою историческую песнь о Ермаке Тимофеевиче, которую когда-то презрительно отбросили за “ненадобностью” религиозные оборотни, перестав собирать дружинные трапезы и народные советы...
        К семнадцатому веку было пробито уже множество сухопутных дорог в Сибири, и отыскан морской путь в Мангазею, занесены в крестьянскую лоцию спутние берега, особенности течений морских вод и порядок приливов, коварные корги и мели, частые ветры, губы и кошки, изучен мангазейский морской ход — “путь морем-окияном”. Море осваивалось из народного опыта, на свой страх и риск, через лишения и многие жертвы, и потому берега севера так плотно обставлены помянными крестами поморов, кого забрал к себе океан.
        Кажется, нет сомнений, что русские — древние хозяева Ледяного океана. Но злоязычная Европа думает по-другому и постоянно вставляет России шпильки, что она — дремучая, запоздалая в истории, низкая родом бесприданница и никак не встанет на обе ноги. А нам, однако, неймётся, и наши косоглазые учёные дуют в свою дуду, втыкаются в чужие своды и, торжествуя, перечисляют каждое слово о нас; и не думаем того, что исторический противник если и скажет о России своё мнение, то обязательно умышленно дурное, чтобы подчеркнуть наше невежество и дремучесть.
        * * *
        ...Морской путь в Мангазею шёл через Югорский Шар, Карское море и полуостров Ямал и занимал три-четыре месяца, если везло с погодою, не зажимали торосы и не приходилось возвращаться с зимовкою в Пустозерск, чтобы следующим июнем начать дорогу от устья Печоры. Но это уж как повезёт: человек предполагает, а Бог располагает... Чтобы не обходить ямальскую тундру и благополучно войти в Железные Ворота в устье Оби, где особенно часто било кочи и лодьи, мезенцы протянули волок от реки Мутной, что впадает в Карскую губу, к реке Зелёной, берущей начало в рыбных мелководных озёринах. А уже, путаясь в губах и висках, нашаривает поморец в тростниках тайный вход в реку Зелёную, откуда малый коч, поднимающий до четырёхсот пудов груза и с командой до десяти покрутчиков, спускается в Обскую губу. Но это ещё не конец нашего пути, который может занять не менее двух лет, если не повезёт с погодою и у Шараповых Кошек иль у Медынского заворота вас не примет шторм и не кинет на зубастые каменные корги… Оттого столько крестов и голбцов стоят у древних поморских могил...
        Путь морем в Мангазею во многом зависел от изменчивой погоды, когда год на год не приходится. “...А коли Бог не даст пособных ветров, и тогда все кочи ворочаются в Пустозеро... А как заимут льды большие, ино обходят около льдов парусом и гребью недель с шесть, а иногда и обойти льдов немочно, и от тех мест ворочаются назад в Пустозеро”.
        И если вам повезло и вы, не потеряв товар, минуя Железные Ворота, войдёте в Обскую губу, оттуда надо ещё дойти до устья реки Таз, по ней подняться триста вёрст и там, на крутом берегу, где впадает тундровая речонка Мангазея, обнимающая таёжное болотце, вы и натолкнётесь на старинное мезенское зимовье, неведомо кем и когда поставленное, может быть, помором-промышленником по прозвищу Волк или кем-то иным, кто просил у Бориса Годунова право распоряжаться глухим угодьем и ловить там соболя...
        Почему я так подробно описываю таинственный острожек, откуда и ветвились все ухожья в Сибирь? Потому что прятали становье промышленники, скрывали царские служивые, да и уросливо топырились даже сами сузёмки, наверное, не хотели принять к себе чужого гостя... Потому что лет двести не ступала в Мангазею нога прокажённого западного процентщика... Хотя, со слов столичных газетчиков, весь путь выглядит так, словно бы ты “снял” вертолёт и через двенадцать часов приземлился в Мангазее, чтобы задёшево скупить у несчастных самоедов всю пушнину и, радуясь удачной меновой торговле, обхитрив таможню, сбыть меха британским или еврейским маклакам...
        Конечно, князь Мирон Шаховский в конце шестнадцатого века никогда бы не сыскал Мангазейской скрытни без мезенского проводника, а самоеды в таких глухих местах не бывали с оленными стадами...
        С отрядом важан и пустозерцев в первые годы семнадцатого века дважды побывал в Мангазее и ходил в сторону тунгусов на реку Гету известный груманланин по прозвищу Волк... В этом сообщении Николая Окладникова сразу две серьёзные неточности, которые существенно повлияли на долгую историю полярного мореходства. Ещё раз приходится повторить, что в серьёзных русских работах никогда не стоит ссылаться на чужое мнение, ибо заметки европейского противника всегда похожи на выстрел крепостной пушки ближнего боя, ибо этот информационный заряд сметает все истины, которыми народ решает свой национальный вопрос. Ни один противник не вывешивает на своей крепостной стене иностранных знамён, если не сдана крепость без боя. Ибо все устремления к новым землям затеяны лишь для того, чтобы новые народы закрепить за собою. В этом и заключается печальная ошибка русских историков — их вечный скепсис, недоверие к своему прошлому и угодливый поклон чужому мнению, которое всплывает неизвестно откуда и неведомо с каким тёмным умыслом...
        Мангазея как русское промышленное становье была затеяна ещё сотни лет назад, когда по берегам Ледяного океана жили чудь и лукоморцы, принадлежавшие к этому же племени чуди белоглазой, плавильщиков серебра и бронзы, творцов малой пластики из звериного мира... Тогда по травяным угодьям Арктики средь громадных дубовых и кедровых рощ бродили стада мамонтов, и будущие индусы ещё пасли сказочных гигантов на ямальских лугах... А скрадывали “горы живого мяса” саблезубые тигры. И ничего от гигантов не осталось, кроме “заморной кости” (бивней мамонтов), а от тигров — лишь черепушки.
        “Деревянные души”, прочитав мои мысли, сразу завопят: а где свидетельства? Вы говорите безумный бред, нужны веские основания, чтобы выстроить вашу историческую систему... Вы, милые чужебесы и кобыльники, так её довыстраивали, что русским не осталось места даже на Русской равнине и у Ледяного океана, и всю Европу, по неутолённой злобе прокажённых процентщиков, вы с лёгкостью отдали угро-финнам, которых ещё совсем недавно Пушкин называл тёмными чухонцами, пригретыми и спасёнными от вымирания русским царём... А чудь и сиртя загнали под землю процентщики и протестанты, и, как мы видим по новым временам, они готовы с удивительным равнодушием и любовью к кровопусканию загнать всех, живущих под Солнцем, под травяные покровы, только чтобы не делиться куском хлеба...
        В первом десятилетии XVII века на реке Гете, за землёй тунгусов, было основано “неведомое русское поселение”. Да подобных поселений от Дуная до Урала были поставлены и обжиты многие сотни, где взрастало русское племя, постепенно кочуя к Сварожскому (Варяжскому морю), беря его под русскую власть, обживая пустынные скандинавские берега. В те времена (по словам Иоанна Васильевича Грозного) шведский “король” в кожаных рукавицах рубил топором на базаре коровьи туши и торговал мясом...
        Писатель Сергей Марков, удивительный историк, верный поклонник приполярной Мезени, писал, восхищаясь мужеством поморов: “В те годы (16 век) был открыт грандиозный путь от Мезени через Печору, Ямал, Мангазею, Туруханск, Нижнюю Тунгуску и далее к вершинам реки Куты. Только с нею следует отождествить Гету. Именно на Куте надо искать следы древнейшего поселения товарищей отважного Волка... Честь и слава отважному Волку, суровое имя которого должно войти в летопись важнейших открытий наших землепроходцев”.

        3

        Известен знаменитый морской поход мезенцев, пинежан и пустозеров в Мангазею из Холмогор в 1601-1602 годах. Пошли большой ватагой на кочах. Решили поморцы впервые не обходить Канин Нос, не делать крюка, а, гружённые товаром, прошли волоками Канин напрямки, по рекам Чиже и Чёше попали в Чёшскую губу, но в Мангазею до тёмных дней не успели, пришлось зимовать в Пустозерске, разгрузив суда и затянув кочи на берег, подальше от торосов и высокой осенней воды.
        Я бывал в тамошних местах от газеты в 1970 году, писал о наважьем промысле, жил в избе у койдян и долгощёлов. Была серёдка зимы, снегу навалило по самые дымницы; чтобы попасть в жило, спускались к входной двери метра на три вниз, как в ущелье. Ставили рюжи, утром трясли снасть, и горы замороженной наваги лежали возле рыбацкой избы, дожидались вертолёта, чтобы отправиться скорым рейсом в столицу в рогожных кулях. Помню этот размеренный рыбацкий быт, избу, круто пропахшую жареной на воде навагою, когда поварёнок на жестяных тарелках ловко катит по столу, не отходя от печного шестка, рыбью порцию каждому матёрому мужику под самый нос, и рыбак, обгрызая постную, уже изрядно надоевшую еду, непременно приговаривал: “Царская рыбка... Этой рыбки каждый хочет”. И мужики согласно поддакивали: “Чего говорить... Пользительная рыбка, скусна и для желудка хороша”. И, конечно, думали меж тем, как бы хорошо подлить в наважку горячего молочка да сдобрить кусочком масла… Этот разговор даже при мне затеивался каждое утро, но кончался ничем, ибо на коровье маслице нужны были деньги, а рыбак прижаливал каждую копейку, чтобы больше от получки досталось семье, которая ждёт хозяина с промысла...
        Эта жизнь была беззатейна и справлялась по тому рыбацкому порядку, который был установлен в Поморье в незапамятные времена, не терпел пререковки, никаких возражений. И каждый покрутчик обязан был неукоснительно исполнять заповеданный урок. Сказал старшой: “Ешьте!” — и все едят; сказал: “Подъём!” — и, как в армии, все встают из-за стола, и каждый артельщик знает своё рабочее место, что делать: за какое ужище тянуть рюжу, из какого угла ссыпать в груд и как разгребать на морозе, чтобы не отпотела навага, не почернела в кости, не потеряла качества, если вдруг падёт оттепель...
        И никто не догадывался, и я не знал, что через этот починок по реке Чиже 370 лет тому назад двинулась в Чёшскую губу ватага мезенских кочей, чтобы пройти на полуостров Ямал в Тазовскую губу, в Мангазейский острожек. Так худо давали русскому человеку историю о прошлом Отечества и родного края, словно бы эти факты являлись величайшим секретом. Вот и выросло наше поколение, обросло старческим мхом, и только нынче что-то неясное и туманное брезжит из далеко откатившегося времени, сказочное, трагическое и героическое о русском племени, во что трудно, почти невозможно поверить. Так усердно потрудились над нашим осквернённым сознанием. И ржа-то их, сволочей, не ест, и подпенный червь не грызёт, и жук-древоточец не портит причинное место — так крепки эти сквалыжные протестанты, утратившие совесть... Ещё не было широкой славы у нового становья, ещё не сбежались ясачные самодины со всех углов Ямала, с берегов Енисея, с Иртыша и Тобола с ворохами пушнины, чтобы внести государю ясак, обменять соболей на стеклянные бусы, медные котлы и огненную воду. Им бы хотелось заполучить, кроме спирта, что-нибудь из боевой справы — кольчужку, наручи и шлем, — но царь Борис Годунов запретил купцам продавать воинственным самодинам оружие, чтобы избежать пролития напрасной крови: “Заповедных им товаров пищалей и зелья пищального и саадаков, и сабель, и луков, и стрел, и железец стрельных, и доспехов, и копей, и рогатин, и иного никакого оружья на продажу, и топоров, и ножей, и всяких заповедных товаров не возити...”
        В 1619 году запрет воеводы Куракина утвердили в столице: “Та дорога по государеву указу от дальнейших лет в крепкой заповеди с смертною казнью, чтоб никакой человек тем заповедным путём из большого моря-окиана в Мангазейское море, ни из Мангазейского моря в большой окиан никто не ходил”. А чтобы “проведывать про немецких людей” и чтобы те в Обдорск и в Мангазею ходу не приискали, тобольским воеводам было указано на волоке между реками Мутной и Зелёной для береженья проходу поставить острожек, куда ежегодно посылать из Берёзова служилых людей...
        Но поморам этот запрет из Москвы был не указ, они торили тропы во все засторонки сибирской тайги и от Мангазеи стали бить дорогу на Енисей, чтобы там, в глухом углу, заложить новую Мангазею...
        По архивным розыскам мезенского историка Николая Окладникова, в XVII веке через Югорский Шар в Карское море, к Шараповым Кошкам, а также к устью Оби и в Тазовскую губу к острожку “Мангазея” ходили мезенские промышленники Родион Иванов, Алексей и Дмитрий Откупщиковы, Давид Рогачёв, Хрисанф и Никифор Иньковы, Андрей Шняров, Михаил и Афанасий Язжины, Артемий Ситков, Емельян Воронцов и многие другие. Через Карское море к устью рек Обь и Таз ежегодно плавали от 30 до 40 кочей “с промышленным заводом” и с местными товарами для обмена их на меха у ненцев. Этот путь поморы называли “заворотом”.
        На одном из мезенских судов, наверное, нанялся покрутчиком в артель беднейший бессемейный мужик с Пинеги (казачонок) Семён Иванович Дежнёв, сошедший в Тобольск из пинежской деревеньки (Мезенской волости), от бесхлебья и крайней нужды поступивший на царёву службу смирять сибирских данников — будущий знаменитый “груманланин” с мировым именем, открывший для России легендарный пролив Аниан между Азией и Северной Америкой. На большом коче царского сборщика ясака Дежнёва отплыли из Ленска в Тихий океан десять земляков-”груманлан” с Мезени — “знатцы морских дорог”.
        * * *
        Удивительно по образу жизни сословие поморов, русских скифов, сошедших из Русской равнины ещё до Исуса Христа: поскитавшись по Европе по-за Дунаем, вышли к морю Сварожскому, подняли Словенск, Ростов, Вологду, теша в памяти древнюю Палестину, Скифию, оборону Трои, Русское море, долго спускались на кочмарах, тащили по волокам струги и кочи, по пути ставя города, выселки, остроги, примеряя для будущей жизни новый угревный дом, заселили Белое озеро, Лаче, реку Онегу, перешли на Сухону, оттуда свернули, спустились на Дуну-реку (Дуна-Душа — Дух-Дусь). Это было, наверное, второе кочевье русов-скифов из Палестины и Сирии к Полярной звезде. Народы сталкивались в пути, смешивались, но были одного языка, одного образа — “дородние”, плечистые, голубоглазые, с густой русой. бородою... Одни спускались к Ледяному океану, к остывающей земле, а навстречу им поднимались на шестах и длинных толстых ужищах из крапивы, конопли, льна незнакомые племена. Оставив позади родимые реки Пур, Кару, Обь, Таз, Суру, Печору, Мезень, Мегру, Золотицу, от окутанного морозным туманом Карского моря, от Соловков, от райского Молочного моря, от Канина, Кулоя, Матки, Большого Камня, Гипербореи двинулись в путь народы индов, гангов... Найденный рай, или колыбель человечества на Северном полюсе. Американский историк Уильям Уоррик предложил искать прародину человечества в Арктике. Гидронимы, названия рек и озёр могут рассказать нам о древности русского народа. Удивительная повторяемость названий может ошарашить любой ум.
        Кама повторяется на картах Севера 14 раз, Ямозеро, Ямалах — 16; Инд, Индигирка, Индок, Индоманка, Индель, Индевка, Инданка, Индасарь — 20 раз.; Индус — 12; Гангозеро, Ганьозеро, Гангота, Гангатуй — 11; Вая — 6; Арья — 6; Гинура — 5; Сурья, Сура — 5; Сара — 8; Анга, Ангара — 12...
        Нам неведомо, как всё происходило на самом деле с великим исходом белолицых народов, но вообразить-то можно, ибо все движения людских потоков совершались по одному закону спасения и сохранения рода: атаман, старшинка, хозяин, дед, глава большой семьи, начётчик и наставник с третьим глазом во лбу, чуя приближение большой беды, поднимал народ в кочевье, прежде послав перед походом следопытов-бегунков, волхвов-разумников, следопытов-колдунов, кто бродил по миру, понимая ход светил и движение воды, голоса трав и зверей, дыхание родников, рек и морей, чтобы по тайным вёшкам, расставленным в давно угасшие времена, разведать грядущие пути кочевья и упредить несчастие...
        И нам ныне известно, что инды, гирки и ганги прошли Суру Поганую, карачаров, десятки рыжих, жёлтых, черных племён и заняли с боем новую родину на реках Инд и Ганг... Я скверно знаю праисторию, совсем не научен чужим языкам (дай Бог свой-то знать), с трудом приемлю религии других народов, и моё понимание судьбы русского народа более смахивает на сказку и легенду, по которой долгие века выстраивалась судьба всего человечества; умирая на наших глазах, она ничуть не приоткрывает свою сущность.
        Но больше всего меня занимает исключительный характер кочевого помора-скифа, создавшего свою мифологическую историю как бы вне природного времени в обители рая, у горы Меру под Полярной звездою. Взяв за эталон душу свою совестную, связав её с Господом, грубый тяжёлый быт поморы проживали по языческим привычкам и заповедям народов-варваров (самодинов), которые в центре своего существования поместили оленя и на этом закончили своё духовное развитие, посчитав душу жалким невидимым придатком тела. Самоеды как бы подсказали миру, что больше ничего человеку и не надо в жизни, ибо всё остальное — мираж, искус, блазнь и голодные слёзы вечно несытой утробы, не умеющей жить малым, как птицы небесные, которые не работают, но верховный Нума всегда прокормит беспечных пулонцев и соколов: птицы уведомлены, что из этого мира земного в мир небесный ничего нельзя унести с собою... и пользуйся тем, что влезает в брюхо...
        Помор обитал посреди океана так, будто впереди у него жизнь вечная-бесконечная; уходил в поход на годы, не зная, вернётся-нет, скитался среди сузёмков, ведя звериный образ жизни. Голодный, насквозь иззябший, в промокшей одежонке, едва просушенной на жидком костерке, бесконечно усталый, порою прикорнув где-нибудь под керёжкой, сунув в рот хвост нельмы или муксуна, если подфартило с рыбой. А наутро, едва оклемавшись, вылезши из-под елушника, двигал лыжи-кунды, подбитые лосиными камусами, не зная куда, чтобы в очередном таёжном распадке найти якута и взять с него с бою в царёв сундук соболий мех...
        И где тут, братцы мои, “кипящее” золото Мангазеи, легенду о котором так звучно расписали по европейским торжищам?
        * * *
        Груманланы, охотясь в Ледяном океане, долго жили зверем, и морская пашенка, забирая к себе лихих мужиков, кормила русскую деревню. Одна надежда была — на звериные промыслы, и отставать от воды народ не собирался, да и у чего жить, если скудная пашенка не кормит?.. Соболя и куничку повыбили ещё в досюльные времена, в тайге повыбили, ходовая белка ушла за Печору, царь Пётр прижал христовеньких налогами, погнал на костры и, защищая свою родову, старинные устои и праведную христианскую веру, помор стал посматривать на восток, откуда по утрам играло солнце и сулились всякие блага...
        Вот и вести пришли от мезенцев, что по-за Обью наплодилось много соболя, животинки редкой, угревной, шерстистой, и на справный народ по многим столицам на редкую скотинку напал угар, и цены на неё круто пошли вверх. За один рубль стрелец служил год, на эти деньги кормил семью, и жизнь воя крестьянам казалась безбедной, это были те живые деньги, которых мужик веком не видел. А там, на торжище в Мангазее, за одного соболька порою дают 25 рублей… Ну, как тут, братцы мои, не одуреть? Ну, сколько-то насочиняют, наверное: без вранья ни одна сказка не живёт...
        И груманланы-промышленники, что побойчее, и всякая гулящая холостяжка на время отвернулись от океана, стали снаряжать кочи в Обскую губу, на реку Таз. Путь не близкий, страшенный, порою и в два года не управиться, если подстерегут торосья, то и голов’ы не сносить.
        Это на поморском берегу возник в давние поры удивительный тип крестьянина, которому нет примера в других губерниях, кроме Вологды, Вятки и Перми, — купец- промышленник, а затеялся он в Мезенской волостке ещё при великом князе Иване Калите, тип человека бесстрашного, норовистого, склонного к дальним морским походам, но не простодыры, а расчётливого, который и в прогар не попадёт и впросак его не поймать, смекалистого, а кой-где и пройдошистого, умеющего рисковать своей жизнью, из копейки ковать рубль, натуристого, но и не забывающего Христа и его завета, что Бог даёт человеку деньги нищих ради. Много можно сказать о поморе-промышленнике, и каждое слово будет в строку, из главного смысла не выпадет... Из Мезени вышли промышленники братья Коткины, Ружниковы, Откупщиковы, Мельниковы, Шевкуненко, из Архангельска — Михаил Сидоров и Попов... Сидоров, сын купца третьей гильдии, был домашним учителем. Такая заурядная жизнь скоро наскучила ему, и он подался в Сибирь, где у него открылся талант русского промышленника и предпринимателя. Сидоров заложил на обнаруженных золотых жилах двести приисков, нашёл месторождения графита и других ценных руд, открыл плавание на больших судах из устья Енисея в Санкт-Петербург, стал соучредителем Томского университета, всходил на вершины Северного Урала, чтобы самому исследовать путь будущей железной дороги, которую задумал протянуть через Камень на Салехард, занялся добычей ухтинской нефти, подал заявки на разработку недр на Новой Земле и т.д., и т.п. Это был удивительно энергичный, пламенный человек, истинный “груманланин”, всю свою жизнь положивший на алтарь России, истративший на грандиозные замыслы все нажитые капиталы и кончивший земные дни в долговой яме. Чтобы шире показать богатства Севера, Михаил Сидоров устраивал в Петербурге званые обеды, куда приходили самые знатные люди государства...
        Братья Коткины заработали свой капитал на соболях.
        * * *
        Теперь несколько слов о соболях, которые и повернули взгляд груманланина на восток, разожгли (помимо всего прочего) его азарт.
        Самого дорогого чёрного соболя в старину называли “аскыр”. Наиболее высоко ценились соболя Якутского кряжа, затем идут баргузинский, камчатский, амурский, минусинский, алтайский, енисейский, кумарский, зейский, буреинский. Самый дешёвый — с Тобольского кряжа... Но торговцы пустили слух, что в Мангазею ненцы привозят самого лучшего соболя, который водится в Приобской тайге. Перекупщики кинулись на реку Таз и тем ещё более раскрутили цену, из Тобольска по Оби тронулись к Ямалу сотни кочей, кочмар и лодий, на каждом судне было по 20–30 покрутчиков, и в скором времени дальнее, скрытое от людских глаз зимовье превратилось в “сказочный” город, где самородки якобы попинывают по улицам ногами, а старожильцы едят и пьют из золота, ходят в юфтевых сапожонках с золотыми подковками и в богатых собольих шубняках...
        До прихода русских охотников в тайгу самодины соболей не били, а брали, если сам залезет в кулёмку. Из меха соболей шили головные уборы, наушники, рукавицы, использовали для подбивки охотничьих лыж. В древности соболей в сузёмках было невероятно много, промышленник отлавливал за сезон до восьмидесяти голов, но шкур с соболей не сдирали: считалось, что собачий мех более ноский, использовали мясо для еды и рассказывали, что камчадалы были только рады, когда ясак с них брали соболями. Нож меняли на восемь соболей, а топор — на 18... Богатые бояре из соболя шили шубы с подбоем из горностая, верх крыли английским сукном или бархатом.
        Шуба из соболя — признак богатства, дородства, её берегли, как символ служебного успеха и Божьего покрова, дескать, Господь не оставляет хозяина без призора. Такая шуба была целым состоянием, и она переходила по наследству, хранилась в сундуке и часто встряхивалась, чтобы не источила моль. Носили такую шубу по 10–15 лет. Мех пышный, шелковистый, лёгкий, прекрасно греет. Собольи шубы струятся волною, блестят, переливаются от седого до чёрного...
        Девицам из соболя шили душегреи, головные уборы, коротены, праздничные шубейки на выход; порою богатый мех был и в крестьянских дворах, где хранили заветы древних и старались похвалиться на деревне свадебным приданым, когда выдавали девицу-княгинюшку замуж... Мех соболя на Руси вызывал зависть у Европы, и лучшим подарком иностранному послу был сорочек соболей. У этой шкурки всё шло в работу меховщика и скорняка, каждая шерстинка имела свою цену: и хвост, и подчеревок, и хребтинка, и огузок — всё шло за добрый подарок и имело почти ту же цену, что и хребтинка кряжа.
        Из Сибири ежегодно везли в места сбора ясака (Томск, Якутск и Тобольск) до 200 тысяч соболей, 100 тысяч черных лисиц, 500 тысяч белок... Эти цифры недостоверны, ибо, по отчётам Тобольска, порою из Сибири везли в Москву до 500 тысяч соболей. Тысячи скрытого улова расходились тайно по рукам, вот они-то и приносили перекупщикам высокие “прибыля”.
        В местах сбора шкурки пересматривали заново, чтобы не попал “калтан” из весеннего и летнего боя, детёныши и “недособоли”, не успевшие выкунеть и обволоситься... Высокий спрос на дорогого зверя ударял по охотничьей душе, побуждал хитрить и лукавить, раскрепощал православную душу; прибыль стала главным мерилом успеха промышленника, пережившего многие путевые опасности и злоключения, и он, удачно сходив “за море” за ясаком, взяв аманатов, превращался незаметно из груманланина в удачливого купца; не стало дурным правилом бить беременных самок, обманывать ближнего, обводить вокруг пальца, ходить по чужому ухожью и забирать из пасти чужую добычу...
        Но местные охотники — юкагиры, эвенки, чукчи, ламуты, якуты, нивхи и ненцы — не поддавались чувству купеческого азарта, довольствовались малым, что дают меною ижемцы-зыряне, скоро заполнившие тундру и своей торговой наглостью и бесчинством легко затмившие русских промышленников. Поморы в поисках мягкой рухляди уходили всё дальше на восток, а в их владениях оставались зыряне, превратившие самоедов в бесправных крепостных. Самодины, в силу своего “варварского” обычая, долго пытались блюсти нравы праотичей и законы бога Нумы, не кидались на выгоду, чтобы получить её любой ценой, но слушали стариков, чтобы на каждой речке оставлять для приплода пару соболей. Потому самоедов нещадно обманывали заморские и местные торговцы, забывшие совесть.
        Мягкая рухлядь затмила голову русского промышленника, ему хотелось любой ценой оправдать дальний поход от родного дома, чтобы одной трудной охотою покрыть затраченные деньги.
        На промысел покрутчики уходили в тайгу (за убылью зверя) уже на сотни вёрст, сам промысел решительно подорожал из-за дальних ухожьев, дороговизны хлеба и соли, содержания собак, без которых невозможно охотиться в тайге; беремя юколы для корма собакам выросло до 15 (и более) рублей, надобно было не только неводить на Печоре и ямальских реках возы рыбы, но и подготовить её к зиме, поднять охотничий сезон по первому снегу с первого ноября, как только соболь выкунеет, и до крещенских морозов — по первое февраля... Вот и торопятся походники к октябрю сбиться в артель, призанять у хозяина денег, сыскать кормщика, доставить загодя собачий корм и рогожные кули с солью и мешки с мукою, чтобы прокормить население Мангазеи; подорожали ловушки, сети и невода, платье, домашняя утварь и стрелебная обрядня, лодки, ловецкие карбасы и малые кочи, подскочили в деньгах царская подать, кушники на волоках, собачьи своры, домашняя скотина, морские пути, тяглецы, покрутчики, плотники, корабельная служба, морская посуда, судовое железо, холщовые паруса и якоря с лебёдками и бухтами конопляных веревок...
        Цены вздули маклаки и корчемники, тайком завозящие через тундру ром, виски и спирт, и соболь — полуметровая ушастая зверушка на крепеньких толстых ножонках с шелковистой шёрсткой — тоже пошёл в цене вверх: за него стали брать, как “за индийского слона”. Столько украсы и нежного тепла было в соболе, что одно прикосновение молодушки щекою к нему вызывало трепет и страстное желание покрыть свои плечи невесомым мехом. И только простой пинежанин и мезенец, изнемогая по лесам, не видел в этом никакого прибытка себе, собольих шуб не носил, но скоро хирел, угасал и, напитав душу скорбью, а тело — усталостью, вдруг вспоминал, что у него есть семья, престарелые родители, которым надо подставить плечо, и правил лыжи обратно на родину, на Зимний берег, на Кулой и Канин, на прадедовы знакомые кулижки…
        Но иные мезенские парни, у кого кровь ещё не свернулась в жилах в сыворотку, брали у богатыни “аванец”, вербовали в помощь “половинщиков”, нанимали “оттащиков” из гулящих людей, грузили скарб на нарты (охотничьи чунки), переваливали через гольцы и двигались сузёмками к Енисею; на реке Гете закладывали промысловые зимовьюшки и брали в западни и пасти, кулёмками и сетями ещё непуганого зверя. Одиночки сбивались в артели, ибо легче сообща тянуть гружёные чунки, торить целиною лыжню, ставить зимовьё, обмётывать соболя сетями. В конце семнадцатого столетия на Енисее был срублен таможенный острожек “Новая Мангазея”. Поморы сделали решительный шаг на восток, приблизившись к Таймыру и проливу Аниан. Двести лет понадобится англичанам, чтобы распечатать этот зачарованный полуостров.
        * * *
        Сказок про Мангазею много. Превратили её в “северный клондайк”, плохо представляя, что такое немилосердная Арктика, где в давние поры, когда в этих местах летняя температура была на двенадцать градусов выше, когда росли каштаны и величественные кедры, когда по лесным кулигам и по Лукоморью паслись стада мамонтов, здешние места можно было сравнить с Древним Египтом. Но увы, неожиданно похолодало, навалились на арктов снега и льды, пронизывающие ветра с Севера, и несчастным людям пришлось бежать...
        И лиственничные боры превратились в комариные тундры, а вместо арктов и лукоморцев пришли в райские места самоеды, и счастливая жизнь беспечных людей превратилась в жалкое прозябание, и никому не известная, затерянная у Скифского океана страна обернулась в миф и празднично раскрашенную легенду о былой сладкой жизни. Но ведь что-то завораживающее, как туманное отражение, сохранилось в возбуждённом московском уме об удивительных богатствах Ямала, доставшихся самоедам...
        Сказывали, что в Мангазее более тысячи домов-усадеб, что кровли трёх храмов и шеломы покрыты сусальным золотом, их сияние далеко видно с Тазовской губы, что по мостовым, цокая каблучками выступок, гуляют северные красотки в собольих палантинах, и ещё многое другое, завидное привирали “гулящие” мужики, чтобы завлечь торговых людей на Ямал. Но не признавались, что каждый соболёк достаётся через великие труды, что маленький острожек срублен на вечной мерзлоте, что вокруг становья пучится бездонная болотная хлябь, в тёплые дни пуская тухлые пузыри и полчища гнуса, что по осеням — затяжные дожди, и никуда не выйти из жила, а зимою заваливает снегами по самые дымницы, что охотники летом жалко ютятся в длинных бараках, напоминающих сараи, и спят поморцы на нарах, сунув под голову полу малицы, что летом в леса они не ходоки, ибо достают пушного зверя с октября по февраль, когда выкунеет, пока на дворе стоят холода, что добытого соболя нельзя утаить, ибо, пойманный на запретном, охотник получает за утайку соболя наказание...
        Для самодинов же ясак, наложенный государем, был совсем не в тягость, ибо соболь у манси, ненца, ханта, якута и чукчи никогда не был в цене, а качеством опережал его густой мех собаки или тот же “камус” с ноги оленёнка, которым русские зверобои подбивали испод лыж. А самодины крыли низы лыж собольим мехом, который быстро истирался при ходьбе по гольцам и таёжной чищере... Природа скоро обучала человека пользоваться тем, что его окружает, есть то, что даёт местная “пашенка”, и шить одежды из того известного материала, что растёт в его округе... Новые люди с Оленьей реки из рода “ачаны” платили ясаку по пять соболей; род мунгаи — 25 человек — платил ясаку по 2–8 соболей и 1-2 недособоля.
        Приём ясака целовальником был делом непростым и связан с риском для жизни. Служилые люди захватывали заложников (аманатов) силой, держали их в Мангазе или в Туруханском зимовье и за них получали ясак. И чем знатнее был князёк, тем б’ольшую род его выплачивал за своего владетеля подать. Собирали ясак по зимовьям, разбросанным по всему краю. Зимовья считались главным местом царской власти, и целовальники жили в них зимою. К условному сроку к становью приходили чужеземцы и приносили ясак, бросали его через окно в избу. А сборщик одаривал одекуем (стеклянными бусами), оловом и хлебом.
        “Мангазейские инородцы, — писали воеводы в Москву, — боятся входить в избу, чтобы сборщики подати не взяли их в аманаты, а сами целовальники боятся выходить из зимовья и сидят запершись”. Аманатов держали в Мангазее в тюрьме, а когда уезжали за ясаком, то брали аманатов с собою и держали в зимовье, пока не получат соболей. Но, получив ясак, аманатов не отпускали, а снова возвращали в Мангазею в тюрьму. Их кормили хлебом и юколой, но в зимовьях кормили только хлебом.
        У меновых племенных отношений были тоже свои вековые неукоснительные правила: торговля была немая, без толмача, когда одна сторона оставляла товар и удалялась в сторону, а другая подходила, оставляла на обмен свой продукт, и если с другой стороны не было возражений и недовольства, значит, продажа состоялась.
        ...Из Мангазеи в царскую казну отвозилось за охраною 200 тысяч соболей. Столько мягкой рухляди племенные охотники не могли бы добыть, соболей доставали в тайге промышленники мезенцы, печеряне и пинежане, привыкшие к походным тяготам. Когда иссякал зверь и ручеек соболиный не приносил прежней выгоды, то поморцы решительно сдвигались на восток, отыскивая не обложенные ясаком народы.
        В литературе создалось ложное представление, что Сибирь осваивали казаки Дона и Кубани, дескать, оттуда был и Ермак Тимофеевич и привёл к купцам Строгановым своё войско, чтобы перевалить за Урал и воевать Сибирь. С южными казаками атаману бы не осилить суровую тайгу и тамошние народы, они бы, несведущие в диких краях, с непривычки живо бы скукожились на первой таёжной версте, взволновались и, кинув сабли во влагалища, повернули бы обратно, бросив атамана, к ароматному Русскому морю. Только лет через двести они обстрогаются натурою, отерпнут сердцем, уловят замашки тамошнего народа и станут сибирским войском.
        А до того времени всю черновую, самую тяжкую работу в Сибири исполнили русские поморы... И кого летописчики и казённые служивые считали казаками, те на самом деле были “гулящими людьми — казачатами”, выходцами из северных деревень, рванувшими по молодости лет от бесхлебия и бессемейности на службу к царю, записавшись в казаки. Таким был вологодский крестьянин Хабаров, пинежский мужик Дежнёв, братья Коткины, братья Ружниковы с реки Мезени, Откупщиковы, Окладниковы, Личутины и другие: процентов шестьдесят в военных отрядах Сибири были поморами из скифских краёв. В деревне Русское Устье до сих пор живут потомки мезенских поморов.
        Среди именитых походников, канувших в пучину безмолвия и нашего небрежения, был крестьянин с речки Пянда (притока Северной Двины) Пантелей Демидович Пянда, истинный груманланин, лихой победительный вездеходец...
        Национальная жизнь творится не по летописным заметкам — где-то что-то случилось, — а самотёком, чаще всего по судьбе, по случаю и воле Божией. Так со дна моря времени поднялись десятки тысяч деревень, сотни городов, опушились, раскинулись по земле, и когда их заметит посторонний взгляд и сообщит о находке, то те старожильцы уже давно оплодились и пустили свой народ на вырост. Пишут, де, стала изникать Мангазея соболями, и ей на смену принялись царские власти ставить Новую Мангазею в Туруханске. Но никто не знает, когда и как возникло мангазейское зимовье, сколько лет минуло, когда привели в то место князя Мирона Шаховского, приписав ему массу достоинств, которых он и не заслуживал, и вполне очевидно, что в те же поры, когда мезенские поморы зарубили зимовьё на Оби и заняли промысловое место, следующие охотники прошли к Енисею и там для зимовки затеяли свой промышленный стан. А коли путиков по тайге было множество, то и появилось достаточно зимовьюшек, охотничьих станов, которые позднее превратились в остроги, заимки, слободки и города...
        В 1619 году Пантелей Пянда набрал в Мангазее 40 молодчиков и, получив разрешение от тобольского воеводы и наказ — искать ясачных людишек и промышленные места, — направил стопы к Енисею для скупки пушнины. В это же время стали доходить слухи о реке Елюенэ, богатой соболем. В 1620 году Пянда на кочах пошёл вверх по Нижней Тунгуске, где — гребью, где шестился, а где и волоком, и провёл на Тунгуске два года, собирая ясак и занимаясь меновой торговлей. В 1623 году Пянда по Чечуйскому волоку перешёл на реку Лену, а оттуда сплавился вниз до будущего Якутска, где взял ясак с кангаласских якутов и повернул назад. В районе Жигалово перетянулись на Ангару, а оттуда — обратно в Енисей. За три года рискового путешествия отряд Пянды прошёл восемь тысяч вёрст, сделал ряд важнейших открытий (реку Лену) и привёл под власть Московского царя всю Центральную Сибирь, поставил на реках несколько деревень, заимок и острогов, чтобы закрепить власть за Россией. Вот что может сотворить мужественный “неистовый” человек, зажегшийся высокой страстью открытий...
        Вернувшись, Пянда пишет записки о своём путешествии и отдаёт Мангазейскому воеводе А.Ф.Палицыну...
        От Пянды осталась долговая записка, когда он взял взаймы от Кирилла Ванюкова (мезенца из Окладниковой Слободы) десять рублей, в то время это были большие деньги, ибо годовое жалованье стрельца составляло один рубль. Внук Кирилла Ванюкова Корнилий писал московскому государю: “А отец мой Иван Ванюков в прошлых давних годах до постановления Якутского острогу служил вашу великих государей службу на Лене охотою, не вёрстан многие годы, подымаючись своими пожитками во многие походы и посылки”. Видимо, Пянда снаряжал эту экспедицию тоже на свой кошт, каких-то денег занял и у Ванюкова, и вот пришла пора отдать долг, а этот поход длиною в три года стоил очень дорого, не менее тысячи рублей, и сумел-нет Пянда расплатиться за расходы — нам неведомо. Но отдать долг — это святое. Купец Михаил Сидоров на огромные дела во славу России истратил несколько миллионов золотых рублей, а в итоге умер в долговой яме. Таковы превратности русской судьбы...
        В 1632 году мезенские поморы основали Ленский острог (Якутск) и оттуда двинулись к Яне, Индигирке, Колыме. В 1633 году отряд охотников во главе с пятидесятником Ильёй Перфильевым сплыл к устью Лены, где разделился, и одна его часть во главе с тобольским казаком Иваном Ребровым поплыла к Оленьку... В 1637 году отряд Реброва остановился в устье Индигирки, где поставил острожек Русское Устье. И через четыре века это село сохранилось и своим бытом, нравами, языком напоминает мезенскую деревню. (Туда ездил из Иркутска знаменитый писатель Валентин Распутин, и как жаль, что ничего не написал о старожильцах Русского Устья...) Я много лет мечтал побывать в старинной мезенской деревне, сохранившей утекшее время, но так и не пришлось — далеко и убыточно.
        В июне 1634 года в Якутск поступила первая ясачная казна. 18 февраля 1637 года отряд Реброва прибыл на Лену и оттуда пошёл на восток, и остановился у реки Индигирки. Ребров был первым поморцем, побывавшим на Лене и Индигирке. В челобитной атаман писал якутскому воеводе: “Преж меня на тех тяжёлых службах на Яне и на Собачей (в этой стороне якуты ездили на собаках. — В.Л.) никто не бывал. Нужду, бедность и холод терпел и душу сквернил, и ел всяко: и сосновую кору, и траву”.
        Так путь, пробитый на восток старовером крестьянином Пантелеем Пяндой, притянул к себе тысячи русского народу, мечтавшего о воле и земном рае, который отшатнулся из-под Полярной звезды и куда-то задевался в поисках... Русский народ, окончательно утратив при императоре Петре волю, не сразу понял, что потерял её на четыреста лет...
        * * *
        Град Китеж погрузился на дно Светлояра, и по сей день доносится из глубин озера пасхальный звон колоколов. Мангазея ушла в землю, остались лишь полусгнившие окладные стулцы охотничьих зимовьюшек, сказки и легенды о чудесном богатом “городе”, где каждому находилась “горбушка” земного рая, которую можно было выкушать и насладиться необыкновенным Божьим гостинцем.
        Но соболя повыбили, частью ходовой зверь ушёл на Енисей, промышленники поспешили следом, но память по “Златокипящей Мангазее” жива в православном мире и поныне, потому что из того затерянного на Ямале острожка вышел святомученик Василий Мангазейский, и та, затерянная в сузёмках болотистая кулига и по сей день спосылает на всю Россию неугасимый небесный свет... Что же такое случилось в таможенном острожке, что он так плотно и навсегда слился с Церковью, запечатался в историю всей России?
        В 1642 году “Златокипящая Мангазея” в очередной раз выгорела дотла, ушли в пепел полсотни изб, острожек, стены с пятью башнями и въездными воротами, три храма, обширный посад. Возле головнюшек съезжей избы из болотины вдруг всплыл гроб. С великим трудом вскрыли крышицу, в домовине покоились останки отрока лет 15. То были мощи юного приказчика Василия Фёдорова, которого убил ярославский купец за непослушание. Так появился местночтимый святой Василий Мангазейский, прославленный в Сибирской земле. А позже слух о святом отроке разлился по всей необъятной России...
        Василий ещё отроком был отдан в услужение ярославскому богатому купцу. Вместе с боярином Савлуком Пушкиным купец прибыл в Мангазею, и юноша стал работать в торговой лавке. Василий было религиозным отроком, но однажды, когда стоял в церкви на службе, лавку обчистили воры, вынесли весь товар и скрылись. Произошло несчастие на Пасху. Хозяин, завидев ограбленную лавку, послал слугу звать приказчика, но Василий сразу не явился. И хозяин заподозрил плохое, дескать, приказчик был в сговоре с ворами. Василия привели в съезжую избу и начали парня допрашивать с пристрастием, заломили руки, вздёрнули на дыбу, стали истязать при воеводе Пушкине, но приказчик молчал, не признавался, как ни допирали его с пытками. Тогда купец в гневе ударил Василия по виску связкой амбарных ключей. Парень скончался. Испугавшись содеянного, тело несчастного положили в гроб и без отпевания утопили домовину в болоте тут же, возле съезжей избы, а сверху накидали досок, по которым пошла дорога-тележница. Василий пропал, и вдруг через много лет явился людям в укор, назидание и в деятельную помощь: стал творить чудеса, исцелять болящих, приносить удачу в лесном и морском промысле. Слух о новом святомученике прокатился по России, дошёл до столицы. Над Василием Фёдоровым поставили часовню. Позднее мощи его перевезли в Туруханск в новый храм…

        4
        “Царская служилая рать”

        “И был я, государь, во всяких твоих службах и во службишках, и в пешей, и в конной, и в лыжной, и в стружной, и в пушкарях, и в затинщиках, и у строения острогов, и у сбора твоего, Государя, ясака, и в толмачах, и в вожжах, и у проведывания новых землиц, и у подведения неверных под твою высокую руку” (из челобитной сибирского казака. XVI-XVII век).
        Всё так... Но когда уходили казацкие отряды в поисках новых землиц, то на пятьдесят царских пищальников приходилось сто пятьдесят “гулящих”, и большинство открытий в Сибири выпало на долю вольных крестьянских парней с Поморья. Их набирали промышленники в походы покрутчиками, зачастую без жалования, за еду и одежду, “Казачата” скитались по тайге, набивались на коч в артельщики исполу, залезая в долги, проливали кровь и погибали в безвестии, исполняя именно ту службу, о которой пишет в челобитье царский служивый, потому что молодые парни не особенно стремились за клятвою впрягаться в служивый тесный хомут под государеву руку... Им хотелось потешить душеньку волею, испытать натуру в незнаемых пока теснотах, когда смерть постоянно висит над головою и удача зависит только от себя... Многие “гулящие” из Поморья торили в тайге дороги, превозмогая лишения, о которых так часто поминается в челобитьях, но эти муки не могли подавить сердечной страсти, остановить русское движение на восток. И там, где заслуги писались за казачьим войском, чем они и поныне похваляются, в тех палестинах, может, и на столетие раньше уже побывали русские скифы — дети Ледяного океана... По забывчивости иль ещё по какой-то причине, но мезенские и пинежские поморцы даже не упоминаются, когда в памятные дни перечисляют славные дела сибирского казачьего войска, хотя многих груманланов, по незнанию их родовы, занесли в казачий пантеон...
        В начале семнадцатого века мезенская волость была площадью в половину Европы. С севера граничила с Северным полюсом, занимая все острова Скифского океана; с юга граничила с Вычегдой, с запада — по Северную Двину, забирая реки Пинежка, Кулой, Вашка, полуостров Канин; с востока — по Обскую губу, захватывая Печору и Большой Камень. Сколько жило народу на гигантских просторах в таёжных чащобах, уже не узнает никто, но многие тысячи староверов снимались с насиженных мест, почуяв угрозу, и удалялись в таинственную глушь, за Обь за Иртыш, на Колыму, Индигирку, Таймыр, к озеру Китай. И не диво, что белые люди, потомки северных скифов, били дорогу встречь солнцу и вехи этого пути передавали по наследству близким по духу народам. По Лукоморью Ледяного океана лежали земли в тысячи вёрст, захваченные потомками Чингисхана, и эти бездонные чаруса редко кто навещал; но стояли наготове для особого случая кушные избы со сворами огромных (с телёнка) собак, перевозивших неожиданных, особо почитаемых путешественников по непроходимым безлюдным тундрам, где царствовала смерть.
        Мезенцы обжились по берегам великих сибирских рек и вокруг озера Байкал, наделив православных потомков древними преданиями, скифским норовом, мужеством и мезенской “говорею”, оставив по себе особую “отрасль” русского народа. И нет ничего удивительного, что на севере Таймыра в сороковых годах двадцатого столетия случайно наткнулись гидрографы на островах Фаддея и в заливе Симса на поморское становье потерпевших крушение промышленников ещё в десятых годах семнадцатого века. Кто они? Откуда двинулись с меновой торговлей, имея при себе сотни серебряных копеек времён великой княгини Елены Глинской, матери будущего царя Ивана Васильевича Грозного? Останки двух ходоков нашли в крохотной зимовейке, собранной из камешника. В углу сохранилась печура: за четыреста лет многое истлело, призасыпано песком, но, судя по снаряжению, походники были людьми зажиточными и непростого звания, коли пошли к чукчам с большим капиталом и богатыми одеждами, кои надумали обменять на соболей. Почему пошли вдоль берега Таймыра, будто бы хаживали здесь прежде иль кто подсказал дорогу, но угодили в разбойный супротивный ветер-полуночник, и малый коч сбило на отмель, перевернуло, замыло морским песком. И что делать дальше, куда податься, если к северу от Таймыра — самые скверные для прожития места, и сюда в начале семнадцатого века ещё даже ненцы не пришли, чтобы укорениться. Это была самая безлюдная, стылая, какая-то обречённая на сиротство сибирская земля, на которой ближайшее становье и кочевая юрта стояли от места крушения вёрст за пятьсот... Вот такие безмерные раздолья в Сибири, которые не охватить ни умом, ни душою...
        Даже сто лет спустя не мог пробиться к Таймыру прославленный мореплаватель Харитон Лаптев, остановленный ледовыми полями. А Норденшельд обогнул Таймыр лишь через два века.
        Эта находка — не диво и не исключительный случай. Движение на восток шло сотни лет; первые повольники уходили артелью, опираясь лишь на Бога, ставили остроги, слободы, печища, добывали хлеб насущный, воевали из-за этого хлеба, может быть, возвращались в родные палестины, зазывая с собою родных, иные пропадали безвестно и бесследно, не оставляя по себе воспоминаний, никаких свидетельств и даже белояровых косточек. Можно предположить, что за три тысячи шестьсот лет до Рождества Христова, когда двинулись из Причерноморья к Полярной звезде русские скифы, в Сибири ещё паслись стада мамонтов, климат был более доброжелателен к человеку, на Таймыре росли кедровые рощи, а на месте нынешней тундры — луга с обильной травою по пояс, заливаемой солёным приливом... Можно предположить, что первый поток русских скифов не остановился на берегах Молочного моря, занятого уже лукоморцами, а сдвинулся кромкой неизвестного океана на восток и поселился в сосновых борах, ещё не занятых чукчами... Увы, безжалостное время съедает все приметы человеческого быта и бытия...
        Сколько стоит на берегу “оветных” крестов с гуриями, под которыми повалились “на долгий отдых” русские безвестные походники, те самые груманлане, что, руководимые неясной мечтою, кинулись однажды от родимого порога, веря, что “сапоги дорогу знают”... Ведь пути на восток были уже натоптаны забытыми предками...
        Много мезенского народу сошло в Сибирь в сороковые годы семнадцатого века от “хлебного недороду”.
        Этнограф-любитель Николай Окладников изрядно накопал в архивах интересного материала о мезенских промышленниках и издал любопытнейшую книгу “Российские Колумбы”. Окладников всю жизнь прослужил в милиции на Печоре, беззаветно любил историю родного края, положил на неё многие годы, и, кланяясь его трудам, я привожу из книги отрывок о прославленных братьях Коткиных, потомки которых жили в одном околотке и бегали со мною в школу. Кирилл, Матвей и Иван Коткины плавали между устьями рек Лены и Колымы в 40-х годах XVII века. Матвей Коткин первым на коче в караване с другими торговыми и промышленными людьми в составе 53 человек летом 1648 года совершил переход из Лены на Индигирку. В этом походе покручеником у него был пинежанин Тарас Васильевич Стадухин, родной брат знаменитого Михаила Стадухина, отважного соперника Семёна Дежнёва. В 1656 году Матвей Коткин уже значится в составе членов гостиной сотни, а его брат Степан Юрьевич Коткин вошёл в высшую купеческую гильдию в 1668 году...
        Но особенно проявил себя промышленник Кирилл Коткин. Якутский воевода Василий Пушкин в 1647 году назначил его главным таможенным чиновником на Колыме — целовальником Нижнего, Среднего и Верхнего колымских зимовий. А начальником колымских зимовий был назначен сын боярский Василий Власьев. Летом 1637 года Власьев и Коткин с отрядом казаков отправились на Колыму. В своей отписке воеводе Пушкину они сообщали: “И по реке Лене плыли мы до моря шесть недель и вышли на море, и добегали до Чюркина розбою, и на море занесли ветры противные и до Колымы реки не дошли, потому что путь поздний, и на море лёд появился. И от Чюркина розбою воротились назад в Яну-реку сентября в 13 день... и в Яне-реке зимовали. И в нынешнем 156 году марта в 23 день (1648 г.), с Яны реки идём на нартах на Индигирскую реку и с Индигирской реки на Алазею-реку со служилыми людьми девятью человеки...”
        Почему я с подробностями привожу этот текст? Видна отличка поморского купца-промышленника от московского и ярославского торговца, проводящего свои сделки с процентами, наварами, с той оборотистой спекуляцией и поклоном “золотой кукле”, что уже доехала из Парижа и Лондона до варварской Московии и стала необходимой пособницей и нервом капитала, отбирающего у христовенького совесть и честь.
        Помор-промышленник с достоинством переносил те же тягости, что ложились на плечи груманланина, попадал в “разбои”, тонул и погибал вместе с покрутчиками, умирал от цинги на Груманте и Матке, каждой жилкой иззябшего в промыслах тела помнил до конца жизни, как достаётся рядовому помору каждый грошик... Коткины, Ружниковы, Откупщиковы, Окладниковы и другие торговые промышленники, достигшие вершины купеческого призвания, на себе знали, почем фунт лиха, потому они особенного сорта предприниматели, постепенно сошедшие на нет в последующих столетиях, когда умение трудиться на Божьей пашенке заменили ловкость и обман, а руки окончательно забыли тяжесть весла и плотницкого топора, смертельный разбой супротивного полуночника и безжалостные горы ледяных торосов, сжимающих в объятиях хлипкие бортовины коча.
        Замысел Власьева и Коткина — пройти на Алазею морем — рухнул, ибо они, бросив кочи, пришли с Яны-реки на Алазею-реку пеши по глубоким снегам, пособляя собакам тащить груз, сзади подпихивая нарты, от усталости падая ниц в мартовский первый наст, обдирая лицо и руки в кровь. На Алазее служивые не нашли судов, чтобы дойти до Колымы морем. Тогда стали шить карбасы и осенью 1648 года реками попали в Нижнеколымск. Власьев и Коткин, взяв в плен аманатов, собрали с юкагиров в трёх зимовьях 16 сороков 17 соболей (657 соболей). В их отряде осталось всего девять казаков, и, видя слабую оборону, самодины обложили казаков со всех сторон, угрожая перерезать отряд и освободить своих князьков. Аманатов стерегли пуще глаза, ибо без пленных старшинок невозможно было собрать ясак. Боярский сын Власьев и целовальник Коткин угодили в такие сибирские дебри, где до них не ступала ни одна нога и ждать помощи было неоткуда: отбивались пищальным боем, как могли, устроив вокруг лагеря засеки. Многие были ранены.
        Богатую соболиную казну собрал и сам целовальник Коткин. Высылая её якутскому воеводе Василию Пушкину, Коткин перечислил её и указал, куда положил каждую связку соболей: “Сума белая, медвежья, шита мешком, а в ней положено 25 сороков с хвосты соболей; другая сума медвежья, чёрная, ворот большой, а в ней вложено 10 сороков 22 соболя с хвосты. В той же суме лисица черно-бурая купленная. Третья сума оленья, а в ней вложено 33 сорока 22 пупки собольи, восемь хвостов собольих. Целовальник Кирилл Коткин”.
        За два года службы целовальника Кирилла Коткина (мезенца) на Колыме казна получила от него 1422 соболя, 1342 соболиные пластины и 8 хвостов. По цене колымских соболей — 5 рублей шкурка — вся колымская казна целовальника Коткина потянула на 6110 рублей. По семнадцатому веку это был большой вклад в кремлёвскую казну.
        Коткин и Власьев снарядили с Колымы на восток и на юг отряды служивых для поиска “новых землиц”. Собрали на реку Анадырь промышленных людей, где были найдены огромные моржовые лежбища, а в те поры моржовый зуб (клык) стоил дороже собольего меха. Якутский воевода Иван Акинфов срочно сообщал в Москву: “И мы, государь, холопы твои в Якутском остроге торговых и промышленных людей, которым за обычай тот моржовый промысел, что можно ли на таких местах промышляти зверя моржа. И торговый человек Кирилко Коткин, мезенец, нам, холопам твоим в расспросе сказал, что де на таких местах зверя моржу промышлять можно, да ему, Кирилку, тот промысел за обычай, и зубу, де, государь, будет рыбья много, и в том, де, тебе, государь, будет многая прибыль...”
        На великие сибирские реки в семнадцатом веке хлынул многими тысячами “гулящий” народ, побежали “казачата”, кинувшие родные архангельские земли, но меж этого рискового гулевана и забулдыги было маловато закорелых поморов-промышленников, знающих нравы тайги и моря, обычай самодинов, умеющих жить в тайге самым диким образом, воевать непокорных якутов и чукчей, но и приручать их мягким словом, не наступая на мозоли, — вот этими качествами и отличались от прочих служивых и покрутчиков мезенские и пинежские поморы-кормщики, и каждый из них шёл наперечёт и пользовался славой по всем сибирским урочищам, куда доходил слух о необычных белых людях. Мезенцы, пинежане и печеряне шли первою ватагою в открывателях сибирских рек. Среди торговых и промышленных людей, создавших славу Поморью, были мезенцы, которых стоит упомянуть в книге о груманланах. Это те самые русские скифы, что начинали морские ходы на Грумант и Матку, а после кинулись и в Сибирь, в неизвестную страну, где можно было укорениться староверцу, затаиться от немилосердных властей...
        “1) Аллаев Третьяк, промышленник. В 40–50 годах XVII века ходил на кочах между реками Леной и Колымой. В 1650 году с группой торговых и промышленных людей совершил на кочах переход из Индигирки на Лену и Жиганск. Летом 1672 года с отрядом промышленников совершил переход из Якутска в Анадырь. Убит юкагирами при переходе Анюйского хребта.
        2) Алексеев Третьяк, промышленник, казак. Летом 1648 года с группой казаков на кочах участвовал в переходе из Алазеи на Лену. Из-за сильных ветров и позднего времени отряд зазимовал в Жиганске. Мезенец Алексеев был известен особенной удалью и смелостью.
        3) Воропаев Андрей, промышленник, кормщик. Во второй половине XVII века плавал на кочах из Колымы на Лену, бывал на Индигирке.
        4) Воропаев Никита, торговый человек. В 40–50-х годах XVII века плавал на кочах между Леной и Колымой, бывал на Индигирке. Летом 1654 года плавал в Жиганск вместе с мезенцем Василием Протопоповым и другими торговыми людьми.
        5) Дорофеев Иван, торговый человек из Окладниковой Слободы, плавал в XVII веке на кочах между Леной и Колымой. Летом 1656 года ходил из Колымы на Лену и в Жиганск.
        6) Ефремов Игнатий, торговый человек. В середине XVII века постоянно плавал от Лены к Индигирке.
        7) Иванов Курбат, землепроходец. В 1659 году служил приказным в Анадырском остроге в среднем течении реки Анадыри, сменив на этой должности Семена Дежнёва. Летом 1660 года пытался пройти морем от устья Анадыри до Колымского острога, но дальше Чукотского полуострова пройти не смог, его коч попал в шторм и был выброшен на берег. Курбату пришлось вернуться к устью реки Анадырь.
        8) Карпов Никон, торговый человек. Ходил на кочах между Леной и Индигиркой. Летом 1850 года прошёл на коче из Индигирки в Жиганск.
        9) Мезенец Никон, торговый человек. В пятидесятых годах XVII века плавал на кочах между Леной и Индигиркой. В 1650 году ходил с торговыми людьми вместе со своим земляком Иваном Широким из Индигирки на Лену и Жиганск.
        10) Протопопов Василий, торговый человек из Окладниковой Слободы. В середине XVII века ходил на кочах между Леной и Колымой... В 1647 году совершил переход на кочах из Колымы на Лену вместе со своими земляками братьями Ружниковыми из Кузнецовой Слободы.
        11) Протопопов Семён Васильевич, торговый человек из Окладниковой Слободы. В середине XVII века ходил на кочах из Лены на Колыму, в 1663 году совершил переход на кочах из Якутска на Индигирку и Колыму.
        12) Широкий Иван, торговый человек. В середине XVII века совершал плавания между Леной и Колымой. Летом 1650 года с группой торговых людей вместе со своим земляком Никитой Мезенцем перешёл из Индигирки на Лену, в Жиганск.
        13) Исай Игнатьев (мезенец) в 1648 году открыл Чаунскую губу, Чукотку и чукчей. После плавал в Чаунскую губу за моржовыми клыками и был убит чукчами после 1657 года”.

        5

        Я уже вспоминал выше, что 6 декабря 1582 года дружина казачьего атамана Ермака Тимофеевича за дерзкий поход за Урал и стремительное присоединение Сибири к российскому государству была объявлена государем Иваном Васильевичем Грозным как “Царская служилая рать”. Это наименование было навечно затверждено на Войсковом Знаке сибирцев, а эта дата была принята за день основания Сибирского казачьего войска. Войско Ермака было в пятьсот воев, а против него стояли 10000 аскеров хана Кучума.
        Строганов призвал в дружину “воинов единомысленных и предобрых”, сообщают монахи-летописчики, придавая образу русского кованого ратника некую святость, необходимую, чтобы написать внутреннее содержание воина-победителя. До сей поры непонятно, откуда взялся этот Ермак, “грозный муж”, на уральских приисках, где более двух тысяч лет, покинув Изборск, поселилась чудь — скифы, пришедшие из Причерноморья, — рудокопы, зверовщики, “плавщики” серебра и бронзы, мастера малой скульптуры, по неизвестным причинам отдавшие Пермь и Вятку самодинам и уграм, уступавшим чудским ваятелям по духовному содержанию не менее двух тысяч лет.
        А кто были эти казаки, стоявшие в бою один к десятерым? Донские и днепровские казаки служили на юге России у засечной черты и берегли границу от крымских татаровей, их безжалостных набегов. Увы, в то далёкое время многие народы жили рабами, полоном и куплей-продажей чужеземцев. Это был образ жизни, что длился в мире не одну тысячу лет, и милосердие, любовь к ближнему касались только своего сродника, а заветы Христа были настолько удивительны, не от мира сего, и чтобы отскочить от соблазна, иудеи поспешили распять Христа...
        Увы, южные казаки часто шатались под ветрами чужих вер, были склонны к измене, и двинуться через Урал в медвежьи сузёмки они навряд ли смогли бы. Тут нужны были люди дерзкие, отчаянные, склонные к житейским невзгодам, выносливые, но и артельные, живущие сплоткой. Это были скифы-поморы, русские арктиды-землепроходцы, выросшие под Полярной звездою (Маткой). Полярная звезда всем небесным звёздам Мать. Отсюда и компас — матка; и Новая Земля (Арктида) — Матка...
        Если мы не знаем, откуда взялся Ермак, то никогда не узнаем, с каким войском (пятьсот воев) он отправился на усмирение Сибири, которая в древние годы уже бывала русской землёю. И Строгановы возвращали в лоно правоверного народа полузабытую национальную обитель, подзаросшую новыми таёжными лесами, утаившими даже крохотные отпечатки минувшего. В чём пронзительное и удивительное подвижничество Ивана Васильевича? Он мечтал вернуть в империю всё русское, когда-то принадлежавшее нашему древнему народу.
        Мало кому приходит на ум, что все дети царя Грозного были убиты чужебесами и изуверами-кобыльниками. Отравлены его жёны, вот и самого государя медленно лишали жизни. Казнь Грозного продолжается и по сей день в православной России при потворстве мелких, ядовитых черво-людей, ловко схитивших власть.
        Ермак, перевалив Урал, с ходу захватил крепость Кучума Искер, пока хан пытался осадить Приуралье. Из пятисот казаков через четыре года осталась лишь “старая сотня”... Сам атаман погиб 5 августа 1584 на устье реки Вогай, где она впадает в Иртыш...
        В 1587 году был заложен Тобольск в устье реки Тобол.
        “Гладко было на бумаге, да забыли про овраги”.
        Это русское присловье передаёт глубинную сущность освоения Сибири. До сих пор живёт в народе куцее, какое-то пошлое представление о той великой героической драме: дескать, пришли казаки на севера и взяли пустующее пространство вместе с племенами варваров-самодинов под московскую руку, обменяв немереные богатства на цветные стеклянные бусы и огненную воду.
        Да нет же... На первый этап освоения земель (ими, по небрежности и скудоумию, можно было легко, не раздумывая, подавиться) ушло четыреста лет, а может, и более; второй этап — привыкание, что это тоже Русь, — двести лет; и третий этап —нащупывания — с переменным успехом, с постоянным глубинным чувством сомнения и страха, — не надорваться бы; если не принять в душу чужаков, тогда рассыпаться всему грандиозному замку, вроде бы построенному на песке, — этому периоду уже лет сто. Сибирь — этот дорогой гостинчик Богоматери — дался Москве с величайшим трудом, волею первого царя Ивана Васильевича Грозного, создателя великого Московского государства.
        ...Уже лет триста пятьдесят сибирская земля кормит Россию. А благодетеля своего Ивана Васильевича мы безжалостно затоптали по шею в землю и глумимся над его памятью, не переставая. Освоение Сибири — это величайшая драма созидания нового человека, которая длится и поныне... В её основании — жертвенные усилия огромных слоёв русского простеца-человека, чаще бессознательные, на религиозном уровне, и они могли пойти прахом под завистливым давлением Европы и домашних диссидентов, утративших любовь к своей Отчизне ещё во времена блудливой императрицы Екатерины Второй... Ведь последние войны и шли из-за овладения русским Востоком: захват сказочно богатой Сибири, как чудилось протестантам Европы, разом снимает все заботы о хлебе насущном на грядущие века, до нового передела мира, который будет совершаться с постоянством, пока обитает на Земле этот человеческий слой...
        Через три года после открытия Колымы, летом 1648 года девять промышленников под началом мезенца Исая Игнатьева и пустозерца Семёна Алексеева пытались проникнуть морем восточнее Колымы. Но тяжёлые льды дальше Чаунской губы не пустили, и поморы вернулись в Нижнеколымское зимовье. В Чаунской губе мореходы столкнулись с “чухчами” и обменялись товарами. Чукчи забрали русский товар и положили изделия из моржовой кости и “заморные” моржовые клыки. Так на Руси и в Европе узнали о Чукотке, Чаунской губе и “чухчах”...
        Летом 1647 года под началом холмогорца Федота Алексеева, приказчика деятельного московского купца Алексея Усова, была отправлена экспедиция на четырёх кочах из Нижнеколымска в сторону Анадыри. Об этой реке слыхали от чукчей, но никто в той стороне не бывал. Целовальником “для смотрения царского интересу” шёл сорокалетний пинежский мужик (Мезенской волости) Семён Дежнёв, вступивший в Тобольске на казацкую службу. Однако кочи до Анадыря не дошли из-за торосящихся льдов; боясь “розбою”, вернулись зимовать на Колыму.
        Весною 1648 года решили повторить незнакомую дорогу на Анадырь. Сбивать команду взялись приказчики купцов гостиной сотни Усова и Гусельникова, известные по Лене-реке холмогорцы Федот Алексеев, Афанасий Андреев и Бессон Астафьев. Якутская таможня оценила затраты на поход в 1673 рубля (в ценах девятнадцатого века в 300 тысяч рублей серебром). Двинулись на шести кочах: кроме харча, одежды, промышленных снастей, захватили для меновой торговли “13 маток в костях” (13 компасов в костяной оправе).
        Прежде чем вести речь о движении Московии на восток, попробуем накоротко вспомнить судьбу великого землепроходца Семёна Ивановича Дежнёва, вокруг которого с лёгкой руки академика Миллера уже не одно столетие вращается вся древняя история освоения Сибири. Конечно, много было именитых людей, может быть, и сделавших куда более для открытия Сибири, но так было угодно судьбе, чтобы человеческая история выбрала именно пинежского крестьянина из Мезенской волости. А с Божьим раскладом шибко не поспоришь, если именно Дежнёву было угодно попасть на иконостас доблестных фамилий...
        Может, Дежнёв поглянулся Господу своей рассудительностью, крестьянским трезвым умом, мужеством, уважением ко всем, кто сходился с Семейкой, будь то русский сподвижник иль закоченелый грязный самодинко, вылезший из бедного заплатанного чума, — они не становились Дежнёву братьями во Христе, но поморец по старинным заповедям понимал, что перед ним человек в жалком образе окровавленного Христа, который влачит на раменах свой крест, которому надо хоть чем-то помочь, что по силам дюжему бесстрашному казачине, в руках которого жизнь и судьба жалконького самоеда...
        Семейко Дежнёв родился 7 марта 1605 года в деревне Есиповская на реке Пинежке Мезенской волости. Как все крестьянские дети, рано запоходил в море, в 14 лет ушёл с отцом на промысел, чтобы запопутьем отвезти дары пинежских мореходцев Соловецкому келарю; в семнадцать лет нанялся матросом на коч к богатому торговому промышленнику Воскобойникову, плавал в караване на Мангазею, терпя стужу и нужу в каждом походе у Вайгача и Медынского заворота, рискуя жизнью. На этих путях закалился и стал настоящим груманланином, острым глазом приглядываясь к особенностям морской дороги. Из пинежского паренька превратился в дюжего, “дороднего” мужика-помора, опушился бородою, но так и не заимел ни своего земельного надела, ни жены, ни детей. Такие бессемейные деревенские жители, кто бродил меж окон в поисках случайного заработка, и назывались “гулящими”, “казачатами”. Значит, Дежнёв подался в 1630 году “гулящим казачком”, покрутчиком, наймитом; из таких своенравных, диковатых безземельных крестьян, большинство из которых были “без царя в голове”, и собирались ватаги, артели, походные отряды и казачье войско; они-то и подбирали Сибирь под русскую руку.
        В 25 лет Дежнёв нанялся в Тобольске на государеву службу рядовым казаком, не зная письма и грамоты. Это для Севера был редкий случай, хотя у Семёна Ивановича был редкий замечательный ум. (В Гражданскую войну подобные выходцы из народа, не имея “грамотёшки”, не читая Закона Божьего, становились полководцами.) В 1638 году под командованием Петра Бекетова перешли из Тобольска в Якутский острог. Следующим годом был послан на Вилюй для сбора ясака, в 1640 году примирил два якутских рода на реках Татчав и Амча и склонил к уплате ясака воинственного князя племени кангалесов Сахея. В 1641 году взял себе в жёны якутку Абакаяду — дочь тойона Онокая. Тем же летом ушёл в поход за ясаком и не вернулся. По легенде, Абакаяда родила ему сына Любима и ждала мужа двадцать лет.
        В 1641 году с отрядом из пятнадцати казаков Дежнёв собирал ясак на реке Яне и благополучно доставил его в Якутск. В том же году в отряде Михаила Стадухина отправился на реку Оймякон для сбора ясака с эвенков и якутов. В 1642 году в стычке с воинственными тунгусами был ранен. (Дежнёва ранили тринадцать раз, из них трижды — серьёзно. Дежнёв, наверное, очень напоминал образ русского скифа, дескать, поморы — люди особенные, они совершенно не чувствуют боли. Если в его тело вопьётся стрела, то помор выдёргивает её, не поморщась, и смеётся.)
        Тогда отряд Дежнёва потерял лошадей, и казакам пришлось ладить карбаса и продолжить путь по реке. Весной 1643 года после зимовки, когда сошёл лёд, спустились по Оймякону и продолжили искать неясачных людей в низовьях Индигирки, чтобы обложить их данью. Но там их опередили другие сборщики ясака, и отряд Дежнёва пустился дальше, к реке Алазее. Летом 1643 года отряд Михаила Стадухина открыл реку Колыму и зарубил зимовье, ставшее впоследствии Среднеколымским острогом; много усердия приложили к трём колымским становьям братья Коткины. Особенно целовальник Кирилл Коткин, многие известные экспедиции собиравший на свой кошт, потому что казаки часто не получали государева жалованья, брали путевых денег в долг и после долго не могли вернуть. Как ни страдали казаки в путях, какие бы невзгоды ни встречали, но если бы торговцы-промышленники не ссужали их рублём, многих открытий не случилось бы...
        В 1644 году был поставлен Нижнеколымский острожек. В 1648 году Стадухин отправился в Якутск отвезти и сдать воеводе собранный ясак и вместо себя оставил в зимовье Семёна Дежнёва с тринадцатью казаками. Их сразу же осадили 500 юкагиров, и пришлось отстаивать становье...
        В июне 1648 года начался знаменитый поход Дежнёва, на коче которого было десять мезенцев. Известны по архивным находкам ленинградского учёного М.И.Белова землепроходцы Фома Семёнов, Иван Романов, Иван Савин, Василий Фомин, Яков Игнатьев идр. Михаил Белов опубликовал “Список предполагаемых участников морского похода С.И.Дежнёва 1648 г.”. В нём перечислены мореходы из команд Федота Попова, Афанасия Андреева, Бессона Астафьева, самого Дежнёва — всего 59 человек. Имена 30 промышленников с коча Герасима Анкудинова остались неизвестны...
        В списке из 59 промышленников названы Артемий Фёдоров, Леонтий и Максим Семёновы, Насон Козмин, Кирилл, Фёдор, Панфил и Мирон Ивановы, Никита Фёдоров, Дмитрий Яковлев, Нехороший Григорьев и Павел Леонтьев. Возможно, и они, как пишет исследователь Окладников, были выходцами из Мезенской волости, т.к. эти фамилии часто встречаются в переписи 1647 года среди мезенцев, ушедших в Сибирь. Так, в 1642–1644 годах из Мезенского уезда много народу “сошли в Сибирь з женами и з детьми от хлебного недороду”.
        В тысяча шестьсот сорок восьмом году вышли на девяти кочах девяносто казаков из Нижнеколымского острога, который ставил Кирилл Коткин, мезенский родом, начальный человек, обогнули о. Айон и пролив Лонга, Чукотский полуостров и крайнюю оконечность Евразии; оставив по левую руку неизвестную землю, кочи вошли в Тихий океан. Но не так всё ладно было, как выходит на бумаге, мало достоверных фактов сохранилось с тех лет, ибо приказные слали отписки приблизительные, со слов целовальников и атаманов, веря им на слово, а в тех тяжёлых походах события и люди забывались мгновенно, и неизвестно, сколько судов двинулись в поход к проливу Аниана, сколько людей было на коче… Одни сообщают, что на девяти кочах шли девяносто казаков, другие дьячки пишут, что на каждом судне плыли по тридцати служебных людей.
        Три коча потерялись в шторм, когда выходили из устья Колымы в Ледовитый океан в самом начале пути, ещё на подходе к проливу. В августе затонул ещё один коч. В конце сентября 1648 года Дежнёв и его спутники увидели мыс, который назвали Большой Камень. Тут на походников навалился разбойный ветер и разбил коч Герасима Анкудинова, выкинул его на берег.
        Дежнёва с Анкудиновым, беглым казаком, не брал мир. Это был строптивый, сутырливый человек, соперников не терпел, скоро, безрассудно хватался за нож. В Якутске вдруг затеял ссору со вторым воеводой. Сбил под себя тридцать гулящих охальных молодцев, прогнал с оружейного склада охрану... Похитили пищали, огневой запас и на чужом коче, подняв парус, сошли в Нижнеколымск и уже оттуда стали диктовать свою волю, требуя отпустить анкудиновскую воинскую команду на восток собирать ясак. Дежнёв возражал, дескать, нельзя идти на требования беглого разбойника, а надо связать негодяя и кинуть в юзы... Когда отпускали в поход экспедицию для поиска ясачных людишек, Дежнёв обещался привезти в Якутск 200 соболей, Анкудинов пошёл на перебой и дал слово собрать с ясачных юкагиров и якутов 230 соболей. Тогда Дежнёв выставил своё условие: взять с подъясачных 250 мехов. Это соперничество воеводу Ивана Акинфова устраивало, он понимал, что послать челобитье в столицу на дерзкого Анкудинова — выйдет себе дороже: вспыхнет казак, наведёт смуту в Якутске, устроит переполох со стрельбою, наедет с разборкою московский дьяк, проведёт сыск, и полетят головы, и сам воевода может не усидеть на своей должности.
        А такие дерзкие казаки, как Герасим Анкудинов, на дороге не валяются. И будущее показало, что воевода оказался прав. Дежнёв, чтобы не потерять должность главного целовальника похода, сулившего команде большие выгоды, пообещал собрать с ясачных 280 соболей. И когда Дежнёв и Попов вывели свои кочи из устья Колымы, сзади увязался “гулящий” ленский “казак” Герасим Анкудинов. Чтобы не портить путей, Дежнёв замял перепалку. Судьба рассудила тяжбу в сторону Дежнёва. Когда суда сунулись в Анинский пролив, разыгравшийся ветер-противняк разбил коч Анкудинова и выкинул его на берег в виду неизвестных островов. Выслали туда лодку для меновой торговли, взяли под ясак зубастых эскимосов. Несколько дней промышленники отсиживались на Большом Каменном Носу, отряхивались от шторма, приходили в себя. Дежнёв отказался принимать на борт Анкудинова с воинственной командой, пришлось Федоту Попову устраивать терпящих бедствие земляков на свой харч. Вроде бы всё уладилось... Держа в виду слева неизвестную землю, прижимаясь к скалистому берегу, двинулись на юг, и в последних числах сентября “на драке” чукчи торгового человека Федота Попова ранили. В начале октября казачьи посудинки вошли в неизвестное бурное море (впоследствии названное Беринговым).
        ...Летом 1641 года Федот Попов, приказчик московского гостя Алексея Усова, приехал в Енисейск, а перед этим побывал в Тобольске, Тюмени и Томске. Летом 1643 года прибыл в Якутск и отправился на Оленёк. Поход возглавили Иван Ребров и торговый человек Андрей Дубов. Не заезжая в Якутск, Попов сразу ушёл на Колыму вместе со своим покрутом и принял участие в первом походе Дежнёва 1647 года. Свидетельства якутской канцелярии приблизительны, ибо у воеводства не было столько подьячих и летописчиков, да и недоставало казённых писарей, чтобы ко времени и более точно описать случившееся происшествие. Алексеев, видимо, был мужественным человеком атаманистой складки, мог повести за собою поморский покрут в самые отчаянный бедования, и оттого у Федота не было от артельщиков отбоя.
        Конечно, в Сибирь шли лихие “гулящие” люди, кому пальца в рот не клади — откусит руку, а после сымет голову; народ сердитый, бестрепетный, со своим далеко спрятанным умыслом, который долго не выкажет посторонним. И, казалось бы, Герасимко Анкудинов — брат разбойнику с большой дороги, но и сам головорез, а без подобных “служивых” останется воевода на бобах, в сплошном прогаре, и тогда от государя милости не жди: последний рубль вынет подьячий из без того скудного твоего жалованья, которого уже лет пять не получивано. А если нет у воеводы расторопки, не жучит своих приказных, чтобы бойчее сбирали ясак, то клади царский наместник зубы на полку... И должности тебе не видать, как своих ушей...
        По разным причинам, но Дежнёв терпеть не мог Герасима, особенно когда Анкудинов пошёл на перебой, стараясь выхватить ясачный путь изо рта у Дежнёва, нисколько не совестясь и не церемонясь. Это было равносильно тому, когда вор, дубина стоеросовая, вышел на чужой путик, стал вынимать из ловушек соболей и складывать в свой лузан. За такие проделки “хулиганам” крепко драли уши, а если не было свидетелей, то и убивали на кулёмнике; слух о разбойнике расходился по всей округе, и с таким лихоимцем (если оставался в живых) в тайге больше никто не имел дела: его не пускали в зимовейку, хоть ты умирай возле порога, как последняя падаль. Но Анкудинов был отчаянным малым и никого не боялся, хоть самого чёрта.
        Дежнёв жаловался якутскому воеводе: “Герасим прибрал к себе воровских людей с тридцать и хотят оне торговых и промышленных людей побивать, которые со мной идут на ту новую реку, и животы их грабить, иноземцев хотят побивать. И те торговые люди от их воровства, что они хотят побивать и грабить, на ту новую реку идти не смеют. Стадухин взял в долг 15 рублей, а денег по сей кабале не платит Микитке Агапитову”.
        “В Ленском остроге заняли у Никиты Агапитова пятнадцать рублёв денег московских ходячих прямых без присуду до Николиного дня вешнего без росту, а поляжет кабала по сроке, и мне платить на деньги рост по пять шестой. Стадухин был привлечён и судим за неуплату денег в срок, ибо в кабале было написано: “Где ся кабала выляжет, тут по ней и суд, и правёж”.
        Деньги у Агапитова на военные пути заняли 15 рублей не только Анкудинов, но и Стадухин, и Дежнёв. Таковы были условия походов за ясаком, когда не только жалованья не давали, но и саму экспедицию должны были выправлять целовальники и служивые на свои деньги, но коли капиталу нажитого не было, то и брали взаймы у купцов с твёрдым обещанием вернуть в указанные сроки. Если должник “зажимал” по какой-то причине полученную ссуду, то кабалу изымали через суд, правёж и тюрьму. Правила были жёсткими и никакой послабки не терпели, ибо десятки тысяч “гулящих” наймовались в покрутчики, шили кочи, речную посуду, таскали по рекам суда с грузом и просто разбойничали по таёжным урочищам “с ножиками”, забирая у несчастных всё, что подарит случай. И никто не знал судьбы “гулящих”, кто они и откуда, что их послало в Сибирь и сколько дурных поступков за их плечами... Всё держалось на честном слове, божбе и мирском суде... Похожий случай произошёл с холмогорцем Федотом Поповым, знаменитым груманланином, странно выпавшим из исторической памяти. Попов служил приказчиком у московского гостя Алексея Усова, прошёл всю Сибирь и ни в чём дурном замечен не был, торговал до прихода на Колыму хмелем на Тюмени, в Тобольске, Томске и Енисейске. Федот, согласившись войти деньгами в военный путь, занял у московского гостя тысячу рублей, но в срок не вернул. Москва объявила холмогорца в розыск. Оказалось, Федот Попов погиб на Камчатке, об этом стало известно через несколько лет, когда Усов, не зная о трагедии, затребовал через суд розыск приказчика и возвращения полученной кабалы. Купец потерпел большие потери, хотя, снаряжая экспедицию на новые реки, ожидал, со слов Федота Попова, большого прибытку... Пять рублей, занятые Дежнёвым для того же похода, были возвращены Агапитову, а Стадухин и Анкудинов не вернули, ибо оба полегли в бою с чукчами...
        Эта челобитная дошла до Якутска и находилась в деле ясачного сбора за 1649 год. “Явка служилого человека Семёна Ивановича Дежнёва на служилого человека на Герасима Анкудинова, что, де, умыслил воровски государеву службу”.
        Ещё в 1642 году без разрешения якутского воеводы Анкудинов “бежал” с реки Яны на северо-восток и, будучи на Колыме, занимался грабежами торговых людей, это он собирался повторить и на реке Анадыри...
        * * *
        Кроме жалованья покрутчикам, деньги нужны были на меновую торговлю с якутами, чукчами, юкагирами и другими чужеземцами, и меновой товар заготовляли загодя, чтобы плыть не с пустыми руками. Конечно, о плохом никто не думал, но приглядывали за погодой: как-то поведут себя ветры и воды в новой земле? Расспрашивали местных о самых малых подробностях. Когда плавали в Чаунскую губу, брали для обмену: “семьдесят одну чарку; семьдесят две рубашки ярославских вязаных и строченых, одну золотную; пять кож красных; четырнадцать уледниц красных; девяносто пять варег; пять подошв чарошных; два аршина сукна сермяжного; двадцать восемь колокольцев кутасов; тринадцать маток в костях; четыреста пуговиц медных; полфунта сулемы; шесть пищалей, три винтовки, три гладкие; два замка пищальных; 25 фунтов цылибухи; 14 фунтов перцу; 15 прутов, 52 топора, 13 фунтов пороху; 120 камысов кобыльих; 200 аршин холсту тонково; 200 кафтанов шубных бараньих; 5 пудов свеч восковых; пешень, 5 сковород; 400 сажен сетей неводных... Всего на 891 рубль 20 алтын. Да идёт перевощик Офанасьев Алёшка Вычугжанин с покрученником Ивашкой Семёновым: сорок камусов лосиных, 26 кобыльих, 400 мотов прядена неводного, сажень сетей неводных, пять рубашек ярославских, 24 вареги, 20 чарок, 2 кожи красных, 15 аршин сукна абинского...”
        В меновую торговлю с чужеземцами шёл товар, уже опробованный “казаками”, чтобы лишнего не везти. Чёрные соболя, полученные от продажи своего товара, шли в доход воинской ватаги, но должны быть перепроданы царскому целовальнику не дороже, чем по два рубля за голову, хотя бы и стоил тот мех по качеству 25 рублей и больше...
        Первым достиг Чаунской губы Исай Игнатьев Мезенец и обложил чукчей ясаком; по возвращении в Якутск он доносил воеводе Пушкину: “…де, бежали они по большому морю, позальду, подле Камень двои сутки парусом и доходили до губы, а в губе нашли людей, а называются чухчами, а с ними торговали небольшое место, потому что толмача у них не было и съезжать к ним с судна не смели, вывезли к ним товарцу на берег, положили, и они в то место положили рыбья зуба немного, а не всякий зуб цел; деланы у них пешни и топоры из той кости, и сказывают, что на море тово зверя много ложится”.
        Началась экспедиция Попова и Дежнёва поначалу хорошо, но в виду Чаунской губы суда ватаги попали в “розбой”, и три коча затонули, а покрутчики и матросы едва успели выбраться на скалистый берег, и тут же все погибли в столкновении с эскимосами. Осталось семь судов. Остальные кочи продолжили путь через пролив. Дежнёв сообщил якутскому воеводе Ивану Акинфову, “что прошёл по морю-окияну мимо островов, населённых эскимосами, что берега матёрой земли нигде не соединяются с “Новой Землёй” (Америкой)”. От Чукотского мыса, минуя Анадырский залив, кочи Дежнёва направились в море и снова угодили в страшный шторм. Семёна Дежнёва выбросило к Олюторскому заливу, а Попова и Анкудинова — на Камчатку.
        Выпись из таможенной избы от таможенного головы Дружины Трубникова на Федота Попова, что идёт на низ по реке Лене и в стороннюю реку на Оленьку на рыбную ловлю и на соболиный промысел (был с Федотом Поповым и племянник его Омелька Стефанов). И обязательно торговый промышленник вёз с собою обменный товар самого обычного набора, по ленской оценке, на 1025 руб. Скупщик мехов, самым трудным путём угодивший на Лену, уже полагал себя в крупном наваре, что судьба-злодейка вдруг оказалась милостивой, и Господь, пропуская мимо глаз кабальные условия меновой торговли, всё-таки благословлял рискового помора для крупной игры. Что же доставлял Федот Попов в иноземные улусы сначала на коче, а потом на собачьей нарте в долгом пути не однажды вместе с покрутчиками, отвлекаясь на свободные ухожья, чтобы “расшевелить” и свой карман, строил зимовья и ловил соболей: “Семьсот пуд муки ржаной, четыре пуда меди зелёной в котлах, двадцать фунтов одекую мелково и большово; пятьдесят колокольцев кутазов; 350 сажен сетей неводных; двадцать скелотов подошвенных, 25 обмётов собольих, шестьдесят топоров; два пуда прядена неводного; сто аршин холсту середнего и толстого...”
        Мех соболя, за которым гонялись московиты, вознеся его продажную цену в занебесные выси, у якутов и чукчей почти ничего не стоил, разве что сшить из него детские рукавички или обтереться хозяйке чума, спавшей нагишом, когда выползала утром из вороха оленьих и собачьих окуток, а приведя себя в порядок, тот соболий мех выкидывала на мороз иль на потраву псам... Мех соболя был непрочен в носке, скоро изнашивался и терял всякую годность, ибо в суровом житье более пригождались мех оленя, лося, волка, медведя, собаки, енота, барсука и рыси...
        Большим спросом у аборигенов пользовались железные иголки; одну можно было обменять на пару соболей. Промышленные торговцы их возили в железных коробках; товар для перевозок укладистый и по цене очень выгодный. Рассказывают случай, записанный около Жиганска. Один человек увидел чукчу в слезах. “Что ты плачешь? — спросил промышленник. — Или умер кто? Может, сын?” — “Да нет, — отвечает страдалец. — Разве бы я стал плакать по сыну? У меня на самом деле большое горе — единственную мою костяную иголку я сломал”.
        Железные иглы были ценным государевым подарком для ясачных людей и были частью жалованья. Подарком могла быть и одежда.
        На Север за Обь в долину Енисея и Таза везли в XVII веке различную одежду не только новую, но и ношеную: цветные зипуны английского и сермяжного сукна, рубахи мужские и женские, шитые золотом, стоившие по тем временам особенно дорого. Кафтан английского сукна с золотыми снурками стоил по таможенной оценке 5 рублей (такой кафтан был найден в имуществе на острове Фаддея). Кроме того, в поклаже поморов были голубые и синие стеклянные бусы, “бисер и одекуй”. У тунгусов за двадцать голубых стеклянных бус можно было купить слиток серебра, стоивший на русские деньги 43 алтына и 409 денег (до полутора рублей). Несмотря на ничтожную цену бус, жителям Сибири они казались невиданной роскошью, и когда московиты приближались к якутам, те от радости бросались навстречу, хлопали в ладоши и падали перед “казаками” на колени, принимая русских пришельцев за богов...
        Позже, во времена Беринга голубые бусы требовали не только жители Сибири, но и обитатели Японских островов. На обмен предлагались кольца, перстни, серебряные, медные и оловянные подвески к женским костюмам, серьги, медные пуговицы, бронзовые зеркала, колокольцы.
        “В 1642 году было отпущено из Якутска на соболиный промысел Леонтием Толстоуховым 17 человек, имеющие при себе хлебный запас и снаряжение на сумму около 650 руб. С ними послано было 400 пудов ржаной муки, 2 пуда промышленных котлов, пуд олова, 4 пуда свинца, 10 фунтов одекуя, пять фунтов бисера, 50 аршин белого сукна, 50 колокольцев кутазов, 200 аршин сетей неводных, пуд прядева, 50 промышленных топоров, 20 камысов лосиных, 20 обметов на соболя, 30 варег, 20 чарок, 5 пешен и две сковородки” — это снаряжение любой якутской экспедиции, что снаряжалась за сбором ясака и на поиски новых земель на деньги царской казны.
        Уж в который раз я возвращаюсь к прежней мысли, что нам трудно представить, как русские крестьяне-промышленники воевали в Сибири, возвращали прежние, потерянные в бесконечных войнах земли, издавна бывшие родовыми, и как печально, что присяжные историки царской России не замечали великих подвигов наших землепроходцев, уткнув покляповатые носы в затхлые страницы чужебесных архивов. О! Сколько дурного натворила куриная слепота академических сидельцев, помутнённых западными крючкотворами, сочиняющих и по сей день гнусные небылицы про нравы варварской страны! И усталь-то их не берёт, окаянных, такую животную силу и сладость находят в своих побрехоньках, словно бы на этом диавольском стремлении унизить родимого “варвара” и кончается весь смысл их бывания на Божией Земле. Именами Дженкинсона, Баренца, Брюнеля, Исаака Массы попираются деяния скифов-поморов, их героическое усердие во славу России.
        Когда пишут об освоении Сибири, хорошо, если вспоминают какой-то десяток казачьих имён, и тогда возникает сказаньице, похожее на историческую сказку, как вослед Ермаку Тимофеевичу зашли на Обь с десяток казаков и с необыкновенной лёгкостью, играючи, по волшебному слову поклонили под Москву суровый Восток. И никакой тебе человеческой трагедии, гигантских усилий десятков тысяч бурлаков, плотников, охотников и отходников, ремесленников и промышленников, торговцев и казаков, “гулящих” людей, что сошли с северной России по недороду и постоянному голоду; когда запустошились в очередной раз на русской земле тысячи деревень, парни кинулись казаковать в Сибирь и разбойничать, искать малую толику житейского счастия, а в это время их матери- “казачихи” (если море забрало к себе благоверного) иль ушли за угол нянчить чужих детей, иль батрачить по найму, чтобы заработать на хлебенную краюху и поднять меньшеньких, оставшихся на деревне без присмотра... Юдоль деревенская, как ни расписывай её, одевая в цветистые метафоры, всегда была истомной; как ни горбать на соседа, вытягивая из себя жилы, как ни выпрашивай у богатени насуленную денежку на пропитаньице, низко поклонясь в благодарности, но её ведь на век не растянешь и зубы на полку не спрячешь. Всё равно спозаранку ступай, христовенькая, за “кабалою”, чтобы дети “не нявгали”, дескать, отдам, милостивый, заёмные денежки на Ильин день иль вдвое отработаю...
        За шесть веков пропали на диком Востоке неведомые десятки тысяч поморян, а остались в памяти и на слуху десятка два имён, которыми нация гордится и по сей день, а народ почитает и даже слагает песни. И большинство этих героев из Мезенской волостки, из Ярославля, Онеги, Устюга и Холмогор. Вот они, национальные герои, пример для подражания: братья Стадухины, Гаврила Анкудинов, братья Ружниковы, Семейко Дежнёв, братья Коткины, Откупщиков с детьми, знаменитый Бугор, Пянда, Мотора, Ермак, Хабаров и Атласов — и все они (в своём большинстве) с Мезени, Печоры, с Пинежки и с Двины, настоящие походники скифы-груманлане. И в каждом крупном северном местечке (если мы ценим национальную историю) на центральной площади иль на берегу реки должен стоять памятник помору-груманланину, создателю великой русской империи.
        Михалка Стадухина с Семейкой Дежнёвым отчего-то мир не брал, хотя оба с реки Пинежки, одного возраста, и не зависть долила Стадухина, когда он наперекор шёл своему земляку, ибо был не менее удачлив, да и власти рано заметили куражливого помора и двинули во власть: Стадухин уже служил в атаманах, когда Дежнёв ходил в простых целовальниках и собирал ясак с “иноземцев”. А вот пошли на перепалку — и всё там, хотя заводилой и поперечником земляку всегда был Стадухин.
        Пока Дежнёв, теряя товарищей, бьётся в шалых водах пролива Аниана, в виду угрюмых четырёхглазых великанов, обросших дикой шерстью, — Джуджа и Маджуджа (Гога и Магога), — я расскажу коротенький сюжетец из быванья Михалки Стадухина, отчего-то не попавшего в ватагу Попова и Дежнёва. Видимо, Дежнёв поостерёгся брать его с собою, зная вспыльчивый характер земляка; а может, не хотел отдавать власть в походе на новые земли... Оба были бедные крестьянские дети из “казачат”, знали стужу и нужу, болтались меж дворов, сыскивая работу, а подросши, подались на царёву службу...
        В 1647 году Стадухин писал ленскому воеводе Акинфову: “Божьим прогневанием плывучи на низ по Лене-реке, ветры были великие, нас на море скоро не выпустило, и мы зимуем на Яне-реке у ясачного зимовья во 156 г. октября в 4 день. И я пошёл для поспешенья на Индигирку, за волок на нартах не великими людьми, а достальных людей оставил на коче идти морем. А что дано нам из государевой казны судовых снастей? Якорь и шейма, и та шейма изорвалась. Но Бог помиловал, набежали на море промышленные люди и дали якорь и шейму, а только бы не промышленные люди, нас бы на море разбило...
        И я бил челом государю Алексею Михайловичу, челобитную подал на Яне-реке служилому человеку Козьме Лошакову, что были в зимовье якорь и шейма, и Козьма Лошаков дал нам якорь железный полтора пуда да обрывок шеймы 17 сажен. И которые запасишки были на Яне-реке, зимуючи издержались. А в путь подымались, должились у промышленных людей по тамошней дорогой цене...”
        Из записки Стадухина видно, с каким трудом собирались ясачные отряды, когда каждая казённая копейка была на счету, и если ждали казака в путях неисчислимые житейские тягости, они как бы шли не в счёт, это как бы издержки военного похода, дескать, знал, родимый, куда совался; а вот потеря якоря и обрыв троса — это невосполнимый урон, и переживания выпадают всей казацкой ватаге, винящей не море за бешеный нрав, а лишь себя, дескать, не в тот угол подались и не заметили корожку или отмелое место, и когда цеплялись из последних сил, чтобы заякориться, чтобы не опрокинуло бедовых, порыв ветра оборвал шейму, и якорь железный в полтора пуда остался на дне… “Ах, ты, беда-то какая!” — только и всплеснёт руками кормщик с досадою, пуще приглядываясь к гранитному берегу, чтобы отыскать неведомый заливчик. Ведь попадали на новое место, покуда неизвестное поморам, не угодившее в мореходные записи и лоции, составленные русскими плавающими мужиками...
        Казак Михаил Васильев Стадухин служил на Лене с 1630 года. В 1644 году вместе с Дежнёвым был послан на Оймякон, затем перешёл на Индигирку и, выплыв в море, достиг Алазеи, где присоединился к отряду Дмитрия Зыряна.
        ...1636 год. В Якутский острог, где в съезжей избе сидел воеводой Василий Никитич Пушкин, пришёл Михалка Стадухин и сказал: “Де, был на Колыме для государева ясачного сбору. А Колыма-река велика, с Лену-реку, течёт в то же море, ветер под восток и под север. Живут иноземцы колымские мужики, оленные и пешие, сидячие многие люди. А в сторонней реке прозвищем на Чухче живут чухчи, что и самоядь, оленные, сидячие. И была у него жонка “погромная”, колымская ясырка именем Калиба.
        А та жонка жила у чухчей три года. Зимою чухчи переезжают на оленях на тот остров и привозят моржовые головы и тем головам молятся. И чухчи сказывали, что они живут у моря, и у них чёрного соболя нет, а концы у оленных санок из того моржового зуба. А добрый чёрный соболь весь по Колыме. А от Колымы до Пагыча бежать парусным погодьем сутки трои и больше...
        И на тех реках будет ясачный сбор большой и соболя всё добрые, чёрные. Зверь коренной, да лисицы все красные, да песцы, а других зверей нет, потому что место студёное. А они жили на тех реках и кормились рыбою, рыбы всякой много”.
        Экспедиция Федота Попова Холмогорца и Семёна Дежнёва сделала мировое открытие, обнаружив сказочный пролив Аниана меж Русским Востоком и Северной Америкой. Но имя Попова осталось в тени, ибо странным образом в архивах Якутска академик Миллер случайно обнаружил челобитья, посланные в Москву, и фамилии спутников, видимо, неясно прописанные в расспросных листах, не вылезли наружу... А когда экспедиция прошла пролив, ударил кочам ветер в зубы такой силы, что кочи разнесло в разные стороны, и судно Попова потерялось. Судьба холмогорца была обнаружена лишь через несколько лет... А коч Дежнёва штормом выкинуло на берег к югу от Анадыря. На судне было двадцать пять человек из воинской команды — все, кто уцелел из девяноста походников...
        В 1647 году Дежнёв вступил в отряд Федота Попова. Дежнёв писал в челобитной по этому поводу: “Обо мне, холопе твоём Семейке, те торговые и промышленные люди били же челом, чтобы мне, холопу твоему, идти с ними вместе для твоего государева ясачного сбору, для прииску новых ясачных людей и для твоих государевых всяких дел”.
        После гибели коча Дежнёв и его спутники отправились пеши к устью Анадыря. “Шли девять недель в октябре, после Покрова. Стояла уже поздняя осень. Шли холодны и голодны, наги и босы и пали на Анадырь-реку вниз близко моря. И рыбы добыть не могли. И з голоду мы, бедные, врозь разбрелись. И вверх по Анадыри пошли двенадцать человек”.
        Остальные двенадцать человек ушли искать пути спасения или какую-то случайную помощь. Долго безрезультатно бродили, замерзая в тайге, потом повернули обратно и погибли от голода уже на виду зимовья. Дежнёв построил из плавника коч и стал шеститься вверх по Анадыри. Со встреченных на пути анаулов был взят ясак. При столкновении Дежнёв был снова ранен ножом в грудь. С малой командой удалось взять в плен в аманаты князьца из юкагирского племени Чокгоя и обложить тот народец ясаком. В среднем течении реки заложили новое становье, где и провели зиму... Лесов в округе было мало, и соболь редко водился, и ясак пушной рухлядью, увы, не радовал, давал мало надежды, что оправдается столь тяжкий поход, ради чего был затеян. Но стоило жить, добывать пропитаньице, стали пробавляться нерестовой, “заморною” кетою, что шла плодиться вверх по реке, а выметав икру, тут же погибала. И эти подробности тоже описывал Дежнёв ленскому губернатору, чтобы донести всю правду о настигших их злоключениях, когда с горсткой людей принялся ставить острожек и шить коч, чтобы с вешней водою подняться вверх по Анадыри. Дежнёв не знал грамоты, а потому диктовал отписку писарю, и тот доносил в подробностях, не утаивая, каждую “шероховатость” путешествия:
        “И кормимся мы красной заморною рыбою. А та рыба-кета от моря идёт добра, а вверх приходит худа, потому что та рыба замирает вверху Анадыри, а назад к морю не выплывает. А белой, государь, рыбы добываем мало, потому что у нас сетей добрых нет. А что и промыслитца белой рыбы, и то мы пасём, и кормим потолику твоим государевым аманатам; а тою рыбою-кетою кормить их не смеем, чтобы им с того корму оцинжав, не помереть бы и нам бы, холопям и сиротам твоим, от тебя, государя, за то в опале и казни не быть”.
        Зимой 1650 года из Нижнеколымска двинулся на Анадырь сухим путём большой военный отряд под началом Стадухина и Сёмена Моторы. Перевалил через Анюйский хребет и прибыл в острожек Дежнёва. Здесь Стадухин снова не поладил с целовальником, завздорил, поднял народ на мятеж. Но, не чуя за собой превосходящей силы, отказался от власти в острожке, ушёл за ясаком на Перкину, оттуда на Товуй, семь лет скитался по таёжным речкам средь чукотских племён, грабя “иноземцев”, стал приступать с угрозами к Семёну Моторе, пытался завладеть пушной казною и харчем, избивал, кого ни попадя, почти до смерти, устроил невыносимую сумятню. Мотора послал жалостное письмо Дежнёву и перешёл под его защиту. В 1658 году Стадухин прибыл в Охотск, а оттуда на Лену, в 1659-м был послан с соболиным ясаком на Москву, где и получил чин казачьего атамана, вернулся и служил на Олекме. В 1666 году вместе с казаком Григорием Татариновым поехал на Колыму, но не доехал до Индигирки — его убили ламуты.
        Летом 1651 года Дежнёв и Мотора предприняли поход на реку Анюй, где был бой с ходынцами. В начале 1652 года снова был бой с анаулами, и был убит Семён Мотора. Летом 1653 года Дежнёв вышел на коче в море и в устье Анадыря наткнулся на каменистую отмель, на которой жировало огромное лежбище моржей и валялось множество заморных клыков. Здесь Дежнёв удачно промышлял несколько лет. До 1656 года он взял 230 пудов моржового зуба. Весной того же 1653 года Дежнёв ходил на чуванцев в верховья Анадыри и взял в плен аманатов. В 1664 году он снова ходил на чуванцев и уже в который раз был ранен ножом в грудь.
        В 1656 году Дежнёв сдал собранную добычу казачьему сотнику Амосу Михайлову, прибывшему из Якутска. Сам же остался в становище до 1662 года промышлять “рыбью кость” для государства, но и для себя. В том же году, проведя в рисковом походе пять лет, оставив на дне океана 80 служивых из команды и все девять кочей, прибыл в Якутск и привёз “костяную казну” 106 пудов. С этой казной якутский воевода отправил целовальника в Москву, куда и прибыл пинежанин летом 1664 года.
        Прошло тридцать лет, как пинежский крестьянский казачок поверстался в царские служивые, верно, с риском для жизни служил государю, не получая жалованья. Дежнёв послал царю челобитье, где просил оплатить его за верные непосильные труды: “Будучи на твоей, великий государь, службе, поднимаючись собой и служа тебе, великому государю, многое время без твоего... жалованья, имаючи иноземцев в аманаты, голову свою складывал, раны великие принимал, кровь свою проливал, холод и голод великий терпел и помирал голодною смертью, и на той службе будучи от морского разбою обнищал и обдолжал великими неокупными долги, а в тех долгах я вконец погибаю”.
        По расчёту, сделанному в Москве, Дежнёву за десять лет службы полагалось получить 126 руб. 40 коп. Жалованье, частью сукном, было выдано Дежневу в 1665 году. В том же году Дежнев вернулся в Якутск.
        А какова судьба Федота Попова и Анкудинова, коих (как казалось Дежнёву) погребло море? Когда буря разогнала суда, коч Дежнёва с 25 торговыми людьми воткнулся в берег близ Олюторского залива, а коч Попова-Анкудинова пропал бесследно. И только случай помог узнать судьбу отважных поморов. Во время похода на чуванцев Дежнёву удалось “отгромить” якутскую бабу, которая была в одном коче с Федотом Поповым. Ясырка рассказала, что Попов и Анкудинов померли от цинги. Часть военной команды была перебита чуванцами, другие “побежали на лодках с одной душой”. Они, видимо, достигли Камчатки ещё до 1657 года. Местные камчадалы рассказывали Владимиру Атласову, что много лет назад на Камчатке при устье реки Никулы жили несколько русских. Развалины избы в устье этой реки видел Крашенинников, побывавший на Камчатке в 1741 году.
        ...Нет никаких письменных свидетельств, что кто-то проходил пролив Аниан до похода Дежнёва, но нельзя верно утверждать, что не было русских смельчаков, ходивших тем путём в ароматный океан к косоглазому народу катаев сотни лет тому назад, ведь может так случиться, что исход катаев случился из того же арктического затулья, откуда, чуя наступление холодов, побежали ганги и инды... О славных подвигах безымянных русских землепроходцев вслед за Норденшельдом писал купеческий внук Максим Горький: “Он, народ этот, без помощи государства присоединил к Москве огромную Сибирь руками Ермака и поморов. Он, в лице Дежнёва, Крашенинникова, Хабарова и многих других безымянных землепроходцев, открывал новые места, проливы, острова и реки за свой счёт, на свой страх и риск. Этим народом сделано много дела, у него есть большая (великая) история”.
        Среди энцев (Таймыр) бытует легенда: “Охотник-эвенк на берегу моря встречает заросшего волосами человека. Незнакомец жестами велит охотнику не следовать за ним. Но охотник не обращает на эти знаки внимания и идёт следом. На берегу моря стоит изба, в которую и входит волосатый незнакомец. Охотник вступает следом. В сенях он видит много медвежьих шкур разного цвета, сложенных, как поленница дров, бивни мамонта, клыки моржей. В избе на нарах спят волосатые мужики большого роста и белолицая красивая женщина.
        Женщина просыпается, но охотник упрашивает её не поднимать шума. Женщина дарит охотнику мешок с пушниной и просит скорее уйти, пока не проснулись братья. Если увидят здесь, то убьют, т.к. они скрываются от других людей. Охотник уезжает, но один волосатый человек догоняет его, хватается за нарты, но в руках остаются лишь задние копылья...”
        Сколько здесь сказки, слухов, мистики — сейчас трудно представить, но среди сибирских племён ходили разговоры, что ещё в давние века на Востоке жили голубоглазые белые люди, которых “иноземцы” считали богами... Легенды о бородатых мужиках на севере России имеют реальные черты, как бы списанные с натуры, взяты из быта оседлых зверобоев Арктики. Записаны и другие предания о появлении русских судов в устьях Оленька, Анабара, Хатанги, Находки. Известны помянные кресты на острове Столбовом, на острове Котельном возле древнего зимовья, артефакты Таймыра, Новосибирских островов.
        Сибирский историк Словцов, удивляясь подвигам Дежнёва, прошедшего на коче морской путь в две тысячи вёрст, посчитал этот поход досужей выдумкой людей, любителей русской сказки.
        Даже Н.А.Оглоблин, изучивший архивные материалы, написавший книгу о Семёне Дежнёве, и тот полагал, что открытие промысловика-целовальника случайно, и к успеху вело только слепое счастье и Божье благоволение, а не мужественный характер поморца, его опыт и умение.
        Наивный человек этот Оглоблин, если не представляет такой азбучной истины, что все открытия в мире (иль большинство из них) совершаются случайно, по странному наитию, предчувствию, что где-то рядом ходит истина, но чтобы обнаружить её и явить миру, требуются многие годы труда, мужество, предвидение, храбрость, ум и находчивость, риск, похожий на отчаяние, когда и сама жизнь поставлена на карту успеха... О, только людям, не знавшим всей скверны походной жизни, драм, злоключений и постоянного ощущения близкой гибели, преследующей по пятам, кажется, что открытие легендарного пролива Аниана произошло случайно, как бы само собою...
        Исаак Масса писал: “Без сомнения, очень жаль, что голландцам не удалось пройти пролив Вайгач, но они не знают, как приступить к этому, потому что, если даже сто раз будут пытаться пройти его на кораблях, им это не удастся. Если они хотят тщательно исследовать эти страны, они должны провести два или три года около Печоры и Вайгача, где нет недостатка в хороших гаванях и съестных припасах. А оттуда они должны послать кого-нибудь на маленьких лодках для исследования более отдалённых местностей. По примеру русских, с которыми им следует подружиться, они легко отыщут проводников на море и на суше”.
        “Морские походы казаков, — писал В.Г.Богораз, — являются почти баснословными. Они шли, как слепые, без компаса, без карт, без всякого морского опыта, на неуклюжих кочах, сшитых из грубо обтёсанных досок древесными корнями и как бы заранее предназначенных для крушения”.
        Видно, что Богораз, начитавшийся западных сплетенок, — дилетант в русской истории, нахлебавшийся дурного западного лукового супа... Должен бы знать Богораз, что сибирское казачье войско со столицей в Тобольске набиралось в основном из поморов и крестьян Вологды, Великого Устюга, Вычегды, Сухоны, Онеги, Мезени, Пинеги, Холмогор, Печоры, Перми и Вятки. В большинстве своём это были груманланы или дети их, прекрасно знавшие Ледяной океан и ходившие в заливы крупнейших рек Сибири. У них были компасы в костяной оправе, солнечные часы и мореходный инструмент, уже в начале семнадцатого века они везли их на продажу сотнями штук сибирским “иноземцам” как меновой товар. Были у поморов, вступивших на службу к царю, свои лоции, справочники ветров, приливов и отливов, записи поведения льдов, описания берегов, заливов, корожек, мелей и отмелков, губ и загубий, куда можно было сунуться ввиду надвигающегося шторма. Многое из этих записей впоследствии почерпнули государские мореходцы... Да и кочи в шестнадцатом веке — это самые совершенные для того времени суда; вот почему западные купцы отказались ходить в Скифском океане на своих новоманерных кораблях и, даже обратившись к русскому корабельному художеству, запоздали с попажею в Сибирь на двести-триста лет после русских поморов.
        Многое источилось из людской памяти. Но, как справедливо пишет Норденшельд, “в 16 и 17 столетиях на берегах Белого моря жили много отважных мореплавателей, но среди русских не было “своего Гавалейта” (известный английский историк, собравший документальные данные о древних плаваниях англичан. — В.Л.), и поэтому имена этих моряков и предания об их путешествиях давно уже забыты, за исключением относящихся к исключительно недавнему времени”.
        “Суда, употреблявшиеся в то время русскими, не были плохи (16 в.) в сравнении с судами западных европейцев. Скорость их при попутном ветре даже превосходила скорость английских судов с большой осадкой”.
        * * *
        Начало заселения Сибири положили русские торговые, промышленные и “гулящие” люди из Поморья, среди них было много мезенцев. Занимаясь промыслами, работой по найму, в казачьих походах освоением новых земель, строительством зимовий, острожков и таможенных городков, всякою работой на земле, перевозкою грузов от Оби на Лену и Индигирку, шитьём речной и морской посуды, снабжением харчем, груманлане постепенно оседали в новых местах, создавая в Сибири потомственное русское население с национальной корневой культурой, уходящей в глубины истории; вместе с тем старожильцы вывезли из Поморья древлеотеческую веру и русский язык, и, схоронившись в таёжной глухомани, сгрудившись в монастыри и согласия, спрятавшись в сузёмках в келиях, слободках, выселках, погостах и деревнях, поморцы на многие годы вперёд затвердили истинную православную веру, несмотря на грозные окрики из Москвы, сулившие костры и немилосердные казни. И даже думается порою, что и брали поморцы Сибирь не только для того, чтобы добыть московскому царю дорогой казны, но чтобы в далёких сибирских скрытнях пронести в сохранности старую веру и русскую натуру...


        Нужна консультация?

        Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос

        Задать вопрос
        Назад к списку
        Каталог
        Новости
        Проекты
        О журнале
        Архив
        Дневник современника
        Дискуссионый клуб
        Архивные материалы
        Контакты
        • Вконтакте
        • Telegram
        • YouTube
        +7 (495) 621-48-71
        main@наш-современник.рф
        Москва, Цветной бул., 32, стр. 2
        Подписка на рассылку
        Версия для печати
        Политика конфиденциальности
        Как заказать
        Оплата и доставка
        © 2025 Все права защищены.
        0

        Ваша корзина пуста

        Исправить это просто: выберите в каталоге интересующий товар и нажмите кнопку «В корзину»
        В каталог