В СКЛАДКАХ ЗЕМЛИ
Метафизика стихотворения Юрия Кузнецова “Поэт и монах”
Сумрак ночи мертвит очи.
Из “Толкового словаря живого великорусского языка” Владимира Даля
Последнее десятилетие жизни Юрия Кузнецова — великого русского поэта конца XX — начала XXI столетий — ознаменовано его чрезвычайно зримым и твёрдым мировоззренческим поворотом. Перевод древнерусского “Слова о Законе и Благодати” митрополита Илариона, поэмы “Путь Христа” (детство, юность и зрелость), “Сошествие в Ад” и целый ряд стихотворений со всей очевидностью показывали: русский национальный поэт, прежде наиважнейшее место в творчестве отводивший метафизике родового начала, неуловимо соединил её с Православием.
Между тем очень конкретные образы, взятые из реальности, не ушли из поэзии Юрия Кузнецова, но помещены им в координаты христианской этики, точнее — православного нравственного чувства. Имена исторические и персонажи вполне сегодняшние в изображении поэта художественно окрашены с той же степенью страстности, что была присуща автору и прежде. Однако теперь подобные характеристики в его произведениях приобрели черты духовного императива. И внезапно выяснилось, что литературное сообщество не готово воспринять нравственную определённость столь высокой концентрации.
Одни, выступая в роли защитников православных твердынь и отечественной литературы, взялись уличать поэта в ереси, отрицая право художника на образное в’идение, которое, как известно, нельзя охарактеризовать приведением двух или трёх цитат. Будучи целостной духовной субстанцией, пронизанной откликами как собственно авторскими, так и иными, образное в’идение художника требует внимательнейшего вглядывания читателя и исследователя, тогда как реально страницы газет и журналов очень часто становились кафедрой новоначальных православных инквизиторов.
Другие — на правах коллег, знакомых, скорее, не с творческой лабораторией поэта, а с его реальной жизнью, — сочли возможным снисходительно комментировать позднюю поэзию Кузнецова как недостаточно христианскую, в основе которой как будто отсутствует глубокая и искренняя вера, подменяемая литературной осведомлённостью. Очевидно, что мемуаристом-наблюдателем совершенно не берётся в расчёт такое художественное качество, как поэтическая интуиция.
И в первом, и во втором случае творческая алгебра подменяется сухой арифметикой, и остаётся только сожалеть, с какой неутомимой энергией патриотическая писательская среда стремится умалить современного ей великого русского поэта.
Есть два предсмертных стихотворения Юрия Кузнецова, идейное содержание которых можно почти непосредственно применить к той литературной обстановке, что сложилась вокруг его поэзии в последние годы. Первое — “Поэт и монах” — датировано 1 и 5 ноября; второе — “Молитва” — 8 ноября 2003 года.
В центре этих произведений — две, по существу, духовно полярные монашеские1 фигуры, которые можно описать словами преподобного Иоанна Лествичника: “Высокомудрый монах сильно прекословит; смиренномудрый же не только не прекословит, но и очей возвести не смеет”2. Мрачный и раздражительный схимник, отвергающий всё земное по причине неискоренимой греховности людей и бессмысленности самой жизни (“Поэт и монах”), — и простак, что молится Богу, как ведает: “Ты в небесех — мы во гресех — помилуй всех!” (“Молитва”). Простая в высочайшем смысле душа старца, молящегося обо всех, знающего, что лежащий во грехе земной мир всё-таки достоин милости Божьей, — эта ясная душа ближе к Всевышнему, нежели смутная в мотивациях душа “высокомудрого” монаха. Знаменательно, что именно стихотворение “Молитва” стало последним произведением Юрия Кузнецова, в кристаллизованном виде дав его понимание и чувствование православной веры.
В конце XX века, говоря о чаемой простоте русского искусства, великий композитор Георгий Свиридов заметил: “Христос ведь прост. Никакой двойственности. А вот Иуда — сложная натура. Сложная, потому что он предатель. Христос не сложный, но не достижима эта простота для нас”3. Не определяя сейчас таким образом фигуру Монаха, желчно спорящего с Поэтом, тем не менее уясним для себя: это какой-то “неправильный”, почти жестокий и практически бесчувственный человек.
Вместе с тем очень часто его филиппики принимаются всерьёз иным читателем кузнецовского стихотворения, словно свидетельство непримиримого противоречия православного мировидения и поэтического творчества. Выхватывая отдельные сентенции Монаха из художественно целого текста, такой читатель (а подчас и писатель) упускает из виду зачин и финал сюжета, то есть появление перед Поэтом Монаха и его исчезновение, — они существуют словно бы отдельно от развёрнутого диалога. И происходит своего рода легализация названной фигуры, нечаянное утверждение её духовного статуса. Встреченный по одёжке как монах, этот персонаж в конце разговора пропадает — разоблачённый, дрожащий “от ужаса и страха”, утративший человеческое обличье. Внутреннее существо странного собеседника было совершенно отчётливо понято Поэтом.
К сожалению, и видимый сюжетный поворот, и озарение главного героя для целого ряда читателей остаются вне поля зрения. Поэтому обратимся к самому стихотворению и проследим развитие его сюжета от начала до конца.
То не сыра земля горит,
Не гул расходится залесьем, —
Поэт с монахом говорит.
А враг качает поднебесьем.
Фольклорный образ в первых строках свидетельствует: происходит нечто очень значительное, сотрясающее основы мира, отсылающее к чему-то кардинальному в мироустройстве. Поэт говорит с монахом, а враг-сатана раскачивает поднебесье — простор, ширь под небесами. Подвергаются проверке на прочность и истинность слов’а, скрепляющие Вселенную.
Здесь действуют три фигуры: Поэт, Монах и враг. В дальнейшем враг как будто отойдёт в сторону и проявится только в заключительных строках стихотворения в виде “свистящей воронки праха” земного, что “ходит страшным ходуном” перед Поэтом. Тогда как Монах, которого в начале повествования “сумрак, смешанный со светом” в дороге облачил, и он возник воочию, в финале превратится в тень.
Святоотеческие труды приводят множество примеров того, как тёмные силы, приняв на себя облик светлого ангела, вводили своего собеседника в искушение, заставляя поклониться демону как Богу. Только духовная трезвость праведника и имя Христа открывают подлинную природу субстанции зла. В стихотворении Поэт оказывается сердечно чуток и духовно прозорлив, он называет сатану его настоящим именем (“Да это враг!”), и бесовский морок в итоге рассеивается.
В диалоге Поэта и Монаха есть едва уловимый отсвет евангельского предания — искушения Христа в пустыне во время сорокадневного поста. К этому важнейшему образу в стихотворении отсылает нас, во-первых, вселенское эхо разговора представителя мира (Поэта) и представителя духа (Монах); во-вторых — смертный час, уготованный Поэту и уже пережитый Монахом. Последнее обстоятельство для понимания произведения в целом требует самого пристального внимания.
Монах недавно опочил.
И сумрак, смешанный со светом,
Его в дороге облачил,
И он возник перед Поэтом.
Какою же дорогой следует Монах и чем вызвана его встреча с “сумраком”? Это дорога на тот свет через воздушные мытарства, во время которых бесы “уличают души человеческие не только в содеянных ими согрешениях, но и в таких, каким они никогда не подвергались. Они прибегают к вымыслам и обманам, соединяя клевету с бесстыдством и наглостью, чтобы вырвать душу из рук ангельских и умножить ею бесчисленное множество адских узников”4. Перед нами странное совмещение оставшихся за текстом мытарств Монаха — и предвестия мытарств Поэта, через Монаха уличаемого сатаной.
Очевидно, что в прежней жизни “земной” Монах был иным, нежели в настоящий момент, когда он умерщвляет
...плоть и кровь,
И память, и воображенье.
Они затягивают нас
В свистящий вихрь земного праха,
Где человек бывал не раз,
Был и Монах — и нет Монаха.
Теперь он уже не может плакать и раскаиваться в содеянном, и его обвинительные речи не соединимы со словами: “...у Бога есть милость”.
В “Толковом словаре…” В.И.Даля к понятию “сумрак”, наряду с примечательным значением: “полумрак, полутьма, потёмки, где едва различаются предметы”, — примыкает как будто второстепенное: “сумрачный нрав — всем недовольный, скрытный и отчаянный”; “сумрачный взгляд — пасмурный, насупленный, отчаянный”. В отношении человека определение “отчаянный” у Даля повторяется дважды. Психологически оно подходит и к речам Монаха. Их автор, кажется, разуверился в тех смыслах и вещах, о которых он говорит Поэту. Предположительно, именно отчаяние, уныние погубило Монаха, открыв сатане греховный канал, через который “сумрак, смешанный со светом, его в дороге облачил”. И теперь он отрицает:
— искусство (“Искусство — смрадный грех”);
— художников (“на вас на всех нет благовестия Господня”);
— поэтов (“не люблю поэтов”, “плач покаянья остаётся творцам”);
— поэзию (“что касается добра, ваш слог и бледен, и растянут”);
— оду “Бог” Г.Р.Державина (“отвратна мне гуденьем крови”);
— мысли, желания (“не мысли, не желай”);
— плоть, кровь, память, воображенье (“они затягивают нас в свистящий вихрь земного праха”);
— любовь (“исходит кровью не любовь, а ваше самовыраженье”);
— жизнь (“вся ж’ива — сон”).
В стихотворении Монах только в одном случае утверждает некий жизненный идеал и предлагаемый путь к нему:
Не мысли, не желай — и ты
Достигнешь высшего блаженства
При созерцанье совершенства
Добра, любви и красоты.
В отличие от классических образцов беседы Поэта с антиподом5, где у сторон всегда обнаруживалось что-то общее в рассуждениях и каждый говорящий так или иначе соглашался с отдельными доводами своего визави, в современном “Поэте и монахе” разговор абсолютно непримиримый. Это ещё одно свидетельство конца времён: для воссоединения спорящих сторон мгновений уже не хватает.
Забота Поэта — об устройстве мира, о человеке, о любви, об утверждении на земле, хотя бы в малой степени, начал света и добра — жёстко отвергается Монахом. В качестве духовной альтернативы он предлагает, по существу, нирвану, в которой личность исчезает, а на реальную жизнь призывает смотреть как на сон (“Вся ж’ива — сон. Готовься к смерти”).
Вспомним ещё раз, что христианство — религия личностная, что христианская вера не принимает теплохладности, а христианин — человек волевой, поскольку должен постоянно противостоять искушениям.
Монах же, фактически лишённый способности слышать другого, постоянно производящий своего рода негативный отбор, являет собой христианство сектантское — сухую, бесплотную доктрину, к которой не приложимы определения Христа: Путь, Истина, Жизнь.
В рассуждениях Монаха совсем нет примет жизни вечной, налицо только резонёрские отсылки к ней. И уж совершенно немыслимы в его словах отзвуки Христова прощения блудницы: кто без греха, пусть первый бросит в неё камень. Земная жизнь для собеседника Поэта однозначно греховна и является средоточием зла, что, с одной стороны, очень похоже на древнюю манихейскую ересь, а с другой — на обратную сторону соглашательства, к которому сатана подталкивает человека: ригоризм, непримиримость, в основании которой лежит гордыня.
Говоря о любви, Монах подразумевает под нею только страсть и обрушивает своё негодование на всё, что с этим связано. Если речь идёт о памяти, о воображении, о самовыражении и о крови, то восхищение, нежность, самопожертвование, теплота и материнство, кровное родство не принимаются им во внимание. Практически перед нами отрицание Господних слов: “нехорошо человеку быть одному”; “плодитесь и размножайтесь”.
Монах яростно клеймит страсть, но в его словах звучит подавленное стремление именно к ней, к страсти, никак не к любви. Он однозначно безлюбовен и чем-то напоминает известный образ душевно изломанного католического священника из “Собора Парижской Богоматери” В.Гюго.
“Был и монах — и нет монаха” — эти слова, сказанные словно бы от третьего лица, в устах схимника интонационно должны быть сопряжены с горькой усмешкой, с сожалением о прошлом, которое не изменить. Но такая мимика и модуляция речи совершенно не соединимы с психологическим портретом Монаха, который даёт нам стихотворение как художественное целое. Это действительно третий голос — “сумрака, смешанного со светом”, врага, который облёк собой душу бывшего затворника и от его имени вступил в духовную схватку с Поэтом. Обратившись к начальным репликам диалога, легко обнаружим достаточно внятную позицию комментатора, дающего Монаху личностные характеристики внутри его собственного речевого потока:
Его приветствовал Поэт:
— Как свят, монах?..
МОНАХ
Не очень свят.
Дальнейшие, обличительные слова Монаха как будто отслаиваются от этой критической самооценки. Перед нами своего рода “вложенный” текст: “Не очень свят”. Маска чуть-чуть приподнята, за ней — мрак и холод, а в отношении человека — ледяной и окончательный приговор.
Возвращаясь к зачину стихотворения, теперь можно определённо сказать: фигура Монаха равна монаху поддельному. И потому далее будем упоминать о ней со строчной буквы и в кавычках: “монах”. Так слова собеседника Поэта обретут своего рода визуальную поправку, предупреждающую читателя: здесь правда смешана с ложью, наглядная забота о вере — с ненавистью к миру, демонстративное духовное постничество — с безудержной заботой о странном блаженстве собственной души6.
Встреча Поэта с “монахом” содержит внутренне эхо пушкинской коллизии:
Духовной жаждою томим, Искал я святости в душе
В пустыне мрачной я влачился, И думал о тебе порою.
И шестикрылый серафим И вот на смертном рубеже
На перепутье мне явился. Явился ты передо мною.
А.С.Пушкин. “Пророк” Ю.П.Кузнецов. “Поэт и монах”
В классическом образце Божий посланник затем превращает поэта в пророка, тогда как в современном стихотворении Юрия Кузнецова Поэт — уже, по существу, пророк, обладающий тончайшим слухом, острым зрением, ясным умом и живым нравственным чувством, а “монах” — фигура провокационная, к святости действительного молитвенника о судьбах мира не имеющая никакого отношения. Такое снижение первичных смыслов представляется ещё одним знаком последних времён, когда многие придут от имени Бога, но с ложью и поруганием на устах. Столкновение Поэта и “монаха” заканчивается изгнанием именем Христа тёмной силы из видимых земных пределов (“И сгинул враг, как тень в овраг”). Для “монаха”, часто повторяющего имя Господне, “грозное имя Христа” непереносимо.
Боговоплощение, “живые мощи христианства”, плоть и кровь Христа как тайна Причастия — всё это свидетельство чувственного восприятия православной веры, о котором так часто говорил Ю.Кузнецов. Желание показать средствами поэзии “живого Христа”, придать человеческую осязаемость умозрительной идее Бога-Сына стало главной посылкой при создании Кузнецовым цикла поэм о Христе. Однако отповедь “монаха” Поэту вполне совпадает с многочисленными упрёками, которые эти поэмы получили в печати. Вот их концентрированное выражение:
В искусстве смешано твоём
Добро со злом и тьма со светом,
Блеск полнолунья с божеством,
А бремя старости — с последом.
Обратим внимание, “монах” здесь говорит не об искусстве вообще, но об “искусстве твоём”. То есть о собственных творениях Поэта, который, безусловно, является alter ego автора. Все возражения Поэта, в том числе и библейские примеры, “монах” оставляет без ответа, с необыкновенной настойчивостью продолжая свою обвинительную речь. И если в начале сюжета Поэт сдержан и настроен миролюбиво, то к финалу его несогласие с собеседником становится гневным и возмущённым. Но “монах” словно играет с ним, не замечая, что Поэт с каждым словом становится всё более определённым в своих позициях, ясно проговаривает смыслы, которые до беседы, быть может, и не были им до конца осознаны.
Ст’оит вспомнить о таком наблюдении. У дьявола нет чувства меры: нужно бы промолчать, пропустить ход, но изначальная самонадеянность, идущая от гордыни, от восстания на Бога, влечёт его к избыточному шагу.
И Поэт вознегодовал. Защищая “богоданный стыд” Пречистой Девы, который столь раздражает “монаха” в картине Рафаэля в Сикстинской капелле, он уличает поддельного блюстителя святости в отсутствии живого нравственного чувства и в омертвении уст, принимающих Причастие. По сути — в отвержении Христа:
При грозном имени Христа
Дрожа от ужаса и страха,
Монах раскрыл свои уста —
И превратился в тень монаха,
А тень осклабленного рта —
В свистящую воронку праха.
Фигура “монаха” внезапно утратила черты живого человека и превратилась в тень, только абрисом напоминающую действительного схимника, в духовное тело которого вселился враг-сатана. Причём вместо рта, изрекавшего за мгновение до того судейские слова, у тени — свистящая воронка праха, страшное жерло, прежде вдувавшее смуту в душу человека, а затем пожравшее его целиком7:
Под ним сыра земля горит,
И гул расходится залесьем.
— Смотри, — Поэту говорит, —
Как я качаю поднебесьем.
Фольклорные образы “сырой земли”, “гула над залесьем” соединяют зачин стихотворения с его кульминацией.
В начале сюжета изображённый земной мир тих, только смыслы разговора Поэта и “монаха” столь важны, что потрясают основы. Враг “раскачивает” поднебесье невидимо для человеческого глаза.
В финале — шум, огонь, палящий землю... И враг-сатана впервые обозначает себя как ещё одно действующее лицо в жёстком противостоянии двоих — Поэта и “монаха”: “я качаю поднебесьем”. Враг демонстрирует свою силу и ярость, старается разрушить окружающее пространство уже материально, поскольку духовный спор с Поэтом он проиграл. Тут — досада, угроза и прямое предложение присоединиться к его огромной гибельной силе.
Однако:
Поэт вскричал: — Да это враг! —
Окстился знаменным отмахом,
И сгинул враг, как тень в овраг...
Но где монах? И что с монахом?
Названный по имени и перекрещённый “знаменным отмахом”, сатана суетливо исчезает, по-воровски прячется, “как тень в овраг”. Грандиозный ужас превращается во что-то мелкое, бытовое, которое скрывается не в бездонных провалах, но в привычных для человека складках земли. В этой повадке едва уловимо содержится отсылка автора к обыденности врага, к его вкрадчивой повседневности. Не случайно в заключительных словах стихотворения автор вопрошает: “Но где монах? И что с монахом?” Последующая история души реального схимника, ставшего игрушкой в руках властителя тьмы, представляется жуткой. Впрочем, как говорит народная мудрость: “Жива — наша; умерла — Богова”8. А вот поддельный “монах” вполне может стать фигурой нарицательной.
В последнем обвинении “монаха” есть скрытая ссылка на фреску Микеланджело из Сикстинской капеллы “Страшный суд”. Общеизвестно, что на ней художник среди непрощёных душ изобразил и себя — демоны в аду сдирают с него кожу.
Юрий Кузнецов в поэме “Сошествие в Ад” наряду со многими как будто достойными, но всё-таки ввергнутыми в пекло именами упоминает себя в качестве грешника, молящего о милости Иисуса Христа. Мало кто из числа хулителей и высокомерных критиков поэта видит собственную душу, подобно ему, в преисподней. Но самонадеянно помещает её на куда более высокую ступень Божественной Лестницы. Это удивительно перекликается с судейскими речами “монаха”, который по внутреннему убеждению вроде бы “высок” и “право имеет”. Кажется, непреодолимо огромное духовное расстояние, отделяющее гордыню от беззвучного шёпота одинокого старца на затерянном в водной стихии острове: “...мы во гресех — помилуй всех!”
В своём позднем творчестве Юрий Кузнецов интуитивно стремился соединить родовое и православное начала. Чрезвычайно верная догадка: на Руси в Православие не приходят ниоткуда — Иванами, не помнящими родства. Вся прежняя жизнь есть скрытая от постороннего глаза подготовка к Таинству Крещения. А вся последующая — благодарное воспоминание о том лучшем, что было в дохристианском существовании теперь уже раба Божьего. Вспомним, пятая из десяти заповедей: “Чти отца твоего и матерь твою...” — учит верующего человека уважать свой род.
Сегодня нам трудно совместить в сознании православное терпение с оскорблённой родовой памятью. Наше Православие ещё живёт красками русской осени и зимы, а наша славянская душа всё ещё не понимает весеннюю и летнюю радость как часть православного одухотворённого календаря.
Поэтическая биография Юрия Кузнецова закончилась на этом важнейшем мировоззренческом рубеже. В его творчестве постепенно кристаллизовался образ русского человека, для которого национальная история не складывается из взаимно противоречивых событий, но является тернистым путём к примирению прошлого и будущего. И если отечественная литература поймёт и примет для себя такое направление собственного развития как органическое и долгожданное, русская жизнь обретёт устойчивость и волшебно преобразится.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 В стихотворении “Молитва” автор не называет старца-отшельника монахом буквально. Однако сюжет этой поэтической баллады содержит ряд смысловых указателей, которые свидетельствуют: свой духовный путь поэтический герой выбирает осознанно и посвящает его Богу. Молитва за всех превращает одинокого затворника, однажды “по воле волн” оказавшегося на “голом острове”, в святого подвижника, а сам скалистый берег — в монашескую п’устынь.
2 Преподобного Иоанна “Лествица”, слово 23-е: “О безумной гордости”, 6. Сергиев Посад: Троице-Сергиева Лавра, 1991. С. 150.
3 Из слова композитора Г.В.Свиридова на 2-м Всемирном русском соборе “Через духовное обновление к национальному возрождению” 1–3 февраля 1995 года.
4 “Святой Иоанн Лествичник повествует, что некто Стефан, любивший пустыню и безмолвие, пробывший много лет в монашеском подвиге, украшенный постом и ещё более слезами, процветавший и другими превосходными качествами, достигший действительного покаяния, за день до своей кончины пришёл в исступление, начал озираться на правую и левую сторону одра своего и, истязаемый невидимыми существами, говорил во всеуслышание всех предстоящих: “Так, точно так; но за это я постился столько-то лет. — Потом: — Нет, вы лжёте, я этого не сделал. — Опять: — Да, точно так, да; но я плакал, я предал себя в служение братиям. — И опять: — Нет, вы клевещете на меня”. На иные обвинения он отвечал: “Да, точно так, и не знаю, что сказать на это: у Бога есть милость”. Этим невидимым и тяжким истязанием представлялось зрелище грозное и страшное; всего страшнее было то, что его обвиняли в таких проступках, которых он вовсе не делал”.
Сочинения епископа Игнатия Брянчанинова. Слово о смерти. М.: P.S., 1991. “Воздушные мытарства”. С. 137.
5 “Разговор поэта с книгопродавцем” А.Пушкина, “Поэт и друг” Д.Веневитинова, “Поэт и гражданин” Н.Некрасова.
6 Забота о спасении собственной души, — кажется, первейшая для православного христианина. Однако воин, защищающий своё Отечество, в то же время попирает заповедь “Не убий!” — зная, что Высший Судия спросит его и об этом. — См.: И.А.Ильин. О сопротивлении злу силою. Гл. 10. О мече и праведности. // И.А.Ильин. Собрание сочинений в 10 томах. М.: Русская книга, 1995. Т. 5. С. 176–188.
Святой Равноапостольный архиепископ Японский Николай (Касаткин), великий русский миссионер, записал в своём дневнике: “Что-то с душою будет? Ох! Пусть гибнет. Лишь бы Япония сделалась православною”. // Цит. по: Диакон Игорь Филяновский. “Держись мира и сотвори любовь...” Воронеж. “Подъём”. 1999. № 5. С. 205.
Значит, существуют такие веления души человеческой, когда она готова мужественно принести себя в жертву тому, что выше личного спасения. Конечно же, втайне уповая на великую милость Божью. Отметим: в полном соответствии со словами святого монаха-простеца из стихотворения Ю.Кузнецова “Молитва”: “Ты в небесех — мы во гресех — помилуй всех!”
7 “И смешаны во прахе том / добро со злом и тьма со светом” — вот действительный источник подмен, которые “монах” навязывает искусству.
8 Из “Толкового словаря живого великорусского языка” Владимира Даля.
ВЯЧЕСЛАВ ЛЮТЫЙ НАШ СОВРЕМЕННИК № 11 2024
Направление
Критика
Автор публикации
ВЯЧЕСЛАВ ЛЮТЫЙ
Описание
Нужна консультация?
Наши специалисты ответят на любой интересующий вопрос
Задать вопрос