СЛЕПОЙ ТРАМВАЙ
РОМАН
1
По вечерам пластмассовый куб аптеки наполнялся светом, превращаясь в холодную, работающую от заката лампу. Куб выдвижным ящиком выглядывал из крепкого — сталинской постройки — здания-краба. Одной клешнёй краб вцепился в суставчатый, тянущийся от Садового кольца малоэтажный переулок, другой — криво перекусывал его, открывая широкий проезд с Мясницкой улицы. Сверху дом, возможно, напоминал не краба, а затаившуюся среди дворов и деревьев свастику.
Ангелина Иосифовна работала в кубической аптеке без малого тридцать лет, с конца советских времён. Тогда аптека не имела пластмассового продолжения, а естественным образом размещалась в цокольном этаже дома. На другой стороне переулка напротив аптечного дома высились обливные стеклянные небоскрёбы. Когда-то на их месте тянулись приземистые, с заглублёнными для обороны от “воров”, как обобщённо называли в старой Руси злоумышленников, окнами, старинные торгово-складские палаты. В советские времена перед пролетарскими праздниками их стены белили, чтобы кумачовые лозунги — “Дело Ленина живёт и побеждает!” (Седьмое ноября), “На работу — с радостью! С работы — с гордостью!” (Первое мая) — смотрелись ярче и веселее. По какой-то причине палаты не удостоились охранной таблички “Памятник архитектуры”. В нулевые годы могучие стеклянные ноги растоптали их, устремились, сметая натянутую между шпилями сталинских высоток небесную линию, вперёд и вверх. Уплотнительная застройка скомкала, изорвала городской горизонт, как обвисшую бумажную ленту. Но пока ещё скатывающееся с Садового кольца солнце ненадолго задерживалось в узком вертикальном просвете между небоскрёбами, задумчиво заглядывало в аптечный куб.
В запутанном и скользком лекарственном деле Ангелина Иосифовна разбиралась лучше всех в аптеке, не уязвляя при этом коллег своими скальпельными, выходящими за рамки описаний и инструкций, курсов повышения квалификации и многолетнего практического опыта знаниями. Источник этих знаний, как догадывались, но предпочитали помалкивать коллеги, скрывался в древней, как мир, хранящей горькую правду о человеке, непроницаемой глубине. Нормальные люди не стремились вглядываться в неё, дабы она, как предостерегал философ Фридрих Ницше, не начала вглядываться в них. Разве что мимолётно, для метафизического (как без этого образованному человеку?) куража, с быстрым возвращением в привычную реальность. Непроницаемая бездна существовала внутри окружающего мира, или мир существовал внутри неё? Ответа на этот вопрос не было. Дружественный нейтралитет — так можно было определить взаимоотношения Ангелины Иосифовны с повседневной, наполненной житейскими проблемами и страстями аптечной действительностью.
“Пойдёт. Заказывайте”, — говорила она, пронзая взглядом, как лазером, привезённую со склада упаковку новых лекарств, не отвлекаясь на чтение скрученных в бумажную пружину, развёртывающихся подобно пергаментным свиткам описаний. “Две коробки на пробу. Через месяц — возврат”, — предсказывала судьбу другого новейшего препарата, морщась, как будто уже держала во рту бесполезную горькую таблетку. И ведь никогда не ошибалась
Меняющиеся (она помнила всех) заведующие, а в новые времена — хозяева аптеки, ценили и уважали Ангелину Иосифовну за вдумчивую исполнительность и проникающий в душу препаратов и посетителей взгляд. Человек ещё только входил, а она уже знала, зачем пришёл, что ему надо, а главное, поможет ли ему то, что, как он думает, ему надо. Это было (по Канту) не подлежащее размену на слова “знание в себе”. Оно же — сила, как гласил забытый лозунг советского времени. В первые годы аптечной службы Ангелина Иосифовна старалась скрывать силу своего знания и знание своей силы, но они всё равно обнаруживали себя, удивляя и пугая коллег.
Она умела управлять двуединой сущностью, иногда даже обращала её на пользу клиентам, но только в том случае, если чувствовала (по щучьему велению, по своему хотению), что это необходимо сделать, наступив на горло окружающей реальности — нетерпеливой, возмущённой вниманием к отдельно взятому посетителю очереди или с ушками на макушке сослуживцам. Так что было непонятно, кто чем (кем) управляет: она силой знания или сила знания ею? Все люди смертны, размышляла Ангелина Иосифовна, с интересом разглядывая случайного получателя бесценного совета, но некоторым по истечении срока выпадает необъяснимая задержка. То есть они для чего-то нужны. Кому? Чему? На этом вопросе, особенно если адресат бесценного совета казался ей проходимцем (Ангелина Иосифовна как опытный торговый работник безошибочно читала по лицам, как по книгам), мысль притормаживала. Если этот гусь кому-то для чего-то нужен, зачем лишнее, мечущее из аптечного окошка исцеляющий бисер перед больной свиньёй звено? Почему не напрямую? Неужели управляющий миром Высший Разум (он же непроницаемая бездна) не всесилен? Или же настолько всеобъемлющ и универсален, что ему плевать на формальную логику? Он просто не замечает её, как идущий человек не замечает, возможно, тоже по-своему логично мыслящего у него под ногами муравья. Думать об этом можно было бесконечно, а можно — не думать совсем. Ангелина Иосифовна, сколько себя помнила, как на качелях качалась между “бесконечно” и “совсем”.
Начальство не возражало, когда в ясные осенние дни она выбирала смену с трёх до закрытия, чтобы не пропустить момент включения закатной лампы. Никому и в голову не могло прийти, что одинокая на исходе шестого десятка женщина может быть столь изысканно сентиментальной. Все думали, что с началом календарной осени в первую половину дня она занимается подработкой: консультирует в фитнесе или ведёт на удалённом доступе вебинары по практическому (такая появилась новая прикладная наука) лекарствоведению.
Осень казалась Ангелине Иосифовне лекарством с истекающим сроком годности. У срока годности было и другое определение — срок терпения. Человек (часто с помощью лекарств) терпел жизнь, а природа вынужденно терпела человека. Лекарство ещё действовало, но уже не в полную силу. Когда аптека наполнялась печальным светом, всегда тщательно выглаженный служебный халат Ангелины Иосифовны обретал крылатую лёгкость. Она почти доставала до зажатой в стеклянных тисках вечерней солнечной руки.
Но никогда не могла дотянуться.
2
Укладывая в фирменный пакетик очередному посетителю презервативы и освежающие дыхание леденцы, она подумала, что истекающий срок годности — верная единица измерения всего на свете. Занятому своими (понятно какими) мыслями молодому человеку в белоснежных кроссовках и укороченных штанах жизнь, должно быть, казалась вечной, а лента презервативов в коробке — бесконечной.
Сегодня я добрая, скользнула взглядом по лоснящейся самодовольной физиономии приобретателя презервативов Ангелина Иосифовна, пусть думает, что я спятила.
— Есть хорошее средство против экскреции кожного сала, — быстро, как радийный диктор-новостник, произнесла она. — Его выписывают, когда высокий холестерин, но тебе будет в самый раз. Это называется непредусмотренный эффект, так иногда бывает с лекарствами. Мимо, но в десятку. Бери, отпущу со скидкой. У тебя разного размера зрачки, — впилась змеиным взглядом в растерявшегося покупателя. — Наркоман? Вижу, пока на лёгких. Плюс врождённая анизокория. Да, презерватив надевай с припуском, — едва шевеля губами, чтобы тот не разобрался, она говорит, или прилетело по воздуху, посоветовала молодому человеку, — в натяг порвётся. Сделано в Индонезии, качество, сам понимаешь. А вообще... — вдруг замолчала, но остановиться не смогла: — Сдохнешь через год, если не соскочишь. Хотя нет, — уточнила упавшим голосом, — раньше.
Ангелина Иосифовна не знала, откуда ей это известно, но знала, что её устами говорит (кричит!) новорождённая правда. Дальше ему решать: прижать её к груди или оставить в колыбели и сгинуть. Она хотела добавить, что его больная, вздёрнутая комбинацией индийских транквилизаторов, некоторые из которых отпускались под регистрацию и исключительно по рецептам с печатью медицинского учреждения, бодрость иллюзорна и конечна. Она без труда могла их перечислить, но не видела в этом смысла. Глядя на вылезающий из потрескивающего терминала чек, она подумала, что пересказала растерянному, прячущему в бумажник банковскую карточку клиенту вечную притчу о слуге визиря, пытавшегося умчаться на быстром коне от Смерти в Тегеран, где та как раз и собиралась с ним встретиться.
— Вы что-то сказали? Извините, я не расслышал, — глаза у парнишки съехались к носу, бумажник, как маленький кожаный дирижабль, замер в воздухе.
Молодые живут с глазами, закрытыми на смерть, вспомнила Ангелина Иосифовна слова какого-то философа. “Даже при анизокории и индийских транквилизаторах, — уточнила от себя. — Кожное сало — не в счёт, смазка на пути в раннюю деменцию. Ты играешь с презервативами, освежаешь дыхание, — приветливо улыбнулась парнишке, вернувшись мыслями к притче о Смерти и слуге визиря, — а Смерть играет с твоими зрачками, как дитя с шариками, освежает своё дыхание тобой, как ты освежаешь его леденцами”.
— Вы всё слышали.
Чек белым ленточным червём скользнул в фирменный аптечный пакет. Плевать, что и как он будет натягивать. Да хоть на голову! С ней часто такое случалось. Только что горела интересом к чему-то, и вдруг — раз! — лампочка выключалась.
— Девушка, чем могу помочь? — громко обратилась Ангелина Иосифовна к внимательно рассматривающей в дальней витрине утеплённые ортопедические стельки посетительнице в сильно надвинутом на лоб берете. Та вздрогнула, как если бы собиралась похитить стельки, но её застукали на стадии (по Оруэллу) мыслепреступления. Стельки, милая, чепуха, мысленно пожалела Ангелина Иосифовна девушку, встретившись с ней глазами, ты вся зудишь от аллергии, господи, да ещё где... на слизистой влагалища...
— Я... — заторопилась к выходу девушка.
Недавно Ангелина Иосифовна смотрела фильм про семейство землероек на канале “Природа”. Крохотные детёныши забавно тянулись по пересечённой местности за матерью волнистой, похожей на ортопедическую стельку, шерстяной цепочкой, вцепившись друг другу в хвосты. Ведущий объяснил, что землеройки рождаются слепыми, но когда подрастают и начинают видеть, то не сразу могут победить привычку передвигаться подобным образом. Совсем как люди, подумала Ангелина Иосифовна, только не за матерью, а за деньгами. С ней такое часто случалось. Жила себе, ходила, работала, как все, и вдруг проваливалась в умственную преисподнюю. Она напоминала библиотеку (Ангелина Иосифовна всю жизнь читала много и исступлённо), но не современную, а старинную, с кожаными томами на полках, бронзово-лапчатыми под зелёными стеклянными шапками лампами, на века сработанными дубовыми стеллажами и столами. В тёмных углах непонятной библиотеки как будто парили, струились, подобно бледному дыму, нерусского вида старцы в седых бакенбардах, в сюртуках, с надменно-презрительными, траченными временем физиономиями. Они не верили в людей, молчаливо предлагая Ангелине Иосифовне присоединиться к их безверию.
Людей с генетическими, неврологическими и прочими повреждениями с каждым годом прибывало. Кубическая, наполняемая закатным светом аптека, где работала Ангелина Иосифовна, похоже, была для них чем-то вроде капища. Некоторые ничего не покупали, а просто пялились на неё, как на прикреплённую к аптеке жрицу, топтались у стоек, потом понуро уходили. Или, как аллергическая девушка с огнём в трусах, убегали, объятые античным ужасом. Обычно она тяготилась вниманием ущербных людей, но сегодня гордо расправила плечи. Халат затрещал, но выдержал. Быть приобщённой к ВС (высшей силе), подумала Ангелина Иосифовна, не означает быть силой, но свидетельствует о доступе на кастинг на право быть не слепой и безгласной, как прежде, её частицей, а видящей, слышащей и мыслящей, получить новый, расширяющий полномочия и возможности чин. Она как будто приблизилась к подножию уходящего головой в космос алтаря, и оттуда, из космоса, на неё снизошло снисходительное одобрение: “Ну-ну, попробуй, посмотрим, как у тебя получится”. Ангелина Иосифовна знала, что мир треснул, и из трещин на свет Божий выбираются неправильные, застилающие истинный свет боги. Она перекрестилась непокорной рукой, вдруг заметив между стеклянными небоскрёбами сложившиеся (возможно, ей это только показалось) в крест закатные облака. Аптечный куб сделался пустым и прозрачным. Солнце землеройкой скользнуло в небоскрёбную нору, махнув на прощание хвостом. “Так всё-таки крест или... хвост?” — засомневалась Ангелина Иосифовна.
3
Обобщённый (на всё), неизвестно кем определяемый срок годности можно было уподобить вирусу, соскребающему лишнее человеческое сало с лица Земли. Ангелина Иосифовна не считала себя “социальной расисткой”. У этого термина — она не сомневалась! — было большое (востребованное) будущее в новом, формирующемся на её глазах мире, управляемом неправильными, застилающими истинный свет богами. Она если и разделяла людей, то отнюдь не по социальным, во многом условным и изменчивым, признакам. Но иногда её гражданская благонадёжность давала сбой, соскальзывала в тёмную архаику, где невесомо обитали презирающие человечество сюртучные старцы в седых бакенбардах. Лишним салом ей упрямо представлялись так называемые публичные люди, оседлавшие радиоволны, заполонившие на исходе СССР экраны ТВ, а в постсоветские времена — компьютеров и смартфонов. “Кони устали!” — хотелось крикнуть Ангелине Иосифовне, но упоённые эфирной скачкой публичные люди её не слышали. Помнится, она как-то попробовала позвонить по названному в передаче номеру, но звонок увяз в тягучей музыке, сопровождаемой короткими гудками.
В позднее советское время у неё был приёмник ВЭФ, он же “Спидола”, рижского, кажется, завода. Когда он свалился с книжной полки на пол, взорвавшись жёлтыми и чёрными пластмассовыми осколками, она испытала, как писали в газетах того времени, чувство глубокого удовлетворения. Блаженная, лишь изредка нарушаемая глухим ворчанием воды в глубинных трубах тишина установилась в квартире. Транзистор, поняла Ангелина Иосифовна, был иконой неправильных богов. Некто правильный невидимым божественным пальцем спихнул говорящую икону с полки и, стало быть, освободил Ангелину Иосифовну, принял под своё крыло. Она надеялась, что не под красное советское — тоталитарное, административно-командное, как кричали с трибун народные избранники на съездах, а под белое ангельское — свободное, демократическое, но не была уверена на сто процентов. Возможно, она угодила под какое-то третье крыло.
У неё остался телевизор. Она его редко включала, только стирала пыль. Телевизор, таким образом, тоже был вредоносной иконой, но (применительно к Ангелине Иосифовне) ненамоленной, декоративной. Иногда она поздней ночью смотрела передачи про животных, а ещё (стыдно признаться!) про голых мужчин и женщин, оказавшихся без вещей в диких тропических лесах. Их выдёргивали из привычной жизни в больших городах, привозили на необитаемые острова, в дебри Амазонки, лишали еды, одежды и наблюдали через скрытые камеры, как они бродят среди лиан, прикрывшись листьями, в поисках крова и пропитания. Пару, которая продержится на подножном корме дольше других или первой доберётся до указанной точки, ожидал солидный денежный приз. Должно быть, так неправильные телевизионные боги напоминали зрителям о судьбе Адама и Евы. Но зачем? Неужели для того, чтобы они поняли: рая нет! Есть исхлёстанные, в синяках, сдувшиеся тела с отвисшими грудями и скомканными мошонками, колючая земля, коренья и змеи! В этих фильмах почему-то всегда присутствовали змеи. Особей малых размеров новоявленные Адам и Ева убивали палками и жарили на костре, в то время как крупные (удавы, анаконды) подстерегали их, вытянувшись в траве или свесившись с деревьев. “А что, если, — размышляла Ангелина Иосифовна, — речь идёт о, так сказать, внутреннем рае — гармонии, а то и вспыхнувшей экстремальной любви между мужчиной и женщиной? Но уже не в раю под руководством мудрого змея-искусителя, а в тропическом чистилище под присмотром удава…” Такое случалось в ГУЛАГе и гитлеровских лагерях смерти. Всюду жизнь. Но нет. Адам и Ева начинали ссориться из-за пустяков буквально на следующий день совместного обнажённого бытия.
“Внутри любой “правильности” и “неправильности”, — подумала Ангелина Иосифовна, — всегда прячутся противоречия. Фридрих Энгельс вслед за Гегелем определял их, как единство и борьбу противоположностей”. Глядя в пустой экран, она вспоминала слова другого великого человека — Вольтера. “Пойдёмте, — будто бы говорил он своим ученикам, собираясь в храм на службу, — отдадим дань последнему человеческому предрассудку”. — “Но вместе с этим предрассудком, — мысленно возразила Ангелина Иосифовна уютно устроившемуся в мраморном кресле Вольтеру (именно этот, из Эрмитажа, мраморный памятник почему-то возник у неё перед глазами), — слили и тебя вместе со свободой мысли, за которую ты был готов умереть”. Она пошла дальше Вольтера: лишала предрассудок дани, не включала телевизор и плевать хотела на свободу мысли. “Мысль всегда свободна, — думала она, — а тело всегда в плену”.
Лишнее сало блестело, искрилось, рассыпалось светящимися каплями, как бенгальский огонь, ослепляя и оглушая прикипевших к экранам, вонзивших в уши наушники зрителей, слушателей и пользователей. Оно насиловало русский язык смещёнными смыслами и словами-уродцами типа “борцун”, “протестун”, “топить”, “илитка”, “тусить”, “америкос”, “либераст”. После вступления России в военный конфликт с прогнившей, но упорствовавшей в вековой ненависти к ней западной цивилизацией количество слов-уродцев сильно увеличилось, они стали грубее и примитивнее. При этом под запрет стали попадать другие, простые, как жизнь, слова: “война”, “мир”, “свобода”, “отступление”. “Какое время — такое и сало, — брезгливо морщилась Ангелина Иосифовна, — какое сало — такие и слова”.
Она различала два вида скворчащего на сковородке времени сала — длинное и короткое. Длинное тлело долго, ползло сквозь эпохи — от СССР через перестройку в новую Россию, — как воловья жила, как черепашистый, в круглых очках девяностолетний ведущий на первом канале телевидения. Короткое сгорало быстро. Только что намазывалось на каждый экран и вдруг исчезало, как его и не было. Люди длинного сала таились в государственной тени; короткого — теснились на глухариных “ток-шоу”, исходили клёкотом, но вдруг исчезали, уступая места очередным (по Оруэллу) идейно-крепким “речекрякам”. Скучая за аптечным компьютером, Ангелина Иосифовна иногда узнавала о перемещении использованных речекряков в недружественные страны, откуда, как они недавно утверждали, на Россию катилось вселенское зло. Один выявил у себя предков-немцев и перебрался в Германию; другой, после того как его уличили в воровстве бюджетных денег, затаился на итальянском курорте; третий, устроившись в американский университет, клеймил российскую власть и русский народ в социальных сетях.
Время в представлении Ангелины Иосифовны меняло образы, как балаганный лицедей маски. Иногда оно раздумчиво качалось на качелях из длинного сала, иногда ускоренно что-то жарило на плюющемся злыми брызгами, успевающем заработать здесь и свалить “туда” коротком.
Время черпало энергию, управляло людьми через сложение, вычитание, умножение и деление бытийно-событийных ландшафтов. Власть думала, что качается на крепких качелях в дворцовых садах, в то время как земля под качелями дымилась, фундаменты под дворцами шли трещинами. Воздушная иллюзия качелей умножалась на раскалённую, трещащую, как “пустой орех” (Ангелина Иосифовна помнила эту песню из советского фильма “Последний дюйм”), землю. Возникало новое уравнение. Внутри одних скобок не хватало воздуха. Внутри других огонь хватал за пятки.
Ангелина Иосифовна не интересовалась политикой, да, пожалуй, что и народом, вершителем (по Марксу) истории. Она твёрдо знала, что время, как злой бегемот, помнёт, потопчет людей, не разбираясь, кто — в воздухе, а кто — на земле. Внутри новой формулы всем будет плохо.
Если она чем-то интересовалась, так это историей. Из неё следовало, что в России, будь она княжеской, ордынской, царской, императорской, советской, буржуазной, в моменты перемены ландшафтов неизменно торжествует самый отвратительный из возможных вариантов. Ей было не отделаться от ощущения, что этот пока призрачный, но с каждым днём набирающий плоть вариант, как невидимый оборотень, ходит за ней, принюхивается, приглядывается, точит зубы, чтобы... Что?
Она не знала, но догадывалась.
У Ангелины Иосифовны вообще было много неясных параметров, по каким она классифицировала людей и события. Ей нравился простой, как жизнь и смерть, как “да” и “нет”, принцип разделения сущностей внутри придуманных ею таблиц.
Разноглазый юноша с леденцами и презервативами проскочил тараканом, не угодив ни в одну из её мысленных таблиц. Мелькнув короткими штанами, он выскочил из аптеки, едва не сбив с ног пристойного вида господина в лёгком (недешёвом) пальто и воздушном сиреневом шарфе. Шарф игриво струился по воротнику, но Ангелина Иосифовна (она была русской женщиной) почему-то подумала о петле.
Прелесть мысленных таблиц заключалась в том, что они, как Вселенная, не знали пределов — расширялись до красных гигантов, съёживались в белые карлики, рассыпались метеоритами, летели хвостатыми кометами, растворялись в чёрных дырах. Ей вдруг захотелось двумя пальцами прихватить господина за лацкан тонкорунного пальто, небрежно поинтересоваться: “Почём суконце брал, любезный?” Дивясь внезапному (в духе пьес Островского) озорному желанию, она поместила вошедшего господина в раздел “среднее сало”. На длинное он не тянул по возрасту. Черепаха (с этим неторопливым морщинистым существом у Ангелины Иосифовны с детства ассоциировалась старость) ещё не придавила его панцирем. Для короткого сала господин был слишком опрятен и задумчив. Представители этого вида ходили энергичной походкой с бесстыжим огоньком в глазах. Среднее сало, но с длинной мыслью, подумала Ангелина Иосифовна, рефлексирующее сало. “О чём задумался, — приветливо посмотрела на господина, — конечно же, о жизни и смерти”. О чём ещё думать в аптеке?
По этому, с античных времён занимающему философов вопросу у неё тоже имелась табличная заготовка.
Люди ходили (плавали, подобно рыбам) под толстым или тонким слоем жизни (живой воды) над головой. К жизневодным, как она их определяла, Ангелина Иосифовна относилась ровно, можно сказать, с симпатией. Это были опытные, не нуждающиеся в её советах, жалости или сочувствии боевые пловцы. Некоторые из них сами, как опытные геофизики или экстрасенсы, добывали живую воду.
Ей вспомнился недавно явившийся в аптеку за перекисью водорода, похожий на ободранного страуса, пропахший мочой старик в многокарманном камуфляже с лыжной палкой. Наверное, он когда-то служил в армии на мелкохозяйственных должностях, а может, егерем в охотхозяйстве.
— Пушечное мясо беды и вечной жизни приветствует тебя, женщина! — рявкнул он с порога, усилив голосовой эффект ударом палки по полу.
— И вам не хворать, — вежливо ответила Ангелина Иосифовна, подумав, что раскалённые пушки нуждаются в охлаждении, а мясо без масла сохнет на сковородке. “Спокойствие, — сказала она себе, — подобно воде усмиряет огонь безумия, сбивает его встречным палом, подобно маслу, врачует ожоги”. Потребовавший целую упаковку — десять стограммовых пластиковых бутылочек перекиси водорода — старик озадачил её своим глумливым жизнелюбием. А ещё — проницательностью.
— Ты никогда не хвораешь, — погрозил он ей кривым и грязным, как вытащенным из земли корнем, пальцем. — Ты... — уставился на Ангелину Иосифовну, сильно натянув нижнюю на верхнюю (исполнить подобное можно было только при отсутствии зубов) губу.
— Зачем вам столько? — поинтересовалась она, переводя разговор в другое русло. Она догадывалась, кто он. Старик тоже (насчёт неё) догадался, но не до конца. Его таблица обветшала, истаскалась в веках. Её — только заполнялась живыми элементами. “Моя таблица круче, — решила Ангелина Иосифовна. — Я рассекаю сущности, ты тупишь, как школьник на удалёнке”.
— Я каждое утро пью воду с перекисью водорода и морской солью, — снова стукнул палкой по полу старик, вернув губу на место, — поэтому я бессмертен!
“Ты сухой сучок, — мысленно возразила она мочевому старику, — существуешь только потому, что всем плевать, есть ты или нет. Ты мусор с помойки времени”.
Принесла со склада коробку.
Расплатившись мятыми, какими-то обесцвеченными (наверное, пролил на них перекись) сотенными купюрами, старик вскрыл коробку, прогулялся ладонью по головам бутылочек, как если бы они были живыми и стосковались по его ласке: “Милые, милые мои смертестопы...” — Распихал по карманам.
— Не качай плюмажем, служивая, — обернулся на выходе, — не ты запрягала. Сама хоть знаешь, куда поскачешь?
— Ты, что ли, знаешь? — спросила Ангелина Иосифовна.
Это было невозможно, но она вдруг и впрямь ощутила себя бойкой, перебирающей копытами лошадкой с ровно подстриженной чёлкой и невесомым плюмажем на голове. “Элемент, — как поезд по рельсам, простучала в голове цитата из Ленина, — нет, не элемент — электрон столь же неисчерпаем, как атом. — И — следом — прицепной вагон из Шпенглера, а может, из Шопенгауэра: — Всякое превосходство — иллюзия, всякое знание — обман”. Надо открыть дверь, — растерянно подумала она, — чтобы выветрилась моча”.
— Работаешь, — похвалила старика, — мастерство не пропьёшь.
— Я пробник по твою душу, — хрюкнул, гаденько ухмыльнувшись, старик, — ласковый такой конёк, покрою кобылку, смажу засов, чтобы потом, когда срок, элитный жеребец не промахнулся.
— Как вам не стыдно? — возмутилась Ангелина Иосифовна, возвращаясь в служебную реальность, обнуляя (с некоторых пор это слово укоренилось в русском языке) ситуацию.
— Мне не может быть стыдно, — ткнул пальцем в застеклённый фотографический портрет президента старик. — Я сам стыд. Гляди-ка, где повесили. Лучший друг физкультурников и фармацевтов!
Ангелина Иосифовна тоже посмотрела на портрет. Он висел высоко, уборщица украдкой вытирала его стремительно вскинутой шваброй, как знаменем, но иногда забывала, и портрет покрывался пылью. Президент как будто растворялся в стене, смотрел вдаль, как капитан сквозь морской туман. Лекарства на аптечных стеллажах периодически менялись. В тот день под портретом были выставлены презервативы и средства, укрепляющие потенцию. “Нехорошо, — посмотрела Ангелина Иосифовна на яркие, в драконах и полуобнажённых красавицах “Секрет императора” и “Огонь любви”, — надо поменять на витамины по программе “Московское долголетие”. — Они жались в дальнем углу, и не всякий стремящийся к долголетию пенсионер мог их сразу разглядеть.
— Не проморгай коня, женщина, — попрощался старик, — зря не хочешь с пробником, в этих делах опыт лишним не бывает.
“Оторву на скаку, — вспомнила великого русского поэта Некрасова, гения уныния, как назвал его Корней Чуковский, Ангелина Иосифовна, — прямо в горящей избе”.
— Шаловливая... — старик, похоже, был из тех, кто оставляет последнее (обидно-гнусное, не сомневалась Ангелина Иосифовна) слово за собой, — смотри, не перешали... — вышел, унося перекись водорода и острый запах мочи на улицу.
Она хотела крикнуть: “Козёл!” — но не успела. Зато успела заметить, что воздушная волна (толща жизненных вод) над плешивой головой старика определённо колыхнулась, кисельно загустела и словно выстрелила в себя ультрамарином. “Кому что, — подумала Ангелина Иосифовна, — кому — стволовые клетки, трансплантация, антираковые нанороботы в артерии, кому — перекись водорода с солью”.
Плешивый старик с лыжной палкой разбудил в ней фантазию, навёл на мысли о неправильных богах, конкретно — о древнем козлоногом Пане. В первом веке нашей эры специальный вестовой был отправлен на остров Капри к римскому императору Тиберию с известием о смерти великого Пана. Почему-то это событие совпало по времени с появлением в Иудее Иисуса Христа.
“А что, если Пан не умер, — предположила Ангелина Иосифовна, — а тяжело и надолго задремал (он, помимо того, что сеял панику, ещё и навевал свирелью свирепый полуденный сон), проспал христианскую эру, а сейчас проснулся или воскрес. И... адаптировался, как бог меньшинств. Христианство придавило его вместе с сатирами, фавнами, нимфами и прочими отступниками от “образа и подобия” каменными готическими соборами, мраморными алтарями, проломило череп “Молотом ведьм”, загнало под железный веник. Раньше возле соборов жгли ведьм и ведьмаков, а теперь горят сами соборы. Хотя, — отметила Ангелина Иосифовна, — в старикашке не ощущалось горделивой спеси недобитого ретробожества: “Ужо я вам!” — Перекись водорода и морская соль — плохая замена нектара и амброзии или чем там питался Пан? У жизневодных, как у веганов или мясоедов, своё меню. Любое, даже самое изысканное, меню рано или поздно превращается в фастфуд…”
Аптечных ходоков из второй графы её таблицы вода не держала. Более того, презрительно выталкивала, выплёвывала на поверхность. Они ныряли, чтобы ухватить со дна удачу, но капризные воды не желали их принимать, уподоблялись Мёртвому морю, где невозможно ни нырнуть, ни утонуть. Не толща вод, но истончённый до дыр покров истекающего бытия невесомо трепетал над их головами, как сиреневый шарф на шее вошедшего в аптеку господина. В зияющие дыры задували горькие полынные ветры.
Просроченные, отключённые от смертестопа, жизнесухие, точнее — жизнеиссыхающие люди часто выглядели вполне здоровыми, а некоторые, как, к примеру, заинтересовавший Ангелину Иосифовну господин, так очень даже привлекательно. Ей понравились умная пустота в его глазах, седая, напоминающая алюминиевую стружку щетина. Она не только скрывала неизбежные в его возрасте меридианы морщин, делала господина моложе, но как бы счищала с лица лишние мысли, оставляя единственную — ту, которая привела его в аптеку за лекарством, которого здесь не было.
“Я бы залила тебя перекисью, засыпала солью, — подумала Ангелина Иосифовна, — но это не поможет. Ты не ретробожество. Жизнь и здоровье — вещи взаимосвязанные, но разной природы. Пятьдесят три”, — определила она возраст жизнеиссыхающего посетителя.
Она не знала, откуда знает, но опять-таки не заморачивалась размышлениями на сей счёт. Просто знала, и всё. Зачем искать объяснения тому, что невозможно объяснить?
Ленин, вспомнилось ей, умер в пятьдесят три года страшным, лысым и безнадёжно больным стариком. Репродукция его чёрно-белой фотографии висела на стене в кабинете заведующего аптекой на излёте советского времени. Мелким начальникам после разоблачения Сталина на двадцатом съезде КПСС было позволено самим выбирать, под чьим портретом сидеть: Ленина или действующего генсека. Такое вышло послабление. Карьеристы и взяточники, как правило, предпочитали облагороженного и омоложённого действующего генсека, а верные последователи — пронзительные (с мыслью в глазах) фотографии Ильича, чьё учение казалось им несокрушимым и вечным, как прихожанам-католикам — до недавнего времени Собор Парижской Богоматери.
Заведующий был молод, вихраст, любил Маяковского, верил в социализм и, естественно, ненавидел перестройку. После мединститута (специализация — акушер-гинеколог), отработав положенный по распределению срок в женской консультации, он перебрался в “Медицинскую газету”, а оттуда — в аптеку на углу улицы Кирова, так тогда называлась Мясницкая. В газете он редактировал литературную страницу, где печатал рассказы Чехова, Булгакова и Вересаева. “До меня там не было такой страницы, — признался он Ангелине, однажды застав её в обеденный перерыв с книгой “Под сенью девушек в цвету” Марселя Пруста. — Бред! Медицина — жизнь и смерть, как можно без литературы?” Легкомысленное название романа и рвущаяся из платья юная плоть Ангелины настроили заведующего на лирический лад. Он наверняка помнил строчки Маяковского: “Двое в комнате, я и Ленин фотографией на белой стене”, — но в тот момент он о них определённо не думал и на фотографию не смотрел.
Ангелина Иосифовна не знала, падало ли в кабинете на фотографию солнце, как в стихотворении Маяковского, и “чистил” ли себя под Лениным заведующий. Он уволился сразу после того, как аптека угодила в широко раскинувшуюся по Москве сеть “Будьте здоровы!”, сказав на прощание Ангелине: “Жаль, что у нас не получилось. Но ты не скучай, здоровье всё пересилит!”
Она так и не поняла, что он имел в виду: её персональное девичье здоровье или работу в аптечной сети? Или два здоровья сразу? А может, три? Помнится, она как-то увидела в телевизоре хозяина сети “Будьте здоровы!” — задыхающееся от жира, едва переставляющее слоновьи ноги пирамидальное существо с чёрными кустиками волос на изрытой лунной голове. Кажется, тогда он заседал в Государственной Думе и боролся с “поднимающим бритую голову” — так он выразился — фашизмом. Ангелина сразу догадалась, что здоровье он берёт в кредит у денег, а деньги — в кредит у государства, которое потом ему прощает долги, реструктуризирует их так, что от долгов ничего не остаётся. Два человека за его спиной (снимали на улице) были не охранниками, а медиками. Она ещё в детстве научилась читать по губам, а потому поймала хвост их неслышного зрителям разговора: “...неконтролируемая дефекация”.
Уходящий “по собственному” заведующий успел провести с Ангелиной стремительный политликбез. Прежний общественный строй, объяснил он, давал народу простое, как пирамидон, массовое здоровье даром в невозвратный кредит у грядущей счастливой жизни. При новом строе (сейчас никто не знает, как его назвать) здоровье становится товаром. Бесплатное здравоохранение будет уничтожено. “Плати или умри”, — подвёл итог заведующий, так переводится “Будьте здоровы!” с рыночного языка.
У Ангелины и начальника действительно не получилось. Он застал её поздним вечером с зажатой между ног ладонью в расстёгнутом снизу халате, сладко постанывающую на складском подоконнике среди коробок с лекарствами и медицинской техникой. Зашёл, включил свет и увидел. “Двое в комнате, — успела подумать Ангелина, — а Ленина нет!” “Зачем? — изумился он. — Ты... красивая! Неужели у тебя нет парня?” — “Без парня надёжнее”. — Она ящерицей соскользнула с подоконника. “Это... противоестественно”, — опустил глаза заведующий, не сразу подобрав нужное слово. Он был хоть и прогрессивным, возможно, даже читавшим Марселя Пруста, но твёрдым, как накрахмаленный халат, марксистом-ленинцем. Советская медицинская наука однозначно относила то, чем занималась Ангелина, к хоть и естественному, но неподобающему, требующему профилактических бесед отклонению от нормы.
Ангелина, в отличие от него, не испытала ни смущения, ни стыда. Вся её жизнь была отклонением от нормы: “Ничего, я успела”. — “Рад, что не помешал. Ага, вот она! — Заведующий растерянно взял с подоконника папку с накладными, зашелестел тонкими жёлтыми страницами. — Тетрациклин уже на тридцать процентов дороже!” — посмотрел на Ангелину, зовя к совместному негодованию. — “Ты мне нравишься, но ты не при моих делах”, — ответила Ангелина. Она хотела добавить: “Пришёл, увидел и... не победил”, — но промолчала. Кто знает, что получилось бы, если бы... “Никто, — подумала Ангелина. — Цены не остановятся, — проводила взглядом уходящего начальника. — Ты сам сказал: умри или плати!”
Упала на подоконник и разрыдалась.
На фотографии Ленин смотрелся мыслящим орлом и только (она не понимала, за что ей такая честь) Ангелине приоткрывал свой истинный предсмертный жизнеиссохший лик. Нимб над головой вождя мирового пролетариата был тонок и невесом, как паутина. Однако же половина земного шара многие годы билась в ней, как муха. И ничего, держала паутина. А ещё она держала цены на лекарства в годы существования СССР. “Когда смотришь не туда, — составилась в голове Ангелины мнимо народная пословица-поговорка, — то и видишь не то”. Относилась она и к Ленину, точнее, к социализму, упустившему половину земного шара, и к начальнику, упустившему Ангелину.
Всё неурочное: у Ленина — всемирная революция, у Ангелины — появление начальника на складе — ломало, сдвигало жизнь в неожиданные плоскости, вносило в неё отвратительную, как на картинах Сальвадора Дали, ясность. Она злила людей, заставляла их ненавидеть друг друга. Мать сдала Ангелину в психоневрологический интернат, когда той едва исполнилось двенадцать. Раньше не брали, считалось, что природа может спохватиться и исправить генетический брак.
Много лет назад мать (тоже неурочно) вернулась с работы и застала дочь не за приготовлением уроков с тетрадями и учебниками, а стремительно слизывающую с клеёнки рассыпанные таблетки и капсулы. В их квартире водились лекарства. Мать Ангелины работала в городском аптечном управлении. Она осторожно приторговывала редкими и не всем доступными медикаментами, но имела дело только с проверенными покупателями.
“Тварь! — она смахнула со стола таблетки, бросилась их топтать, превращая в белую пыль. — Сколько можно? Ты жрёшь их с тех пор, как научилась ползать! Если до сих пор не сдохла, ты уже не человек, у тебя внутри всё другое! Но ничего, я тебя вылечу... Я долго терпела!”
Мать вызвала “скорую”, но приехавшая бригада не обнаружила у Ангелины никаких признаков отравления.
— Девочка совершенно здорова, а вот вы... — покосился врач на прыгающие руки матери. — Вы, говорите, она проглотила таблетки? Какие именно? Что вы принимаете?..
— Ты мне кого прислала, идиотка? — схватилась мать за телефон, едва бригада покинула квартиру. — Я сказала, из детской психиатрической, а ты учёного терапевта, да ещё с практикантами из центральной больницы! Я его вспомнила, читал у нас лекцию про организацию аптечного дела в сельской местности. Откуда я знаю, какая у тебя сидит смена на коммутаторе... Ладно! — бросила трубку.
— Я буду работать в аптеке, — сказала Ангелина, когда мать, как ей показалось, успокоилась и притихла. — Провизором, — незнакомое слово произнеслось само собой. Вылетело или влетело, как оса из (в) форточки(у).
— Через мой труп. Если выберешься из сумасшедшего дома, — мрачно ответила мать.
Ангелина выбралась.
В подписанной лечащими специалистами характеристике отмечались её идеальное поведение, уважительное отношение к персоналу, неукоснительное соблюдение режима, своевременный приём прописанных медикаментов. Там также указывалось, что она сдала экстерном на “отлично” экзамены за восьмой класс и получила диплом второй степени за сочинение на городской олимпиаде по литературе на тему: “Природа и лирика в ранних повестях Ф.М.Достоевского”. Истребованный из педагогического института (там проводилась олимпиада) текст сочинения прилагался как дополнительное свидетельство её восстановившегося душевного здоровья. Ангелина написала в этом сочинении, что тремя любимыми авторами Достоевского были Жорж Занд, Бальзак и Диккенс. Поэтому в его творчестве причудливо сплелись наивный романтизм, социальная проблематика и нервно-эпический, подобный реке, куда нельзя войти дважды, романный взгляд на жизнь.
Областная врачебная комиссия согласилась с выводами лечащих специалистов из диспансера.
— Вручаем вам путёвку в жизнь, — торжественно объявил председатель комиссии, пожилой психиатр со сбившейся набок серой козлиной бородкой. Он вдруг неожиданно подмигнул Ангелине, одновременно высунув и тут же спрятав кончик языка. “Чёртик, — сделала вид, что не заметила, Ангелина, — только рожек не хватает. Почему не лечит тик?” — Вручать-то вручаем, — между тем продолжил председатель, отложив справку о выписке (путёвку в жизнь) в сторону, зашуршав густо исписанными страницами пухлой, как романы Жорж Занд, Бальзака и Диккенса, медицинской карты Ангелины. — Только куда вы, милочка, по ней поедете? — выдержал многозначительную, нарушившую сонное оцепенение комиссии, паузу. — Насчёт Бальзака и Диккенса спорить не буду, но вот Жорж Занд... У Ставрогина романтизм? Или у Версилова, Свидригайлова, Смердякова? Хороший романтизм — растлевать детей, ломать иконы, ненавидеть свою страну! Где вы списали эту чушь, неужели у Розанова?
— Я имела в виду раннего Достоевского, — встревожилась Ангелина, отслеживая перемещение (для подписания) по столу между членами комиссии справки. — Разве Макар Девушкин, Неточка Незванова, другие молодые бедные люди у него не романтики?
— Да-да, — выхватив из кармана платок, трубно высморкался председатель. — Где психоневрологический стационар, там и единый в двух лицах Достоевский — вечный врач и неизлечимый пациент, как без него? Мог бы с вами поспорить и о его романном взгляде на жизнь. Достоевского не волновало, сколько раз можно войти в реку. Он всегда гнал её к водопаду. Падение для Достоевского — сладость, а шизофрения — повивальная бабка красоты, которая спасёт мир! Ладно, коллеги, визируйте, она всё равно всех нас перехитрит и переживёт! Будьте здоровы, милочка, смотрим следующего, который задушил отца.
Мать вскоре получила срок за незаконную торговлю сильнодействующими психотропными препаратами. Кто-то сообщил в милицию. Её взяли в кафе “Лилия”, где она встретилась с подругой, чтобы передать той коробку с антидепрессантами. Ей бы удалось отвертеться, если бы оперативники не обнаружили в её сумке несколько упаковок других, относящихся к категории обезболивающих наркосодержащих препаратов. Они выдавались исключительно по специальным рецептам и под расписку в онкологических клиниках.
“До того, как Ленин обрёл черепаший лик, — отвлеклась от житейских воспоминаний (психиатрический дед был прав насчёт водопадов), вернулась мыслями к более важным вопросам Ангелина Иосифовна, — он успел перевернуть мир. — Она где-то читала, что Ленин умер непокорённым. — Отдал свой бешеный (как водопад или... топор?) разум миру, и мир, пусть не весь, но частично, в виде исчезнувшего СССР и примкнувших к нему стран, некоторое время существовал внутри его разума. А потом выломился из ленинской черепной коробки, бросился в водопад и, похоже, всё ещё падает... А может, упал, но не может выбраться из жизнесухого водопадного водоворота?”
Она вдруг увидела странный, застывший в воздухе шар, одновременно похожий на глобус, мяч и... человеческий череп. Тяжёлый, словно накачанный особым взрывчатым свинцом (она читала про такой на каком-то научном сайте), шар висел даже не в воздухе, а внутри чёрного космического безмолвия. Висел вопреки законам природы, определённо собираясь взорваться. Невидимая рука удерживала его в пространстве. Ангелина Иосифовна всем своим существом, словно сама превратилась в эту руку, ощутила её безмерную усталость и боль, горестное желание отпустить шар на волю скопившейся в нём взрывчатой тяжести. “Ты держишь, — мысленно припала к руке губами Ангелина Иосифовна, — но... надолго ли тебя хватит?.. А ты, интересно, — скользнула взглядом по лицу господина в тонком шерстяном пальто и сумеречном шарфе-петле, — видишь космический свинцовый мяч?”
Она не сомневалась, что может это легко выяснить, но не хотела спешить. Ноги аптечного посетителя не знали, куда идти, делали шаг вперёд, а потом два шага назад. Кажется, так называлась статья Ленина. Ангелина Иосифовна изучала историю КПСС в медучилище, а позже, на курсах повышения квалификации, вынужденно смотрела в аудитории телевизионную программу “Ленинский университет миллионов”. Её соседка во время этих телеуроков вязала, орудуя спицами под столом, а она придерживала на обтянутых юбкой коленях моток, следила, чтобы шерстяная нить шла ровно. Переводя глаза с экрана на ползущую нить, Ангелина Иосифовна неполиткорректно, как сказали бы сейчас, думала, что вот так и Ленин тянется за ней по жизни, вплетает в свою пряжу.
— Вы зашли измерить давление? — приветливо поинтересовалась она у нерешительного клиента. В ней проснулась охотничья страсть. Она пока не знала, зачем ей нужен этот человек, но не хотела его спугнуть. Смотрела на него, как стрелок на похрюкивающего кабана, выбравшегося из кустов к кормушке. — Если вы забыли рецепт, я отпущу вам без рецепта, — обещающе улыбнулась господину Ангелина Иосифовна.
Но он не захотел измерять давление.
“Сто на шестьдесят, — чуть не сообщила она ему. — Пониженное, но терпимое”. Она легко определяла (если хотела), какое у кого давление. Смотрела на человека, но взгляд как будто превращался в спицу, а человек — в моток красной шерсти, который некогда перекатывался на её обтянутых юбкой коленях в телевизионной ленинской аудитории. Спица легко и даже весело (играючи) сквозила сквозь моток, если давление было нормальным, или тормозила, дёргалась, натыкаясь на облепившие нити холестериновые или билирубиновые бляшки, когда в давлении наблюдался непорядок. Возвращаясь, спица, как птица, смахивала с хвоста цифры. Ангелина Иосифовна относилась к ним, как к плавающему в воздухе птичьему пуху, отгоняла рукой. В цифрах присутствовала информация, но отсутствовала система. Одним людям не было нужды снижать давление — ослаблять нить. Другим необязательно было его повышать — подтягивать. Ангелина Иосифовна не мучила людей советами. Да они бы и не поняли, решили, что она мошенница, хочет выманить у них деньги.
Хотя, как везде, во всём и всегда, случались исключения. Таблица исключений была бесконечной. Ангелине Иосифовне даже явилась мысль упразднить её, щёлкнуть по клавише “delete”. Какой смысл заполнять клетки, если “исключением” являлась она сама? Пока она робела сорваться с якоря, удерживающего её среди занимающихся своими делами людей, опасаясь оказаться в водопаде, внутри которого Достоевский, если верить старику-психиатру, искал красоту, которая спасёт мир. Однажды она увидела ворону, затесавшуюся в общество (тоже занимавшихся своими делами на газоне) голубей. Всем своим видом ворона демонстрировала незаметность и голубиный нрав, медленно подбираясь к бумажному пакету из “Макдональдса”, внутри которого по проступившему жирному пятну угадывался недоеденный гамбургер. Ангелина Иосифовна всегда мечтала быть “как все”, но кто-то постоянно вытирал ноги об эту её мечту, выхватывал из-под носа гамбургер.
Она не сомневалась, что артериальное давление в живых организмах контролирует специальный бог. Он, в отличие от бомжеватого Пана, не шлялся по аптекам в поисках морской соли и перекиси водорода. Среда обитания Пана съёживалась, как бальзаковская шагреневая кожа, а Артериального бога, напротив, расширялась. На Земле, куда ни плюнь, попадёшь в человека. Артериальный бог — мастер черепно-мозгового (инсульт) и сердечного (инфаркт) боулинга — серфинговал на тромбах и бляшках по венам и артериям, как по вздымающимся и опадающим волнам. Когда надоедало, переходил на сухопутный спорт, рассекал на байке с шипастыми, кактусными колёсами по бесконечному сосудистому шоссе. “Road to Hell”, — как пел когда-то Chris Rea. Других песен этого исполнителя Ангелина Иосифовна не знала.
Иногда она, как почтальон или посыльный, выполняла приказы бога давления, извещая неизвестных ей людей о подстерегающей их опасности. С одной стороны, это свидетельствовало о том, что бог не всемогущ, — почему не решает проблему сам? С другой, — что он избирательно милосерден, то есть вплетён, как некогда Ангелина Иосифовна в ленинскую пряжу, в пряжу мироздания, где всякому богу и сверчку свой шесток. С третьей, — что он всё-таки бог, потому что указанные люди (панически?) верили её словам. Никто не задавал вопроса — кто ты такая и откуда знаешь? Кроличий испуг плескался в их глазах.
Помнится, вышедший из дорогого ресторана седовласый господин с дамой (Ангелина Иосифовна даже договорить не успела) заполошно кинулся к поджидающей его служебной машине: “Боря, врубай мигалку! В кардиоцентр на Мичуринский!”
— Вы его лечащий врач? — растерянно поинтересовалась оставленная на улице дама с засушенными остатками красоты на лице.
“Жена, — догадалась Ангелина Иосифовна, — и ей от него давно никакой радости”.
— Вестовой, — честно призналась она, отметив, что господин в больших чинах, если жена допускает, что лечащий врач следует за ним по пятам, как за хозяином аптечной сети “Будьте здоровы!”.
— Я говорила, — вздохнула дама, — перестань пить, забудь о секретаршах, виагра тебя убьёт. Вся жизнь, — проводила взглядом рванувшуюся в сиреневые сумерки, мигающую и покрякивающую сиреной машину, — псу под хвост. Но другой-то, — добавила задумчиво, — не будет. Сволочь!
А вот своего давления Ангелина Иосифовна не могла исчислить, хоть убей! Вслушиваясь в звенящую внутри себя тишину, она иногда думала, что никакого давления в ней нет. Кровь не течёт по венам, как жидкость, а струится, как воздух, как шарф поверх пальто стоящего перед ней симпатичного мужчины. Артериальный бог не властен над ней, потому и гоняет, как курьера. Она доставит известие по расписанию, её не хватит внезапный удар. Не по страху священному, а как судебный (от слова судьба, — но может, и суд: она не знала, с какой целью Артериальный бог продлевает жизнь избранным людям) инструмент. Она забывшему про жену, умчавшемуся на авто с мигалкой в кардиоцентр старому козлу точно продлевать бы не стала.
4
Господин в тонкорунном пальто не откликнулся на предложение приобрести лекарство без рецепта. Молча и долго смотрел на Ангелину Иосифовну, а потом провёл ладонью перед лицом, как бы отгоняя видение. После чего развернулся, скрипнув подошвами, и стремительно вышел из аптечного куба.
“И ты туда же, — с некоторой обидой проводила его взглядом Ангелина Иосифовна, — но почему? Насчёт тебя указаний нет!”
— Девочки, я скоро вернусь! — оповестив сотрудниц, она выхватила из персонального шкафчика в служебном помещении куртку с капюшоном, сорвала с крючка кепку с козырьком и оказалась в переулке, зафиксировав уходящую спину в тонкорунном пальто.
Издали плавающий вокруг воротника шарф безмолвного аптечного посетителя выглядел, как небольшой, надетый на голову спасательный круг. Некоторое время он извилисто плыл по переулку, затем взял курс на Мясницкую, после чего зигзагом вонзился в студенческую забегаловку под двусмысленным хайповым, как сейчас говорили, названием “Кафка”.
Ангелина Иосифовна любила молодёжную, унифицирующую возраст и половую принадлежность одежду. В куртке с капюшоном, в бейсбольной кепке она смотрелась не пожилой провизоршей, лекарственной крысой, а бунтующим подростком Холденом Колфилдом из бессмертного романа Сэлинджера “Над пропастью во ржи”. Даже выглядывающие из-под куртки зеленоватые аптечно-медицинские штаны не ломали образ. Ангелина Иосифовна легко скользила по Мясницкой, почти не касаясь кроссовками белых гранитных плит расширенного, укреплённого бордюром тротуара. Ей казалось, что, если захочет, она сможет долететь до “Кафки” по воздуху. Время от времени она обретала остроклювую птичью лёгкость. А иногда, напротив, наливалась тяжестью, как некогда представший пред её мысленным взором сложносочинённый шар, висящий в чёрном космическом пространстве. Живший в Австро-Венгрии писатель Кафка, вспомнилось ей, описал превращение человека в жука, похожего на этот шар.
Превращённая в городской кампус Высшей школы экономики, Мясницкая давно стала улицей студенческой молодёжи. Ангелина Иосифовна на мгновение почувствовала себя шпионом в штабе чужой молодости, но только на мгновение. Она давно привыкла к разветвлению, бенгальскому искрению собственных мыслей. Да, иногда она грустила по прожитой жизни. Но это была фантомная, ускользающая грусть. Как если бы она была птицей и грустила не по гнезду с распахнувшими клювы птенцами, а по вольному полёту в воздушных струях, когда ветер нежно перебирает перья, а глаза сами выбирают маршрут. Да, иногда ей хотелось снова сделаться молодой, но при этом она знала, что многочисленные в наушниках, в свечении смартфонов юноши и девушки нанесены на гранитные плиты тротуара (жизни) смываемыми мелками, в то время как она врублена туда зубилом.
Она помнила Мясницкую до Высшей школы экономики, когда та была улицей Кирова со строгим социалистическим почтамтом и универсально-вневременным, как распахнутая архитектурная Библия, зданием Центросоюза, построенным в молодом СССР по проекту Ле Корбюзье. Французский архитектор предложил набиравшему силу социалистическому государству свою (через победивший на конкурсе проект) модель будущего — идти вперёд, не оглядываясь, поверх устоявшихся форм и правил. Так шагал на картине художника Кустодиева поверх московских переулков задумавшийся о чём-то великан-большевик в сапогах и со знаменем. Но не получилось. В советской архитектуре, как в жизни любого сильного (с мессианским замахом) государства, неизбежно восторжествовал ампир. После конца СССР он оскорблённо влился в хаотичную панораму коммерческих новоделов. Сталинские высотки торчали в Москве, как архитектурные руны, значение и смысл которых были невозвратно утрачены. Сейчас в здании Ле Корбюзье находились многочисленные новообразованные учреждения, вычлененные из загарпуненной и разделанной туши государственного Левиафана-Центросоюза.
В советское время улица казалась Ангелине Иосифовне серой и грубой, как стянутая на плотной талии ремнём гимнастёрка Кирова. Про этого друга и соратника Сталина, кстати, тоже с помеченным оспой лицом, сейчас забыли, как и про снесённую церковь Николая Чудотворца, на чьём месте в начале тридцатых утвердился Центросоюз. Новая Россия перешила гимнастёрку Кирова светящимися разноцветными нитками в хипстерскую хламиду Мясницкой. Молодое мясо скворчало, благоухало специями на широкой гранитной сковородке. “Кафка”, куда, затенив лицо козырьком кепки, скользнула Ангелина Иосифовна, был прилавком молодого мяса на Мясницкой, пульсирующей пуговичкой на хламиде. Франц Кафка, ни к селу ни к городу вспомнилось ей, в годы Первой мировой войны откосил от армии по болезни. Подходя к застеклённой стойке со змеино шипящими кофе-машинами, она подумала, что мужчина в пальто может узнать её по болотным аптечным штанам. Но тут же успокоила себя: он не мог их разглядеть сквозь витрины. И вообще, цветом и фактурой штанов посетителей “Кафки” было не удивить. До недавнего (полувоенного) времени молодое мясо мнило себя свободным в выборе штанов.
“Зачем я здесь”, — подумала Ангелина Иосифовна, глядя на склёвывающую с тарелки крохотные зелёные лезвия рукколы девушку с синими, как крылья попугая, волосами, кривым клювиком и железным шариком в носу. Она никогда не искала объяснений собственным поступкам, предпочитая спокойно дождаться ясности. Та всегда, как солнце после дождя, приходила сама, а если нет, поступок, такой, к примеру, как марш-бросок за незнакомым мужчиной, созерцание шарика в носу синеволосой девушки, обнулялся, терял привязку к бытию.
Приняв на кассе поднос с ватрушкой и выпирающим из чашки капучино, она спокойно устроилась за столиком рядом с девушкой. Более удачное место для ожидания ясности трудно было представить. Ангелина Иосифовна поймала себя на мысли, что птичье (сорочье) в ней растёт и крепнет. Она никак не могла отвлечься от играющего на свету шарика в носу закусывающей соседки.
“Кафка” оказалась популярным заведением. Входная дверь не знала покоя.
Размешивая пластиковой палочкой сахар в чашке, Ангелина Иосифовна креативно придумала другое название для кофейни — “Кофедрал”. Заведение с таким названием хорошо бы прижилось возле католического собора. “А я бы там работала, — размечталась она, — только не на кассе, лучше на выдаче. — Она часто искала отдохновения в несбыточных мечтах. — Не в этой жизни”, — вздохнула Ангелина Иосифовна.
Она знала это с мгновения, как впервые увидела упавшую с ладони матери круглую белую таблетку. Мать бросила в рот две штуки, но одна, спружинив о губу, упала на пол, покатилась по широкой дуге под диван. Мать, ругнувшись, ушла со стаканом воды на кухню, а Ангелина — она только-только начала ходить — на коленях (ползать было привычней) метнулась к дивану, вытащила обросшую пылью, как шерстью, таблетку, немедленно разгрызла её и проглотила, испытав чувство, которому до сих пор не могла подобрать точное определение. Большая таблетка (и это она каким-то образом запомнила) разделялась по центру бороздкой на две половинки. Годы спустя, после многих сотен съеденных таблеток она будет вспоминать тот день и думать, что во вкусе первой соединились, смешались, причудливо сплелись слова из полюбившегося ей в юности стихотворения: “Я прожил жизнь, но это был не я”.
5
— Петя, ты где? Не вижу! — рявкнул вошедший в “Кафку” прямой посетитель в чёрном тренче, с компьютерной сумкой на плече. В руке он держал зачехлённый зонт-трость с гнутой в виде вопросительного знака деревянной ручкой и металлическим наконечником. Такими зонтами, вспомнила Ангелина Иосифовна (она, замирая от гнева и страха, читала об этом в годы перестройки) киллеры из КГБ уничтожали сбежавших на Запад предателей и диссидентов. Кого-то кололи вылезающей из наконечника иглой, в кого-то стреляли ампулой с ядом кураре. Вошедший, словно прочитав её мысли, поднял зонт вверх, прицелился в потолок.
У обладателя зонта было длинное, посечённое глубокими морщинами лицо и длинные же седые волосы. Он был похож на состарившегося, истаскавшегося, но не утратившего презрения к жизни рокера. Осенний вечер был кристально ясен во все стороны горизонта. Луна светила в небе яркой жёлтой лампой. Для чего зонт?
“Есть люди, — подумала Ангелина Иосифовна, — конструирующие для себя некую избранность из подручного житейского материала, каким во все времена является внимание окружающих. Кто-то (она забыла фамилию этого французского поэта) гулял по саду с омаром на железной цепочке. Юный Пушкин смущал на одесских пляжах дам купальными панталонами из прозрачной кисеи. Девушка, — покосилась Ангелина Иосифовна на соседку, — выкрасила волосы в синий цвет. А этот тип орёт в “Кафке”, как в лесу, использует древний приём “подавления голосом”. От крика английского короля Ричарда Львиное Сердце, вспомнилась ей сомнительная цитата, приседали кони.
Конечно, он проще, — внимательно присмотрелась к горлопану Ангелина Иосифовна, — ходит при луне с зонтом, как буддийский монах, светит мордой со следами былых буйств и излишеств. Такие, случается, пользуются популярностью у интеллектуальных, уставших от тупых сверстников девушек. Мужчина, в прямом и переносном смысле проигравший (должно быть, на гитаре играл или... бил в барабан, гремел медными тарелками?) жизнь, может показаться интересным и даже отчасти функциональным, как полузатонувший корабль. На его нагретом ржавом железе можно загорать, устраивать пикники, слушать истории о былых плаваниях. Вот только со дна его уже не стронуть. Он никуда не поплывёт”.
Симбиоз живых и неживых существ — вещь противоречивая и сложная. Если верить теории бихевиоризма (Ангелина Иосифовна знакомилась с ней на курсах повышения квалификации), неживые вещи могут определять поведение живых людей. “Этот малый, — отважно применила она полузабытые знания на практике, — утянет на дно (теперь она знала имя) жизнесухого Петю. Прихлопнет, как таракана. Или, наоборот, — вспомнила другую теорию — непреднамеренного добра, — раскроет над ним зонт, убережёт от ядовитого дождя. Если, конечно, человек с затонувшим лицом способен на благородные поступки”.
Автоматически измерив уровень жизневоды над седой головой, она с удивлением констатировала, что бывшему кораблю, в отличие от Пети, ещё долго торчать и ржаветь, обрастая, — вновь покосилась на девушку с синими волосами, — экстравагантными ракушками. “Вот что творит проклятый рок”, — подумала она, имея в виду и музыку, и судьбу.
Тем временем зонтичный и вяло откликнувшийся на его зов Петя устроились за угловым столиком, согнав очкастого, уткнувшегося в планшет китайского студента. Тот безропотно переместился за длинный стол у стены, где расслабленно отдыхала другая, не столь охочая до знаний молодёжь. Бросив тренч на свободный стул, зонтичный небрежно помахал им рукой. Те ответно покивали ему, и только одна девушка почтительно приподнялась со своего места.
Он преподаватель из “Вышки”, догадалась Ангелина Иосифовна, наверное, ведёт курс по истории музыки двадцатого века, специализируется по року. Она читала много разного про распустившую по Москве щупальца, как гигантский спрут, Высшую школу экономики, её студентов, профессоров и неожиданные предметы, которые там изучают.
Судя по тому, как зонтичный, не таясь, извлёк из компьютерной сумки, поставил на стол плоскую железную фляжку, он чувствовал себя в запретной для курения и употребления алкоголя “Кафке” как у себя дома. Студенческая забегаловка была его местом силы. “А зонт, — продолжила умножение сущностей Ангелина Иосифовна, — сакральным символом гитары, перевернувшей музыкальный мир в шестидесятых годах”. Ей нравилось, вопреки совету английского философа Оккама, умножать и делить сущности. Пределом любой сущности для Оккама в тринадцатом веке был Бог. Но с той поры математика как наука существенно расширилась и усложнилась. Бог всё чаще выносился за скобки.
— Возьми кофе, пирожки, попроси стаканы, только не бумажные. Не могу пить из бумажных, всё равно, что жрать птицу с перьями. — Зонтичный рокер распоряжался, как циклоп Полифем в пещере, где блеяли овцы и дрожали от страха аргонавты. — И размотай наконец шарф!
— Шарф? — удивился Петя.
— Шарф — артефакт самоубийства, ты не Айседора Дункан.
Ангелина Иосифовна надвинула козырёк на самые глаза, опустила голову, сделалась незаметной. Зонтичный был в теме. Рок, в отличие от классической музыки, жил самоубийствами. Лучшие исполнители уходили рано, правда, она не помнила, чтобы они, как российский олигарх Борис Березовский, использовали для этого шарф. Но некоторые, как Пол Маккартни или Мик Джаггер, не торопились на тот свет, успешно монетизировали прошлое, плавали на виллах в бассейнах, гребли деньги экскаваторами.
Длинное лицо в седых клочьях умело пускать со дна расходящиеся пузыри.
— Он не такой длинный, как у Айседоры Дункан, — оглянулся, чиркнув взглядом по кепочному козырьку Ангелины Иосифовны, Петя.
Она склонилась над присевшей на дно чашки пеной — куда делся кофе? — капучино.
— As I think of how to begin this, I already thought up the ending, — на уверенном английском обратился к кофейно-кафкианской аудитории зонтичный. — Есть кто из моего семинара? Досрочный зачёт!
Некоторое время присутствующие молча вслушивались в треск перемалываемых челюстями кофейной машины зёрен, потом соседка Ангелина Иосифовны, вскинув синие крылья-волосы, пискнула, блеснув металлическим шариком в ноздре:
— “Music for My Friends”, Skyzoo!
— Молодец, Марго! — похвалил зонтичный, проигнорировав отчётливо прозвучавшее с длинного стола: “Иди на..., козёл!”.
Наверное, там сидел студент с другого факультета. “На каждого Полифема, — мысленно одобрила хулигана Ангелина Иосифовна, — свой Одиссей”.
— Как перевести? — Она понимала английский язык, но не до такой степени.
— Что жизнь кончена и конечна, — объяснила девушка.
— Это точно. — Ангелина Иосифовна секундной стрелкой переместилась по циферблату стола, чтобы торчащее из-под кепки ухо оказалось как можно ближе к зонтичному и отчалившему в данный момент от кассы со стаканами и пирожками Пете. “С такими преподавателями, — успела подумать она, — будущие экономисты должны знать английский, как второй родной, читать Кафку, а не Маркса с Адамом Смитом”.
Девушка слегка удивилась странному поведению пожилой дамы в медицинских штанах. “Хорошо, успела бахилы снять”, — натянуто улыбнулась Ангелина Иосифовна.
— Но есть противоречие, — продолжила, чтобы отвлечь девушку. — Если ты не появилась на свет, значит, и конца нет.
— А если появилась, — возразила девушка, — то сразу с двумя верёвками.
— Даже так?
— Одна — как у всех, как сложится, как Бог распорядится. Другая — при мне, хочу — завяжу, хочу — развяжу. Свобода!
— Шарф, — на автомате, думая о своём, произнесла Ангелина Иосифовна
— Шарф? — девушка слегка приоткрыла рот. Её зубы были стянуты металлической проволочкой.
— Верёвка — грубо. А шарф... летит, крутится-вертится, хочет упасть. Он точно поставит тебе зачёт?
— Он странный. То объявит час наслаждения тишиной, разведёт руки в стороны и дышит, как в пустое ведро, то вдруг приседать начнёт в аудитории. Один раз даже пукнул.
— Зачем он это делает?
— Для тренировки лёгких и бёдер. А пукнул, наверное, случайно. Говорит, что у человека вся жизнь в лёгких и бёдрах. Воздух из лёгких спускается в бёдра, иногда говорит, в чреслах, концентрируется там для синтеза новой жизни. В тот раз, наверное, неправильно спустился. Но предмет знает.
— Шутник, — вздохнула, незаметно скользнув рукой по бёдрам, Ангелина Иосифовна. Тверды, как камни, были бёдра под гладкой тканью медицинских штанов. Синтез новой жизни на повестке дня не стоял. — Что он преподаёт? — поинтересовалась, настраивая ухо, как радиоприёмник, на удлинённую в плане слышимости волну. Она не сильно беспокоилась о расстоянии, потому что не сомневалась, что услышит всё, что должна услышать. А ещё она почему-то вспомнила про белую, убежавшую много лет назад под шкаф таблетку, извлечённую оттуда пухленькой детской ручкой. “Неужели это мои верёвки, — подумала Ангелина Иосифовна, — моё начало и мой обросший пылью конец?”
— Историю музыки второй половины двадцатого века, — ответила девушка, отследив её перемещение на другой край стола, — но ведь вас интересует не он.
— Ты проницательна, — остывшая пена не понравилась Ангелине Иосифовне. Похоже, у перемолотых зёрен в “Кафке” было, как у кошек, много жизней.
Она знала причину проницательности, снизошедшей на девушку с железным шариком в носу и синими, как крылья попугая, волосами. Ангелине Иосифовне было жаль девушку. “Ты сейчас почти, как я, — подумала она, — что-то чувствуешь, но не знаешь. Только я остаюсь, а ты...” А ещё подумала о двух измерениях жизни. Молодые живут временем. Старики — объёмом. Молодые думают, что теряют время. Старики знают, что теряют всё. Объём превыше равнодушного времени. Объём уходит вместе с тобой. Время остаётся с другими людьми.
— Второй у нас не преподаёт, хотя... — девушка внимательно посмотрела на Петю, — мне кажется, мог бы. Много думает, видно по морде лица. Я его раньше часто видела по ящику, топил за патриотизм, гнал про Россию, летящую в пропасть, про предателей во власти. Вы ведь тоже не преподаватель и не из книжного магазина, — вдруг с подозрением посмотрела на Ангелину Иосифовну. — Сюда только из магазина и студенты ходят, редко кто с улицы. Вы из ФСБ, следите за нами! Да, я была вчера на Тверской, когда винтили в автозаки!
— Я провизор из аптеки на углу Мясницкой и переулка, — обиделась Ангелина Иосифовна. Пожившие в СССР люди, к слову “ФСБ” (раньше КГБ, НКВД, ГПУ) относились серьёзнее, чем нынешняя молодёжь. — Смотри, какие на мне штаны, — выдвинула из-под стола зелёную, как у богомола, ногу. — В ФСБ такие не носят.
— Значит, отравительница! Мажете дверные ручки этим... как его… “Новичком”? Чтобы сразу на тот свет.
— Ты права насчёт верёвок, — разозлилась Ангелина Иосифовна, — сейчас у тебя обе завязалась в узел. Не хами, милочка, я хочу помочь! Лучше... — замолчала, не зная, как отформатировать в понятные девушке слова внезапно промелькнувшую перед глазами картину. Ясность всегда приходила, не спрашивая, и уходила по-английски, не прощаясь.
— Что лучше?
— Приходи в аптеку, — заторопилась Ангелина Иосифовна, — завтра я с двух до вечера. Есть хорошее средство — снимает любое раздражение, даже от слезоточивого газа, у тебя до сих пор глаза красные. Кстати, недорогое. Считается, что только от прыщей. Лекарства, они иногда как... лотерея. — “Я ведь сегодня уже это говорила!” — вспомнила она. — Можно пить-пить, и — по нулям. А можно — раз, и вылечиться.
— Без рецепта? — усмехнулась девушка. — Или по предъявлению паспорта? Ага, из аптеки она.
— Подожди, я объясню...
— Если не из ФСБ, значит, коллектор! Отвали! Мы в начале октября закрыли ипотеку, продали бабушкину квартиру в Коломне, могу показать справку!
— Коллектор? — пожала плечами Ангелина Иосифовна. — Ладно, пусть. Только я не взыскиваю долги. — Ей стало грустно, как и всегда, когда она видела то, что видеть было невозможно. — Ты всё равно не повершишь, — посмотрела на девушку. — Скорее, наоборот, — задумалась на мгновение, — выдаю кредиты. Но тебе, — развела руками, — не смогу. Ты не в моём списке. Разве что... микро, но ты не возьмёшь.
— Микро? — поморщилась девушка. — Но это же чистое мошенничество.
— И твой шанс. Надо же, салфетки закончились, — пошевелила железные лепестки держателя Ангелина Иосифовна.
“People are strange”, — неожиданно прозвучало у неё в голове. Но оказалось, что она произнесла эту фразу вслух.
— Doors, — с уважением посмотрела на неё девушка. — Джим Мориссон — секс-символ Америки. Умер от передоза в двадцать семь лет в Париже.
— Знаешь историю, — похвалила синеволосую отличницу Ангелина Иосифовна. — Теперь или слушай меня, или...
— I`m a spy in the House of love... — пропела девушка и добавила: — Как вам не стыдно?
— Что ты имеешь в виду? — обиделась Ангелина Иосифовна.
Она видела фотографии Джима Мориссона — гениального рок-музыканта, сына американского адмирала, и прекрасно понимала, что этот парень сам выбирал, кем ему быть в House of love — шпионом (наблюдателем) или домовладельцем. Девчонка, хоть и глубоко, но не там копнула. Да, Ангелина Иосифовна на шестом десятке не возражала быть списанной за профнепригодность или, как говорили сегодня, “неформат” с любовной лодки, разбивающейся, по Маяковскому (здесь, впрочем, она была готова поспорить с великим поэтом) о быт. Любовные лодки разбивались и тонули по разным причинам. К примеру, у Андроника Тиграновича — владельца аптеки, где она работала, — от слишком большого улова. При таком улове лишние люди в лодке — балласт. Но ей хотелось верить, что где-то в тёплых морях курсируют большие лайнеры любви, внутри которых чисто, светло и нетесно, а на мостиках стоят загорелые капитаны в белоснежных, с золотыми крабами фуражках.
“Это сон”, — подумала Ангелина Иосифовна, вдруг разглядев что-то напоминающее капитанскую фуражку на седой и поникшей голове Пети, — случайная игра света и тени. Чокнувшись с похожим на зачехлённый зонт приятелем, Петя запрокинул голову и решительно выпил до дна. Фуражка слетела, как её и не было.
“Вода смывает мечты, — вздохнула Ангелина Иосифовна. — Потому и гонится народ “за голою русалкой алкоголя” (ей вспомнилась строчка другого поэта, с которым у Маяковского были сложные отношения). — Другого способа догнать мечту нет. “Выпить или... убить”. Нет, это не Пастернак, это уже Достоевский. Кто ж разрешит народу догнать мечту? В семнадцатом — просмотрели, до девяносто первого пришлось терпеть. Пусть лучше забавляется с голой русалкой!”
— Следите за мужиком, подслушиваете. Кто он вам? Вы... не сочетаетесь! — скомкала салфетку, бросила на стол девушка.
— С чем? — грустно уточнила Ангелина Иосифовна, ощутив скрытое (она не знала его облика) присутствие в “Кафке” Артериального бога.
Поставив стакан на стол, Петя удивлённо погладил себя по левой стороне груди.
“Нет! — немо воззвала Ангелина Иосифовна. — Только не он! Только не... (перечить Артериальному богу было опасно) сейчас!”
— С этим, — обвела рукой “Кафку” девушка. В очерченный круг вместились столы, светильники, посетители, китайский студент в круглых совиных очках, дверь в туалет, куда в данный момент беззаботно скользнула разнополая парочка, и даже сердито водящая по полу шваброй, явно осуждающая подобные проделки, таджичка-уборщица. Возможно, в круг угодил и невидимый Артериальный бог. — Какая аптека, какие кредиты... — запнулась отважная студентка.
— Ты права, — вздохнула Ангелина Иосифовна, внимательно глядя на девушку: не заходила ли она в аптеку? Стоп! Ещё как заходила! Это она в надвинутом на глаза берете приценивалась к ортопедическим стелькам. Я ещё хотела предложить ей мазь от влагалищного зуда, возмущённо, словно девушка её обманула, припомнила Ангелина Иосифовна. — Сочетаться законным браком мне не светит. Чуть не добавила: “Как и тебе”. Но промолчала. — Думаешь, у меня с ним не выйдет? — спросила с тоской. — Я такая страшная?
— Не то чтобы, — с сомнением произнесла девушка, оценивающе оглядев Ангелину Иосифовну.
— На сорок тянете, если не присматриваться, наверное, бегаете по утрам. Зачем он вам?
— Кто?
— Он! — ткнула пальцем в сторону Пети.
Тот снова поставил на стол пустой стакан. “Если будет так пить, точно не нужен”, — подумала Ангелина Иосифовна, но всё же ответила:
— Сама не знаю.
— Так не бывает, — девушка отнесла поднос с использованной посудой (в “Кафке” практиковалось частичное самообслуживание) и, вытащив из рюкзака берет, двинулась к выходу.
Ангелина Иосифовна рассеянно проводила её взглядом, машинально отметив, что полоска жизневоды над головой получившей досрочный зачёт студентки истончилась до предела, практически слилась с беретом.
— Береги себя! Не езди с ним завтра на мотоцикле! Он наркоман! — крикнула ей в спину, привлекая к себе ненужное внимание. “И презервативы с леденцами, сволочь, — с отвращением вспомнила самодовольное лицо парнишки, — не для тебя покупал! С тобой так, не предохраняясь и воняя... Пожалел денег на стельки!” — Подожди! — догнала девушку на улице, схватила за плечо. — Пойдём в аптеку, я дам стельки, они плотные, с фиксатором на щиколотках, с тебя не слетят сапоги, когда... Удар будет не такой сильный, хотя... не знаю, — опустила руки. — Да, и брекеты тебе не нужны, с зубами всё в порядке. Твой стоматолог всех, кто помоложе, гонит к ортодонту. Это его подруга, она...
— Вы сумасшедшая! Ку-ку! Он в бригаде Хирурга! Ездит как бог! — покрутила пальцем у виска девушка. — И зубы у меня росли криво, я сама решила исправить! Да пошла ты!
— Под Серпуховом на МКАДе у него разорвётся в лохмотья аорта. — Ангелина Иосифовна снова увидела чёрным жуком крутящийся на боку под фурами мотоцикл.
Погасло.
Она вдруг резко успокоилась, забыв про синеволосую девушку и презервативно-леденцового парня-мотоциклиста. Артериальному богу было плевать, что тот ездит как бог. Он сам ездил на мотоцикле, а потому не терпел конкуренции.
Вернувшись в “Кафку”, вновь превратившись в ухо, Ангелина Иосифовна прислушалась к разговору Пети и зонтичного.
— Скажи мне, — спросил у так и не свинтившего с шеи (это ей понравилось) шарф Пети приятель, — какую порнографию ты смотришь, и я тебе скажу, кто ты! Тебе нужна баба, Пётр. Надёжное, хоть и временное, — вздохнул, — средство от депрессии.
6
Потом они надолго замолчали.
Ангелина Иосифовна вспомнила, что хозяин той, где она работала, а с некоторых пор и многих других московских аптек Андроник Тигранович — в прошлой жизни хореограф из Дворца народного творчества в Степанакерте — собирался сегодня вместе с министром здравоохранения непризнанной Нагорно-Карабахской республики в Малый театр на пьесу Островского “Не всё коту масленица”.
Андроник Тигранович много лет занимался лекарственным бизнесом. Сначала где-то в армянских нагорьях, потом в Москве под крылом владельца сети “Будьте здоровы!”, а после того как тот, выскользнув из СИЗО под миллиардный залог и подписку о невыезде, улетел на своём самолёте в Израиль, Андроник Тигранович, расправив до поры сложенные крылья, подтянул сеть под себя. Он сменил торговый знак “Будьте здоровы!” на “Вам не хворать!”, оставив (так писали в прессе) прежнего владельца в акционерах. Этот благородный поступок, надо думать, немало скрашивал тому жизнь на Святой земле. И оберегал хозяина нового от разного рода неожиданностей типа снайперской пули в висок, мгновенной смерти неизвестно от чего, внезапного задержания по делам давно минувших дней. “Святые” для одних и “проклятые” для других девяностые годы можно было уподобить подземному водоносному горизонту, откуда (в случае подтверждённого и одобренного заказа на бурение) легко ударял (любого напора и высоты) фонтан уголовного дела.
Андроник Тигранович, как и положено аптечному магнату, жил в загородном особняке, ездил на машине с водителем-охранником, но его всё ещё посещали фантомные культурно-театральные призраки из советско-армянского прошлого. Иначе для разговора с важным гостем он бы выбрал ресторан.
Однажды в минуту откровенности хозяин пожаловался Ангелине Иосифовне, что армяне стареют и лысеют рано.
— В глазах появляется муть, — добавил с сожалением, — на теле — целлюлит. Это точка отсчёта, дальше только хуже, хоть уплавайся в бассейне, убегайся на стадионе.
— Ну, вам-то до старости далеко, — дипломатично возразила она начальнику, — переживать нет причин... — прикусила язык, вспомнив его нелады с женой. Нашлась: — Вы не лысый!
“Дура, — отругала себя, — какое мне дело до его целлюлита!” Мгновенно нарисовавшаяся в голове телесная картинка не понравилась Ангелине Иосифовне.
Иногда глаза Андроника Тиграновича казались ей бараньими, и тогда было не понять, как этот незаметный, напоминающий своей неопределённостью и одновременно всепохожестью на универсального (для всех народов и наций) Чичикова армянин из далёкого Карабаха преуспел в аптечном бизнесе в Москве. А иногда — крокодильими, и тогда становилось понятно, что вот так, сначала прикидываясь бараном, а потом бросаясь крокодилом, и преуспел.
В последнее время Андроник Тигранович и впрямь стал каким-то мутным. Сидел в кабинете, положив руки на стол, уставившись в окно. Не интересовался у Ангелины Иосифовны, как идут дела. Сражаясь с целлюлитом (если он у него и впрямь был), похудел, подтянулся, признался, что ходит по вечерам в фитнес с массажем, бассейном, хаммамом и тренажёрным залом. Прежде жёсткий и требовательный, Андроник Тигранович сам подёрнулся мягкой рябью, как женская ляжка целлюлитом.
— Знаете, как я называю наступившую эпоху? — озадачил он недавно Ангелину Иосифовну странным, не относящимся к аптечному делу вопросом.
“Неужели эпохой целлюлита?” — подумала она, изобразив на лице внимание.
— Уборкой мусора, — продолжил Андроник Тигранович. — Кто больше и чище уберёт, тот и герой... нашего времени.
“Ну да, ты Печорин, — сделала вид, что размышляет над словами хозяина Ангелина Иосифовна. — Новый Печорин, который не умер на пути в Персию сто восемьдесят лет назад, а перебрался из Степанакерта в Москву, перехитрил вышедшего из телесных и деловых берегов кошерного еврея (что, в общем-то, для армянина не являлось неразрешимой проблемой), прибрал к рукам его бизнес. А теперь вот скучаешь... Но я не Бэла, и... не княжна Мери! Хотя, насчёт княжны...” В давних детско-девичьих снах она частенько видела себя то с короной на голове, то в длинном, с теряющемся за горизонтом подолом платье. Наверное, его почтительно несли не появившиеся во сне карлики. “В каждой женщине живёт и Бэла, и княжна, — успокоила себя умозрительной (из классической русской литературы) мыслью Ангелина Иосифовна, — а иногда обе вместе”.
— Тот и сядет... — задумчиво продолжил Андроник Тигранович.
Улетевшая мыслями в нежно трепещущие на ветру складки королевского платья, придерживаемого невидимыми карликами, Ангелина Иосифовна с трудом сообразила, что речь идёт об уборщике — герое нашего времени.
— В тюрьму? — на всякий случай уточнила она.
— Ду... — Хозяин едва успел придержать рвущееся, как пёс с цепи, слово “дура”. — В какую тюрьму? На трон!
— Вот как? — растерялась Ангелина Иосифовна.
— На такой, где ещё никто не сидел! — вдруг с сильным армянским акцентом, тревожно посмотрев по сторонам, прошептал Андроник Тигранович, неожиданно вплетя в тёмную ткань своих рассуждений золотую нить детских (о королевском платье) воспоминаний Ангелины Иосифовны. Мифический трон тем не менее почему-то увиделся ей не в золоте и самоцветах, а вознесённой к потолку вонючей шконкой в бараке, где восседал некий пахан. Воистину, всё в мире, точнее, в человеческих мыслях было связано со всем. Сущности бесконечно умножались, делились, но итогом математических действий была конечная неопределённость, то самое число Бога, с которого всё началось и которым всё закончится. Его следовало не делить или умножать, но всего лишь покорно принять как закон и жить дальше, подчиняясь ему. “А что вышло, — вздохнула Ангелина Иосифовна, — превратили жизнь в мусор, а теперь хотят посадить на трон какого-то зверского уборщика”.
Долгое время она не понимала, почему Андроник Тигранович — без пяти, а может, уже много минут, как… — олигарх занимается мелкими (для олигарха) делами отдельно взятой аптеки в переулке на углу Садового кольца и Мясницкой? Сначала решила: потому, что сам ещё не укрупнился. Так скакнувший из лейтенантов в полковники вчерашний выпускник военного училища по привычке проверяет дежурного по роте: радостно ли тот стоит возле тумбочки с коммутатором, блестят ли у него сапоги, нет ли морщин на заправленных койках в казарме? А ведь уже должен ворочать в черепе дивизиями, думать, как загнать противника в “котёл”, да и испепелить его там артиллерийским огнём…
Потом поняла почему.
— Ты знаешь государственного армянского орла? — однажды спросил у неё Андроник Тигранович.
“Кроме тебя — нет”, — подумала Ангелина Иосифовна.
— А что, он какой-то особенный?
— На нашем гербе, — объяснил он, — орёл не летит. Стоит, как памятник, на земле.
— На горе Арарат?
— Не вздумай так шутить в Армении, — строго посмотрел на неё Андроник Тигранович. — На всех гербах орлы с крыльями, а наш — крылья по швам — вцепился в землю.
— Наверное, увидел змею, — предположила Ангелина Иосифовна, — или суслика.
— Потому что главное для него, — не обиделся хозяин, — почва, гнездо, семья, дело! А змея... да, стиснула нас по всем границам, давит, как этот... удав, который с Маугли дружил. И суслик, — посмотрел на периодически появляющуюся в последнее время на столе подробную карту Армении с зубами воткнутых в Нагорный Карабах зелёных (мусульманских, догадалась Ангелина Иосифовна) стрелок, — подгрызает!
Она не знала, как у хозяина с почвой (много ли гектаров скупил в Подмосковье?), но точно знала, что с гнездом — не очень. А потому ему оставалось только дело. Здесь, на Мясницкой, вдали от сжимающего Армению удава и точащего на неё зубы суслика. Прикипев к земле, опустив клюв, деловой орёл не брезговал заниматься мелочами, на первый взгляд, не соответствующими его нынешнему статусу. А может, вовсе не мелочами. Вдруг аптечный российский рубль взметнёт в небо армянского орла, и тот, спикировав, подобно ракете “воздух-земля”, покажет кузькину мать змее и суслику?
Сменным, в основном иногородним, аптечным персоналом Андроник Тигранович не дорожил, называл его “худой водой”. Он сразу снизил всем зарплату, затребовал медицинские справки, ввёл штрафы за опоздания и несанкционированный уход с работы. Завладев кубической аптекой, он заодно приобрёл и однокомнатную (бывшую служебную) квартиру в подъезде примыкающего к аптеке с противоположной стороны дома. После чего сломал стену между квартирой и аптекой, переоборудовал квартиру в скрытый от чужих глаз персональный офис. Дверь на чёрную лестницу Андроник Тигранович замаскировал снаружи побитым металлическим листом с надписью “Мусоропровод”, а изнутри — тканым ковром с горным армянским пейзажем, правда, без сидящего на земле орла. Запасной выход для любого, даже самого законопослушного предпринимателя никогда лишним не бывает.
Помнится, услышав от него про “худую воду”, Ангелина Иосифовна раздумала подавать заявление “по собственному”. Она скучала на работе, а тут вдруг её обдало свежим ветром административного креатива. Сейчас только она знала про потайную, как в каморке папы Карло под нарисованным очагом, дверь. Прочая заставшая ремонтные работы в аптечном аквариуме “худая вода” давно утекла. Помнится, любопытный Буратино сунул нос в очаг и обнаружил тайный ход в счастливую (это в тридцатых-то, когда хватали “врагов народа”, годах!) Страну Советов. Но сейчас все ходы туда были завалены. Иногда Ангелина Иосифовна жалела СССР, а иногда думала: “Ну, и чёрт с ним! В СССР тоже умели рисовать очаги. А если кто проверочно совал нос — били по носу. Не так сильно, как в тридцатых, но били”.
Как и со всеми предыдущими, у неё установились доверительные отношения с новым хозяином. Пока она не могла точно определить природу этой доверительности. Жадный и подозрительный, как все богатые люди, Андроник Тигранович ей приплачивал.
— За что? — спросила она, когда он в первый раз протянул конверт.
— Не знаю, — коротко и честно ответил он, — но знаю, что, если не дам, будет хуже.
— Я не прошу, — пожала плечами Ангелина Иосифовна.
— Потому и даю, — ответил Андроник Тигранович. — Считай себя победительницей социалистического соревнования в аптечной сети “Вам не хворать!” Вот и не хворай! Здоровье и деньги не близкие, конечно, но родственники.
“Они в позорном и подлом браке, — усмехнулась про себя Ангелина Иосифовна. — Сколько раз — семь? — миллиардеру Рокфеллеру пересаживали сердце, чтобы он дожил до ста двух лет? Значит, тоже чувствует, — опустила конверт в карман. — Что им всем от меня надо? Вода к воде? Толстая к худой? “Неман ди... Неман дивная река, — всплыла в памяти озорная народная песенка. — Как я бу... Как я буду с ним купаться? С толстым ху... С толстым худенька така”. Они её часто тянули девичьим а капелла в общаге медучилища, хватив разведённого гранатовым или вишнёвым (водой не любили) соком спирта. И совсем некстати вспомнился недобитый “панический” старик с лыжной палкой, освежающийся перекисью водорода, сдобренной морской солью.
“Он-то здесь при чём?..
“Сколько их, куда их гонят?..”
Аптека на Мясницкой была ближе других к Малому театру, но, как показалось Ангелине Иосифовне, Андроник Тигранович сегодня наведался в неё не только по этой причине. “Неужели хотел со мной поговорить, — подумала она, — только о чём? А может, решил пригласить на спектакль “Не всё коту масленица”? Но это вряд ли”.
Утром она увидела его, вылезающего из машины на углу дома (машина всегда останавливалась в разных местах). Водитель (он же охранник), как положено, придерживал дверь, ощупывая взглядом окружающее пространство, особенно внимательно — верхние окна и балконы дома-краба. Вполне возможно, что его предыдущего (до Андроника Тиграновича) нанимателя снайпер уложил прицельным выстрелом сверху. Охранник, конечно же, заметил Ангелину Иосифовну. А вот шеф нет. Мёртво глядя перед собой, он говорил по телефону, мешая армянские и русские слова. Андроник Тигранович был как-то сально бледен, на лбу висели капли пота. “Чистый зомби”, — подумала Ангелина Иосифовна, незаметно проскальзывая мимо.
— Да, лаборатория... (дальше на армянском). Планирующая бомба или “Калибр”... российская или... чья? Сколько метров? Бетон? Они все там были, ты уверен? Ни в коем случае! Накройте залповым... Пусть думают, что по мечети, неважно, что далеко... Да хоть по своим! Да, в театре, я взял ложу. Он придёт во время спектакля. Не сказал... Выясню. Ладно, до связи.
Ангелине Иосифовне показалось, что даже если бы дорогу Андронику Тиграновичу вдруг заступил знаменитый (крылья по швам) государственный армянский орёл, даже если бы орёл вдруг расправил крылья, как занавес в театре, тот бы его не заметил, прошёл, не глядя, сквозь грозные перья. Ей стало (по-матерински) жаль начальника. Он, в отличие от символического орла, определённо оторвался от земли.
Или его оторвали.
7
Скатываясь по вечерам с Садового кольца, солнце постепенно меняло траекторию. К концу сентября аптечный куб переставал наполняться красно-золотым иконным светом. Зато ветер, как почтальон, приносил из близлежащих скверов конверты сухих листьев, складывал их у входа в аптеку. Некоторые, видимо, заказные с уведомлением, влетали внутрь вместе с посетителями. В ту осень все жили ожиданием очередной волны (с каждой мутацией набирающего смертоносную мощь) вируса, прицепившегося к человечеству в две тысячи девятнадцатом году. Но в приходящих от природы письмах не было информации на этот счёт. Сами же люди давно перестали удивляться тому, что они (по Булгакову) “внезапно смертны”.
Первая волна то ли лабораторного, то ли природного вируса накрыла Москву подобно цунами. Прежняя тихая, покорная, но не голодная и относительно (если не лезть без разрешения в политику) спокойная жизнь в считанные дни растворилась в хаосе переполненных больниц, беготне закрученных в полиэтиленовые коконы врачей и медсестёр, укатываемых в реанимацию каталок с неподвижными, как мумии, пациентами. Паниковали (не зря посетил аптеку плешивый старик с лыжной палкой!) заболевшие и здоровые, боящиеся заболеть. Из всех (по Оруэллу, которого Ангелина Иосифовна, как и Достоевского, любила за исчерпывающее — до дна — понимание человека и общества) информационно-аналитических речекряков на головы пользователей обрушивались взаимоисключающие научные, псевдонаучные и конспирологические теории. По экранам телевизоров и компьютеров змеино ползли вверх зловещие графики.
Само происхождение вируса — от летучей мыши и неведомого, как из средневекового бестиария, чешуйчатого зверька панголина — наводило на мысли о нечистой силе и разверзшихся вратах ада. Вирус, как летучая мышь, летает и заражает везде, но спасётся только тот, кто в чешуе (как панголин) иммунитета, которого нет, потому что нет вакцины. А те вакцины, какие навязывают власти, подозрительны и сомнительны, как, собственно, всё, что исходит от власти. Прижившиеся в гаджетах-речекряках образы летучей мыши и панголина ненавязчиво намекали, что судьба человечества в руках (бритвенных крыльях, разящих когтях?) людей, напоминающих своим (внешним и внутренним) обликом эти существа. То есть тех, кто в секретной пробирке скрестил их гены да и выпустил на страх людям вирус на волю.
Вирус вверг народы в новое — лабораторно сконструированное — тёмное Средневековье. Лабораторный бог (вослед Артериальному и всем прочим проснувшимся на безбожье богам) дал миру ускоренное равенство по библейскому принципу “нет ни эллина, ни иудея”. Он карал (отнимал жизнь) и миловал (позволял выздоравливать) по случайной, но справедливой (кто в жизни без греха?) выборке. Пророком вирусного бога была объявлена вакцина. Героями речекряков стали засекреченные (со скрытыми под забралами лицами) учёные, производящие таинственные манипуляции с пробирками внутри вращающихся инновационных медицинских агрегатов. Они, как мельничные боги, перемалывали зёрна массового сознания в муку для выпечки новых (отнюдь не евангельских, какими Иисус кормил голодных) хлебов. Массы понуждались к вере в добрые намерения того (тех), кто (опять же, если верить теперь уже конспирологическим речекрякам) их уничтожал — подчищал биологический мусор по своему усмотрению. Это была следующая стадия выученной беспомощности — выученное смирение, покорность как воля. Природное (божественное) первородство homo sapiens при этом менялось не на олицетворяющую привычную жизнь “до” универсальную (кому арбуз, кому свиной хрящик) чечевичную похлёбку (умирали от вируса далеко не все), сколько на взявшуюся всё на свете регламентировать, всем управлять цифру.
Как некогда русская императрица Анна Иоанновна, цифра нагло и победительно разорвала ограничивающие её самодержавную волю кондиции. Отныне она определяла жизнь разогнанных по квартирам законопослушных граждан, наделяла их электронными кодами, то запрещала, то позволяла выходить из дома, ездить в общественном транспорте, ходить в гости или ещё куда-то. Цифра стала хранительницей (“от зловонной пелёнки до савана смердящего”, как говаривал герой одного американского романа) знаний о человеке. А где знание, там управление. Бог, управляя сущим, имел в виду дарованную Им человеку душу как нечто высшее и иррациональное, способное перевернуть с ног на голову любое социальное или межличностное уравнение. Цифра не знала души — оперировала исключительно сама собой.
Никто не знал, откуда взялась всемогущая цифра, где пряталась до вирусного “часа икс”? Она слилась с ним в экстазе, растянула час на годы, а там, глядишь, на все оставшиеся времена. “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” — провозгласила вослед Фаусту цифра.
И оно остановилось.
Для всех, кроме цифры.
Она готовилась вновь удариться о землю, обернуться... Никто точно не представлял, как он выглядит, но многие верили, что он “при дверях”, как писал про антихриста в начале прошлого века философ Сергей Нилус. Это было невероятно, но он не уехал после революции в эмиграцию, остался в России и умер в 1929 году своей смертью в глухой деревне Владимирской губернии. Большевики много раз его арестовывали, держали в застенках, но почему-то не расстреляли, оставили доживать “при дверях”. Публицисты и философы гадали, как сильно изменится мир, когда (если) схлынет вирусно-изоляционно-цифровое безумие, что уцелеет под обломками? Или обломки (свалка?) и станут новым миром?
Ангелина Иосифовна не то чтобы знала наверняка, но подозревала ответ. Он бы не понравился проснувшимся на безбожье, зачастившим в аптеку и по её душу новым богам.
Цифру-чип, как злую собаку, вёл на поводке искусственный интеллект. Да, он мог на время подчинить, но не мог окончательно победить природу человека, внутри которой сплетались и расплетались два фантома — “душа” и “смерть”. Искусственный интеллект правил здесь и сейчас, где хозяйничал невидимый вирус, но не там, где взаимодействовали нелюбезные ему фантомы. Пока существовало недоступное искусственному интеллекту внецифровое пространство, человек гнулся, рабствовал, трусил, но держался. Именно поэтому ИИ, как его называли просвещённые граждане, по умолчанию стоял на том, что души нет, а смерть удастся со временем бесконечно отсрочить, возможно, с помощью этого или другого чипа. Пока что люди должны были привыкнуть к бесконечным прививкам и (снова по умолчанию) чипам. Им надлежало безропотно впускать, не спрашивая, в своё тело некие, сконструированные загадочными существами в скафандрах и без лиц химико-биологические препараты.
Если вирус был ситуационной реальностью “по требованию”, то ИИ душил человеческую душу в поте лица (если, конечно, у компьютеров потеют экраны), трудился над созданием резервной копии исходного материала — цифровой души. Всё внецифровое было для ИИ чем-то вроде протестного сетевого ресурса, где зреет неповиновение, своего рода “даркнета”, где творится преступное и непотребное. Поэтому неконтролируемое прибежище антицифровиков, как до этого патриотизм — подтверждённое и доказанное в безнациональную либеральную эпоху “прибежище негодяев”, — следовало уничтожить, как некогда римляне уничтожили Карфаген.
Пока ИИ разминался, нагуливал силу, орудовал, как разведчик (шпион) под прикрытием вируса. “I am a spy in the house of pandemic”, — мог бы он спеть, перефразируя Джима Мориссона.
“Лучше бы он, а не Мориссон”, — подумала Ангелина Иосифовна, словно ИИ был из плоти и крови, в возрасте двадцати семи лет (первая числовая граница отсечения гениев, если вспомнить Лермонтова, Перси Биши Шелли, Кристофера Марло, Новалиса и прочих) оказался в Париже и не проснулся утром в ванне.
Но ИИ был везде и не пользовался ванной.
Напуганный вирусом мир, подобно советской игрушке “ванька-встанька” (сейчас такие не делали), гнулся под вездесущей рукой ИИ. Но как только рука отвлекалась и (по техническим причинам) отпускала, возвращался, мелодично позванивая, в прежнее состояние. В Средние века разгорячённые пассионарные толпы громили и жгли чумные бараки, убивали ходивших в чёрных хламидах, страшных масках со стеклянными глазами и кожаными клювами, похожих на вылезших из-под земли адских птиц врачей. Верующим в Небеса, Христа и Богородицу простецам было трудно (хотя бы в силу их внешнего вида) поверить в добрые намерения этих существ.
За всё время катящихся по планете эпидемических волн не пострадал ни один центр, где конструировались смертоносные вирусы. Напротив, только на них и уповал ожидающий исцеления, жаждущий возвращения привычного бытия всемирный “ванька-встанька”. Он привык к бесперебойно подливаемой в его тарелку чечевичной похлёбке в виде круглосуточных торговых центров, фастфуда, фитнеса, барбер-шопов, турагентств, улетающих к тёплым морям чартеров, дешёвому алкоголю в отелях “всё включено”, кофеен, суши-баров, супермаркетов, одёжных аутлетов, смартфонов, купленных в кредит квартир и автомобилей. “Ванька” не понимал, почему он должен всего этого лишиться, а потому злился и наивно требовал от сбившейся с ритма, склоняющей выю пред волей ИИ реальности: “Встань-ка”!
Тогда для укрощения “ваньки” в помощь слабеющему вирусу и теряющему стратегическую инициативу ИИ неведомыми провизорами выписывалось старое доброе и безотказное средство — война.
8
В детстве у Ангелины был свой “ванька”. Она сама нашла его на аллее под скамейкой, где сидели, а потом ушли бабушка в напоминающей сказочный чепец шляпке (Ангелина всё время пыталась рассмотреть, какие у неё зубы) и внучка с красным бантом на голове. Ангелина в тот день скучала у подъезда, переводя взгляд с держащей рот на замке бабушки на ворону, размачивающую в луже хлебную корку. Она придерживала её лапой, слегка поддалбливала клювом, ускоряя процесс, не упуская из вида другую ворону, заинтересованно наблюдающую за ней с ветки.
Мать ожидала своего приятеля Борю, чтобы отдать таблетки.
Услышав жалобный звон задвигаемого ногой под скамейку “ваньки”, Ангелина отвлеклась от вороны и сразу догадалась, что игрушку намерены как бы случайно забыть, но на самом деле от неё избавиться. Так, спустя десятилетия, будут поступать с книгами, забывая их на подоконниках в подъездах, а то и просто на улице. Потускневшие, прошедшие через множество рук и глаз обложки, серые, переворачиваемые последним читателем-ветром страницы казались Ангелине Иосифовне обескровленным символом лежащей на смертном одре доцифровой, то есть бумажно-книжной эпохи.
А тогда, в далёком детстве она пронзительным (вороньим?) взглядом разглядела облупленную потёртость “ваньки”, круглые обиженные глаза, нечёткие пуговицы на нежно-коричневом комбинезончике. Это было невозможно, но она заметила прозрачную слезу, стекающую по его круглой щеке.
В кармане у Ангелины лежали две похищенные таблетки из пластмассовой цилиндрической ёмкости, предназначенной Боре. Ей стоило немалых трудов бесшумно приоткрыть плотно присосавшуюся крышечку, чтобы выпустить из контейнера, как белых мух, две таблетки. Она ещё только собиралась их съесть, но уже знала, что они усмиряют боль в нижнем правом углу живота. У Ангелины никогда там не болело, но живущая в её маленьком теле сущность требовала таблетки, и она не могла отказать. Ночью, когда мать ровно засопела в своей комнате за полуоткрытой дверью, она в ночной рубашке по протянувшейся из окна лунной стрелке прокралась к её сумке. Ангелина смотрела на свои пальцы и не верила, что это её пальцы. Они сделались длинными и гибкими, сами бесшумно развели тугую “молнию” на сумке, безошибочно нащупали пластмассовый контейнер, клейко оплели его, долго сжимали и вращали, пока сквозь избежавшую надлома крышку не выкатились на ладонь две (больше было нельзя!) таблетки.
Едва только она подумала, что готова поделиться одной с оставленным под скамейкой “ванькой-встанькой”, как в правой нижней части её живота что-то испуганно сжалось, а потом по нему пробежала судорожная, но невыносимо сладкая волна. “А если две таблетки, — догадалась Ангелина, — будет так приятно, что я умру. Я знаю, — успокоила она живущую в ней встревоженную сущность, — игрушки не принимают лекарства, я пошутила”.
Как только девочка с красным бантом и так и не показавшая волчьи зубы бабушка в чепце, раскрыв зонты, отошли подальше, она бросилась за “ванькой”, едва не угодив под завизжавший тормозами и словно подпрыгнувший на месте лиловый “Москвич”, из которого выскочил, ругаясь, этот самый Боря.
Мать спокойно отреагировала на происшествие, как если бы её дочь только и делала, что бросалась под колёса. Когда Ангелина вернулась, пряча за спиной “ваньку”, она брезгливо заметила:
— И не думай! Какой мерзкий цвет, как будто весь в говне.
— Ты могла погибнуть! — опустился перед Ангелиной на корточки, прихватив её за пуговицу, перепуганный Боря. — Разве можно так прыгать?
Ангелина не ответила. Боря поднялся, посмотрел на мать:
— Сам не знаю, как успел! Еле доехал. Тормоза сдохли. Колодки стёрлись, педаль проваливается. А тут она... Думал: всё!
— Напрасно, — едва слышно произнесла мать, но Ангелина расслышала, — её так просто не убьёшь...
У Бори были толстые мясные губы и овальный лысый лоб с отступающими к ушам и затылку кустиками чёрных волос. Лицо Бори напоминало мятый жёлтый абажур. Ангелина видела его первый раз в жизни, но откуда-то знала, что он незлой человек и таблетки определённо ему нужны. Но те, какие, взяв деньги, передала ему мать, были слишком трусливыми и осторожными, чтобы потревожить чёрную змейку, угревшуюся у Бори под рёбрами, не говоря уже о том, чтобы её прогнать. Ангелина, взглянув на Борю, сразу почувствовала, что змейка никуда не уползёт, разве чуть пошевелится, выбирая другое место. Она, и это каким-то образом стало известно Ангелине, сама решала задвинуть Борю, как “ваньку-встаньку”, под скамейку, откуда не забирают, или позволить ему ещё немного покачаться, позвенеть.
“Его не вытащить из-под скамейки”, — чуть не расплакалась Ангелина, перекатывая в кармане таблетки.
Боря — большой и пока живой “ванька-встанька” — рассеянно потрепал её по голове:
— Я куплю тебе нового, — кивнул на пластмассового.
— Ни в коем случае! — немедленно встряла мать. — Это уродство!
Ангелина подняла голову и удивилась, какой большой у Бори нос. Он качался над ней, как ветка. У пластмассового “ваньки” нос был пуговкой.
— Пусть, — сказал Боря, — пока поиграет с этим, я завтра привезу хорошего.
— Змейка, — сказала Ангелина, — ест животик.
— Что? — наклонился Боря.
— Я говорила тебе, — вздохнула мать, — она сумасшедшая. Не обращай внимания.
Спрятав за спину “ваньку”, Ангелина выскользнула из-под Бориной руки. Он вдруг показался ей Гулливером, невидимо опутанным изнутри чёрной змейкой, как верёвкой.
Дома у них была тяжёлая глянцевая книжка про Гулливера с иллюстрациями. Ангелину потрясли благородные, в бальных платьях и лентах с орденами лошади, запрягавшие скотоподобных людей в повозки. Она так долго смотрела на картинку, что комната как будто перевернулась. Потолок стал полом, шкаф засучил в воздухе подломленными пыльными ножками, кресло повисло над ней серым облаком. “Значит, вот как может быть, — в ужасе смотрела на тянущих повозку мужчин и женщин Ангелина, — неужели и нас с мамой... погонят?” Кто-то подарил книжку матери, как бонус к расчёту за таблетки. Ангелина просила почитать, но мать редко соглашалась:
— Отстань, я устала, в твои годы я сама читала!
Ангелина вдруг почувствовала на себе немигающий удивлённый взгляд змейки. Та даже как будто вздёрнулась, зашевелив раздвоенным язычком, на хвост, чтобы лучше её разглядеть. “Совсем, как Бабушка-Волк Красную шапочку”, — прижала к себе “ваньку” Ангелина.
Боря схватился за живот.
— Соглашайся на операцию, — сказала мать, — чего тянуть, там хорошие хирурги.
— Ты права, — вздохнул Боря, — окончу курс, — потряс, как погремушкой, контейнером с таблетками, — и — под скальпель. Какие ещё варианты?
— Всё будет хорошо, — взяла его за руку мать, — вот увидишь.
“Дрянь, отстань от него!” — топнула ножкой на змейку Ангелина.
— Ну вот, то слёзы, то истерика, — покачала головой мать.
Ангелине показалось, что змейка сошла с хвоста, вернулась на место, то ли зевнув, то ли презрительно улыбнувшись. И только спустя мгновение до неё дошло, что змейка ей... подмигнула. Да, именно подмигнула, как своей подружке или сестричке. Ангелина снова топнула ножкой. Ей показалось, что её, как несчастных людей в “Гулливере”, запрягают в повозку, где, помахивая хлыстом, расположилась эта самая насмешливая змейка.
— Не повезу! — крикнула Ангелина.
Мать размахнулась, чтобы отвесить ей подзатыльник, но Боря перехватил руку:
— Не дури!
Он не привёз ей новую игрушку.
На следующий день Боря убился, врезавшись на лиловом с худыми тормозами “Москвиче” в гружённый песком самосвал. Тормоза, чудесно сработавшие у подъезда Ангелины, отказали при встрече с песочным самосвалом. Ангелина запомнила день, когда мать вернулась с похорон.
— Надо же, — задумчиво произнесла она, глядя на себя в зеркало (она любила разговаривать со своим отражением), — никогда не замечала, что у него такой огромный пеликаний нос...
Ангелина убежала в свой уголок за диваном, вытащила из вертикально поставленной за занавеской (чтобы мать не заметила) обувной коробки (он тесно жил там, как в лифте) “ваньку”. Ей было жаль Борю, а ещё — что он не привезёт нового “ваньку”. Но это можно было пережить. Она успела привыкнуть к подскамеечному в коричневом со стёртыми пуговицами комбинезончике. Двух позванивающих “ванек” мать бы совершенно точно не потерпела. А ещё она подумала о чёрной змейке. Расставшись с Борей, та не забыла про Ангелину, но стала другой, обрела невидимую воздушность. Уже не высасывающая внутренности змейка с хвостом и раздвоенным язычком, а нечто непонятное и тревожное, вроде скрытого ветра крутилось вокруг Ангелины, обвивало кольцами. “Змейка, — догадалась она, — может превращаться во что угодно, и оно почему-то прицепилось ко мне, как репейник к чулку”.
“Что угодно” первично и неделимо, — повзрослев, посидев над трудами философов, почти научно сформулирует она, — а змейка, Пан, Артериальный и прочие боги — суть бесконечные проявления, умножения его сущности”. Лезвие Оккама разило в обе стороны, и любой человек мог выбирать: стоять, как камню, на единой (неумножаемой и неделимой) сущности или дробить её, размалывать до состояния гонимых ветром песчинок. Камень (как кантовская “вещь в себе”) был грубым, но прочным материалом для строительства (без излишеств), но укрывающего от злого ветра дома. Песок — всего лишь вспомогательным элементом в штамповке блоков, из которых безумные архитекторы возводили неестественные, наподобие библейской Вавилонской башни, конструкции.
На столике перед зеркалом мать держала песочные часы. Ангелина любила их переворачивать, глядя, как тоненькая искристая струйка сочится вниз сквозь стеклянное ушко. Услышав про самосвал, она подумала, что люди — это песок, а самосвал — часы змейки. Захочет змейка — песок сквозь ушко будет сочиться медленно. Захочет — перевернёт самосвал, и песок высыплется разом. Каким-то (несловесным) образом насмешливая змейка довела эту мысль до сведения маленькой Ангелины.
Всё внутри неё сладостно затрепетало, когда она стиснула в ладошке две похищенные из предназначенного Боре пластмассового контейнера таблетки. Поселившееся в ней змеиное “что угодно” жадно требовало: глотай! Ангелина знала, как ей будет хорошо, какая сладостная волна качнёт её, как “ваньку-встаньку”, какая волшебная мелодичная музыка зазвучит внутри неё. Но придержала рвущуюся ко рту руку. Выскочила на лестничную площадку, разжала ладонь, растоптала каблучками таблетки. “Я! Сама! — стучало в голове. Ей казалось, она топчет вертящуюся под ногами змейку, отдирает репейник прицепившегося к ней “что угодно”. — Буду! Решать! Когда и как! Не ты! Я!” Ещё и плюнула, размазала таблеточную пыль во влажное пятнышко. Почему-то оно показалось ей... глазом. Чьим? Глаз в белёсых пыльных ресницах внимательно и задумчиво смотрел на неё с бетонного пола. Ангелина испуганно сошла с влажного пятнышка. Плевать в глаз, догадалась она, не следовало. Как в считалке: первый раз прощается, второй раз запрещается, третий...
Ей стало страшно, словно она, сама не зная, как, пробежала по узенькому, без перил мостику над темнотой.
Вернулась в квартиру.
— Ты ему понравилась, — отойдя от зеркала, заметила Ангелину мать. — Мне рассказали: гнал из Мытищ, только там отыскал магазин, где были эти... — Огляделась, но коробка с “ванькой” уже была задвинута под шкаф. — Кто знает, вдруг хотел тебя удочерить, а на мне жениться? Не судьба, — грустно покачала головой.
9
Ангелина Иосифовна не знала, зачем вспоминает всё это, зачем заново переживает давние события, словно смотрит новую версию старого фильма. В этой версии песок из кузова грузовика, как из разбитых песочных часов, хлынул на скомканный Борин “Москвич”, поглотив его весь без остатка. И никого не было на перекрёстке. Как пелось в древней, ещё советских времён песне: “Ни машин, ни людей”. Только маленькая Ангелина стояла у песочной горы, на вершине которой качался, позванивая, новенький, купленный Борей в Мытищах “ванька”.
“Ванька-песок” наблюдал за ней со своего песочного трона затёртым, в белёсых (от растоптанных таблеток) ресницах глазом. “Моя жизнь, — подумала Ангелина Иосифовна, — растянулась между “ванькой” и горой горячего песка. Эту гору не умягчить, не увлажнить жизневодой. Я летучий пар над песком, сбой в законе обязательного испарения...
Бред, — очнулась, едва увернувшись от несущегося по тротуару самокатчика в тёмных, несмотря на поздний вечер, очках. — Какой Боря, какой самосвал, когда это было?”
По телевизору и в сетях много говорили о вызревающей в воздушно-капельных горизонтах очередной вирусной волне. Она накануне важных политических событий, например, военных действий, требующих формального отклика граждан, обычно притормаживала, давала передышку. Но если, допустим, граждане собирались посетить какой-нибудь митинг или поучаствовать в шествии, свирепо накрывала их ошеломляющей статистикой заболевших и умерших. Телевизор давал запланированную течь. Опутанные капельницами пациенты молча, как неживые, лежали на койках, а какие могли говорить, горько сожалели, что сходили куда-то, где было много людей, и там заразились. На экран просачивались картинки с гробами из моргов в далёких от Москвы (в столице всё было под контролем!), плохо выполняющих указания надзирающих инстанций регионах. Похоже, вирус каким-то образом координировал свою активность с пожеланиями власти, как если бы был чешуйчатым панголином, а власть летучей мышью чертила ему маршрут по воздуху, как по карте.
Или наоборот.
Народ, как мог, уклонялся от вакцинации, берёгся от напасти, принимая в целях профилактики разные, иногда весьма экзотические лекарства. Ангелина Иосифовна не вполне понимала природу народного торможения. Она первая в аптеке сделала прививку, никак не отразившуюся на её самочувствии. Разве что после второго укола во рту стало кисло-сладко, словно она надкусила недозревшее яблоко. Народ инстинктивно держал в уме жизневоду, подозревая в вакцине горячий песок, сторонился движущихся по его душу гружёных самосвалов. В основе сковавшего общество пассивного противления-непротивления лежала, по мнению Ангелины Иосифовны, не крепнущая сила единой (народной) души, но убывающая сила народного инстинкта самосохранения. Даже муха, уклоняясь от мухобойки, летая зигзагом, имеет в виду сохранение жизневоды. Был народ да сплыл. Осталось не умеющее плавать население.
Недавно в аптеку заглянул белорус с неправильным (с красной полосой по белому полю) флажком. Белорусское посольство под правильным красно-зелёным с орнаментом государственным знаменем на мачте находилось неподалёку, и он, должно быть, протестовал возле него против законно избранной власти. Господин со свесившимися усами, в белой со стоячим воротником рубашке под длинным тканым жилетом, в сапогах и штанах с напуском внимательно осмотрел витрины, кося глазом в сторону благотворно влияющих на потенцию средств, видимо, сопоставляя московские аптечные цены с белорусскими.
“Традиции блюдёт, — оценила, как говорили в годы её юности, “прикид” усача Ангелина Иосифовна, — а про интимную жизнь (ей претило грубое слово “е...ля”) не забывает”. Она подумала, что господин стыдит белорусскую власть образом народного просветителя позапрошлого века. Иначе — зачем так вырядился?
— Не знаю, — вздохнул, разглядев за стеклом Ангелину Иосифовну и мгновенно проникшись к ней доверием, предполагаемый “просветитель”, — какую... прищепку выбрать?
Пока она размышляла, что он имеет в виду (может быть, прищепку к памперсам?..), Просветитель пояснил, что “прищепка” означает на белорусском языке прививку.
Усатый товарищ, похожий на солиста знаменитого в советские годы ансамбля “Песняры” Мулявина (и это вспомнила Ангелина Иосифовна!), ей понравился. Она даже слегка пококетничала с ретропросветителем, ответив, что каждый сам выбирает, к чему прищепиться: к жизни, болезни или смерти.
— Это как, зажмурившись, сыграть в рулетку, — добавила она.
— А если я не хочу? — распушил усы господин.
“Тогда повесь прищепку себе на...” — подумала она, но не стала его обижать, ответила:
— За это пока не расстреливают.
— Пока! — со значением повторил белорус.
— Но даже если начнут, это ничего не изменит, — грустно заметила Ангелина Иосифовна.
— Не согласитесь отобедать со мной в ресторане “Белорусская хата”, мадам? Он здесь рядом, — конспиративно понизил голос просветитель.
— Я бы с радостью, — ответила Ангелина Иосифовна, — но за мной должен зайти муж, — посмотрела на часы. — Не успеем. Офицер Росгвардии, шаг влево, шаг вправо...
— Примите мои соболезнования, шановная пани. Оставьте на память, — вручив ей флажок, господин вышел на улицу. Ангелина Иосифовна подумала, что по своей цветовой гамме нелегитимный белорусский флажок напоминает японский. Только там кружок, как солнце, а здесь линейка, как... что? Неужели закат? Закат славянства как этноязыковой общности и идеи?
Она ходила по изысканно освещённым вечерним московским улицам, как по цветущим садам, наслаждаясь острым, терпким, нежным, когда беспокоящим, когда умиротворяющим, но всегда радующим и волнующим её благоуханием лекарственного ветра. Оно меняло структуру воздуха, внося в неё элементы предсмертной тоски, осознание воздушного (не случайно злой вирус часто атаковал именно лёгкие!) пресечения жизни. Увядая, цветы чувствуют смерть и, как могут, свидетельствуют об этом. Точно так же свидетельствовали о ней увядающие вместе с человеческой плотью лекарства, но только Ангелина Иосифовна это видела и чувствовала, как последний зеленеющий листик на опустившем голову цветке. Вот уже много лет она гуляла после работы по Москве одним маршрутом: через Красную площадь и Александровский сад по Большому Каменному мосту и обратно — уже по Большому Москворецкому на Красную площадь, а оттуда на Чистые пруды, где жила.
У неё кружилась голова от бессчётных сочетаний старых и новых препаратов. Она не помнила, чтобы в Москве, как некогда в Китае (перед культурной революцией), расцветали сразу “сто цветов”. В Китае, правда (политические и культурные, про лекарственные она не знала), цветы цвели недолго, ушли вослед мухам и воробьям под революционный серп, клейкую ленту и птичий молот. “Как бы китайцы, — с тревогой подумала Ангелина Иосифовна, — не взялись за летучих мышей и краснокнижных панголинов. Опыт есть, и за соответствующей, в духе Сунь Цзы стратагемой типа: “Пока панголин разорял муравейник, летучая мышь спряталась на обратной стороне Луны”, — дело не станет.
В советское время она ловила лекарственные фантомы среди угрюмых серых толп, как редких бабочек. Советские люди лечились просто, скупо и надёжно, без экзотики. Не так, как нынешние москвичи. Ни одно лекарственное средство, каким бы бесполезным или даже вредным оно ни было, не вызывало у Ангелины Иосифовны отвращения, как не мог вызвать отвращения у истинного (по зову души) садовника даже самый захудалый сорный цветок, у энтомолога — невзрачная бабочка, у орнитолога — прыгающий под ногами обдристанный воробей. Садовники, энтомологи, орнитологи — люди природы и только потом — человечьего мира. Так же как ядерные или квантовые физики — люди материи, а философы — люди недоказанных истин. Тоже в некотором роде энтомологи. Ловят сачками земного разума летающие в атмосфере (ноосфере) идеи. Но всем им не выйти из круга биологической гравитации: рождение-жизнь-смерть.
“Зато я, — подумала Ангелина Иосифовна, — спряталась на обратной стороне Луны, пока панголин (почему-то в его образе ей увиделся Андроник Тигранович) разорял муравейник”.
Она ощущала себя летящей пыльцой лекарственного мира, перепончатым крылом парящей над Москвой (или уже над обратной стороной Луны?) летучей мыши, острым коготком панголина, ввинчивающимся в гранитные плиты пешеходных пространств. В полёте золотая пыльца слепо искала продолжения жизни, так сказать, алкала вечного диалога между смертным и вечным. Растения листьями, плодами, цветами отвечали садовнику. Насекомые жужжанием, шуршанием слюдяных крыльев, движением ножек — энтомологу. Атомы, электроны, обгоняющие свет тахионы доносили из коллайдеров, как из преисподней, до физиков, а до философов — осколки сведений об устройстве мироздания. И только Ангелине Иосифовне не было ответа от жизневоды, хотя, казалось, чего тут скрывать? “Смотрюсь в тебя, как в зеркало, не видя отражения...” — пропел в голове, снижая планку рассуждений и возвращая её к реальности, приземистый с большой головой, в очках и, кажется, ещё здравствующий певец Юрий Антонов. “Ну, и смотрись, у меня другое зеркало!” — ответила ему Ангелина Иосифовна.
Она не знала ни отцовского, производящего пыльцу растения, ни материнского, ожидающего пыльцу в сладостном томлении. Над ней не кружились насекомые. Из ниоткуда, как вирус, как кантовская “вещь в себе”, как обгоняющий свет (куда, кстати, он несётся с такой скоростью?) тахион возникала бесполая пыльца. Направленный ветер подхватывал её, нёс в сторону непроницаемой бесплодной стены. Ударившись об неё, пыльца меркнущей струйкой стекала во тьму, где ползали, свивались в клубки чёрные, охочие до человеческой плоти змейки.
“Я письмо, отправленное адресату, который не отвечает на письма, — рассматривала в ванной своё не по возрасту свежее, словно взлелеянное добросовестным садовником растение, тело Ангелина Иосифовна; вытягивала ровные, как стрекозиные крылья, ноги, трогала упругие, как нераскрытые бутоны, груди. — Неужели из моих кранов в ванной течёт жизневода, — недоумевала она. — И тупо уходит, — вытаскивала сливную пробку, — в канализацию, “…без божества, без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви...”
Она знала свой манёвр, а потому не хотела увлекать за собой отсутствующего, но гипотетически возможного партнёра. Она всю жизнь сторонилась мужчин, боялась близости. Образ пожилого, но симпатичного Пети в сиреневом шарфе прорвал её линию обороны, промчался с шашкой наголо по тылам, всколыхнул застоявшуюся жизневоду, но у неё хватило сил пресечь неуместный рейд, отбросить противника со своей территории, успокоить водяное волнение. Ангелина Иосифовна, как опытный полководец, не пересекла границу, полагая, что покой и порядок в собственном государстве важнее негарантированных выгод от вторжения в чужое.
Образ Пети прояснился, очистился от запорошившей его золотой пыльцы. В своё время Леонардо да Винчи, если верить писателю Мережковскому, забыл смыть золотую краску с прислуживающего на пиру мальчика, и тот умер в мучениях.
Ангелина Иосифовна смахнула пыльцу со своего — пожилого — мальчика вовремя. Она отпустила (мальчика) Петю, как (девочка) воздушный шарик: лети, куда хочешь!
Сейчас ей было странно вспоминать, как бессонными ночами она фантазировала о Пете, как когда-то (без ладони) над картинками из “Гулливера”. Его образ, подобно универсальной лабораторной колбе, легко вмещал любое содержание. Петя представал то смешным, в шляпе с пером лилипутом, то осторожно ступающим по земле, попирающим головой небо Гулливером. А иногда благородным, не питающим иллюзий относительно людей гуигнгнмом (“…непроизносимое на русском языке слово, куда смотрели первые переводчики!”). Правда, не очень было понятно, при чём тут порнография, о которой проговорился в “Кафке” учёный рокер. Но противоречие, как и золотая пыльца, легко смахивалось зажатой в бёдрах ладонью. В этом виделась даже некая поэтичность. “Вся суть поэзии — касанье, — вспоминала Ангелина Иосифовна неожиданно запомнившиеся строчки малоизвестного поэта, — она не зеркало — ладонь”. Загляни сейчас Петя в аптеку, она бы и не подумала бежать за ним в “Кафку”, слушать их глупые разговоры с учёным зонтичным рокером. Отпустила бы лекарства и помахала на прощание... ладонью.
Золотая пыльца летела, куда ей было назначено. В своё время Ангелина, как сейчас Петю, отпустила на свободу своего “ваньку-встаньку”. И тоже — в направлении неба. Она отнесла его на чердак в барачном доме в Тишинском переулке возле облупленной, как яйцо на завтраке, церкви. Там было сухо и тепло. Она пристроила “ваньку” под окном, чтобы видел свет, под расходящимися на полу досками, заранее проверила это место на солнечный доступ. Под досками, правда, недовольно шуршали крысы, но мирно позванивающий пластмассовый “ванька” не должен был вызвать у них ярости. Напротив, крысам могли понравиться мелодичные звуки. Ангелина читала, что они любят селиться в филармониях и консерваториях, иногда даже, не беспокоя музыкантов, располагаются слушать живую музыку по углам оркестровых ям.
“Наверное, — подумала идущая по сухо шумящему листьями Александровскому саду Ангелина Иосифовна, — он до сих пор живёт там, если, конечно, чердак не переоборудовали в какой-нибудь новомодный пентхаус”.
10
Она всегда с восторгом и трепетом входила в Александровский сад. Вытянувший хвост конь с маршалом Жуковым на спине казался в сумерках пластилиновым и необъяснимо подвижным. Некая непрояснённость присутствовала в памятнике, как и в значении всадника для истории России. Да, решителен, да, строг, да брил до масляного блеска голову, смотрел зверем на подчинённых, воевал умением, но иногда и числом. Из народа. Обучался скорняжному делу, разбирался в мехах и тканях, георгиевский кавалер в Первую мировую, отогнал японцев от Халхин-гола, спас Москву, взял Берлин. Но при чём здесь километровые отрезы трофейного сукна, столовое серебро, пейзажи Лукаса Кранаха, старинные клавесины и мейсенский фарфор? Зачем принял в пятьдесят шестом сторону Хрущёва, когда испытанные сталинские соратники собирались того сместить? Хрущёв развенчал Сталина, расстрелял успешно руководившего атомным проектом Берию, колотил по столу ботинком в ООН, сокращал вооружённые силы, резал линкоры, насаждал кукурузу. А ещё рвался показать народу последнего попа, закопать капитализм и построить коммунизм к 1980 году. Оставшись при власти, разогнав сталинских орлов, Хрущёв не пощадил и плотного, влитого, как крепкая настойка в плечистый графин, в мундир с орденами маршала: снял с должности министра обороны, законопатил, как паука, на даче.
У Ангелины Иосифовны не было ясности относительно этих персонажей, как и вообще в советской истории. Ясность была у застукавшего её на складе за неблаговидным занятием советского директора аптеки, сидевшего в кабинете под портретом Ленина. Но это была не подтверждённая бесстрастной логикой ясность, а суровая вера. Всякую веру можно уподобить биноклю. Человек смотрит в него и что-то видит с нечеловеческой чёткостью, да ещё и в пространственно-временной перспективе (как красный аптечный директор — перестройку и то, что за ней последовало), а что-то не видит в упор, как будто этого не существует. Вряд ли бывший начальник ответил бы на два давно занимающих её вопроса. Почему во все годы существования СССР в его руководстве, особенно по линии государственной безопасности, было столько предателей и шпионов? Даже насчёт строгого, смотревшего с казённых портретов загадочной Моной Лизой Андропова сейчас высказывались разные предположения. Мол, не просто так он опекал и двигал к власти Горбачёва, далеко (только не в ту сторону) смотрел. И каким образом, если во власти было столько предателей, Советский Союз просуществовал почти восемьдесят лет, победил Гитлера, отправил человека в космос, а в небытие ушёл в статусе мировой сверхдержавы, контролировавшей полмира и способной многократно уничтожить оставшуюся половину? Хотя на этот вопрос молодой ленинист бы ответил. Потому и просуществовал, что идея была сильнее (превыше) как предателей, так и её толкователей, вроде засохшего на корню идеолога КПСС Суслова. Но это тоже из области веры. “А где же тогда были восемнадцать миллионов коммунистов в 1991 году, — поинтересовалась бы у него сейчас Ангелина Иосифовна, — неужели все оказались предателями? Если так, — продолжила она мысленный разговор с бывшим начальником, — значит, предательство, а не технический прогресс и смена общественно-экономических формаций — движущая сила истории?”
“Ишь, как меня занесло”, — вздохнула она, хотя о чём ещё можно думать на Красной площади под хвостом у коня Жукова?
В тёмных, скупо освещённых аллеях Александровского сада, в сухом шелесте ветра, в отблесках фонарей на газонах и пешеходных дорожках, как “ванька” под досками на чердаке, фантомно доживал свой век СССР. Его призрак летал над кремлёвскими стенами, бетонным дворцом партийных съездов, жёлтыми служебными корпусами. Непостижимый СССР вознёс Жукова к славе, а потом вдруг неблагородно прищемил на вершине, вынудил вспомнить в мемуарах неведомого тогда двигающему фронтами маршалу подполковника Брежнева из дивизионного политотдела. Чуткая в отречении от СССР новая Россия издевательски посадила маршала на длинного с непонятным хвостом коня, геморройно подняла в стременах, нарушив классические каноны конных статуй.
Ангелина Иосифовна снова вспомнила подслушанный в “Кафке” разговор Пети и зонтичного рокера. “Запомни, — сказал Пете рокер, ритмично тыча в пол железным концом зонта, — в России всё зыбко и темно, всё плывёт, как в тумане. Особенно власть. Помнишь, старик в рассказе Хемингуэя хотел туда, где чисто и светло. В России таких мест нет! Везде грязно и холодно: и в хижинах, и во дворцах! Есть два светильника, два скребка — Владимир Святой (варианты — Иван Грозный, Пётр Первый, Иосиф Сталин) и нынешний правитель. Между ними — зона рискованного исторического земледелия, в смысле произрастания разумного, доброго, вечного. Но и этими светильниками тьму не развеешь, грязь не уберёшь, холод не прогонишь. Разве что деньжат срубить, если встроишься. Ты, как я понял, меняешь коней на переправе?”
“Вот так, — подумала Ангелина Иосифовна, — проклятый вирус везде, даже в истории России. Чем и как лечить её?” В жёлтом свете фонарей летучими мышами метались жёлтые листья. Они опускались на землю и ползли дальше панголинами. Она давно заметила, что вблизи Кремля лекарственная атмосфера дополняется двумя едкими нелекарственными ингредиентами — предательством и обманом. Раньше она брезгливо не обращала на это внимания, гнала мимо носа, но сегодня нос, как в рассказе Гоголя, обрёл горделивую незалежность. Клиническая картина представилась Ангелине Иосифовне неутешительной. Ей вспомнилось изречение: “Религия — опиум народа”. В советское время оно плакатно укрепляло веру атеистов в то, что Бога нет. Но опиум при соответствующей дозировке был обезболивающим средством, то есть лекарством. “Неужели предательство, обман и воровство — вечные обезболивающие нейролептики, — подумала Ангелина Иосифовна, прикрыв нос ладонью. — “По мощам и елей”, — будто бы заметил мучимый большевиками Патриарх Сергий, когда ему сообщили, что Мавзолей подтопили канализационные воды. По народу и лекарство, — продолжила мысль святого мученика Ангелина Иосифовна. — Потеря памяти — как электрошок. Нет памяти — нет былого величия, нет обмана и предательства, а главное, нет имущества, того, что раньше называлось общенародной собственностью. Ищи-свищи, народ!”
Царицей всего на свете была смерть. Стоило ей только появиться на советской границе двадцать второго июня сорок первого года в образе вермахта, и народ тут же каменно окреп без всяких лекарств, скорняк превратился в маршала, смерть победила смерть, смертью смерть поправ. Стоило ей отвлечься, задремать, подобно древнегреческому козлоногому Пану в тупой неге “развитого” застоя, как лиса Алиса (предательство) и кот Базилио (обман) под разговоры о дереве с золотыми монетами похитили у хозяйки затупившуюся косу. Хотя затупившуюся ли? Ангелина Иосифовна читала в газетах, что в девяностые и следующие годы Россия потеряла едва ли не столько же людей, сколько в Великую Отечественную войну, на которой отличился посаженный на неладно скроенного коня маршал Жуков. Выходило, коса косила, да не в ту сторону. Не за победу, а за поражение от самих себя.
“Смерть, конечно, царица, — посмотрела в небо Ангелина Иосифовна, — но даже ей не одолеть такие побочки, как обман, воровство и предательство”.
Кружащиеся над Александровским садом жёлтые листья, как пересохшие рты, слизывали последние капли мерцающей в неверном фонарном свете жизневоды. “Что мне до политики, до власти, до государства, — пожала плечами Ангелина Иосифовна, — их вода высоко, где серебряные облака и сухие грозы. Моя вода... где?”
Золотая пыльца превратилась в пыль у бетонной стены, под которой свивались в клубки чёрные змейки. Ангелина Иосифовна даже обрадовалась, заметив Петю в подземном переходе возле метро “Библиотека имени Ленина” с симпатичной женщиной, определённо моложе него. Сама библиотека уже очистилась от Ленина, называлась “Всероссийская государственная”, но станция пока не отреклась от проводившего немало времени в библиотеках вождя мирового пролетариата. “Пусть живёт, как хочет, — подумала про Петю Ангелина Иосифовна, непроизвольно измерив запас жизневоды над его головой. — Или... — остановилась, глядя в спину удаляющейся паре, — как она хочет?”
11
Жизневода была ключевым элементом в периодической системе краткого человеческого существования. Внутри неё человек расцветал, как тюльпан на клумбе, тянулся к солнцу, блаженствовал в согретых струях беззаботным моллюском. Почему-то именно с запрятанным в раковину пупырчатым моллюском сравнивала обобщённого, существующего исключительно в её воображении человека Ангелина Иосифовна. Государство она уподобляла атмосферному столбу, не до смерти придавливающему моллюска. Чем мудрее и менее подверженной непереносимым порокам была власть, тем переносимее был (давил) столб, тем веселее ходил по дну головоногий (это определение годилось и для моллюсков, и для людей). Во времена спокойствия двуединая сущность воображала себя царём подводного царства, наслаждаясь растворённой в жизневоде благодатью и обманчивой крепостью раковины. “Рабствовала в тишине”, как угрюмо, но честно писал историк Карамзин. Функцию благодати исполняли деньги и власть, всегда обнаруживающие склонность к соединению в одном флаконе, как в опостылевшей телевизионной рекламе девяностых годов шампуня с кондиционером.
Иному счастливцу жизневода подыгрывала, как режиссёр своенравному актёру. Долго терпела его выходки, но в один прекрасный момент, когда ухватившему Бога за бороду наглецу казалось, что всё на мази и жизнь удалась, объявляла: “Роль сыграна, ты уволен!” При этом актёр видел, что многие его коллеги, причём гораздо старше по возрасту, оставались на сцене, играли кто — Гамлета, кто — Дон Кихота, кто — “Кушать подано”. Зрители рассаживались в партере и бельэтаже, посверкивали из лож биноклями, стояли в очереди в билетные кассы, ругались с неторопливыми гардеробщицами. Жизневода никогда не отвечала на вопрос: “Почему я?” — оставляя переходящему из труппы в (хорошо, если живые) трупы актёру искать ответ самостоятельно. Театр, где она служила режиссёром, был многолик, начинался с вешалки и вешалкой же заканчивался. Ни одно пальто не висело в нём вечно.
Голому (народному) моллюску было нечего оставлять на выходе. У него вместо пальто была слизь. Да и ту государство периодически соскабливало дефолтами, инфляцией, оптимизацией то школ, то больниц. А вот сановно-денежно-властному собрату, заматеревшему в перламутре, нашившему на пальто жемчужных пуговиц, подпоясавшемуся золотым кушаком, было невыносимо расставаться с добром, уходить в нематериальное небытие. Возможно, в будущем жизневоде предстояло превратиться в товар, но пока она сверх лимита не отпускалась. В мире менялось всё, за исключением продолжительности человеческой жизни. В России, к примеру, редко кто из мужиков дотягивал до возраста Платона, жившего до нашей эры, или Омара Хайяма, жившего тысячу лет назад. Ангелине Иосифовне был известен лишь один лимитчик — Вечный Жид, разных дел мастер, не позволивший несущему на Голгофу крест, оплёвываемому и побиваемому Христу присесть на лавке возле своей мастерской, где он то ли чинил обувь, то ли делал ключи. ”Отдохнёшь на обратном пути”, — будто бы издевательски сказал он. “Ладно, только и ты не уходи, подожди меня”, — ответил Иисус.
Жизневода забавлялась с головоногими, как капризный ребёнок с игрушками в детском бассейне. Для кого-то даже в момент слива оставалась щадящей и мягкой. Человек уходил, как в сон. Про таких счастливцев говорили: умер, и до сих пор не знает об этом. Других терзала избыточной жёсткостью, как библейского Иова, волокла в сливную дыру по острым камням. Уровень жизневоды над той или иной головой был величиной неуловимой, если не сказать, несуществующей. Архимедовы законы тут не действовали. Вода сама сочиняла законы, как хотела, меняла собственную формулу. Это знали ветхозаветные люди. “Дай отведать от вод Твоих”, — просили они у своего безымянного Бога. И тот поил их когда сладкой, когда горькой (в зависимости от их поведения и собственного настроения) водой.
Ангелина Иосифовна, подобно точному прибору, определяла уровень здесь и сейчас, но никоим образом не влияла на её переливы с одной головы на другую или доливы после снятия пены, как некогда рекомендовали раздражающие распоряжающихся за стойками пивных Афродит, привинченные к настенному кафелю (чтобы не сняли) таблички в советских пивных. “Над табличками смеялись, а зря, — подумала Ангелина Иосифовна, — они пробуждали в народе гражданское самосознание, учили “требовать”, подсказывали алгоритм, как снимать с социализма буржуазную, в конечном итоге придушившую его пену. Но народ не внял, взял сторону покрикивающих из-за стоек на мужиков Афродит”. Ангелина Иосифовна вспомнила, как девочкой ходила в школу мимо пивного ларька. Один дядя там пытался скандалить из-за вставшей облаком пены, стучал по прилавку кружкой, вопрошая: “Где пиво?” Его быстро, с элементами рукоприкладства оттёрли от окошка. “Товарищи, — нервно крикнул из хвоста очереди интеллигентного вида, но трясущийся человек в плаще и с портфелем, — перестаньте ругаться, вы мешаете Зинаиде, всем нальёт!”
Случайно встретив Петю в подземном переходе возле метро “Библиотека имени Ленина”, Ангелина Иосифовна обратила внимание на изменение формулы жизневоды над его головой. Её не стало больше (это бы только обрадовало Ангелину Иосифовну), но она определённо стала мягче, точнее, нежнее, трепетнее. Незалежный нос, быстрый глаз ухватили, как стрекозу за хвост, неуловимый change. Возможно, это было как-то связано с гуляющим над Александровским садом тёплым осенним ветром. Но может, и нет. “Неужели, — с грустью подумала она, — я забыла, как поёт в саду души (она недавно читала чувственные рубайи Хафиза), особенно на склоне лет, птица любви? Это как старый добрый аспирин при внезапной температуре. Пока, — продолжила мысль, — певчая птица не обернётся ловчей, а аспирин не выйдет вместе с... потом. В жару, — мелькнула неуместная, подростковая какая-то мысль, — любовь и пот неразлучимы”.
У неё так часто бывало. Начиналась мысль хорошо, а заканчивалась — не очень. Ладно, если просто пошлостью или тупым юмором, хуже, когда совсем неприлично. Она подозревала, что именно в этом заключалась трагедия философии как науки. “Философия — наука во все стороны и никуда”, — такое однажды пришло ей в голову определение. Одни философы гнали “никуда” вверх, где Бог и Высший Разум, другие вниз — где тело и Мать — Сыра Земля. “Чтобы иметь детей, — вспомнились ей бессмертные слова Чацкого из “Горя от ума”, — кому ж ума недоставало?” Ангелина Иосифовна видела в них не сатиру, как писали в учебниках, а приговор современной цивилизации. В мире отсутствовала сила, способная соединить (уже по Мальтусу) инстинкт размножения и силу разума.
Она не понимала, какое ей дело до философии и почему она придумывает подобные определения, но давно перестала этому удивляться. Иногда ей казалось, что у неё над головой — невидимая антенна, которая ловит неизвестно чьи мысли и, как семена, бездумно пересаживает их в её скупой, неурожайный разум, где полезные злаки или трепетные цветы мгновенно дичают, превращаются в сорняки. Ангелина Иосифовна, как пел Александр Вертинский в знаменитом романсе, не знала, “кому и зачем это надо”.
Сверхзвуковым дроном (с некоторых пор это военное слово знали даже дети в младших классах и подготовительных группах детских садов) пронеслась над Александровским садом ночная птица, возможно, вылетевшая в сумерках из Кремля сова Минервы. Она обронила две невесомые, замеченные одной лишь Ангелиной Иосифовной пушинки. Идущим по саду редким прохожим плевать было на мудрую сову. В одной парящей в тёмном воздухе пушинке Ангелине Иосифовне почудилось отчаянье, в другой — что-то похожее на... месть. “Неужели мудрость в том, что даже отчаянье наказуемо и подлежит отмщению?.. — удивилась она. — Но тогда осталось в мире хоть что-то безнаказанное?”
К сожалению, в тот поздний вечер у Ангелины Иосифовны не получилось заглянуть в жизневоду Петиной подруги. Парочка, обнявшись, скользнула под сень круглосуточного ларька, где продавались хот-доги с кетчупом или горчицей по выбору клиентов. Она могла подойти к ним, но что-то её остановило.
Ей снова в мельчайших подробностях (она никогда ничего не забывала) вспомнился подслушанный в “Кафке” разговор двух приятелей. Не сказать, чтобы он её увлёк. Разговор напоминал потушенный костёр, над которым остаточно веял жидкий дымок неотчётливой, как всё в их возрасте, до углей прогоревшей эротики.
Ангелина Иосифовна в своё время придумала специальный термин — “туманный возраст” — для обозначения часто посещающих аптеки пожилых (после пятидесяти семи, такую почему-то она провела границу) людей. Туман, внутри которого существовали особи указанного возраста, состоял из “ночного кинематографа” (видеть сны им было интереснее, чем жить), горьких или сладких (как божественная иудейская вода) воспоминаний. Их можно было сравнить с кусками янтаря, внутри которых застыли артефакты далёких времён — скомканные стрекозы, а то и распустившие крылья, красивые бабочки. Янтарь можно было перебирать, подносить к свету, но бабочки и стрекозы своё отлетали миллионы лет назад.
Ангелина Иосифовна сама была фанатом “ночного кинематографа”. В одном из сеансов старость увиделась ей в образе вонючей, торчащей из костра суковатой палки. “Люди тумана” существовали одновременно в режиме предстоящего исчезновения и надежды, что суковатая палка будет тлеть долго. Контуры исчезновения смягчались в сумеречной воздушной перспективе (Леонардо да Винчи называл её “сфумато”), обретали (отчасти) успокаивающую всеобщность. Душа — в небо, тело — в землю.
Старость, как открылось ей в другом — железнодорожном — сне, была чем-то вроде тамбура между двумя вагонами. Переходить из одного в другой никто не стремился, но деваться было некуда. Собственно, Ангелине Иосифовне и самой оставался год с небольшим до перемещения в тамбур. Пятьдесят семь — она сама определила точку невозврата. Горячо поддержанное, как писали в газетах и говорили по телевизору, народом решение властей поднять привычный (советский) пенсионный возраст навсегда освежило безрадостную атмосферу тамбура ветром нищей старости. Государство прошлось кочергой по торчащим из демографического костра суковатым палкам.
В принципе Ангелина Иосифовна была готова к перемещению в тамбур и далее по расписанию (природу не обманешь), но с некоторыми оговорками.
“Как жаль, — думала она, — что никому нет дела до моего тела”. Раздеваясь в ванной, она радостно удивлялась, какое оно белое, упругое, гладкое. Как снежная горка, с которой, смеясь, скатываются на разных новомодных приспособлениях спортивные мужчины и женщины. С таким телом и... в тамбур, в туман, в костёр, мухой в янтарь? Хотя имелась одна закавыка или, как выражался первый, много лет поминаемый недобрым словом президент России, “загогулина”. Её лицо опережало тело на пути в тамбур. Нестареющая свежая плоть пряталась в одежде — от плеч и ниже, как в куколке. Сравнивать себя с янтарной мухой она не хотела. Лицо же висело над куколкой, как засохшая цветочная головка. И руки брали пример с лица, были твёрдые, костистые, как черепашьи когти. И ведь не сказать, чтобы Ангелина Иосифовна сильно их утруждала, особенно в последние годы. Обжигала злыми составами, да, иногда страдала от болезненных или зудящих аллергических высыпаний. Сама виновата, работала без латексных перчаток. Труд провизора тонок и строго регламентирован, хотя (в части ошибок) не идёт в сравнение с трудом врача-диагноста. Тот рискует жизнью пациента, тогда как провизор — всего лишь Вергилий (проводник) ошибочного врачебного или самого отчаявшегося больного решения. “Категории “врачи-убийцы” и “у каждого доктора своё кладбище” — вечные, — подумала она, — пока существуют болезни и лекарства”.
“Куда, куда ты спешишь?” — вопрошала Ангелина Иосифовна, глядя в “свет мой, зеркальце, скажи да всю правду расскажи” на помеченное “гречкой”, расчерченное меридианами морщин лицо.
Значит, во мне опережающе стареет всё, что на виду, догадалась она, показав свет мой зеркальцу язык. С лица не... жизневоду пить! “Как было бы хорошо, — усмехнулась, — войти в тамбур... голой, прикрыв лицо маской, а руки — перчатками. Или мне там не место? Знал бы Петя, какие ласковые и мягкие крылья тоскуют в куколке!”
Совсем недавно Ангелина Иосифовна решила, что ей нет дела до того, чем занимается Петя в “туманном” тамбуре. Но теперь дело ожило, взмахнуло крыльями, как выпроставшаяся из хитиновой куколки бабочка. Она не знала, связано ли это с её странным желанием войти в тамбур обнажённой или с чем-то иным, скрытым в дымящемся тумане…
— …Её отец, адмирал, недавно умер, — своднически вводил Петю в курс дела пожилой зонтичный рокер, — она дико переживает, вдруг вспомнит, начинает рыдать в голос, люди смотрят.
— Давно умер?
— Да полгода назад.
— И до сих пор — в голос?
— Наверное, сильно любила, — предположил рокер. — Он её вырастил, мать рано умерла. Они в советское время жили на Камчатке, там база атомных подводных лодок. Пожар, утечка радиации, сам как-то проскочил, а у жены лейкемия.
— А сам от чего умер?
— Инфаркт, хотя...
— Что? — насторожился Петя.
— Да разное... — замялся зонтичный. — Не знаю, может, она выдумывает? Или не выдумывает… Семьдесят лет — нормальный возраст для подводника. Пожил.
— Чего выдумывает?
— Бред, — понизил голос рокер. — Что-то такое про Каспийское море, стрельбы то ли “Калибрами”, то ли “Кинжалами”. Будто бы что-то там пошло не так, и чуть не дали залп по Кремлю и по всем резиденциям, включая секретные... Якобы по ошибке, напутали в программах, сбой в электронике, а может, хакеры влезли в систему спутникового наведения. Адмирал не то перехватил в последний момент, не то... В общем, или перенервничал и его хватил удар, или сам... того, как при Сталине. А может, его. Дело тёмное, лучше не лезть. Она говорит, отец восстанавливался после приступа, лечили от давления в военном госпитале. Она всё время разное говорит. К ней приходили люди, объяснили, что стрельбы в последний момент отменили, никакие “Калибры” никуда не полетели, все “Кинжалы” остались в ножнах. У адмирала ночью в палате случился инфаркт, врачи вошли утром, а он уже холодный. Она все препараты, чем лечили, что кололи, тайно переписала. Показывала другим врачам, все говорят — идеальный курс. Она не верит. Думаю, скоро успокоится. Вдовец, не следил за здоровьем, всё служба, служба. Ему год назад назначили плановое шунтирование, перенёс. Ей показали и выписку из истории болезни, и копию медицинского заключения о смерти, даже результаты вскрытия. Похороны на Ваганьковском, как положено, с оркестром, почётным караулом, залпами, орденами на подушечках, соболезнованием от министра обороны. Но она думает, что убили. Ты бы её отвлёк... Я бы тебя не вписывал, но больно уж баба хороша. От сердца отрываю.
— Она меня пошлёт!
— Не скажи, — возразил зонтичный, — есть зацепка.
— За что? — усмехнулся Петя.
— Адмирал зацепился, — объяснил зонтичный, — да не за что, а за тебя. Он, как говорят студенты, твой фанат. Не пропускал ни одной передачи на этом, как его... ну, где ты вещал, “Радио Крейсер”.
— Это же заглушка, — удивился Петя, — на патриотическую оппозицию, слушателей не больше ста тысяч, я там такое нёс... К топору звал Русь, отрабатывал по целевой аудитории, мол, к топору-то к топору, но сейчас рано, надо подождать, до того прогнило, что само отвалится. Ужас-ужас, но без государства что? Кровавый хаос, война всех против всех! Копим силы, ждём момента, сотрудничаем с единомышленниками во власти, всё по сценарию, чтобы сидели тихо.
— Вот он и сидел тихо, мотал на ус, но дело не в этом, — недовольно уставился на фляжку, — видимо, содержимое закончилось, — зонтичный. — Она назвала фамилию, я сказал, что мы с тобой друзья, могу познакомить, она обалдела. Так что — вперёд! Ты уже всё на “Крейсере” сказал, охмурять не надо, баба готова.
— Но почему она так думает? — спросил Петя. — Есть факты?
— Понятия не имею, — раздражённо ответил зонтичный, — молчит. Или такое несёт, что уши вянут. Ну, — зыркнул по сторонам, — что... папе дали тайный приказ пустить “Калибр” по Карабаху, а он хотел спасти Россию, пустил, сам понимаешь, куда, в общем, теория заговора, конспирологический бред.
— А за ней... не ходят?
— Не бойся, — хмыкнул рокер. — Она только со мной на эту тему и только после… Ладно. Как-то у неё это взаимосвязано. Вспомнит про отца и... вулкан. Никто не ходит. Да кто станет следить, тратить время? Было бы хоть что-то — по башке в подъезде, и кранты, кому она нужна?
— Ты сам-то, — покосился на друга Петя, — видел этого адмирала?
— Только на фотографии. Советская такая ряха. В адмиралы вышел в нулевые, квартиру дали на Тверской, участок на Клязьме, дачу, правда, не успел поставить, наверное, честный. Непонятно, как дослужился, у нас же кораблей почти не осталось и не выпускают никуда. В общем, от сердца отрываю бабу, хотя есть определённые странности. Думаю, у вас с первого раза получится.
— А ты, значит, устал?
— Двух не потяну, — признался рокер. — Ты же видел мою новую — аспирантка, двадцать пять, огонь под юбкой, только вперёд! Тянет в постель, а я — рефераты читать, никогда так много не читал, жду, пока заснёт. Да, Петя, устал, покоя сердце и... другой орган просят, а где он, покой?
— Она что, отпустила с условием, что подыщешь замену? — попытался налить из фляжки Петя, но фляжка была пуста.
— Какая разница, — посмотрел на часы рокер. — Дело твоё. Позвонит, скажешь, что не можешь, работы много, она поймёт.
— Работы как раз мало, — мрачно заметил Петя, — С “Крейсера”-то, суки, списали. Сказали, что где-то я то ли пережал, то ли не дожал по линии конструктивного патриотизма, концов не найти, с эфира сняли, деньги урезали, хожу, ищу.
— Когда я её провожал на Тверскую (она после развода к отцу переехала), — вздохнул, погружаясь в приятные воспоминания, зонтичный, — мы брали в подземном переходе на Охотном хот-доги в ночном ларьке. А в магазине внизу — пиво. Иногда потом добавляли. Такая у нас образовалась традиция. Заходили по пути во двор, где скамейки и, так сказать, поздно ужинали. Она привыкла. Иногда даже, — понизил голос, но Ангелина Иосифовна расслышала, — тащила в подъезд. Там на втором мраморный подоконник, широкий, как плита, удобно упираться. Но это, когда адмирал был живой, сейчас можно сразу к ней, но ты не удивляйся, если вдруг не дотерпит…
Ангелина Иосифовна честно призналась себе, почему в давний прогулочный вечер не стала измерять запас жизневоды над головой дочери адмирала. Она услышала сквозь шуршание снимаемых с хот-догов бумажек и щелчки открываемых банок пива её смех. Это был смех счастливой женщины.
12
“Где адмирал, там вселенские воды, — подумала она во время очередной прогулки, выходя из Александровского сада на Манежную площадь, — эсминцы и авианосцы, морская авиация и пехота. А ещё, — вздохнула, — подводные лодки”. Океан казался ей жидким черепом Земли. Подводные лодки плавали внутри него, как инсультные тромбы. Что поделаешь, где ядерное оружие, там риск. Оно дремлет в торпедных отсеках и подземных шахтах, но один глазок всегда открыт, смотрит.
Она отвлеклась от воспоминаний о разговоре двух пожилых джентльменов. Они были каплями на перископе всплывающей субмарины. Её увлёк образ затаившейся в Марианской впадине или под ледяной корой Северного полюса подводной лодки. Так, по её мнению, должна была выглядеть тайна, выстреливающая в нужный момент из глубины ракетой, проламывающей толщу чёрных вод и ледяную броню. “Она, конечно, может инсультно потрясти (хорошо, если не уничтожить) всё на свете, — продолжила мысль Ангелина Иосифовна, — но ледяная броня крепка, толща вод бездонна, а люди боятся истины, гонят её, как неопрятную грязную птицу, присевшую на балкон. А ещё боятся смерти. Молодые, — снова вспомнила слова философа Степуна, — живут с глазами, закрытыми на смерть. А все вместе: старые, пожилые, молодые, может быть, за исключением детей, — добавила от себя, — на истину”.
“На чём держится мир”, “Ничья длится мгновение” — случайно всплыли в памяти названия прочитанных в психоневрологическом интернате произведений. Хотя почему случайно? Когда в библиотеке не осталось непрочитанных книг, которые она сама выбирала, она принялась, изумляя библиотекаршу (по совместительству инструктора ЛФК), читать по алфавиту.
Ангелина Иосифовна отчётливо увидела чёрно-серую обложку книги. Вот только фамилию автора не смогла вспомнить. Читая всё подряд, она не отвлекалась на подобные мелочи. Содержание подхватывало её, как ветер листья в Александровском саду, уносило в такую высь, откуда корпуса психоневрологического интерната казались едва различимыми болячками на широко раскинувшемся теле Земли.
Хорошую книгу Ангелина не просто читала, а по ходу дела додумывала и передумывала, вводила новых и изгоняла, если не нравились, старых героев, мешала, как водку с пивом, свою фантазию с авторской. В результате образовывался бьющий по мозгам ёрш, щетинисто прущий против намеченного автором течения. Он не помнил икринку, откуда вылупился, норовил её сожрать. Для того, собственно, и пишутся книги, рассудительно полагала Ангелина, чтобы читатели жили в них, как в домах, а если что-то не так, перестраивали или... сносили.
В первом произведении речь шла о неожиданной встрече в концлагере девочки и добермана, реквизированного у семьи девочки, когда Гитлер весной тридцать девятого года присоединил к рейху остаток Чехии, и вермахт оккупировал Прагу. Евреям не полагалось держать породистых служебных собак. Немецкие кинологи в специальном питомнике перевоспитали добермана для несения охранной службы. Псу понравилось это дело, и он даже как-то загрыз до смерти по команде эсэсовца обессилевшую пожилую узницу, продемонстрировав свою верность тысячелетнему рейху. Но потом между псом и оказавшейся в этом же лагере девочкой случился визуальный контакт. Картины прежней мирной жизни ожили в голове добермана. Ангелина как будто сама оказалась в лагере. Ночь, луна, вышка с прожектором, колючая проволока под убийственным напряжением. В психоневрологическом интернате не было вышек и колючей проволоки, но некоторое родство между пейзажами присутствовало. Желая помочь вышедшей в его дежурство по лагерному периметру из барака хозяйке, доберман вцепился в проволоку зубами. Девочка (она не собиралась бежать, а хотела всего лишь его погладить) попыталась оттащить бьющегося в конвульсиях пса. Они попали в луч прожектора. Охранник расстрелял их с вышки из пулемёта.
Ангелина не знала, так было в книге или иначе. В её книге было так. Мир держался на том, что доберман и девочка погибли и — одновременно — на том, что она хотела его погладить, а он — помочь ей вернуться в прежний мир, где им было хорошо. Понять, что тот мир более не существует, собака, видимо, не могла. Животные, как установил великий физиолог Павлов, обладают линейной, а не объёмной, как люди, памятью. Мир стоял на том, что в мгновения смерти девочка и доберман любили друг друга. Это было зыбкое стояние на качелях, один конец которых был тяжёл, как свинец, а другой — невесом, как воздух. Но каким-то образом жизнь балансировала на них, ища невозможное равновесие. Это история потрясла бы “Фейсбук”, если бы у Ангелины Иосифовны имелся там аккаунт, нагнала бы в её копилку немыслимое количество лайков. Глядишь, и рекламодатели обратили бы внимание на скромного блогера-провизора. “Не мне, не мне, — вздохнула она, — монетизировать холокостную печаль”.
Во втором, преобразованном неуёмной фантазией Ангелины произведении забытого автора чудом выживший в нацистском лагере шахматист спустя годы в отеле встретился с немецким коллегой, проводившим в оккупированной Праге сеанс одновременной игры с собранными по лагерям и тюрьмам шахматистами-евреями. Торжество арийского шахматного гения, однако, получилось неполным. Все участники этого, с позволения сказать, турнира поддались немцу, и только один осмелился в стопроцентно выигрышной позиции предложить игравшему в мундире оберштурмбанфюрера СС сопернику ничью, которую тот принял. Спустя годы в заштатном португальском отеле уже немецкий шахматист, сменивший мундир оберштурмбанфюрера СС на потёртый пиджачок туристического агента, предложил приехавшему туда по своим делам и случайно узнавшему его, сидящего в холле за шахматной доской, еврейскому коллеге сыграть партию. Тот согласился, но партия сложилась не в его пользу. Видимо, скрывающийся от возмездия немец тратил немало времени (а чем ещё ему было заниматься?) на шлифовку шахматного ремесла. До проигрыша оставалось несколько ходов, когда он предложил еврею ничью. В этот момент в холл как раз вошли полицейские, так что у чудом выжившего в лагере смерти еврея был выбор, как поступить. Но он принял ничью от находящегося в стопроцентно выигрышной позиции немца, памятуя о том, что бывший эсэсовец не отправил его в газовую камеру за ту другую ничью.
“Точные названия”, — спустя годы мысленно одобрила неизвестного, но правильно понимавшего жизнь автора Ангелина Иосифовна. Мир воистину держался на длящейся мгновение ничьей между добром и злом. “Только это мгновение, — подумалось ей, — растянулась на всю историю. А вы, — мысленно обратилась она к несуществующему сообществу своего несуществующего аккаунта в “Фейсбуке”, — согласились бы на ничью, или играли бы строго на выигрыш? У меня никогда не было собаки, — вздохнула она, — и никто не будет играть со мной в шахматы”.
“Если бы я была мужчиной, мне бы льстило знакомство с дочерью адмирала, — вернулась к делам сегодняшним Ангелина Иосифовна. — Оно равнозначно приобщению к тайне”. — Но тут же и загрустила: она сама была одновременно и тайной, и (во многих смыслах) ничьей, но мало кто рвался с ней сыграть.
А если и (теоретически) рвались, то к вторичным сопутствующим тайне элементам. Рвались под юбку, к нестареющему телу, на охрану которого с некоторых пор заступила очкастая черепашья физиономия. Хотя в слове “рвались” присутствовала ожидаемая (по Фрейду), но строго не направленная на Ангелину Иосифовну сексуальная энергия. Никто не рвался к ней под юбку, потому что никто не знал про свежее, белое, как холодильник, тело. Она тоже не знала, как бы этот холодильник встретил лезущую в него руку, — заморозил, ударил током? Или, напротив, лизнул, как не оправдавший надежд немецких кинологов, неарийский доберман руку бывшей хозяйки?
Ангелина Иосифовна вспомнила, как несколько месяцев назад Андроник Тигранович неожиданно вручил ей абонемент в фитнес-клуб “Золотая гагара” с бассейном.
— Зачем? — удивилась она.
— Я переписал на тебя абонемент жены, — объяснил он, — она не сможет ходить до конца года. Уехала к брату в Германию.
— А если вернётся? Прилетит, как... золотая гагара? — Ангелине Иосифовне понравилось, что фитнес находился в Хохловском переулке, то есть не сильно далеко от её дома и аптеки.
— Тогда отберу, — пообещал Андроник Тигранович, — вытащу тебя из бассейна, как... черепаху.
“Понятно, — поправила на носу очки Ангелина Иосифовна, — хочет увидеть, что под панцирем”.
Поступок начальника её озадачил. Она не была решением его семейных проблем. Разговор происходил в кабинете, где ей ничего не напоминало ни о чём, за исключением портрета Ленина на стене. Много лет он валялся на складе, а вот, поди ж ты, выскочил из пыльного небытия.
— Под Лениным себя чистите? — кивнула на Ильича Ангелина Иосифовна.
— “Живее всех живых”, — ответил Андроник Тигранович. — Отдал туркам нашу землю, но остановил геноцид. Понимал, — с уважением посмотрел на портрет, — как работать с народами.
“Политолог, — перевела дух Ангелина Иосифовна. — И швец, и жрец, и на дуде игрец, — посмотрела на не устающего открываться с разных сторон начальника. Уточнила: — Не на дуде, а на дудуке, так, кажется, называется народный армянский музыкальный инструмент”. Начальник часто слушал в кабинете старинную национальную музыку. Она и сейчас приглушённо звучала из одетого в морёный дуб музыкального центра. Видимо, Андроник Тигранович приобщал к ней незримо присутствовавшего в кабинете Ленина, предпочитавшего (это в советское время знал каждый школьник) “Аппассионату” Бетховена.
— Как сладко дудук поёт, — он отошёл к окну, но Ангелина Иосифовна заметила на чёрной щетинистой щеке заплутавшую слезу.
Она решила больше вопросов не задавать, не травмировать начальника. “Нельзя, — перевела взгляд на портрет Ленина, — жить в России и быть свободным от России”.
Это было невозможно, но Ангелине Иосифовне показалось, что выражение лица на портрете изменилось. Во времена заведующего-коммуниста Ленин строго и прямо смотрел со стены. Не все посетители кабинета выдерживали его взгляд. Сейчас вождь мирового пролетариата иронично косился на мягкую кожаную мебель, лакированный наборный (под старину) глобус на страусовой ноге, внутри которого скрывался бар, расстегнувший деревянное пальто музыкальный центр. “Всё это — пыль, — как будто говорил он, — исчезнет, как неведомая страна “Тартария” на историческом глобусе”. Не прятался от проникающего ленинского взгляда и сейф под армянским пейзажем в золочёной раме. Ангелина Иосифовна не сомневалась, что Ильич знает, сколько в сейфе денег и когда они будут экспроприированы на нужды народа. “Интересно, — подумала она, — вернул бы Ленин армянам Арарат, если бы вдруг сейчас возглавил Россию?”
Она совсем не удивилась, когда спустя какое-то время Андроник Тигранович признался:
— Я видел тебя два дня назад в бассейне.
— А я вас нет, — мгновенно перебрала в памяти молодые и старые мужские тела в плавках, шапочках, некоторые при ластах и водяных очках на всех четырёх дорожках (она всегда всё видела и ничего не забывала), Ангелина Иосифовна.
— Я смотрел на тебя сверху, из офиса охраны. Там слепое в одну сторону стекло. Я, видишь ли, покупаю половину этого заведения.
— Почему только половину? — уточнила Ангелина Иосифовна, как если бы начальник покупал упаковку таблеток.
— Зачем зря тратиться? — спросил (у самого себя?) Андроник Тигранович и сам же (себе?) ответил: — Я проведу решение о капитальном ремонте, выкачу такую смету, что другие акционеры отдадут свои доли по моей цене. Они не потянут ремонт. Кто-то, конечно, предложит увеличить уставной капитал, но акции всё равно подешевеют. Без вариантов. “Золотая гагара”... — поморщился. — Это пошло и... — добавил после паузы, — не ко времени.
Ангелина Иосифовна пожала плечами. Выходящие за пределы аптеки у Садового кольца коммерческие (“и геополитические”, — вспомнила про ленинскую работу с народами) проекты Андроника Тиграновича её не интересовали.
— Что ты делаешь со своим лицом? — спросил он. — Зачем прячешь тело?
Похоже, у начальника было отменное зрение, или он смотрел на неё сквозь слепое стекло в бинокль.
— Прячу? — задумалась Ангелина Иосифовна. — Рада не прятать, так ведь не... в Майами живём.
В аптечной подсобке был телевизор. Пять минут назад Ангелина Иосифовна пила там кофе и смотрела репортаж из Майами. Народ ходил по набережной в майках и шортах, а нависший над океаном с висячими садами, вертолётной площадкой и бассейном на крыше небоскрёб, оказывается, принадлежал сбежавшему из России заместителю министра финансов, о чём поведал гибкий и быстрый, как червячок, ведущий. Как поняла Ангелина Иосифовна, в студии собрались отлучённые от океанского небоскрёба брошенные жёны, любовницы, дети и родственники объявленного в розыск чиновника. Они не сильно верили в то, что им что-то достанется из его имущества, а потому не велись на вопросы ведущего типа: “Вы за то, чтобы его вернули в Россию и судили?” или: “Вы согласны с тем, что собственность олигархов должна быть возвращена народу?” Один информированный дальний родственник даже поинтересовался у ведущего: “А вы готовы отдать свой особняк в Барвихе народу?” — на что ведущий, сверкнув очками, ответил, что честно декларирует доходы, у налоговых служб к нему претензий нет.
— Хочешь туда? — посмотрел ей в глаза Андроник Тигранович.
— Куда?
— Со мной, — тихо договорил он.
Теперь она увидела в его глазах страх, но не тот, какой, вероятно, испытывал прячущейся в небоскрёбе заместитель министра, а обобщённый, всеобъемлющий страх за всё, что вокруг. Вирусный (в медицинском и политическом смыслах) страх с началом сменяющих друг друга (альфа, бета, омикрон, кентавр, ниндзя) ковидных эпидемий, военных действий, мобилизаций, санкций и прочих обрушившихся на страну бед был щедро разлит в воздухе. Но одно дело дышать им, потому что другого воздуха нет, другое — точно знать, сколько осталось дышать. Да, дело движется к концу, но... не сейчас. А если — прямо сейчас, вместе с тобой и всем, что рядом? Ангелина Иосифовна уважала начальника, но сомневалась, что это его вопросы. Не тот масштаб.
“Не всё коту масленица”, вспомнилось ей название пьесы Островского. Андроник Тигранович и гость из Карабаха отправились смотреть её в Малый театр. Странный выбор. У Островского есть и другая — “Не в свои сани не садись”. Перед глазами возник мордастый, с усами в сметане кот, нагло лезущий в приготовленные явно не для него царские какие-то золочёные сани. “В Майами, в фитнес, в бассейн, в Карабах, в сани — без меня!” — подумала Ангелина Иосифовна.
— Вокруг столько достойных женщин... — начала она, но начальник перебил.
— Женская плоть — вино. С возрастом букет обретает завершённость, крепнет и очищается.
— От иллюзий, — сказала Ангелина Иосифовна. — Но я не вино, я уксус.
— Уксус дезинфицирует, — подумав, заметил Андроник Тигранович, — обостряет вкус. Без него жизнь становится диетической и скучной.
“Как жаль, что у мужиков такое короткое, не длиннее... — непроизвольно скользнула взглядом по штанам начальника Ангелина Иосифовна, — воображение”.
— Вот только пить его нельзя, — вышла из кабинета. — А овсянка, — обернулась у двери, — продлевает жизнь.
“...Как бы они все удивились, — подумала Ангелина Иосифовна, рассматривая ребристую, как тыква, луну над домом Пашкова, — что я девственница. Хотя, наверное, это не та тайна, какой можно пленять мужиков в моём возрасте. Это всё равно, что верить, — снова посмотрела на луну, — что там есть жизнь”.
13
Ей вспомнилась другая прогулка по тому же маршруту. Тогда — много лет назад — была ранняя бесснежная весна, погода напоминала осеннюю, а луна — не тыкву, как сейчас, а жёлтую, исходящую соком дыню. Ангелина Иосифовна, помнится, долго стояла на переходе, ожидая, пока из кремлёвских ворот выкатится кортеж с сиренами и разноцветными, как на новогодней ёлке, мигалками. Сквозь освещённый выезд из Кремля, сочащийся из луны сок, нижнюю (со дна Болотной площади) подсветку Большой Каменный мост смотрелся, как пунктирный мерцающий хребет, соединяющий власть и народ. Согнутый, подобно библейской вые, конец моста терялся во мраке. Поверх блестящей ночной воды на Кремль угрюмо смотрел знаменитый, воспетый писателем Юрием Трифоновым Дом на набережной. В тридцатых годах многих из квартировавших там советских вождей расстреляли. Возможно, их тени заглядывали в окна бывших квартир в надежде разглядеть новых жильцов, оценить их вклад в вечно живое, ответственное и смертельное дело государственного управления. Но темны были окна. Андроник Тигранович, помнится, поведал Ангелине Иосифовне, что один его знакомый бизнесмен приобрёл в Доме на набережной квартиру только потому, что в ней жил брат железнодорожного сталинского наркома Кагановича.
— Зачем? — удивилась она.
— Для инициации во времени и пространстве, приобщения к истории, — неожиданно логично объяснил начальник. — Конечно, жить он там не будет, а в правительстве или на экономическом форуме в Давосе или Питере скажет между делом уважаемым людям, вот, мол, взял по случаю в Доме на набережной квартиру Кагановича, не уточняя, что брата.
— Михаил — представитель славной трудовой династии Кагановичей, так тогда писали, — припомнила Ангелина Иосифовна. — Нарком авиационной промышленности, сам застрелился, не стал ждать.
— Всё-то ты знаешь, — подозрительно покосился на неё Андроник Тигранович.
— Люблю читать, — призналась Ангелина Иосифовна. — Голова — как лента для мух. Липнут разные факты и сведения.
— Застрелился, говоришь? — уточнил Андраник Тигранович. — Значит, чувствовал, что...
“Не всё коту масленица”, — подумала она.
— Я слышала, — решила сменить тему, — что в Доме на набережной полтергейст — обычное дело.
— Потому и цены бешеные, — заметил начальник, — ревёт и ломится убитая эпоха.
— В окна Овертона, — зачем-то уточнила Ангелина Иосифовна и тут же отругала себя за ненужную (по пустякам) демонстрацию начитанности. Ей не хотелось признавать, что она кокетничает с начальником.
— Трещат окошки, — со злой радостью в голосе отозвался Андроник Тигранович. — Помнишь, была такая песня: “Трещит земля, как пустой орех, как щепка, трещит броня...”
— “Какое мне дело до вас до всех, — подхватила она, — а вам до меня!” Там ещё какой-то мужик пустился в пляс. — Ей тоже нравилась песня из старого советского кинофильма “Последний дюйм” по роману австралийского писателя Джеймса Олдриджа.
— Точно не брат Кагановича, — сказал начальник.
“Наверное, ты сам хотел купить эту квартиру”, — подумала Ангелина Иосифовна.
— На хитрую каждую муху, — подвёл итог странной беседе Андроник Тигранович, — есть липучка с винтом... на закате дня.
Он тоже помнил последний (про пулю-дуру меж глаз) куплет.
Домой после ежевечерних прогулок Ангелина Иосифовна всегда возвращалась через Большой Москворецкий мост и Красную площадь. Но той ранней весной у самого спуска на Болотную неведомая сила развернула её обратно. То ли снизу — от воды, то ли сверху — с пронизанного лунным светом неба — на Большой Каменный мост поднялся (опустился) туман. Светильники на мосту горели через два на третий. Видимо, в круглосуточной суетливой жизни мегаполиса возникла мистическая пауза: ни машин, ни людей. “Опять песня, — подумала Ангелина Иосифовна, — с песней по жизни!” Ветер стих, воздух застыл, как кисель. В подобные законсервированные мгновения боги окидывают контрольным взглядом столы, вспарывают припасённые на чёрный день консервные банки. “Пан? — задумалась Ангелина Иосифовна. — Или... Артериальный? Что им до моста? Артериальный в кровотоке, как рыба в чешуе. Пан — лесная глушь, тягучий, как клей, сон. Значит... Пропал, легко материализовала из небытия очередного бога. У него бесконечные руки и клюв, как нож. Любую банку вскроет и сервирует. Как глупы люди, — посмотрела в небо на вытряхнутую из небесной жестянки луну, — игнорирующие Пропала. Особенно когда он, как сейчас, засучивает рукава, если, конечно, носит рубашки”. Её не пугали выпроставшиеся из засученных рукавов бесконечные руки. Они были не по её душу. Она была зрителем в уличном, точнее, “Театре на мосту” режиссёра Пропала.
Мистическая пауза перед началом спектакля между тем истекла. Ангелина Иосифовна разглядела внутри подрагивающего туманного киселя две фигурки, мучнистыми шариками скатывающиеся с выгнутой выи моста. Мужскую переполняла игривая сила, сытое баранье неверие в новые ворота, перед которыми должно притормозить. Женская, в короткой белой шубке, элегантно присела пописать, поднялась, запахнула шубку, но не поспешила догонять кавалера. Тревожная задумчивость появилась в её движении. “Шаг вперёд, два шага назад”, — вспомнила Ленина Ангелина Иосифовна. Ленин, как бог Пропал, как материя, был везде. “Я не зритель, — она протестующе подалась вперёд, навстречу стремительно приближающемуся встречному, — я суфлёр!”
“Нас вечер встречает прохладой!” — прокричала в дрогнувшие зрачки кудрявого, темноволосого, шумно дышащего коньяком, отменно прожаренным мясом, приправами, в аромате дорогого стойкого парфюма мужчины. У него было плотное лицо любителя много и вкусно есть и не то чтобы наглый, но утомлённый (благами жизни) взгляд человека, который мог позволить себе всё, но несправедливо остановленного на пути к абсолютному “всё” по имени власть, которое превыше материальных благ. Оно скрылось от него за занавесом, куда он не успел проскользнуть, застрял в портьерах.
— Я девственница, возьми меня! — ломая действие пьесы, Ангелина Иосифовна схватила кудрявого за рукав, потянула к ступенькам спуска с моста. Туда — в чёрный воздушный мешок — не доставал кинжальный взгляд Пропала. Она чувствовала, что Пропал скребком счистил с её лица морщины, зажёг глаза, разогнал кровь. Она реально была готова на всё. — Бери или... проиграешь! — прошептала она.
— Я... — брезгливо стряхнул её руку, колыхнул животом сквозь расстёгнутую куртку мужчина, — люблю молодые тарелки! — Отшатнулся, как если бы в руке у неё, как у лермонтовского чёрного человека, блеснул “булатный нож”.
— Je suis vraiment desole, — произнесла она по-французски одну из немногих заученных фраз. — Мне очень жаль, — повторила по-русски.
В минуты роковые (она уже засекла медленно выезжающие на мост непонятного, как гиена в ночи, цвета винтажные “Жигули”) человек произносит главные слова в своей жизни, пусть даже они кажутся глупыми и смешными тем, кто их слышит. Соль пьесы. “Я хотела отдать ему себя, — подумала Ангелина Иосифовна, — а он... любит молодые тарелки, рассыпал соль”.
— Сдурела, тётка?
— Сдурела, — подтвердила Ангелина Иосифовна, стекая с чёрных ступенек спуска на Болотную площадь.
— Эй, где ты там застряла? — обернулся кудрявый.
Краем глаза она зафиксировала, как он, скрипнув подошвами, развернулся и пошёл обратно навстречу девушке. Потом услышала несколько хлопков, девичий крик, шлепки упавших с моста в воду предметов, рёв уносящейся машины. “Телефон и пистолет, — догадалась Ангелина Иосифовна, — ищи-свищи”.
14
“Случай на Большом каменном мосту” — так она вослед гениальному рассказу американского писателя Амброса Бирса “Случай на мосту через Совиный ручей” “заархивировала” в памяти тот эпизод — перевёл её мысли на военно-оружейные темы. Амброс Бирс после Гражданской войны в США отправился в Мексику (там тоже шла война) и пропал без вести. Никто не знает, где его могила. Возможно, писатель, как и герой его рассказа, успел насладиться моментальным бессмертием внутри смерти. Героя повесили на мосту через Совиный ручей, но в момент, когда хрустели шейные позвонки, он пережил иллюзию спасения — верёвка оборвалась, он упал в ручей, выбрался на берег и уже ощущал босыми ногами мягкую траву. Но: “Пэйтон Факуэр был мёртв; тело его с переломанной шеей мерно покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей”.
Перед глазами Ангелины Иосифовны, как живой (хотя, по законам природы, он никак не мог дотянуть до настоящего времени), возник инструктор по военному делу в медицинском училище. Представители первичного звена здравоохранения: санитарки, медсёстры, медбратья, фельдшеры, а в будущем, возможно, полноценные врачи — не должны были, случись война или локальный вооружённый конфликт, трусить, тупить и теряться на поле боя. Вдруг придётся отстреливаться, а то и подменить выбывших из строя бойцов в окопе или блиндаже?
Военрук был похож на сточенный злым грибком ноготь — сутулый, худой, непобедимо пропитанный запахом несвежего, часто в сопровождении алкогольного выхлопа сыра, в застиранной офицерской рубашке, с прыгающими зрачками в оловянных глазах. Безумные люди часто невзначай заглядывают в будущее, как в окошко, где раздевается прелестная девушка или сопит, помешивая на огне зелье, старуха-колдунья. Только вот осмыслить увиденное, сделать правильные выводы не могут. А если могут, то не могут объяснить их другим или хотя бы обратить себе на пользу.
Ангелина Иосифовна уже в давнюю учебную девичью пору знала, что большинство людей безумны, просто у большинства хватает воли сдерживать безумие, как рвущегося с поводка перепрограммированного концлагерного добермана. Но есть такие, кто не может удержать “мысленного”, как писали в давние времена церковные просветители, “волка” (добермана). Они ищут лазейки, чтобы снизить давление безумия на свой разум через приобщение к нему окружающих. Одни растворяют (маскируют) формулу безумия в доступной публичной деятельности, скажем, неистовствуют в социальных сетях. Другие отважно презентуют безумие, выходят, как клоуны на арену больших или малых цирков. Нет такой мерзости, вспомнились Ангелине произнесённые в разгар перестройки слова “чистившего” себя под Лениным молодого директора советской аптеки, какую бы не совершил человек и какую бы многократно не повторили потом другие люди. Она тогда подумала, что это относится к ней, но потом поняла, что ленинец брал шире. Мелкие физиологические, можно сказать, естественные, грешки его не волновали Он, возможно, неосознанно, но в духе единственно верного учения определял безумие, как скрытую готовность к греху общественному; как блуждающую болезненную сущность, меняющую жизнь отдельных граждан, а иногда и целых государств. Разрушение СССР было, по его мнению, коллективным грехом народа. “Значит, — спросила тогда у него Ангелина, — у русского народа нет шансов?” — “Шансов нет. Остался только выбор, — ответил ленинец, — между вариантами самоуничтожения”. — “И чудом”, — добавила Ангелина. “Возможно, — пожал плечами начальник, — но я атеист”.
В начале девяностых по всем телевизионным каналам показывали, как известный театральный режиссёр сжигает в пепельнице партийный билет. Обострившимся соколиным каким-то взглядом Ангелина успела рассмотреть астрономические цифры ежемесячных заработков режиссёра, с которых тот платил партийные взносы. Партбилет был отпечатан на бумаге высочайшего качества, а потому геройски противостоял кривому огоньку из одноразовой импортной зажигалки. Режиссёр злился, огонёк прихватывал его за пальцы. С предусмотрительно оторванной обложки на поджигателя брезгливо косился вождь мирового пролетариата.
— Мы все, — угрюмо заметил молодой директор аптеки, — будем доживать свой век, как слепые черви, под камнями Советского Союза.
— А я — Большого Каменного моста, — вздохнула Ангелина Иосифовна, остановившись там, где много лет назад схватила за рукав кудрявого, предложив ему своё самое дорогое, сбережённое в грехе. Кудрявый остался лежать на мосту, почему-то в одном ботинке и с голым животом (так показывали утром по телевизору), а “дорогое” осталось при ней. Бог Пропал не одобрил обмен пожилого девства на бьющую сытым ключом жизнь, завалил кудрявого, как кабана.
“Железный Август в длинных сапогах, — вспомнилось ей стихотворение Николая Заболоцкого, — стоял вдали с большой тарелкой дичи…” Выбора нет, — мысленно возразила спустя годы аптечному ленинцу Ангелина Иосифовна, — какой выбор там, где “гуляет ветр судеб”, — вспомнила другое, кажется, Андрея Вознесенского, стихотворение, — “судебный ветер!”
Она не сомневалась, что именно этот ветер принёс на перепончатых крыльях смертоносный (безвыборный) вирус.
— Вы думаете, что понимаете что-то в медицине, — приговаривал военрук, укладывая будущих медсестёр на маты в переоборудованном в тир подземном овощехранилище, распределяя СКС (скорострельные карабины Симонова, их на всех не хватало) и музейные — тридцатых годов — мелкокалиберные винтовки с отшлифованными до блеска щеками осовиахимовцев прикладами. — Ничего вы не понимаете! — притискивал к мату, чтобы она правильно целилась, старосту группы Катю. Не получалось — мешали груди. Катя лежала на них, как на двух ходящих туда-сюда поршнях. — Откормила мамка, снайпера из тебя точно не выйдет, — качал головой военрук. — Ложись на правое плечо, вытяни вперёд руку, — подсказывал подходящую позицию и продолжал: — Чтобы правильно лечить, как, кстати, и стрелять, надо знать повадку каждого органа. А чтобы знать, надо понимать, что за чудо угрелось у тебя или у того, в кого целишься, внутри и что оно о себе думает.
Ключевое слово “снайпер” было вскользь и будто бы в шутку произнесено, но этого хватило, чтобы Катина жизнь, как пуля, полетела в назначенном направлении. Девушки (в их группе парней не было) сопели на матах, не смея возражать военруку, расхаживающему по тиру с деревянной коробкой, внутри которой перекатывались скупо выдаваемые патроны. Близость к оружию дисциплинировала. Грудастая Катя вскоре вышла замуж за лейтенанта, определилась на службу в гарнизонный медпункт. Ангелина слышала, что Катин лейтенант стал засекреченным снайпером, отличился в Чечне или Дагестане, а потом загадочно, как писатель Амброс Бирс, пропал. Жалея Катю, Ангелина Иосифовна надеялась, что пропал не как герой рассказа на мосту через Совиный ручей или кудрявый любитель молодых тарелок на Большом Каменном мосту. Иногда бог Пропал бывал милосерден, прятал отыгранные карты в длинных рукавах своей рубашки.
— Поджелудочная железа — принцесса, — торопился поделиться сокровенными знаниями военрук, потому что студенток было мало, и патроны он уже раздал, хотя и не разрешил заряжать, велел положить рядом. — С поджелудочной без книксена, поцелуя ручки никак! Фифа! Злопамятная, добра не помнит, предаст и не пукнет. Печень — партизан, из засады — хэнде хох! — и в расход. Жёлчный пузырь — сволочь, болтун, интеллигент — лживый трус. Желудок — тупой колхозник, что урожай, что неурожай — одна беда. Щитовидка — вдова, красоту прогуляла, пропила, но ей хочется! Найдёт мужика — засушит, как кузнечика в энциклопедии. Сердце — конь, но нравный, копытом в башку. Запряжёшь — и в гроб! А правая почка — дура, дура! — со слезой выкрикнул военрук, взметнув с оловянной ложки зрачки, как если бы у почки были уши, и она должна была услышать. — Левая ещё туда-сюда, любит струнную музыку, а правая... оторва, ни стыда, ни совести! — потряс кулаком. — Поняли? Вам этого никто не расскажет. И не забывайте про пищевод, когда берёте на мушку. Змея-то змея, а шкура наждачная! Шипит, никто не слышит, а укусит — конец! В женские дела не лезу — тьма, сырь, как в погребе. Мишени видите? Цельтесь в чёрный кружок посередине! — И после паузы: — Не дай Бог вам стрелять в человека! Всё, отвоевались, всем зачёт! Сдать оружие!
На стенах висели плакаты, объясняющие, что надо делать гражданам во время ядерного удара. Должно быть, в поле зрения военрука попал чудовищный гриб, похожий на распущенный моток чёрной шерсти или гигантский, ввинчивающийся в крыши рассыпающихся домов шуруп, и он подумал, что умение метко стрелять будущим медсёстрам не поможет.
И ещё один случай на давних военных занятиях запомнился Ангелине Иосифовне. В тот день военрук обучал их обращению с противогазами. Полной противоположностью грудастой Кате казалась узенькая и лёгкая, как колеблемая ветерком камышинка, невидная девушка из северной — то ли вологодской, то ли архангельской — глуши. Взгляд проходил сквозь её прозрачное лицо, как сквозь воздух, не задерживаясь. Бывают такие, слитые с природой лица. Не забывающая ничего Ангелина Иосифовна и сейчас не могла вспомнить, какого цвета были у девушки глаза. Серо-голубые, как небо, тёмные, как земля, или зеленовато-жёлтые, как трава? Возможно, они меняли цвет в зависимости от состояния атмосферы и окружающего ландшафта.
Ангелина Иосифовна, кстати, не понимала негативно-презрительного толкования слова “хамелеон”. Перед кем и в чём провинилось это существо? Симпатии человечества были на стороне вредоносных насекомых, а не хамелеона, который незаметно подкрадывался и арканил их длинным липким языком. Да, выглядел хамелеон не очень эстетично, напоминал лысого похотливого старика с выпяченной губой, но ведь критерии красоты подвижны и изменчивы во времени и пространстве. Ещё недавно в цивилизованном мире эталоном по умолчанию считалось одухотворённое лицо обобщённого белого человека с высоким лбом, слегка вьющимися светлыми волосами и изысканными ангельскими, увы, часто искажёнными страданием чертами. Оно смотрело на посетителей с алтарей, витражей и фресок в соборах, с картин, икон и гобеленов в музеях. Если Бог, как утверждалось в Священном Писании, создал человека по Своему образу и подобию, а Иисус Христос был Его возлюбленным Сыном, то логично было предположить, что Сын похож на Отца. Однако привычное, исполненное по божественной франшизе, тысячелетнее лицо необъяснимым ползучим образом в последние десятилетия теснило с занятого (казалось, что навсегда) культурно-массового плацдарма лицо тёмное, с низким в ленточку лбом, толстыми губами и злой неясностью во взоре. Обладателя похожего лица случайно придушили полицейские в Америке. Перед другими обладателями похожих лиц люди в Соединённых Штатах Америки и в Европе становились на колени, целовали их обувь. То же самое делали футболисты перед началом матчей, что казалось Ангелине Иосифовне странным, поскольку большинство футболистов в ведущих европейских клубах являлись людьми смешанной, как сейчас было принято говорить, расы, да к тому же сплошь миллионерами, а некоторые — миллиардерами. “Их-то что не устраивает?” — недоумевала она.
Неожиданно для себя она полюбила смотреть футбол. Игра великих команд — “Манчестер-сити”, “Пари-Сен-Жермен”, “Ювентуса”, “Барселоны” — напоминала ей изысканную вышивку по зелёному полю. Наблюдая её короткие стежки и извилистые петли, она получала эстетическое удовольствие. Формирующийся цифровой (в пандемийно-QR-кодовом изводе) мир был скуп на эстетику. Поэтому причитающуюся нормальному человеку эстетическую пайку приходилось красть, как яблоки из чужого спортивно-игрового сада. Политика Ангелину Иосифовну не интересовала, но, рассматривая людей на трибунах футбольных стадионов в Лондоне, Париже, Мюнхене, она невольно начинала размышлять над тезисом, определяющим политику как коллективную волю нации. Если люди смешанной расы скоро станут в Европе большинством, то в чём их воля? Объединённый Запад крепко стоял на нелюбви к России. Но это была традиция прежнего — белого — Запада. Новому — смешанной расы — Западу не за что было ненавидеть Россию, двигать на неё великую армию Наполеона или вермахт Гитлера. Россия, когда была СССР, боролась с колониализмом, привечала угнетённые народы. Сегодня ввязавшейся в конфликт с Западом России следовало выиграть время, что управляющие страной люди, не слушая призывов победить любой ценой, “повторить”, дойти до Рейна, и делали.
Ангелина Иосифовна знала, в чём новая воля. Когда-то англичанин в пробковом шлеме, поигрывая стеком, наслаждался видом трудящихся на плантациях негров и арабов. Сегодня негр с арабом сидели в Европе на пособиях, наслаждаясь видом трудящихся белых. Особенно усердно на благо переселенцев почему-то трудились шведы, не имевшие колоний. В городе Мальме, если верить тому, что говорили по радио, собственно шведов уже и не осталось. “Наш Могадишо, — так называли новые жители этот город, — шведам тут не место”. “Не надо суетиться, — думала Ангелина Иосифовна, — рыдать, как Достоевский, над “святыми камнями”. Любви и братства во Христе не будет. В мире смешанных рас всё будет по-другому.
Потому людям и не нравится хамелеон, — пришла она к неожиданному обобщающему выводу, — что они сами — хамелеоны. Или... — задумалась на мгновение, — хуже хамелеонов?”
...Военрук неторопливо обходил томившуюся в душной противогазной резине, уставившуюся на него круглыми стеклянными в металлической оправе линзами девичью группу.
— А ведь я ни разу не слышал твоего голоса, — задумчиво произнёс, остановившись возле воздушной девушки. Та вдруг покачнулась и стала медленно оседать на землю. — Дура! — подхватил её военрук, сорвал противогаз. — Не вывинтила пробку! Две минуты без воздуха! Ты...сумасшедшая, почему не стащила, зачем терпела?
Она молчала, хватая синими губами воздух, глядя на военрука прозрачными, но слегка затуманенными глазами.
— Точно, дура, — отдышавшись, пробормотала девушка, — как... ваша левая почка. Или правая? Точно не помню.
Некоторое время они стояли слитно: он, морщинистый, пятнисто-седой, дышащий перегоревшей водкой, кисло-вонючим желудочным соком, дешёвыми папиросами, и она — ничто (или нечто), то ли принесённое ветром, то ли проклюнувшееся из земли. Ангелина заметила сквозь мутные стёкла противогаза, что пальцы у военрука дрожат, а назвавшаяся его левой (или правой?) почкой девушка, не реагируя на козлиный запах, тесно прижимается к его плечу.
“Нашли друг друга, — поняла Ангелина. — Люди любят находить ненужное. А может, двухминутная безвоздушность отбила у девушки обоняние, и ей было без разницы, к чему прижиматься. — Военрук вдруг увиделся Ангелине в образе недокуренного окурка, застывшего в воздухе при недолёте в урну. — Сколько в нём осталось табака? На одну, две затяжки? Неважно, — посмотрела на девушку, — эта дурочка не курит, а любит!” Воздух вокруг странной пары обрёл тягучесть, прозрачным удавом стиснул военрука и девушку в недолговечную (и это каким-то образом открылось Ангелине!) совместную плоть. “Чего только не бывает в жизни, — подумала она. — Девчонка — ладно, но старому хрену за что такое счастье? Когда он последний раз, — цинично прикинула Ангелина, — залезал на бабу?”
— Так жить можно, — поводил, проверяя реакцию, перед лицом девушки кривым пальцем военрук. — Никому ничего, и ты никому ничего, как нет тебя. Пропадёшь — никто не спохватится, не заметит. Слышала про ангела-хранителя? Где был твой, когда не дышала?
Девушка молчала.
— Скучно ему с тобой, — вздохнул военрук, — вот и отлетел. Или... — помолчал, — готовит тебя себе на замену.
“Ты не понял, козёл, — стянула с головы надоевший противогаз Ангелина, — не отлетел, а прилетел, она — твой ангел!”
А совсем недавно ей снова довелось увидеть оружие, причём не музейную пролетарскую винтовку, а буржуазный новорусский, точнее, новоармянский, золотой пистолет.
Ангелине Иосифовне единственной из сотрудниц разрешалось беспокоить начальника, когда он посещал аптечный офис между Мясницкой и Садовым кольцом.
Она, как положено, постучала, но вместо: “Да!” — или: “Войдите!” — услышала сдавленный рык. “Наверное, поперхнулся, — подумала Ангелина Иосифовна, — а может, объелся и его пучит. Или... Вряд ли, Андроник Тигранович в кабинете с дамами не встречался. Хотя… кто знает”.
Он ещё больше потеплел к Ангелине Иосифовне после того, как они обменялись мнениями о крохотном рассказе Хемингуэя “Где чисто и светло”. Сошлись в том, что рассказ о жизни и смерти. Спор вышел о “чисто и светло”. Андроник Тигранович полагал, что речь идёт о сливе грязной житейской воды, полоскании отлетевшей души в божественной стиральной машине, после чего только и можно рассмотреть её первозданную сущность. Так археолог очищает от ржавчины извлечённую из едкой земли монету, чтобы определить, какого она достоинства и кто на ней изображён. Ангелина Иосифовна считала “чисто и светло” литературным обобщением мечты грешного человека даже не о классическом (религиозном) рае, куда не пустят, а, как у Булгакова в “Мастере и Маргарите”, его универсальном аналоге — предвечном благостном покое. Кто откажется жить в уютном домике, любоваться цветущим садом, слушать по вечерам волшебную музыку в обществе любимой женщины? Чем-то мечта Булгакова напомнила ей “спасение” героя Амброса Бирса на мосту через Совиный ручей.
Вошла.
Начальник сидел за столом, а вокруг его красного, с выпученными, как у лягушки, глазами лица как будто летала, играя на солнце крыльями, чёрно-золотая бабочка, именуемая в просторечии “траурницей”, а по-научному — “Мёртвая голова”. Эта бабочка словно запечатлела в узоре крыльев правду о человеческой жизни — узкую золотую каёмку (“чисто и светло”) по краю бесконечной тьмы. Ангелина Иосифовна не сразу поняла, что в руке у Андроника Тиграновича пистолет, который он то опускает, то подносит к уху, как будто хочет что-то услышать. Но что мог сообщить ему пистолет, кроме того, что “чисто и светло” неизвестно где, а “грязно и темно” с разбрызганными по стене мозгами и залитым кровью ковром будет здесь и сейчас. Ангелина Иосифовна, чуть не наступив на пустую бутылку из-под виски, как зачарованная следила за пируэтами нетрезвой пистолетной бабочки.
Она всегда выделяла серьёзную и редкую траурницу среди беспечно фланирующих над цветами капустниц, лимонниц и прочих шоколадниц. Траурница не суетилась, летала прямо, пренебрегала цветами, любила отдыхать на нагретых солнцем поверхностях.
По осени учащихся медучилища отправляли в близлежащий колхоз на сортировку привозимых с полей овощей. Ангелине Иосифовне до сих пор иногда снились картофельные и свекольные бурты, бело-зелёные пирамиды турнепса и почему-то... разогретый на солнце дощатый сортир возле трансформаторной будки на краю уходящего к горизонту поля.
Сентябрь в ту осень выдался жарким. Доски обрели звенящую сухость рояльных клавиш. Туда-то, сквозь прорубленное под крышей (вентиляционное?) окошко над зловонной оркестровой ямой и влетела траурница, распустила на серебристой доске чёрно-золотые крылья — ноты на пюпитре, осторожно поигрывая в воздухе усиками — дирижёрскими палочками. Ангелина могла протянуть руку, схватить её, но не стала этого делать, любуясь бабочкой, забыв про вонь. Траурница показалась ей изысканной брошью, орденом, неизвестно за какие заслуги украсившим непрезентабельное санитарное сооружение. “Человек — грязь, — подумала она, — но Бог всё равно его любит”.
Андроник Тигранович снова захрипел, с трудом, как заржавевший Железный Дровосек из сказки про Изумрудный город, опустил руку. Ангелина Иосифовна приметила на столе исписанный змеино сползающими предложениями лист бумаги с размашистой подписью. Армянский пейзаж с поросшими кустарником горами и горящим розовой свечой на горизонте Араратом был снят со стены, а спрятавшийся за ним в стене сейф открыт. Она знала, что начальник хранит там деньги (что же ещё?) и зелёный паспорт с расправившим на обложке крылья орлом и похожими на согнутые и разогнутые скрепки арабскими буквами. Но сейчас в сейфе лежала только демонстративно выдвинутая одинокая папка, на которой было жирно выведено фломастером: “Прослушка”.
— Извините, я не вовремя, — попятилась Ангелина Иосифовна.
Вдруг он сошёл с ума? Вдруг ему скучно в одиночестве уходить туда, где “чисто и светло”? Неужели один выпил всю бутылку?
— Ты всегда вовремя, — шумно выдохнул Андроник Тигранович, убирая пистолет в ящик стола и одновременно комкая трясущейся рукой исписанный сползающими строчками лист.
“Это точно, я всегда вовремя”, — подумала она.
15
На холодильнике в кухне после упавшей с книжной полки на исходе СССР “Спидолы” прижился небольшой радиоприёмник, добавленный Ангелине Иосифовне в виде бонуса к пылесосу, приобретённому в многоэтажном торговом центре. В передачах на разных волнах часто рассуждали о том, победит когда-нибудь в России холодильник (реальная жизнь) телевизор (пропаганду), или телевизор непобедим, а безмолвствующее население не испугать белым безмолвием пустого холодильника.
В личном пространстве на кухне Ангелины Иосифовны неожиданно победил радиоприёмник. Иногда она даже забирала его в комнату, вставляла наушники и засыпала под разговоры об ожидающих страну переменах (транзите власти, который никак не начинался), положении на фронтах, мешающих развитию экономики санкциях, наползающем тихой сапой цифровом, куда всех загонят, концлагере. Много рассуждали и о сменяющих друг друга, вызревающих то в Африке, то в Патагонии штаммах смертоносного вируса. Для их обозначения уже не хватало букв в греческом алфавите. Злая “испанка” бушевала после Первой мировой войны три года. Когда успокоится нынешняя эпидемия, не знал никто. Вот-вот. Или — никогда. Или — сначала да, а потом снова. По радиоволнам вольно гуляли противоположные мнения.
В торговом центре к ней проникся симпатией снующий в пылесосном ряду парнишка-продавец с голыми щиколотками, костляво вылезающими из ярко-красных пупырчатых кроссовок. Он напоминал вставшего на лапки муравья. Узкие, мутного цвета штаны у парнишки были на порядок короче, чем у среднестатистического англичанина. Бывшие повелители мира свято блюли традицию ходить в брюках не до середины ботинка, а чуть повыше, чтобы выглядывал носок. В США и Канаде (бывших колониях бывших повелителей мира) короткие брюки почему-то не прижились. Зато накрепко утвердились пиджаки с двумя пуговицами. Покрой, лацканы, длина пиджаков менялись, но две пуговицы остались неизменными. Хотя недавно Ангелина Иосифовна услышала по радио, что афроамериканцы объявили пиджаки позорным символом превосходства белой расы, так что, вполне возможно, ходить в них уже стало неполиткорректно. Молодёжь BLM, как передовой отряд грядущего мира, носила тяжёлую армейскую обувь, куда заправляла пятнистые штаны. Худые щиколотки пылесосного парнишки торчали над красными (опять символ, растоптали идею!) кроссовками, как узкая белая лента капитуляции.
Он был молод, но это была не та мужская молодость, какая нравилась Ангелине Иосифовне. В ней не ощущалось ни физической, ни эстетической красоты. То ли дело заряженная на продолжение жизни девичья, упруго залитая в тесные, без единой морщинки джинсы. Глядя на скользящие по торговому центру, играющие мышцами бёдра и ягодицы, она вспомнила великана Гаргантюа из романа Франсуа Рабле, задававшегося вопросом, почему девичьи бёдра всегда прохладны? По мнению Гаргантюа, это объяснялась близким присутствием влаги и чутко улавливаемым колыханием гульфиков в мужских панталонах. А ещё, нетолерантно (в духе отвергаемых ныне общечеловеческих ценностей) дополнила Рабле Ангелина Иосифовна, ожиданием радости новой жизни, вечно свежей (так устроена женщина) надеждой на счастье.
Она вздохнула, ощутив сухое бесплодное тепло внутри собственных бёдер. Ни прохлады, ни надежды, ни счастья. Как в перегретом пылесосе или не выключенном приёмнике. “А может, — покосилась на муравьиного парнишку, как в пустыне, где прыгают тушканчики. — Увы, ты не мой формат, — вежливо улыбнулась продавцу. Да, неплохо сложён, как Чичиков у Гоголя, — “не толст и не тонок”, но антипобедителен”.
Ангелине Иосифовне нравились рвущие бицепсами и трицепсами футболки крепконогие, медально-профильные юноши. Это было ужасно, но, путешествуя по интернету, она чаще всего обнаруживала их на архивных фотографиях времён Третьего рейха и довоенной сталинской России. Оттуда, из исступлённо отвергнутого и осуждённого прошлого, подобно стрелам, вонзались в неё взглядами совершенные, как боги, юноши. Она брезгливо отворачивалась от мелькающих изображений современных мужских моделей. Как правило, это были представители переходной расы — в густых татуировках, пирсинге, со сложными орнаментами причудливо подстриженных и ярко окрашенных волос на голове. Подвох, ненатуральность, подмена сущности, биоматериал, из которого лепились новые гендерные общности. В них отсутствовало (или было сознательно подавлено) мужское начало. Они существовали в отдельном мире, могли быть кем угодно, но только не потрясателями Вселенной, как Александр Македонский с Чингисханом. Или потрясателями, но сродни смертоносным бактериям и вирусам. Для них пела популярная певица Бактерия, о существовании которой Ангелина Иосифовна узнала по радио. Песня этой, с позволения сказать, певицы “Арест матерщинника” не сходила с первых мест в хит-парадах. “Самосбывающееся пророчество на контрасте, помнится”, — подумала Ангелина Иосифовна, испуганно приглушая звук. Глотка у Бактерии была лужёная, ультразвуковой визг пробирал до судорог в ушах. Матерщинник в песне изъяснялся на безупречном русском языке, как филолог, в то время как явившиеся его арестовывать за перепост статьи Даля о ненормативной лексике прасолов Архангелогородской губернии XVII века представители правоохранительных органов — исключительно матом.
Победительную, способную (в духе советских довоенных энтузиастов, рождённых, чтобы сказку сделать былью) молодость в России заменила другая — бледная, худосочная, муравьиная. Это была молодость съёмных квартир, нечистой кожи, тусклых волос, нелеченых зубов, пузырящегося в кипятке “доширака”, чипсов, дешёвого пива, серого постельного белья, бесконечных кредитов, мёртвого офисного воздуха. Она не предполагала героических свершений, мужественного риска в духе “Иду на вы!” князя Святослава. Вместо возносящих к солнцу крыльев Икара — петляющий по тротуару электросамокат. Вместо честного риска, когда во время нападения на банк могли убить — подлый (невидимый) цифровой. В мерцающем свете дисплеев хакеры опустошали чужие счета, воровали и продавали данные, исполняли заказы богатых извращенцев. Библейское зло всех мыслимых и немыслимых видов расцветало в цифровой среде, как хищные цветы в адской оранжерее.
Ангелина Иосифовна — типичная представительница первого убитого, как говорил последний советский аптечный начальник, поколения убитой страны — не понимала, какое, собственно, ей до всего этого дело? Зачем и почему убитое мыслит? Что ему до будущего? Отличные парни отличной, как пелось в песне, страны навсегда остались в СССР. Убитые парни убитой страны пели молча. Как ещё было петь в эпоху, названную молодым аптечным коммунистом невидимой смертью? Он предсказывал, что бессловесная песня будет длиться до новой революции. Но революции не случится, объяснял ленинец Ангелине, потому что народ исчезнет, превратится в население, объединенное упрощённым русским (межнационального общения) языком и рефлекторной привычкой удовлетворять постепенно урезаемые первичные жизненные потребности. Тоненький, но внешне сохраняющий форму фантик, где вместо конфеты — воздух, пустота, обнуление. Чья-то рука обязательно его сомнёт и выбросит в урну.
“Почему ко мне, — недоумевала Ангелина Иосифовна, — на работе и везде липнут новоявленные, типа Пана, Артериального, Пропала боги, ущербные люди и аптечные вожди? Что до меня ленинцу во времена СССР, а сейчас — новорусскому армянину Андронику Тиграновичу? Или — недавно — синей девушке в “Кафке”, а в данный момент — парнишке-продавцу?”
Он мог промолчать про бонус, не оформлять дисконтную карту, не тратить время на выбор для неё бесплатного радиоприёмника, то есть быть, как все в торговом зале. Как зевающая девица на кассе или брезгливо кривящий губу на приценивающегося к электрическому чайнику засушенного клиента в габардиновом, сталинских времён плаще коллега в соседнем ряду. Но он смотрел на Ангелину Иосифовну, как пёс, как любящий сын, предвосхищал, мягко гасил её нежелание вникать в нюансы бонусной программы. Первоначально оно было сильнее желания цапнуть на чужбинку транзистор. Сам взялся заполнять хвостатую разноцветную анкету. Скажи она: “Отдай-ка мне, дружок, твои деньги”, — он бы отдал, не раздумывая. Предложи уйти с ней (это нет!) — ушёл бы, как телёнок, перебирая красно-белыми копытами.
“Тоска бесплодия, — подумала Ангелина Иосифовна, ощутив скрытое родство с торговым пареньком, — его гульфик не вентилирует воздух вокруг девичьих бёдер, его бицепсы — как туалетная бумага, он пыль на полу торгового центра”. Эпоха вдруг увиделось ей в образе лежащей на свежевспаханном поле девушки с развёрнутыми навстречу жизни бёдрами. Будущее — в образе расстёгивающего на ходу штаны парня, спешащего к ней по мягкой земле. Она вспомнила роман Апдайка “Кентавр”, где (в параллельной реальности) героиня (она преображалась в богиню) просила друга (он преображался в кентавра): “Вспаши меня!” В СССР была своя параллельная реальность. Готовые к пахоте земледельческие девушки со снопами и рабочие парни с отбойными (в руках и штанах) молотками ещё стояли в виде осыпающихся архитектурных излишеств на крышах сталинских домов. “А вот ты, — посмотрела на приветливого продавца Ангелина Иосифовна, — никого не вспашешь и ничего не засеешь”.
Должно быть, она сама переместилась в параллельную, где кентавр вспахивал богиню, реальность. Или, как писал Достоевский, заснула наяву. С беотийских полей Ангелина Иосифовна вернулась в торговый центр, увидела своего продавца, распрямлённо, как мраморно-гробовая статуя командора, входящего на негнущихся ногах в торговый центр. На лице — маска, на голове — капюшон, чёрные юбочные (в каких ходят мусульманские женщины и мастера восточных единоборств) штаны были слишком широки для его хилых конечностей. Парнишка проплыл сквозь зазвонившую, заигравшую огоньками рамку подобно выпустившему чёрное облако осьминогу. Но охранник узнал его, а потому только вяло кивнул, недовольно покосившись на рамку. “Господи, — ужаснулась Ангелина Иосифовна, — да у него в штанах... ружьё! Подожди!” — беззвучно (во сне) крикнула она, но парнишка растворился в оживлённой предновогодней (в холле стояла ёлка) толпе.
Ангелина Иосифовна очнулась, посмотрела на чиркающего в клетках анкеты крестики и галочки продавца. Какой из тебя осьминог? Или... всё впереди? До Нового года ещё два с половиной месяца.
Воистину терминальное бесплодие, как кентавр богиню, перепахало мир. Из живой, но бесплодной пыли на полах торговых центров лепились големы, готовые разнести эти самые центры. “Тебе, — покосилась на почтительно ведущего её к кассам парнишку Ангелина Иосифовна, — её не сдуть, даже из ружья!”
— Не делай этого, — шепнула она ему в нечистое, в чёрных точках ухо. — Даже не думай. Попробуй, — назвала недавно поступивший в аптеку, но уже протестированный ею препарат. — Новое средство от агрессивной депрессии и депрессивной агрессии. Два раза в день, утром и вечером по ноль-семьдесят пять. Приходи, — протянула парнишке карточку с адресом, — отпущу без рецепта, сама оплачу.
16
Она прекрасно помнила день, когда поняла, что может не пить, не есть, а обходиться одними таблетками. Осознание этого факта произошло без паники, легко и естественно. “Это мой хлеб, мой сыр, моя котлета и мой компот”, — подумала маленькая Ангелина, глядя на очередную, похищенную из сумки матери или из другого места, где та их прятала, таблетку.
Ангелине очень хотелось сказать матери, что прятать бесполезно, потому что она всегда знает, где. У каждой таблетки было своё неповторимое, не замечаемое окружающими людьми нематериальное воплощение, которое казалось Ангелине не просто прекрасным, а... растворяющим в себе окружающий мир. Люди были ничем. Таблетки — всем. Они выходили из своего антимира на свет Божий, как артисты в гриме и сценических костюмах, выплывали, как разноцветные, похожие на дирижабли магнитные облака. Ангелина находила их взглядом сквозь тряпьё, фанеру, картон, облупленные крышки кастрюль, и они оживали. Внутри крохотных белых кружочков вспыхивал свет, они взрывались непередаваемыми, несуществующими в мире запахами, атаковали вкусовые рецепторы Ангелины. Лекарственное свечение мармеладно застывало в воздухе, ударяло в голову, подобно вину (она однажды познавательно хлебнула из оставленной на столе бутылки). Она чувствовала, как вращаются в голове скрытые зубчатые колёсики, тонко позванивают невидимые молоточки, словно заводятся часы. Они как будто хотели известить её на тикающем языке о какой-то тайне, но Ангелина не могла постигнуть её своим испуганно дёргающимся, как заячий хвостик, умишком. Она зажмуривалась, пряталась в темноту. Ей казалось, стоит только открыть глаза — всё вокруг перевернётся. “Ванька-встанька” вырвется из её рук, взлетит, а потом упадёт с потолка, расколется, и она, наконец, увидит спрятанный под нарисованной курточкой механизм. “Я тикаю, а ты звенишь, — прижимала “ваньку” к себе Ангелина, — не бойся, я тебя согрею!” В темноте ей было холодно, как в холодильнике. Но вскоре сквозь стиснутые веки в неё проникало тепло. Мармеладное облако окутало Ангелину покоем, как невесомым пуховым одеялом. “Не плачь, — тикали в голове таблеточные часы, — мы всегда с тобой, все пропадут, а ты родишь!” — “Родишь? — удивлялась Ангелина, но часы бежали дальше. — Наверное, не “родишь”, а “мышь”, — думала она, — я мышь?”
Когда она пошла в школу, часовая тайна просочилась в её детский, нерастянутый, как новый носочек, разум: “Мир вокруг спит и ничего не видит! Плевать! Ты, — нежно потрогала языком расцветающую во рту таблетку Ангелина, — моя жизнь!”
Она не ела неделю, довольствуясь запасом сбережённых таблеток. Мать рано убегала на работу, приходила поздно, дыша вином, шла в ванную, сбрасывая с себя пропахшую сгоревшими духами, мужским потом и табаком одежду, как змеиную шкуру. Её мало беспокоило, ест дочь или не ест.
С каждой съеденной таблеткой Ангелина становилась умнее, училась жить иначе. Иногда ей казалось, что таблетки железными нитями вплетаются в её волю, и она становится сильной. Иногда — что она сама растворяется в таблетках, превращается в частицу их силы. Эту силу можно было уподобить огромному чешуйчатому дракону. Ангелина не знала, куда смотрит дракон змеиным глазом, что видит, что собирается делать, потому что была всего лишь крохотной чешуйкой на его хвосте.
Она не похудела на таблеточной диете, напротив, похорошела, стала лёгкой, белой и чистой, как таблетка.
— Ты цапля, — сказал ей сосед по парте (они тогда учились во втором классе), прежде не удостаивающий Ангелину вниманием.
— Разве? — удивилась она.
Мальчик ей нравился, но цаплей быть не хотелось. У него были русые волосы, а на виске — закручивающийся спиралью серебристый вихор. В непокорности вихра ей увиделась заявка на дружбу. “Дракон собирается извести людей, — решила Ангелина, — но кое-кого, — топнула ножкой, как будто огнедышащий мог её услышать, — я хочу оставить! Его!” Да, окружающий мир беспробудно спал, но в нём мерцали живые искорки, такие как вихор соседа по парте. Она заметила, что вихор тревожно шевелится, когда она подходит к мальчишке, встаёт над его головой серебристой антенной.
— Ты белая и летишь, — объяснил её сходство с цаплей сосед.
— Куда? — спросила Ангелина.
— У нас на даче за баней жила цапля. Я носил ей еду, но она никогда не ела.
— И что с ней стало?
— Не знаю, — пожал плечами сосед. — Она улетела и не вернулась.
— Какую ты ей носил еду?
— Хлеб, а ещё... пельмени.
— Цапля не ест хлеб и пельмени.
Ангелина хотела сказать, что цапля питается лягушками, но почему-то промолчала. Лягушки вдруг увиделись ей в виде зелёных прыгающих... таблеток. Вихор на голове соседа шевельнулся, как на сквозняке, хотя все форточки в классе были закрыты. Их открывали, впуская свежий воздух, дежурные на переменах.
— Как и ты, — шепнул сосед.
Учительница отвернулась от доски, где только что вывела мелом слово “Рыба”, погрозила им пальцем. “От рыбы цапля тоже не откажется”, — подумала Ангелина.
На перемене она спустилась в столовую, где бесплатно кормили учеников начальных классов, съела сосиску с пюре и крохотным маринованным огурцом, запила коржик остывшим сладким чаем. У коржика была сырая середина и волнистые крепкие края.
— Я прилетела, — поднялась по звонку в класс, села за парту, смахнула с губ крошки на тетрадку соседа.
Как ещё можно было доказать, что она как все?
В те времена дети самостоятельно ходили в школу, из школы домой, гуляли во дворах, перемещались на общественном транспорте. Не было ни охранников, ни турникетов, ни бродящих толпами по улицам мигрантов. Жизнь была проще, но спокойнее. Усреднённая, если можно так выразиться, общечеловеческая нормальность крепко утвердилась в обществе, по крайней мере, на бытовом уровне. Позже это назовут одним из чудес социализма.
Ангелина, не торопясь, возвращалась домой из школы через парк. Иногда задерживалась на детской площадке с треснувшими деревянными уродцами, качалась на скрипучих качелях. Ключ от квартиры мать оставляла в углублении под выбитой плиткой на полу под дверью. Сверху плитку прикрывал коврик. Мать объяснила, что сначала следует убедиться, что никто не видит, а потом доставать ключ. Он всегда был холодный, словно лежал на льду.
Осторожностью в стране победившего социализма пренебрегать не следовало. Пафосный общественно-государственный тезис “Человек человеку друг” народ благодушно, по-житейски уточнил, добавив единственную букву: “Человек человеку вдруг”. Впрочем, когда Ангелина ходила во второй класс, уничтожившее СССР “вдруг” на горизонте не просматривалось. А если и просматривалось, то только очень проницательными людьми.
После окончания уроков она спряталась за деревом в школьном дворе. Вихрастый сосед вышел позже, остановился, оглядываясь, на ступеньках. “Меня ищет”, — сладко стукнуло сердечко Ангелины. Он прошёл мимо дерева. Она, приотстав, двинулась следом. Мальчишка тоже возвращался домой через парк. Ангелина догнала его на песчаной дорожке, где стояла облупленная белая скамейка. На ней никто не сидел, только ворона перекатывала клювом сушку, примериваясь, как бы расколоть её точным ударом. Вороне не хотелось, чтобы сушка провалилась сквозь рейки.
— Покачаешь меня на качелях? — тронула соседа за плечо Ангелина.
— Давай, — согласился он.
Вихор на его голове, бивший в школе серебристым фонтанчиком, вдруг сник, словно отключили воду. Усаживаясь на качели, она передала мальчишке свой ранец. Его ладонь была холодна, как ключ, который Ангелина доставала из-под выбитой плитки. Ей хотелось позвать мальчишку к себе, показать ему “ваньку-встаньку” или... его “ваньке-встаньке”. Она ещё не решила. С одноклассником она только собиралась подружиться. “Ванька-встанька” был другом верным и проверенным. “Он не пойдёт со мной, — поняла она. — Но... почему?” И откуда она это знает? Ей стало обидно, захотелось дёрнуть мальчишку за вихор. Она редко кому, точнее, до сих пор никому не навязывала своего общества.
Мальчишка умел раскачивать. Ангелина вонзалась коленями в небо, а потом летела спиной назад, ощущая воздушную тяжесть в животе, как если бы там взмахивала крыльями невидимая... цапля?
У выхода из парка стоял ларёк, где продавалось мороженое. Сосед взял два эскимо в серебристой обёртке. Мороженое показалось Ангелине невероятно вкусным. “А ведь это неплохо, — подумала она, слизывая ползущую по палочке белую капельную дорожку, — питаться, как все, гулять по парку, качаться на качелях, и пусть он, — покосилась на мальчишку, — ходит рядом”. Она забыла про таблетки, засмотревшись на ярко вспыхнувшую, словно солнце наступило на неё босой ногой, крышу дома на другой стороне улицы.
— Я вернулась, — повторила Ангелина, имея в виду улетевшую цаплю, школьный завтрак, парк, ворону с сушкой на скамейке, качели, свистящий в ушах воздух, мороженое, солнечную ногу на крыше. Одним словом, весь окружающий мир, вдруг обретший плоть, кровь, а главное — красоту. Почему-то ей казалось, что мальчишка понимает, о чём она говорит. — Я здесь.
Сосед покачал головой:
— Ты... там.
— Где?
— Ты цапля, — повторил он. — Твоё болото — часы. Ты ходишь по болоту, как по циферблату, и клюёшь.
— Лягушек? — Ангелина резко шагнула в сторону, выбросила в урну палочку от эскимо.
Неужели он слышит, как тикают таблеточные часы, знает часовую тайну? Самое удивительное, что всё это время часы стояли. Только сейчас ожили, пустили по кругу секундную стрелку.
— Людей, — мальчишка потрогал пальцем пружинно дёрнувшийся вихор. — Ты склёвываешь их, как семечки.
“Или как ворона сушку”.
Ангелина приблизилась к нему вплотную, едва сдержалась, чтобы не ухватить за вихор:
— Кто тебе сказал?
— Я не буду с тобой дружить, — не ответил на вопрос одноклассник. — После первой четверти я уезжаю в Севастополь к бабушке. Там такая школа...
— Больница, — Ангелина сама не поняла, ветер вдул ей это слово в ухо или подогнала по циферблату секундная стрелка.
— Нет, — испуганно отозвался вихрастый, — это как пионерский лагерь.
— Санаторий, — строго уточнила Ангелина.
Секундная стрелка превратилась в кисть, быстро рисующую на циферблате, как на белом экране, сменяющие друг друга картины. Ангелина не успела их рассмотреть, но смысл зафиксировала. Точка: направо пойдёшь — жизнь, налево — смерть. Спустя годы она сравнит её с дрожащей в морской воде медузой — бледной и, на первый взгляд, бессильной, но с ядовитыми шипами под мантией. Вспомнит Ангелина Иосифовна и когда впервые отчётливо увидела её — под ногой одноклассника в осеннем парке, где никак не могли водиться медузы.
— Хорошее место, я покажу тебе фотографию, — мальчишка шагнул к скамейке, где лежали их ранцы.
— Стой! — вцепилась ему в рукав Ангелина. — Ты чуть не наступил!
— Да? — брезгливо уточнил мальчишка, поднял ногу, осматривая подошву. — Разве?
— На медузу, — объяснила Альбина. — Там ядовитые шипы.
Она не знала, как ему объяснить, что наступать нельзя — останется без ног. Не сейчас, позже.
— Шипы? Шампиньон! — переступил вихрастый. — Смотри, какой здоровый. Как тарелка. Мне надо жить на море, где солнце, — он смотрел на Ангелину, как на старшую сестру, которой надо говорить правду, потому что она всё про него знает. Даже когда путает медузу с шампиньоном.
— Лёгкие вылечат, — продолжила голосом старшей сестры (или часовой стрелки?) Ангелина, — но туберкулёз уйдёт в ноги. Тебе нужен не морской, а горный воздух. Тогда получится. Скажи родителям. Они не поверят. Скажи, что во сне видел Богородицу.
— Богородицу? Это... ты?
— Я не цапля, — ответила Ангелина, — я не клюю людей, как семечки.
Позже, вспоминая этот случай, она (мысленно) ответит вихрастому: “Я очищаю людей от смерти, как семечки от шелухи”. А ещё подумает, что свою точку (направо — жизнь, налево — смерть) она пропустила. Медуза её перехитрила.
17
Ангелина Иосифовна давно поняла, что не одна она чувствует движение надмирных сил. Кто-то прозревал, что идущий впереди пешеход сейчас споткнётся и упадёт, кто-то — грядущую революцию или войну, кто-то — отстоящее на миллионы лет превращение Солнца в белого карлика и конец жизни на Земле. Эти чувства были многолики и неуловимы, существовали отдельно от прочих и проявляли себя по-разному. Даже вихрастому мальчишке кое-что приоткрылось. Но Ангелина не считала себя цаплей, склёвывающей с болотного циферблата, как семечки, людей. Поэтому их чувства не стыковались. Она сказала ему, что не надо переезжать в Крым, но не знала, послушался ли он (его родители) её совета. Соль земли на то и соль, чтобы жизнь не казалась сахаром. Точка медузы на то и медуза, чтобы жалить. Каждый провидец тараканом сидел внутри своего угла (зрения), щупая мир усами. В объёмную картину углы не складывались. Пройдут годы, прежде чем Ангелина Иосифовна уяснит, что ненормативное знание необратимо и не взаимно. Выбирать его обладателю приходилось между плохим и очень плохим: разинуть рот и быть побитым каменьями или всю жизнь помалкивать в тряпочку. В лучшем случае шустрить по мелочи, затеряться среди раскидывающих картишки, глядящих в хрустальные шары, морочащих головы доверчивым людям проходимцев.
Однажды, поймав скользящий взгляд Ангелины по висящему на вешалке в прихожей древнему, с облезлым, из неведомого зверя воротником пальто (мать его не носила, но не выбрасывала), она угрюмо заметила:
— Ты смотришь сквозь, но мимо, а если увидишь, не разглядишь. — После чего вытащила из пыльного рукава полиэтиленовый пакет с лекарствами, швырнула на тумбочку: — Подавись!
А вот и не подавлюсь! Ангелина открыла холодильник, вцепилась зубами в кусок копчёной колбасы. Он лежал там давно, на косом срезе выступили жирные солёные слёзы. Такие же, как на глазах Ангелины. Кусок сковал ей зубы, замкнул челюсти. Недавно, перелистывая богато иллюстрированную, сталинских времён “Книгу о вкусной и здоровой пище” (все прочие книги в доме были давно прочитаны и перечитаны), она выяснила, что в качественной копчёной колбасе присутствует ослиное мясо. Ангелине показалось, что маленький осёл запрыгнул ей в рот и топчет язык вонючими копытами.
— Это правильно, — смягчилась мать, — не будешь есть — убьют или посадят, а в тюрьме точно убьют.
Она была права. Ангелина могла легко обходиться одними лекарствами, но это было бы странно в мире, где люди уделяли столько внимания еде.
— Вся жизнь — еда? — недавно услышала она в супермаркете “Лента” странный вопрос от перебирающей в лотке уценённые, “сливовидные”, как гласила табличка, помидоры чистенькой пенсионерки с молодёжным рюкзаком за плечами. Стройная, в очочках, с выглядывающими из-под берета аккуратными светлыми прядками, пенсионерка сама показалась Ангелине Иосифовне “сливовидной”, малость подсохшей на веточке, но вполне пригодной к употреблению. “А у меня, — подумала она, — что, кроме еды? Жизневода? Но чем она, в сущности, отличается от жизнееды?” — Ангелина Иосифовна снова посмотрела на сливовидную пенсионерку и... не смогла определить запас жизневоды над её головой, не поняла: он бесконечен, или его нет вовсе? Внезапно обретшая пространственно-временное измерение жизнееда или что-то иное сбили прицел. Жизневода была фантомом, вещью в себе, точнее, в голове Ангелины Иосифовны. Жизнееда — самой что ни на есть вещью везде, или — вне себя. Внутри неё, как бактерии (не зря молодая певица взяла себе такое сценическое имя!) размножались, жили и умирали люди. А некоторые, как неизвестный матерщинник из популярной песни, даже подвергались аресту.
“Боги, — обрадованно вспомнила Ангелина Иосифовна, — пусть я вне еды, хотя это не совсем так, но при богах! Артериальный, Пан, Пропал, где вы?” Ответа не было. Видимо, им было западло заходить в храмы жизнееды — супермаркеты. Или кто-то поставил им, как говорили в цифровое время, на входе “блок”.
Задумавшись, она отошла к хлебобулочным полкам, бросила в корзинку подходящий батон и снова встретилась глазами со сливовидной пенсионеркой. “Воистину, не поминай имя Господа всуе”, — ужаснулась Ангелина Иосифовна, одновременно растворившись и взметнувшись в горние выси внутри внезапного визуального контакта. Она где-то читала, что Господь каждого из бесчисленных детей своих хотя бы раз в жизни удостаивает мгновенного внимания, как бы взвешивает на весах, а избранных, подобно паровозам, ставит на правильные рельсы. И никто не оказывается на этих весах лёгким, как на весах других богов, потому что имя им — любовь, а катиться или не катиться по правильным рельсам — свободный выбор каждого. В послесмертии д’уши ожидают другие весы, где они, бестелесные и воздушные, оказываются тяжелее свинца, но кто об этом думает, когда вся жизнь — еда?
“Что я? Зачем я? Почему я?” — схватилась за полку со специями Ангелина Иосифовна, но уже не было в супермаркете “Лента” сливовидной пенсионерки с выглядывающими из-под шапки аккуратными светлыми прядками. Ангелина Иосифовна, унимая головокружение, как с горки летела по небесной ленте вниз. Она не сомневалась, что разобьёт голову о пол супермаркета, но вдруг снова увидела за барьерами касс у столика с контрольными весами пенсионерку в берете с молодёжным рюкзаком за плечами. Она положила на контрольные электронные весы пакет со сливовидными помидорами, покачала головой, а потом обернулась и махнула рукой Ангелине Иосифовне. После чего убрала пакет в рюкзак, взялась за оставленные у стены лыжные палки для скандинавской ходьбы и вышла, энергично переставляя палки, из супермаркета.
Ангелина Иосифовна хотела её догнать, но плотно было возле касс, а обходить долго.
— Помидоры не могут быть сливовидными! Только помидоровидными и никакими другими! — крикнула Ангелина Иосифовна поверх очереди в разъехавшиеся перед очередным посетителем стеклянные двери. — Люди не любят друг друга! И никогда, слышишь, никогда не полюбят, скорее, сдохнут, сгорят в атомной войне! Любовью это не исправить, не преодолеть!
— Моей любовью? — выставился на неё траченный жизнью гражданин со следами высшего образования на лице и одиноко бренчащей в железной корзинке бутылкой водки. Ангелина Иосифовна машинально отметила столь же неопределённый (бесконечный или нулевой?) запас жизневоды над его головой.
Опять сбой.
— В том числе, — рассеянно ответила она.
— Ошибаетесь, — возразил, обдав её нечистым, на спиртовой основе дыханием гражданин. — Высшая точка моей любви — Апокалипсис, три всадника на разноцветных конях, всемирная эпидемия, голод, мусор и ядерная война. Мало? Неужели можно любить сильнее?
— Да пошёл ты... алкаш! — перебежала в другую кассу Ангелина Иосифовна. Ей не хотелось даже сквозь маску дышать одним воздухом с незваным собеседником. “Этот точно не увлекается скандинавской ходьбой с лыжными палками”, — подумала она.
— Не любишь, — констатировал, икнув, гражданин. — А зря. Иначе...
— Что иначе? — против собственной воли спросила Ангелина Иосифовна.
— Мир не спасти, — озабоченно похлопал себя по карманам гражданин.
Сейчас денег попросит, догадалась Ангелина Иосифовна.
— Не денег, — он широко улыбнулся, продемонстрировав неожиданно ухоженные белые, как у телевизионных людей, зубы, — любви!
18
“А ведь и Петя неплохо бы смотрелся с этими палками”, — подумала, покидая супермаркет, Ангелина Иосифовна. Она живо вообразила его в кроссовках, в натянутой на уши шапочке, воздушном шарфике поверх спортивной курточки, вольно шагающим по извилистому Хохловскому переулку. Там, напротив обглоданного, как каменная кость, здания бывшего императорского архива, куда, если верить памятной доске, наведывался изучать исторические документы Пушкин, высился небольшой, насыпной над бывшим правительственным гаражом, парк. Местная общественность много лет отбивала (и, наконец, отбила!) его у гаражно-транспортного олигарха, завладевшего в святые девяностые гаражом и примыкающим к парку старинным особняком. Этот господин объявил парк крышей гаража и, следовательно, тоже своей собственностью. Суды разных инстанций долгие годы разбирались, откуда взялся на крыше гаража парк и правомерно ли его отчуждение хозяином особняка? Установленная истина несильно обрадовала судейских. Гараж после семнадцатого года использовался как расстрельный полигон, куда свозили заложников и врагов советской власти. Парк на крыше насыпали и засадили деревьями и цветами, чтобы заглушить звуки выстрелов. И, возможно, хотя подтверждающих документов обнаружено не было, для временного захоронения тел. В парке шла в буйный рост, цвела, шумела ветвями нетипичная для средней полосы России растительность, включая африканские орхидеи. Гаражный олигарх утверждал, что выписывал для парка редкие и дорогие, такие, как кал бегемотов, удобрения, но суд не принял к сведению это обстоятельство, посчитав его личной инициативой ответчика. Последняя судебная инстанция вынесла решение присвоить парку статус “территории, прилегающей к городской усадьбе — памятнику архитектуры ХIX века”, то есть сделать его доступным для посещения гражданами.
“Утомлённому скандинавской ходьбой Пете можно было бы передохнуть в парке на скамеечке под вязами. А я бы, — томно потупилась Ангелина Иосифовна, — сидела с ним рядом...” Только без лыжных палок и не после семи вечера. В это время неясного подчинения охранники выпроваживали посетителей, запирали до утра ворота на замок. Она читала, что в ранние постсоветские годы в Питере было два губернатора — дневной (официальный) и ночной (криминальный). Возможно, что и гаражный олигарх остался ночным губернатором “городской усадьбы”. Если, конечно, не сидел в тюрьме, не сбежал из России и вообще был жив.
Она любила сплетение улиц внутри и вокруг Бульварного кольца, звёздные узлы церковных куполов, белую стёжку монастырей, скользяще-бесшумный ход инновационных обливных трамваев, свой пятиэтажный, с лифтовыми шахтами, как кишками наружу, пролетарский дом в Лялином переулке. Построенный в тридцатых годах, он противоестественно существовал среди давно переросших его деревьев, детских площадок, глухих, расписанных граффити стен технических сооружений ушедшей эпохи. Дом не считался аварийным, ожидая очереди на снос, реконструкцию или реновацию. Многие дома вокруг уже были расселены, перестроены и модернизированы по высоким (luckshery) стандартам новых жильцов. Они напоминали вельможных дам в металлическом кружеве оград и раздвижных выездов, снисходительно посматривающих на задержавшегося в их угодьях пролетария. По вечерам в окнах — потом они закрывались шторами — вспыхивали непривычной конфигурации люстры, открывались изысканные безмебельные интерьеры. Андроник Тигранович, помнится, заметил Ангелине Иосифовне, рассматривавшей в газете фотографии золотых унитазов и инкрустированных бриллиантами ершиков, обнаруженных следователями во дворце областного полицейского чина, что такого рода роскошь свойственна низовым служебным ворам, организаторам первичных, “от земли” коррупционных схем. Чем умнее и образованнее воры, пояснил Андроник Тигранович, тем невидимее и сложнее у них схемы. Они растворяют цифры в воздухе, гоняют по небу, проливают дождём там, где их невозможно ни заподозрить, ни отследить. Поэтому в их жилищах всегда просторно и нет предметов роскоши. Их богатство — золотой воздух, преображающийся в деньги по потребности, а не напоказ. Видимо, за ажурными, с пиликающими электронными замками оградами поселились именно такие, искушённые воздушно-цифровые воры.
Выясняя судьбу своего дома на сайтах московского правительства (он пока не значился в тревожных списках), Ангелина Иосифовна узнала, что в двадцатые годы на месте пролетарского дома стоял особняк, где размещался секретный отдел ВЧК, возглавляемый Яковом Блюмкиным. Портрет бородатого, в галифе и почему-то с портфелем в руке, унесшего в могилу (никто, кстати, не знал, где она) множество тайн чекиста однажды появился на стене давно бездействующей трансформаторной подстанции поверх других полусмытых дождями граффити. Некоторые из уличных художников-монументалистов, оказывается, интересовались историей. Свирепая щетинистая физиономия, как будто сошедшая с гитлеровских, карикатурно изображавших евреев и комиссаров плакатов, возможно, не имела отношения к Блюмкину. Разводившая на продажу канареек соседка Ангелины Иосифовны была уверена, что это азербайджанец, снимавший комнату у неё в квартире. Она часто жаловалась, что он курит, а канарейки кашляют и чахнут от дыма: “Ладно бы, как все, сигареты, а он сигары! Жирует, гад, на нашей нищете!” Постоялец, по её сведениям, держал возле Курского вокзала овощную торговлю.
— Хоть бы раз принёс птичкам кизила!
— Может, у него нет кизила? — предположила Ангелина Иосифовна.
— Есть! — убеждённо не согласилась соседка. — Ты не представляешь, какой это страшный человек!
Она точно не знала, кто такой Блюмкин.
Когда во дворе дул ветер и шумели деревья, Ангелине Иосифовне казалось, что время летит. Она уносилась мыслями в неопределённое будущее, когда дом и близлежащие строения снесут, территорию расчистят под новое строительство, деревья срубят и увезут, а сама она окажется неизвестно где. Когда же было тихо, время как будто замирало, застывало латексом. Она вклеивалась в него вместе с открытыми окнами, ушастыми фикусами на подоконниках, плавающим в воздухе тополиным пухом, угревшимся на жестяном карнизе котом. В одно из таких мгновений Блюмкин сполз со стены, медленно, но верно двинулся к Ангелине Иосифовне. Он плыл к ней сквозь латекс, как призрак, не касаясь земли, используя энергию тополиного пуха. “Осенью, — подумала Ангелина Иосифовна, — к его услугам энергия опадающих листьев, а зимой — снега”. Граффити, как тату, было исполнено устойчивой краской. В одной руке Блюмкин (если это был он) держал потёртый, явно конфискованный у расстрелянного приват-доцента портфель, другой жадно тянулся к горлу Ангелины Иосифовны. Ей вдруг показалось, что не к горлу, а к груди, и она вздрогнула от неуместного гадко-сладостного отвращения. Ангелина Иосифовна закрыла глаза, и Блюмкин превратился в овощного торговца с горстью кизиловых ягод в протянутой ладони. Вокруг опасливо кружились канарейки, не рискуя присесть на ладонь.
Революция, взметнувшая Блюмкина из оседлого ничтожества в карательные выси, представилась Ангелине Иосифовне казино, где фишками служили человеческие жизни. Блюмкин, если верить ненадёжным воспоминаниям современников, носил в кармане пачку подписанных Дзержинским незаполненных расстрельных ордеров. Выпивая с Есениным, Блюмкин совал их ему в нос, зазывал во внутренний двор Лубянки, где ночами при свете автомобильных фар расстреливали несчастных. А может — в подземный гараж, на крыше которого сегодня цвели райские цветы. Блюмкин и Троцкий любили Есенина. Должно быть, он казался им певчей канарейкой. Они пускали ему в глаза сигарный дым, протягивали ладонь, но не с кизилом, а с пулями.
Ангелина Иосифовна подумала, что божественные сущности не знают отрицания. В пустой расстрельный бланк чекиста Блюмкина мог быть вписан кто угодно. Точно так же в её время любой человек мог оказаться на скрижалях смертельного вируса или мобилизационного предписания. Менялись числа, но не суть. “Ты бог, — погрозила пальцем из окна Блюмкину Ангелина Иосифовна. — Ты тоже бог, — глубоко вдохнула воздух, где жил убивающий вирус. Вдоль окна невесомой сиреневой косынкой протянулся терпкий сигарный дымок. Вирус травил людей, а постоялец соседки — канареек. — И я бог! — захлопнула форточку Ангелина Иосифовна. Ей стало легко и весело. — Мы ещё поклюём кизила!” Она обратила внимание, что Блюмкин на стене остался без портфеля. Куда он делся? Она дала себе слово купить в хозяйственном магазине баллончик с белой краской и закрасить граффити.
19
Вернувшись из супермаркета домой, переложив продукты в холодильник, Ангелина Иосифовна включила приобретённый по акции транзистор — свой персональный идейно-крепкий (по Оруэллу) речекряк. Он крякал разнообразнее телевизора, где жирные прикормленные селезни крякали удручающе однообразно. Курсирующие в небесах утиные стаи (по графу Льву Толстому) мыслей народных коллективно и бессознательно летели мимо болота, куда их приманивали прикормленные селезни. С небесных высот на селезней лилось невидимое на экране гуано.
По телевизору Ангелина Иосифовна в последнее время смотрела исключительно футбол и волейбол. Ей нравились крепкие белые, чёрные, смешанной расы парни, трудом и молодостью зарабатывающие миллионы. Женский спорт её не интересовал, она сама с некоторых пор была спортсменкой. По встречным движениям футбольных команд, судорогам голеностопов, ломаному маршруту мяча, ракетному взлёту мускулистых тел над волейбольной сеткой она, как римский авгур по полёту птиц, читала будущее. Картина расплывалась, мохрилась то ковидным, то окопным инеем. По ней, как по лобовому стеклу автомобиля, гулял дворник, счищающий с лица земли мужское, ещё недавно главенствующее в мировых делах начало. Уверенное движение дворника завораживало. “Неважно, что в данный момент на картине, — системно (по Гегелю) размышляла Ангелина Иосифовна, — важны алгоритм, рабочая программа дворника-ликвидатора. Сначала — мужское начало, как числитель, а там и аморфный (вся жизнь — еда) знаменатель, предварительно распылённый по всем мыслимым и немыслимым, включая семьдесят два (или сколько их там?) признакам гендера”. Пресловутое “окно Овертона” предстало её мысленному взору не просто распахнутым настежь, а вынесенным в атмосферу. “Никакого “окна Овертона” нет, — констатировала Ангелина Иосифовна, — потому что оно везде”.
Не сказать, что судьба вступившего на путь борьбы с инстинктом продолжения себя как биологического вида homo sapiens сильно беспокоила Ангелину Иосифовну. Она не столько майнила биткоины истины в окружающем хаосе, сколько развлекалась, тренировала (как футбольные и волейбольные парни ноги и руки) ум, серфинговала по эфирным транзисторным волнам.
Захлопнув холодильник, она перескочила с казённо-новостной на умеренно патриотическую волну. Слушая дискуссию социологов о бедственном положении лишённого возможности влиять на власть народа, Ангелина Иосифовна подумала, что была бы рада предстать носительницей идеалов справедливости и национального возрождения, если бы наверняка знала свою национальность и классовую (по Марксу) принадлежность. Кем был загадочный Иосиф? Мать о нём молчала, как камень, или несла чушь, а больше спросить было не у кого. Да и экономически обездоленной она себя не считала, регулярно получая от Андроника Тиграновича конверты. Иногда — страшно сказать! — выносила в мусорный бак пакеты с просроченными продуктами. По новой классификации социальных групп в обществе, она вполне подходила под определение “привилегированный прекариат”. При этом Ангелина Иосифовна ощущала себя свободной (отчуждённой) как от результатов собственного труда (её эксплуатировали боги, а не начальство), так и от общественно-гражданских условностей. Её привилегией была свобода, а потому транзисторные идеи стекали с неё, как с гуся (гусыни) вода. Её свобода была особенной, обнуляющей любые идеи и условности. Она была свободна от того, от чего не мог быть свободен ни один человек на свете, — от еды! А если вспомнить вопрос аккуратной, в берете, пенсионерки из супермаркета: “Вся жизнь — еда?” — то и от жизни, включая такой её немаловажный аспект, как размножение. Без еды размножение теряет прелесть и смысл. Она и прежде задумывалась на эту тему, и каждый раз в бёдрах как будто раскалялся утюг, готовый выжечь любой намёк на (гипотетическое) возникновение жизни. Страшно было представить, чем это обернётся для предполагаемого партнёра. Или вносимого биоматериала в случае искусственного оплодотворения. Хотя вряд ли ей суждено проверить это на практике. Разве только если она примет предложение Андроника Тиграновича насчёт Майами. “Надо, чтобы это случилось в воде”, — практично прикинула она. Океан — колыбель жизни, проклятому утюгу с ним не справиться — зашипит, как змея, и вырубится. Но начальник к теме совместного бытия больше не возвращался. Не самой же ей бросаться ему на шею?
“А что, если я, — импровизировала Ангелина Иосифовна, всматриваясь сквозь стеклянный аптечный прилавок в сосредоточенные лица покупателей лекарств, — альфа и омега нового, конструируемого богами, хаосом и вирусами человека? Вдруг я первая добежала до финиша, а остальные только натягивают трусы в раздевалке? Да! Я новый человек! Моя новизна, как воздух, как вирус, как... песня певицы Бактерии про арест матерщинника. Все дышат, слышат, но не видят и не понимают. Или, — косилась на сменных аптечных девчонок, — видят и понимают?”
Бактерия была у них в чести.
Раньше, чтобы дотянуться до верха холодильника, где стоял транзистор, Ангелине Иосифовне требовалось подняться на цыпочки. Теперь она легко дотягивалась до него полусогнутой рукой. Ещё она заметила, что люстра в комнате как будто опустилась ниже, а самой ей, когда поднимается по лестнице, стало удобнее перешагивать не через одну, как прежде, а через две ступеньки. “Бред, — успокоила себя Ангелина Иосифовна, — люди не растут на исходе шестого десятка, наверное, у меня от плавания в бассейне, от тренажёров в фитнесе распрямился позвоночник”.
А ещё ей вспомнился давний разговор с матерью. Ангелина, глядя в новенький, только что полученный паспорт, спросила про вписанное туда красивым почерком отчество:
— Я никогда ничего не узнаю про этого... Иосифа?
Она одним днём приехала за паспортом в отделение милиции по месту прописки и уже торопилась на вокзал, чтобы вернуться в училище. Мать никогда не говорила с ней о предполагаемом отце, но в тот раз то ли приняла сильнее обычного, то ли расслабилась.
— Узнаешь, — сказала мать.
— Когда? — спросила Ангелина.
— Когда дорастешь до радио, — икнула, прикрыв рот рукой, мать.
Вылетевший из её рта звук напомнил Ангелине “ку-ку”.
— Женщины растут до шестнадцати лет, — она решила, что мать над ней издевается (какое радио, при чём здесь радио?), — а мужчины — до двадцати пяти. Я уже выросла.
— Не-е-т, — противно протянула мать, пьяно погрозив ей пальцем, — не выросла. Радио слышит, радио знает.
Ангелине хотелось спросить, а до скольких лет женщины беспробудно пьют, но она сдержалась, опасаясь услышать новое “ку-ку”.
— Значит, я ничего не узнаю, — подхватив сумку, она направилась в прихожую.
Ей надоел бессмысленный разговор. Хотелось захлопнуть за собой дверь, чтобы с вешалки свалилась неизвестно чья (хотя очень даже известно!) кривая засаленная кепка. Она была точно не Иосифа, а сантехника из диспетчерской на первом этаже. Ангелина и прежде заставала его у матери, но без победительно оставленной на вешалке кепки. Он пробовал звать её “дочкой”. Ангелина демонстративно не откликалась. По случаю обретения “дочкой” паспорта сантехник (мать звала его то Степаном, то Семёном) принёс сломанную гвоздику, торжественно поставил на стол бутылку вермута. Однако увидев, что “дочка” не рада, нетвёрдо удалился “проверить в двадцать шестой стояк”.
— Докатилась! — пристыдила Ангелина мать.
— Да, — гордо ответила та, — он держит в тонусе мою водопроводную систему!
Встав, как сказочный лист перед травою, перед холодильником, Ангелина Иосифовна протянула руку к играющему огоньками, рассказывающему о новейших отечественных системах вооружений транзистору. Гиперзвуковые ракеты надёжно обеспечивали безопасность Родины, но мышиная возня НАТО по периметру российских границ не прекращалась. Президент, правительство, Государственная Дума и народ терпеливо ожидали письменного ответа на второй по счёту ультиматум к натовским мышам с требованием убраться под веник, предварительно очистив от войск и техники объявленные российскими после народных волеизъявлений на референдумах территории соседнего несостоявшегося, но не желающего признавать этот факт государства. Мыши упрямились. Возможно, потому, что не могли определить конкретного адресата письма. С отправителем всё было ясно. Но равновеликого ему единого и неделимого ответчика среди часто меняющихся во власти мышей (парламентская демократия, либерализм — “Великая ложь нашего времени”, определил ещё в девятнадцатом веке философ Константин Победоносцев) не обнаруживалось. Александр Блок зря троллил его за распростёртые над Россией “совиные крыла”. Западных мышат пугала даже тень русской совы. Они придумывали новые санкции, снабжали несостоявшееся государство танками и ракетами, одним словом, действовали, как привыкли, как было принято в старом, уходящем мире “великой лжи”, но никак не в новом мире “великой правды”, отсчёт которому положила специальная военная операция (СВО), то есть СОВА за вычетом буквы “а”.
Ангелина Иосифовна перевела дух. “Я не подросла за минувшие дни, — успокоила она себя. — Бог (Пан, Пропал, Артериальный?) определил мне рост, чтобы я легко доставала рукой до транзистора на холодильнике. Выше не надо”. Относительно этого, впрочем, уверенности не было. Боги капризны и ироничны. Вдруг она превратится в чудо природы, вырастет до потолка, её схватят, увезут в секретную лабораторию, начнут исследовать, препарировать?
Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, Ангелина Иосифовна занялась филологическими изысканиями. Как лист перед травою, в сказочной присказке перед Иванушкой-дураком должны были встать Конёк-Горбунок или Сивка-Бурка Вещая Каурка? Она точно не помнила. Слово “лист” показалось Ангелине Иосифовне лишним в логической цепи. “Встань передо мною, как конь перед травою!” В таком виде присказка обретала кристальную ясность. Конь становился перед травою, потому что трава была его едой. Народ, как конь, становился перед холодильником, потому что там тоже хранилась его, народа, еда. Народ смотрел в холодильник и сам холодел от ужаса, сворачивался, как осенний лист. Но Ангелину Иосифовну Пан, Пропал, Артериальный, возможно, и другие боги возвысили над холодильником, вычленили из общей цепи, взметнули, как этот самый скрученный осенний лист. Зачем? Ответ был очевиден. Чтобы она доставала рукой до транзистора, крутила в поисках ответа боковое колёсико, перебирала, как некогда Иван Грозный “людишек”, программы и радиостанции, сплетала и расплетала, как косы, эфирные волны на обобщённой (общественной) с девичьей памятью голове. Волны поднимали с эфирного дна словесно-музыкальный мусор: медный кимвал пропаганды, песни Бактерии, рекламу антигеморройной свечки, новости из ресторанов и зоопарков, рассказы о жизни в местах, “где нас нет”. В эту вечно живую, засасывающую, хлюпающую муть должна была сунуть руку Ангелина Иосифовна, чтобы нащупать, вытащить... что? Кощееву иглу? Зачем? “Господи, — мысленно возопила она, презрев вторичных богов, — я не хочу, отсеки мою руку!”
Ангелина Иосифовна вышла из-за стола, прислонилась лбом к проклятому холодильнику, нащупала поднятой рукой транзистор, выключила и включила его, грубо крутнув колёсико, чтобы броситься в первую попавшуюся набежавшую волну.
Бросилась.
А когда выплыла на поверхность, услышала голос, который не могла перепутать ни с каким голосом на свете.
Это был голос Пети.
20
Петя, как (если бы!) опамятовавшийся Стенька Разин княжне, протянул ей руку, втащил в плывущий по эфирным волнам чёлн. Ангелина Иосифовна вспомнила романтическую легенду, что Разин утопил княжну не по причине ропота: “Нас на бабу променял”, — а потому, что в неё влюбился Васька Ус — второй человек в наводившей ужас на персов и волжских воевод банде. И княжне Васька будто бы был милее, чем грозный, как поётся в песне, атаман. В критический момент битвы в донских плавнях Васька не поспешил со своей ватагой ему на помощь. Степана Разина выдали царю, и тот повелел его после лютых пыток четвертовать. Разин остался в памяти народной героем, а Васька Ус — трусом и предателем. Злобная тупая удаль на национальных весах нравственности и чести перевесила любовь, которая превыше жизни. Отмщение Уса за поруганную любовь не оправдало его в глазах народа. Нельзя менять верность атаману на бабу. Предатели на Руси в исторической памяти народа всегда умирали плохой смертью. Гетмана Мазепу заели вши. Васька Ус сгнил от неведомой кожной болезни. Как писали современники, его заживо съели черви. Народную память не обманешь, она сама есть правда, даже если Мазепа мирно преставился во сне, а Ус, как Рафаэль, — на ложе любви.
Такого рода коллизии творчески исследовал Шекспир, но его долгое время не признавали в России классиком. Лев Толстой полагал, что Шекспир издевается над зрителями, подобно фокуснику, жонглирует причинами и следствиями. Сюжеты его пьес в реальной жизни невозможны. То ли дело его, Льва Толстого, пьеса “Власть тьмы” или “Леди Макбет Мценского уезда” Лескова. Там зло превыше любых обстоятельств, поскольку само их творит. Первородное зло на пару с первородным грехом в отечественной литературной традиции было изначально и насмерть вбито в человека. Вот и Аксинью в “Тихом Доне” Шолохова, припомнила Ангелина Иосифовна, пьяный отец изнасиловал, когда ей было четырнадцать лет. И что? А ничего, она про это забыла, как не было. Фрейд идёт лесом, потому что жизнь в России — тьфу, жизнь бабы — тем более. Пётр Первый приказал отрубить фрейлине Марии Гамильтон голову не за измену, а за душегубство, выразившееся в двух абортах и убиении одного родившегося младенца. Император поцеловал в уста отрубленную голову, заодно проведя с приглашённым на церемонию немецким медиком онлайновый анатомический осмотр шеи. А после велел заспиртовать голову бывшей возлюбленной в лабораторном сосуде. “Вот она, наша любовь”, — вздохнула Ангелина Иосифовна.
Разобравшись с шалящими национальными весами нравственности и чести, она мысленно перенеслась в смытую с Мясницкой улицы очередными волнами пандемии и бегства от мобилизации кофейню “Кафку”. Там, тревожа ложечкой пирожное, она, надвинув на лоб бейсбольную кепку, вслушивалась в разговор Пети с зонтичным профессором-музыковедом. Ещё там присутствовала синеволосая студентка с колечком в носу и критическим уровнем жизневоды над головой. Ангелина Иосифовна не знала, помогло ли девушке предупреждение о нежелательности путешествия с бойфрендом на мотоцикле. Сливающий жизневоду, отворяющий кровь (а как без этого при ДТП?), Артериальный бог не давал обратной связи, но, подобно давнему другу матери Степану-Семёну, держал свою (крово)проводную систему в отменном тонусе.
Теперь в помещении “Кафки” пенилась букетами сетевая оптовая “Цветочка”. Цветы победили безумного писателя Кафку, что было логично и справедливо. Но они победили и кофе, что было странно. Кофе пили все. Цветы дарили озабоченные сексом, карьерой, стремлением загладить вину, родственными чувствами, этикетом и прочими поведенческими мотивами мужчины. “Наверное, и Петя, — стянула губы в ниточку Ангелина Иосифовна, — выбирал там букетики для дочери адмирала”. К этой даме у неё было сложное отношение. Она приветствовала её слепое отцелюбие, но не одобряла практикуемую, если верить профессору-рокеру, ночную подъездную близость с партнёрами после уличных хот-догов и баночного пива. “А ты, — мысленно обратилась она к Пете, — лезешь к ней с цветами! Хотя, — быстро спохватилась она, — какое мне дело до ваших дел в подъездах, пусть расцветают сто цветов!”
Она не стремилась узнать в подробностях, чем занимается Петя, как зарабатывает на хлеб, наложив на естественное женское любопытство тяжёлое, как бетонный блок, табу. Ей нравилось это нерусское слово своей вмещающей безразмерностью. Жизнь втекала в табу, как в фильтр. Ангелина Иосифовна ходила в табу, как индуска в сари или японка в кимоно. “Настоящее табу, — думала она, — врастает в кожу сквозь одежду, не отодрать. Но случается, отсыхает, как болячка. Индуска надевает мини-юбку, а японка — кожаные сексуальные шорты. В паузе между отсохшим и новым табу люди творят историю, колеблют земную ось”.
Ей стало смешно. Какую ось она колебала, слушая переливчатый Петин голос? Какую историю творила?
Некоторое время она не понимала, о чём он говорит. Ангелина Иосифовна привыкла к тому, что в каждом произнесённом, эфирном, бумажном, компьютерном (цифровом) слове по умолчанию наличествует жизневода. В одних словах она дремлет и, случается, смердит, как в тихих, подёрнутых тиной прудах, где нежится жаба. В других — рвётся наружу, подобно гейзеру, сквозь глубинные пласты лжи и прочих, наложенных временем и местом ограничений, жжёт, как писал великий Пушкин, глаголом сердца людей. В-третьих, она на нуле, как в Сахаре, слова невесомо порхают, как сорвавшиеся с иголок энтомолога коллекционные сухие бабочки или стрекозы. Опытные речекряки формировали из них эскадрильи, забивали уши слушателей словесной трухой. Сверхопытные рисовали на горизонте, как на бумаге, миражи. Четвёртые (редкие) слова были страданием и болью. Пятые — елеем. Шестые — философским жизнельдом, охлаждающим воспалённые лбы библейским заклинанием: “Пройдёт и это”. Седьмые — мёртвоживым и правдолживым вирусом, матерью (матрицей) которого была объявлена летучая мышь — любимая натура Босха.
Рождаемый радиословами ландшафт был противоречив и калейдоскопически подвижен. Мир жил войной, деньгами, воровством, порочными страстями и страхом. Вавилонские башни опадали, как выключенные каменные фонтаны, в красных небесах летали птеродактили, невидимые хвори косили людей, как сорную траву. Перепончатые крылья зловещим занавесом затягивали божественную небесную синь.
Политолог, историк и искусствовед, так назвала Петю шустрая ведущая программы. Слова пролились на сердце Ангелины Иосифовны елеем. Она не считала себя образованным человеком. Много читала, да. Но бессистемно и расфокусированно. Вчера — Ницше, сегодня — Мамин-Сибиряк, завтра — Джонатан Свифт, послезавтра — Степан Щипачёв. История, искусство, политология (здесь она, правда, сомневалась) соединялись в её сознании в волшебное хрустальное яйцо, сквозь которое удавалось разглядеть суть вещей, отследить проникающий луч истины. Яйцо можно было разбить, иглу — вытащить и сломать, чтобы Кощей испустил дух, а можно — поцеловать, бережно вернуть на место во имя общественного блага. Ангелина Иосифовна, едва только услышав Петю, сразу поняла, что он парень не промах, друг спокойствия и враг перемен, которые никогда не бывают к лучшему.
Помнится, она совсем не удивилась, когда Петя отказался от предложения зонтичного профессора прочитать в “Вышке” курс лекций по истории русского либерализма.
— За это платят, — понизив голос, пояснил зонтичный, — я рекомендовал тебя ректору, он не против. Начни с Радищева — и вперёд!
— С Радищева? — задумался Петя. — Лучше со Степана Разина или Пугачёва, только за них много не заплатят.
— Тоже либералы? — хмыкнул зонтичный.
— Квинтэссенция русского либерализма, — ответил, пристально глядя в пустой стакан, Петя, — его отрицание и первооснова, конечная материализация народного понимания свободы.
— Поясни, — тоже, причём с похожим выражением лица уставился в свой стакан старый рокер.
“Дарвин прав, человек точно произошёл от обезьяны”, — успела подумать Ангелина Иосифовна.
— Только без политологической хрени, — продолжил рокер, — типа свобода есть средство разрушения того, что есть, во имя того, чего не будет, а если будет, то будет хуже того, что было, я помню твою статейку. По десять “что”, “было” и “будет” в каждом предложении. В чём проблема?
— В аварийном катапультировании без парашюта сначала из социализма, а сейчас — из капитализма, — ответил Петя.
— А кто это у нас собирается катапультироваться? — возразил рокер, скосив глаза на длинный стол, где, уткнувшись в компьютеры, пили кофе студенты.
Ангелине Иосифовне показалось, что он высматривает, кого бы катапультировать в “Ароматный мир” на другой стороне улицы. “Состарился, дружок, — снисходительно подумала она, — отстал от времени, никто не побежит”.
— Не туда залетели, — сказал Петя, — чуют штопор.
— А по мне так нормально летят, — не согласился рокер. — Кто из дворцов катапультируется? Только на кладбище в силу естественных причин или во дворец покруче. Всех к ногтю, а мы — дальше, пока моторы тянут!
— Не тянут.
— Да ну? — искренне удивился рокер. — Мигрантов завезли, надо будет, народец под карантин, под мобилизацию, под социальный рейтинг, как у китайцев. Росгвардия начеку. В интернет по паспорту. Граница на замке. Наше дело правое. Какие проблемы? Море покорности — это же твоё определение. Заволновалось море? Разин, Пугачёв, тридцать витязей прекрасных с дядькой Черномором вылезли на брег печальный и пустой?
— Ну да, — поправил на шее шарф, снял с вешалки тонкорунное пальто Петя.
— Что “ну да”?
— Про витязей не скажу, но что-то лезет.
— Я знаю, что, — усмехнулся рокер, — то, что не тонет, но за что платят.
— Кризис жанра, — продолжил Петя. — Назад поздно, вперёд страшно. Как там в песне? “Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано…” Ладно, мне пора.
— Понял, — тоже поднялся из-за стола зонтичный, — зачем тебе лекции? Влез в проект, да? Простили и позвали?
— Сделали предложение, от которого можно, но нельзя отказаться. Новая идеология, три тезиса: смерть превыше позора; без России во главе миру не бывать; мы ещё не начинали, — сказал Петя. — Вот и начнем.
— Проект без музыки? — поинтересовался зонтичный. — Я бы подобрал саундтреки под каждый тезис.
— Если вдруг, дам знать, про музыку пока не говорили, — пообещал Петя.
— Значит, back in USSR? — хлопнул его по плечу рокер. — Другая идеология в России невозможна. С поправкой на Достоевского: свету ли провалиться, или мне “Дом Периньон” на вилле в Ницце не пить? Где будешь начинать? На каналах, в сетях?
— Ты не поверишь, — ответил Петя, — на старом добром радио. Наш девиз — “Уши умнее глаз!”
— Знаем-знаем, — хмыкнул рокер, — радио больше, чем звук.
(Окончание следует)
Ангелина Иосифовна работала в кубической аптеке без малого тридцать лет, с конца советских времён. Тогда аптека не имела пластмассового продолжения, а естественным образом размещалась в цокольном этаже дома. На другой стороне переулка напротив аптечного дома высились обливные стеклянные небоскрёбы. Когда-то на их месте тянулись приземистые, с заглублёнными для обороны от “воров”, как обобщённо называли в старой Руси злоумышленников, окнами, старинные торгово-складские палаты. В советские времена перед пролетарскими праздниками их стены белили, чтобы кумачовые лозунги — “Дело Ленина живёт и побеждает!” (Седьмое ноября), “На работу — с радостью! С работы — с гордостью!” (Первое мая) — смотрелись ярче и веселее. По какой-то причине палаты не удостоились охранной таблички “Памятник архитектуры”. В нулевые годы могучие стеклянные ноги растоптали их, устремились, сметая натянутую между шпилями сталинских высоток небесную линию, вперёд и вверх. Уплотнительная застройка скомкала, изорвала городской горизонт, как обвисшую бумажную ленту. Но пока ещё скатывающееся с Садового кольца солнце ненадолго задерживалось в узком вертикальном просвете между небоскрёбами, задумчиво заглядывало в аптечный куб.
В запутанном и скользком лекарственном деле Ангелина Иосифовна разбиралась лучше всех в аптеке, не уязвляя при этом коллег своими скальпельными, выходящими за рамки описаний и инструкций, курсов повышения квалификации и многолетнего практического опыта знаниями. Источник этих знаний, как догадывались, но предпочитали помалкивать коллеги, скрывался в древней, как мир, хранящей горькую правду о человеке, непроницаемой глубине. Нормальные люди не стремились вглядываться в неё, дабы она, как предостерегал философ Фридрих Ницше, не начала вглядываться в них. Разве что мимолётно, для метафизического (как без этого образованному человеку?) куража, с быстрым возвращением в привычную реальность. Непроницаемая бездна существовала внутри окружающего мира, или мир существовал внутри неё? Ответа на этот вопрос не было. Дружественный нейтралитет — так можно было определить взаимоотношения Ангелины Иосифовны с повседневной, наполненной житейскими проблемами и страстями аптечной действительностью.
“Пойдёт. Заказывайте”, — говорила она, пронзая взглядом, как лазером, привезённую со склада упаковку новых лекарств, не отвлекаясь на чтение скрученных в бумажную пружину, развёртывающихся подобно пергаментным свиткам описаний. “Две коробки на пробу. Через месяц — возврат”, — предсказывала судьбу другого новейшего препарата, морщась, как будто уже держала во рту бесполезную горькую таблетку. И ведь никогда не ошибалась
Меняющиеся (она помнила всех) заведующие, а в новые времена — хозяева аптеки, ценили и уважали Ангелину Иосифовну за вдумчивую исполнительность и проникающий в душу препаратов и посетителей взгляд. Человек ещё только входил, а она уже знала, зачем пришёл, что ему надо, а главное, поможет ли ему то, что, как он думает, ему надо. Это было (по Канту) не подлежащее размену на слова “знание в себе”. Оно же — сила, как гласил забытый лозунг советского времени. В первые годы аптечной службы Ангелина Иосифовна старалась скрывать силу своего знания и знание своей силы, но они всё равно обнаруживали себя, удивляя и пугая коллег.
Она умела управлять двуединой сущностью, иногда даже обращала её на пользу клиентам, но только в том случае, если чувствовала (по щучьему велению, по своему хотению), что это необходимо сделать, наступив на горло окружающей реальности — нетерпеливой, возмущённой вниманием к отдельно взятому посетителю очереди или с ушками на макушке сослуживцам. Так что было непонятно, кто чем (кем) управляет: она силой знания или сила знания ею? Все люди смертны, размышляла Ангелина Иосифовна, с интересом разглядывая случайного получателя бесценного совета, но некоторым по истечении срока выпадает необъяснимая задержка. То есть они для чего-то нужны. Кому? Чему? На этом вопросе, особенно если адресат бесценного совета казался ей проходимцем (Ангелина Иосифовна как опытный торговый работник безошибочно читала по лицам, как по книгам), мысль притормаживала. Если этот гусь кому-то для чего-то нужен, зачем лишнее, мечущее из аптечного окошка исцеляющий бисер перед больной свиньёй звено? Почему не напрямую? Неужели управляющий миром Высший Разум (он же непроницаемая бездна) не всесилен? Или же настолько всеобъемлющ и универсален, что ему плевать на формальную логику? Он просто не замечает её, как идущий человек не замечает, возможно, тоже по-своему логично мыслящего у него под ногами муравья. Думать об этом можно было бесконечно, а можно — не думать совсем. Ангелина Иосифовна, сколько себя помнила, как на качелях качалась между “бесконечно” и “совсем”.
Начальство не возражало, когда в ясные осенние дни она выбирала смену с трёх до закрытия, чтобы не пропустить момент включения закатной лампы. Никому и в голову не могло прийти, что одинокая на исходе шестого десятка женщина может быть столь изысканно сентиментальной. Все думали, что с началом календарной осени в первую половину дня она занимается подработкой: консультирует в фитнесе или ведёт на удалённом доступе вебинары по практическому (такая появилась новая прикладная наука) лекарствоведению.
Осень казалась Ангелине Иосифовне лекарством с истекающим сроком годности. У срока годности было и другое определение — срок терпения. Человек (часто с помощью лекарств) терпел жизнь, а природа вынужденно терпела человека. Лекарство ещё действовало, но уже не в полную силу. Когда аптека наполнялась печальным светом, всегда тщательно выглаженный служебный халат Ангелины Иосифовны обретал крылатую лёгкость. Она почти доставала до зажатой в стеклянных тисках вечерней солнечной руки.
Но никогда не могла дотянуться.
2
Укладывая в фирменный пакетик очередному посетителю презервативы и освежающие дыхание леденцы, она подумала, что истекающий срок годности — верная единица измерения всего на свете. Занятому своими (понятно какими) мыслями молодому человеку в белоснежных кроссовках и укороченных штанах жизнь, должно быть, казалась вечной, а лента презервативов в коробке — бесконечной.
Сегодня я добрая, скользнула взглядом по лоснящейся самодовольной физиономии приобретателя презервативов Ангелина Иосифовна, пусть думает, что я спятила.
— Есть хорошее средство против экскреции кожного сала, — быстро, как радийный диктор-новостник, произнесла она. — Его выписывают, когда высокий холестерин, но тебе будет в самый раз. Это называется непредусмотренный эффект, так иногда бывает с лекарствами. Мимо, но в десятку. Бери, отпущу со скидкой. У тебя разного размера зрачки, — впилась змеиным взглядом в растерявшегося покупателя. — Наркоман? Вижу, пока на лёгких. Плюс врождённая анизокория. Да, презерватив надевай с припуском, — едва шевеля губами, чтобы тот не разобрался, она говорит, или прилетело по воздуху, посоветовала молодому человеку, — в натяг порвётся. Сделано в Индонезии, качество, сам понимаешь. А вообще... — вдруг замолчала, но остановиться не смогла: — Сдохнешь через год, если не соскочишь. Хотя нет, — уточнила упавшим голосом, — раньше.
Ангелина Иосифовна не знала, откуда ей это известно, но знала, что её устами говорит (кричит!) новорождённая правда. Дальше ему решать: прижать её к груди или оставить в колыбели и сгинуть. Она хотела добавить, что его больная, вздёрнутая комбинацией индийских транквилизаторов, некоторые из которых отпускались под регистрацию и исключительно по рецептам с печатью медицинского учреждения, бодрость иллюзорна и конечна. Она без труда могла их перечислить, но не видела в этом смысла. Глядя на вылезающий из потрескивающего терминала чек, она подумала, что пересказала растерянному, прячущему в бумажник банковскую карточку клиенту вечную притчу о слуге визиря, пытавшегося умчаться на быстром коне от Смерти в Тегеран, где та как раз и собиралась с ним встретиться.
— Вы что-то сказали? Извините, я не расслышал, — глаза у парнишки съехались к носу, бумажник, как маленький кожаный дирижабль, замер в воздухе.
Молодые живут с глазами, закрытыми на смерть, вспомнила Ангелина Иосифовна слова какого-то философа. “Даже при анизокории и индийских транквилизаторах, — уточнила от себя. — Кожное сало — не в счёт, смазка на пути в раннюю деменцию. Ты играешь с презервативами, освежаешь дыхание, — приветливо улыбнулась парнишке, вернувшись мыслями к притче о Смерти и слуге визиря, — а Смерть играет с твоими зрачками, как дитя с шариками, освежает своё дыхание тобой, как ты освежаешь его леденцами”.
— Вы всё слышали.
Чек белым ленточным червём скользнул в фирменный аптечный пакет. Плевать, что и как он будет натягивать. Да хоть на голову! С ней часто такое случалось. Только что горела интересом к чему-то, и вдруг — раз! — лампочка выключалась.
— Девушка, чем могу помочь? — громко обратилась Ангелина Иосифовна к внимательно рассматривающей в дальней витрине утеплённые ортопедические стельки посетительнице в сильно надвинутом на лоб берете. Та вздрогнула, как если бы собиралась похитить стельки, но её застукали на стадии (по Оруэллу) мыслепреступления. Стельки, милая, чепуха, мысленно пожалела Ангелина Иосифовна девушку, встретившись с ней глазами, ты вся зудишь от аллергии, господи, да ещё где... на слизистой влагалища...
— Я... — заторопилась к выходу девушка.
Недавно Ангелина Иосифовна смотрела фильм про семейство землероек на канале “Природа”. Крохотные детёныши забавно тянулись по пересечённой местности за матерью волнистой, похожей на ортопедическую стельку, шерстяной цепочкой, вцепившись друг другу в хвосты. Ведущий объяснил, что землеройки рождаются слепыми, но когда подрастают и начинают видеть, то не сразу могут победить привычку передвигаться подобным образом. Совсем как люди, подумала Ангелина Иосифовна, только не за матерью, а за деньгами. С ней такое часто случалось. Жила себе, ходила, работала, как все, и вдруг проваливалась в умственную преисподнюю. Она напоминала библиотеку (Ангелина Иосифовна всю жизнь читала много и исступлённо), но не современную, а старинную, с кожаными томами на полках, бронзово-лапчатыми под зелёными стеклянными шапками лампами, на века сработанными дубовыми стеллажами и столами. В тёмных углах непонятной библиотеки как будто парили, струились, подобно бледному дыму, нерусского вида старцы в седых бакенбардах, в сюртуках, с надменно-презрительными, траченными временем физиономиями. Они не верили в людей, молчаливо предлагая Ангелине Иосифовне присоединиться к их безверию.
Людей с генетическими, неврологическими и прочими повреждениями с каждым годом прибывало. Кубическая, наполняемая закатным светом аптека, где работала Ангелина Иосифовна, похоже, была для них чем-то вроде капища. Некоторые ничего не покупали, а просто пялились на неё, как на прикреплённую к аптеке жрицу, топтались у стоек, потом понуро уходили. Или, как аллергическая девушка с огнём в трусах, убегали, объятые античным ужасом. Обычно она тяготилась вниманием ущербных людей, но сегодня гордо расправила плечи. Халат затрещал, но выдержал. Быть приобщённой к ВС (высшей силе), подумала Ангелина Иосифовна, не означает быть силой, но свидетельствует о доступе на кастинг на право быть не слепой и безгласной, как прежде, её частицей, а видящей, слышащей и мыслящей, получить новый, расширяющий полномочия и возможности чин. Она как будто приблизилась к подножию уходящего головой в космос алтаря, и оттуда, из космоса, на неё снизошло снисходительное одобрение: “Ну-ну, попробуй, посмотрим, как у тебя получится”. Ангелина Иосифовна знала, что мир треснул, и из трещин на свет Божий выбираются неправильные, застилающие истинный свет боги. Она перекрестилась непокорной рукой, вдруг заметив между стеклянными небоскрёбами сложившиеся (возможно, ей это только показалось) в крест закатные облака. Аптечный куб сделался пустым и прозрачным. Солнце землеройкой скользнуло в небоскрёбную нору, махнув на прощание хвостом. “Так всё-таки крест или... хвост?” — засомневалась Ангелина Иосифовна.
3
Обобщённый (на всё), неизвестно кем определяемый срок годности можно было уподобить вирусу, соскребающему лишнее человеческое сало с лица Земли. Ангелина Иосифовна не считала себя “социальной расисткой”. У этого термина — она не сомневалась! — было большое (востребованное) будущее в новом, формирующемся на её глазах мире, управляемом неправильными, застилающими истинный свет богами. Она если и разделяла людей, то отнюдь не по социальным, во многом условным и изменчивым, признакам. Но иногда её гражданская благонадёжность давала сбой, соскальзывала в тёмную архаику, где невесомо обитали презирающие человечество сюртучные старцы в седых бакенбардах. Лишним салом ей упрямо представлялись так называемые публичные люди, оседлавшие радиоволны, заполонившие на исходе СССР экраны ТВ, а в постсоветские времена — компьютеров и смартфонов. “Кони устали!” — хотелось крикнуть Ангелине Иосифовне, но упоённые эфирной скачкой публичные люди её не слышали. Помнится, она как-то попробовала позвонить по названному в передаче номеру, но звонок увяз в тягучей музыке, сопровождаемой короткими гудками.
В позднее советское время у неё был приёмник ВЭФ, он же “Спидола”, рижского, кажется, завода. Когда он свалился с книжной полки на пол, взорвавшись жёлтыми и чёрными пластмассовыми осколками, она испытала, как писали в газетах того времени, чувство глубокого удовлетворения. Блаженная, лишь изредка нарушаемая глухим ворчанием воды в глубинных трубах тишина установилась в квартире. Транзистор, поняла Ангелина Иосифовна, был иконой неправильных богов. Некто правильный невидимым божественным пальцем спихнул говорящую икону с полки и, стало быть, освободил Ангелину Иосифовну, принял под своё крыло. Она надеялась, что не под красное советское — тоталитарное, административно-командное, как кричали с трибун народные избранники на съездах, а под белое ангельское — свободное, демократическое, но не была уверена на сто процентов. Возможно, она угодила под какое-то третье крыло.
У неё остался телевизор. Она его редко включала, только стирала пыль. Телевизор, таким образом, тоже был вредоносной иконой, но (применительно к Ангелине Иосифовне) ненамоленной, декоративной. Иногда она поздней ночью смотрела передачи про животных, а ещё (стыдно признаться!) про голых мужчин и женщин, оказавшихся без вещей в диких тропических лесах. Их выдёргивали из привычной жизни в больших городах, привозили на необитаемые острова, в дебри Амазонки, лишали еды, одежды и наблюдали через скрытые камеры, как они бродят среди лиан, прикрывшись листьями, в поисках крова и пропитания. Пару, которая продержится на подножном корме дольше других или первой доберётся до указанной точки, ожидал солидный денежный приз. Должно быть, так неправильные телевизионные боги напоминали зрителям о судьбе Адама и Евы. Но зачем? Неужели для того, чтобы они поняли: рая нет! Есть исхлёстанные, в синяках, сдувшиеся тела с отвисшими грудями и скомканными мошонками, колючая земля, коренья и змеи! В этих фильмах почему-то всегда присутствовали змеи. Особей малых размеров новоявленные Адам и Ева убивали палками и жарили на костре, в то время как крупные (удавы, анаконды) подстерегали их, вытянувшись в траве или свесившись с деревьев. “А что, если, — размышляла Ангелина Иосифовна, — речь идёт о, так сказать, внутреннем рае — гармонии, а то и вспыхнувшей экстремальной любви между мужчиной и женщиной? Но уже не в раю под руководством мудрого змея-искусителя, а в тропическом чистилище под присмотром удава…” Такое случалось в ГУЛАГе и гитлеровских лагерях смерти. Всюду жизнь. Но нет. Адам и Ева начинали ссориться из-за пустяков буквально на следующий день совместного обнажённого бытия.
“Внутри любой “правильности” и “неправильности”, — подумала Ангелина Иосифовна, — всегда прячутся противоречия. Фридрих Энгельс вслед за Гегелем определял их, как единство и борьбу противоположностей”. Глядя в пустой экран, она вспоминала слова другого великого человека — Вольтера. “Пойдёмте, — будто бы говорил он своим ученикам, собираясь в храм на службу, — отдадим дань последнему человеческому предрассудку”. — “Но вместе с этим предрассудком, — мысленно возразила Ангелина Иосифовна уютно устроившемуся в мраморном кресле Вольтеру (именно этот, из Эрмитажа, мраморный памятник почему-то возник у неё перед глазами), — слили и тебя вместе со свободой мысли, за которую ты был готов умереть”. Она пошла дальше Вольтера: лишала предрассудок дани, не включала телевизор и плевать хотела на свободу мысли. “Мысль всегда свободна, — думала она, — а тело всегда в плену”.
Лишнее сало блестело, искрилось, рассыпалось светящимися каплями, как бенгальский огонь, ослепляя и оглушая прикипевших к экранам, вонзивших в уши наушники зрителей, слушателей и пользователей. Оно насиловало русский язык смещёнными смыслами и словами-уродцами типа “борцун”, “протестун”, “топить”, “илитка”, “тусить”, “америкос”, “либераст”. После вступления России в военный конфликт с прогнившей, но упорствовавшей в вековой ненависти к ней западной цивилизацией количество слов-уродцев сильно увеличилось, они стали грубее и примитивнее. При этом под запрет стали попадать другие, простые, как жизнь, слова: “война”, “мир”, “свобода”, “отступление”. “Какое время — такое и сало, — брезгливо морщилась Ангелина Иосифовна, — какое сало — такие и слова”.
Она различала два вида скворчащего на сковородке времени сала — длинное и короткое. Длинное тлело долго, ползло сквозь эпохи — от СССР через перестройку в новую Россию, — как воловья жила, как черепашистый, в круглых очках девяностолетний ведущий на первом канале телевидения. Короткое сгорало быстро. Только что намазывалось на каждый экран и вдруг исчезало, как его и не было. Люди длинного сала таились в государственной тени; короткого — теснились на глухариных “ток-шоу”, исходили клёкотом, но вдруг исчезали, уступая места очередным (по Оруэллу) идейно-крепким “речекрякам”. Скучая за аптечным компьютером, Ангелина Иосифовна иногда узнавала о перемещении использованных речекряков в недружественные страны, откуда, как они недавно утверждали, на Россию катилось вселенское зло. Один выявил у себя предков-немцев и перебрался в Германию; другой, после того как его уличили в воровстве бюджетных денег, затаился на итальянском курорте; третий, устроившись в американский университет, клеймил российскую власть и русский народ в социальных сетях.
Время в представлении Ангелины Иосифовны меняло образы, как балаганный лицедей маски. Иногда оно раздумчиво качалось на качелях из длинного сала, иногда ускоренно что-то жарило на плюющемся злыми брызгами, успевающем заработать здесь и свалить “туда” коротком.
Время черпало энергию, управляло людьми через сложение, вычитание, умножение и деление бытийно-событийных ландшафтов. Власть думала, что качается на крепких качелях в дворцовых садах, в то время как земля под качелями дымилась, фундаменты под дворцами шли трещинами. Воздушная иллюзия качелей умножалась на раскалённую, трещащую, как “пустой орех” (Ангелина Иосифовна помнила эту песню из советского фильма “Последний дюйм”), землю. Возникало новое уравнение. Внутри одних скобок не хватало воздуха. Внутри других огонь хватал за пятки.
Ангелина Иосифовна не интересовалась политикой, да, пожалуй, что и народом, вершителем (по Марксу) истории. Она твёрдо знала, что время, как злой бегемот, помнёт, потопчет людей, не разбираясь, кто — в воздухе, а кто — на земле. Внутри новой формулы всем будет плохо.
Если она чем-то интересовалась, так это историей. Из неё следовало, что в России, будь она княжеской, ордынской, царской, императорской, советской, буржуазной, в моменты перемены ландшафтов неизменно торжествует самый отвратительный из возможных вариантов. Ей было не отделаться от ощущения, что этот пока призрачный, но с каждым днём набирающий плоть вариант, как невидимый оборотень, ходит за ней, принюхивается, приглядывается, точит зубы, чтобы... Что?
Она не знала, но догадывалась.
У Ангелины Иосифовны вообще было много неясных параметров, по каким она классифицировала людей и события. Ей нравился простой, как жизнь и смерть, как “да” и “нет”, принцип разделения сущностей внутри придуманных ею таблиц.
Разноглазый юноша с леденцами и презервативами проскочил тараканом, не угодив ни в одну из её мысленных таблиц. Мелькнув короткими штанами, он выскочил из аптеки, едва не сбив с ног пристойного вида господина в лёгком (недешёвом) пальто и воздушном сиреневом шарфе. Шарф игриво струился по воротнику, но Ангелина Иосифовна (она была русской женщиной) почему-то подумала о петле.
Прелесть мысленных таблиц заключалась в том, что они, как Вселенная, не знали пределов — расширялись до красных гигантов, съёживались в белые карлики, рассыпались метеоритами, летели хвостатыми кометами, растворялись в чёрных дырах. Ей вдруг захотелось двумя пальцами прихватить господина за лацкан тонкорунного пальто, небрежно поинтересоваться: “Почём суконце брал, любезный?” Дивясь внезапному (в духе пьес Островского) озорному желанию, она поместила вошедшего господина в раздел “среднее сало”. На длинное он не тянул по возрасту. Черепаха (с этим неторопливым морщинистым существом у Ангелины Иосифовны с детства ассоциировалась старость) ещё не придавила его панцирем. Для короткого сала господин был слишком опрятен и задумчив. Представители этого вида ходили энергичной походкой с бесстыжим огоньком в глазах. Среднее сало, но с длинной мыслью, подумала Ангелина Иосифовна, рефлексирующее сало. “О чём задумался, — приветливо посмотрела на господина, — конечно же, о жизни и смерти”. О чём ещё думать в аптеке?
По этому, с античных времён занимающему философов вопросу у неё тоже имелась табличная заготовка.
Люди ходили (плавали, подобно рыбам) под толстым или тонким слоем жизни (живой воды) над головой. К жизневодным, как она их определяла, Ангелина Иосифовна относилась ровно, можно сказать, с симпатией. Это были опытные, не нуждающиеся в её советах, жалости или сочувствии боевые пловцы. Некоторые из них сами, как опытные геофизики или экстрасенсы, добывали живую воду.
Ей вспомнился недавно явившийся в аптеку за перекисью водорода, похожий на ободранного страуса, пропахший мочой старик в многокарманном камуфляже с лыжной палкой. Наверное, он когда-то служил в армии на мелкохозяйственных должностях, а может, егерем в охотхозяйстве.
— Пушечное мясо беды и вечной жизни приветствует тебя, женщина! — рявкнул он с порога, усилив голосовой эффект ударом палки по полу.
— И вам не хворать, — вежливо ответила Ангелина Иосифовна, подумав, что раскалённые пушки нуждаются в охлаждении, а мясо без масла сохнет на сковородке. “Спокойствие, — сказала она себе, — подобно воде усмиряет огонь безумия, сбивает его встречным палом, подобно маслу, врачует ожоги”. Потребовавший целую упаковку — десять стограммовых пластиковых бутылочек перекиси водорода — старик озадачил её своим глумливым жизнелюбием. А ещё — проницательностью.
— Ты никогда не хвораешь, — погрозил он ей кривым и грязным, как вытащенным из земли корнем, пальцем. — Ты... — уставился на Ангелину Иосифовну, сильно натянув нижнюю на верхнюю (исполнить подобное можно было только при отсутствии зубов) губу.
— Зачем вам столько? — поинтересовалась она, переводя разговор в другое русло. Она догадывалась, кто он. Старик тоже (насчёт неё) догадался, но не до конца. Его таблица обветшала, истаскалась в веках. Её — только заполнялась живыми элементами. “Моя таблица круче, — решила Ангелина Иосифовна. — Я рассекаю сущности, ты тупишь, как школьник на удалёнке”.
— Я каждое утро пью воду с перекисью водорода и морской солью, — снова стукнул палкой по полу старик, вернув губу на место, — поэтому я бессмертен!
“Ты сухой сучок, — мысленно возразила она мочевому старику, — существуешь только потому, что всем плевать, есть ты или нет. Ты мусор с помойки времени”.
Принесла со склада коробку.
Расплатившись мятыми, какими-то обесцвеченными (наверное, пролил на них перекись) сотенными купюрами, старик вскрыл коробку, прогулялся ладонью по головам бутылочек, как если бы они были живыми и стосковались по его ласке: “Милые, милые мои смертестопы...” — Распихал по карманам.
— Не качай плюмажем, служивая, — обернулся на выходе, — не ты запрягала. Сама хоть знаешь, куда поскачешь?
— Ты, что ли, знаешь? — спросила Ангелина Иосифовна.
Это было невозможно, но она вдруг и впрямь ощутила себя бойкой, перебирающей копытами лошадкой с ровно подстриженной чёлкой и невесомым плюмажем на голове. “Элемент, — как поезд по рельсам, простучала в голове цитата из Ленина, — нет, не элемент — электрон столь же неисчерпаем, как атом. — И — следом — прицепной вагон из Шпенглера, а может, из Шопенгауэра: — Всякое превосходство — иллюзия, всякое знание — обман”. Надо открыть дверь, — растерянно подумала она, — чтобы выветрилась моча”.
— Работаешь, — похвалила старика, — мастерство не пропьёшь.
— Я пробник по твою душу, — хрюкнул, гаденько ухмыльнувшись, старик, — ласковый такой конёк, покрою кобылку, смажу засов, чтобы потом, когда срок, элитный жеребец не промахнулся.
— Как вам не стыдно? — возмутилась Ангелина Иосифовна, возвращаясь в служебную реальность, обнуляя (с некоторых пор это слово укоренилось в русском языке) ситуацию.
— Мне не может быть стыдно, — ткнул пальцем в застеклённый фотографический портрет президента старик. — Я сам стыд. Гляди-ка, где повесили. Лучший друг физкультурников и фармацевтов!
Ангелина Иосифовна тоже посмотрела на портрет. Он висел высоко, уборщица украдкой вытирала его стремительно вскинутой шваброй, как знаменем, но иногда забывала, и портрет покрывался пылью. Президент как будто растворялся в стене, смотрел вдаль, как капитан сквозь морской туман. Лекарства на аптечных стеллажах периодически менялись. В тот день под портретом были выставлены презервативы и средства, укрепляющие потенцию. “Нехорошо, — посмотрела Ангелина Иосифовна на яркие, в драконах и полуобнажённых красавицах “Секрет императора” и “Огонь любви”, — надо поменять на витамины по программе “Московское долголетие”. — Они жались в дальнем углу, и не всякий стремящийся к долголетию пенсионер мог их сразу разглядеть.
— Не проморгай коня, женщина, — попрощался старик, — зря не хочешь с пробником, в этих делах опыт лишним не бывает.
“Оторву на скаку, — вспомнила великого русского поэта Некрасова, гения уныния, как назвал его Корней Чуковский, Ангелина Иосифовна, — прямо в горящей избе”.
— Шаловливая... — старик, похоже, был из тех, кто оставляет последнее (обидно-гнусное, не сомневалась Ангелина Иосифовна) слово за собой, — смотри, не перешали... — вышел, унося перекись водорода и острый запах мочи на улицу.
Она хотела крикнуть: “Козёл!” — но не успела. Зато успела заметить, что воздушная волна (толща жизненных вод) над плешивой головой старика определённо колыхнулась, кисельно загустела и словно выстрелила в себя ультрамарином. “Кому что, — подумала Ангелина Иосифовна, — кому — стволовые клетки, трансплантация, антираковые нанороботы в артерии, кому — перекись водорода с солью”.
Плешивый старик с лыжной палкой разбудил в ней фантазию, навёл на мысли о неправильных богах, конкретно — о древнем козлоногом Пане. В первом веке нашей эры специальный вестовой был отправлен на остров Капри к римскому императору Тиберию с известием о смерти великого Пана. Почему-то это событие совпало по времени с появлением в Иудее Иисуса Христа.
“А что, если Пан не умер, — предположила Ангелина Иосифовна, — а тяжело и надолго задремал (он, помимо того, что сеял панику, ещё и навевал свирелью свирепый полуденный сон), проспал христианскую эру, а сейчас проснулся или воскрес. И... адаптировался, как бог меньшинств. Христианство придавило его вместе с сатирами, фавнами, нимфами и прочими отступниками от “образа и подобия” каменными готическими соборами, мраморными алтарями, проломило череп “Молотом ведьм”, загнало под железный веник. Раньше возле соборов жгли ведьм и ведьмаков, а теперь горят сами соборы. Хотя, — отметила Ангелина Иосифовна, — в старикашке не ощущалось горделивой спеси недобитого ретробожества: “Ужо я вам!” — Перекись водорода и морская соль — плохая замена нектара и амброзии или чем там питался Пан? У жизневодных, как у веганов или мясоедов, своё меню. Любое, даже самое изысканное, меню рано или поздно превращается в фастфуд…”
Аптечных ходоков из второй графы её таблицы вода не держала. Более того, презрительно выталкивала, выплёвывала на поверхность. Они ныряли, чтобы ухватить со дна удачу, но капризные воды не желали их принимать, уподоблялись Мёртвому морю, где невозможно ни нырнуть, ни утонуть. Не толща вод, но истончённый до дыр покров истекающего бытия невесомо трепетал над их головами, как сиреневый шарф на шее вошедшего в аптеку господина. В зияющие дыры задували горькие полынные ветры.
Просроченные, отключённые от смертестопа, жизнесухие, точнее — жизнеиссыхающие люди часто выглядели вполне здоровыми, а некоторые, как, к примеру, заинтересовавший Ангелину Иосифовну господин, так очень даже привлекательно. Ей понравились умная пустота в его глазах, седая, напоминающая алюминиевую стружку щетина. Она не только скрывала неизбежные в его возрасте меридианы морщин, делала господина моложе, но как бы счищала с лица лишние мысли, оставляя единственную — ту, которая привела его в аптеку за лекарством, которого здесь не было.
“Я бы залила тебя перекисью, засыпала солью, — подумала Ангелина Иосифовна, — но это не поможет. Ты не ретробожество. Жизнь и здоровье — вещи взаимосвязанные, но разной природы. Пятьдесят три”, — определила она возраст жизнеиссыхающего посетителя.
Она не знала, откуда знает, но опять-таки не заморачивалась размышлениями на сей счёт. Просто знала, и всё. Зачем искать объяснения тому, что невозможно объяснить?
Ленин, вспомнилось ей, умер в пятьдесят три года страшным, лысым и безнадёжно больным стариком. Репродукция его чёрно-белой фотографии висела на стене в кабинете заведующего аптекой на излёте советского времени. Мелким начальникам после разоблачения Сталина на двадцатом съезде КПСС было позволено самим выбирать, под чьим портретом сидеть: Ленина или действующего генсека. Такое вышло послабление. Карьеристы и взяточники, как правило, предпочитали облагороженного и омоложённого действующего генсека, а верные последователи — пронзительные (с мыслью в глазах) фотографии Ильича, чьё учение казалось им несокрушимым и вечным, как прихожанам-католикам — до недавнего времени Собор Парижской Богоматери.
Заведующий был молод, вихраст, любил Маяковского, верил в социализм и, естественно, ненавидел перестройку. После мединститута (специализация — акушер-гинеколог), отработав положенный по распределению срок в женской консультации, он перебрался в “Медицинскую газету”, а оттуда — в аптеку на углу улицы Кирова, так тогда называлась Мясницкая. В газете он редактировал литературную страницу, где печатал рассказы Чехова, Булгакова и Вересаева. “До меня там не было такой страницы, — признался он Ангелине, однажды застав её в обеденный перерыв с книгой “Под сенью девушек в цвету” Марселя Пруста. — Бред! Медицина — жизнь и смерть, как можно без литературы?” Легкомысленное название романа и рвущаяся из платья юная плоть Ангелины настроили заведующего на лирический лад. Он наверняка помнил строчки Маяковского: “Двое в комнате, я и Ленин фотографией на белой стене”, — но в тот момент он о них определённо не думал и на фотографию не смотрел.
Ангелина Иосифовна не знала, падало ли в кабинете на фотографию солнце, как в стихотворении Маяковского, и “чистил” ли себя под Лениным заведующий. Он уволился сразу после того, как аптека угодила в широко раскинувшуюся по Москве сеть “Будьте здоровы!”, сказав на прощание Ангелине: “Жаль, что у нас не получилось. Но ты не скучай, здоровье всё пересилит!”
Она так и не поняла, что он имел в виду: её персональное девичье здоровье или работу в аптечной сети? Или два здоровья сразу? А может, три? Помнится, она как-то увидела в телевизоре хозяина сети “Будьте здоровы!” — задыхающееся от жира, едва переставляющее слоновьи ноги пирамидальное существо с чёрными кустиками волос на изрытой лунной голове. Кажется, тогда он заседал в Государственной Думе и боролся с “поднимающим бритую голову” — так он выразился — фашизмом. Ангелина сразу догадалась, что здоровье он берёт в кредит у денег, а деньги — в кредит у государства, которое потом ему прощает долги, реструктуризирует их так, что от долгов ничего не остаётся. Два человека за его спиной (снимали на улице) были не охранниками, а медиками. Она ещё в детстве научилась читать по губам, а потому поймала хвост их неслышного зрителям разговора: “...неконтролируемая дефекация”.
Уходящий “по собственному” заведующий успел провести с Ангелиной стремительный политликбез. Прежний общественный строй, объяснил он, давал народу простое, как пирамидон, массовое здоровье даром в невозвратный кредит у грядущей счастливой жизни. При новом строе (сейчас никто не знает, как его назвать) здоровье становится товаром. Бесплатное здравоохранение будет уничтожено. “Плати или умри”, — подвёл итог заведующий, так переводится “Будьте здоровы!” с рыночного языка.
У Ангелины и начальника действительно не получилось. Он застал её поздним вечером с зажатой между ног ладонью в расстёгнутом снизу халате, сладко постанывающую на складском подоконнике среди коробок с лекарствами и медицинской техникой. Зашёл, включил свет и увидел. “Двое в комнате, — успела подумать Ангелина, — а Ленина нет!” “Зачем? — изумился он. — Ты... красивая! Неужели у тебя нет парня?” — “Без парня надёжнее”. — Она ящерицей соскользнула с подоконника. “Это... противоестественно”, — опустил глаза заведующий, не сразу подобрав нужное слово. Он был хоть и прогрессивным, возможно, даже читавшим Марселя Пруста, но твёрдым, как накрахмаленный халат, марксистом-ленинцем. Советская медицинская наука однозначно относила то, чем занималась Ангелина, к хоть и естественному, но неподобающему, требующему профилактических бесед отклонению от нормы.
Ангелина, в отличие от него, не испытала ни смущения, ни стыда. Вся её жизнь была отклонением от нормы: “Ничего, я успела”. — “Рад, что не помешал. Ага, вот она! — Заведующий растерянно взял с подоконника папку с накладными, зашелестел тонкими жёлтыми страницами. — Тетрациклин уже на тридцать процентов дороже!” — посмотрел на Ангелину, зовя к совместному негодованию. — “Ты мне нравишься, но ты не при моих делах”, — ответила Ангелина. Она хотела добавить: “Пришёл, увидел и... не победил”, — но промолчала. Кто знает, что получилось бы, если бы... “Никто, — подумала Ангелина. — Цены не остановятся, — проводила взглядом уходящего начальника. — Ты сам сказал: умри или плати!”
Упала на подоконник и разрыдалась.
На фотографии Ленин смотрелся мыслящим орлом и только (она не понимала, за что ей такая честь) Ангелине приоткрывал свой истинный предсмертный жизнеиссохший лик. Нимб над головой вождя мирового пролетариата был тонок и невесом, как паутина. Однако же половина земного шара многие годы билась в ней, как муха. И ничего, держала паутина. А ещё она держала цены на лекарства в годы существования СССР. “Когда смотришь не туда, — составилась в голове Ангелины мнимо народная пословица-поговорка, — то и видишь не то”. Относилась она и к Ленину, точнее, к социализму, упустившему половину земного шара, и к начальнику, упустившему Ангелину.
Всё неурочное: у Ленина — всемирная революция, у Ангелины — появление начальника на складе — ломало, сдвигало жизнь в неожиданные плоскости, вносило в неё отвратительную, как на картинах Сальвадора Дали, ясность. Она злила людей, заставляла их ненавидеть друг друга. Мать сдала Ангелину в психоневрологический интернат, когда той едва исполнилось двенадцать. Раньше не брали, считалось, что природа может спохватиться и исправить генетический брак.
Много лет назад мать (тоже неурочно) вернулась с работы и застала дочь не за приготовлением уроков с тетрадями и учебниками, а стремительно слизывающую с клеёнки рассыпанные таблетки и капсулы. В их квартире водились лекарства. Мать Ангелины работала в городском аптечном управлении. Она осторожно приторговывала редкими и не всем доступными медикаментами, но имела дело только с проверенными покупателями.
“Тварь! — она смахнула со стола таблетки, бросилась их топтать, превращая в белую пыль. — Сколько можно? Ты жрёшь их с тех пор, как научилась ползать! Если до сих пор не сдохла, ты уже не человек, у тебя внутри всё другое! Но ничего, я тебя вылечу... Я долго терпела!”
Мать вызвала “скорую”, но приехавшая бригада не обнаружила у Ангелины никаких признаков отравления.
— Девочка совершенно здорова, а вот вы... — покосился врач на прыгающие руки матери. — Вы, говорите, она проглотила таблетки? Какие именно? Что вы принимаете?..
— Ты мне кого прислала, идиотка? — схватилась мать за телефон, едва бригада покинула квартиру. — Я сказала, из детской психиатрической, а ты учёного терапевта, да ещё с практикантами из центральной больницы! Я его вспомнила, читал у нас лекцию про организацию аптечного дела в сельской местности. Откуда я знаю, какая у тебя сидит смена на коммутаторе... Ладно! — бросила трубку.
— Я буду работать в аптеке, — сказала Ангелина, когда мать, как ей показалось, успокоилась и притихла. — Провизором, — незнакомое слово произнеслось само собой. Вылетело или влетело, как оса из (в) форточки(у).
— Через мой труп. Если выберешься из сумасшедшего дома, — мрачно ответила мать.
Ангелина выбралась.
В подписанной лечащими специалистами характеристике отмечались её идеальное поведение, уважительное отношение к персоналу, неукоснительное соблюдение режима, своевременный приём прописанных медикаментов. Там также указывалось, что она сдала экстерном на “отлично” экзамены за восьмой класс и получила диплом второй степени за сочинение на городской олимпиаде по литературе на тему: “Природа и лирика в ранних повестях Ф.М.Достоевского”. Истребованный из педагогического института (там проводилась олимпиада) текст сочинения прилагался как дополнительное свидетельство её восстановившегося душевного здоровья. Ангелина написала в этом сочинении, что тремя любимыми авторами Достоевского были Жорж Занд, Бальзак и Диккенс. Поэтому в его творчестве причудливо сплелись наивный романтизм, социальная проблематика и нервно-эпический, подобный реке, куда нельзя войти дважды, романный взгляд на жизнь.
Областная врачебная комиссия согласилась с выводами лечащих специалистов из диспансера.
— Вручаем вам путёвку в жизнь, — торжественно объявил председатель комиссии, пожилой психиатр со сбившейся набок серой козлиной бородкой. Он вдруг неожиданно подмигнул Ангелине, одновременно высунув и тут же спрятав кончик языка. “Чёртик, — сделала вид, что не заметила, Ангелина, — только рожек не хватает. Почему не лечит тик?” — Вручать-то вручаем, — между тем продолжил председатель, отложив справку о выписке (путёвку в жизнь) в сторону, зашуршав густо исписанными страницами пухлой, как романы Жорж Занд, Бальзака и Диккенса, медицинской карты Ангелины. — Только куда вы, милочка, по ней поедете? — выдержал многозначительную, нарушившую сонное оцепенение комиссии, паузу. — Насчёт Бальзака и Диккенса спорить не буду, но вот Жорж Занд... У Ставрогина романтизм? Или у Версилова, Свидригайлова, Смердякова? Хороший романтизм — растлевать детей, ломать иконы, ненавидеть свою страну! Где вы списали эту чушь, неужели у Розанова?
— Я имела в виду раннего Достоевского, — встревожилась Ангелина, отслеживая перемещение (для подписания) по столу между членами комиссии справки. — Разве Макар Девушкин, Неточка Незванова, другие молодые бедные люди у него не романтики?
— Да-да, — выхватив из кармана платок, трубно высморкался председатель. — Где психоневрологический стационар, там и единый в двух лицах Достоевский — вечный врач и неизлечимый пациент, как без него? Мог бы с вами поспорить и о его романном взгляде на жизнь. Достоевского не волновало, сколько раз можно войти в реку. Он всегда гнал её к водопаду. Падение для Достоевского — сладость, а шизофрения — повивальная бабка красоты, которая спасёт мир! Ладно, коллеги, визируйте, она всё равно всех нас перехитрит и переживёт! Будьте здоровы, милочка, смотрим следующего, который задушил отца.
Мать вскоре получила срок за незаконную торговлю сильнодействующими психотропными препаратами. Кто-то сообщил в милицию. Её взяли в кафе “Лилия”, где она встретилась с подругой, чтобы передать той коробку с антидепрессантами. Ей бы удалось отвертеться, если бы оперативники не обнаружили в её сумке несколько упаковок других, относящихся к категории обезболивающих наркосодержащих препаратов. Они выдавались исключительно по специальным рецептам и под расписку в онкологических клиниках.
“До того, как Ленин обрёл черепаший лик, — отвлеклась от житейских воспоминаний (психиатрический дед был прав насчёт водопадов), вернулась мыслями к более важным вопросам Ангелина Иосифовна, — он успел перевернуть мир. — Она где-то читала, что Ленин умер непокорённым. — Отдал свой бешеный (как водопад или... топор?) разум миру, и мир, пусть не весь, но частично, в виде исчезнувшего СССР и примкнувших к нему стран, некоторое время существовал внутри его разума. А потом выломился из ленинской черепной коробки, бросился в водопад и, похоже, всё ещё падает... А может, упал, но не может выбраться из жизнесухого водопадного водоворота?”
Она вдруг увидела странный, застывший в воздухе шар, одновременно похожий на глобус, мяч и... человеческий череп. Тяжёлый, словно накачанный особым взрывчатым свинцом (она читала про такой на каком-то научном сайте), шар висел даже не в воздухе, а внутри чёрного космического безмолвия. Висел вопреки законам природы, определённо собираясь взорваться. Невидимая рука удерживала его в пространстве. Ангелина Иосифовна всем своим существом, словно сама превратилась в эту руку, ощутила её безмерную усталость и боль, горестное желание отпустить шар на волю скопившейся в нём взрывчатой тяжести. “Ты держишь, — мысленно припала к руке губами Ангелина Иосифовна, — но... надолго ли тебя хватит?.. А ты, интересно, — скользнула взглядом по лицу господина в тонком шерстяном пальто и сумеречном шарфе-петле, — видишь космический свинцовый мяч?”
Она не сомневалась, что может это легко выяснить, но не хотела спешить. Ноги аптечного посетителя не знали, куда идти, делали шаг вперёд, а потом два шага назад. Кажется, так называлась статья Ленина. Ангелина Иосифовна изучала историю КПСС в медучилище, а позже, на курсах повышения квалификации, вынужденно смотрела в аудитории телевизионную программу “Ленинский университет миллионов”. Её соседка во время этих телеуроков вязала, орудуя спицами под столом, а она придерживала на обтянутых юбкой коленях моток, следила, чтобы шерстяная нить шла ровно. Переводя глаза с экрана на ползущую нить, Ангелина Иосифовна неполиткорректно, как сказали бы сейчас, думала, что вот так и Ленин тянется за ней по жизни, вплетает в свою пряжу.
— Вы зашли измерить давление? — приветливо поинтересовалась она у нерешительного клиента. В ней проснулась охотничья страсть. Она пока не знала, зачем ей нужен этот человек, но не хотела его спугнуть. Смотрела на него, как стрелок на похрюкивающего кабана, выбравшегося из кустов к кормушке. — Если вы забыли рецепт, я отпущу вам без рецепта, — обещающе улыбнулась господину Ангелина Иосифовна.
Но он не захотел измерять давление.
“Сто на шестьдесят, — чуть не сообщила она ему. — Пониженное, но терпимое”. Она легко определяла (если хотела), какое у кого давление. Смотрела на человека, но взгляд как будто превращался в спицу, а человек — в моток красной шерсти, который некогда перекатывался на её обтянутых юбкой коленях в телевизионной ленинской аудитории. Спица легко и даже весело (играючи) сквозила сквозь моток, если давление было нормальным, или тормозила, дёргалась, натыкаясь на облепившие нити холестериновые или билирубиновые бляшки, когда в давлении наблюдался непорядок. Возвращаясь, спица, как птица, смахивала с хвоста цифры. Ангелина Иосифовна относилась к ним, как к плавающему в воздухе птичьему пуху, отгоняла рукой. В цифрах присутствовала информация, но отсутствовала система. Одним людям не было нужды снижать давление — ослаблять нить. Другим необязательно было его повышать — подтягивать. Ангелина Иосифовна не мучила людей советами. Да они бы и не поняли, решили, что она мошенница, хочет выманить у них деньги.
Хотя, как везде, во всём и всегда, случались исключения. Таблица исключений была бесконечной. Ангелине Иосифовне даже явилась мысль упразднить её, щёлкнуть по клавише “delete”. Какой смысл заполнять клетки, если “исключением” являлась она сама? Пока она робела сорваться с якоря, удерживающего её среди занимающихся своими делами людей, опасаясь оказаться в водопаде, внутри которого Достоевский, если верить старику-психиатру, искал красоту, которая спасёт мир. Однажды она увидела ворону, затесавшуюся в общество (тоже занимавшихся своими делами на газоне) голубей. Всем своим видом ворона демонстрировала незаметность и голубиный нрав, медленно подбираясь к бумажному пакету из “Макдональдса”, внутри которого по проступившему жирному пятну угадывался недоеденный гамбургер. Ангелина Иосифовна всегда мечтала быть “как все”, но кто-то постоянно вытирал ноги об эту её мечту, выхватывал из-под носа гамбургер.
Она не сомневалась, что артериальное давление в живых организмах контролирует специальный бог. Он, в отличие от бомжеватого Пана, не шлялся по аптекам в поисках морской соли и перекиси водорода. Среда обитания Пана съёживалась, как бальзаковская шагреневая кожа, а Артериального бога, напротив, расширялась. На Земле, куда ни плюнь, попадёшь в человека. Артериальный бог — мастер черепно-мозгового (инсульт) и сердечного (инфаркт) боулинга — серфинговал на тромбах и бляшках по венам и артериям, как по вздымающимся и опадающим волнам. Когда надоедало, переходил на сухопутный спорт, рассекал на байке с шипастыми, кактусными колёсами по бесконечному сосудистому шоссе. “Road to Hell”, — как пел когда-то Chris Rea. Других песен этого исполнителя Ангелина Иосифовна не знала.
Иногда она, как почтальон или посыльный, выполняла приказы бога давления, извещая неизвестных ей людей о подстерегающей их опасности. С одной стороны, это свидетельствовало о том, что бог не всемогущ, — почему не решает проблему сам? С другой, — что он избирательно милосерден, то есть вплетён, как некогда Ангелина Иосифовна в ленинскую пряжу, в пряжу мироздания, где всякому богу и сверчку свой шесток. С третьей, — что он всё-таки бог, потому что указанные люди (панически?) верили её словам. Никто не задавал вопроса — кто ты такая и откуда знаешь? Кроличий испуг плескался в их глазах.
Помнится, вышедший из дорогого ресторана седовласый господин с дамой (Ангелина Иосифовна даже договорить не успела) заполошно кинулся к поджидающей его служебной машине: “Боря, врубай мигалку! В кардиоцентр на Мичуринский!”
— Вы его лечащий врач? — растерянно поинтересовалась оставленная на улице дама с засушенными остатками красоты на лице.
“Жена, — догадалась Ангелина Иосифовна, — и ей от него давно никакой радости”.
— Вестовой, — честно призналась она, отметив, что господин в больших чинах, если жена допускает, что лечащий врач следует за ним по пятам, как за хозяином аптечной сети “Будьте здоровы!”.
— Я говорила, — вздохнула дама, — перестань пить, забудь о секретаршах, виагра тебя убьёт. Вся жизнь, — проводила взглядом рванувшуюся в сиреневые сумерки, мигающую и покрякивающую сиреной машину, — псу под хвост. Но другой-то, — добавила задумчиво, — не будет. Сволочь!
А вот своего давления Ангелина Иосифовна не могла исчислить, хоть убей! Вслушиваясь в звенящую внутри себя тишину, она иногда думала, что никакого давления в ней нет. Кровь не течёт по венам, как жидкость, а струится, как воздух, как шарф поверх пальто стоящего перед ней симпатичного мужчины. Артериальный бог не властен над ней, потому и гоняет, как курьера. Она доставит известие по расписанию, её не хватит внезапный удар. Не по страху священному, а как судебный (от слова судьба, — но может, и суд: она не знала, с какой целью Артериальный бог продлевает жизнь избранным людям) инструмент. Она забывшему про жену, умчавшемуся на авто с мигалкой в кардиоцентр старому козлу точно продлевать бы не стала.
4
Господин в тонкорунном пальто не откликнулся на предложение приобрести лекарство без рецепта. Молча и долго смотрел на Ангелину Иосифовну, а потом провёл ладонью перед лицом, как бы отгоняя видение. После чего развернулся, скрипнув подошвами, и стремительно вышел из аптечного куба.
“И ты туда же, — с некоторой обидой проводила его взглядом Ангелина Иосифовна, — но почему? Насчёт тебя указаний нет!”
— Девочки, я скоро вернусь! — оповестив сотрудниц, она выхватила из персонального шкафчика в служебном помещении куртку с капюшоном, сорвала с крючка кепку с козырьком и оказалась в переулке, зафиксировав уходящую спину в тонкорунном пальто.
Издали плавающий вокруг воротника шарф безмолвного аптечного посетителя выглядел, как небольшой, надетый на голову спасательный круг. Некоторое время он извилисто плыл по переулку, затем взял курс на Мясницкую, после чего зигзагом вонзился в студенческую забегаловку под двусмысленным хайповым, как сейчас говорили, названием “Кафка”.
Ангелина Иосифовна любила молодёжную, унифицирующую возраст и половую принадлежность одежду. В куртке с капюшоном, в бейсбольной кепке она смотрелась не пожилой провизоршей, лекарственной крысой, а бунтующим подростком Холденом Колфилдом из бессмертного романа Сэлинджера “Над пропастью во ржи”. Даже выглядывающие из-под куртки зеленоватые аптечно-медицинские штаны не ломали образ. Ангелина Иосифовна легко скользила по Мясницкой, почти не касаясь кроссовками белых гранитных плит расширенного, укреплённого бордюром тротуара. Ей казалось, что, если захочет, она сможет долететь до “Кафки” по воздуху. Время от времени она обретала остроклювую птичью лёгкость. А иногда, напротив, наливалась тяжестью, как некогда представший пред её мысленным взором сложносочинённый шар, висящий в чёрном космическом пространстве. Живший в Австро-Венгрии писатель Кафка, вспомнилось ей, описал превращение человека в жука, похожего на этот шар.
Превращённая в городской кампус Высшей школы экономики, Мясницкая давно стала улицей студенческой молодёжи. Ангелина Иосифовна на мгновение почувствовала себя шпионом в штабе чужой молодости, но только на мгновение. Она давно привыкла к разветвлению, бенгальскому искрению собственных мыслей. Да, иногда она грустила по прожитой жизни. Но это была фантомная, ускользающая грусть. Как если бы она была птицей и грустила не по гнезду с распахнувшими клювы птенцами, а по вольному полёту в воздушных струях, когда ветер нежно перебирает перья, а глаза сами выбирают маршрут. Да, иногда ей хотелось снова сделаться молодой, но при этом она знала, что многочисленные в наушниках, в свечении смартфонов юноши и девушки нанесены на гранитные плиты тротуара (жизни) смываемыми мелками, в то время как она врублена туда зубилом.
Она помнила Мясницкую до Высшей школы экономики, когда та была улицей Кирова со строгим социалистическим почтамтом и универсально-вневременным, как распахнутая архитектурная Библия, зданием Центросоюза, построенным в молодом СССР по проекту Ле Корбюзье. Французский архитектор предложил набиравшему силу социалистическому государству свою (через победивший на конкурсе проект) модель будущего — идти вперёд, не оглядываясь, поверх устоявшихся форм и правил. Так шагал на картине художника Кустодиева поверх московских переулков задумавшийся о чём-то великан-большевик в сапогах и со знаменем. Но не получилось. В советской архитектуре, как в жизни любого сильного (с мессианским замахом) государства, неизбежно восторжествовал ампир. После конца СССР он оскорблённо влился в хаотичную панораму коммерческих новоделов. Сталинские высотки торчали в Москве, как архитектурные руны, значение и смысл которых были невозвратно утрачены. Сейчас в здании Ле Корбюзье находились многочисленные новообразованные учреждения, вычлененные из загарпуненной и разделанной туши государственного Левиафана-Центросоюза.
В советское время улица казалась Ангелине Иосифовне серой и грубой, как стянутая на плотной талии ремнём гимнастёрка Кирова. Про этого друга и соратника Сталина, кстати, тоже с помеченным оспой лицом, сейчас забыли, как и про снесённую церковь Николая Чудотворца, на чьём месте в начале тридцатых утвердился Центросоюз. Новая Россия перешила гимнастёрку Кирова светящимися разноцветными нитками в хипстерскую хламиду Мясницкой. Молодое мясо скворчало, благоухало специями на широкой гранитной сковородке. “Кафка”, куда, затенив лицо козырьком кепки, скользнула Ангелина Иосифовна, был прилавком молодого мяса на Мясницкой, пульсирующей пуговичкой на хламиде. Франц Кафка, ни к селу ни к городу вспомнилось ей, в годы Первой мировой войны откосил от армии по болезни. Подходя к застеклённой стойке со змеино шипящими кофе-машинами, она подумала, что мужчина в пальто может узнать её по болотным аптечным штанам. Но тут же успокоила себя: он не мог их разглядеть сквозь витрины. И вообще, цветом и фактурой штанов посетителей “Кафки” было не удивить. До недавнего (полувоенного) времени молодое мясо мнило себя свободным в выборе штанов.
“Зачем я здесь”, — подумала Ангелина Иосифовна, глядя на склёвывающую с тарелки крохотные зелёные лезвия рукколы девушку с синими, как крылья попугая, волосами, кривым клювиком и железным шариком в носу. Она никогда не искала объяснений собственным поступкам, предпочитая спокойно дождаться ясности. Та всегда, как солнце после дождя, приходила сама, а если нет, поступок, такой, к примеру, как марш-бросок за незнакомым мужчиной, созерцание шарика в носу синеволосой девушки, обнулялся, терял привязку к бытию.
Приняв на кассе поднос с ватрушкой и выпирающим из чашки капучино, она спокойно устроилась за столиком рядом с девушкой. Более удачное место для ожидания ясности трудно было представить. Ангелина Иосифовна поймала себя на мысли, что птичье (сорочье) в ней растёт и крепнет. Она никак не могла отвлечься от играющего на свету шарика в носу закусывающей соседки.
“Кафка” оказалась популярным заведением. Входная дверь не знала покоя.
Размешивая пластиковой палочкой сахар в чашке, Ангелина Иосифовна креативно придумала другое название для кофейни — “Кофедрал”. Заведение с таким названием хорошо бы прижилось возле католического собора. “А я бы там работала, — размечталась она, — только не на кассе, лучше на выдаче. — Она часто искала отдохновения в несбыточных мечтах. — Не в этой жизни”, — вздохнула Ангелина Иосифовна.
Она знала это с мгновения, как впервые увидела упавшую с ладони матери круглую белую таблетку. Мать бросила в рот две штуки, но одна, спружинив о губу, упала на пол, покатилась по широкой дуге под диван. Мать, ругнувшись, ушла со стаканом воды на кухню, а Ангелина — она только-только начала ходить — на коленях (ползать было привычней) метнулась к дивану, вытащила обросшую пылью, как шерстью, таблетку, немедленно разгрызла её и проглотила, испытав чувство, которому до сих пор не могла подобрать точное определение. Большая таблетка (и это она каким-то образом запомнила) разделялась по центру бороздкой на две половинки. Годы спустя, после многих сотен съеденных таблеток она будет вспоминать тот день и думать, что во вкусе первой соединились, смешались, причудливо сплелись слова из полюбившегося ей в юности стихотворения: “Я прожил жизнь, но это был не я”.
5
— Петя, ты где? Не вижу! — рявкнул вошедший в “Кафку” прямой посетитель в чёрном тренче, с компьютерной сумкой на плече. В руке он держал зачехлённый зонт-трость с гнутой в виде вопросительного знака деревянной ручкой и металлическим наконечником. Такими зонтами, вспомнила Ангелина Иосифовна (она, замирая от гнева и страха, читала об этом в годы перестройки) киллеры из КГБ уничтожали сбежавших на Запад предателей и диссидентов. Кого-то кололи вылезающей из наконечника иглой, в кого-то стреляли ампулой с ядом кураре. Вошедший, словно прочитав её мысли, поднял зонт вверх, прицелился в потолок.
У обладателя зонта было длинное, посечённое глубокими морщинами лицо и длинные же седые волосы. Он был похож на состарившегося, истаскавшегося, но не утратившего презрения к жизни рокера. Осенний вечер был кристально ясен во все стороны горизонта. Луна светила в небе яркой жёлтой лампой. Для чего зонт?
“Есть люди, — подумала Ангелина Иосифовна, — конструирующие для себя некую избранность из подручного житейского материала, каким во все времена является внимание окружающих. Кто-то (она забыла фамилию этого французского поэта) гулял по саду с омаром на железной цепочке. Юный Пушкин смущал на одесских пляжах дам купальными панталонами из прозрачной кисеи. Девушка, — покосилась Ангелина Иосифовна на соседку, — выкрасила волосы в синий цвет. А этот тип орёт в “Кафке”, как в лесу, использует древний приём “подавления голосом”. От крика английского короля Ричарда Львиное Сердце, вспомнилась ей сомнительная цитата, приседали кони.
Конечно, он проще, — внимательно присмотрелась к горлопану Ангелина Иосифовна, — ходит при луне с зонтом, как буддийский монах, светит мордой со следами былых буйств и излишеств. Такие, случается, пользуются популярностью у интеллектуальных, уставших от тупых сверстников девушек. Мужчина, в прямом и переносном смысле проигравший (должно быть, на гитаре играл или... бил в барабан, гремел медными тарелками?) жизнь, может показаться интересным и даже отчасти функциональным, как полузатонувший корабль. На его нагретом ржавом железе можно загорать, устраивать пикники, слушать истории о былых плаваниях. Вот только со дна его уже не стронуть. Он никуда не поплывёт”.
Симбиоз живых и неживых существ — вещь противоречивая и сложная. Если верить теории бихевиоризма (Ангелина Иосифовна знакомилась с ней на курсах повышения квалификации), неживые вещи могут определять поведение живых людей. “Этот малый, — отважно применила она полузабытые знания на практике, — утянет на дно (теперь она знала имя) жизнесухого Петю. Прихлопнет, как таракана. Или, наоборот, — вспомнила другую теорию — непреднамеренного добра, — раскроет над ним зонт, убережёт от ядовитого дождя. Если, конечно, человек с затонувшим лицом способен на благородные поступки”.
Автоматически измерив уровень жизневоды над седой головой, она с удивлением констатировала, что бывшему кораблю, в отличие от Пети, ещё долго торчать и ржаветь, обрастая, — вновь покосилась на девушку с синими волосами, — экстравагантными ракушками. “Вот что творит проклятый рок”, — подумала она, имея в виду и музыку, и судьбу.
Тем временем зонтичный и вяло откликнувшийся на его зов Петя устроились за угловым столиком, согнав очкастого, уткнувшегося в планшет китайского студента. Тот безропотно переместился за длинный стол у стены, где расслабленно отдыхала другая, не столь охочая до знаний молодёжь. Бросив тренч на свободный стул, зонтичный небрежно помахал им рукой. Те ответно покивали ему, и только одна девушка почтительно приподнялась со своего места.
Он преподаватель из “Вышки”, догадалась Ангелина Иосифовна, наверное, ведёт курс по истории музыки двадцатого века, специализируется по року. Она читала много разного про распустившую по Москве щупальца, как гигантский спрут, Высшую школу экономики, её студентов, профессоров и неожиданные предметы, которые там изучают.
Судя по тому, как зонтичный, не таясь, извлёк из компьютерной сумки, поставил на стол плоскую железную фляжку, он чувствовал себя в запретной для курения и употребления алкоголя “Кафке” как у себя дома. Студенческая забегаловка была его местом силы. “А зонт, — продолжила умножение сущностей Ангелина Иосифовна, — сакральным символом гитары, перевернувшей музыкальный мир в шестидесятых годах”. Ей нравилось, вопреки совету английского философа Оккама, умножать и делить сущности. Пределом любой сущности для Оккама в тринадцатом веке был Бог. Но с той поры математика как наука существенно расширилась и усложнилась. Бог всё чаще выносился за скобки.
— Возьми кофе, пирожки, попроси стаканы, только не бумажные. Не могу пить из бумажных, всё равно, что жрать птицу с перьями. — Зонтичный рокер распоряжался, как циклоп Полифем в пещере, где блеяли овцы и дрожали от страха аргонавты. — И размотай наконец шарф!
— Шарф? — удивился Петя.
— Шарф — артефакт самоубийства, ты не Айседора Дункан.
Ангелина Иосифовна надвинула козырёк на самые глаза, опустила голову, сделалась незаметной. Зонтичный был в теме. Рок, в отличие от классической музыки, жил самоубийствами. Лучшие исполнители уходили рано, правда, она не помнила, чтобы они, как российский олигарх Борис Березовский, использовали для этого шарф. Но некоторые, как Пол Маккартни или Мик Джаггер, не торопились на тот свет, успешно монетизировали прошлое, плавали на виллах в бассейнах, гребли деньги экскаваторами.
Длинное лицо в седых клочьях умело пускать со дна расходящиеся пузыри.
— Он не такой длинный, как у Айседоры Дункан, — оглянулся, чиркнув взглядом по кепочному козырьку Ангелины Иосифовны, Петя.
Она склонилась над присевшей на дно чашки пеной — куда делся кофе? — капучино.
— As I think of how to begin this, I already thought up the ending, — на уверенном английском обратился к кофейно-кафкианской аудитории зонтичный. — Есть кто из моего семинара? Досрочный зачёт!
Некоторое время присутствующие молча вслушивались в треск перемалываемых челюстями кофейной машины зёрен, потом соседка Ангелина Иосифовны, вскинув синие крылья-волосы, пискнула, блеснув металлическим шариком в ноздре:
— “Music for My Friends”, Skyzoo!
— Молодец, Марго! — похвалил зонтичный, проигнорировав отчётливо прозвучавшее с длинного стола: “Иди на..., козёл!”.
Наверное, там сидел студент с другого факультета. “На каждого Полифема, — мысленно одобрила хулигана Ангелина Иосифовна, — свой Одиссей”.
— Как перевести? — Она понимала английский язык, но не до такой степени.
— Что жизнь кончена и конечна, — объяснила девушка.
— Это точно. — Ангелина Иосифовна секундной стрелкой переместилась по циферблату стола, чтобы торчащее из-под кепки ухо оказалось как можно ближе к зонтичному и отчалившему в данный момент от кассы со стаканами и пирожками Пете. “С такими преподавателями, — успела подумать она, — будущие экономисты должны знать английский, как второй родной, читать Кафку, а не Маркса с Адамом Смитом”.
Девушка слегка удивилась странному поведению пожилой дамы в медицинских штанах. “Хорошо, успела бахилы снять”, — натянуто улыбнулась Ангелина Иосифовна.
— Но есть противоречие, — продолжила, чтобы отвлечь девушку. — Если ты не появилась на свет, значит, и конца нет.
— А если появилась, — возразила девушка, — то сразу с двумя верёвками.
— Даже так?
— Одна — как у всех, как сложится, как Бог распорядится. Другая — при мне, хочу — завяжу, хочу — развяжу. Свобода!
— Шарф, — на автомате, думая о своём, произнесла Ангелина Иосифовна
— Шарф? — девушка слегка приоткрыла рот. Её зубы были стянуты металлической проволочкой.
— Верёвка — грубо. А шарф... летит, крутится-вертится, хочет упасть. Он точно поставит тебе зачёт?
— Он странный. То объявит час наслаждения тишиной, разведёт руки в стороны и дышит, как в пустое ведро, то вдруг приседать начнёт в аудитории. Один раз даже пукнул.
— Зачем он это делает?
— Для тренировки лёгких и бёдер. А пукнул, наверное, случайно. Говорит, что у человека вся жизнь в лёгких и бёдрах. Воздух из лёгких спускается в бёдра, иногда говорит, в чреслах, концентрируется там для синтеза новой жизни. В тот раз, наверное, неправильно спустился. Но предмет знает.
— Шутник, — вздохнула, незаметно скользнув рукой по бёдрам, Ангелина Иосифовна. Тверды, как камни, были бёдра под гладкой тканью медицинских штанов. Синтез новой жизни на повестке дня не стоял. — Что он преподаёт? — поинтересовалась, настраивая ухо, как радиоприёмник, на удлинённую в плане слышимости волну. Она не сильно беспокоилась о расстоянии, потому что не сомневалась, что услышит всё, что должна услышать. А ещё она почему-то вспомнила про белую, убежавшую много лет назад под шкаф таблетку, извлечённую оттуда пухленькой детской ручкой. “Неужели это мои верёвки, — подумала Ангелина Иосифовна, — моё начало и мой обросший пылью конец?”
— Историю музыки второй половины двадцатого века, — ответила девушка, отследив её перемещение на другой край стола, — но ведь вас интересует не он.
— Ты проницательна, — остывшая пена не понравилась Ангелине Иосифовне. Похоже, у перемолотых зёрен в “Кафке” было, как у кошек, много жизней.
Она знала причину проницательности, снизошедшей на девушку с железным шариком в носу и синими, как крылья попугая, волосами. Ангелине Иосифовне было жаль девушку. “Ты сейчас почти, как я, — подумала она, — что-то чувствуешь, но не знаешь. Только я остаюсь, а ты...” А ещё подумала о двух измерениях жизни. Молодые живут временем. Старики — объёмом. Молодые думают, что теряют время. Старики знают, что теряют всё. Объём превыше равнодушного времени. Объём уходит вместе с тобой. Время остаётся с другими людьми.
— Второй у нас не преподаёт, хотя... — девушка внимательно посмотрела на Петю, — мне кажется, мог бы. Много думает, видно по морде лица. Я его раньше часто видела по ящику, топил за патриотизм, гнал про Россию, летящую в пропасть, про предателей во власти. Вы ведь тоже не преподаватель и не из книжного магазина, — вдруг с подозрением посмотрела на Ангелину Иосифовну. — Сюда только из магазина и студенты ходят, редко кто с улицы. Вы из ФСБ, следите за нами! Да, я была вчера на Тверской, когда винтили в автозаки!
— Я провизор из аптеки на углу Мясницкой и переулка, — обиделась Ангелина Иосифовна. Пожившие в СССР люди, к слову “ФСБ” (раньше КГБ, НКВД, ГПУ) относились серьёзнее, чем нынешняя молодёжь. — Смотри, какие на мне штаны, — выдвинула из-под стола зелёную, как у богомола, ногу. — В ФСБ такие не носят.
— Значит, отравительница! Мажете дверные ручки этим... как его… “Новичком”? Чтобы сразу на тот свет.
— Ты права насчёт верёвок, — разозлилась Ангелина Иосифовна, — сейчас у тебя обе завязалась в узел. Не хами, милочка, я хочу помочь! Лучше... — замолчала, не зная, как отформатировать в понятные девушке слова внезапно промелькнувшую перед глазами картину. Ясность всегда приходила, не спрашивая, и уходила по-английски, не прощаясь.
— Что лучше?
— Приходи в аптеку, — заторопилась Ангелина Иосифовна, — завтра я с двух до вечера. Есть хорошее средство — снимает любое раздражение, даже от слезоточивого газа, у тебя до сих пор глаза красные. Кстати, недорогое. Считается, что только от прыщей. Лекарства, они иногда как... лотерея. — “Я ведь сегодня уже это говорила!” — вспомнила она. — Можно пить-пить, и — по нулям. А можно — раз, и вылечиться.
— Без рецепта? — усмехнулась девушка. — Или по предъявлению паспорта? Ага, из аптеки она.
— Подожди, я объясню...
— Если не из ФСБ, значит, коллектор! Отвали! Мы в начале октября закрыли ипотеку, продали бабушкину квартиру в Коломне, могу показать справку!
— Коллектор? — пожала плечами Ангелина Иосифовна. — Ладно, пусть. Только я не взыскиваю долги. — Ей стало грустно, как и всегда, когда она видела то, что видеть было невозможно. — Ты всё равно не повершишь, — посмотрела на девушку. — Скорее, наоборот, — задумалась на мгновение, — выдаю кредиты. Но тебе, — развела руками, — не смогу. Ты не в моём списке. Разве что... микро, но ты не возьмёшь.
— Микро? — поморщилась девушка. — Но это же чистое мошенничество.
— И твой шанс. Надо же, салфетки закончились, — пошевелила железные лепестки держателя Ангелина Иосифовна.
“People are strange”, — неожиданно прозвучало у неё в голове. Но оказалось, что она произнесла эту фразу вслух.
— Doors, — с уважением посмотрела на неё девушка. — Джим Мориссон — секс-символ Америки. Умер от передоза в двадцать семь лет в Париже.
— Знаешь историю, — похвалила синеволосую отличницу Ангелина Иосифовна. — Теперь или слушай меня, или...
— I`m a spy in the House of love... — пропела девушка и добавила: — Как вам не стыдно?
— Что ты имеешь в виду? — обиделась Ангелина Иосифовна.
Она видела фотографии Джима Мориссона — гениального рок-музыканта, сына американского адмирала, и прекрасно понимала, что этот парень сам выбирал, кем ему быть в House of love — шпионом (наблюдателем) или домовладельцем. Девчонка, хоть и глубоко, но не там копнула. Да, Ангелина Иосифовна на шестом десятке не возражала быть списанной за профнепригодность или, как говорили сегодня, “неформат” с любовной лодки, разбивающейся, по Маяковскому (здесь, впрочем, она была готова поспорить с великим поэтом) о быт. Любовные лодки разбивались и тонули по разным причинам. К примеру, у Андроника Тиграновича — владельца аптеки, где она работала, — от слишком большого улова. При таком улове лишние люди в лодке — балласт. Но ей хотелось верить, что где-то в тёплых морях курсируют большие лайнеры любви, внутри которых чисто, светло и нетесно, а на мостиках стоят загорелые капитаны в белоснежных, с золотыми крабами фуражках.
“Это сон”, — подумала Ангелина Иосифовна, вдруг разглядев что-то напоминающее капитанскую фуражку на седой и поникшей голове Пети, — случайная игра света и тени. Чокнувшись с похожим на зачехлённый зонт приятелем, Петя запрокинул голову и решительно выпил до дна. Фуражка слетела, как её и не было.
“Вода смывает мечты, — вздохнула Ангелина Иосифовна. — Потому и гонится народ “за голою русалкой алкоголя” (ей вспомнилась строчка другого поэта, с которым у Маяковского были сложные отношения). — Другого способа догнать мечту нет. “Выпить или... убить”. Нет, это не Пастернак, это уже Достоевский. Кто ж разрешит народу догнать мечту? В семнадцатом — просмотрели, до девяносто первого пришлось терпеть. Пусть лучше забавляется с голой русалкой!”
— Следите за мужиком, подслушиваете. Кто он вам? Вы... не сочетаетесь! — скомкала салфетку, бросила на стол девушка.
— С чем? — грустно уточнила Ангелина Иосифовна, ощутив скрытое (она не знала его облика) присутствие в “Кафке” Артериального бога.
Поставив стакан на стол, Петя удивлённо погладил себя по левой стороне груди.
“Нет! — немо воззвала Ангелина Иосифовна. — Только не он! Только не... (перечить Артериальному богу было опасно) сейчас!”
— С этим, — обвела рукой “Кафку” девушка. В очерченный круг вместились столы, светильники, посетители, китайский студент в круглых совиных очках, дверь в туалет, куда в данный момент беззаботно скользнула разнополая парочка, и даже сердито водящая по полу шваброй, явно осуждающая подобные проделки, таджичка-уборщица. Возможно, в круг угодил и невидимый Артериальный бог. — Какая аптека, какие кредиты... — запнулась отважная студентка.
— Ты права, — вздохнула Ангелина Иосифовна, внимательно глядя на девушку: не заходила ли она в аптеку? Стоп! Ещё как заходила! Это она в надвинутом на глаза берете приценивалась к ортопедическим стелькам. Я ещё хотела предложить ей мазь от влагалищного зуда, возмущённо, словно девушка её обманула, припомнила Ангелина Иосифовна. — Сочетаться законным браком мне не светит. Чуть не добавила: “Как и тебе”. Но промолчала. — Думаешь, у меня с ним не выйдет? — спросила с тоской. — Я такая страшная?
— Не то чтобы, — с сомнением произнесла девушка, оценивающе оглядев Ангелину Иосифовну.
— На сорок тянете, если не присматриваться, наверное, бегаете по утрам. Зачем он вам?
— Кто?
— Он! — ткнула пальцем в сторону Пети.
Тот снова поставил на стол пустой стакан. “Если будет так пить, точно не нужен”, — подумала Ангелина Иосифовна, но всё же ответила:
— Сама не знаю.
— Так не бывает, — девушка отнесла поднос с использованной посудой (в “Кафке” практиковалось частичное самообслуживание) и, вытащив из рюкзака берет, двинулась к выходу.
Ангелина Иосифовна рассеянно проводила её взглядом, машинально отметив, что полоска жизневоды над головой получившей досрочный зачёт студентки истончилась до предела, практически слилась с беретом.
— Береги себя! Не езди с ним завтра на мотоцикле! Он наркоман! — крикнула ей в спину, привлекая к себе ненужное внимание. “И презервативы с леденцами, сволочь, — с отвращением вспомнила самодовольное лицо парнишки, — не для тебя покупал! С тобой так, не предохраняясь и воняя... Пожалел денег на стельки!” — Подожди! — догнала девушку на улице, схватила за плечо. — Пойдём в аптеку, я дам стельки, они плотные, с фиксатором на щиколотках, с тебя не слетят сапоги, когда... Удар будет не такой сильный, хотя... не знаю, — опустила руки. — Да, и брекеты тебе не нужны, с зубами всё в порядке. Твой стоматолог всех, кто помоложе, гонит к ортодонту. Это его подруга, она...
— Вы сумасшедшая! Ку-ку! Он в бригаде Хирурга! Ездит как бог! — покрутила пальцем у виска девушка. — И зубы у меня росли криво, я сама решила исправить! Да пошла ты!
— Под Серпуховом на МКАДе у него разорвётся в лохмотья аорта. — Ангелина Иосифовна снова увидела чёрным жуком крутящийся на боку под фурами мотоцикл.
Погасло.
Она вдруг резко успокоилась, забыв про синеволосую девушку и презервативно-леденцового парня-мотоциклиста. Артериальному богу было плевать, что тот ездит как бог. Он сам ездил на мотоцикле, а потому не терпел конкуренции.
Вернувшись в “Кафку”, вновь превратившись в ухо, Ангелина Иосифовна прислушалась к разговору Пети и зонтичного.
— Скажи мне, — спросил у так и не свинтившего с шеи (это ей понравилось) шарф Пети приятель, — какую порнографию ты смотришь, и я тебе скажу, кто ты! Тебе нужна баба, Пётр. Надёжное, хоть и временное, — вздохнул, — средство от депрессии.
6
Потом они надолго замолчали.
Ангелина Иосифовна вспомнила, что хозяин той, где она работала, а с некоторых пор и многих других московских аптек Андроник Тигранович — в прошлой жизни хореограф из Дворца народного творчества в Степанакерте — собирался сегодня вместе с министром здравоохранения непризнанной Нагорно-Карабахской республики в Малый театр на пьесу Островского “Не всё коту масленица”.
Андроник Тигранович много лет занимался лекарственным бизнесом. Сначала где-то в армянских нагорьях, потом в Москве под крылом владельца сети “Будьте здоровы!”, а после того как тот, выскользнув из СИЗО под миллиардный залог и подписку о невыезде, улетел на своём самолёте в Израиль, Андроник Тигранович, расправив до поры сложенные крылья, подтянул сеть под себя. Он сменил торговый знак “Будьте здоровы!” на “Вам не хворать!”, оставив (так писали в прессе) прежнего владельца в акционерах. Этот благородный поступок, надо думать, немало скрашивал тому жизнь на Святой земле. И оберегал хозяина нового от разного рода неожиданностей типа снайперской пули в висок, мгновенной смерти неизвестно от чего, внезапного задержания по делам давно минувших дней. “Святые” для одних и “проклятые” для других девяностые годы можно было уподобить подземному водоносному горизонту, откуда (в случае подтверждённого и одобренного заказа на бурение) легко ударял (любого напора и высоты) фонтан уголовного дела.
Андроник Тигранович, как и положено аптечному магнату, жил в загородном особняке, ездил на машине с водителем-охранником, но его всё ещё посещали фантомные культурно-театральные призраки из советско-армянского прошлого. Иначе для разговора с важным гостем он бы выбрал ресторан.
Однажды в минуту откровенности хозяин пожаловался Ангелине Иосифовне, что армяне стареют и лысеют рано.
— В глазах появляется муть, — добавил с сожалением, — на теле — целлюлит. Это точка отсчёта, дальше только хуже, хоть уплавайся в бассейне, убегайся на стадионе.
— Ну, вам-то до старости далеко, — дипломатично возразила она начальнику, — переживать нет причин... — прикусила язык, вспомнив его нелады с женой. Нашлась: — Вы не лысый!
“Дура, — отругала себя, — какое мне дело до его целлюлита!” Мгновенно нарисовавшаяся в голове телесная картинка не понравилась Ангелине Иосифовне.
Иногда глаза Андроника Тиграновича казались ей бараньими, и тогда было не понять, как этот незаметный, напоминающий своей неопределённостью и одновременно всепохожестью на универсального (для всех народов и наций) Чичикова армянин из далёкого Карабаха преуспел в аптечном бизнесе в Москве. А иногда — крокодильими, и тогда становилось понятно, что вот так, сначала прикидываясь бараном, а потом бросаясь крокодилом, и преуспел.
В последнее время Андроник Тигранович и впрямь стал каким-то мутным. Сидел в кабинете, положив руки на стол, уставившись в окно. Не интересовался у Ангелины Иосифовны, как идут дела. Сражаясь с целлюлитом (если он у него и впрямь был), похудел, подтянулся, признался, что ходит по вечерам в фитнес с массажем, бассейном, хаммамом и тренажёрным залом. Прежде жёсткий и требовательный, Андроник Тигранович сам подёрнулся мягкой рябью, как женская ляжка целлюлитом.
— Знаете, как я называю наступившую эпоху? — озадачил он недавно Ангелину Иосифовну странным, не относящимся к аптечному делу вопросом.
“Неужели эпохой целлюлита?” — подумала она, изобразив на лице внимание.
— Уборкой мусора, — продолжил Андроник Тигранович. — Кто больше и чище уберёт, тот и герой... нашего времени.
“Ну да, ты Печорин, — сделала вид, что размышляет над словами хозяина Ангелина Иосифовна. — Новый Печорин, который не умер на пути в Персию сто восемьдесят лет назад, а перебрался из Степанакерта в Москву, перехитрил вышедшего из телесных и деловых берегов кошерного еврея (что, в общем-то, для армянина не являлось неразрешимой проблемой), прибрал к рукам его бизнес. А теперь вот скучаешь... Но я не Бэла, и... не княжна Мери! Хотя, насчёт княжны...” В давних детско-девичьих снах она частенько видела себя то с короной на голове, то в длинном, с теряющемся за горизонтом подолом платье. Наверное, его почтительно несли не появившиеся во сне карлики. “В каждой женщине живёт и Бэла, и княжна, — успокоила себя умозрительной (из классической русской литературы) мыслью Ангелина Иосифовна, — а иногда обе вместе”.
— Тот и сядет... — задумчиво продолжил Андроник Тигранович.
Улетевшая мыслями в нежно трепещущие на ветру складки королевского платья, придерживаемого невидимыми карликами, Ангелина Иосифовна с трудом сообразила, что речь идёт об уборщике — герое нашего времени.
— В тюрьму? — на всякий случай уточнила она.
— Ду... — Хозяин едва успел придержать рвущееся, как пёс с цепи, слово “дура”. — В какую тюрьму? На трон!
— Вот как? — растерялась Ангелина Иосифовна.
— На такой, где ещё никто не сидел! — вдруг с сильным армянским акцентом, тревожно посмотрев по сторонам, прошептал Андроник Тигранович, неожиданно вплетя в тёмную ткань своих рассуждений золотую нить детских (о королевском платье) воспоминаний Ангелины Иосифовны. Мифический трон тем не менее почему-то увиделся ей не в золоте и самоцветах, а вознесённой к потолку вонючей шконкой в бараке, где восседал некий пахан. Воистину, всё в мире, точнее, в человеческих мыслях было связано со всем. Сущности бесконечно умножались, делились, но итогом математических действий была конечная неопределённость, то самое число Бога, с которого всё началось и которым всё закончится. Его следовало не делить или умножать, но всего лишь покорно принять как закон и жить дальше, подчиняясь ему. “А что вышло, — вздохнула Ангелина Иосифовна, — превратили жизнь в мусор, а теперь хотят посадить на трон какого-то зверского уборщика”.
Долгое время она не понимала, почему Андроник Тигранович — без пяти, а может, уже много минут, как… — олигарх занимается мелкими (для олигарха) делами отдельно взятой аптеки в переулке на углу Садового кольца и Мясницкой? Сначала решила: потому, что сам ещё не укрупнился. Так скакнувший из лейтенантов в полковники вчерашний выпускник военного училища по привычке проверяет дежурного по роте: радостно ли тот стоит возле тумбочки с коммутатором, блестят ли у него сапоги, нет ли морщин на заправленных койках в казарме? А ведь уже должен ворочать в черепе дивизиями, думать, как загнать противника в “котёл”, да и испепелить его там артиллерийским огнём…
Потом поняла почему.
— Ты знаешь государственного армянского орла? — однажды спросил у неё Андроник Тигранович.
“Кроме тебя — нет”, — подумала Ангелина Иосифовна.
— А что, он какой-то особенный?
— На нашем гербе, — объяснил он, — орёл не летит. Стоит, как памятник, на земле.
— На горе Арарат?
— Не вздумай так шутить в Армении, — строго посмотрел на неё Андроник Тигранович. — На всех гербах орлы с крыльями, а наш — крылья по швам — вцепился в землю.
— Наверное, увидел змею, — предположила Ангелина Иосифовна, — или суслика.
— Потому что главное для него, — не обиделся хозяин, — почва, гнездо, семья, дело! А змея... да, стиснула нас по всем границам, давит, как этот... удав, который с Маугли дружил. И суслик, — посмотрел на периодически появляющуюся в последнее время на столе подробную карту Армении с зубами воткнутых в Нагорный Карабах зелёных (мусульманских, догадалась Ангелина Иосифовна) стрелок, — подгрызает!
Она не знала, как у хозяина с почвой (много ли гектаров скупил в Подмосковье?), но точно знала, что с гнездом — не очень. А потому ему оставалось только дело. Здесь, на Мясницкой, вдали от сжимающего Армению удава и точащего на неё зубы суслика. Прикипев к земле, опустив клюв, деловой орёл не брезговал заниматься мелочами, на первый взгляд, не соответствующими его нынешнему статусу. А может, вовсе не мелочами. Вдруг аптечный российский рубль взметнёт в небо армянского орла, и тот, спикировав, подобно ракете “воздух-земля”, покажет кузькину мать змее и суслику?
Сменным, в основном иногородним, аптечным персоналом Андроник Тигранович не дорожил, называл его “худой водой”. Он сразу снизил всем зарплату, затребовал медицинские справки, ввёл штрафы за опоздания и несанкционированный уход с работы. Завладев кубической аптекой, он заодно приобрёл и однокомнатную (бывшую служебную) квартиру в подъезде примыкающего к аптеке с противоположной стороны дома. После чего сломал стену между квартирой и аптекой, переоборудовал квартиру в скрытый от чужих глаз персональный офис. Дверь на чёрную лестницу Андроник Тигранович замаскировал снаружи побитым металлическим листом с надписью “Мусоропровод”, а изнутри — тканым ковром с горным армянским пейзажем, правда, без сидящего на земле орла. Запасной выход для любого, даже самого законопослушного предпринимателя никогда лишним не бывает.
Помнится, услышав от него про “худую воду”, Ангелина Иосифовна раздумала подавать заявление “по собственному”. Она скучала на работе, а тут вдруг её обдало свежим ветром административного креатива. Сейчас только она знала про потайную, как в каморке папы Карло под нарисованным очагом, дверь. Прочая заставшая ремонтные работы в аптечном аквариуме “худая вода” давно утекла. Помнится, любопытный Буратино сунул нос в очаг и обнаружил тайный ход в счастливую (это в тридцатых-то, когда хватали “врагов народа”, годах!) Страну Советов. Но сейчас все ходы туда были завалены. Иногда Ангелина Иосифовна жалела СССР, а иногда думала: “Ну, и чёрт с ним! В СССР тоже умели рисовать очаги. А если кто проверочно совал нос — били по носу. Не так сильно, как в тридцатых, но били”.
Как и со всеми предыдущими, у неё установились доверительные отношения с новым хозяином. Пока она не могла точно определить природу этой доверительности. Жадный и подозрительный, как все богатые люди, Андроник Тигранович ей приплачивал.
— За что? — спросила она, когда он в первый раз протянул конверт.
— Не знаю, — коротко и честно ответил он, — но знаю, что, если не дам, будет хуже.
— Я не прошу, — пожала плечами Ангелина Иосифовна.
— Потому и даю, — ответил Андроник Тигранович. — Считай себя победительницей социалистического соревнования в аптечной сети “Вам не хворать!” Вот и не хворай! Здоровье и деньги не близкие, конечно, но родственники.
“Они в позорном и подлом браке, — усмехнулась про себя Ангелина Иосифовна. — Сколько раз — семь? — миллиардеру Рокфеллеру пересаживали сердце, чтобы он дожил до ста двух лет? Значит, тоже чувствует, — опустила конверт в карман. — Что им всем от меня надо? Вода к воде? Толстая к худой? “Неман ди... Неман дивная река, — всплыла в памяти озорная народная песенка. — Как я бу... Как я буду с ним купаться? С толстым ху... С толстым худенька така”. Они её часто тянули девичьим а капелла в общаге медучилища, хватив разведённого гранатовым или вишнёвым (водой не любили) соком спирта. И совсем некстати вспомнился недобитый “панический” старик с лыжной палкой, освежающийся перекисью водорода, сдобренной морской солью.
“Он-то здесь при чём?..
“Сколько их, куда их гонят?..”
Аптека на Мясницкой была ближе других к Малому театру, но, как показалось Ангелине Иосифовне, Андроник Тигранович сегодня наведался в неё не только по этой причине. “Неужели хотел со мной поговорить, — подумала она, — только о чём? А может, решил пригласить на спектакль “Не всё коту масленица”? Но это вряд ли”.
Утром она увидела его, вылезающего из машины на углу дома (машина всегда останавливалась в разных местах). Водитель (он же охранник), как положено, придерживал дверь, ощупывая взглядом окружающее пространство, особенно внимательно — верхние окна и балконы дома-краба. Вполне возможно, что его предыдущего (до Андроника Тиграновича) нанимателя снайпер уложил прицельным выстрелом сверху. Охранник, конечно же, заметил Ангелину Иосифовну. А вот шеф нет. Мёртво глядя перед собой, он говорил по телефону, мешая армянские и русские слова. Андроник Тигранович был как-то сально бледен, на лбу висели капли пота. “Чистый зомби”, — подумала Ангелина Иосифовна, незаметно проскальзывая мимо.
— Да, лаборатория... (дальше на армянском). Планирующая бомба или “Калибр”... российская или... чья? Сколько метров? Бетон? Они все там были, ты уверен? Ни в коем случае! Накройте залповым... Пусть думают, что по мечети, неважно, что далеко... Да хоть по своим! Да, в театре, я взял ложу. Он придёт во время спектакля. Не сказал... Выясню. Ладно, до связи.
Ангелине Иосифовне показалось, что даже если бы дорогу Андронику Тиграновичу вдруг заступил знаменитый (крылья по швам) государственный армянский орёл, даже если бы орёл вдруг расправил крылья, как занавес в театре, тот бы его не заметил, прошёл, не глядя, сквозь грозные перья. Ей стало (по-матерински) жаль начальника. Он, в отличие от символического орла, определённо оторвался от земли.
Или его оторвали.
7
Скатываясь по вечерам с Садового кольца, солнце постепенно меняло траекторию. К концу сентября аптечный куб переставал наполняться красно-золотым иконным светом. Зато ветер, как почтальон, приносил из близлежащих скверов конверты сухих листьев, складывал их у входа в аптеку. Некоторые, видимо, заказные с уведомлением, влетали внутрь вместе с посетителями. В ту осень все жили ожиданием очередной волны (с каждой мутацией набирающего смертоносную мощь) вируса, прицепившегося к человечеству в две тысячи девятнадцатом году. Но в приходящих от природы письмах не было информации на этот счёт. Сами же люди давно перестали удивляться тому, что они (по Булгакову) “внезапно смертны”.
Первая волна то ли лабораторного, то ли природного вируса накрыла Москву подобно цунами. Прежняя тихая, покорная, но не голодная и относительно (если не лезть без разрешения в политику) спокойная жизнь в считанные дни растворилась в хаосе переполненных больниц, беготне закрученных в полиэтиленовые коконы врачей и медсестёр, укатываемых в реанимацию каталок с неподвижными, как мумии, пациентами. Паниковали (не зря посетил аптеку плешивый старик с лыжной палкой!) заболевшие и здоровые, боящиеся заболеть. Из всех (по Оруэллу, которого Ангелина Иосифовна, как и Достоевского, любила за исчерпывающее — до дна — понимание человека и общества) информационно-аналитических речекряков на головы пользователей обрушивались взаимоисключающие научные, псевдонаучные и конспирологические теории. По экранам телевизоров и компьютеров змеино ползли вверх зловещие графики.
Само происхождение вируса — от летучей мыши и неведомого, как из средневекового бестиария, чешуйчатого зверька панголина — наводило на мысли о нечистой силе и разверзшихся вратах ада. Вирус, как летучая мышь, летает и заражает везде, но спасётся только тот, кто в чешуе (как панголин) иммунитета, которого нет, потому что нет вакцины. А те вакцины, какие навязывают власти, подозрительны и сомнительны, как, собственно, всё, что исходит от власти. Прижившиеся в гаджетах-речекряках образы летучей мыши и панголина ненавязчиво намекали, что судьба человечества в руках (бритвенных крыльях, разящих когтях?) людей, напоминающих своим (внешним и внутренним) обликом эти существа. То есть тех, кто в секретной пробирке скрестил их гены да и выпустил на страх людям вирус на волю.
Вирус вверг народы в новое — лабораторно сконструированное — тёмное Средневековье. Лабораторный бог (вослед Артериальному и всем прочим проснувшимся на безбожье богам) дал миру ускоренное равенство по библейскому принципу “нет ни эллина, ни иудея”. Он карал (отнимал жизнь) и миловал (позволял выздоравливать) по случайной, но справедливой (кто в жизни без греха?) выборке. Пророком вирусного бога была объявлена вакцина. Героями речекряков стали засекреченные (со скрытыми под забралами лицами) учёные, производящие таинственные манипуляции с пробирками внутри вращающихся инновационных медицинских агрегатов. Они, как мельничные боги, перемалывали зёрна массового сознания в муку для выпечки новых (отнюдь не евангельских, какими Иисус кормил голодных) хлебов. Массы понуждались к вере в добрые намерения того (тех), кто (опять же, если верить теперь уже конспирологическим речекрякам) их уничтожал — подчищал биологический мусор по своему усмотрению. Это была следующая стадия выученной беспомощности — выученное смирение, покорность как воля. Природное (божественное) первородство homo sapiens при этом менялось не на олицетворяющую привычную жизнь “до” универсальную (кому арбуз, кому свиной хрящик) чечевичную похлёбку (умирали от вируса далеко не все), сколько на взявшуюся всё на свете регламентировать, всем управлять цифру.
Как некогда русская императрица Анна Иоанновна, цифра нагло и победительно разорвала ограничивающие её самодержавную волю кондиции. Отныне она определяла жизнь разогнанных по квартирам законопослушных граждан, наделяла их электронными кодами, то запрещала, то позволяла выходить из дома, ездить в общественном транспорте, ходить в гости или ещё куда-то. Цифра стала хранительницей (“от зловонной пелёнки до савана смердящего”, как говаривал герой одного американского романа) знаний о человеке. А где знание, там управление. Бог, управляя сущим, имел в виду дарованную Им человеку душу как нечто высшее и иррациональное, способное перевернуть с ног на голову любое социальное или межличностное уравнение. Цифра не знала души — оперировала исключительно сама собой.
Никто не знал, откуда взялась всемогущая цифра, где пряталась до вирусного “часа икс”? Она слилась с ним в экстазе, растянула час на годы, а там, глядишь, на все оставшиеся времена. “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” — провозгласила вослед Фаусту цифра.
И оно остановилось.
Для всех, кроме цифры.
Она готовилась вновь удариться о землю, обернуться... Никто точно не представлял, как он выглядит, но многие верили, что он “при дверях”, как писал про антихриста в начале прошлого века философ Сергей Нилус. Это было невероятно, но он не уехал после революции в эмиграцию, остался в России и умер в 1929 году своей смертью в глухой деревне Владимирской губернии. Большевики много раз его арестовывали, держали в застенках, но почему-то не расстреляли, оставили доживать “при дверях”. Публицисты и философы гадали, как сильно изменится мир, когда (если) схлынет вирусно-изоляционно-цифровое безумие, что уцелеет под обломками? Или обломки (свалка?) и станут новым миром?
Ангелина Иосифовна не то чтобы знала наверняка, но подозревала ответ. Он бы не понравился проснувшимся на безбожье, зачастившим в аптеку и по её душу новым богам.
Цифру-чип, как злую собаку, вёл на поводке искусственный интеллект. Да, он мог на время подчинить, но не мог окончательно победить природу человека, внутри которой сплетались и расплетались два фантома — “душа” и “смерть”. Искусственный интеллект правил здесь и сейчас, где хозяйничал невидимый вирус, но не там, где взаимодействовали нелюбезные ему фантомы. Пока существовало недоступное искусственному интеллекту внецифровое пространство, человек гнулся, рабствовал, трусил, но держался. Именно поэтому ИИ, как его называли просвещённые граждане, по умолчанию стоял на том, что души нет, а смерть удастся со временем бесконечно отсрочить, возможно, с помощью этого или другого чипа. Пока что люди должны были привыкнуть к бесконечным прививкам и (снова по умолчанию) чипам. Им надлежало безропотно впускать, не спрашивая, в своё тело некие, сконструированные загадочными существами в скафандрах и без лиц химико-биологические препараты.
Если вирус был ситуационной реальностью “по требованию”, то ИИ душил человеческую душу в поте лица (если, конечно, у компьютеров потеют экраны), трудился над созданием резервной копии исходного материала — цифровой души. Всё внецифровое было для ИИ чем-то вроде протестного сетевого ресурса, где зреет неповиновение, своего рода “даркнета”, где творится преступное и непотребное. Поэтому неконтролируемое прибежище антицифровиков, как до этого патриотизм — подтверждённое и доказанное в безнациональную либеральную эпоху “прибежище негодяев”, — следовало уничтожить, как некогда римляне уничтожили Карфаген.
Пока ИИ разминался, нагуливал силу, орудовал, как разведчик (шпион) под прикрытием вируса. “I am a spy in the house of pandemic”, — мог бы он спеть, перефразируя Джима Мориссона.
“Лучше бы он, а не Мориссон”, — подумала Ангелина Иосифовна, словно ИИ был из плоти и крови, в возрасте двадцати семи лет (первая числовая граница отсечения гениев, если вспомнить Лермонтова, Перси Биши Шелли, Кристофера Марло, Новалиса и прочих) оказался в Париже и не проснулся утром в ванне.
Но ИИ был везде и не пользовался ванной.
Напуганный вирусом мир, подобно советской игрушке “ванька-встанька” (сейчас такие не делали), гнулся под вездесущей рукой ИИ. Но как только рука отвлекалась и (по техническим причинам) отпускала, возвращался, мелодично позванивая, в прежнее состояние. В Средние века разгорячённые пассионарные толпы громили и жгли чумные бараки, убивали ходивших в чёрных хламидах, страшных масках со стеклянными глазами и кожаными клювами, похожих на вылезших из-под земли адских птиц врачей. Верующим в Небеса, Христа и Богородицу простецам было трудно (хотя бы в силу их внешнего вида) поверить в добрые намерения этих существ.
За всё время катящихся по планете эпидемических волн не пострадал ни один центр, где конструировались смертоносные вирусы. Напротив, только на них и уповал ожидающий исцеления, жаждущий возвращения привычного бытия всемирный “ванька-встанька”. Он привык к бесперебойно подливаемой в его тарелку чечевичной похлёбке в виде круглосуточных торговых центров, фастфуда, фитнеса, барбер-шопов, турагентств, улетающих к тёплым морям чартеров, дешёвому алкоголю в отелях “всё включено”, кофеен, суши-баров, супермаркетов, одёжных аутлетов, смартфонов, купленных в кредит квартир и автомобилей. “Ванька” не понимал, почему он должен всего этого лишиться, а потому злился и наивно требовал от сбившейся с ритма, склоняющей выю пред волей ИИ реальности: “Встань-ка”!
Тогда для укрощения “ваньки” в помощь слабеющему вирусу и теряющему стратегическую инициативу ИИ неведомыми провизорами выписывалось старое доброе и безотказное средство — война.
8
В детстве у Ангелины был свой “ванька”. Она сама нашла его на аллее под скамейкой, где сидели, а потом ушли бабушка в напоминающей сказочный чепец шляпке (Ангелина всё время пыталась рассмотреть, какие у неё зубы) и внучка с красным бантом на голове. Ангелина в тот день скучала у подъезда, переводя взгляд с держащей рот на замке бабушки на ворону, размачивающую в луже хлебную корку. Она придерживала её лапой, слегка поддалбливала клювом, ускоряя процесс, не упуская из вида другую ворону, заинтересованно наблюдающую за ней с ветки.
Мать ожидала своего приятеля Борю, чтобы отдать таблетки.
Услышав жалобный звон задвигаемого ногой под скамейку “ваньки”, Ангелина отвлеклась от вороны и сразу догадалась, что игрушку намерены как бы случайно забыть, но на самом деле от неё избавиться. Так, спустя десятилетия, будут поступать с книгами, забывая их на подоконниках в подъездах, а то и просто на улице. Потускневшие, прошедшие через множество рук и глаз обложки, серые, переворачиваемые последним читателем-ветром страницы казались Ангелине Иосифовне обескровленным символом лежащей на смертном одре доцифровой, то есть бумажно-книжной эпохи.
А тогда, в далёком детстве она пронзительным (вороньим?) взглядом разглядела облупленную потёртость “ваньки”, круглые обиженные глаза, нечёткие пуговицы на нежно-коричневом комбинезончике. Это было невозможно, но она заметила прозрачную слезу, стекающую по его круглой щеке.
В кармане у Ангелины лежали две похищенные таблетки из пластмассовой цилиндрической ёмкости, предназначенной Боре. Ей стоило немалых трудов бесшумно приоткрыть плотно присосавшуюся крышечку, чтобы выпустить из контейнера, как белых мух, две таблетки. Она ещё только собиралась их съесть, но уже знала, что они усмиряют боль в нижнем правом углу живота. У Ангелины никогда там не болело, но живущая в её маленьком теле сущность требовала таблетки, и она не могла отказать. Ночью, когда мать ровно засопела в своей комнате за полуоткрытой дверью, она в ночной рубашке по протянувшейся из окна лунной стрелке прокралась к её сумке. Ангелина смотрела на свои пальцы и не верила, что это её пальцы. Они сделались длинными и гибкими, сами бесшумно развели тугую “молнию” на сумке, безошибочно нащупали пластмассовый контейнер, клейко оплели его, долго сжимали и вращали, пока сквозь избежавшую надлома крышку не выкатились на ладонь две (больше было нельзя!) таблетки.
Едва только она подумала, что готова поделиться одной с оставленным под скамейкой “ванькой-встанькой”, как в правой нижней части её живота что-то испуганно сжалось, а потом по нему пробежала судорожная, но невыносимо сладкая волна. “А если две таблетки, — догадалась Ангелина, — будет так приятно, что я умру. Я знаю, — успокоила она живущую в ней встревоженную сущность, — игрушки не принимают лекарства, я пошутила”.
Как только девочка с красным бантом и так и не показавшая волчьи зубы бабушка в чепце, раскрыв зонты, отошли подальше, она бросилась за “ванькой”, едва не угодив под завизжавший тормозами и словно подпрыгнувший на месте лиловый “Москвич”, из которого выскочил, ругаясь, этот самый Боря.
Мать спокойно отреагировала на происшествие, как если бы её дочь только и делала, что бросалась под колёса. Когда Ангелина вернулась, пряча за спиной “ваньку”, она брезгливо заметила:
— И не думай! Какой мерзкий цвет, как будто весь в говне.
— Ты могла погибнуть! — опустился перед Ангелиной на корточки, прихватив её за пуговицу, перепуганный Боря. — Разве можно так прыгать?
Ангелина не ответила. Боря поднялся, посмотрел на мать:
— Сам не знаю, как успел! Еле доехал. Тормоза сдохли. Колодки стёрлись, педаль проваливается. А тут она... Думал: всё!
— Напрасно, — едва слышно произнесла мать, но Ангелина расслышала, — её так просто не убьёшь...
У Бори были толстые мясные губы и овальный лысый лоб с отступающими к ушам и затылку кустиками чёрных волос. Лицо Бори напоминало мятый жёлтый абажур. Ангелина видела его первый раз в жизни, но откуда-то знала, что он незлой человек и таблетки определённо ему нужны. Но те, какие, взяв деньги, передала ему мать, были слишком трусливыми и осторожными, чтобы потревожить чёрную змейку, угревшуюся у Бори под рёбрами, не говоря уже о том, чтобы её прогнать. Ангелина, взглянув на Борю, сразу почувствовала, что змейка никуда не уползёт, разве чуть пошевелится, выбирая другое место. Она, и это каким-то образом стало известно Ангелине, сама решала задвинуть Борю, как “ваньку-встаньку”, под скамейку, откуда не забирают, или позволить ему ещё немного покачаться, позвенеть.
“Его не вытащить из-под скамейки”, — чуть не расплакалась Ангелина, перекатывая в кармане таблетки.
Боря — большой и пока живой “ванька-встанька” — рассеянно потрепал её по голове:
— Я куплю тебе нового, — кивнул на пластмассового.
— Ни в коем случае! — немедленно встряла мать. — Это уродство!
Ангелина подняла голову и удивилась, какой большой у Бори нос. Он качался над ней, как ветка. У пластмассового “ваньки” нос был пуговкой.
— Пусть, — сказал Боря, — пока поиграет с этим, я завтра привезу хорошего.
— Змейка, — сказала Ангелина, — ест животик.
— Что? — наклонился Боря.
— Я говорила тебе, — вздохнула мать, — она сумасшедшая. Не обращай внимания.
Спрятав за спину “ваньку”, Ангелина выскользнула из-под Бориной руки. Он вдруг показался ей Гулливером, невидимо опутанным изнутри чёрной змейкой, как верёвкой.
Дома у них была тяжёлая глянцевая книжка про Гулливера с иллюстрациями. Ангелину потрясли благородные, в бальных платьях и лентах с орденами лошади, запрягавшие скотоподобных людей в повозки. Она так долго смотрела на картинку, что комната как будто перевернулась. Потолок стал полом, шкаф засучил в воздухе подломленными пыльными ножками, кресло повисло над ней серым облаком. “Значит, вот как может быть, — в ужасе смотрела на тянущих повозку мужчин и женщин Ангелина, — неужели и нас с мамой... погонят?” Кто-то подарил книжку матери, как бонус к расчёту за таблетки. Ангелина просила почитать, но мать редко соглашалась:
— Отстань, я устала, в твои годы я сама читала!
Ангелина вдруг почувствовала на себе немигающий удивлённый взгляд змейки. Та даже как будто вздёрнулась, зашевелив раздвоенным язычком, на хвост, чтобы лучше её разглядеть. “Совсем, как Бабушка-Волк Красную шапочку”, — прижала к себе “ваньку” Ангелина.
Боря схватился за живот.
— Соглашайся на операцию, — сказала мать, — чего тянуть, там хорошие хирурги.
— Ты права, — вздохнул Боря, — окончу курс, — потряс, как погремушкой, контейнером с таблетками, — и — под скальпель. Какие ещё варианты?
— Всё будет хорошо, — взяла его за руку мать, — вот увидишь.
“Дрянь, отстань от него!” — топнула ножкой на змейку Ангелина.
— Ну вот, то слёзы, то истерика, — покачала головой мать.
Ангелине показалось, что змейка сошла с хвоста, вернулась на место, то ли зевнув, то ли презрительно улыбнувшись. И только спустя мгновение до неё дошло, что змейка ей... подмигнула. Да, именно подмигнула, как своей подружке или сестричке. Ангелина снова топнула ножкой. Ей показалось, что её, как несчастных людей в “Гулливере”, запрягают в повозку, где, помахивая хлыстом, расположилась эта самая насмешливая змейка.
— Не повезу! — крикнула Ангелина.
Мать размахнулась, чтобы отвесить ей подзатыльник, но Боря перехватил руку:
— Не дури!
Он не привёз ей новую игрушку.
На следующий день Боря убился, врезавшись на лиловом с худыми тормозами “Москвиче” в гружённый песком самосвал. Тормоза, чудесно сработавшие у подъезда Ангелины, отказали при встрече с песочным самосвалом. Ангелина запомнила день, когда мать вернулась с похорон.
— Надо же, — задумчиво произнесла она, глядя на себя в зеркало (она любила разговаривать со своим отражением), — никогда не замечала, что у него такой огромный пеликаний нос...
Ангелина убежала в свой уголок за диваном, вытащила из вертикально поставленной за занавеской (чтобы мать не заметила) обувной коробки (он тесно жил там, как в лифте) “ваньку”. Ей было жаль Борю, а ещё — что он не привезёт нового “ваньку”. Но это можно было пережить. Она успела привыкнуть к подскамеечному в коричневом со стёртыми пуговицами комбинезончике. Двух позванивающих “ванек” мать бы совершенно точно не потерпела. А ещё она подумала о чёрной змейке. Расставшись с Борей, та не забыла про Ангелину, но стала другой, обрела невидимую воздушность. Уже не высасывающая внутренности змейка с хвостом и раздвоенным язычком, а нечто непонятное и тревожное, вроде скрытого ветра крутилось вокруг Ангелины, обвивало кольцами. “Змейка, — догадалась она, — может превращаться во что угодно, и оно почему-то прицепилось ко мне, как репейник к чулку”.
“Что угодно” первично и неделимо, — повзрослев, посидев над трудами философов, почти научно сформулирует она, — а змейка, Пан, Артериальный и прочие боги — суть бесконечные проявления, умножения его сущности”. Лезвие Оккама разило в обе стороны, и любой человек мог выбирать: стоять, как камню, на единой (неумножаемой и неделимой) сущности или дробить её, размалывать до состояния гонимых ветром песчинок. Камень (как кантовская “вещь в себе”) был грубым, но прочным материалом для строительства (без излишеств), но укрывающего от злого ветра дома. Песок — всего лишь вспомогательным элементом в штамповке блоков, из которых безумные архитекторы возводили неестественные, наподобие библейской Вавилонской башни, конструкции.
На столике перед зеркалом мать держала песочные часы. Ангелина любила их переворачивать, глядя, как тоненькая искристая струйка сочится вниз сквозь стеклянное ушко. Услышав про самосвал, она подумала, что люди — это песок, а самосвал — часы змейки. Захочет змейка — песок сквозь ушко будет сочиться медленно. Захочет — перевернёт самосвал, и песок высыплется разом. Каким-то (несловесным) образом насмешливая змейка довела эту мысль до сведения маленькой Ангелины.
Всё внутри неё сладостно затрепетало, когда она стиснула в ладошке две похищенные из предназначенного Боре пластмассового контейнера таблетки. Поселившееся в ней змеиное “что угодно” жадно требовало: глотай! Ангелина знала, как ей будет хорошо, какая сладостная волна качнёт её, как “ваньку-встаньку”, какая волшебная мелодичная музыка зазвучит внутри неё. Но придержала рвущуюся ко рту руку. Выскочила на лестничную площадку, разжала ладонь, растоптала каблучками таблетки. “Я! Сама! — стучало в голове. Ей казалось, она топчет вертящуюся под ногами змейку, отдирает репейник прицепившегося к ней “что угодно”. — Буду! Решать! Когда и как! Не ты! Я!” Ещё и плюнула, размазала таблеточную пыль во влажное пятнышко. Почему-то оно показалось ей... глазом. Чьим? Глаз в белёсых пыльных ресницах внимательно и задумчиво смотрел на неё с бетонного пола. Ангелина испуганно сошла с влажного пятнышка. Плевать в глаз, догадалась она, не следовало. Как в считалке: первый раз прощается, второй раз запрещается, третий...
Ей стало страшно, словно она, сама не зная, как, пробежала по узенькому, без перил мостику над темнотой.
Вернулась в квартиру.
— Ты ему понравилась, — отойдя от зеркала, заметила Ангелину мать. — Мне рассказали: гнал из Мытищ, только там отыскал магазин, где были эти... — Огляделась, но коробка с “ванькой” уже была задвинута под шкаф. — Кто знает, вдруг хотел тебя удочерить, а на мне жениться? Не судьба, — грустно покачала головой.
9
Ангелина Иосифовна не знала, зачем вспоминает всё это, зачем заново переживает давние события, словно смотрит новую версию старого фильма. В этой версии песок из кузова грузовика, как из разбитых песочных часов, хлынул на скомканный Борин “Москвич”, поглотив его весь без остатка. И никого не было на перекрёстке. Как пелось в древней, ещё советских времён песне: “Ни машин, ни людей”. Только маленькая Ангелина стояла у песочной горы, на вершине которой качался, позванивая, новенький, купленный Борей в Мытищах “ванька”.
“Ванька-песок” наблюдал за ней со своего песочного трона затёртым, в белёсых (от растоптанных таблеток) ресницах глазом. “Моя жизнь, — подумала Ангелина Иосифовна, — растянулась между “ванькой” и горой горячего песка. Эту гору не умягчить, не увлажнить жизневодой. Я летучий пар над песком, сбой в законе обязательного испарения...
Бред, — очнулась, едва увернувшись от несущегося по тротуару самокатчика в тёмных, несмотря на поздний вечер, очках. — Какой Боря, какой самосвал, когда это было?”
По телевизору и в сетях много говорили о вызревающей в воздушно-капельных горизонтах очередной вирусной волне. Она накануне важных политических событий, например, военных действий, требующих формального отклика граждан, обычно притормаживала, давала передышку. Но если, допустим, граждане собирались посетить какой-нибудь митинг или поучаствовать в шествии, свирепо накрывала их ошеломляющей статистикой заболевших и умерших. Телевизор давал запланированную течь. Опутанные капельницами пациенты молча, как неживые, лежали на койках, а какие могли говорить, горько сожалели, что сходили куда-то, где было много людей, и там заразились. На экран просачивались картинки с гробами из моргов в далёких от Москвы (в столице всё было под контролем!), плохо выполняющих указания надзирающих инстанций регионах. Похоже, вирус каким-то образом координировал свою активность с пожеланиями власти, как если бы был чешуйчатым панголином, а власть летучей мышью чертила ему маршрут по воздуху, как по карте.
Или наоборот.
Народ, как мог, уклонялся от вакцинации, берёгся от напасти, принимая в целях профилактики разные, иногда весьма экзотические лекарства. Ангелина Иосифовна не вполне понимала природу народного торможения. Она первая в аптеке сделала прививку, никак не отразившуюся на её самочувствии. Разве что после второго укола во рту стало кисло-сладко, словно она надкусила недозревшее яблоко. Народ инстинктивно держал в уме жизневоду, подозревая в вакцине горячий песок, сторонился движущихся по его душу гружёных самосвалов. В основе сковавшего общество пассивного противления-непротивления лежала, по мнению Ангелины Иосифовны, не крепнущая сила единой (народной) души, но убывающая сила народного инстинкта самосохранения. Даже муха, уклоняясь от мухобойки, летая зигзагом, имеет в виду сохранение жизневоды. Был народ да сплыл. Осталось не умеющее плавать население.
Недавно в аптеку заглянул белорус с неправильным (с красной полосой по белому полю) флажком. Белорусское посольство под правильным красно-зелёным с орнаментом государственным знаменем на мачте находилось неподалёку, и он, должно быть, протестовал возле него против законно избранной власти. Господин со свесившимися усами, в белой со стоячим воротником рубашке под длинным тканым жилетом, в сапогах и штанах с напуском внимательно осмотрел витрины, кося глазом в сторону благотворно влияющих на потенцию средств, видимо, сопоставляя московские аптечные цены с белорусскими.
“Традиции блюдёт, — оценила, как говорили в годы её юности, “прикид” усача Ангелина Иосифовна, — а про интимную жизнь (ей претило грубое слово “е...ля”) не забывает”. Она подумала, что господин стыдит белорусскую власть образом народного просветителя позапрошлого века. Иначе — зачем так вырядился?
— Не знаю, — вздохнул, разглядев за стеклом Ангелину Иосифовну и мгновенно проникшись к ней доверием, предполагаемый “просветитель”, — какую... прищепку выбрать?
Пока она размышляла, что он имеет в виду (может быть, прищепку к памперсам?..), Просветитель пояснил, что “прищепка” означает на белорусском языке прививку.
Усатый товарищ, похожий на солиста знаменитого в советские годы ансамбля “Песняры” Мулявина (и это вспомнила Ангелина Иосифовна!), ей понравился. Она даже слегка пококетничала с ретропросветителем, ответив, что каждый сам выбирает, к чему прищепиться: к жизни, болезни или смерти.
— Это как, зажмурившись, сыграть в рулетку, — добавила она.
— А если я не хочу? — распушил усы господин.
“Тогда повесь прищепку себе на...” — подумала она, но не стала его обижать, ответила:
— За это пока не расстреливают.
— Пока! — со значением повторил белорус.
— Но даже если начнут, это ничего не изменит, — грустно заметила Ангелина Иосифовна.
— Не согласитесь отобедать со мной в ресторане “Белорусская хата”, мадам? Он здесь рядом, — конспиративно понизил голос просветитель.
— Я бы с радостью, — ответила Ангелина Иосифовна, — но за мной должен зайти муж, — посмотрела на часы. — Не успеем. Офицер Росгвардии, шаг влево, шаг вправо...
— Примите мои соболезнования, шановная пани. Оставьте на память, — вручив ей флажок, господин вышел на улицу. Ангелина Иосифовна подумала, что по своей цветовой гамме нелегитимный белорусский флажок напоминает японский. Только там кружок, как солнце, а здесь линейка, как... что? Неужели закат? Закат славянства как этноязыковой общности и идеи?
Она ходила по изысканно освещённым вечерним московским улицам, как по цветущим садам, наслаждаясь острым, терпким, нежным, когда беспокоящим, когда умиротворяющим, но всегда радующим и волнующим её благоуханием лекарственного ветра. Оно меняло структуру воздуха, внося в неё элементы предсмертной тоски, осознание воздушного (не случайно злой вирус часто атаковал именно лёгкие!) пресечения жизни. Увядая, цветы чувствуют смерть и, как могут, свидетельствуют об этом. Точно так же свидетельствовали о ней увядающие вместе с человеческой плотью лекарства, но только Ангелина Иосифовна это видела и чувствовала, как последний зеленеющий листик на опустившем голову цветке. Вот уже много лет она гуляла после работы по Москве одним маршрутом: через Красную площадь и Александровский сад по Большому Каменному мосту и обратно — уже по Большому Москворецкому на Красную площадь, а оттуда на Чистые пруды, где жила.
У неё кружилась голова от бессчётных сочетаний старых и новых препаратов. Она не помнила, чтобы в Москве, как некогда в Китае (перед культурной революцией), расцветали сразу “сто цветов”. В Китае, правда (политические и культурные, про лекарственные она не знала), цветы цвели недолго, ушли вослед мухам и воробьям под революционный серп, клейкую ленту и птичий молот. “Как бы китайцы, — с тревогой подумала Ангелина Иосифовна, — не взялись за летучих мышей и краснокнижных панголинов. Опыт есть, и за соответствующей, в духе Сунь Цзы стратагемой типа: “Пока панголин разорял муравейник, летучая мышь спряталась на обратной стороне Луны”, — дело не станет.
В советское время она ловила лекарственные фантомы среди угрюмых серых толп, как редких бабочек. Советские люди лечились просто, скупо и надёжно, без экзотики. Не так, как нынешние москвичи. Ни одно лекарственное средство, каким бы бесполезным или даже вредным оно ни было, не вызывало у Ангелины Иосифовны отвращения, как не мог вызвать отвращения у истинного (по зову души) садовника даже самый захудалый сорный цветок, у энтомолога — невзрачная бабочка, у орнитолога — прыгающий под ногами обдристанный воробей. Садовники, энтомологи, орнитологи — люди природы и только потом — человечьего мира. Так же как ядерные или квантовые физики — люди материи, а философы — люди недоказанных истин. Тоже в некотором роде энтомологи. Ловят сачками земного разума летающие в атмосфере (ноосфере) идеи. Но всем им не выйти из круга биологической гравитации: рождение-жизнь-смерть.
“Зато я, — подумала Ангелина Иосифовна, — спряталась на обратной стороне Луны, пока панголин (почему-то в его образе ей увиделся Андроник Тигранович) разорял муравейник”.
Она ощущала себя летящей пыльцой лекарственного мира, перепончатым крылом парящей над Москвой (или уже над обратной стороной Луны?) летучей мыши, острым коготком панголина, ввинчивающимся в гранитные плиты пешеходных пространств. В полёте золотая пыльца слепо искала продолжения жизни, так сказать, алкала вечного диалога между смертным и вечным. Растения листьями, плодами, цветами отвечали садовнику. Насекомые жужжанием, шуршанием слюдяных крыльев, движением ножек — энтомологу. Атомы, электроны, обгоняющие свет тахионы доносили из коллайдеров, как из преисподней, до физиков, а до философов — осколки сведений об устройстве мироздания. И только Ангелине Иосифовне не было ответа от жизневоды, хотя, казалось, чего тут скрывать? “Смотрюсь в тебя, как в зеркало, не видя отражения...” — пропел в голове, снижая планку рассуждений и возвращая её к реальности, приземистый с большой головой, в очках и, кажется, ещё здравствующий певец Юрий Антонов. “Ну, и смотрись, у меня другое зеркало!” — ответила ему Ангелина Иосифовна.
Она не знала ни отцовского, производящего пыльцу растения, ни материнского, ожидающего пыльцу в сладостном томлении. Над ней не кружились насекомые. Из ниоткуда, как вирус, как кантовская “вещь в себе”, как обгоняющий свет (куда, кстати, он несётся с такой скоростью?) тахион возникала бесполая пыльца. Направленный ветер подхватывал её, нёс в сторону непроницаемой бесплодной стены. Ударившись об неё, пыльца меркнущей струйкой стекала во тьму, где ползали, свивались в клубки чёрные, охочие до человеческой плоти змейки.
“Я письмо, отправленное адресату, который не отвечает на письма, — рассматривала в ванной своё не по возрасту свежее, словно взлелеянное добросовестным садовником растение, тело Ангелина Иосифовна; вытягивала ровные, как стрекозиные крылья, ноги, трогала упругие, как нераскрытые бутоны, груди. — Неужели из моих кранов в ванной течёт жизневода, — недоумевала она. — И тупо уходит, — вытаскивала сливную пробку, — в канализацию, “…без божества, без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви...”
Она знала свой манёвр, а потому не хотела увлекать за собой отсутствующего, но гипотетически возможного партнёра. Она всю жизнь сторонилась мужчин, боялась близости. Образ пожилого, но симпатичного Пети в сиреневом шарфе прорвал её линию обороны, промчался с шашкой наголо по тылам, всколыхнул застоявшуюся жизневоду, но у неё хватило сил пресечь неуместный рейд, отбросить противника со своей территории, успокоить водяное волнение. Ангелина Иосифовна, как опытный полководец, не пересекла границу, полагая, что покой и порядок в собственном государстве важнее негарантированных выгод от вторжения в чужое.
Образ Пети прояснился, очистился от запорошившей его золотой пыльцы. В своё время Леонардо да Винчи, если верить писателю Мережковскому, забыл смыть золотую краску с прислуживающего на пиру мальчика, и тот умер в мучениях.
Ангелина Иосифовна смахнула пыльцу со своего — пожилого — мальчика вовремя. Она отпустила (мальчика) Петю, как (девочка) воздушный шарик: лети, куда хочешь!
Сейчас ей было странно вспоминать, как бессонными ночами она фантазировала о Пете, как когда-то (без ладони) над картинками из “Гулливера”. Его образ, подобно универсальной лабораторной колбе, легко вмещал любое содержание. Петя представал то смешным, в шляпе с пером лилипутом, то осторожно ступающим по земле, попирающим головой небо Гулливером. А иногда благородным, не питающим иллюзий относительно людей гуигнгнмом (“…непроизносимое на русском языке слово, куда смотрели первые переводчики!”). Правда, не очень было понятно, при чём тут порнография, о которой проговорился в “Кафке” учёный рокер. Но противоречие, как и золотая пыльца, легко смахивалось зажатой в бёдрах ладонью. В этом виделась даже некая поэтичность. “Вся суть поэзии — касанье, — вспоминала Ангелина Иосифовна неожиданно запомнившиеся строчки малоизвестного поэта, — она не зеркало — ладонь”. Загляни сейчас Петя в аптеку, она бы и не подумала бежать за ним в “Кафку”, слушать их глупые разговоры с учёным зонтичным рокером. Отпустила бы лекарства и помахала на прощание... ладонью.
Золотая пыльца летела, куда ей было назначено. В своё время Ангелина, как сейчас Петю, отпустила на свободу своего “ваньку-встаньку”. И тоже — в направлении неба. Она отнесла его на чердак в барачном доме в Тишинском переулке возле облупленной, как яйцо на завтраке, церкви. Там было сухо и тепло. Она пристроила “ваньку” под окном, чтобы видел свет, под расходящимися на полу досками, заранее проверила это место на солнечный доступ. Под досками, правда, недовольно шуршали крысы, но мирно позванивающий пластмассовый “ванька” не должен был вызвать у них ярости. Напротив, крысам могли понравиться мелодичные звуки. Ангелина читала, что они любят селиться в филармониях и консерваториях, иногда даже, не беспокоя музыкантов, располагаются слушать живую музыку по углам оркестровых ям.
“Наверное, — подумала идущая по сухо шумящему листьями Александровскому саду Ангелина Иосифовна, — он до сих пор живёт там, если, конечно, чердак не переоборудовали в какой-нибудь новомодный пентхаус”.
10
Она всегда с восторгом и трепетом входила в Александровский сад. Вытянувший хвост конь с маршалом Жуковым на спине казался в сумерках пластилиновым и необъяснимо подвижным. Некая непрояснённость присутствовала в памятнике, как и в значении всадника для истории России. Да, решителен, да, строг, да брил до масляного блеска голову, смотрел зверем на подчинённых, воевал умением, но иногда и числом. Из народа. Обучался скорняжному делу, разбирался в мехах и тканях, георгиевский кавалер в Первую мировую, отогнал японцев от Халхин-гола, спас Москву, взял Берлин. Но при чём здесь километровые отрезы трофейного сукна, столовое серебро, пейзажи Лукаса Кранаха, старинные клавесины и мейсенский фарфор? Зачем принял в пятьдесят шестом сторону Хрущёва, когда испытанные сталинские соратники собирались того сместить? Хрущёв развенчал Сталина, расстрелял успешно руководившего атомным проектом Берию, колотил по столу ботинком в ООН, сокращал вооружённые силы, резал линкоры, насаждал кукурузу. А ещё рвался показать народу последнего попа, закопать капитализм и построить коммунизм к 1980 году. Оставшись при власти, разогнав сталинских орлов, Хрущёв не пощадил и плотного, влитого, как крепкая настойка в плечистый графин, в мундир с орденами маршала: снял с должности министра обороны, законопатил, как паука, на даче.
У Ангелины Иосифовны не было ясности относительно этих персонажей, как и вообще в советской истории. Ясность была у застукавшего её на складе за неблаговидным занятием советского директора аптеки, сидевшего в кабинете под портретом Ленина. Но это была не подтверждённая бесстрастной логикой ясность, а суровая вера. Всякую веру можно уподобить биноклю. Человек смотрит в него и что-то видит с нечеловеческой чёткостью, да ещё и в пространственно-временной перспективе (как красный аптечный директор — перестройку и то, что за ней последовало), а что-то не видит в упор, как будто этого не существует. Вряд ли бывший начальник ответил бы на два давно занимающих её вопроса. Почему во все годы существования СССР в его руководстве, особенно по линии государственной безопасности, было столько предателей и шпионов? Даже насчёт строгого, смотревшего с казённых портретов загадочной Моной Лизой Андропова сейчас высказывались разные предположения. Мол, не просто так он опекал и двигал к власти Горбачёва, далеко (только не в ту сторону) смотрел. И каким образом, если во власти было столько предателей, Советский Союз просуществовал почти восемьдесят лет, победил Гитлера, отправил человека в космос, а в небытие ушёл в статусе мировой сверхдержавы, контролировавшей полмира и способной многократно уничтожить оставшуюся половину? Хотя на этот вопрос молодой ленинист бы ответил. Потому и просуществовал, что идея была сильнее (превыше) как предателей, так и её толкователей, вроде засохшего на корню идеолога КПСС Суслова. Но это тоже из области веры. “А где же тогда были восемнадцать миллионов коммунистов в 1991 году, — поинтересовалась бы у него сейчас Ангелина Иосифовна, — неужели все оказались предателями? Если так, — продолжила она мысленный разговор с бывшим начальником, — значит, предательство, а не технический прогресс и смена общественно-экономических формаций — движущая сила истории?”
“Ишь, как меня занесло”, — вздохнула она, хотя о чём ещё можно думать на Красной площади под хвостом у коня Жукова?
В тёмных, скупо освещённых аллеях Александровского сада, в сухом шелесте ветра, в отблесках фонарей на газонах и пешеходных дорожках, как “ванька” под досками на чердаке, фантомно доживал свой век СССР. Его призрак летал над кремлёвскими стенами, бетонным дворцом партийных съездов, жёлтыми служебными корпусами. Непостижимый СССР вознёс Жукова к славе, а потом вдруг неблагородно прищемил на вершине, вынудил вспомнить в мемуарах неведомого тогда двигающему фронтами маршалу подполковника Брежнева из дивизионного политотдела. Чуткая в отречении от СССР новая Россия издевательски посадила маршала на длинного с непонятным хвостом коня, геморройно подняла в стременах, нарушив классические каноны конных статуй.
Ангелина Иосифовна снова вспомнила подслушанный в “Кафке” разговор Пети и зонтичного рокера. “Запомни, — сказал Пете рокер, ритмично тыча в пол железным концом зонта, — в России всё зыбко и темно, всё плывёт, как в тумане. Особенно власть. Помнишь, старик в рассказе Хемингуэя хотел туда, где чисто и светло. В России таких мест нет! Везде грязно и холодно: и в хижинах, и во дворцах! Есть два светильника, два скребка — Владимир Святой (варианты — Иван Грозный, Пётр Первый, Иосиф Сталин) и нынешний правитель. Между ними — зона рискованного исторического земледелия, в смысле произрастания разумного, доброго, вечного. Но и этими светильниками тьму не развеешь, грязь не уберёшь, холод не прогонишь. Разве что деньжат срубить, если встроишься. Ты, как я понял, меняешь коней на переправе?”
“Вот так, — подумала Ангелина Иосифовна, — проклятый вирус везде, даже в истории России. Чем и как лечить её?” В жёлтом свете фонарей летучими мышами метались жёлтые листья. Они опускались на землю и ползли дальше панголинами. Она давно заметила, что вблизи Кремля лекарственная атмосфера дополняется двумя едкими нелекарственными ингредиентами — предательством и обманом. Раньше она брезгливо не обращала на это внимания, гнала мимо носа, но сегодня нос, как в рассказе Гоголя, обрёл горделивую незалежность. Клиническая картина представилась Ангелине Иосифовне неутешительной. Ей вспомнилось изречение: “Религия — опиум народа”. В советское время оно плакатно укрепляло веру атеистов в то, что Бога нет. Но опиум при соответствующей дозировке был обезболивающим средством, то есть лекарством. “Неужели предательство, обман и воровство — вечные обезболивающие нейролептики, — подумала Ангелина Иосифовна, прикрыв нос ладонью. — “По мощам и елей”, — будто бы заметил мучимый большевиками Патриарх Сергий, когда ему сообщили, что Мавзолей подтопили канализационные воды. По народу и лекарство, — продолжила мысль святого мученика Ангелина Иосифовна. — Потеря памяти — как электрошок. Нет памяти — нет былого величия, нет обмана и предательства, а главное, нет имущества, того, что раньше называлось общенародной собственностью. Ищи-свищи, народ!”
Царицей всего на свете была смерть. Стоило ей только появиться на советской границе двадцать второго июня сорок первого года в образе вермахта, и народ тут же каменно окреп без всяких лекарств, скорняк превратился в маршала, смерть победила смерть, смертью смерть поправ. Стоило ей отвлечься, задремать, подобно древнегреческому козлоногому Пану в тупой неге “развитого” застоя, как лиса Алиса (предательство) и кот Базилио (обман) под разговоры о дереве с золотыми монетами похитили у хозяйки затупившуюся косу. Хотя затупившуюся ли? Ангелина Иосифовна читала в газетах, что в девяностые и следующие годы Россия потеряла едва ли не столько же людей, сколько в Великую Отечественную войну, на которой отличился посаженный на неладно скроенного коня маршал Жуков. Выходило, коса косила, да не в ту сторону. Не за победу, а за поражение от самих себя.
“Смерть, конечно, царица, — посмотрела в небо Ангелина Иосифовна, — но даже ей не одолеть такие побочки, как обман, воровство и предательство”.
Кружащиеся над Александровским садом жёлтые листья, как пересохшие рты, слизывали последние капли мерцающей в неверном фонарном свете жизневоды. “Что мне до политики, до власти, до государства, — пожала плечами Ангелина Иосифовна, — их вода высоко, где серебряные облака и сухие грозы. Моя вода... где?”
Золотая пыльца превратилась в пыль у бетонной стены, под которой свивались в клубки чёрные змейки. Ангелина Иосифовна даже обрадовалась, заметив Петю в подземном переходе возле метро “Библиотека имени Ленина” с симпатичной женщиной, определённо моложе него. Сама библиотека уже очистилась от Ленина, называлась “Всероссийская государственная”, но станция пока не отреклась от проводившего немало времени в библиотеках вождя мирового пролетариата. “Пусть живёт, как хочет, — подумала про Петю Ангелина Иосифовна, непроизвольно измерив запас жизневоды над его головой. — Или... — остановилась, глядя в спину удаляющейся паре, — как она хочет?”
11
Жизневода была ключевым элементом в периодической системе краткого человеческого существования. Внутри неё человек расцветал, как тюльпан на клумбе, тянулся к солнцу, блаженствовал в согретых струях беззаботным моллюском. Почему-то именно с запрятанным в раковину пупырчатым моллюском сравнивала обобщённого, существующего исключительно в её воображении человека Ангелина Иосифовна. Государство она уподобляла атмосферному столбу, не до смерти придавливающему моллюска. Чем мудрее и менее подверженной непереносимым порокам была власть, тем переносимее был (давил) столб, тем веселее ходил по дну головоногий (это определение годилось и для моллюсков, и для людей). Во времена спокойствия двуединая сущность воображала себя царём подводного царства, наслаждаясь растворённой в жизневоде благодатью и обманчивой крепостью раковины. “Рабствовала в тишине”, как угрюмо, но честно писал историк Карамзин. Функцию благодати исполняли деньги и власть, всегда обнаруживающие склонность к соединению в одном флаконе, как в опостылевшей телевизионной рекламе девяностых годов шампуня с кондиционером.
Иному счастливцу жизневода подыгрывала, как режиссёр своенравному актёру. Долго терпела его выходки, но в один прекрасный момент, когда ухватившему Бога за бороду наглецу казалось, что всё на мази и жизнь удалась, объявляла: “Роль сыграна, ты уволен!” При этом актёр видел, что многие его коллеги, причём гораздо старше по возрасту, оставались на сцене, играли кто — Гамлета, кто — Дон Кихота, кто — “Кушать подано”. Зрители рассаживались в партере и бельэтаже, посверкивали из лож биноклями, стояли в очереди в билетные кассы, ругались с неторопливыми гардеробщицами. Жизневода никогда не отвечала на вопрос: “Почему я?” — оставляя переходящему из труппы в (хорошо, если живые) трупы актёру искать ответ самостоятельно. Театр, где она служила режиссёром, был многолик, начинался с вешалки и вешалкой же заканчивался. Ни одно пальто не висело в нём вечно.
Голому (народному) моллюску было нечего оставлять на выходе. У него вместо пальто была слизь. Да и ту государство периодически соскабливало дефолтами, инфляцией, оптимизацией то школ, то больниц. А вот сановно-денежно-властному собрату, заматеревшему в перламутре, нашившему на пальто жемчужных пуговиц, подпоясавшемуся золотым кушаком, было невыносимо расставаться с добром, уходить в нематериальное небытие. Возможно, в будущем жизневоде предстояло превратиться в товар, но пока она сверх лимита не отпускалась. В мире менялось всё, за исключением продолжительности человеческой жизни. В России, к примеру, редко кто из мужиков дотягивал до возраста Платона, жившего до нашей эры, или Омара Хайяма, жившего тысячу лет назад. Ангелине Иосифовне был известен лишь один лимитчик — Вечный Жид, разных дел мастер, не позволивший несущему на Голгофу крест, оплёвываемому и побиваемому Христу присесть на лавке возле своей мастерской, где он то ли чинил обувь, то ли делал ключи. ”Отдохнёшь на обратном пути”, — будто бы издевательски сказал он. “Ладно, только и ты не уходи, подожди меня”, — ответил Иисус.
Жизневода забавлялась с головоногими, как капризный ребёнок с игрушками в детском бассейне. Для кого-то даже в момент слива оставалась щадящей и мягкой. Человек уходил, как в сон. Про таких счастливцев говорили: умер, и до сих пор не знает об этом. Других терзала избыточной жёсткостью, как библейского Иова, волокла в сливную дыру по острым камням. Уровень жизневоды над той или иной головой был величиной неуловимой, если не сказать, несуществующей. Архимедовы законы тут не действовали. Вода сама сочиняла законы, как хотела, меняла собственную формулу. Это знали ветхозаветные люди. “Дай отведать от вод Твоих”, — просили они у своего безымянного Бога. И тот поил их когда сладкой, когда горькой (в зависимости от их поведения и собственного настроения) водой.
Ангелина Иосифовна, подобно точному прибору, определяла уровень здесь и сейчас, но никоим образом не влияла на её переливы с одной головы на другую или доливы после снятия пены, как некогда рекомендовали раздражающие распоряжающихся за стойками пивных Афродит, привинченные к настенному кафелю (чтобы не сняли) таблички в советских пивных. “Над табличками смеялись, а зря, — подумала Ангелина Иосифовна, — они пробуждали в народе гражданское самосознание, учили “требовать”, подсказывали алгоритм, как снимать с социализма буржуазную, в конечном итоге придушившую его пену. Но народ не внял, взял сторону покрикивающих из-за стоек на мужиков Афродит”. Ангелина Иосифовна вспомнила, как девочкой ходила в школу мимо пивного ларька. Один дядя там пытался скандалить из-за вставшей облаком пены, стучал по прилавку кружкой, вопрошая: “Где пиво?” Его быстро, с элементами рукоприкладства оттёрли от окошка. “Товарищи, — нервно крикнул из хвоста очереди интеллигентного вида, но трясущийся человек в плаще и с портфелем, — перестаньте ругаться, вы мешаете Зинаиде, всем нальёт!”
Случайно встретив Петю в подземном переходе возле метро “Библиотека имени Ленина”, Ангелина Иосифовна обратила внимание на изменение формулы жизневоды над его головой. Её не стало больше (это бы только обрадовало Ангелину Иосифовну), но она определённо стала мягче, точнее, нежнее, трепетнее. Незалежный нос, быстрый глаз ухватили, как стрекозу за хвост, неуловимый change. Возможно, это было как-то связано с гуляющим над Александровским садом тёплым осенним ветром. Но может, и нет. “Неужели, — с грустью подумала она, — я забыла, как поёт в саду души (она недавно читала чувственные рубайи Хафиза), особенно на склоне лет, птица любви? Это как старый добрый аспирин при внезапной температуре. Пока, — продолжила мысль, — певчая птица не обернётся ловчей, а аспирин не выйдет вместе с... потом. В жару, — мелькнула неуместная, подростковая какая-то мысль, — любовь и пот неразлучимы”.
У неё так часто бывало. Начиналась мысль хорошо, а заканчивалась — не очень. Ладно, если просто пошлостью или тупым юмором, хуже, когда совсем неприлично. Она подозревала, что именно в этом заключалась трагедия философии как науки. “Философия — наука во все стороны и никуда”, — такое однажды пришло ей в голову определение. Одни философы гнали “никуда” вверх, где Бог и Высший Разум, другие вниз — где тело и Мать — Сыра Земля. “Чтобы иметь детей, — вспомнились ей бессмертные слова Чацкого из “Горя от ума”, — кому ж ума недоставало?” Ангелина Иосифовна видела в них не сатиру, как писали в учебниках, а приговор современной цивилизации. В мире отсутствовала сила, способная соединить (уже по Мальтусу) инстинкт размножения и силу разума.
Она не понимала, какое ей дело до философии и почему она придумывает подобные определения, но давно перестала этому удивляться. Иногда ей казалось, что у неё над головой — невидимая антенна, которая ловит неизвестно чьи мысли и, как семена, бездумно пересаживает их в её скупой, неурожайный разум, где полезные злаки или трепетные цветы мгновенно дичают, превращаются в сорняки. Ангелина Иосифовна, как пел Александр Вертинский в знаменитом романсе, не знала, “кому и зачем это надо”.
Сверхзвуковым дроном (с некоторых пор это военное слово знали даже дети в младших классах и подготовительных группах детских садов) пронеслась над Александровским садом ночная птица, возможно, вылетевшая в сумерках из Кремля сова Минервы. Она обронила две невесомые, замеченные одной лишь Ангелиной Иосифовной пушинки. Идущим по саду редким прохожим плевать было на мудрую сову. В одной парящей в тёмном воздухе пушинке Ангелине Иосифовне почудилось отчаянье, в другой — что-то похожее на... месть. “Неужели мудрость в том, что даже отчаянье наказуемо и подлежит отмщению?.. — удивилась она. — Но тогда осталось в мире хоть что-то безнаказанное?”
К сожалению, в тот поздний вечер у Ангелины Иосифовны не получилось заглянуть в жизневоду Петиной подруги. Парочка, обнявшись, скользнула под сень круглосуточного ларька, где продавались хот-доги с кетчупом или горчицей по выбору клиентов. Она могла подойти к ним, но что-то её остановило.
Ей снова в мельчайших подробностях (она никогда ничего не забывала) вспомнился подслушанный в “Кафке” разговор двух приятелей. Не сказать, чтобы он её увлёк. Разговор напоминал потушенный костёр, над которым остаточно веял жидкий дымок неотчётливой, как всё в их возрасте, до углей прогоревшей эротики.
Ангелина Иосифовна в своё время придумала специальный термин — “туманный возраст” — для обозначения часто посещающих аптеки пожилых (после пятидесяти семи, такую почему-то она провела границу) людей. Туман, внутри которого существовали особи указанного возраста, состоял из “ночного кинематографа” (видеть сны им было интереснее, чем жить), горьких или сладких (как божественная иудейская вода) воспоминаний. Их можно было сравнить с кусками янтаря, внутри которых застыли артефакты далёких времён — скомканные стрекозы, а то и распустившие крылья, красивые бабочки. Янтарь можно было перебирать, подносить к свету, но бабочки и стрекозы своё отлетали миллионы лет назад.
Ангелина Иосифовна сама была фанатом “ночного кинематографа”. В одном из сеансов старость увиделась ей в образе вонючей, торчащей из костра суковатой палки. “Люди тумана” существовали одновременно в режиме предстоящего исчезновения и надежды, что суковатая палка будет тлеть долго. Контуры исчезновения смягчались в сумеречной воздушной перспективе (Леонардо да Винчи называл её “сфумато”), обретали (отчасти) успокаивающую всеобщность. Душа — в небо, тело — в землю.
Старость, как открылось ей в другом — железнодорожном — сне, была чем-то вроде тамбура между двумя вагонами. Переходить из одного в другой никто не стремился, но деваться было некуда. Собственно, Ангелине Иосифовне и самой оставался год с небольшим до перемещения в тамбур. Пятьдесят семь — она сама определила точку невозврата. Горячо поддержанное, как писали в газетах и говорили по телевизору, народом решение властей поднять привычный (советский) пенсионный возраст навсегда освежило безрадостную атмосферу тамбура ветром нищей старости. Государство прошлось кочергой по торчащим из демографического костра суковатым палкам.
В принципе Ангелина Иосифовна была готова к перемещению в тамбур и далее по расписанию (природу не обманешь), но с некоторыми оговорками.
“Как жаль, — думала она, — что никому нет дела до моего тела”. Раздеваясь в ванной, она радостно удивлялась, какое оно белое, упругое, гладкое. Как снежная горка, с которой, смеясь, скатываются на разных новомодных приспособлениях спортивные мужчины и женщины. С таким телом и... в тамбур, в туман, в костёр, мухой в янтарь? Хотя имелась одна закавыка или, как выражался первый, много лет поминаемый недобрым словом президент России, “загогулина”. Её лицо опережало тело на пути в тамбур. Нестареющая свежая плоть пряталась в одежде — от плеч и ниже, как в куколке. Сравнивать себя с янтарной мухой она не хотела. Лицо же висело над куколкой, как засохшая цветочная головка. И руки брали пример с лица, были твёрдые, костистые, как черепашьи когти. И ведь не сказать, чтобы Ангелина Иосифовна сильно их утруждала, особенно в последние годы. Обжигала злыми составами, да, иногда страдала от болезненных или зудящих аллергических высыпаний. Сама виновата, работала без латексных перчаток. Труд провизора тонок и строго регламентирован, хотя (в части ошибок) не идёт в сравнение с трудом врача-диагноста. Тот рискует жизнью пациента, тогда как провизор — всего лишь Вергилий (проводник) ошибочного врачебного или самого отчаявшегося больного решения. “Категории “врачи-убийцы” и “у каждого доктора своё кладбище” — вечные, — подумала она, — пока существуют болезни и лекарства”.
“Куда, куда ты спешишь?” — вопрошала Ангелина Иосифовна, глядя в “свет мой, зеркальце, скажи да всю правду расскажи” на помеченное “гречкой”, расчерченное меридианами морщин лицо.
Значит, во мне опережающе стареет всё, что на виду, догадалась она, показав свет мой зеркальцу язык. С лица не... жизневоду пить! “Как было бы хорошо, — усмехнулась, — войти в тамбур... голой, прикрыв лицо маской, а руки — перчатками. Или мне там не место? Знал бы Петя, какие ласковые и мягкие крылья тоскуют в куколке!”
Совсем недавно Ангелина Иосифовна решила, что ей нет дела до того, чем занимается Петя в “туманном” тамбуре. Но теперь дело ожило, взмахнуло крыльями, как выпроставшаяся из хитиновой куколки бабочка. Она не знала, связано ли это с её странным желанием войти в тамбур обнажённой или с чем-то иным, скрытым в дымящемся тумане…
— …Её отец, адмирал, недавно умер, — своднически вводил Петю в курс дела пожилой зонтичный рокер, — она дико переживает, вдруг вспомнит, начинает рыдать в голос, люди смотрят.
— Давно умер?
— Да полгода назад.
— И до сих пор — в голос?
— Наверное, сильно любила, — предположил рокер. — Он её вырастил, мать рано умерла. Они в советское время жили на Камчатке, там база атомных подводных лодок. Пожар, утечка радиации, сам как-то проскочил, а у жены лейкемия.
— А сам от чего умер?
— Инфаркт, хотя...
— Что? — насторожился Петя.
— Да разное... — замялся зонтичный. — Не знаю, может, она выдумывает? Или не выдумывает… Семьдесят лет — нормальный возраст для подводника. Пожил.
— Чего выдумывает?
— Бред, — понизил голос рокер. — Что-то такое про Каспийское море, стрельбы то ли “Калибрами”, то ли “Кинжалами”. Будто бы что-то там пошло не так, и чуть не дали залп по Кремлю и по всем резиденциям, включая секретные... Якобы по ошибке, напутали в программах, сбой в электронике, а может, хакеры влезли в систему спутникового наведения. Адмирал не то перехватил в последний момент, не то... В общем, или перенервничал и его хватил удар, или сам... того, как при Сталине. А может, его. Дело тёмное, лучше не лезть. Она говорит, отец восстанавливался после приступа, лечили от давления в военном госпитале. Она всё время разное говорит. К ней приходили люди, объяснили, что стрельбы в последний момент отменили, никакие “Калибры” никуда не полетели, все “Кинжалы” остались в ножнах. У адмирала ночью в палате случился инфаркт, врачи вошли утром, а он уже холодный. Она все препараты, чем лечили, что кололи, тайно переписала. Показывала другим врачам, все говорят — идеальный курс. Она не верит. Думаю, скоро успокоится. Вдовец, не следил за здоровьем, всё служба, служба. Ему год назад назначили плановое шунтирование, перенёс. Ей показали и выписку из истории болезни, и копию медицинского заключения о смерти, даже результаты вскрытия. Похороны на Ваганьковском, как положено, с оркестром, почётным караулом, залпами, орденами на подушечках, соболезнованием от министра обороны. Но она думает, что убили. Ты бы её отвлёк... Я бы тебя не вписывал, но больно уж баба хороша. От сердца отрываю.
— Она меня пошлёт!
— Не скажи, — возразил зонтичный, — есть зацепка.
— За что? — усмехнулся Петя.
— Адмирал зацепился, — объяснил зонтичный, — да не за что, а за тебя. Он, как говорят студенты, твой фанат. Не пропускал ни одной передачи на этом, как его... ну, где ты вещал, “Радио Крейсер”.
— Это же заглушка, — удивился Петя, — на патриотическую оппозицию, слушателей не больше ста тысяч, я там такое нёс... К топору звал Русь, отрабатывал по целевой аудитории, мол, к топору-то к топору, но сейчас рано, надо подождать, до того прогнило, что само отвалится. Ужас-ужас, но без государства что? Кровавый хаос, война всех против всех! Копим силы, ждём момента, сотрудничаем с единомышленниками во власти, всё по сценарию, чтобы сидели тихо.
— Вот он и сидел тихо, мотал на ус, но дело не в этом, — недовольно уставился на фляжку, — видимо, содержимое закончилось, — зонтичный. — Она назвала фамилию, я сказал, что мы с тобой друзья, могу познакомить, она обалдела. Так что — вперёд! Ты уже всё на “Крейсере” сказал, охмурять не надо, баба готова.
— Но почему она так думает? — спросил Петя. — Есть факты?
— Понятия не имею, — раздражённо ответил зонтичный, — молчит. Или такое несёт, что уши вянут. Ну, — зыркнул по сторонам, — что... папе дали тайный приказ пустить “Калибр” по Карабаху, а он хотел спасти Россию, пустил, сам понимаешь, куда, в общем, теория заговора, конспирологический бред.
— А за ней... не ходят?
— Не бойся, — хмыкнул рокер. — Она только со мной на эту тему и только после… Ладно. Как-то у неё это взаимосвязано. Вспомнит про отца и... вулкан. Никто не ходит. Да кто станет следить, тратить время? Было бы хоть что-то — по башке в подъезде, и кранты, кому она нужна?
— Ты сам-то, — покосился на друга Петя, — видел этого адмирала?
— Только на фотографии. Советская такая ряха. В адмиралы вышел в нулевые, квартиру дали на Тверской, участок на Клязьме, дачу, правда, не успел поставить, наверное, честный. Непонятно, как дослужился, у нас же кораблей почти не осталось и не выпускают никуда. В общем, от сердца отрываю бабу, хотя есть определённые странности. Думаю, у вас с первого раза получится.
— А ты, значит, устал?
— Двух не потяну, — признался рокер. — Ты же видел мою новую — аспирантка, двадцать пять, огонь под юбкой, только вперёд! Тянет в постель, а я — рефераты читать, никогда так много не читал, жду, пока заснёт. Да, Петя, устал, покоя сердце и... другой орган просят, а где он, покой?
— Она что, отпустила с условием, что подыщешь замену? — попытался налить из фляжки Петя, но фляжка была пуста.
— Какая разница, — посмотрел на часы рокер. — Дело твоё. Позвонит, скажешь, что не можешь, работы много, она поймёт.
— Работы как раз мало, — мрачно заметил Петя, — С “Крейсера”-то, суки, списали. Сказали, что где-то я то ли пережал, то ли не дожал по линии конструктивного патриотизма, концов не найти, с эфира сняли, деньги урезали, хожу, ищу.
— Когда я её провожал на Тверскую (она после развода к отцу переехала), — вздохнул, погружаясь в приятные воспоминания, зонтичный, — мы брали в подземном переходе на Охотном хот-доги в ночном ларьке. А в магазине внизу — пиво. Иногда потом добавляли. Такая у нас образовалась традиция. Заходили по пути во двор, где скамейки и, так сказать, поздно ужинали. Она привыкла. Иногда даже, — понизил голос, но Ангелина Иосифовна расслышала, — тащила в подъезд. Там на втором мраморный подоконник, широкий, как плита, удобно упираться. Но это, когда адмирал был живой, сейчас можно сразу к ней, но ты не удивляйся, если вдруг не дотерпит…
Ангелина Иосифовна честно призналась себе, почему в давний прогулочный вечер не стала измерять запас жизневоды над головой дочери адмирала. Она услышала сквозь шуршание снимаемых с хот-догов бумажек и щелчки открываемых банок пива её смех. Это был смех счастливой женщины.
12
“Где адмирал, там вселенские воды, — подумала она во время очередной прогулки, выходя из Александровского сада на Манежную площадь, — эсминцы и авианосцы, морская авиация и пехота. А ещё, — вздохнула, — подводные лодки”. Океан казался ей жидким черепом Земли. Подводные лодки плавали внутри него, как инсультные тромбы. Что поделаешь, где ядерное оружие, там риск. Оно дремлет в торпедных отсеках и подземных шахтах, но один глазок всегда открыт, смотрит.
Она отвлеклась от воспоминаний о разговоре двух пожилых джентльменов. Они были каплями на перископе всплывающей субмарины. Её увлёк образ затаившейся в Марианской впадине или под ледяной корой Северного полюса подводной лодки. Так, по её мнению, должна была выглядеть тайна, выстреливающая в нужный момент из глубины ракетой, проламывающей толщу чёрных вод и ледяную броню. “Она, конечно, может инсультно потрясти (хорошо, если не уничтожить) всё на свете, — продолжила мысль Ангелина Иосифовна, — но ледяная броня крепка, толща вод бездонна, а люди боятся истины, гонят её, как неопрятную грязную птицу, присевшую на балкон. А ещё боятся смерти. Молодые, — снова вспомнила слова философа Степуна, — живут с глазами, закрытыми на смерть. А все вместе: старые, пожилые, молодые, может быть, за исключением детей, — добавила от себя, — на истину”.
“На чём держится мир”, “Ничья длится мгновение” — случайно всплыли в памяти названия прочитанных в психоневрологическом интернате произведений. Хотя почему случайно? Когда в библиотеке не осталось непрочитанных книг, которые она сама выбирала, она принялась, изумляя библиотекаршу (по совместительству инструктора ЛФК), читать по алфавиту.
Ангелина Иосифовна отчётливо увидела чёрно-серую обложку книги. Вот только фамилию автора не смогла вспомнить. Читая всё подряд, она не отвлекалась на подобные мелочи. Содержание подхватывало её, как ветер листья в Александровском саду, уносило в такую высь, откуда корпуса психоневрологического интерната казались едва различимыми болячками на широко раскинувшемся теле Земли.
Хорошую книгу Ангелина не просто читала, а по ходу дела додумывала и передумывала, вводила новых и изгоняла, если не нравились, старых героев, мешала, как водку с пивом, свою фантазию с авторской. В результате образовывался бьющий по мозгам ёрш, щетинисто прущий против намеченного автором течения. Он не помнил икринку, откуда вылупился, норовил её сожрать. Для того, собственно, и пишутся книги, рассудительно полагала Ангелина, чтобы читатели жили в них, как в домах, а если что-то не так, перестраивали или... сносили.
В первом произведении речь шла о неожиданной встрече в концлагере девочки и добермана, реквизированного у семьи девочки, когда Гитлер весной тридцать девятого года присоединил к рейху остаток Чехии, и вермахт оккупировал Прагу. Евреям не полагалось держать породистых служебных собак. Немецкие кинологи в специальном питомнике перевоспитали добермана для несения охранной службы. Псу понравилось это дело, и он даже как-то загрыз до смерти по команде эсэсовца обессилевшую пожилую узницу, продемонстрировав свою верность тысячелетнему рейху. Но потом между псом и оказавшейся в этом же лагере девочкой случился визуальный контакт. Картины прежней мирной жизни ожили в голове добермана. Ангелина как будто сама оказалась в лагере. Ночь, луна, вышка с прожектором, колючая проволока под убийственным напряжением. В психоневрологическом интернате не было вышек и колючей проволоки, но некоторое родство между пейзажами присутствовало. Желая помочь вышедшей в его дежурство по лагерному периметру из барака хозяйке, доберман вцепился в проволоку зубами. Девочка (она не собиралась бежать, а хотела всего лишь его погладить) попыталась оттащить бьющегося в конвульсиях пса. Они попали в луч прожектора. Охранник расстрелял их с вышки из пулемёта.
Ангелина не знала, так было в книге или иначе. В её книге было так. Мир держался на том, что доберман и девочка погибли и — одновременно — на том, что она хотела его погладить, а он — помочь ей вернуться в прежний мир, где им было хорошо. Понять, что тот мир более не существует, собака, видимо, не могла. Животные, как установил великий физиолог Павлов, обладают линейной, а не объёмной, как люди, памятью. Мир стоял на том, что в мгновения смерти девочка и доберман любили друг друга. Это было зыбкое стояние на качелях, один конец которых был тяжёл, как свинец, а другой — невесом, как воздух. Но каким-то образом жизнь балансировала на них, ища невозможное равновесие. Это история потрясла бы “Фейсбук”, если бы у Ангелины Иосифовны имелся там аккаунт, нагнала бы в её копилку немыслимое количество лайков. Глядишь, и рекламодатели обратили бы внимание на скромного блогера-провизора. “Не мне, не мне, — вздохнула она, — монетизировать холокостную печаль”.
Во втором, преобразованном неуёмной фантазией Ангелины произведении забытого автора чудом выживший в нацистском лагере шахматист спустя годы в отеле встретился с немецким коллегой, проводившим в оккупированной Праге сеанс одновременной игры с собранными по лагерям и тюрьмам шахматистами-евреями. Торжество арийского шахматного гения, однако, получилось неполным. Все участники этого, с позволения сказать, турнира поддались немцу, и только один осмелился в стопроцентно выигрышной позиции предложить игравшему в мундире оберштурмбанфюрера СС сопернику ничью, которую тот принял. Спустя годы в заштатном португальском отеле уже немецкий шахматист, сменивший мундир оберштурмбанфюрера СС на потёртый пиджачок туристического агента, предложил приехавшему туда по своим делам и случайно узнавшему его, сидящего в холле за шахматной доской, еврейскому коллеге сыграть партию. Тот согласился, но партия сложилась не в его пользу. Видимо, скрывающийся от возмездия немец тратил немало времени (а чем ещё ему было заниматься?) на шлифовку шахматного ремесла. До проигрыша оставалось несколько ходов, когда он предложил еврею ничью. В этот момент в холл как раз вошли полицейские, так что у чудом выжившего в лагере смерти еврея был выбор, как поступить. Но он принял ничью от находящегося в стопроцентно выигрышной позиции немца, памятуя о том, что бывший эсэсовец не отправил его в газовую камеру за ту другую ничью.
“Точные названия”, — спустя годы мысленно одобрила неизвестного, но правильно понимавшего жизнь автора Ангелина Иосифовна. Мир воистину держался на длящейся мгновение ничьей между добром и злом. “Только это мгновение, — подумалось ей, — растянулась на всю историю. А вы, — мысленно обратилась она к несуществующему сообществу своего несуществующего аккаунта в “Фейсбуке”, — согласились бы на ничью, или играли бы строго на выигрыш? У меня никогда не было собаки, — вздохнула она, — и никто не будет играть со мной в шахматы”.
“Если бы я была мужчиной, мне бы льстило знакомство с дочерью адмирала, — вернулась к делам сегодняшним Ангелина Иосифовна. — Оно равнозначно приобщению к тайне”. — Но тут же и загрустила: она сама была одновременно и тайной, и (во многих смыслах) ничьей, но мало кто рвался с ней сыграть.
А если и (теоретически) рвались, то к вторичным сопутствующим тайне элементам. Рвались под юбку, к нестареющему телу, на охрану которого с некоторых пор заступила очкастая черепашья физиономия. Хотя в слове “рвались” присутствовала ожидаемая (по Фрейду), но строго не направленная на Ангелину Иосифовну сексуальная энергия. Никто не рвался к ней под юбку, потому что никто не знал про свежее, белое, как холодильник, тело. Она тоже не знала, как бы этот холодильник встретил лезущую в него руку, — заморозил, ударил током? Или, напротив, лизнул, как не оправдавший надежд немецких кинологов, неарийский доберман руку бывшей хозяйки?
Ангелина Иосифовна вспомнила, как несколько месяцев назад Андроник Тигранович неожиданно вручил ей абонемент в фитнес-клуб “Золотая гагара” с бассейном.
— Зачем? — удивилась она.
— Я переписал на тебя абонемент жены, — объяснил он, — она не сможет ходить до конца года. Уехала к брату в Германию.
— А если вернётся? Прилетит, как... золотая гагара? — Ангелине Иосифовне понравилось, что фитнес находился в Хохловском переулке, то есть не сильно далеко от её дома и аптеки.
— Тогда отберу, — пообещал Андроник Тигранович, — вытащу тебя из бассейна, как... черепаху.
“Понятно, — поправила на носу очки Ангелина Иосифовна, — хочет увидеть, что под панцирем”.
Поступок начальника её озадачил. Она не была решением его семейных проблем. Разговор происходил в кабинете, где ей ничего не напоминало ни о чём, за исключением портрета Ленина на стене. Много лет он валялся на складе, а вот, поди ж ты, выскочил из пыльного небытия.
— Под Лениным себя чистите? — кивнула на Ильича Ангелина Иосифовна.
— “Живее всех живых”, — ответил Андроник Тигранович. — Отдал туркам нашу землю, но остановил геноцид. Понимал, — с уважением посмотрел на портрет, — как работать с народами.
“Политолог, — перевела дух Ангелина Иосифовна. — И швец, и жрец, и на дуде игрец, — посмотрела на не устающего открываться с разных сторон начальника. Уточнила: — Не на дуде, а на дудуке, так, кажется, называется народный армянский музыкальный инструмент”. Начальник часто слушал в кабинете старинную национальную музыку. Она и сейчас приглушённо звучала из одетого в морёный дуб музыкального центра. Видимо, Андроник Тигранович приобщал к ней незримо присутствовавшего в кабинете Ленина, предпочитавшего (это в советское время знал каждый школьник) “Аппассионату” Бетховена.
— Как сладко дудук поёт, — он отошёл к окну, но Ангелина Иосифовна заметила на чёрной щетинистой щеке заплутавшую слезу.
Она решила больше вопросов не задавать, не травмировать начальника. “Нельзя, — перевела взгляд на портрет Ленина, — жить в России и быть свободным от России”.
Это было невозможно, но Ангелине Иосифовне показалось, что выражение лица на портрете изменилось. Во времена заведующего-коммуниста Ленин строго и прямо смотрел со стены. Не все посетители кабинета выдерживали его взгляд. Сейчас вождь мирового пролетариата иронично косился на мягкую кожаную мебель, лакированный наборный (под старину) глобус на страусовой ноге, внутри которого скрывался бар, расстегнувший деревянное пальто музыкальный центр. “Всё это — пыль, — как будто говорил он, — исчезнет, как неведомая страна “Тартария” на историческом глобусе”. Не прятался от проникающего ленинского взгляда и сейф под армянским пейзажем в золочёной раме. Ангелина Иосифовна не сомневалась, что Ильич знает, сколько в сейфе денег и когда они будут экспроприированы на нужды народа. “Интересно, — подумала она, — вернул бы Ленин армянам Арарат, если бы вдруг сейчас возглавил Россию?”
Она совсем не удивилась, когда спустя какое-то время Андроник Тигранович признался:
— Я видел тебя два дня назад в бассейне.
— А я вас нет, — мгновенно перебрала в памяти молодые и старые мужские тела в плавках, шапочках, некоторые при ластах и водяных очках на всех четырёх дорожках (она всегда всё видела и ничего не забывала), Ангелина Иосифовна.
— Я смотрел на тебя сверху, из офиса охраны. Там слепое в одну сторону стекло. Я, видишь ли, покупаю половину этого заведения.
— Почему только половину? — уточнила Ангелина Иосифовна, как если бы начальник покупал упаковку таблеток.
— Зачем зря тратиться? — спросил (у самого себя?) Андроник Тигранович и сам же (себе?) ответил: — Я проведу решение о капитальном ремонте, выкачу такую смету, что другие акционеры отдадут свои доли по моей цене. Они не потянут ремонт. Кто-то, конечно, предложит увеличить уставной капитал, но акции всё равно подешевеют. Без вариантов. “Золотая гагара”... — поморщился. — Это пошло и... — добавил после паузы, — не ко времени.
Ангелина Иосифовна пожала плечами. Выходящие за пределы аптеки у Садового кольца коммерческие (“и геополитические”, — вспомнила про ленинскую работу с народами) проекты Андроника Тиграновича её не интересовали.
— Что ты делаешь со своим лицом? — спросил он. — Зачем прячешь тело?
Похоже, у начальника было отменное зрение, или он смотрел на неё сквозь слепое стекло в бинокль.
— Прячу? — задумалась Ангелина Иосифовна. — Рада не прятать, так ведь не... в Майами живём.
В аптечной подсобке был телевизор. Пять минут назад Ангелина Иосифовна пила там кофе и смотрела репортаж из Майами. Народ ходил по набережной в майках и шортах, а нависший над океаном с висячими садами, вертолётной площадкой и бассейном на крыше небоскрёб, оказывается, принадлежал сбежавшему из России заместителю министра финансов, о чём поведал гибкий и быстрый, как червячок, ведущий. Как поняла Ангелина Иосифовна, в студии собрались отлучённые от океанского небоскрёба брошенные жёны, любовницы, дети и родственники объявленного в розыск чиновника. Они не сильно верили в то, что им что-то достанется из его имущества, а потому не велись на вопросы ведущего типа: “Вы за то, чтобы его вернули в Россию и судили?” или: “Вы согласны с тем, что собственность олигархов должна быть возвращена народу?” Один информированный дальний родственник даже поинтересовался у ведущего: “А вы готовы отдать свой особняк в Барвихе народу?” — на что ведущий, сверкнув очками, ответил, что честно декларирует доходы, у налоговых служб к нему претензий нет.
— Хочешь туда? — посмотрел ей в глаза Андроник Тигранович.
— Куда?
— Со мной, — тихо договорил он.
Теперь она увидела в его глазах страх, но не тот, какой, вероятно, испытывал прячущейся в небоскрёбе заместитель министра, а обобщённый, всеобъемлющий страх за всё, что вокруг. Вирусный (в медицинском и политическом смыслах) страх с началом сменяющих друг друга (альфа, бета, омикрон, кентавр, ниндзя) ковидных эпидемий, военных действий, мобилизаций, санкций и прочих обрушившихся на страну бед был щедро разлит в воздухе. Но одно дело дышать им, потому что другого воздуха нет, другое — точно знать, сколько осталось дышать. Да, дело движется к концу, но... не сейчас. А если — прямо сейчас, вместе с тобой и всем, что рядом? Ангелина Иосифовна уважала начальника, но сомневалась, что это его вопросы. Не тот масштаб.
“Не всё коту масленица”, вспомнилось ей название пьесы Островского. Андроник Тигранович и гость из Карабаха отправились смотреть её в Малый театр. Странный выбор. У Островского есть и другая — “Не в свои сани не садись”. Перед глазами возник мордастый, с усами в сметане кот, нагло лезущий в приготовленные явно не для него царские какие-то золочёные сани. “В Майами, в фитнес, в бассейн, в Карабах, в сани — без меня!” — подумала Ангелина Иосифовна.
— Вокруг столько достойных женщин... — начала она, но начальник перебил.
— Женская плоть — вино. С возрастом букет обретает завершённость, крепнет и очищается.
— От иллюзий, — сказала Ангелина Иосифовна. — Но я не вино, я уксус.
— Уксус дезинфицирует, — подумав, заметил Андроник Тигранович, — обостряет вкус. Без него жизнь становится диетической и скучной.
“Как жаль, что у мужиков такое короткое, не длиннее... — непроизвольно скользнула взглядом по штанам начальника Ангелина Иосифовна, — воображение”.
— Вот только пить его нельзя, — вышла из кабинета. — А овсянка, — обернулась у двери, — продлевает жизнь.
“...Как бы они все удивились, — подумала Ангелина Иосифовна, рассматривая ребристую, как тыква, луну над домом Пашкова, — что я девственница. Хотя, наверное, это не та тайна, какой можно пленять мужиков в моём возрасте. Это всё равно, что верить, — снова посмотрела на луну, — что там есть жизнь”.
13
Ей вспомнилась другая прогулка по тому же маршруту. Тогда — много лет назад — была ранняя бесснежная весна, погода напоминала осеннюю, а луна — не тыкву, как сейчас, а жёлтую, исходящую соком дыню. Ангелина Иосифовна, помнится, долго стояла на переходе, ожидая, пока из кремлёвских ворот выкатится кортеж с сиренами и разноцветными, как на новогодней ёлке, мигалками. Сквозь освещённый выезд из Кремля, сочащийся из луны сок, нижнюю (со дна Болотной площади) подсветку Большой Каменный мост смотрелся, как пунктирный мерцающий хребет, соединяющий власть и народ. Согнутый, подобно библейской вые, конец моста терялся во мраке. Поверх блестящей ночной воды на Кремль угрюмо смотрел знаменитый, воспетый писателем Юрием Трифоновым Дом на набережной. В тридцатых годах многих из квартировавших там советских вождей расстреляли. Возможно, их тени заглядывали в окна бывших квартир в надежде разглядеть новых жильцов, оценить их вклад в вечно живое, ответственное и смертельное дело государственного управления. Но темны были окна. Андроник Тигранович, помнится, поведал Ангелине Иосифовне, что один его знакомый бизнесмен приобрёл в Доме на набережной квартиру только потому, что в ней жил брат железнодорожного сталинского наркома Кагановича.
— Зачем? — удивилась она.
— Для инициации во времени и пространстве, приобщения к истории, — неожиданно логично объяснил начальник. — Конечно, жить он там не будет, а в правительстве или на экономическом форуме в Давосе или Питере скажет между делом уважаемым людям, вот, мол, взял по случаю в Доме на набережной квартиру Кагановича, не уточняя, что брата.
— Михаил — представитель славной трудовой династии Кагановичей, так тогда писали, — припомнила Ангелина Иосифовна. — Нарком авиационной промышленности, сам застрелился, не стал ждать.
— Всё-то ты знаешь, — подозрительно покосился на неё Андроник Тигранович.
— Люблю читать, — призналась Ангелина Иосифовна. — Голова — как лента для мух. Липнут разные факты и сведения.
— Застрелился, говоришь? — уточнил Андраник Тигранович. — Значит, чувствовал, что...
“Не всё коту масленица”, — подумала она.
— Я слышала, — решила сменить тему, — что в Доме на набережной полтергейст — обычное дело.
— Потому и цены бешеные, — заметил начальник, — ревёт и ломится убитая эпоха.
— В окна Овертона, — зачем-то уточнила Ангелина Иосифовна и тут же отругала себя за ненужную (по пустякам) демонстрацию начитанности. Ей не хотелось признавать, что она кокетничает с начальником.
— Трещат окошки, — со злой радостью в голосе отозвался Андроник Тигранович. — Помнишь, была такая песня: “Трещит земля, как пустой орех, как щепка, трещит броня...”
— “Какое мне дело до вас до всех, — подхватила она, — а вам до меня!” Там ещё какой-то мужик пустился в пляс. — Ей тоже нравилась песня из старого советского кинофильма “Последний дюйм” по роману австралийского писателя Джеймса Олдриджа.
— Точно не брат Кагановича, — сказал начальник.
“Наверное, ты сам хотел купить эту квартиру”, — подумала Ангелина Иосифовна.
— На хитрую каждую муху, — подвёл итог странной беседе Андроник Тигранович, — есть липучка с винтом... на закате дня.
Он тоже помнил последний (про пулю-дуру меж глаз) куплет.
Домой после ежевечерних прогулок Ангелина Иосифовна всегда возвращалась через Большой Москворецкий мост и Красную площадь. Но той ранней весной у самого спуска на Болотную неведомая сила развернула её обратно. То ли снизу — от воды, то ли сверху — с пронизанного лунным светом неба — на Большой Каменный мост поднялся (опустился) туман. Светильники на мосту горели через два на третий. Видимо, в круглосуточной суетливой жизни мегаполиса возникла мистическая пауза: ни машин, ни людей. “Опять песня, — подумала Ангелина Иосифовна, — с песней по жизни!” Ветер стих, воздух застыл, как кисель. В подобные законсервированные мгновения боги окидывают контрольным взглядом столы, вспарывают припасённые на чёрный день консервные банки. “Пан? — задумалась Ангелина Иосифовна. — Или... Артериальный? Что им до моста? Артериальный в кровотоке, как рыба в чешуе. Пан — лесная глушь, тягучий, как клей, сон. Значит... Пропал, легко материализовала из небытия очередного бога. У него бесконечные руки и клюв, как нож. Любую банку вскроет и сервирует. Как глупы люди, — посмотрела в небо на вытряхнутую из небесной жестянки луну, — игнорирующие Пропала. Особенно когда он, как сейчас, засучивает рукава, если, конечно, носит рубашки”. Её не пугали выпроставшиеся из засученных рукавов бесконечные руки. Они были не по её душу. Она была зрителем в уличном, точнее, “Театре на мосту” режиссёра Пропала.
Мистическая пауза перед началом спектакля между тем истекла. Ангелина Иосифовна разглядела внутри подрагивающего туманного киселя две фигурки, мучнистыми шариками скатывающиеся с выгнутой выи моста. Мужскую переполняла игривая сила, сытое баранье неверие в новые ворота, перед которыми должно притормозить. Женская, в короткой белой шубке, элегантно присела пописать, поднялась, запахнула шубку, но не поспешила догонять кавалера. Тревожная задумчивость появилась в её движении. “Шаг вперёд, два шага назад”, — вспомнила Ленина Ангелина Иосифовна. Ленин, как бог Пропал, как материя, был везде. “Я не зритель, — она протестующе подалась вперёд, навстречу стремительно приближающемуся встречному, — я суфлёр!”
“Нас вечер встречает прохладой!” — прокричала в дрогнувшие зрачки кудрявого, темноволосого, шумно дышащего коньяком, отменно прожаренным мясом, приправами, в аромате дорогого стойкого парфюма мужчины. У него было плотное лицо любителя много и вкусно есть и не то чтобы наглый, но утомлённый (благами жизни) взгляд человека, который мог позволить себе всё, но несправедливо остановленного на пути к абсолютному “всё” по имени власть, которое превыше материальных благ. Оно скрылось от него за занавесом, куда он не успел проскользнуть, застрял в портьерах.
— Я девственница, возьми меня! — ломая действие пьесы, Ангелина Иосифовна схватила кудрявого за рукав, потянула к ступенькам спуска с моста. Туда — в чёрный воздушный мешок — не доставал кинжальный взгляд Пропала. Она чувствовала, что Пропал скребком счистил с её лица морщины, зажёг глаза, разогнал кровь. Она реально была готова на всё. — Бери или... проиграешь! — прошептала она.
— Я... — брезгливо стряхнул её руку, колыхнул животом сквозь расстёгнутую куртку мужчина, — люблю молодые тарелки! — Отшатнулся, как если бы в руке у неё, как у лермонтовского чёрного человека, блеснул “булатный нож”.
— Je suis vraiment desole, — произнесла она по-французски одну из немногих заученных фраз. — Мне очень жаль, — повторила по-русски.
В минуты роковые (она уже засекла медленно выезжающие на мост непонятного, как гиена в ночи, цвета винтажные “Жигули”) человек произносит главные слова в своей жизни, пусть даже они кажутся глупыми и смешными тем, кто их слышит. Соль пьесы. “Я хотела отдать ему себя, — подумала Ангелина Иосифовна, — а он... любит молодые тарелки, рассыпал соль”.
— Сдурела, тётка?
— Сдурела, — подтвердила Ангелина Иосифовна, стекая с чёрных ступенек спуска на Болотную площадь.
— Эй, где ты там застряла? — обернулся кудрявый.
Краем глаза она зафиксировала, как он, скрипнув подошвами, развернулся и пошёл обратно навстречу девушке. Потом услышала несколько хлопков, девичий крик, шлепки упавших с моста в воду предметов, рёв уносящейся машины. “Телефон и пистолет, — догадалась Ангелина Иосифовна, — ищи-свищи”.
14
“Случай на Большом каменном мосту” — так она вослед гениальному рассказу американского писателя Амброса Бирса “Случай на мосту через Совиный ручей” “заархивировала” в памяти тот эпизод — перевёл её мысли на военно-оружейные темы. Амброс Бирс после Гражданской войны в США отправился в Мексику (там тоже шла война) и пропал без вести. Никто не знает, где его могила. Возможно, писатель, как и герой его рассказа, успел насладиться моментальным бессмертием внутри смерти. Героя повесили на мосту через Совиный ручей, но в момент, когда хрустели шейные позвонки, он пережил иллюзию спасения — верёвка оборвалась, он упал в ручей, выбрался на берег и уже ощущал босыми ногами мягкую траву. Но: “Пэйтон Факуэр был мёртв; тело его с переломанной шеей мерно покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей”.
Перед глазами Ангелины Иосифовны, как живой (хотя, по законам природы, он никак не мог дотянуть до настоящего времени), возник инструктор по военному делу в медицинском училище. Представители первичного звена здравоохранения: санитарки, медсёстры, медбратья, фельдшеры, а в будущем, возможно, полноценные врачи — не должны были, случись война или локальный вооружённый конфликт, трусить, тупить и теряться на поле боя. Вдруг придётся отстреливаться, а то и подменить выбывших из строя бойцов в окопе или блиндаже?
Военрук был похож на сточенный злым грибком ноготь — сутулый, худой, непобедимо пропитанный запахом несвежего, часто в сопровождении алкогольного выхлопа сыра, в застиранной офицерской рубашке, с прыгающими зрачками в оловянных глазах. Безумные люди часто невзначай заглядывают в будущее, как в окошко, где раздевается прелестная девушка или сопит, помешивая на огне зелье, старуха-колдунья. Только вот осмыслить увиденное, сделать правильные выводы не могут. А если могут, то не могут объяснить их другим или хотя бы обратить себе на пользу.
Ангелина Иосифовна уже в давнюю учебную девичью пору знала, что большинство людей безумны, просто у большинства хватает воли сдерживать безумие, как рвущегося с поводка перепрограммированного концлагерного добермана. Но есть такие, кто не может удержать “мысленного”, как писали в давние времена церковные просветители, “волка” (добермана). Они ищут лазейки, чтобы снизить давление безумия на свой разум через приобщение к нему окружающих. Одни растворяют (маскируют) формулу безумия в доступной публичной деятельности, скажем, неистовствуют в социальных сетях. Другие отважно презентуют безумие, выходят, как клоуны на арену больших или малых цирков. Нет такой мерзости, вспомнились Ангелине произнесённые в разгар перестройки слова “чистившего” себя под Лениным молодого директора советской аптеки, какую бы не совершил человек и какую бы многократно не повторили потом другие люди. Она тогда подумала, что это относится к ней, но потом поняла, что ленинец брал шире. Мелкие физиологические, можно сказать, естественные, грешки его не волновали Он, возможно, неосознанно, но в духе единственно верного учения определял безумие, как скрытую готовность к греху общественному; как блуждающую болезненную сущность, меняющую жизнь отдельных граждан, а иногда и целых государств. Разрушение СССР было, по его мнению, коллективным грехом народа. “Значит, — спросила тогда у него Ангелина, — у русского народа нет шансов?” — “Шансов нет. Остался только выбор, — ответил ленинец, — между вариантами самоуничтожения”. — “И чудом”, — добавила Ангелина. “Возможно, — пожал плечами начальник, — но я атеист”.
В начале девяностых по всем телевизионным каналам показывали, как известный театральный режиссёр сжигает в пепельнице партийный билет. Обострившимся соколиным каким-то взглядом Ангелина успела рассмотреть астрономические цифры ежемесячных заработков режиссёра, с которых тот платил партийные взносы. Партбилет был отпечатан на бумаге высочайшего качества, а потому геройски противостоял кривому огоньку из одноразовой импортной зажигалки. Режиссёр злился, огонёк прихватывал его за пальцы. С предусмотрительно оторванной обложки на поджигателя брезгливо косился вождь мирового пролетариата.
— Мы все, — угрюмо заметил молодой директор аптеки, — будем доживать свой век, как слепые черви, под камнями Советского Союза.
— А я — Большого Каменного моста, — вздохнула Ангелина Иосифовна, остановившись там, где много лет назад схватила за рукав кудрявого, предложив ему своё самое дорогое, сбережённое в грехе. Кудрявый остался лежать на мосту, почему-то в одном ботинке и с голым животом (так показывали утром по телевизору), а “дорогое” осталось при ней. Бог Пропал не одобрил обмен пожилого девства на бьющую сытым ключом жизнь, завалил кудрявого, как кабана.
“Железный Август в длинных сапогах, — вспомнилось ей стихотворение Николая Заболоцкого, — стоял вдали с большой тарелкой дичи…” Выбора нет, — мысленно возразила спустя годы аптечному ленинцу Ангелина Иосифовна, — какой выбор там, где “гуляет ветр судеб”, — вспомнила другое, кажется, Андрея Вознесенского, стихотворение, — “судебный ветер!”
Она не сомневалась, что именно этот ветер принёс на перепончатых крыльях смертоносный (безвыборный) вирус.
— Вы думаете, что понимаете что-то в медицине, — приговаривал военрук, укладывая будущих медсестёр на маты в переоборудованном в тир подземном овощехранилище, распределяя СКС (скорострельные карабины Симонова, их на всех не хватало) и музейные — тридцатых годов — мелкокалиберные винтовки с отшлифованными до блеска щеками осовиахимовцев прикладами. — Ничего вы не понимаете! — притискивал к мату, чтобы она правильно целилась, старосту группы Катю. Не получалось — мешали груди. Катя лежала на них, как на двух ходящих туда-сюда поршнях. — Откормила мамка, снайпера из тебя точно не выйдет, — качал головой военрук. — Ложись на правое плечо, вытяни вперёд руку, — подсказывал подходящую позицию и продолжал: — Чтобы правильно лечить, как, кстати, и стрелять, надо знать повадку каждого органа. А чтобы знать, надо понимать, что за чудо угрелось у тебя или у того, в кого целишься, внутри и что оно о себе думает.
Ключевое слово “снайпер” было вскользь и будто бы в шутку произнесено, но этого хватило, чтобы Катина жизнь, как пуля, полетела в назначенном направлении. Девушки (в их группе парней не было) сопели на матах, не смея возражать военруку, расхаживающему по тиру с деревянной коробкой, внутри которой перекатывались скупо выдаваемые патроны. Близость к оружию дисциплинировала. Грудастая Катя вскоре вышла замуж за лейтенанта, определилась на службу в гарнизонный медпункт. Ангелина слышала, что Катин лейтенант стал засекреченным снайпером, отличился в Чечне или Дагестане, а потом загадочно, как писатель Амброс Бирс, пропал. Жалея Катю, Ангелина Иосифовна надеялась, что пропал не как герой рассказа на мосту через Совиный ручей или кудрявый любитель молодых тарелок на Большом Каменном мосту. Иногда бог Пропал бывал милосерден, прятал отыгранные карты в длинных рукавах своей рубашки.
— Поджелудочная железа — принцесса, — торопился поделиться сокровенными знаниями военрук, потому что студенток было мало, и патроны он уже раздал, хотя и не разрешил заряжать, велел положить рядом. — С поджелудочной без книксена, поцелуя ручки никак! Фифа! Злопамятная, добра не помнит, предаст и не пукнет. Печень — партизан, из засады — хэнде хох! — и в расход. Жёлчный пузырь — сволочь, болтун, интеллигент — лживый трус. Желудок — тупой колхозник, что урожай, что неурожай — одна беда. Щитовидка — вдова, красоту прогуляла, пропила, но ей хочется! Найдёт мужика — засушит, как кузнечика в энциклопедии. Сердце — конь, но нравный, копытом в башку. Запряжёшь — и в гроб! А правая почка — дура, дура! — со слезой выкрикнул военрук, взметнув с оловянной ложки зрачки, как если бы у почки были уши, и она должна была услышать. — Левая ещё туда-сюда, любит струнную музыку, а правая... оторва, ни стыда, ни совести! — потряс кулаком. — Поняли? Вам этого никто не расскажет. И не забывайте про пищевод, когда берёте на мушку. Змея-то змея, а шкура наждачная! Шипит, никто не слышит, а укусит — конец! В женские дела не лезу — тьма, сырь, как в погребе. Мишени видите? Цельтесь в чёрный кружок посередине! — И после паузы: — Не дай Бог вам стрелять в человека! Всё, отвоевались, всем зачёт! Сдать оружие!
На стенах висели плакаты, объясняющие, что надо делать гражданам во время ядерного удара. Должно быть, в поле зрения военрука попал чудовищный гриб, похожий на распущенный моток чёрной шерсти или гигантский, ввинчивающийся в крыши рассыпающихся домов шуруп, и он подумал, что умение метко стрелять будущим медсёстрам не поможет.
И ещё один случай на давних военных занятиях запомнился Ангелине Иосифовне. В тот день военрук обучал их обращению с противогазами. Полной противоположностью грудастой Кате казалась узенькая и лёгкая, как колеблемая ветерком камышинка, невидная девушка из северной — то ли вологодской, то ли архангельской — глуши. Взгляд проходил сквозь её прозрачное лицо, как сквозь воздух, не задерживаясь. Бывают такие, слитые с природой лица. Не забывающая ничего Ангелина Иосифовна и сейчас не могла вспомнить, какого цвета были у девушки глаза. Серо-голубые, как небо, тёмные, как земля, или зеленовато-жёлтые, как трава? Возможно, они меняли цвет в зависимости от состояния атмосферы и окружающего ландшафта.
Ангелина Иосифовна, кстати, не понимала негативно-презрительного толкования слова “хамелеон”. Перед кем и в чём провинилось это существо? Симпатии человечества были на стороне вредоносных насекомых, а не хамелеона, который незаметно подкрадывался и арканил их длинным липким языком. Да, выглядел хамелеон не очень эстетично, напоминал лысого похотливого старика с выпяченной губой, но ведь критерии красоты подвижны и изменчивы во времени и пространстве. Ещё недавно в цивилизованном мире эталоном по умолчанию считалось одухотворённое лицо обобщённого белого человека с высоким лбом, слегка вьющимися светлыми волосами и изысканными ангельскими, увы, часто искажёнными страданием чертами. Оно смотрело на посетителей с алтарей, витражей и фресок в соборах, с картин, икон и гобеленов в музеях. Если Бог, как утверждалось в Священном Писании, создал человека по Своему образу и подобию, а Иисус Христос был Его возлюбленным Сыном, то логично было предположить, что Сын похож на Отца. Однако привычное, исполненное по божественной франшизе, тысячелетнее лицо необъяснимым ползучим образом в последние десятилетия теснило с занятого (казалось, что навсегда) культурно-массового плацдарма лицо тёмное, с низким в ленточку лбом, толстыми губами и злой неясностью во взоре. Обладателя похожего лица случайно придушили полицейские в Америке. Перед другими обладателями похожих лиц люди в Соединённых Штатах Америки и в Европе становились на колени, целовали их обувь. То же самое делали футболисты перед началом матчей, что казалось Ангелине Иосифовне странным, поскольку большинство футболистов в ведущих европейских клубах являлись людьми смешанной, как сейчас было принято говорить, расы, да к тому же сплошь миллионерами, а некоторые — миллиардерами. “Их-то что не устраивает?” — недоумевала она.
Неожиданно для себя она полюбила смотреть футбол. Игра великих команд — “Манчестер-сити”, “Пари-Сен-Жермен”, “Ювентуса”, “Барселоны” — напоминала ей изысканную вышивку по зелёному полю. Наблюдая её короткие стежки и извилистые петли, она получала эстетическое удовольствие. Формирующийся цифровой (в пандемийно-QR-кодовом изводе) мир был скуп на эстетику. Поэтому причитающуюся нормальному человеку эстетическую пайку приходилось красть, как яблоки из чужого спортивно-игрового сада. Политика Ангелину Иосифовну не интересовала, но, рассматривая людей на трибунах футбольных стадионов в Лондоне, Париже, Мюнхене, она невольно начинала размышлять над тезисом, определяющим политику как коллективную волю нации. Если люди смешанной расы скоро станут в Европе большинством, то в чём их воля? Объединённый Запад крепко стоял на нелюбви к России. Но это была традиция прежнего — белого — Запада. Новому — смешанной расы — Западу не за что было ненавидеть Россию, двигать на неё великую армию Наполеона или вермахт Гитлера. Россия, когда была СССР, боролась с колониализмом, привечала угнетённые народы. Сегодня ввязавшейся в конфликт с Западом России следовало выиграть время, что управляющие страной люди, не слушая призывов победить любой ценой, “повторить”, дойти до Рейна, и делали.
Ангелина Иосифовна знала, в чём новая воля. Когда-то англичанин в пробковом шлеме, поигрывая стеком, наслаждался видом трудящихся на плантациях негров и арабов. Сегодня негр с арабом сидели в Европе на пособиях, наслаждаясь видом трудящихся белых. Особенно усердно на благо переселенцев почему-то трудились шведы, не имевшие колоний. В городе Мальме, если верить тому, что говорили по радио, собственно шведов уже и не осталось. “Наш Могадишо, — так называли новые жители этот город, — шведам тут не место”. “Не надо суетиться, — думала Ангелина Иосифовна, — рыдать, как Достоевский, над “святыми камнями”. Любви и братства во Христе не будет. В мире смешанных рас всё будет по-другому.
Потому людям и не нравится хамелеон, — пришла она к неожиданному обобщающему выводу, — что они сами — хамелеоны. Или... — задумалась на мгновение, — хуже хамелеонов?”
...Военрук неторопливо обходил томившуюся в душной противогазной резине, уставившуюся на него круглыми стеклянными в металлической оправе линзами девичью группу.
— А ведь я ни разу не слышал твоего голоса, — задумчиво произнёс, остановившись возле воздушной девушки. Та вдруг покачнулась и стала медленно оседать на землю. — Дура! — подхватил её военрук, сорвал противогаз. — Не вывинтила пробку! Две минуты без воздуха! Ты...сумасшедшая, почему не стащила, зачем терпела?
Она молчала, хватая синими губами воздух, глядя на военрука прозрачными, но слегка затуманенными глазами.
— Точно, дура, — отдышавшись, пробормотала девушка, — как... ваша левая почка. Или правая? Точно не помню.
Некоторое время они стояли слитно: он, морщинистый, пятнисто-седой, дышащий перегоревшей водкой, кисло-вонючим желудочным соком, дешёвыми папиросами, и она — ничто (или нечто), то ли принесённое ветром, то ли проклюнувшееся из земли. Ангелина заметила сквозь мутные стёкла противогаза, что пальцы у военрука дрожат, а назвавшаяся его левой (или правой?) почкой девушка, не реагируя на козлиный запах, тесно прижимается к его плечу.
“Нашли друг друга, — поняла Ангелина. — Люди любят находить ненужное. А может, двухминутная безвоздушность отбила у девушки обоняние, и ей было без разницы, к чему прижиматься. — Военрук вдруг увиделся Ангелине в образе недокуренного окурка, застывшего в воздухе при недолёте в урну. — Сколько в нём осталось табака? На одну, две затяжки? Неважно, — посмотрела на девушку, — эта дурочка не курит, а любит!” Воздух вокруг странной пары обрёл тягучесть, прозрачным удавом стиснул военрука и девушку в недолговечную (и это каким-то образом открылось Ангелине!) совместную плоть. “Чего только не бывает в жизни, — подумала она. — Девчонка — ладно, но старому хрену за что такое счастье? Когда он последний раз, — цинично прикинула Ангелина, — залезал на бабу?”
— Так жить можно, — поводил, проверяя реакцию, перед лицом девушки кривым пальцем военрук. — Никому ничего, и ты никому ничего, как нет тебя. Пропадёшь — никто не спохватится, не заметит. Слышала про ангела-хранителя? Где был твой, когда не дышала?
Девушка молчала.
— Скучно ему с тобой, — вздохнул военрук, — вот и отлетел. Или... — помолчал, — готовит тебя себе на замену.
“Ты не понял, козёл, — стянула с головы надоевший противогаз Ангелина, — не отлетел, а прилетел, она — твой ангел!”
А совсем недавно ей снова довелось увидеть оружие, причём не музейную пролетарскую винтовку, а буржуазный новорусский, точнее, новоармянский, золотой пистолет.
Ангелине Иосифовне единственной из сотрудниц разрешалось беспокоить начальника, когда он посещал аптечный офис между Мясницкой и Садовым кольцом.
Она, как положено, постучала, но вместо: “Да!” — или: “Войдите!” — услышала сдавленный рык. “Наверное, поперхнулся, — подумала Ангелина Иосифовна, — а может, объелся и его пучит. Или... Вряд ли, Андроник Тигранович в кабинете с дамами не встречался. Хотя… кто знает”.
Он ещё больше потеплел к Ангелине Иосифовне после того, как они обменялись мнениями о крохотном рассказе Хемингуэя “Где чисто и светло”. Сошлись в том, что рассказ о жизни и смерти. Спор вышел о “чисто и светло”. Андроник Тигранович полагал, что речь идёт о сливе грязной житейской воды, полоскании отлетевшей души в божественной стиральной машине, после чего только и можно рассмотреть её первозданную сущность. Так археолог очищает от ржавчины извлечённую из едкой земли монету, чтобы определить, какого она достоинства и кто на ней изображён. Ангелина Иосифовна считала “чисто и светло” литературным обобщением мечты грешного человека даже не о классическом (религиозном) рае, куда не пустят, а, как у Булгакова в “Мастере и Маргарите”, его универсальном аналоге — предвечном благостном покое. Кто откажется жить в уютном домике, любоваться цветущим садом, слушать по вечерам волшебную музыку в обществе любимой женщины? Чем-то мечта Булгакова напомнила ей “спасение” героя Амброса Бирса на мосту через Совиный ручей.
Вошла.
Начальник сидел за столом, а вокруг его красного, с выпученными, как у лягушки, глазами лица как будто летала, играя на солнце крыльями, чёрно-золотая бабочка, именуемая в просторечии “траурницей”, а по-научному — “Мёртвая голова”. Эта бабочка словно запечатлела в узоре крыльев правду о человеческой жизни — узкую золотую каёмку (“чисто и светло”) по краю бесконечной тьмы. Ангелина Иосифовна не сразу поняла, что в руке у Андроника Тиграновича пистолет, который он то опускает, то подносит к уху, как будто хочет что-то услышать. Но что мог сообщить ему пистолет, кроме того, что “чисто и светло” неизвестно где, а “грязно и темно” с разбрызганными по стене мозгами и залитым кровью ковром будет здесь и сейчас. Ангелина Иосифовна, чуть не наступив на пустую бутылку из-под виски, как зачарованная следила за пируэтами нетрезвой пистолетной бабочки.
Она всегда выделяла серьёзную и редкую траурницу среди беспечно фланирующих над цветами капустниц, лимонниц и прочих шоколадниц. Траурница не суетилась, летала прямо, пренебрегала цветами, любила отдыхать на нагретых солнцем поверхностях.
По осени учащихся медучилища отправляли в близлежащий колхоз на сортировку привозимых с полей овощей. Ангелине Иосифовне до сих пор иногда снились картофельные и свекольные бурты, бело-зелёные пирамиды турнепса и почему-то... разогретый на солнце дощатый сортир возле трансформаторной будки на краю уходящего к горизонту поля.
Сентябрь в ту осень выдался жарким. Доски обрели звенящую сухость рояльных клавиш. Туда-то, сквозь прорубленное под крышей (вентиляционное?) окошко над зловонной оркестровой ямой и влетела траурница, распустила на серебристой доске чёрно-золотые крылья — ноты на пюпитре, осторожно поигрывая в воздухе усиками — дирижёрскими палочками. Ангелина могла протянуть руку, схватить её, но не стала этого делать, любуясь бабочкой, забыв про вонь. Траурница показалась ей изысканной брошью, орденом, неизвестно за какие заслуги украсившим непрезентабельное санитарное сооружение. “Человек — грязь, — подумала она, — но Бог всё равно его любит”.
Андроник Тигранович снова захрипел, с трудом, как заржавевший Железный Дровосек из сказки про Изумрудный город, опустил руку. Ангелина Иосифовна приметила на столе исписанный змеино сползающими предложениями лист бумаги с размашистой подписью. Армянский пейзаж с поросшими кустарником горами и горящим розовой свечой на горизонте Араратом был снят со стены, а спрятавшийся за ним в стене сейф открыт. Она знала, что начальник хранит там деньги (что же ещё?) и зелёный паспорт с расправившим на обложке крылья орлом и похожими на согнутые и разогнутые скрепки арабскими буквами. Но сейчас в сейфе лежала только демонстративно выдвинутая одинокая папка, на которой было жирно выведено фломастером: “Прослушка”.
— Извините, я не вовремя, — попятилась Ангелина Иосифовна.
Вдруг он сошёл с ума? Вдруг ему скучно в одиночестве уходить туда, где “чисто и светло”? Неужели один выпил всю бутылку?
— Ты всегда вовремя, — шумно выдохнул Андроник Тигранович, убирая пистолет в ящик стола и одновременно комкая трясущейся рукой исписанный сползающими строчками лист.
“Это точно, я всегда вовремя”, — подумала она.
15
На холодильнике в кухне после упавшей с книжной полки на исходе СССР “Спидолы” прижился небольшой радиоприёмник, добавленный Ангелине Иосифовне в виде бонуса к пылесосу, приобретённому в многоэтажном торговом центре. В передачах на разных волнах часто рассуждали о том, победит когда-нибудь в России холодильник (реальная жизнь) телевизор (пропаганду), или телевизор непобедим, а безмолвствующее население не испугать белым безмолвием пустого холодильника.
В личном пространстве на кухне Ангелины Иосифовны неожиданно победил радиоприёмник. Иногда она даже забирала его в комнату, вставляла наушники и засыпала под разговоры об ожидающих страну переменах (транзите власти, который никак не начинался), положении на фронтах, мешающих развитию экономики санкциях, наползающем тихой сапой цифровом, куда всех загонят, концлагере. Много рассуждали и о сменяющих друг друга, вызревающих то в Африке, то в Патагонии штаммах смертоносного вируса. Для их обозначения уже не хватало букв в греческом алфавите. Злая “испанка” бушевала после Первой мировой войны три года. Когда успокоится нынешняя эпидемия, не знал никто. Вот-вот. Или — никогда. Или — сначала да, а потом снова. По радиоволнам вольно гуляли противоположные мнения.
В торговом центре к ней проникся симпатией снующий в пылесосном ряду парнишка-продавец с голыми щиколотками, костляво вылезающими из ярко-красных пупырчатых кроссовок. Он напоминал вставшего на лапки муравья. Узкие, мутного цвета штаны у парнишки были на порядок короче, чем у среднестатистического англичанина. Бывшие повелители мира свято блюли традицию ходить в брюках не до середины ботинка, а чуть повыше, чтобы выглядывал носок. В США и Канаде (бывших колониях бывших повелителей мира) короткие брюки почему-то не прижились. Зато накрепко утвердились пиджаки с двумя пуговицами. Покрой, лацканы, длина пиджаков менялись, но две пуговицы остались неизменными. Хотя недавно Ангелина Иосифовна услышала по радио, что афроамериканцы объявили пиджаки позорным символом превосходства белой расы, так что, вполне возможно, ходить в них уже стало неполиткорректно. Молодёжь BLM, как передовой отряд грядущего мира, носила тяжёлую армейскую обувь, куда заправляла пятнистые штаны. Худые щиколотки пылесосного парнишки торчали над красными (опять символ, растоптали идею!) кроссовками, как узкая белая лента капитуляции.
Он был молод, но это была не та мужская молодость, какая нравилась Ангелине Иосифовне. В ней не ощущалось ни физической, ни эстетической красоты. То ли дело заряженная на продолжение жизни девичья, упруго залитая в тесные, без единой морщинки джинсы. Глядя на скользящие по торговому центру, играющие мышцами бёдра и ягодицы, она вспомнила великана Гаргантюа из романа Франсуа Рабле, задававшегося вопросом, почему девичьи бёдра всегда прохладны? По мнению Гаргантюа, это объяснялась близким присутствием влаги и чутко улавливаемым колыханием гульфиков в мужских панталонах. А ещё, нетолерантно (в духе отвергаемых ныне общечеловеческих ценностей) дополнила Рабле Ангелина Иосифовна, ожиданием радости новой жизни, вечно свежей (так устроена женщина) надеждой на счастье.
Она вздохнула, ощутив сухое бесплодное тепло внутри собственных бёдер. Ни прохлады, ни надежды, ни счастья. Как в перегретом пылесосе или не выключенном приёмнике. “А может, — покосилась на муравьиного парнишку, как в пустыне, где прыгают тушканчики. — Увы, ты не мой формат, — вежливо улыбнулась продавцу. Да, неплохо сложён, как Чичиков у Гоголя, — “не толст и не тонок”, но антипобедителен”.
Ангелине Иосифовне нравились рвущие бицепсами и трицепсами футболки крепконогие, медально-профильные юноши. Это было ужасно, но, путешествуя по интернету, она чаще всего обнаруживала их на архивных фотографиях времён Третьего рейха и довоенной сталинской России. Оттуда, из исступлённо отвергнутого и осуждённого прошлого, подобно стрелам, вонзались в неё взглядами совершенные, как боги, юноши. Она брезгливо отворачивалась от мелькающих изображений современных мужских моделей. Как правило, это были представители переходной расы — в густых татуировках, пирсинге, со сложными орнаментами причудливо подстриженных и ярко окрашенных волос на голове. Подвох, ненатуральность, подмена сущности, биоматериал, из которого лепились новые гендерные общности. В них отсутствовало (или было сознательно подавлено) мужское начало. Они существовали в отдельном мире, могли быть кем угодно, но только не потрясателями Вселенной, как Александр Македонский с Чингисханом. Или потрясателями, но сродни смертоносным бактериям и вирусам. Для них пела популярная певица Бактерия, о существовании которой Ангелина Иосифовна узнала по радио. Песня этой, с позволения сказать, певицы “Арест матерщинника” не сходила с первых мест в хит-парадах. “Самосбывающееся пророчество на контрасте, помнится”, — подумала Ангелина Иосифовна, испуганно приглушая звук. Глотка у Бактерии была лужёная, ультразвуковой визг пробирал до судорог в ушах. Матерщинник в песне изъяснялся на безупречном русском языке, как филолог, в то время как явившиеся его арестовывать за перепост статьи Даля о ненормативной лексике прасолов Архангелогородской губернии XVII века представители правоохранительных органов — исключительно матом.
Победительную, способную (в духе советских довоенных энтузиастов, рождённых, чтобы сказку сделать былью) молодость в России заменила другая — бледная, худосочная, муравьиная. Это была молодость съёмных квартир, нечистой кожи, тусклых волос, нелеченых зубов, пузырящегося в кипятке “доширака”, чипсов, дешёвого пива, серого постельного белья, бесконечных кредитов, мёртвого офисного воздуха. Она не предполагала героических свершений, мужественного риска в духе “Иду на вы!” князя Святослава. Вместо возносящих к солнцу крыльев Икара — петляющий по тротуару электросамокат. Вместо честного риска, когда во время нападения на банк могли убить — подлый (невидимый) цифровой. В мерцающем свете дисплеев хакеры опустошали чужие счета, воровали и продавали данные, исполняли заказы богатых извращенцев. Библейское зло всех мыслимых и немыслимых видов расцветало в цифровой среде, как хищные цветы в адской оранжерее.
Ангелина Иосифовна — типичная представительница первого убитого, как говорил последний советский аптечный начальник, поколения убитой страны — не понимала, какое, собственно, ей до всего этого дело? Зачем и почему убитое мыслит? Что ему до будущего? Отличные парни отличной, как пелось в песне, страны навсегда остались в СССР. Убитые парни убитой страны пели молча. Как ещё было петь в эпоху, названную молодым аптечным коммунистом невидимой смертью? Он предсказывал, что бессловесная песня будет длиться до новой революции. Но революции не случится, объяснял ленинец Ангелине, потому что народ исчезнет, превратится в население, объединенное упрощённым русским (межнационального общения) языком и рефлекторной привычкой удовлетворять постепенно урезаемые первичные жизненные потребности. Тоненький, но внешне сохраняющий форму фантик, где вместо конфеты — воздух, пустота, обнуление. Чья-то рука обязательно его сомнёт и выбросит в урну.
“Почему ко мне, — недоумевала Ангелина Иосифовна, — на работе и везде липнут новоявленные, типа Пана, Артериального, Пропала боги, ущербные люди и аптечные вожди? Что до меня ленинцу во времена СССР, а сейчас — новорусскому армянину Андронику Тиграновичу? Или — недавно — синей девушке в “Кафке”, а в данный момент — парнишке-продавцу?”
Он мог промолчать про бонус, не оформлять дисконтную карту, не тратить время на выбор для неё бесплатного радиоприёмника, то есть быть, как все в торговом зале. Как зевающая девица на кассе или брезгливо кривящий губу на приценивающегося к электрическому чайнику засушенного клиента в габардиновом, сталинских времён плаще коллега в соседнем ряду. Но он смотрел на Ангелину Иосифовну, как пёс, как любящий сын, предвосхищал, мягко гасил её нежелание вникать в нюансы бонусной программы. Первоначально оно было сильнее желания цапнуть на чужбинку транзистор. Сам взялся заполнять хвостатую разноцветную анкету. Скажи она: “Отдай-ка мне, дружок, твои деньги”, — он бы отдал, не раздумывая. Предложи уйти с ней (это нет!) — ушёл бы, как телёнок, перебирая красно-белыми копытами.
“Тоска бесплодия, — подумала Ангелина Иосифовна, ощутив скрытое родство с торговым пареньком, — его гульфик не вентилирует воздух вокруг девичьих бёдер, его бицепсы — как туалетная бумага, он пыль на полу торгового центра”. Эпоха вдруг увиделось ей в образе лежащей на свежевспаханном поле девушки с развёрнутыми навстречу жизни бёдрами. Будущее — в образе расстёгивающего на ходу штаны парня, спешащего к ней по мягкой земле. Она вспомнила роман Апдайка “Кентавр”, где (в параллельной реальности) героиня (она преображалась в богиню) просила друга (он преображался в кентавра): “Вспаши меня!” В СССР была своя параллельная реальность. Готовые к пахоте земледельческие девушки со снопами и рабочие парни с отбойными (в руках и штанах) молотками ещё стояли в виде осыпающихся архитектурных излишеств на крышах сталинских домов. “А вот ты, — посмотрела на приветливого продавца Ангелина Иосифовна, — никого не вспашешь и ничего не засеешь”.
Должно быть, она сама переместилась в параллельную, где кентавр вспахивал богиню, реальность. Или, как писал Достоевский, заснула наяву. С беотийских полей Ангелина Иосифовна вернулась в торговый центр, увидела своего продавца, распрямлённо, как мраморно-гробовая статуя командора, входящего на негнущихся ногах в торговый центр. На лице — маска, на голове — капюшон, чёрные юбочные (в каких ходят мусульманские женщины и мастера восточных единоборств) штаны были слишком широки для его хилых конечностей. Парнишка проплыл сквозь зазвонившую, заигравшую огоньками рамку подобно выпустившему чёрное облако осьминогу. Но охранник узнал его, а потому только вяло кивнул, недовольно покосившись на рамку. “Господи, — ужаснулась Ангелина Иосифовна, — да у него в штанах... ружьё! Подожди!” — беззвучно (во сне) крикнула она, но парнишка растворился в оживлённой предновогодней (в холле стояла ёлка) толпе.
Ангелина Иосифовна очнулась, посмотрела на чиркающего в клетках анкеты крестики и галочки продавца. Какой из тебя осьминог? Или... всё впереди? До Нового года ещё два с половиной месяца.
Воистину терминальное бесплодие, как кентавр богиню, перепахало мир. Из живой, но бесплодной пыли на полах торговых центров лепились големы, готовые разнести эти самые центры. “Тебе, — покосилась на почтительно ведущего её к кассам парнишку Ангелина Иосифовна, — её не сдуть, даже из ружья!”
— Не делай этого, — шепнула она ему в нечистое, в чёрных точках ухо. — Даже не думай. Попробуй, — назвала недавно поступивший в аптеку, но уже протестированный ею препарат. — Новое средство от агрессивной депрессии и депрессивной агрессии. Два раза в день, утром и вечером по ноль-семьдесят пять. Приходи, — протянула парнишке карточку с адресом, — отпущу без рецепта, сама оплачу.
16
Она прекрасно помнила день, когда поняла, что может не пить, не есть, а обходиться одними таблетками. Осознание этого факта произошло без паники, легко и естественно. “Это мой хлеб, мой сыр, моя котлета и мой компот”, — подумала маленькая Ангелина, глядя на очередную, похищенную из сумки матери или из другого места, где та их прятала, таблетку.
Ангелине очень хотелось сказать матери, что прятать бесполезно, потому что она всегда знает, где. У каждой таблетки было своё неповторимое, не замечаемое окружающими людьми нематериальное воплощение, которое казалось Ангелине не просто прекрасным, а... растворяющим в себе окружающий мир. Люди были ничем. Таблетки — всем. Они выходили из своего антимира на свет Божий, как артисты в гриме и сценических костюмах, выплывали, как разноцветные, похожие на дирижабли магнитные облака. Ангелина находила их взглядом сквозь тряпьё, фанеру, картон, облупленные крышки кастрюль, и они оживали. Внутри крохотных белых кружочков вспыхивал свет, они взрывались непередаваемыми, несуществующими в мире запахами, атаковали вкусовые рецепторы Ангелины. Лекарственное свечение мармеладно застывало в воздухе, ударяло в голову, подобно вину (она однажды познавательно хлебнула из оставленной на столе бутылки). Она чувствовала, как вращаются в голове скрытые зубчатые колёсики, тонко позванивают невидимые молоточки, словно заводятся часы. Они как будто хотели известить её на тикающем языке о какой-то тайне, но Ангелина не могла постигнуть её своим испуганно дёргающимся, как заячий хвостик, умишком. Она зажмуривалась, пряталась в темноту. Ей казалось, стоит только открыть глаза — всё вокруг перевернётся. “Ванька-встанька” вырвется из её рук, взлетит, а потом упадёт с потолка, расколется, и она, наконец, увидит спрятанный под нарисованной курточкой механизм. “Я тикаю, а ты звенишь, — прижимала “ваньку” к себе Ангелина, — не бойся, я тебя согрею!” В темноте ей было холодно, как в холодильнике. Но вскоре сквозь стиснутые веки в неё проникало тепло. Мармеладное облако окутало Ангелину покоем, как невесомым пуховым одеялом. “Не плачь, — тикали в голове таблеточные часы, — мы всегда с тобой, все пропадут, а ты родишь!” — “Родишь? — удивлялась Ангелина, но часы бежали дальше. — Наверное, не “родишь”, а “мышь”, — думала она, — я мышь?”
Когда она пошла в школу, часовая тайна просочилась в её детский, нерастянутый, как новый носочек, разум: “Мир вокруг спит и ничего не видит! Плевать! Ты, — нежно потрогала языком расцветающую во рту таблетку Ангелина, — моя жизнь!”
Она не ела неделю, довольствуясь запасом сбережённых таблеток. Мать рано убегала на работу, приходила поздно, дыша вином, шла в ванную, сбрасывая с себя пропахшую сгоревшими духами, мужским потом и табаком одежду, как змеиную шкуру. Её мало беспокоило, ест дочь или не ест.
С каждой съеденной таблеткой Ангелина становилась умнее, училась жить иначе. Иногда ей казалось, что таблетки железными нитями вплетаются в её волю, и она становится сильной. Иногда — что она сама растворяется в таблетках, превращается в частицу их силы. Эту силу можно было уподобить огромному чешуйчатому дракону. Ангелина не знала, куда смотрит дракон змеиным глазом, что видит, что собирается делать, потому что была всего лишь крохотной чешуйкой на его хвосте.
Она не похудела на таблеточной диете, напротив, похорошела, стала лёгкой, белой и чистой, как таблетка.
— Ты цапля, — сказал ей сосед по парте (они тогда учились во втором классе), прежде не удостаивающий Ангелину вниманием.
— Разве? — удивилась она.
Мальчик ей нравился, но цаплей быть не хотелось. У него были русые волосы, а на виске — закручивающийся спиралью серебристый вихор. В непокорности вихра ей увиделась заявка на дружбу. “Дракон собирается извести людей, — решила Ангелина, — но кое-кого, — топнула ножкой, как будто огнедышащий мог её услышать, — я хочу оставить! Его!” Да, окружающий мир беспробудно спал, но в нём мерцали живые искорки, такие как вихор соседа по парте. Она заметила, что вихор тревожно шевелится, когда она подходит к мальчишке, встаёт над его головой серебристой антенной.
— Ты белая и летишь, — объяснил её сходство с цаплей сосед.
— Куда? — спросила Ангелина.
— У нас на даче за баней жила цапля. Я носил ей еду, но она никогда не ела.
— И что с ней стало?
— Не знаю, — пожал плечами сосед. — Она улетела и не вернулась.
— Какую ты ей носил еду?
— Хлеб, а ещё... пельмени.
— Цапля не ест хлеб и пельмени.
Ангелина хотела сказать, что цапля питается лягушками, но почему-то промолчала. Лягушки вдруг увиделись ей в виде зелёных прыгающих... таблеток. Вихор на голове соседа шевельнулся, как на сквозняке, хотя все форточки в классе были закрыты. Их открывали, впуская свежий воздух, дежурные на переменах.
— Как и ты, — шепнул сосед.
Учительница отвернулась от доски, где только что вывела мелом слово “Рыба”, погрозила им пальцем. “От рыбы цапля тоже не откажется”, — подумала Ангелина.
На перемене она спустилась в столовую, где бесплатно кормили учеников начальных классов, съела сосиску с пюре и крохотным маринованным огурцом, запила коржик остывшим сладким чаем. У коржика была сырая середина и волнистые крепкие края.
— Я прилетела, — поднялась по звонку в класс, села за парту, смахнула с губ крошки на тетрадку соседа.
Как ещё можно было доказать, что она как все?
В те времена дети самостоятельно ходили в школу, из школы домой, гуляли во дворах, перемещались на общественном транспорте. Не было ни охранников, ни турникетов, ни бродящих толпами по улицам мигрантов. Жизнь была проще, но спокойнее. Усреднённая, если можно так выразиться, общечеловеческая нормальность крепко утвердилась в обществе, по крайней мере, на бытовом уровне. Позже это назовут одним из чудес социализма.
Ангелина, не торопясь, возвращалась домой из школы через парк. Иногда задерживалась на детской площадке с треснувшими деревянными уродцами, качалась на скрипучих качелях. Ключ от квартиры мать оставляла в углублении под выбитой плиткой на полу под дверью. Сверху плитку прикрывал коврик. Мать объяснила, что сначала следует убедиться, что никто не видит, а потом доставать ключ. Он всегда был холодный, словно лежал на льду.
Осторожностью в стране победившего социализма пренебрегать не следовало. Пафосный общественно-государственный тезис “Человек человеку друг” народ благодушно, по-житейски уточнил, добавив единственную букву: “Человек человеку вдруг”. Впрочем, когда Ангелина ходила во второй класс, уничтожившее СССР “вдруг” на горизонте не просматривалось. А если и просматривалось, то только очень проницательными людьми.
После окончания уроков она спряталась за деревом в школьном дворе. Вихрастый сосед вышел позже, остановился, оглядываясь, на ступеньках. “Меня ищет”, — сладко стукнуло сердечко Ангелины. Он прошёл мимо дерева. Она, приотстав, двинулась следом. Мальчишка тоже возвращался домой через парк. Ангелина догнала его на песчаной дорожке, где стояла облупленная белая скамейка. На ней никто не сидел, только ворона перекатывала клювом сушку, примериваясь, как бы расколоть её точным ударом. Вороне не хотелось, чтобы сушка провалилась сквозь рейки.
— Покачаешь меня на качелях? — тронула соседа за плечо Ангелина.
— Давай, — согласился он.
Вихор на его голове, бивший в школе серебристым фонтанчиком, вдруг сник, словно отключили воду. Усаживаясь на качели, она передала мальчишке свой ранец. Его ладонь была холодна, как ключ, который Ангелина доставала из-под выбитой плитки. Ей хотелось позвать мальчишку к себе, показать ему “ваньку-встаньку” или... его “ваньке-встаньке”. Она ещё не решила. С одноклассником она только собиралась подружиться. “Ванька-встанька” был другом верным и проверенным. “Он не пойдёт со мной, — поняла она. — Но... почему?” И откуда она это знает? Ей стало обидно, захотелось дёрнуть мальчишку за вихор. Она редко кому, точнее, до сих пор никому не навязывала своего общества.
Мальчишка умел раскачивать. Ангелина вонзалась коленями в небо, а потом летела спиной назад, ощущая воздушную тяжесть в животе, как если бы там взмахивала крыльями невидимая... цапля?
У выхода из парка стоял ларёк, где продавалось мороженое. Сосед взял два эскимо в серебристой обёртке. Мороженое показалось Ангелине невероятно вкусным. “А ведь это неплохо, — подумала она, слизывая ползущую по палочке белую капельную дорожку, — питаться, как все, гулять по парку, качаться на качелях, и пусть он, — покосилась на мальчишку, — ходит рядом”. Она забыла про таблетки, засмотревшись на ярко вспыхнувшую, словно солнце наступило на неё босой ногой, крышу дома на другой стороне улицы.
— Я вернулась, — повторила Ангелина, имея в виду улетевшую цаплю, школьный завтрак, парк, ворону с сушкой на скамейке, качели, свистящий в ушах воздух, мороженое, солнечную ногу на крыше. Одним словом, весь окружающий мир, вдруг обретший плоть, кровь, а главное — красоту. Почему-то ей казалось, что мальчишка понимает, о чём она говорит. — Я здесь.
Сосед покачал головой:
— Ты... там.
— Где?
— Ты цапля, — повторил он. — Твоё болото — часы. Ты ходишь по болоту, как по циферблату, и клюёшь.
— Лягушек? — Ангелина резко шагнула в сторону, выбросила в урну палочку от эскимо.
Неужели он слышит, как тикают таблеточные часы, знает часовую тайну? Самое удивительное, что всё это время часы стояли. Только сейчас ожили, пустили по кругу секундную стрелку.
— Людей, — мальчишка потрогал пальцем пружинно дёрнувшийся вихор. — Ты склёвываешь их, как семечки.
“Или как ворона сушку”.
Ангелина приблизилась к нему вплотную, едва сдержалась, чтобы не ухватить за вихор:
— Кто тебе сказал?
— Я не буду с тобой дружить, — не ответил на вопрос одноклассник. — После первой четверти я уезжаю в Севастополь к бабушке. Там такая школа...
— Больница, — Ангелина сама не поняла, ветер вдул ей это слово в ухо или подогнала по циферблату секундная стрелка.
— Нет, — испуганно отозвался вихрастый, — это как пионерский лагерь.
— Санаторий, — строго уточнила Ангелина.
Секундная стрелка превратилась в кисть, быстро рисующую на циферблате, как на белом экране, сменяющие друг друга картины. Ангелина не успела их рассмотреть, но смысл зафиксировала. Точка: направо пойдёшь — жизнь, налево — смерть. Спустя годы она сравнит её с дрожащей в морской воде медузой — бледной и, на первый взгляд, бессильной, но с ядовитыми шипами под мантией. Вспомнит Ангелина Иосифовна и когда впервые отчётливо увидела её — под ногой одноклассника в осеннем парке, где никак не могли водиться медузы.
— Хорошее место, я покажу тебе фотографию, — мальчишка шагнул к скамейке, где лежали их ранцы.
— Стой! — вцепилась ему в рукав Ангелина. — Ты чуть не наступил!
— Да? — брезгливо уточнил мальчишка, поднял ногу, осматривая подошву. — Разве?
— На медузу, — объяснила Альбина. — Там ядовитые шипы.
Она не знала, как ему объяснить, что наступать нельзя — останется без ног. Не сейчас, позже.
— Шипы? Шампиньон! — переступил вихрастый. — Смотри, какой здоровый. Как тарелка. Мне надо жить на море, где солнце, — он смотрел на Ангелину, как на старшую сестру, которой надо говорить правду, потому что она всё про него знает. Даже когда путает медузу с шампиньоном.
— Лёгкие вылечат, — продолжила голосом старшей сестры (или часовой стрелки?) Ангелина, — но туберкулёз уйдёт в ноги. Тебе нужен не морской, а горный воздух. Тогда получится. Скажи родителям. Они не поверят. Скажи, что во сне видел Богородицу.
— Богородицу? Это... ты?
— Я не цапля, — ответила Ангелина, — я не клюю людей, как семечки.
Позже, вспоминая этот случай, она (мысленно) ответит вихрастому: “Я очищаю людей от смерти, как семечки от шелухи”. А ещё подумает, что свою точку (направо — жизнь, налево — смерть) она пропустила. Медуза её перехитрила.
17
Ангелина Иосифовна давно поняла, что не одна она чувствует движение надмирных сил. Кто-то прозревал, что идущий впереди пешеход сейчас споткнётся и упадёт, кто-то — грядущую революцию или войну, кто-то — отстоящее на миллионы лет превращение Солнца в белого карлика и конец жизни на Земле. Эти чувства были многолики и неуловимы, существовали отдельно от прочих и проявляли себя по-разному. Даже вихрастому мальчишке кое-что приоткрылось. Но Ангелина не считала себя цаплей, склёвывающей с болотного циферблата, как семечки, людей. Поэтому их чувства не стыковались. Она сказала ему, что не надо переезжать в Крым, но не знала, послушался ли он (его родители) её совета. Соль земли на то и соль, чтобы жизнь не казалась сахаром. Точка медузы на то и медуза, чтобы жалить. Каждый провидец тараканом сидел внутри своего угла (зрения), щупая мир усами. В объёмную картину углы не складывались. Пройдут годы, прежде чем Ангелина Иосифовна уяснит, что ненормативное знание необратимо и не взаимно. Выбирать его обладателю приходилось между плохим и очень плохим: разинуть рот и быть побитым каменьями или всю жизнь помалкивать в тряпочку. В лучшем случае шустрить по мелочи, затеряться среди раскидывающих картишки, глядящих в хрустальные шары, морочащих головы доверчивым людям проходимцев.
Однажды, поймав скользящий взгляд Ангелины по висящему на вешалке в прихожей древнему, с облезлым, из неведомого зверя воротником пальто (мать его не носила, но не выбрасывала), она угрюмо заметила:
— Ты смотришь сквозь, но мимо, а если увидишь, не разглядишь. — После чего вытащила из пыльного рукава полиэтиленовый пакет с лекарствами, швырнула на тумбочку: — Подавись!
А вот и не подавлюсь! Ангелина открыла холодильник, вцепилась зубами в кусок копчёной колбасы. Он лежал там давно, на косом срезе выступили жирные солёные слёзы. Такие же, как на глазах Ангелины. Кусок сковал ей зубы, замкнул челюсти. Недавно, перелистывая богато иллюстрированную, сталинских времён “Книгу о вкусной и здоровой пище” (все прочие книги в доме были давно прочитаны и перечитаны), она выяснила, что в качественной копчёной колбасе присутствует ослиное мясо. Ангелине показалось, что маленький осёл запрыгнул ей в рот и топчет язык вонючими копытами.
— Это правильно, — смягчилась мать, — не будешь есть — убьют или посадят, а в тюрьме точно убьют.
Она была права. Ангелина могла легко обходиться одними лекарствами, но это было бы странно в мире, где люди уделяли столько внимания еде.
— Вся жизнь — еда? — недавно услышала она в супермаркете “Лента” странный вопрос от перебирающей в лотке уценённые, “сливовидные”, как гласила табличка, помидоры чистенькой пенсионерки с молодёжным рюкзаком за плечами. Стройная, в очочках, с выглядывающими из-под берета аккуратными светлыми прядками, пенсионерка сама показалась Ангелине Иосифовне “сливовидной”, малость подсохшей на веточке, но вполне пригодной к употреблению. “А у меня, — подумала она, — что, кроме еды? Жизневода? Но чем она, в сущности, отличается от жизнееды?” — Ангелина Иосифовна снова посмотрела на сливовидную пенсионерку и... не смогла определить запас жизневоды над её головой, не поняла: он бесконечен, или его нет вовсе? Внезапно обретшая пространственно-временное измерение жизнееда или что-то иное сбили прицел. Жизневода была фантомом, вещью в себе, точнее, в голове Ангелины Иосифовны. Жизнееда — самой что ни на есть вещью везде, или — вне себя. Внутри неё, как бактерии (не зря молодая певица взяла себе такое сценическое имя!) размножались, жили и умирали люди. А некоторые, как неизвестный матерщинник из популярной песни, даже подвергались аресту.
“Боги, — обрадованно вспомнила Ангелина Иосифовна, — пусть я вне еды, хотя это не совсем так, но при богах! Артериальный, Пан, Пропал, где вы?” Ответа не было. Видимо, им было западло заходить в храмы жизнееды — супермаркеты. Или кто-то поставил им, как говорили в цифровое время, на входе “блок”.
Задумавшись, она отошла к хлебобулочным полкам, бросила в корзинку подходящий батон и снова встретилась глазами со сливовидной пенсионеркой. “Воистину, не поминай имя Господа всуе”, — ужаснулась Ангелина Иосифовна, одновременно растворившись и взметнувшись в горние выси внутри внезапного визуального контакта. Она где-то читала, что Господь каждого из бесчисленных детей своих хотя бы раз в жизни удостаивает мгновенного внимания, как бы взвешивает на весах, а избранных, подобно паровозам, ставит на правильные рельсы. И никто не оказывается на этих весах лёгким, как на весах других богов, потому что имя им — любовь, а катиться или не катиться по правильным рельсам — свободный выбор каждого. В послесмертии д’уши ожидают другие весы, где они, бестелесные и воздушные, оказываются тяжелее свинца, но кто об этом думает, когда вся жизнь — еда?
“Что я? Зачем я? Почему я?” — схватилась за полку со специями Ангелина Иосифовна, но уже не было в супермаркете “Лента” сливовидной пенсионерки с выглядывающими из-под шапки аккуратными светлыми прядками. Ангелина Иосифовна, унимая головокружение, как с горки летела по небесной ленте вниз. Она не сомневалась, что разобьёт голову о пол супермаркета, но вдруг снова увидела за барьерами касс у столика с контрольными весами пенсионерку в берете с молодёжным рюкзаком за плечами. Она положила на контрольные электронные весы пакет со сливовидными помидорами, покачала головой, а потом обернулась и махнула рукой Ангелине Иосифовне. После чего убрала пакет в рюкзак, взялась за оставленные у стены лыжные палки для скандинавской ходьбы и вышла, энергично переставляя палки, из супермаркета.
Ангелина Иосифовна хотела её догнать, но плотно было возле касс, а обходить долго.
— Помидоры не могут быть сливовидными! Только помидоровидными и никакими другими! — крикнула Ангелина Иосифовна поверх очереди в разъехавшиеся перед очередным посетителем стеклянные двери. — Люди не любят друг друга! И никогда, слышишь, никогда не полюбят, скорее, сдохнут, сгорят в атомной войне! Любовью это не исправить, не преодолеть!
— Моей любовью? — выставился на неё траченный жизнью гражданин со следами высшего образования на лице и одиноко бренчащей в железной корзинке бутылкой водки. Ангелина Иосифовна машинально отметила столь же неопределённый (бесконечный или нулевой?) запас жизневоды над его головой.
Опять сбой.
— В том числе, — рассеянно ответила она.
— Ошибаетесь, — возразил, обдав её нечистым, на спиртовой основе дыханием гражданин. — Высшая точка моей любви — Апокалипсис, три всадника на разноцветных конях, всемирная эпидемия, голод, мусор и ядерная война. Мало? Неужели можно любить сильнее?
— Да пошёл ты... алкаш! — перебежала в другую кассу Ангелина Иосифовна. Ей не хотелось даже сквозь маску дышать одним воздухом с незваным собеседником. “Этот точно не увлекается скандинавской ходьбой с лыжными палками”, — подумала она.
— Не любишь, — констатировал, икнув, гражданин. — А зря. Иначе...
— Что иначе? — против собственной воли спросила Ангелина Иосифовна.
— Мир не спасти, — озабоченно похлопал себя по карманам гражданин.
Сейчас денег попросит, догадалась Ангелина Иосифовна.
— Не денег, — он широко улыбнулся, продемонстрировав неожиданно ухоженные белые, как у телевизионных людей, зубы, — любви!
18
“А ведь и Петя неплохо бы смотрелся с этими палками”, — подумала, покидая супермаркет, Ангелина Иосифовна. Она живо вообразила его в кроссовках, в натянутой на уши шапочке, воздушном шарфике поверх спортивной курточки, вольно шагающим по извилистому Хохловскому переулку. Там, напротив обглоданного, как каменная кость, здания бывшего императорского архива, куда, если верить памятной доске, наведывался изучать исторические документы Пушкин, высился небольшой, насыпной над бывшим правительственным гаражом, парк. Местная общественность много лет отбивала (и, наконец, отбила!) его у гаражно-транспортного олигарха, завладевшего в святые девяностые гаражом и примыкающим к парку старинным особняком. Этот господин объявил парк крышей гаража и, следовательно, тоже своей собственностью. Суды разных инстанций долгие годы разбирались, откуда взялся на крыше гаража парк и правомерно ли его отчуждение хозяином особняка? Установленная истина несильно обрадовала судейских. Гараж после семнадцатого года использовался как расстрельный полигон, куда свозили заложников и врагов советской власти. Парк на крыше насыпали и засадили деревьями и цветами, чтобы заглушить звуки выстрелов. И, возможно, хотя подтверждающих документов обнаружено не было, для временного захоронения тел. В парке шла в буйный рост, цвела, шумела ветвями нетипичная для средней полосы России растительность, включая африканские орхидеи. Гаражный олигарх утверждал, что выписывал для парка редкие и дорогие, такие, как кал бегемотов, удобрения, но суд не принял к сведению это обстоятельство, посчитав его личной инициативой ответчика. Последняя судебная инстанция вынесла решение присвоить парку статус “территории, прилегающей к городской усадьбе — памятнику архитектуры ХIX века”, то есть сделать его доступным для посещения гражданами.
“Утомлённому скандинавской ходьбой Пете можно было бы передохнуть в парке на скамеечке под вязами. А я бы, — томно потупилась Ангелина Иосифовна, — сидела с ним рядом...” Только без лыжных палок и не после семи вечера. В это время неясного подчинения охранники выпроваживали посетителей, запирали до утра ворота на замок. Она читала, что в ранние постсоветские годы в Питере было два губернатора — дневной (официальный) и ночной (криминальный). Возможно, что и гаражный олигарх остался ночным губернатором “городской усадьбы”. Если, конечно, не сидел в тюрьме, не сбежал из России и вообще был жив.
Она любила сплетение улиц внутри и вокруг Бульварного кольца, звёздные узлы церковных куполов, белую стёжку монастырей, скользяще-бесшумный ход инновационных обливных трамваев, свой пятиэтажный, с лифтовыми шахтами, как кишками наружу, пролетарский дом в Лялином переулке. Построенный в тридцатых годах, он противоестественно существовал среди давно переросших его деревьев, детских площадок, глухих, расписанных граффити стен технических сооружений ушедшей эпохи. Дом не считался аварийным, ожидая очереди на снос, реконструкцию или реновацию. Многие дома вокруг уже были расселены, перестроены и модернизированы по высоким (luckshery) стандартам новых жильцов. Они напоминали вельможных дам в металлическом кружеве оград и раздвижных выездов, снисходительно посматривающих на задержавшегося в их угодьях пролетария. По вечерам в окнах — потом они закрывались шторами — вспыхивали непривычной конфигурации люстры, открывались изысканные безмебельные интерьеры. Андроник Тигранович, помнится, заметил Ангелине Иосифовне, рассматривавшей в газете фотографии золотых унитазов и инкрустированных бриллиантами ершиков, обнаруженных следователями во дворце областного полицейского чина, что такого рода роскошь свойственна низовым служебным ворам, организаторам первичных, “от земли” коррупционных схем. Чем умнее и образованнее воры, пояснил Андроник Тигранович, тем невидимее и сложнее у них схемы. Они растворяют цифры в воздухе, гоняют по небу, проливают дождём там, где их невозможно ни заподозрить, ни отследить. Поэтому в их жилищах всегда просторно и нет предметов роскоши. Их богатство — золотой воздух, преображающийся в деньги по потребности, а не напоказ. Видимо, за ажурными, с пиликающими электронными замками оградами поселились именно такие, искушённые воздушно-цифровые воры.
Выясняя судьбу своего дома на сайтах московского правительства (он пока не значился в тревожных списках), Ангелина Иосифовна узнала, что в двадцатые годы на месте пролетарского дома стоял особняк, где размещался секретный отдел ВЧК, возглавляемый Яковом Блюмкиным. Портрет бородатого, в галифе и почему-то с портфелем в руке, унесшего в могилу (никто, кстати, не знал, где она) множество тайн чекиста однажды появился на стене давно бездействующей трансформаторной подстанции поверх других полусмытых дождями граффити. Некоторые из уличных художников-монументалистов, оказывается, интересовались историей. Свирепая щетинистая физиономия, как будто сошедшая с гитлеровских, карикатурно изображавших евреев и комиссаров плакатов, возможно, не имела отношения к Блюмкину. Разводившая на продажу канареек соседка Ангелины Иосифовны была уверена, что это азербайджанец, снимавший комнату у неё в квартире. Она часто жаловалась, что он курит, а канарейки кашляют и чахнут от дыма: “Ладно бы, как все, сигареты, а он сигары! Жирует, гад, на нашей нищете!” Постоялец, по её сведениям, держал возле Курского вокзала овощную торговлю.
— Хоть бы раз принёс птичкам кизила!
— Может, у него нет кизила? — предположила Ангелина Иосифовна.
— Есть! — убеждённо не согласилась соседка. — Ты не представляешь, какой это страшный человек!
Она точно не знала, кто такой Блюмкин.
Когда во дворе дул ветер и шумели деревья, Ангелине Иосифовне казалось, что время летит. Она уносилась мыслями в неопределённое будущее, когда дом и близлежащие строения снесут, территорию расчистят под новое строительство, деревья срубят и увезут, а сама она окажется неизвестно где. Когда же было тихо, время как будто замирало, застывало латексом. Она вклеивалась в него вместе с открытыми окнами, ушастыми фикусами на подоконниках, плавающим в воздухе тополиным пухом, угревшимся на жестяном карнизе котом. В одно из таких мгновений Блюмкин сполз со стены, медленно, но верно двинулся к Ангелине Иосифовне. Он плыл к ней сквозь латекс, как призрак, не касаясь земли, используя энергию тополиного пуха. “Осенью, — подумала Ангелина Иосифовна, — к его услугам энергия опадающих листьев, а зимой — снега”. Граффити, как тату, было исполнено устойчивой краской. В одной руке Блюмкин (если это был он) держал потёртый, явно конфискованный у расстрелянного приват-доцента портфель, другой жадно тянулся к горлу Ангелины Иосифовны. Ей вдруг показалось, что не к горлу, а к груди, и она вздрогнула от неуместного гадко-сладостного отвращения. Ангелина Иосифовна закрыла глаза, и Блюмкин превратился в овощного торговца с горстью кизиловых ягод в протянутой ладони. Вокруг опасливо кружились канарейки, не рискуя присесть на ладонь.
Революция, взметнувшая Блюмкина из оседлого ничтожества в карательные выси, представилась Ангелине Иосифовне казино, где фишками служили человеческие жизни. Блюмкин, если верить ненадёжным воспоминаниям современников, носил в кармане пачку подписанных Дзержинским незаполненных расстрельных ордеров. Выпивая с Есениным, Блюмкин совал их ему в нос, зазывал во внутренний двор Лубянки, где ночами при свете автомобильных фар расстреливали несчастных. А может — в подземный гараж, на крыше которого сегодня цвели райские цветы. Блюмкин и Троцкий любили Есенина. Должно быть, он казался им певчей канарейкой. Они пускали ему в глаза сигарный дым, протягивали ладонь, но не с кизилом, а с пулями.
Ангелина Иосифовна подумала, что божественные сущности не знают отрицания. В пустой расстрельный бланк чекиста Блюмкина мог быть вписан кто угодно. Точно так же в её время любой человек мог оказаться на скрижалях смертельного вируса или мобилизационного предписания. Менялись числа, но не суть. “Ты бог, — погрозила пальцем из окна Блюмкину Ангелина Иосифовна. — Ты тоже бог, — глубоко вдохнула воздух, где жил убивающий вирус. Вдоль окна невесомой сиреневой косынкой протянулся терпкий сигарный дымок. Вирус травил людей, а постоялец соседки — канареек. — И я бог! — захлопнула форточку Ангелина Иосифовна. Ей стало легко и весело. — Мы ещё поклюём кизила!” Она обратила внимание, что Блюмкин на стене остался без портфеля. Куда он делся? Она дала себе слово купить в хозяйственном магазине баллончик с белой краской и закрасить граффити.
19
Вернувшись из супермаркета домой, переложив продукты в холодильник, Ангелина Иосифовна включила приобретённый по акции транзистор — свой персональный идейно-крепкий (по Оруэллу) речекряк. Он крякал разнообразнее телевизора, где жирные прикормленные селезни крякали удручающе однообразно. Курсирующие в небесах утиные стаи (по графу Льву Толстому) мыслей народных коллективно и бессознательно летели мимо болота, куда их приманивали прикормленные селезни. С небесных высот на селезней лилось невидимое на экране гуано.
По телевизору Ангелина Иосифовна в последнее время смотрела исключительно футбол и волейбол. Ей нравились крепкие белые, чёрные, смешанной расы парни, трудом и молодостью зарабатывающие миллионы. Женский спорт её не интересовал, она сама с некоторых пор была спортсменкой. По встречным движениям футбольных команд, судорогам голеностопов, ломаному маршруту мяча, ракетному взлёту мускулистых тел над волейбольной сеткой она, как римский авгур по полёту птиц, читала будущее. Картина расплывалась, мохрилась то ковидным, то окопным инеем. По ней, как по лобовому стеклу автомобиля, гулял дворник, счищающий с лица земли мужское, ещё недавно главенствующее в мировых делах начало. Уверенное движение дворника завораживало. “Неважно, что в данный момент на картине, — системно (по Гегелю) размышляла Ангелина Иосифовна, — важны алгоритм, рабочая программа дворника-ликвидатора. Сначала — мужское начало, как числитель, а там и аморфный (вся жизнь — еда) знаменатель, предварительно распылённый по всем мыслимым и немыслимым, включая семьдесят два (или сколько их там?) признакам гендера”. Пресловутое “окно Овертона” предстало её мысленному взору не просто распахнутым настежь, а вынесенным в атмосферу. “Никакого “окна Овертона” нет, — констатировала Ангелина Иосифовна, — потому что оно везде”.
Не сказать, что судьба вступившего на путь борьбы с инстинктом продолжения себя как биологического вида homo sapiens сильно беспокоила Ангелину Иосифовну. Она не столько майнила биткоины истины в окружающем хаосе, сколько развлекалась, тренировала (как футбольные и волейбольные парни ноги и руки) ум, серфинговала по эфирным транзисторным волнам.
Захлопнув холодильник, она перескочила с казённо-новостной на умеренно патриотическую волну. Слушая дискуссию социологов о бедственном положении лишённого возможности влиять на власть народа, Ангелина Иосифовна подумала, что была бы рада предстать носительницей идеалов справедливости и национального возрождения, если бы наверняка знала свою национальность и классовую (по Марксу) принадлежность. Кем был загадочный Иосиф? Мать о нём молчала, как камень, или несла чушь, а больше спросить было не у кого. Да и экономически обездоленной она себя не считала, регулярно получая от Андроника Тиграновича конверты. Иногда — страшно сказать! — выносила в мусорный бак пакеты с просроченными продуктами. По новой классификации социальных групп в обществе, она вполне подходила под определение “привилегированный прекариат”. При этом Ангелина Иосифовна ощущала себя свободной (отчуждённой) как от результатов собственного труда (её эксплуатировали боги, а не начальство), так и от общественно-гражданских условностей. Её привилегией была свобода, а потому транзисторные идеи стекали с неё, как с гуся (гусыни) вода. Её свобода была особенной, обнуляющей любые идеи и условности. Она была свободна от того, от чего не мог быть свободен ни один человек на свете, — от еды! А если вспомнить вопрос аккуратной, в берете, пенсионерки из супермаркета: “Вся жизнь — еда?” — то и от жизни, включая такой её немаловажный аспект, как размножение. Без еды размножение теряет прелесть и смысл. Она и прежде задумывалась на эту тему, и каждый раз в бёдрах как будто раскалялся утюг, готовый выжечь любой намёк на (гипотетическое) возникновение жизни. Страшно было представить, чем это обернётся для предполагаемого партнёра. Или вносимого биоматериала в случае искусственного оплодотворения. Хотя вряд ли ей суждено проверить это на практике. Разве только если она примет предложение Андроника Тиграновича насчёт Майами. “Надо, чтобы это случилось в воде”, — практично прикинула она. Океан — колыбель жизни, проклятому утюгу с ним не справиться — зашипит, как змея, и вырубится. Но начальник к теме совместного бытия больше не возвращался. Не самой же ей бросаться ему на шею?
“А что, если я, — импровизировала Ангелина Иосифовна, всматриваясь сквозь стеклянный аптечный прилавок в сосредоточенные лица покупателей лекарств, — альфа и омега нового, конструируемого богами, хаосом и вирусами человека? Вдруг я первая добежала до финиша, а остальные только натягивают трусы в раздевалке? Да! Я новый человек! Моя новизна, как воздух, как вирус, как... песня певицы Бактерии про арест матерщинника. Все дышат, слышат, но не видят и не понимают. Или, — косилась на сменных аптечных девчонок, — видят и понимают?”
Бактерия была у них в чести.
Раньше, чтобы дотянуться до верха холодильника, где стоял транзистор, Ангелине Иосифовне требовалось подняться на цыпочки. Теперь она легко дотягивалась до него полусогнутой рукой. Ещё она заметила, что люстра в комнате как будто опустилась ниже, а самой ей, когда поднимается по лестнице, стало удобнее перешагивать не через одну, как прежде, а через две ступеньки. “Бред, — успокоила себя Ангелина Иосифовна, — люди не растут на исходе шестого десятка, наверное, у меня от плавания в бассейне, от тренажёров в фитнесе распрямился позвоночник”.
А ещё ей вспомнился давний разговор с матерью. Ангелина, глядя в новенький, только что полученный паспорт, спросила про вписанное туда красивым почерком отчество:
— Я никогда ничего не узнаю про этого... Иосифа?
Она одним днём приехала за паспортом в отделение милиции по месту прописки и уже торопилась на вокзал, чтобы вернуться в училище. Мать никогда не говорила с ней о предполагаемом отце, но в тот раз то ли приняла сильнее обычного, то ли расслабилась.
— Узнаешь, — сказала мать.
— Когда? — спросила Ангелина.
— Когда дорастешь до радио, — икнула, прикрыв рот рукой, мать.
Вылетевший из её рта звук напомнил Ангелине “ку-ку”.
— Женщины растут до шестнадцати лет, — она решила, что мать над ней издевается (какое радио, при чём здесь радио?), — а мужчины — до двадцати пяти. Я уже выросла.
— Не-е-т, — противно протянула мать, пьяно погрозив ей пальцем, — не выросла. Радио слышит, радио знает.
Ангелине хотелось спросить, а до скольких лет женщины беспробудно пьют, но она сдержалась, опасаясь услышать новое “ку-ку”.
— Значит, я ничего не узнаю, — подхватив сумку, она направилась в прихожую.
Ей надоел бессмысленный разговор. Хотелось захлопнуть за собой дверь, чтобы с вешалки свалилась неизвестно чья (хотя очень даже известно!) кривая засаленная кепка. Она была точно не Иосифа, а сантехника из диспетчерской на первом этаже. Ангелина и прежде заставала его у матери, но без победительно оставленной на вешалке кепки. Он пробовал звать её “дочкой”. Ангелина демонстративно не откликалась. По случаю обретения “дочкой” паспорта сантехник (мать звала его то Степаном, то Семёном) принёс сломанную гвоздику, торжественно поставил на стол бутылку вермута. Однако увидев, что “дочка” не рада, нетвёрдо удалился “проверить в двадцать шестой стояк”.
— Докатилась! — пристыдила Ангелина мать.
— Да, — гордо ответила та, — он держит в тонусе мою водопроводную систему!
Встав, как сказочный лист перед травою, перед холодильником, Ангелина Иосифовна протянула руку к играющему огоньками, рассказывающему о новейших отечественных системах вооружений транзистору. Гиперзвуковые ракеты надёжно обеспечивали безопасность Родины, но мышиная возня НАТО по периметру российских границ не прекращалась. Президент, правительство, Государственная Дума и народ терпеливо ожидали письменного ответа на второй по счёту ультиматум к натовским мышам с требованием убраться под веник, предварительно очистив от войск и техники объявленные российскими после народных волеизъявлений на референдумах территории соседнего несостоявшегося, но не желающего признавать этот факт государства. Мыши упрямились. Возможно, потому, что не могли определить конкретного адресата письма. С отправителем всё было ясно. Но равновеликого ему единого и неделимого ответчика среди часто меняющихся во власти мышей (парламентская демократия, либерализм — “Великая ложь нашего времени”, определил ещё в девятнадцатом веке философ Константин Победоносцев) не обнаруживалось. Александр Блок зря троллил его за распростёртые над Россией “совиные крыла”. Западных мышат пугала даже тень русской совы. Они придумывали новые санкции, снабжали несостоявшееся государство танками и ракетами, одним словом, действовали, как привыкли, как было принято в старом, уходящем мире “великой лжи”, но никак не в новом мире “великой правды”, отсчёт которому положила специальная военная операция (СВО), то есть СОВА за вычетом буквы “а”.
Ангелина Иосифовна перевела дух. “Я не подросла за минувшие дни, — успокоила она себя. — Бог (Пан, Пропал, Артериальный?) определил мне рост, чтобы я легко доставала рукой до транзистора на холодильнике. Выше не надо”. Относительно этого, впрочем, уверенности не было. Боги капризны и ироничны. Вдруг она превратится в чудо природы, вырастет до потолка, её схватят, увезут в секретную лабораторию, начнут исследовать, препарировать?
Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, Ангелина Иосифовна занялась филологическими изысканиями. Как лист перед травою, в сказочной присказке перед Иванушкой-дураком должны были встать Конёк-Горбунок или Сивка-Бурка Вещая Каурка? Она точно не помнила. Слово “лист” показалось Ангелине Иосифовне лишним в логической цепи. “Встань передо мною, как конь перед травою!” В таком виде присказка обретала кристальную ясность. Конь становился перед травою, потому что трава была его едой. Народ, как конь, становился перед холодильником, потому что там тоже хранилась его, народа, еда. Народ смотрел в холодильник и сам холодел от ужаса, сворачивался, как осенний лист. Но Ангелину Иосифовну Пан, Пропал, Артериальный, возможно, и другие боги возвысили над холодильником, вычленили из общей цепи, взметнули, как этот самый скрученный осенний лист. Зачем? Ответ был очевиден. Чтобы она доставала рукой до транзистора, крутила в поисках ответа боковое колёсико, перебирала, как некогда Иван Грозный “людишек”, программы и радиостанции, сплетала и расплетала, как косы, эфирные волны на обобщённой (общественной) с девичьей памятью голове. Волны поднимали с эфирного дна словесно-музыкальный мусор: медный кимвал пропаганды, песни Бактерии, рекламу антигеморройной свечки, новости из ресторанов и зоопарков, рассказы о жизни в местах, “где нас нет”. В эту вечно живую, засасывающую, хлюпающую муть должна была сунуть руку Ангелина Иосифовна, чтобы нащупать, вытащить... что? Кощееву иглу? Зачем? “Господи, — мысленно возопила она, презрев вторичных богов, — я не хочу, отсеки мою руку!”
Ангелина Иосифовна вышла из-за стола, прислонилась лбом к проклятому холодильнику, нащупала поднятой рукой транзистор, выключила и включила его, грубо крутнув колёсико, чтобы броситься в первую попавшуюся набежавшую волну.
Бросилась.
А когда выплыла на поверхность, услышала голос, который не могла перепутать ни с каким голосом на свете.
Это был голос Пети.
20
Петя, как (если бы!) опамятовавшийся Стенька Разин княжне, протянул ей руку, втащил в плывущий по эфирным волнам чёлн. Ангелина Иосифовна вспомнила романтическую легенду, что Разин утопил княжну не по причине ропота: “Нас на бабу променял”, — а потому, что в неё влюбился Васька Ус — второй человек в наводившей ужас на персов и волжских воевод банде. И княжне Васька будто бы был милее, чем грозный, как поётся в песне, атаман. В критический момент битвы в донских плавнях Васька не поспешил со своей ватагой ему на помощь. Степана Разина выдали царю, и тот повелел его после лютых пыток четвертовать. Разин остался в памяти народной героем, а Васька Ус — трусом и предателем. Злобная тупая удаль на национальных весах нравственности и чести перевесила любовь, которая превыше жизни. Отмщение Уса за поруганную любовь не оправдало его в глазах народа. Нельзя менять верность атаману на бабу. Предатели на Руси в исторической памяти народа всегда умирали плохой смертью. Гетмана Мазепу заели вши. Васька Ус сгнил от неведомой кожной болезни. Как писали современники, его заживо съели черви. Народную память не обманешь, она сама есть правда, даже если Мазепа мирно преставился во сне, а Ус, как Рафаэль, — на ложе любви.
Такого рода коллизии творчески исследовал Шекспир, но его долгое время не признавали в России классиком. Лев Толстой полагал, что Шекспир издевается над зрителями, подобно фокуснику, жонглирует причинами и следствиями. Сюжеты его пьес в реальной жизни невозможны. То ли дело его, Льва Толстого, пьеса “Власть тьмы” или “Леди Макбет Мценского уезда” Лескова. Там зло превыше любых обстоятельств, поскольку само их творит. Первородное зло на пару с первородным грехом в отечественной литературной традиции было изначально и насмерть вбито в человека. Вот и Аксинью в “Тихом Доне” Шолохова, припомнила Ангелина Иосифовна, пьяный отец изнасиловал, когда ей было четырнадцать лет. И что? А ничего, она про это забыла, как не было. Фрейд идёт лесом, потому что жизнь в России — тьфу, жизнь бабы — тем более. Пётр Первый приказал отрубить фрейлине Марии Гамильтон голову не за измену, а за душегубство, выразившееся в двух абортах и убиении одного родившегося младенца. Император поцеловал в уста отрубленную голову, заодно проведя с приглашённым на церемонию немецким медиком онлайновый анатомический осмотр шеи. А после велел заспиртовать голову бывшей возлюбленной в лабораторном сосуде. “Вот она, наша любовь”, — вздохнула Ангелина Иосифовна.
Разобравшись с шалящими национальными весами нравственности и чести, она мысленно перенеслась в смытую с Мясницкой улицы очередными волнами пандемии и бегства от мобилизации кофейню “Кафку”. Там, тревожа ложечкой пирожное, она, надвинув на лоб бейсбольную кепку, вслушивалась в разговор Пети с зонтичным профессором-музыковедом. Ещё там присутствовала синеволосая студентка с колечком в носу и критическим уровнем жизневоды над головой. Ангелина Иосифовна не знала, помогло ли девушке предупреждение о нежелательности путешествия с бойфрендом на мотоцикле. Сливающий жизневоду, отворяющий кровь (а как без этого при ДТП?), Артериальный бог не давал обратной связи, но, подобно давнему другу матери Степану-Семёну, держал свою (крово)проводную систему в отменном тонусе.
Теперь в помещении “Кафки” пенилась букетами сетевая оптовая “Цветочка”. Цветы победили безумного писателя Кафку, что было логично и справедливо. Но они победили и кофе, что было странно. Кофе пили все. Цветы дарили озабоченные сексом, карьерой, стремлением загладить вину, родственными чувствами, этикетом и прочими поведенческими мотивами мужчины. “Наверное, и Петя, — стянула губы в ниточку Ангелина Иосифовна, — выбирал там букетики для дочери адмирала”. К этой даме у неё было сложное отношение. Она приветствовала её слепое отцелюбие, но не одобряла практикуемую, если верить профессору-рокеру, ночную подъездную близость с партнёрами после уличных хот-догов и баночного пива. “А ты, — мысленно обратилась она к Пете, — лезешь к ней с цветами! Хотя, — быстро спохватилась она, — какое мне дело до ваших дел в подъездах, пусть расцветают сто цветов!”
Она не стремилась узнать в подробностях, чем занимается Петя, как зарабатывает на хлеб, наложив на естественное женское любопытство тяжёлое, как бетонный блок, табу. Ей нравилось это нерусское слово своей вмещающей безразмерностью. Жизнь втекала в табу, как в фильтр. Ангелина Иосифовна ходила в табу, как индуска в сари или японка в кимоно. “Настоящее табу, — думала она, — врастает в кожу сквозь одежду, не отодрать. Но случается, отсыхает, как болячка. Индуска надевает мини-юбку, а японка — кожаные сексуальные шорты. В паузе между отсохшим и новым табу люди творят историю, колеблют земную ось”.
Ей стало смешно. Какую ось она колебала, слушая переливчатый Петин голос? Какую историю творила?
Некоторое время она не понимала, о чём он говорит. Ангелина Иосифовна привыкла к тому, что в каждом произнесённом, эфирном, бумажном, компьютерном (цифровом) слове по умолчанию наличествует жизневода. В одних словах она дремлет и, случается, смердит, как в тихих, подёрнутых тиной прудах, где нежится жаба. В других — рвётся наружу, подобно гейзеру, сквозь глубинные пласты лжи и прочих, наложенных временем и местом ограничений, жжёт, как писал великий Пушкин, глаголом сердца людей. В-третьих, она на нуле, как в Сахаре, слова невесомо порхают, как сорвавшиеся с иголок энтомолога коллекционные сухие бабочки или стрекозы. Опытные речекряки формировали из них эскадрильи, забивали уши слушателей словесной трухой. Сверхопытные рисовали на горизонте, как на бумаге, миражи. Четвёртые (редкие) слова были страданием и болью. Пятые — елеем. Шестые — философским жизнельдом, охлаждающим воспалённые лбы библейским заклинанием: “Пройдёт и это”. Седьмые — мёртвоживым и правдолживым вирусом, матерью (матрицей) которого была объявлена летучая мышь — любимая натура Босха.
Рождаемый радиословами ландшафт был противоречив и калейдоскопически подвижен. Мир жил войной, деньгами, воровством, порочными страстями и страхом. Вавилонские башни опадали, как выключенные каменные фонтаны, в красных небесах летали птеродактили, невидимые хвори косили людей, как сорную траву. Перепончатые крылья зловещим занавесом затягивали божественную небесную синь.
Политолог, историк и искусствовед, так назвала Петю шустрая ведущая программы. Слова пролились на сердце Ангелины Иосифовны елеем. Она не считала себя образованным человеком. Много читала, да. Но бессистемно и расфокусированно. Вчера — Ницше, сегодня — Мамин-Сибиряк, завтра — Джонатан Свифт, послезавтра — Степан Щипачёв. История, искусство, политология (здесь она, правда, сомневалась) соединялись в её сознании в волшебное хрустальное яйцо, сквозь которое удавалось разглядеть суть вещей, отследить проникающий луч истины. Яйцо можно было разбить, иглу — вытащить и сломать, чтобы Кощей испустил дух, а можно — поцеловать, бережно вернуть на место во имя общественного блага. Ангелина Иосифовна, едва только услышав Петю, сразу поняла, что он парень не промах, друг спокойствия и враг перемен, которые никогда не бывают к лучшему.
Помнится, она совсем не удивилась, когда Петя отказался от предложения зонтичного профессора прочитать в “Вышке” курс лекций по истории русского либерализма.
— За это платят, — понизив голос, пояснил зонтичный, — я рекомендовал тебя ректору, он не против. Начни с Радищева — и вперёд!
— С Радищева? — задумался Петя. — Лучше со Степана Разина или Пугачёва, только за них много не заплатят.
— Тоже либералы? — хмыкнул зонтичный.
— Квинтэссенция русского либерализма, — ответил, пристально глядя в пустой стакан, Петя, — его отрицание и первооснова, конечная материализация народного понимания свободы.
— Поясни, — тоже, причём с похожим выражением лица уставился в свой стакан старый рокер.
“Дарвин прав, человек точно произошёл от обезьяны”, — успела подумать Ангелина Иосифовна.
— Только без политологической хрени, — продолжил рокер, — типа свобода есть средство разрушения того, что есть, во имя того, чего не будет, а если будет, то будет хуже того, что было, я помню твою статейку. По десять “что”, “было” и “будет” в каждом предложении. В чём проблема?
— В аварийном катапультировании без парашюта сначала из социализма, а сейчас — из капитализма, — ответил Петя.
— А кто это у нас собирается катапультироваться? — возразил рокер, скосив глаза на длинный стол, где, уткнувшись в компьютеры, пили кофе студенты.
Ангелине Иосифовне показалось, что он высматривает, кого бы катапультировать в “Ароматный мир” на другой стороне улицы. “Состарился, дружок, — снисходительно подумала она, — отстал от времени, никто не побежит”.
— Не туда залетели, — сказал Петя, — чуют штопор.
— А по мне так нормально летят, — не согласился рокер. — Кто из дворцов катапультируется? Только на кладбище в силу естественных причин или во дворец покруче. Всех к ногтю, а мы — дальше, пока моторы тянут!
— Не тянут.
— Да ну? — искренне удивился рокер. — Мигрантов завезли, надо будет, народец под карантин, под мобилизацию, под социальный рейтинг, как у китайцев. Росгвардия начеку. В интернет по паспорту. Граница на замке. Наше дело правое. Какие проблемы? Море покорности — это же твоё определение. Заволновалось море? Разин, Пугачёв, тридцать витязей прекрасных с дядькой Черномором вылезли на брег печальный и пустой?
— Ну да, — поправил на шее шарф, снял с вешалки тонкорунное пальто Петя.
— Что “ну да”?
— Про витязей не скажу, но что-то лезет.
— Я знаю, что, — усмехнулся рокер, — то, что не тонет, но за что платят.
— Кризис жанра, — продолжил Петя. — Назад поздно, вперёд страшно. Как там в песне? “Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано…” Ладно, мне пора.
— Понял, — тоже поднялся из-за стола зонтичный, — зачем тебе лекции? Влез в проект, да? Простили и позвали?
— Сделали предложение, от которого можно, но нельзя отказаться. Новая идеология, три тезиса: смерть превыше позора; без России во главе миру не бывать; мы ещё не начинали, — сказал Петя. — Вот и начнем.
— Проект без музыки? — поинтересовался зонтичный. — Я бы подобрал саундтреки под каждый тезис.
— Если вдруг, дам знать, про музыку пока не говорили, — пообещал Петя.
— Значит, back in USSR? — хлопнул его по плечу рокер. — Другая идеология в России невозможна. С поправкой на Достоевского: свету ли провалиться, или мне “Дом Периньон” на вилле в Ницце не пить? Где будешь начинать? На каналах, в сетях?
— Ты не поверишь, — ответил Петя, — на старом добром радио. Наш девиз — “Уши умнее глаз!”
— Знаем-знаем, — хмыкнул рокер, — радио больше, чем звук.
(Окончание следует)